Семен Данилович с Ахметом Ивановичем медленно прошли через грязный двор к высокой и светлой, недавно построенной конюшне для заводских жеребцов. Когда они открыли большие ворота, на них пахнуло теплом, запахом полыни и тем особым запахом степной травы, соломы, навоза и лошади, который только и бывает в степных конюшнях. Запахом приятным, свежим и бодрящим.
Со всех денников раздалось ржание. Первым отозвался старик Абрек, за ним Калиостро и Гомер, и пошло по всем восьми денникам радостное гоготание.
Красивые конские головы с большими темными, как сливы, блестящими глазами уставились в железные решетки денников, ожидая ласки человеческой руки и подачки, К хозяевам со двора пришел старый калмык нарядчик.
— Ну, что же — Ашаки, выводку, — сказал Семен Данилович.
Это любимое развлечение Тополькова. Смотреть дорогих, выхоленных, раскормленных на овсе жеребцов, вспоминать их победы на скачках, любоваться их формами, еще и еще раз запечатлевать эти формы в своем мозгу, чтобы потом легче было весною под каждого подобрать соответствующих кобыл. Кричать властным голосом: «А ну проведи! поставь, возьми на длинный повод, не давай играть», бранить конюхов и хозяйским взглядом примечать каждую пылинку на шерсти, незамытое копыто, какую-нибудь царапину или помятость.
Там сотни лошадей ходили в степи, грязные с длинной шерстью, облипшей черноземом и глиною, тощие и худые, питаясь старою травой, которую копытом приходилось выбивать из-под ледяной коры, здесь эти восемь красавцев, отборных жеребцов, холились и береглись, как картинки.
— Нельзя выводку, — печально сказал калмык.
— Почему нельзя? — спросил Семен Данилович.
— Там, бачка, такое дело, такое дело! Лошадей и не чистили сегодня совсем, я напоил, корма задал, вот и все.
— Почему же не чистили? Что они, пьяны, что ли?
— Хуже чем пьяны. У нас, бачка, бунт будет.
— А вот оно что! Позови Парамоныча.
Давно ходили по степи слухи, что коннозаводчикам конец, «Довольно землей владели казачьей, наша теперь земля», — говорили казаки и крестьяне и жадно приглядывались к необъятному степному простору… Но это были давнишние разговоры. Коннозаводчики и военное министерство аккуратно платили войску арендную плату и «справедливое вознаграждение», приезжали и уезжали ремонтные комиссии, брали лошадей «на войну», и степь жила прежнею, медленною, размеренною жизнью. Мало ли что говорили, на все есть закон и право.
Парамоныч пришел не один. С ним была старуха Савельевна, экономка и домоправительница. Она плакала, и старик Парамоныч был не весел.
— Что случилось? Почему ребята не были на чистке? Где они? — спросил Семен Данилович.
— У себя в избе. Заперлись еще с вечера, не выходят. Не хотим, говорят, буржуям служить. Сами все возьмем.
— Ой, батюшки, — заголосила Савельевна, — да что замышляют-то! Бить, говорят, будем буржуев да коннозаводчиков. А мы, родный, как же будем-то! Нас-то ведь с цалмыками, почитай, сорок душ возле завода кормится, мы-то куда денемся. Старые мы люди, куда мы пойдем?
— Ну, успокойся, Савельевна, — сказал Семен Данилович, — все это вздор.
— Какой же это, батюшка, вздор, когда ко мне приходили… Три дня, говорят, тебе, старуха, сроку жить в твоей хате, а потом, чтоб и духу твоего здесь не было, комитет какой-то здесь станет, — голосила Савельевна.
— Комитет? Что за комитет, — спросил у Парамоныча Топольков.
— Да, видите, Семен Данилович, дела какие. Пришли вчера ночью с хутора двое. Казак да солдат и всех замутили. Вышел, мол, приказ делить землю и все от коннозаводчиков забирать. И лошадей, и скот, и овец — все поделить.
— У Полякова, бачка, — вмешался калмык, — вчера казаки лошадей разобрали.
— Каких лошадей, кто говорил?
— Калмык их нашему калмыку говорил. Большевики какие-то с фронта пришли, первое жеребцов забрали и ремонтную молодежь угнали, Поляков поехал в Черкасск жаловаться.
— Но по какому праву! — вырвалось у Тополькова.
— Права, Семен Данилович, они никакого не признают, — заговорил Парамоныч. — Довольно, говорят они нашим ребятам, буржуи кровушку нашу пили. Пошабашим с ними и все ихнее нам достанется.
— Что за слово такое — буржуи? Никогда у нас такого и слова в степи не было, — сказал Семен Данилович.
— Да и не было, истинная правда, батюшка, — воскликнула Савельева. — Все это от него, от антихриста этого самого.
Ну вот что. Неча пустое брехать, не собаки. Пойдем, Иванович, сдурел, видать, народ.
— Ох, не ходили бы, Семен Данилович, — посоветовал Парамоныч, — волками большевики смотрят.
Но Топольков пошел по натоптанной в грязи тропинке к большой избе, где помешались конюха, казаки и пленные австрийцы рабочие.
Когда он властным хозяйским движением распахнул дверь, австрийцы выскочили один за одним через заднюю комнату, трое наемных парней, живших с малых лет при экономии, встали и взявшись за шапки попятились к дверям, а на лавке за столом остались сидеть два молодых человека, незнакомых Тополькову. Они оба были в солдатских шинелях без погон и петлиц, смахивавших на арестантские халаты.
Один с круглым тупым лицом, с узким лбом, на который выпущена была длинная челка тщательно расчесанных и подвитых, как у девушки, волос сидел, опершись обоими локтями на стол и, положив голову на ладони, улыбаясь смотрел на Тополькова. Другой, такой же безусый и безбородый, с черными дугообразными бровями над длинным и тонким носом, как у хищной птицы, сидел, откинувшись спиною к стене хаты. Какая-то тупая мысль копошилась в его мозгу и отражалась на лице, носившем печать совсем не идущей к нему важности.
— Что вы за люди? — строго спросил Топольков. Сидевший, опершись на локти, поднял глаза на Тополькова, улыбнулся циничной улыбкой, скосил глаза на конюхов и сказал.
— Этот, что ль, и есть буржуй-то самый?
— Этот, — ответил Прошка Минаев, самый молодой из Топольковских людей, любимец Семена Даниловича, не раз ездивший с ним в Москву за жеребцами.
Наглый ответ взорвал Семена Даниловича и ободрил конюхов, которые придвинулись ближе к сидевшим, а Прошка, будто играя, взял лежавшее на лавке ружье с примкнутым штыком.
— Ну вот что, товарищ, — заговорил примирительно черный, с глазами хищной птицы и с таким же хохлом, пущенным на лоб, как у первого, но Топольков прервал его.
— Я вам не товарищ, — резко сказал Семен Данилович, — и я вас спрашиваю, на каком основании… — но сидевший за столом человек перебил его:
— И вы нам не начальник, чтобы кричать на нас. Потому как теперь все равны, всеобщая революция провозгласила равенство демократии всего мира и социалистические проблемы решены властью советов, выявленных народом, земля и капитал стали всеобщим достоянием, не вы правомочны спрашивать у нас, на каком основании, а это мы, трудовое казачество и крестьянство, явились спросить, и не спросить даже, а указать вам ваше место и отобрать от вас те земли, которыми вы не по праву владеете, и тот капитал, который вы нажили кровью крестьян и казаков. — Голос его звучал резко и звонко. Речь лилась длинными периодами, чаруя конюхов и вызывая какую-то мучительную сосущую боль в сердце Тополькова. Если бы перед ним остановился баран и, не давая ему дороги, стал бы упорно блеять ему в лицо, вероятно, так же заныло бы у него сердце от сознания невозможности и бесполезности возражений, диспута, от бессилия человеческой речи и человеческого разума перед этим упорным бараньим блеянием.
— Гы, — восторженно гмыкнул Прошка, — довольно кровушки нашей попили!
Топольков оглянулся. Он был один в комнате конюхов. Ахмет Иванович, Прохорыч, Савельевна как-то незаметно исчезли и на всем дворе, видном в открытую дверь, не было ни души. Мертвая тишина была на нем, в саду и у его дома. Даже гуси притихли и курица перестала кудахтать.
Это безлюдье и тишина на дворе ударили в самое сердце Семена Даниловича. Он понял, что он один здесь… Один, культурный работник, сорок лет просидевший на зимовнике, отказавшийся от семейных радостей, от светлой и веселой жизни городов, от театров, от почестей и мишуры государственной службы и отдавший себя всего этой великой, таинственной степи, рождающей лошадей и скот и теперь молчаливо предающей его этим новым людям, пришедшим разрушить все то, что лепилось камень за камнем десятками лет труда, мышления, бессонных ночей и кропотливого изучения тайн природы.
— Это земля не моя, а войсковая, и лошади на ней — достояние государства, — сдерживая себя и стараясь быть спокойным, сказал он.
— Товарищ, — сказал ему опять сидевший за столом. — Когда сознательный пролетариат сбросил с себя цепи капиталистов и провозгласил всеобщий мир, он отказался от войска. Порабощенному военной службою казачеству, затянутому офицерами и дисциплиной, он противопоставил новое трудовое казачество, которое пошло рука об руку с крестьянами и рабочими, и теперь, когда уничтожена армия, опора капиталистов и буржуев, теперь не нужно ни самого войска с его землями, не нужно казачество и не нужно и самых ваших лошадей.
— Гы, — снова гмыкнул Прошка и, как попугай, повторил, — не нужно казачество, потому все равны, все товарищи. Довольно кровушки нашей попили!
Семен Данилович безнадежно махнул рукою и вышел из комнаты…