Часть вторая

Перевод Р. Рубиной

1

Калмен Зогот, весь в пыли, с застрявшей в бороде соломенной трухой, торопливо шел с тока к своему заросшему травой двору. Уже подоспело время обеда, и у него сосало под ложечкой. Во дворе, около колодца, жена доила рябую корову. Не выпуская из рук влажного, теплого вымени, Геня-Рива живо обернулась к мужу и с волнением крикнула:

— Шлойме-Калмен! Шлойме-Калмен! Какое-то письмо пришло! На кухне лежит, на подоконнике. Под синей кастрюлей…

— Письмо? — недоверчиво переспросил Калмен. — Что за письмо такое?

С тех пор как в гражданскую войну убили Хаима, его сына-красноармейца, Калмен Зогот не получал писем. Ему никто не писал, и он никому не писал.

— От кого бы это, а? — недоумевал Калмен.

Он подтянул штаны и вытряхнул из своей густой черной бороды полову, словно дома его ожидал почтенный гость.

В тесной кухоньке пахло свежими огурцами. Калмен подошел к оконцу, осторожно приподнял синюю кастрюлю и увидел на подоконнике большой желтоватый конверт.

— В самом деле письмо! — удивленно пробормотал он, с опаской коснувшись конверта огрубелыми пальцами. — И кто бы это мог послать, а? Не случилась ли беда какая?…

Он несколько раз перечитал про себя адрес. А вдруг, даст бог, это ошибка и письмо вовсе не ему? Но на конверте крупными русскими буквами были выведены его имя и фамилия. Медленными шагами направился Калмен к двери и, сдунув пыль, уселся на пороге. Он посмотрел конверт на свет, осторожно вскрыл его, вытянул сложенный вчетверо лист пожелтевшей плотной бумаги, похожей на засаленную страницу старого молитвенника.

Калмен сгреб в кулак свою густую бороду, чтоб она ему не мешала, и, с трудом разбирая слова, начал медленно читать:

«Досточтимому, прославленному своими добродетелями, реб Шлойме-Калмену Зоготу. Пусть Вас не удивляет, что я к Вам обращаюсь с письмом. Надеюсь, Вы остались таким же добропорядочным человеком, как и прежде, хотя времена настали тяжелые и одному богу известно, как трудно нынче сохранить честность. Я долго думал, пока решился написать Вам и попросить о том, о чем прошу. Вам представляется возможность совершить богоугодное дело — оказать человеку услугу, равную спасению утопающего или призрению погорельца; только не проговоритесь перед кем-нибудь, упаси бог, ибо люди теперь хуже зверей в лесу. А Ваш труд даром не пропадет, Вы меня хорошо знаете. Мир еще не погиб, настанут более радостные времена, и мы тогда послужим друг другу. Уповаю на всевышнего и надеюсь, что совсем скоро мы возвратимся на наши насиженные места… Помяните мои слова: близок час, когда мы снова станем хозяевами нашего добра, добытого в поте лица, нашей земли, наших теплых гнезд, и тогда я Вас, конечно, не забуду. Надеюсь, что и Вы не забыли, как я, рискуя собственной жизнью и жизнью моих близких, укрыл Вас в своем доме, под своей крышей, от белых. Поэтому я не теряю надежды, что Вы войдете в мое положение и поможете в беде. Об одном только прошу, реб Шлойме-Калмен, чтобы никто, упаси бог, ни сейчас, ни позже не узнал о том, что я пишу…»

Калмену Зоготу все еще было невдомек, от кого письмо и чего, собственно, от него хотят. Наконец он догадался взглянуть на последнюю страницу. «Яков Оксман». «Вот как… — оторопел Калмен. — Яков Оксман… Так он, значит, жив… А то придумали, будто он где-то там, в холодных губерниях, умер прямо на станции. Чего только здесь не рассказывали о нем! Значит, жив…»

В своем длинном послании Оксман просил Калмена Зогота достать в его доме замурованную в печь синюю сахарницу. Калмену нужно только вынуть в горнице из печи два нижних кирпича в самом углу, около окна, выходящего во двор, в том месте, где стоит топчан, и выгрести немного песка, только осторожно, чтобы не разбить сахарницу. В этой сахарнице лежит все его, Оксмана, достояние, сколоченное тяжким трудом, — немного золота и серебра. Пусть Зогот часть возьмет себе — Оксман полагается на его совесть, — а остальное запрячет в буханку черного хлеба и с полустанка Просяное вышлет по указанному адресу, под Харьков, где Оксман служит сторожем на деревообделочной фабрике.

— Значит, жив… — все бормотал про себя Калмен Зогот. — И она, Нехама, с ним… А людям только бы языком трепать…

Калмен даже порадовался. Ведь он никому зла не желает.

«Под Харьковом, значит? Сторожем служит… Постой-ка, сколько же это времени прошло с тех пор, как его выслали? Год уже… Да, год…» — повторил он и начал перечитывать письмо.

Он читал долго, останавливаясь на каждой строчке. Только теперь он понял, чего от него хочет Оксман. «Золото… В печи замуровано…» Калмен испуганно оглянулся и быстрыми шагами, словно убегая от кого-то, прошел через смежную дверь в конюшню.

В просторной конюшне было прохладно и пусто. Между стойлами копошились в прошлогодней соломе несколько хохлаток.

Калмен нетерпеливо зашагал взад-вперед. «Ну и времечко! Всего год прошел, а кажется, что это было бог весть когда…» Перед его глазами ожила осенняя ночь, когда бурьяновцы, взволнованные, двинулись всем народом к Якову Оксману. И впереди шла та девушка, Элька Руднер…

Калмен, правда, не вошел тогда вместе со всеми в дом, остался во дворе. Как-никак они с Оксманом не один десяток лет молились в одной синагоге. И кто знал, что синагогальный староста способен на такое злодейство — гноить в яме хлеб, божий дар… Калмен так и сказал назавтра уполномоченной, когда она ему напомнила, что он заступался за Оксмана. А хорошая была девушка, уважала его, Калмена. Где она теперь? Такая славная, такая умница… Не то что новый председатель, Волкинд этот! Никогда и не посоветуется с народом, с настоящими землеробами. Этого плута Юдла сделал главным советчиком, а тот пшеницы от овса не может отличить! Вот возятся с молотьбой, а о ней впору бы уже и забыть. Спросил бы Волкинд его, Калмена, он бы нашел, что посоветовать. Но раз для председателя Калмен последняя травинка в степи, то остается только молчать. Пусть делает, что его душе угодно. Калмен не станет вмешиваться…

Во дворе залаяла собака. Калмен даже вздрогнул. Он стал торопливо перечитывать письмо. Почему это Оксман именно ему написал? Совсем чужой человек, ни сват, ни брат. Калмен Оксману зла не желает, пусть себе живет на здоровье. Но путаться в его дела он не будет. В конце концов дом Оксмана перешел к колхозу, пусть колхоз и разбирается. Да, надо отнести письмо в правление… Но все-таки… Ведь, как ни крути, Оксман спас ему жизнь. Даже удивительно, как это Калмену Удалось удрать из хаты, когда деникинцы ворвались? И не спрячь его тогда Оксман, староста, богатей, был бы Калмену конец. Отца красноармейца белые не пощадили бы.

Зогот быстро подошел к маленькому оконцу, встал на носки и засунул письмо в щель за косяком.

Так оно вернее будет. А там посмотрим. Может, и отошлет золото. Ведь это его добро, Оксмана. И Калмен прошел в хату. Следом за ним вошла Геня-Рива с полным ведром молока.

— Куда это ты запропастился? — Геня-Рива поставила ведро на широкую лавку. — От кого письмо, Шлойме-Калмен?

Зогот совсем запамятовал, что жена знает о письме. Он окончательно растерялся и не знал, что ответить. Он не умел врать. Уже двадцать семь лет они женаты, и Калмен ни разу не сказал жене неправды. Сделав вид, что не расслышал, Калмен пошел к двери.

— Куда это ты? От кого письмо, я тебя спрашиваю? Чего ты молчишь? — Геня-Рива заметила, что мужу не по себе, и запричитала: — Ой, горе мне! Что случилось, говори!

— Ничего, — рассердился Калмен, — ничего не случилось!

— А письмо? — не отступала Геня-Рива. — Я ведь держала его в руках. Что это за письмо?

— Ну и баба! Пристала, как банный лист… Это ошибка. Письмо не ко мне, а в колхоз.

Калмен быстро вышел во двор. Он обрадовался своей выдумке и сам был готов в нее поверить. Дом-то ведь колхозный. Пусть делают что хотят. Захватив с собой вилы, которые стояли у стены хаты, он, уже повеселевший, отправился к току.

— Куда ты побежал? Куда? — кричала ему вдогонку жена. — Ты ведь голодный. Хоть бы поел чего-нибудь!.. Что это с ним стряслось, лихо мне?…

Калмен даже не оглянулся. За хутором, на Жорницкой горке, где раскинулся ток, клубилась пыль. Видно, там снова приступили к молотьбе.


2

Ток был уставлен арбами и телегами. У молотилки, на скирде, запыленные с головы до ног колхозники ворошили вилами и граблями солому. У женщин и у девушек лица были повязаны платками, одни глаза виднелись. Едва перевалило за полдень, солнце стояло высоко, почти над самой головой, пекло без жалости, слепило глаза.

Среди арб в расстегнутом, помятом пиджачишке суетился Юдл Пискун, время от времени хрипло покрикивая на Коплдунера, который стоял на молотилке без рубашки, черный от загара и пыли, и подавал колосья к барабану:

— Быстрей пошевеливайся!

Коплдунер его не слышал, а то бы он, конечно, огрызнулся, как уже бывало не раз. Барабан с глухим гудением подхватывал колосья, стучали решета, поднимая вокруг себя пыль, и молотилка так дрожала, что казалось, вот-вот развалится. Коплдунер стоял, широко расставив ноги, ловким движением подавая одну охапку колосьев за другой, и хмуро поглядывал вниз, где в балке зеленела кукуруза.

Почему бы ей не работать рядом с ним? Вон сколько девушек вершат скирду… Наверно, не зря ее тянет туда. Он зорко глядел вдаль, но около кукурузы никого не увидел. Спуститься бы сейчас в балку… Только бы увериться, что там с Настей никого нет, больше Коплдунеру ничего не надо. Но он этого не сделает, он даже после работы не подойдет к ней. А вечером заглянет к Зелде, пусть Настя знает…

— Ну и жара! Пекло! — заскрипел над самым ухом взобравшийся на молотилку Юдл Пискун.

«Принесла его нелегкая! — подумал Коплдунер. — Председательский холуй…» А тот продолжал дудеть:

— Побольше набирай, побольше! Дай-ка мне вилы! И куда это девался Калмен? Вот и работай с ними, с этими лодырями! Каждого за загривок надо на работу тащить. Хоть разорвись!

Он выхватил из рук Коплдунера вилы и начал подавать к барабану. Пусть все видят, как он работает! Подал несколько раз, поскользнулся, чуть не слетел с молотилки. Наконец он увидел внизу Калмена Зогота и тотчас отдал вилы Коплдунеру.

— Пожаловал… Своей молодухой никак не может натешиться! Где это ты пропадал? — крикнул со злостью Юдл, когда Калмен поднялся на молотилку. — Коплдунер из сил выбился, один работает. У меня куча всяких дел, а я должен тут торчать. Ночи тебе не хватает, старый хрен?

«Чего он на меня кричит? — рассердился Калмен. — Нашел себе батрака». Другому Калмен Зогот не спустил бы, но поди свяжись с Пискуном… Не стоит руки марать. Такое дерьмо прилипнет — ввек не отмоешь…

Не говоря ни слова, Калмен взял пилы и начал подавать к барабану — на току становилось все шумнее. Со скрипом подъезжали тяжелые арбы с пшеницей, колхозники понукали лошадей и громко переговаривались между собой. Голос Юдла, который доносился уже снизу, все сильнее раздражал Калмена. Теперь Калмен был доволен, что еще никому не рассказал о письме. Чем попасть к Пискуну в руки, пусть уж лучше золото останется там, где оно есть. А может быть, Калмен еще и отошлет его Оксману…

Из накаленной степи налетел ветер и вихрем завертел легкую полову по току.

— Это к дождю! — крикнул Коплдунеру Калмен Зогот.

С трудом удерживаясь на молотилке, он смотрел на небо. С Санжаровских холмов плыли, обгоняя друг друга, черные тучи.

В степи становилось все темнее. С протяжным карканьем беспомощно метались в воздухе вороны, хлопали крыльями, а затем, роняя перья, понеслись куда-то вместе с разбушевавшимся ветром.

— Смотрите, что делается! — закричал Калмен Зогот. — Остановите молотилку!

Люди уже спрыгивали со скирды, с арб, с молотилки, смотрели с тревогой на потемневшую степь, на черное, взбаламученное небо.

— Чего вы стоите? — крикнул Коплдунер. — Хлеб надо спасать!

— Скорей, скорей! — засуетился Пискун. — Ливень будет!

Ветер свистел все сильнее. Низко нависшее, темное небо прорезывали со всех сторон яркие вспышки молний. Гром покатился по степи, по холмам и балкам. Над хутором протянулись густые синие полосы. Где-то там уже шел дождь.

— Ишь хлещет! — испуганно пробормотал старый Рахмиэл. — Ой, утята мои утонут, они же в канаве пасутся… Уточки мои утонут! — Набросив на голову мешок, он пустился бежать.

— А у меня стреха открытая, — вспомнил Слобо-дян, — того гляди, весь дом зальет.

— Боже мой, дождевая вода зря пропадает! — спохватилась и жена Шии Кукуя. — Надо корыто подставить.

В страхе за свое добро колхозники один за другим, покрыв головы мешками, с криками побежали домой.

— Куда? — кричал Коплдунер. — Куда вас черт несет? Ведь хлеб пропадает…

— Уплывет, хлеб уплывет! — подал свой голос и Юдл Пискун. — Вот какие тучи! Ай-ай…

— Вернитесь! — надрывался Коплдунер. Ветер унес его соломенную шляпу и покатил по степи. — Скорей, скорей! Тащите мешки! Мешки сюда, скорее!

Черная, запорошенная соломой борода Калмена Зогота развевалась по ветру. Он таскал мешки к пшенице, забыв не только о письме, но даже и о самом Якове Оксмане. Теперь он знал одно — во что бы то ни стало нужно спасти хлеб.

Коплдунер деревянной лопатой ссыпал пшеницу в мешки. Рядом сгребали зерно Хома Траскун и Додя Бурлак. Другие колхозники торопливо перетаскивали мешки к навесу.

— Смотри, какая темень! — вопил Юдл Пискун. — Потоп будет! Потоп!

В воздухе повеяло прохладой. Хлынул проливной дождь.

Свистел ветер, косой дождь все сильнее хлестал по молотилке, по арбам, по людям, которые суетились около непокрытой пшеницы.

— Брезент! — кричал Калмен Зогот. — Тащите брезент!

— Нет брезента, — огрызнулся Юдл Пискун. — Соломой укроем. Ну-ка, арбу сюда! Живо!

Микита Друян с Коплдунером и Хомой Траскуном впряглись в арбу с колосьями. Юдл Пискун, покрикивая, легонько подталкивал арбу сзади. Около пшеницы Зогот и Триандалис подперли арбу плечами, и она накренилась. Колосья с шелестом посыпались по спущенной драбине вниз.

— Чтоб им трижды кишки скрутило! — выругался Юдл Пискун, застегнул мокрый пиджак и полез на колосья. — Утоптать нужно! Утоптать!

Калмен Зогот промок насквозь и уже собирался было укрыться под навесом, когда заметил, что несущиеся по горке ручейки, бурля и пенясь, заворачивают к пшенице. Калмен схватил лопату и стал быстро отводить воду в сторону.

— Разбежались, будто мыши, чтоб им сгореть! — ворчал Юдл, глядя на Онуфрия Омельченко, Коплдунера и Хому Траскуна, которые таскали солому и со всех сторон укутывали ею зерно. — Работай на них, надрывайся!

А за обмолоченной скирдой лежал Риклис, глубоко засунув худые ноги в нагретую солнцем солому, и лениво следил за косыми полосами дождя, за бегущими ручейками.

«Пусть хлещет. Могу себе позволить и отдохнуть немного. Надо мной не каплет. Не мое тут пропадает».

Вскоре ветер утих. Дождь стал спокойным, равномерным и редким. Сильнее зашумели несущиеся с холма ручейки. Ток опустел. Один только Юдл Пискун, укрыв голову мешком, отводил лопатой воду. Он промок насквозь, но, чувствуя, что из-под навеса за ним следят много глаз, не уходил. Вдруг он услышал свист. По узкой дорожке неслась к току бедарка. Юдл стал еще проворнее орудовать лопатой. «Хорошо, что я не ушел с тока», — подумал он.


3

На заляпанной грязью бедарке мчался председатель колхоза Меер Волкинд. Он сидел, закутанный в коричневый брезентовый плащ с поднятым капюшоном, и, чмокая, поторапливал кобылу. Дождь хлестал его по широкой спине. По обе стороны дороги бежали ручейки, унося с собой полову и солому. Сливаясь, они поворачивали к поросшим буркуном канавам, с ожесточением шумели и пузырились под дождем.

«Кто знает, что там делается. — Из-под низко надвинутого капюшона Волкинд тревожно глядел на степь и все поторапливал лошадь. — Вот беда, пшеница, наверно, промокла. Хома Траскун еще позавчера говорил, что надо свезти хлеб с тока. А на чем? Лошади-то на молотьбе. А теперь от Хомы упреков не оберешься. Как будто можно было ожидать, что ни с того ни с сего хлынет дождь…»

Поежившись в тяжелом, намокшем плаще, Волкинд вспомнил о своей мазанке. Она все еще стоит такой, какой Матус, уезжая, оставил ее, — с худой крышей, с обнаженными стропилами. Волкинд уже около десяти месяцев, с тех пор как приехал сюда, собирается перекрыть мазанку соломой или камышом, да вот все руки не доходят.

«Наверно, здорово течет. Вот беда! И дернул же меня черт привезти сюда Маню!»

Ток был уже близко. Дождь как будто утихал. На току хлопотал один только Юдл Пискун, он все еще отводил деревянной лопатой воду к канаве и делал вид, будто, поглощенный работой, не замечает председателя.

«Укрыл-таки пшеницу! — с облегчением вздохнул Волкинд. — Хозяин, ничего не скажешь. И Хонця еще ворчит… Если бы все работали, как Юдл!» Хорошо, что ему, Волкинду, удалось провести Юдла в правление, хотя кое-кто и был против.

Когда председатель подъехал к току, дождь уже совсем прошел. Посветлело. Небо над омытой степью стало словно выше. Колхозники в подвернутых штанах осторожно ступали босыми ногами по холодной грязи, полной грудью вдыхая свежий послегрозовой воздух.

Степь, куда ни бросишь взгляд, казалась теперь необычайно широкой. Далеко-далеко, на пригорке около Нечаевского хутора, вертел крыльями ветряк. На самом горизонте ясно обозначались уже обмолоченные скирды соседних колхозов.

Меер Волкинд, большой, нескладный, грузно топал в высоких юфтовых сапогах вокруг кучи пшеницы, лез руками под солому, щупал зерно и сокрушенно бормотал:

— Как это я не догадался приготовить брезент? Сколько пшеницы промокло… Попробуй высуши ее теперь…

— При чем тут вы? — подскочил к председателю Юдл Пискун. — Налетело нежданно-негаданно… Кто мог думать… Да и беда не велика. Пусть только покажется солнце — переворошим копны, и пшеница у меня будет сухонькой. Что ты скажешь, Калмен? — вдруг обратился он к стоявшему неподалеку Зоготу, как бы призывая его в свидетели.

Меер Волкинд угрюмо шагал в своем отяжелевшем плаще по мокрому току и клял себя за то, что не вывез обмолоченный хлеб, что затянул с молотьбой.

— Ничего не поделаешь, надо будет опять переворошить копны, — повторил он слова Юдла. — Боюсь только, как бы дождь не зарядил надолго…

У навеса, где столпились колхозники, Коплдунер мыл в луже ноги.

«Сейчас эта глухая тетеря съязвит на мой счет, — подумал, досадливо морщась, Волкинд. — И чего ему надо? Всегда всем недоволен, такой же, как Хонця… „Ему бы хомуты чинить, а не колхозом управлять“, — так, кажется, Коплдунер сказал Юдлу про меня? Ну и правление подобралось — на одного Юдла можно положиться. Настоящий труженик…»

Между тем Коплдунеру было сейчас совсем не до Волкинда. Ему важно было знать, почему Настя все возится у кукурузы, когда все остальные уже с полчаса как ушли оттуда. Вдруг у него екнуло сердце. Не Настя ли там идет, размахивает руками? Она… Коплдунер проворно скрылся за молотилкой.

Босая, в промокшем тонком платье, которое облепило ее плотное, ладное тело, слегка разрумянившаяся, Настя остановилась возле навеса, кого-то ища глазами.

— Что потеряла? — подмигнул ей Юдл.

— Дождь, который прошел, — нарочито громко ответила Настя и повернула к арбам.

Коплдунер за молотилкой ладил грабли. Поскользнувшись в луже, девушка подбежала к нему с протянутыми руками.

Парень даже не оглянулся, молча наколачивал грабли на держак.

— Что с тобой? — удивленно спросила Настя.

— Со мной ничего, — ответил холодно Коплдунер. Девушка смотрела на него широко раскрытыми глазами.

— Коплдунер, какая муха тебя укусила? — Она вдруг звонко рассмеялась.

Он не мог удержаться и все-таки взглянул на нее. Никогда она не казалась ему такой привлекательной. Крепче, чем когда-либо, прижал бы он ее сейчас к себе. Но обида от этого нисколько не уменьшилась.

— Чего ты так смотришь? — спросила Настя. — Или разонравилась?

Парень насупился, молчал.

— Ну что с тобой? Заговоришь ты наконец?

— Можешь возвращаться к своей кукурузе. — Коплдунер отвернулся и пошел к навесу.

— Постой! — воскликнула Настя.

— Ну, что еще? — Он задержал шаг.

— Подожди…

— Мне нечего ждать…

— Послушай, что я тебе скажу.

— Слыхали…

— А может быть, я скажу такое, чего ты не слышал?

— А мне все равно. — И пошел быстрее к навесу. Меер Волкинд стоял у навеса и ругал колхозников за разбросанную упряжь. Те лениво отругивались. Недовольный, председатель вернулся к своей бедарке, взнуздал лошадь и, бросив взгляд на Юдла, спросил:

— Ну, кто со мной? Поздно уже.

Юдл Пискун, не мешкая, взобрался на бедарку и уселся рядом с Волкиндом. Неожиданно с другой стороны двуколки вырос Риклис, длинный, худой, с колючими, завистливыми глазами, и поставил ногу на подножку.

— Куда? — возмутился Юдл. — Куда ты лезешь? Не видишь, какая грязь! Лошадь не потянет.

— Грязь? Вот ты и иди пешком! — вскипел Риклис. — И так все время разъезжаешь, хватит! Слезай, слезай, нечего раздумывать! Вываливайся.

— Но-о! — Юдл со злостью стегнул лошадь. Бедарка рванулась с места и, разбрасывая комья грязи, покатилась вниз по току.

— Новый хозяин на нашу голову! — орал вслед Риклис. — Катается по целым дням, а ты работай на него, надрывайся, чтоб его разорвало… А председатель сидит, как истукан, хоть бы слово сказал… Я им поработаю, они меня запомнят…

Над освеженной степью воцарился покой. Только дождевая вода бурлила в заросших канавах и с шумом неслась вниз, к взорванной плотине.

Уже через несколько минут Юдл пожалел о своей ссоре с Риклисом. «Надо было пустить его в бедарку, и дело с концом. Опасный тип. И язык у него вонючий. Кто его знает, что он может придумать». Юдл был теперь почти уверен, что Риклис подсмотрел, как он позавчера отвез с тока телегу с пшеницей к себе во двор. Потому-то он так нахально и разговаривал. «Чтоб его гром поразил. Как бы не ляпнул чего-нибудь…» Юдл ерзал на сиденье, то и дело оглядываясь, хотя ток давно уже скрылся из виду. Черт его дернул сесть на эту бедарку! Пешком надо было идти, вместе со всеми. Сколько раз он давал себе слово никогда не отделяться от колхозников.

— Придется завтра убрать пшеницу с тока. — Волкинд озабоченно посмотрел на Юдла. — Может, выдать пока кое-что колхозникам? Что вы скажете?

— Как хотите… Выдать легче всего. Да вот с коровником как тогда будет?

Волкинд давно носился с мыслью поставить на лугу, около ставка, молочную ферму. Район уже отпустил кредит на помещение для сорока коров. Но Юдл внушил председателю, что если уж строить, то по меньшей мере на сто голов, как в Веселом Куте, чтоб не стыдно было показаться на глаза соседям. А средства можно изыскать. Волкинду план Юдла пришелся по нраву: вот это размах!

— Насчет строительного материала вы уже поинтересовались? — спросил Волкинд.

— А как вы думали! Из-под земли достану. Вы не сомневайтесь, будет и лесоматериал, и кирпич, и гвозди. Главное — это средства. Не мешает оставить побольше хлеба. Что и говорить! Окупится.

— Еще бы! Давайте сегодня же решим этот вопрос на правлении, и начинайте в добрый час!

Юдл ликовал.

«Пусть только начнет строить, — думал он, — тогда мне и на трудодни наплевать…»

Лошадь фыркнула, разбрасывая копытами грязь. По обочине дороги, подобрав юбку, быстро шагала Настя.

— Почему одна? — Юдл ехидно заулыбался. — Иди сюда, прыгай, председатель тебя подвезет…

Настя на ходу оглянулась и ничего не ответила.

— Ну, прыгай, скорей!

— Ничего, и пешком дойду, — ответила она сердито.

— Куда ей с нами, со стариками! — Юдл хихикнул. «И эта почему-то дуется, — подумал Волкинд и снова вспомнил о Коплдунере. — Чего ему нужно? Видно, прав Юдл, в завхозы метит, а может, и выше…» Волкинд хлестнул лошадь и повернул мимо сада.

Посреди улицы, неподалеку от красного деревянного амбара, виднелся знакомый «фордик» секретаря райкома.


4

Коплдунер не заметил, как Настя ушла. Стоя под навесом вместе с колхозниками, делал вид, что его очень занимают россказни Риклиса о жене Волкинда.

— Она в него три раза в день бросает свои туфельки на высоких каблучках. Наш председатель так наловчился, что ловит их на лету.

Коплдунер смеялся громче всех — Настя ведь слыщит! — и заставлял себя не смотреть в сторону молотилки. «Ничего, пусть помучается. Мне тоже не сладко. На кукурузу потянуло? — Он теперь все понял: Грицко на тракторе работает неподалеку. Сказал доброе словечко, а она уж и рот разинула. Все девки одинаковы, настоящие телки! Покажи им клок сена — они и готовы». Коплдунер нарочно выбирал выражения погрубее, чтобы выдержать характер. Он знал, что его ненадолго хватит, все равно первый к ней подойдет.

— Ты что, парень, зеваешь? — Риклис вдруг ткнул Коплдунера в бок. — Твоя краля от тебя улепетывает.

И в самом деле Настя быстрыми шагами спускалась с горки.

Сердце у Коплдунера словно оборвалось. Все-таки ушла, не дождалась его… Он кинулся к молотилке, снял с нее ремни и, бросив их на ходу под навес, в один миг спустился вниз. Но Насти уже не было видно. И чего он, Коплдунер, взъелся на нее? Он вспомнил, как она подбежала к нему, усталая, промокшая. К нему ведь она пришла, к Коплдунеру, чтобы вместе идти долгой…

В степи все больше темнело. Из-за балки доносилось мычание стада, возвращавшегося с пастбища. Это протяжное, грустное мычание и хлопанье бичей напомнили ему, как совсем недавно они с Настей пасли чужой скот, как они с утра до ночи спины гнули на земле Оксмана. Трудно даже поверить: какой-нибудь год назад они с Настей еще батрачили… Как здесь все изменилось — и люди и сама степь… Настя тоже изменилась. Он ее порой не узнает. Гордая, самостоятельная стала.

«Но ведь это хорошо, — подосадовал на себя Коплдунер. — Девушка должка быть гордой. И она правильно поступила, что ушла». Еще умнее она поступит, если теперь и разговаривать с ним не захочет. Так ему и надо.

Неподалеку от картофельных огородов он нагнал нескольких колхозников.

— Коплдунер, куда это тебя несет? — спросил его Микита Друян.

— Не трогай его, пусть бежит, — подмигнул Калмен Зогот. — Даже солнце вечером скрывается. А где? Должно быть, у девушки.

Колхозники рассмеялись. Они пошли прямо по дороге, мимо сада, Коплдунер зашагал огородами.

В бывшем доме Симхи Березина, где теперь жила Настя, ее не было. Видно, даже не заходила к себе.

Коплдунер постоял во дворе, вглядываясь в темноту. За палисадником послышались голоса. Кажется, Настя! Никогда еще он так не радовался ей. Он обошел палисадник и хотел обнять Настю сзади, как вдруг увидел, что это вовсе не она, а Зелда. Держа в каждой руке по кувшину, она что-то кричала Шефтлу, который стоял на другой стороне канавы, у своего огороженного двора. Увидев Коплдунера, Зелда смутилась и, не оглядываясь больше на Шефтла, пошла дорожкой вверх.

«Славная девушка. Но что у нее за дела с Шефтлом, с этим подкулачником?»

Коплдунер не первый раз видел их вместе. Зачем это она?…

— Зелда! — позвал Коплдунер.

— Что? — Девушка обернулась.

— Ничего… Я думал… Настю не встречала?

— Настю? Я ее только что видела у Зоготихи.

— У Зоготихи? — переспросил он. — А с кем ты здесь стояла?

— А что?

— Ничего… а только… тебе подумать надо…

— О чем? — Зелда смущенно засмеялась и, размахивая кувшинами, побежала к себе.

У двора Зоготов Геня-Рива сгоняла утят, плававших в канаве.

— Не видел моего Шлойме-Калмена? — крикнула она через всю улицу. — Где это он запропастился? Не обедал даже. Дернула меня нелегкая сказать ему о письме…

Коплдунер подошел к ней.

— О каком письме вы говорите? — Да сегодня пришло.

— Что за письмо?

— Откуда я знаю, что за письмо? Для колхоза, сказал. А что, он вам не показывал?

— Нет, ничего не показывал.

— А был он на току? — с тревогой спросила Геня-Рива.

— Конечно, был.

— Ой, лихо мне! Боюсь, здесь что-то неладно… Недаром он и обедать не захотел. Куда это он пропал?

— Не волнуйтесь, вот он идет… Настя была у вас?

— Была. Пошла в правление… Где это ты пропадал? — напустилась Геня-Рива на мужа. — Не ел, не пил… Ой, горе, вся кровь во мне перекипела!

— Да тише ты, не галди! — И Калмен Зогот пошел к дому.

— С вас магарыч, Калмен, — шутливо сказал Коплдунер. — Видно, большим человеком стали, письма получаете?

— А кто сказал, что я получаю письма?

— Да ваша Геня-Рива говорит.

— Много она знает… Ты ее больше слушай…

— Как это так? Я ведь сама держала его в руках, это письмо! — раскричалась Геня-Рива.

— Ну и что же? Я ведь говорю, письмо от знакомого… от моего знакомого.

— Ты же сказал, что это не тебе письмо, а в колхоз!

— Не путайся не в свое дело. Иди лучше приготовь мне поесть.

— Почему это не мое дело? Человек раз в жизни получил письмо и боится показать его жене! Что у тебя за секреты появились на старости лет?

— Ну, хватит! Надоело! Но Геня-Рива не унималась:

— Зачем ты обманул меня, сказал, будто письмо не тебе, а в колхоз?

— Ну, и в самом деле в колхоз. Отстань! — сердито оборвал ее Калмен.

— Если в колхоз, так почему ты его никому не показал?

— Покажу еще, успею.

— Ну, расскажите наконец, Калмен, что у вас тут стряслось?

— Баба остается бабой, — с досадой ответил Зогот. — Ну что тут рассказывать? Письмо получил. — Он отвел Коплдунера в сторону. — С тобой я могу поделиться… Видишь ли, никогда в жизни я не был доносчиком…

— Ну и что же? Ничего не понимаю. — Коплдунер с любопытством смотрел на него.

— А тут и понимать нечего. Как-нибудь в другой раз… — Калмен вдруг осекся. — Письмо получил от знакомого. Да зачем говорить женщине? Не хочу, чтобы она знала…

— От какого знакомого?

— А тебе какое дело? Ты его все равно не знаешь…

Ну ладно, иди в правление, я, может, приду. — Тяжелыми шагами Калмен Зогот пошел к хате.

«Скрывает что-то старик».

Коплдунер с минуту еще постоял, глядя ему вслед, а затем пошел вверх по улице, к колхозному двору.


5

Микола Степанович стоял с Хонцей у мокрого загона и нетерпеливо поглядывал на шофера, который хлопотал у машины. Ему надо было непременно поспеть на партийное собрание в МТС.

— Что ни говори, а на мне все еще пятно! Вот уже год прошел, а я не могу от него избавиться! — горячился Хонця.

— Ну чего ты волнуешься? — пытался успокоить его Иващенко. — Ты ведь больной человек, доведешь себя до нового припадка. Может, тебе лучше перейти на работу в МТС? Там легче будет.

— Нет, я отсюда никуда не уйду. Я не успокоюсь, пока не смою с себя пятно. Я все раскопаю… Юдл стал здесь хозяином. Юдл Пискун…

И Миколе Степановичу Пискун был не по душе, хотя ничего плохого он не мог бы о нем сказать. Может, лицо Пискуна с его бегающими глазками внушало ему антипатию, может, душа подхалима, которая угадывалась в его постоянной готовности услужить, в его благоговейном внимании к каждому слову начальства. Микола Степанович спросил как-то Волкинда о нем. «Лучшего завхоза и пожелать нельзя, — ответил Волкинд. — Горит на работе. Ни дня ни ночи не знает… Конечно, человека без недостатков на всем свете не сыщешь. Суетлив немного, покрикивать любит, есть такой грех. За это его и недолюбливают у нас. Зато я на него всегда могу положиться. Этот не подведет. Если обещал что-нибудь сделать, так уж сделает, хоть бы весь мир перевернулся»,

— А что ты можешь сказать о Пискуне?

— Был торгашом, им и остался, — резко ответил Миколе Степановичу Хонця. — Не наш он, и я это докажу… Ну, я тебе, наверно, надоел своим нытьем? — Хонця махнул рукой, резко повернулся и пошел вверх по улице.

Иващенко задумчиво посмотрел ему вслед. «Психует мужик. Надо что-нибудь придумать. Может, послать его лечиться?»

От подернутых синевой вишневых палисадников, от огородов, от сырой степи веяло прохладой.

Мимо фруктового сада пронеслась бедарка и повернула на середину улицы. Волкинд в своих огромных сапогах неловко прыгнул через колесо, поправил сбрую на лошади и с кнутом в руке пошел прямо к секретарю райкома.

— Ну, чем порадуешь? — встретил его Иващенко. — Говорят, ты уже рассчитался с колхозниками?

Волкинд достал из кармана промокшего брезентового плаща кисет с махоркой и начал медленно скручивать цигарку.

— Если бы пшеница росла в мешках, я давно рассчитался бы, — наконец отозвался он.

— Расти у тебя пшеница в мешках, ты тоже не рассчитался бы, не смог бы уберечь ее от дождя. — Иващенко помрачнел. — Почему ты до сих пор ничего не дал колхозникам? Это ведь первый урожай, который они снимают сообща, первый колхозный урожай. Ты понимаешь, что это значит? В Веселом Куте уже получили аванс.

— За Веселым Кутом нам не угнаться. Старый колхоз. Они еще три года назад построили конюшню на сто голов, а я только начинаю… Через несколько дней мы тоже выдадим хлеб колхозникам, но, конечно, поменьше, чем в Веселом Куте. Куда нам! Мы еще с МТС не рассчитались.

— Что же ты тянешь с молотьбой? Ой, Волкинд, боюсь, придется поставить о тебе вопрос на бюро. Скрипишь ты как несмазанная телега. Дай мне лошадь. Пока приведут в порядок машину, съезжу-ка я на ток, посмотрю.

Юдл Пискун вертелся у машины и украдкой бросал тревожные взгляды на секретаря. Чего этот Иващенко заявился сюда в такую скверную погоду? Не из-за него ли это, из-за Юдла? Пискун не раз замечал, что секретарь смотрит на него с недоверием. Может, что-то пронюхал?…

— Эй, Юдл! — крикнул Волкинд. Пискун подбежал к нему.

— Оседлай буланого, — хмуро распорядился Волкинд. — Микола Степанович хочет съездить на ток.

— Буланого? — торопливо переспросил Юдл. — Для товарища Иващенко? Сейчас, сию минуту… Вы со мной пойдете или подождете здесь, пока я приведу лошадь? Хотите — можете подождать. Я быстро… Одну минуточку…

— Нет, я лучше пройдусь.

Иващенко медленно шел вдоль канавы. Юдл семенил следом. Он уже позабыл о своих страхах. Шутка ли — люди видят, как он идет рядышком с секретарем райкома!

— Ну, расскажите, как у вас идет работа, когда кончите молотить…

— Не знаю, что и сказать, — робко начал Юдл, силясь угадать, какой ответ желателен секретарю райкома. — Сами видите… Трудно, очень трудно, товарищ секретарь! Что я могу один сделать, спрашиваю я вас, — вдруг разошелся он, — если каждый только о себе заботится? Разве колхоз их интересует? Попробуйте скажите одно слово — и наживете себе сто врагов на всю жизнь. С ног до головы оговорят. Нет, порядочного человека не любят…

Микола Степанович достал из кармана пачку папирос и протянул ее Юдлу. Тот никогда в жизни в рот не брал цигарки, но от секретарской папиросы, конечно, не отказался и проворно поднес Иващенко горящую спичку. Он окончательно осмелел: ведь сам секретарь райкома дал ему закурить.

— Чувствую, вы нас ругать будете, — оживленно говорил он. — И пожалуй, поделом…

— Ругать — этого мало, — затянувшись папиросой, сказал Иващенко.

Юдлу сразу стало жарко. Может, Иващенко его имеет в виду? Дрожащей рукой он подергал ус.

— Почему до сих пор колхозникам хлеба не выдали, хотя бы аванс?

— Что и говорить… — Юдл Пискун весь извивался. — Конечно… Все время твержу председателю… Вот я тоже сижу уже который месяц без муки, Спросите людей… — Сколько можно…

Они зашли на колхозный двор. Около конюшни и у колодца валялись грабли, вилы, сбруя.

— Ну вот, видите, что делается! — Юдл на ходу подбирал инвентарь. — Сколько ни внушай, как ни убеждай, а они свое. Как будто не на себя работают.

Быстро оседлав буланого, Юдл хотел было подсадить Иващенко, но тот увернулся и сам ловко вскочил на лошадь, которая нетерпеливо била копытами.

— Ток у вас, кажется, на Жорницкой горке?

Выехав со двора, он пустил лошадь рысью.

И тут Юдл Пискун вспомнил, что сегодня на току дежурит Хома Траскун. Нельзя было Иващенко одного отпускать туда. Как это он не подумал! Бог знает, что Хома сбрешет…

Были уже густые сумерки, когда Иващенко выехал из хутора. Он молча погонял лошадь.

По обе стороны дороги тянулись поля, на которых темнели копны. Спрыгнув с лошади, Иващенко подошел к одной из них и вытянул из глубины пучок колосьев. Зерно насквозь промокло.

«Хозяева! — подумал он с болью. — У колхозников туго с хлебом, а зерно валяется в степи, гибнет».

Степь окутал серый туман. Лошадь и всадник слились с окружающей темнотой.


6

Волкинд сбросил с себя тяжелый брезентовый плащ и зажег лампу.

На кушетке лежала молодая женщина. Голова у нее была слегка запрокинута, русые волосы рассыпались по подушке.

— Маня! — тихо позвал Волкинд. Она не ответила.

«Опять сердится», — растерянно подумал он. Маня вдруг приподнялась и злобно посмотрела на него.

— Куда ты лезешь в своих сапожищах? Смотри, скатерть сдвинул. Как в конюшню входит…

Волкинд молча подошел к столу, оправил синюю клетчатую скатерть.

— Дай чего-нибудь поесть. Маня снова улеглась на кушетке.

— Маня, ну, вставай же! — помолчав, сказал Волкинд. — Я не понимаю, чего ты злишься…

— А ты что думал, на шею тебе брошусь? — ответила Маня и повернулась лицом к стене. — Спасибо еще, что тебе есть захотелось…

— Ладно, я уже не хочу есть. Ничего не хочу. Пусть только будет тихо.

Волкинд стоял посреди комнаты, не зная, куда деваться. Есть и в самом деле уже не хотелось. Черт возьми! Что за день сегодня выпал! Утром с тракторами не ладилось, потом дождь, а сейчас…

— Что ты стоишь? Опять, может, уходить собираешься? Еще бы, ведь тебя золотые россыпи ждут…

— Ну, чего тебе надо? — Волкинд заставлял себя говорить спокойно. Он знал, что, если только выйдет из себя, ссоре конца не будет. — Ты же видишь, я устал…

— Погляди-ка на себя: какая образина… Весь оброс, как медведь… Хоть бы побрился или переоделся когда-нибудь ради жены… Но что ему жена! Он о колхозниках печется!

— Не знаю, чего ты хочешь от меня. — Волкинд пожал плечами.

— Ах, так? Ты, бедняжка, не знаешь? Ну конечно, тебе и горя мало, оставляешь меня одну в этой дыре! Здесь можно удавиться с тоски… Фитиль приверни! — вдруг завопила она. — Не видишь, что коптит?

Волкинд молча привернул фитиль и устало сел за стол.

— Долго ты будешь так сидеть? — снова заговорила Маня. — Смотри, как наследил!

— Прошу тебя, пусть будет тихо… Дай отдохнуть. Мне скоро уходить надо.

— Что? Опять уходить? — Она села на кушетке.

— У меня правление.

Маня вскочила с кушетки и, подойдя к столу, процедила:

— Ты не пойдешь. Волкинд молчал.

— Слышал? Сегодня ты больше никуда не пойдешь. Я здесь одна не останусь.

— Я ведь тебе сказал, что у меня правление, — понимаешь ты это или нет? Пойдем со мной, если тебе скучно.

— Мне там нечего делать.

— Тогда не иди.

— Ты тоже не пойдешь.

— Перестань же наконец! Надоело…

Зеленые глаза женщины потемнели.

— Ах, вот как? Тебе надоело? А мне, думаешь, не надоело? Затащил меня в глушь, в болото, и радуйся…

— Можешь работать, тогда некогда тебе будет скучать. И не вечно здесь будет глушь. Мы еще такое понастроим…

— Не хочу больше этого слышать! «Понастроим… Понастроим»… Пока вы здесь понастроите, на меня никто и смотреть не захочет. Подумаешь, счастье какое!.. Я хочу жить сейчас, пока молода. Памятника мне все равно не поставят, а если тебе и поставят, тоже радости мало…

— Что тебе нужно, не пойму…

— Что мне нужно? Ты на себя посмотрел бы. Торчишь с утра до вечера в поле, за всех работаешь, только до собственной жены тебе дела нет. Другой на твоем месте не так бы жил…

У Мани комок подступил к горлу. Кто мог знать, что так сложится у нее жизнь! Чего ей не хватало у отца-парикмахера? Жили в центре города, в хорошей квартире на первом этаже. В доме всегда было полно знакомых клиентов. Каждую неделю устраивались вечеринки, а в субботу и в воскресенье Маня по вечерам ходила в городской сад на танцплощадку. Мать не давала ей пальцем о палец ударить, ее делом были только наряды и развлечения. Сколько молодых людей ходило за ней по пятам! Но отцу вздумалось выдать ее непременно за партийца. А тут к ним в парикмахерскую стал захаживать Волкинд, председатель шорной артели, — он учился тогда на курсах.

Особой симпатии к Волкинду Маня не питала, но жизнь с ним представлялась ей в радужных красках: он, конечно, добьется высокого положения, получит богатую квартиру, обзаведется машиной… Оказалось, однако, не так. Волкинд окончил курсы, и его забросили сюда, в глушь.

— Помни: как бы тебе не пришлось раскаяться. — Маня вышла в сени.

Через несколько минут она вернулась и поставила на стол миску холодного щавеля.

— На, ешь… У нас все не как у людей, никогда не пообедаем вместе. Разве тебя дождешься?

Волкинд молча придвинул к себе миску и начал есть. Маня постояла минуту, посмотрела на мужа, который торопливо хлебал зеленый борщ, и с брезгливой гримасой села на кушетку, заложив ногу на ногу.

— Понесло его сюда… Чтоб все дыры им затыкали… Ничтожество какое-то, недотепа…

Нет, Волкинд больше не хотел терпеть. Он вскочил с места и ударил кулаком по столу так, что огонь в лампе подпрыгнул.

— Замолчи наконец! Пусть будет тихо. Поняла?

В сенях послышались шаги. Кто-то шарил рукой в темноте, — видно, не находил щеколды.

— Наверно, опрокинули борщ, — проворчала Маня. — Прут прямо в дом. Хоть бы постучались. Хорошо ты поставил себя здесь, нечего сказать!

Со скрипом отворилась дверь, и в комнату вошел Риклис. Волкинд смутился. Риклис, наверно, слышал, как он только что кричал.

Риклис прошел через всю комнату, наследив своими грязными сапогами.

— Я за тобой, — сказал он. — Там уже народ собирается. Юдка меня послал. Риклиса всегда посылают. Нашли дурака…

— Ладно… Сейчас иду. — Волкинд теперь уже был рад, что за ним пришли: по крайней мере, кончится ссора. — Иващенко уехал?

— Уехал, уехал… Нет ли у тебя арбуза? В горле пересохло. — Риклис оглянулся, поискал, где бы ему присесть, но единственный табурет в комнате стоял около кушетки, и Маня держала на нем ноги.

Волкинд вспыхнул.

— Ты же видишь, человек стоит, — сказал он резко жене, — хоть бы табуретку подвинула!

Волкинд вышел в сени, принес арбуз и положил его на тарелку. Риклис стоя разрезал арбуз — по синей клетчатой скатерти побежал розовый сок, рассыпались плоские черные семечки.

— Смотри, скатерть испачкаешь, — заметил Волкинд.

— Ничего, — ответил Риклис, с упоением вгрызаясь в огромный красный ломоть, — ничего, у тебя есть жена, выстирает…

— Ну подверни же скатерть, — тихо, чтобы не услышала Маня, пробормотал Волкинд.

Маня вскочила с кушетки, набросила на голову платок и быстрыми шагами вышла, стукнув дверью.


7

Поздним вечером Валерьян Синяков, недавно назначенный старшим агрономом Успеновской МТС, тащился на бричке болотистым Санжаровским шляхом. Агроном С любопытством оглядывался по сторонам, но, кроме белых крупов лошадей, тяжело двигавшихся по размытой дороге, ничего не мог разглядеть. Степь лежала перед ним совершенно черная, будто ее только что вспахали. Со всех сторон веяло сырой прохладой поднятой целины, запах прелого сена смешивался с ароматом поздних осенних трав.

«Эх, и дышит степь! — Как живую он ощущал ее, родную с детства. — Да, степь… Своя, кровная и… чужая, далекая…»

Где-то раздался протяжный свист. Синяков сдержал лошадей и поднялся в бричке, вглядываясь в темноту. Он нащупал в кармане браунинг, а потом тоже громко свистнул. Тотчас же последовал ответ. Натянув вожжи, Синяков быстро повернул в ту сторону. Вскоре он различил ток. Здесь, на пригорке, сильнее ощущался ветер. Из темноты навстречу Синякову вышел высокий человек в бурке с увесистой палкой в руках.

— Кто такой? Кто едет?

— Ну-ну! Не пужай! — Синяков въехал на ток. — Это я, старший агроном МТС Синяков.

— А, товарищ Синяков! Слыхал о вас. Да-а… А я думал: кто это тащится в такую темень?… Вы к нам, в Бурьяновку? Это хорошо. Закурить у вас не найдется?

Синяков достал из широкого кармана жестяную коробку с махоркой и стал расспрашивать Траскуна о колхозе, о том, как идет молотьба. Узнал, что находится у самого хутора. Осталось только спуститься с Жорницкой горки — и тут же будет Бурьяновка.

— Садись со мной, — предложил Синяков, — подвезу. Никто не полезет сюда в такую ночь.

— Нет, спасибо. — Хома искоса, с тайной завистью посмотрел на темневшую перед ним фигуру агронома. Вот приедет сейчас этот человек в хутор, там светло, тепло, ему же, Хоме, придется мерзнуть здесь до утра. Он постукивал сапогом о сапог и зябко кутался в бурку. — Езжайте сами, не задерживайтесь. А я утром пешочком пройдусь.

— Молодец! Вот это, я понимаю, колхозник! Правильно… Раз поставлен стеречь ток, — стереги, ни шагу от него, если даже небо взорвется над твоей головой.

«Странный человек этот агроном. Испытать, что ли, решил?» И Хоме стало чуть обидно.

«Стерегут, — думал тем временем Синяков. — Колхоз стал для мужика кровным делом». Он свистнул кнутом, и лошади дружно помчались вниз, к хутору.

Почти во всех хатах были потушены огни. В темноте через палисадники пятнами проступали землянки и низенькие хаты. Во дворах залаяли собаки.

Разбрасывая далеко вокруг грязь, бричка мчалась вверх по улице. Вдруг лошади метнулись в сторону и чуть не опрокинули бричку. Послышался испуганный женский голос.

Синяков остановил лошадей и спрыгнул на землю.

— Хто це там? — крикнул он. Чиркнув спичкой, он подошел поближе.

— Маня?

— Валерьян! Откуда вы взялись? — Женщина еле переводила дыхание. — Вы меня чуть не задавили.

— Ну что вы! Такую хорошенькую женщину задавить… — Синяков улыбнулся. — А вы как попали сюда? Вот так встреча!

— Моего мужа послали сюда на работу…

— Мужа? Значит, вы уже дама?… Вот так так! Кому же выпало такое счастье?

— Председателю колхоза, кому же еще! Оба рассмеялись.

— И давно вы здесь? — спросил Синяков.

— Почти год. А вы где работаете?

— В МТС. Старшим агрономом.

— Да что вы! Почему же вы к нам ни разу не приезжали?

— Я работаю в МТС всего несколько недель. Если бы я знал, что вы здесь…

— Ну-ну! — Маня погрозила Синякову пальцем. — Куда же это вы едете так поздно?

— А откуда вы идете так поздно?

— Видимо, я предчувствовала, что вы приедете, вот и вышла…

Синякова эта встреча развлекла. В окружном городе он довольно часто встречался с Маней у знакомых и слегка ухаживал за ней.

— Что же мы стоим? — сказала Маня. — Идемте, вы у нас переночуете.

— Удобно ли? Так поздно… Муж, наверное, дома.

— Ну и что ж? — Ее, видно, немного задели его слова. И, помолчав, добавила: — Нет, мужа как раз нет… Ах, какая здесь тоска! Если бы вы знали, как я соскучилась по живому человеку!

— А где ваш муж?

— Там, — она показала в конец хутора, где светилось окно, — на правлении, и с самого вечера. А я с ума схожу одна, — жаловалась Маня. — Так, значит, вы здесь работаете в МТС? Какая глупость! Не могли в городе остаться?

— О чем правление? — спросил Синяков вместо ответа.

— Не знаю. Здесь что ни день, то собрание!

— Я, пожалуй, тоже загляну туда.

— А к нам когда же? Вы не хотите посмотреть, как я живу?

Синяков взял ее за руку.

— Я к вам загляну завтра, хорошо? Не прогоните?

— Это мы завтра увидим. — Маня, слегка обиженная, пошла к себе.

Синяков повернул лошадей и отправился прямо на колхозный двор.

Заседание правления только что закончилось, но в накуренной комнате стоял еще страшный шум. Все говорили разом, стараясь перекричать друг друга. Один только Калмен Зогот сидел в стороне, смотрел на спорящих и молчал.

— Я понимаю не меньше Коплдунера! — горячился Волкинд. — Тоже светлая голова нашлась! Учить меня вздумал! Сами ученые…

— Ну конечно, тебя Пискун учит, куда нам! — прервал его Хонця. — Скоро заместо клячи будет тебя запрягать.

Раздался смех. Волкинд, как ошпаренный, вскочил с места и тут увидел около двери Синякова, которого уже встречал в МТС.

— Вот, кстати, и агроном! Жаль, что так поздно приехали.

В конторе стало тихо.

— Лучше поздно, чем никогда, — улыбнулся Синяков, показывая крупные белые зубы.

Он стал обходить колхозников, приветствовал каждого в отдельности, крепко пожимал руки. — Вижу, весело у вас.

— Не шибко… — Волкинд нахмурился.

— Кому весело, а кому грустно! — затараторил Юдл, протягивая руку Синякову. — Досталось сегодня нашему председателю. И за что? Человек болеет за дело, а кроме ругани ничего не слышит.

Юдл встретился глазами с Синяковым, и у него мороз пошел по телу.

«Да это же Жербицкий! Как он сюда попал?»

… Юдл Пискун жил неподалеку от польской границы, в местечке Сатанове, у своего тестя, торговца шкурами, и сам торговал, чем только можно было, — червонцами, сахарином, самогоном, иголками. В петлюровском штабе, который некоторое время стоял в лесу, неподалеку от Сатанова, он скупал вещи, которые штабные награбили в украинских деревнях и еврейских местечках. Когда красные части разбили петлюровские банды и окончательно установилась советская власть, Юдл Пискун остался без дела. Все старые занятия он оставил, а новых не находил. Но это длилось недолго. Юдл приобрел хорошего рысака и легкую тележку и каждую неделю, по субботам, перебирался через границу, перебрасывая всякую всячину туда и обратно.

Однажды, в дождливую осеннюю ночь, к нему постучался человек. Юдл Пискун сразу узнал его — это был Жербицкий, один из петлюровских штабных. Жербицкий удрал из плена, от красных, несколько дней прятался в лесу, а потом ему удалось пробраться в местечко. Он выложил перед Юдлом все, что имел, и просил перебросить его через границу. Сразу выехать было невозможно — лил проливной дождь. Юдл спрятал Жербицкого на чердаке, а в следующую ночь отправился с ним лесом. Было очень темно. Легкий возок понесся быстро. Уже у самой границы навстречу им выскочил красноармеец.

Юдл не успел оглянуться, как Жербицкий выстрелил. Красноармеец упал. Петлюровец, соскочив с возка, захватил документы красноармейца. Где-то в лесу раздавались выстрелы. Юдл несколько раз стегнул лошадь по ушам, и они успели перемахнуть через границу…


8

Босой, в подвернутых штанах и в запыленной рубахе навыпуск, Шефтл Кобылец шагал за шестигранным катком. Лошади лениво плелись, устало покачивая головами.

— Но, айда, — взмахнул Шефтл кнутом, — айда!

Буланые вздрогнули, пробежали несколько шагов, позвякивая удилами, и снова пошли медленно, еле передвигая ноги.

Шефтл поднял несколько колосьев и растер их между ладонями. Колосья были пустые.

«Пусть еще разок пробегут, — он продолжал понукать лошадей, — может, остался еще какой-нибудь недомолоченный колос».

Шефтл забрался на нагретый ворох, продолжая посвистывать в воздухе длинным кнутом.

— Но, айда! Ну, еще немножко! Еще чуточку! — упрашивал он буланых. — Мы ведь еще и одной десятины не обмолотили. Но, айда!.. Весь хлеб лежит еще у меня в степи, хоть разорвись, что ты будешь делать с этими проклятыми дождями!

С высокого вороха ему хорошо была видна Жорницкая горка. Там снова запустили молотилку, и притихший хутор наполнился веселым гудением. Или, может, это показалось Шефтлу, а на самом деле он слышит только шум осеннего ветра, который набегает время от времени на его словно отгороженный от всего мира двор, на низко осевшую конюшню, на старую клуню, покосившуюся от времени, на залатанные окна его хибарки? Шефтл стоял на своем ворохе, босоногий, в потертых штанах, и все смотрел вдаль, туда, на колхозный ток. То и дело поднимались над Жорницкой горкой вилы, много вил, их зубья сверкали на солнце. Шефтл щурил глаза, словно и его обдавало клубящейся пылью от молотилки. «Подумаешь! С молотилкой и дурак справится… Ничего, эти молотилки им боком выйдут, — утешал он себя, — мы еще посмотрим, чем это кончится…»

С тех пор как стали привозить в колхоз машины, Шефтл не мог избавиться от точившей его тревоги. Ему казалось, что каждый день он что-то теряет.

И сколько он ни говорил себе, что это неспроста, что даром ничего не дают, тревога не проходила.

Лошади вдруг стали сворачивать в сторону, — Куды, лодыри! Черт бы вас побрал! — со злостью размахивал он кнутом. — Но, погибель на вас! — Шефтл спустился с вороха, не переставая браниться.

«Еще не кончили молотить, а уже пашут, — он посмотрел на степь, откуда доносился глухой шум тракторов, — землю хотят перехитрить… А мне-то как управиться? Пар надо перебороновать, а у меня еще хлеб в степи преет под дождем, хоть разорвись на части. Чтоб оно сгорело! А тут еще лошади еле плетутся…»

Из хаты вышла мать и остановилась у высокого порога.

— Ой, горюшко! — Старуха всплеснула худыми руками. — Они ведь жрут хлеб… Чтоб они подавились, чтоб им поперек горла стало…

За арбой, среди рассыпанного зерна, копошились чубатые куры — пестрые, белые, серые.

Шефтл на мгновение оцепенел, потом схватил вилы, с криком бросился на них.

— Погибель на вас! Чтоб вас всех передушило! — И он швырнул в них вилы.

Куры взлетели, с кудахтаньем и криком носились над арбой, над обмолоченной соломой.

Шефтл гонялся за ними, махал руками, кричал:

— Они там молотят свой хлеб, машинами молотят, а их куры, чтоб они сгорели, пасутся на моем току! Кто знает, сколько пшеницы они уже сожрали. Вот как их раздуло! На моем хлебе, на моем труде они выращивают свою птицу, погибель на них… Они и машины получают, и кур своих на чужом зерне держат. Я их кур сейчас передушу, всех, до единой, головой о землю — и баста!

— Чтоб они сгорели, боже праведный, чтоб они испепелились! — вторила сыну старуха. — Чтоб им заболеть и не подняться, чтобы их смерть взяла, чтоб их десять лет лихорадка трясла…

— Чего ты каркаешь, будто ворона? — Шефтл напустился на мать. — Все взялись за меня! Помогать никто не хочет… Сколько раз я тебе говорил, чтобы здесь, во дворе, я не слышал проклятий… Она мне еще тут накличет… Что ты топчешься здесь без толку? Сходи к Калмену Зоготу — я ведь тебя просил — и возьми у Гени-Ривы шворень, я не могу без него выехать в степь.

— Все равно не даст, — проворчала старуха.

— Почему это не даст? Калмен и его жена не такие люди… Ну, иди, не могу же я разорваться! Я пока приберу ток. Иди же, только поскорей, — может быть, я сегодня еще раз успею выехать в степь.

Старуха, что-то ворча себе под нос, подошла к завалинке, сунула ноги в валявшиеся там опорки и отправилась к Калмену Зоготу.

Она плелась заросшей тропкой, миновала несколько дворов и уже собиралась перейти улицу, как увидела старого Рахмиэла с двумя пустыми ведрами. Старуха тотчас попятилась назад.

«Ах, чтоб он ноги переломал, мои болячки на него! Вечно он здесь со своими ведрами… Не мог выкопать колодец где-нибудь у себя на дворе, перебегает другому дорогу с пустыми ведрами, чтоб ему перебежало! Такой старый лапоть, а все еще таскается, чтоб его на кладбище потащили!»

Она три раза сплюнула через плечо. Нет, нельзя сейчас переходить: не хватает ей еще какого-нибудь несчастья. Старуха ждала, чтобы кто-нибудь другой перешел дорогу, но никто не показывался. Не переставая проклинать про себя Рахмиэла, старуха поплелась домой. Она шла медленно, охала и стонала. Что она скажет Шефтлу? — Он и так весь кипит…

Когда она вошла во двор, Шефтл распрягал лошадей, собираясь гнать их на водопой.

— Ну, достала шворень?

— Шворень… А… Я не застала… Нет дома… Дома их нету…

— Ну конечно, разве она что-нибудь достанет! За смертью только посылай ее! А куда Зоготиха девалась?

— Она в степи… наверно, скоро придет… Так я еще раз схожу. — Старуха не знала, как ей вывернуться.

— В степи… Мало того что им дают машины за машинами, у них еще и бабы работают, — сердито проворчал Шефтл, — а я здесь все один и один. Хоть бы кто-нибудь помог… Ну как я теперь выеду в степь, когда шворень сломался? Иди сгреби хоть немного соломы, — обратился он к матери, — и последи, чтобы куры снова сюда не залезли.

Он задами повел лошадей к ставку.


9

Шефтл пустил лошадей в ставок, а сам с уздечкой в руке тяжело опустился на пригорок.

Уже садилось солнце. Время от времени стрекотал в траве кузнечик.

Такая же тишина была в тот вечер. Вот здесь, около этого самого камыша, она стояла тогда по щиколотку в воде, красивая, крепкая.

Обросший, точно век не брился, в просторной рубахе, он лег ничком и не сводил горящих, черных, как смородина, глаз с камыша. Послышался плеск, — видно, рыбка нырнула.

Сколько воды утекло с тех пор, — Шефтл задумчиво потирал свое заросшее лицо, — жизнь у него совсем взбаламутилась. А тогда… сколько Шефтл помнит себя, он никогда не переживал такого радостного, такого чудесного лета. Как свежи были рассветы, какими голубыми были безоблачные вечера… Он тогда и сам не знал, как ему хорошо. Все выглядело совсем по-другому — утро, степь, плотина, даже вода в ставке. А теперь… Теперь жизнь его со всех сторон перекошена. Элька… Лучше бы она и вовсе сюда не приезжала. Все у него перевернулось: пшеница лежит в степи необмолоченная, ячмень он еще и не жал, наверно, уже осыпается, картошку надо полоть, бурьян глушит ее, а сено у него почти все пропало. Кто мог ожидать такую погоду! Со дня на день ему становится все труднее, а она… Хоть бы какую-нибудь весть подала о себе! Может, забыла о нем? Нет, он никогда не поверит. Ведь вот же он не может ее забыть! Хотел бы, да не может! Он пригнал лошадей к ставку, хотя у него достаточно воды и у себя в колодце. Шефтл прижимается плотнее к земле и в который уже раз перебирает в памяти встречи с ней, с Элькой. И кажется Шефтлу, что это было очень давно, а может, и вовсе ничего не было, может, ему все приснилось. Если бы он знал, где теперь Элька, он ей чего-нибудь послал бы. Поправилась ли она? Если бы попал ему в руки тот злодей, он одним ударом вогнал бы его в землю. Не забыть Шефтлу той ночи, когда он нашел ее, раненную, в Ковалевской балке.

… В степи было темно, хоть глаз выколи. Он отпустил вожжи и лошади сами нащупывали копытами дорогу.

И вот когда они понеслись с горы, он услышал невдалеке крик, который тут же прервался.

Лошади неслись рысью. Но внизу, в Ковалевской балке, они вдруг стали, как будто их кто схватил за узду.

«Хотят отобрать лошадей», — промелькнула у Шефтла мысль. Он спрыгнул с телеги.

У обочины дороги, уткнувшись лицом в землю, лежала Элька.

Шефтл заметался вокруг нее, еще не совсем понимая, что произошло. Он приподнял девушку и вдруг почувствовал, как по руке потекла горячая кровь.

— Элька! Элька! Что случилось? — растерянно спрашивал Шефтл.

Потом взял ее на руки и осторожно уложил на телеге.

— Элька… Ну, скажи хоть слово… Что с тобой? Элька приоткрыла глаза и, еле шевеля губами, прошептала:

— Шефтл…

Она, видно, хотела еще что-то сказать, но не смогла и снова закрыла глаза.

Дождь не переставал. Шефтл сбросил с себя бурку, снял пиджак, хорошенько укутал Эльку и погнал лошадей прямо в Святодуховку, в больницу. Может быть, еще удастся ее спасти. Каждую минуту он наклонялся к ней, прикасался рукой к ее горячему лбу и безжалостно гнал лошадей.

В больницу его не пустили. Но он не уходил. Долго еще стоял под окнами. Потом вышла к нему сестра в белом халате и развела руками: ничего, мол, пока не известно.

А назавтра вечером Эльки в больнице уже не было. На рассвете отправили в город.

Больше он ее не видел.

Только месяца два-три назад Шефтл случайно слышал разговор секретаря райкома с колхозниками. Элька уже совсем здорова, рассказывал он. Шефтлу хотелось расспросить о ней у Иващенко, но он не решился.

Где-то она теперь? Неужели даже и не вспоминает о нем? Но хутор она ведь не могла забыть! Если бы Шефтл знал, где она, он бы ей послал подарок — топленое масло, сырки или же гусиное сало… Ему доставило бы большую радость, если бы Элька поела чего-нибудь из его хозяйства. Тогда она бы, может быть, вспомнила о нем. Эх, ему бы только посмотреть на нее. В самом ли деле она такая, какой осталась у него в памяти?..

Лошади переплыли ставок, вышли на противоположный берег, а Шефтл все еще лежал, вытянувшись, на пригорке. Да, за этот год многое изменилось. И он сам уже не тот Шефтл. Что-то в нем покачнулось. Он теперь уже и не знает, как жить на свете…

Шефтл наконец вспомнил о своих лошадях и вскочил. Буланых не было. Он пробежал несколько шагов и увидел на противоположном берегу Зелду. Она гнала его лошадей из степи сюда, к плотине.

— Шефтл! Шефтл! Твои лошади…

Шефтл, размахивая путами, пустился к плотине.

— Потише, Зелда! — кричал он. — Потише, смотри, не всполоши их!

Зелда что-то крикнула в ответ и рассмеялась. Но он не расслышал. Девушка ловко схватила лошадей под уздцы.

— Кось-кось-кось! — позвал он буланых. — Где ты их увидела, а, Зелда? Ох, и испугался же я! Но-о, айда, айда! — Он пошлепывал лошадей по мордам. — Куда залезли, черти?

Зелда шла рядом, робко смотрела на Шефтла, ждала, что он еще хоть что-нибудь ей скажет. Но он даже ни разу не взглянул на нее.

— Как это ты их недоглядел? — спросила она.

— Кто знает… Эх вы, милые мои! — Он радостно похлопывал лошадей по спинам. Ему все еще не верилось, что его буланые с ним.

Зелда, огорченная, понемногу начала отставать. Миновав плотину, она свернула на боковую дорожку.

— Куда ты? — Шефтл обернулся.

— А что?

Он только теперь увидел, как она выросла за последнее время, какой здоровой стала и красивой.

Зелда поймала на себе взгляд Шефтла. Никто еще никогда так не смотрел на нее.

— Я домой… — смущенно сказала она. — Что ты там будешь делать?

— Не знаю.

— А не поможешь мне убрать ток? — Он подошел к ней поближе.

— Ток? — Она сразу повеселела. — Могу.

— В самом деле? — Он уже не сводил с нее глаз.

— А что? Думаешь, сил не хватит?

— Ну, посмотрим.

— Посмотришь! — Она рассмеялась.

— Только сейчас же.

— Мне все равно делать нечего дома. — Ты не устала? — спросил он.

— Нисколечко.

Повеселевшие, они ускорили шаг. Зелда была так довольна, что встретилась с Шефтлом, ей хотелось разговаривать с ним, но она не знала о чем.

— А новые машины, Шефтл? — вдруг выпалила она. — Ты уже видел новые машины, которые сегодня привезли?

— Что, снова машины? — переспросил Шефтл, сразу помрачнев. — Какие машины?

— Сеялки. Двухрядные.

— Сеялки… Двухрядные… Сегодня, говоришь, привезли? Им все дают и дают. — Он так расстроился, что до самого дома больше не проронил ни слова.


10

Зелда подавала Шефтлу вилами солому. Она была счастлива, совсем не чувствовала усталости, хотя весь день проработала в степи. Все в этом дворе было ей мило.

— Подавай, подавай, Зелда, — добродушно покрикивал Шефтл, утаптывая босыми ногами скирду, — чтоб ты здорова была!

Всякий раз, как он к ней обращался, у нее теплело на душе. Теперь она уже уверилась, что Шефтл не зря задержался у плотины — ее поджидал. Он, наверное, еще издали ее увидел и нарочно упустил лошадей…

Они работали быстро. Уже почти весь ток был убран, когда с улицы донеслась песня. Зелда узнала голос Коплдунера. Он шел по улице с несколькими комсомольцами.

— Шефтл, я пойду… Отец уже, наверно, дома… — Она побоялась, как бы комсомольцы не увидели ее с ним.

Шефтл спустился со скирды. Девушка стояла перед ним с открытым, светлым лицом, вся запорошенная соломой.

— Ну, иди, раз так! — Шефтл добродушно хлопнул ее по спине. — А в другой раз придешь?

— Если позовешь, — бросила она на бегу.

Она вошла в хату, все такая же радостная, подбежала к окну, посмотрелась в темное стекло и показала себе язык. «Да ты, Зелда, и в самом деле красивая». Как он смотрел на нее!..

— Зелда, что ты там делаешь? — тихо позвал Онуфрий.

— Тато, ты уже дома? — Зелда подошли к отцу, ласково обхватила его за шею. — Когда же ты пришел?

Она быстро собрала ужинать отцу, а сама выскочила на кухню. Умывшись холодной водой, надела белую кофточку и выбежала на улицу. Пусть Шефтл увидит ее сейчас! Она знала, что белая кофточка ей к лицу. Где-то в конце деревни, около ветряка, пели девушки, но Зелде к ним не хотелось. Она смотрела туда, где темнел огороженный двор Шефтла, н с бьющимся сердцем ждала, что вот сейчас он появится…

«Может, пойти к нему? — Она сделала несколько шагов. — Нет, не надо. Он не должен ничего знать…»

Зелде вдруг бросились в глаза сильно облупленные, обмытые дождями стены их низенькой землянки. Как это она раньше не заметила? Давно пора побелить…

И Зелда кинулась на кухню — не завалялось ли там немного известки. Но, осмотрев все уголки, известки не нашла.

— Зелдка, что ты там ищешь? — На кухню вышел босой Онуфрий.

— Здесь была известка… Я хочу побелить хату…

— Что это тебе приспичило, донька? — Он смотрел на нее своими добрыми светло-голубыми глазами, чувствуя, что она какая-то не такая, как всегда.

— Да вот стены совсем облупились. Стыдно перед людьми…

— Ну хорошо, донька, побели.

Онуфрий остался стоять в дверях. Может, она сама ему расскажет, что с ней приключилось. А спрашивать он не будет — ведь она не ребенок.

… Уже девятый год пошел, как Зелда живет у Онуфрия. Он взял ее к себе в ту страшную осень 1919 года.

Как-то вечером Онуфрий Омельченко со своей женой Феклой работали на баштане. Вдруг из-за горы, в облаке пыли, появились пьяные махновцы. Они свернули на баштан, соскочили с коней и начали приставать к Фекле.

Онуфрий с мотыгой в руках бросился на махновцев. Но разве мог он один с ними сладить? Их было трое.

Они повалили его на землю и били сапогами до тех пор, пока он не потерял сознание.

Через несколько часов Онуфрий пришел в себя. Махновцы уже скрылись, а во ржи лежала замученная насмерть Фекла.

Вскоре после того, как Онуфрий похоронил за ставком, на заросшем кладбище, Феклу, он узнал, что неподалеку, в деревне Галушки, банда махновцев среди бела дня вырезала семью кузнеца Шлемы. Из девяти человек уцелела одна лишь восьмилетняя девочка. Онуфрий тотчас отправился в Галушки. Молча хлопотал он возле убитых, помогал похоронить их, а потом упросил хуторян, чтобы они отдали ему девочку. Он обещал ходить за ней как за родной. Своего ребенка ведь у него уже никогда не будет. В свой дом, где жила Фекла, он другую женщину не введет. И для девочки будет лучше: пусть растет подальше от того места, где убили ее близких…

Вот так и живет Зелда у Онуфрия. Здесь, в его мазанке, она выросла, и другого имени, как «тато», у нее для Онуфрия не было.

Бывало, прижмется она вечером к Онуфрию и начнет взахлеб рассказывать ему обо всем, что случилось в школе, в отряде. И не было для Онуфрия большей утехи, как слушать ее щебет. Лицо его, обычно такое печальное, светлело, глаза весело улыбались. Но с некоторых пор Онуфрий стал замечать, что девушку словно подменили. Не то чтобы она стала невнимательной к отцу, нет, к его приходу всегда что-нибудь вкусное сготовит, хату приберет… Но потом так и норовит, так и норовит уйти куда-то. Или же бродит по хате, ищет, чем бы руки занять. Вот и сегодня вдруг задумала хату разукрасить, будто скоро праздник.

Не найдя известки, Зелда взялась за двор. Она подмела вокруг хаты и уже решила, что у нее будет садик: вот там, под окном, она посадит розы, а вон там — еще какие-нибудь цветы и мяту.

Приближалась ночь. На хутор спустилась тишина. Только вдалеке куковала кукушка. Зелда вошла в хату, постелила отцу и легла сама. Онуфрий сразу уснул, а она долго металась в постели. Наконец она вынесла свою постель во двор и, полная смутного ожидания, легла спать под открытым небом. Долго еще ворочалась Зелда, уткнувшись лицом в подушку. Звездное небо, тишина, степные запахи будоражили ее, куда-то звали.

… А Шефтл молотил допоздна, пока не стали лошади. Тогда он распряг их, привязал к арбе и подбросил им немного ячменной соломы — пусть жуют. Себе же он не разрешил отдохнуть. Долго еще хлопотал, подготавливая ток к завтрашней молотьбе. Ну как тут справиться! Руки-то ведь одни. Это в колхозе все везут машины, а ему не на кого надеяться. А что будет, если ему отрежут землю у самого края, около веселокутского колодца? Говорил же Риклис… О, Риклис все знает… Ведь это добрых пять верст от дома… Эдак полдня пропадет у Шефтла на дорогу… Тогда уж, пожалуй, лучше совсем перебраться туда.

Эта мысль даже пришлась ему по душе. Там, посреди степи, он поставит мазанку, клуню, выроет колодец и погреб и будет себе жить один-одинешенек на своей собственной земле. Потом женится, пойдут дети, они будут помогать ему в хозяйстве. Заведет уток, кур, гусей. Он никого не будет трогать, и его никто не тронет. Он будет жить тем, что даст ему земля… Но Шефтл чувствовал, что никогда не сможет расстаться со своим двором, с этими акациями под окном.

Он вышел на улицу и стал медленно подниматься по заросшей тропке. Тихо ступая ногами, он шел, оглядываясь по сторонам, боясь, как бы собаки не подняли лай.

В хатах давно уже погасли огни; все спали. Шефтл шел, обуреваемый завистью.

«Отработали день, а теперь отдыхают, и горя им мало». А он не может избавиться от забот. Он в вечном страхе, как бы чего не случилось с лошадьми, с коровой, как бы хлеб не пропал в степи… День и ночь одолевают его заботы.

Возле ветряка он остановился, прислушался, а потом направился палисадниками к колхозному двору. Теперь только он понял, что потянуло его на улицу. В глубине двора стояли только что привезенные сеялки. Даже у помещика он таких сеялок не видал. А теперь их привезли для них, для колхозников…

Тихонько, чтобы никто его не заметил, Шефтл ощупал все сеялки подряд, осмотрел со всех сторон.

«Чего только им не дают! И зачем им столько машин? Дали бы мне хоть одну! А то сыпь по зернышку, чтоб курам поклевать…»

Послышались чьи-то шаги. Шефтл, согнувшись, быстро выбежал с колхозного двора, побрел домой. Всю злость он теперь перенес на Зелду. Черт ее послал рассказать ему о сеялках! Если б не Зелда, он уже давно спокойно спал бы, а не бродил бы неизвестно зачем.

Со двора с громким лаем выскочила собака, и тут же вся улица наполнилась собачьим брёхом. Шефтл поспешил к себе.

… Лай разбудил Зелду. Она села в постели и увидела неподалеку Шефтла. Ее сердце забилось сильнее. «Не позвать ли его?» — подумала она.

«Куда это он ходил так поздно? Может, меня хотел видеть…»

Зелда закуталась в одеяло, зарылась горячей головой в подушку, крепко обняла ее. «Хорошо, что я не позвала его. Так лучше», — подумала она, засыпая.

На хуторе против двора Шефтла все еще скулили собаки.


11

Когда старший агроном МТС Синяков увидел в правлении колхоза человека с заячьей губой, он сразу подумал, что где-то встречался с ним. Но где, когда и при каких обстоятельствах, никак не мог вспомнить. И Синяков забеспокоился. По тому, как побледнел завхоз, как искоса на него поглядывал, он понял, что и тот узнал его. Где же они могли встречаться? Одно было ясно — пока он это не установит, нельзя упускать завхоза из виду.

Громко окликая друг друга, хлопая дверью, колхозники начали расходиться. В большой комнате стало пусто и неуютно. Дым клубился в воздухе не оседая.

Синяков вышел вместе с Волкиндом, который пригласил его к себе ночевать.

На улице было сыро и темно. Синяков шел медленно, раздумывая, как бы ему найти того человека с заячьей губой.

— Осторожно! Смотрите под ноги, — предупреждал Волкинд. — Здесь ямы.

Волкинд был рад, что возвращается домой не один: по крайней мере, Маня постыдится скандалить.

Синяков бойко разговаривал, шутил, но его ни на минуту не оставляла мысль: «Кто он такой? Где я его видел?» В последние годы Синяков побывал во многих местах, встречался со многими людьми, разве всех запомнишь? А может, ему только показалось?…

— А кто ваш завхоз? Партийный? — как бы невзначай спросил Синяков.

— Нет.

— Он здесь давно?

— Кажется, давно… — А как его зовут?

— Юдл Пискун.

Тут Синяков сразу все вспомнил. Местечко Сатаново, граница…

«Как же он попал сюда? Этакая падаль!.. Узнал, конечно… Надо с ним немедленно повидаться».

Невдалеке от хаты Волкинда Синяков остановился:

— Я совсем позабыл — ведь меня в Санжаровке ждет механик. Он утром отправляется в Мариуполь за деталями. Мне необходимо повидаться с ним. Я, пожалуй, поеду…

— Куда это вы потащитесь? Ночью, в такую грязь?

— Агроном ко всему привык.

Попрощавшись с Волкиндом, Синяков вернулся на колхозный двор. Он запряг в бричку лошадей и не спеша поехал по темной улице.

Около амбара раздавался стук трещотки. Синяков повернул туда.

— Кто там? — Из темноты вышел человек.

— Где у вас живет завхоз? — спросил Синяков.

— Завхоз? Юдка Пискун?

— Он самый.

— Вон там, на краю хутора. Держитесь правее. Последний двор.

Юдл еще не спал. Не надо было ему уходить из правления, не надо было оставлять агронома одного с ними. Юдлу хотелось разбудить жену, он не выносил громкого храпа. Ни до чего ей дела нет, корове этой… Храпит — и все. Ничего знать не хочет… А у него кровь стынет. И как этого дьявола принесло сюда, чтоб его несчастье унесло? Он ведь остался там… Может быть, он уже у них, в партии? Кто его разберет?…

Во дворе послышались шаги. Юдл забился в угол.

Постучали в дверь.

— Кто там? — Весь дрожа, Юдл вышел в сени.

— Открой!

Юдл сразу же узнал этот голос.

— Открой!

На пороге стоял агроном. Минуту они молча смотрели друг на друга.

— Почему сразу не открыл? — с усмешкой спросил Синяков.

Юдл молчал.

— Испугался? Агронома испугался, а?

— Нет… я… Почему же…

— То-то… Пугаться нечего, волки здесь не водятся… Понял? Дорогу на Санжаровку знаешь? — И, не дожидаясь ответа, спросил: — Ты давно в этом хуторе?

— Кто? Я? Все время…

— Все время? — тихо переспросил Синяков. — А в восемнадцатом году, — он посмотрел на Юдла в упор, — ты тоже был здесь?

— Ну, да… Был… А как же? — невнятно пробормотал Юдл.

— А ты о таком местечке, Сатанове, не слыхал? Юдл смотрел на агронома как завороженный.

— Чего ты молчишь? — Синяков положил ему руку на плечо. — Меня бояться нечего. Можно зайти? Кто там у тебя?

— Жена. Сынишка…

— Спят?

— Да. У меня еще есть боковушка.


Был уже четвертый час, когда Синяков вышел из темной мазанки Пискуна. Он остановился у порога.

— Ничего, Юдка, они долго не продержатся. Надо только хорошенько нажать на мужика, оставить его без хлеба. Царь-голод — вот кто нам поможет. — У Синякова перекосилось лицо. — И тогда достаточно будет одной спички, чтобы вся Россия вспыхнула пожаром. Вот когда мы и здесь наведем порядок. Снова станешь хозяином, будешь ездить на ярмарки, торговать, держать собственную лавку. А для этого нужно только одно: уничтожить хлеб, чтобы колхознички дорогие ничего не получили.

— Как? Поджечь? — приглушенно спросил Юдл.

— Нет, это устарело, — злобно ответил Синяков. — Мужички тогда становятся еще более ретивыми. Вот как в Ковалевске в прошлом году…

Юдлу показалось, что Синяков сказал это не без умысла.

— У вас ведь еще молотят хлеб, так почему не переставить регулятор в молотилке, — этого и сам дьявол не заметит — и так, чтобы побольше зерна оставалось в соломе… Надеюсь, понял?

— Понял, понял…

— Наше с тобой дело — так организовать работу, чтобы колхозник трудился до седьмого пота и… ничего за это не получал, чтобы он распух от голода. — Синяков сел в бричку и повернул лошадей к хутору. — Еще два-три месяца — и все полетит вверх тормашками. Конечно, если мы не будем зевать… Ну, как будто обо всем договорились?

— О чем толковать? И мне эта жизнь осточертела, я уже говорил вам… Очень мне нужно со всякими голодранцами якшаться!

— Ну, тогда бувайте здоровеньки! До побачення!

Синяков вернулся на колхозный двор, оставил там лошадей, насыпал им овса на всю ночь и, насвистывая, направился к Волкинду. Пожалуй, это удача, что подвернулся Пискун. Он будет здесь очень полезен… Нет худа без добра.


12

Калмен Зогот уже несколько раз видел во сне Якова Оксмана. Бледный, оборванный, тот укорял его: «Как же это ты мог взять письмо и собственными руками отдать в колхоз? Кто мог бы поверить, что Шлойме-Калмен Зогот окажется доносчиком, собственными руками зарежет своего спасителя? Кто мог бы поверить?»

Калмен не знал, что делать, и хуже всего то, что он ни с кем, даже с собственной женой, не мог посоветоваться. Если уж говорить начистоту, ему не жалко Оксмана — немало добра нажил он здесь на чужом горбу. Но, с другой стороны, человек просит, доверяет ему, — как же можно вместо добра причинить зло! — убеждал Зогот самого себя.

Было уже темно, когда Калмен, усталый, вернулся из степи. Он снова достал письмо. Чем больше Калмен в него вчитывался, тем сильнее злился на Оксмана. Вечно этот человек прибедняется. Когда его раскулачили, кричал, что у него забрали все, до последней веревки, а тут, оказывается, золото припрятал. Своим трудом добыл он его, что ли? Нет, надо передать письмо в правление. Но тут же он начинал грызть себя. Нет, не его это дело, не станет он доносить. Если нужно будет отнять у Оксмана его клад, пусть это сделают без него. А он сегодня попытается вытащить золото из-под печи, отправить его и избавиться наконец от этого проклятого дела.

Калмен Зогот вышел во двор. По улице шагал пионерский отряд. Ребята несли ведра. Видно, возвращались из степи, где собирали колосья со сжатых полей. Впереди шел его сын Вовка.

Калмену правилось, что это Возка идет впереди отряда. Он смотрел ребятам вслед, пока они не скрылись, еще постоял, а потом направился вверх по улице, в бывший оксмановскимий дом.

«Теперь там никого нет, — подумал он. — Самое время… И гора с плеч…»

Он уже подходил к колхозному двору, как вдруг неподалеку, за ветряком, увидел несколько телок, которые паслись на колхозном огороде.

«Ну что ты будешь делать! — вскипел Калмен. — Каждый думает только о себе…»

И, забыв о своем деле, Калмен погнался за телками, стал бросать в них комки земли, кричать, пока наконец не прогнал.

— Погибель на них, что они здесь наделали!

В огороде многие грядки были растоптаны и разрыты.

«Где это слыхано, чтобы люди губили собственное добро!» — возмущался он. Если бы он знал, чьи это телки, пошел бы и надавал оплеух — пусть не пускают в потраву…

Калмен долго еще возился на огороде, выравнивал грядки, выпрямлял помятые стебли, потом медленно побрел обратно. Он никак не мог успокоиться.

— Нет, если каждый будет думать только о себе, то, пожалуй, ничего не получится, — разговаривал он сам с собой. — Как это так — выпустили телок топтать огород!..

Напротив колхозного двора, у нового колодца, где обычно поили лошадей, стоял Коплдунер. Увидев во дворе Калмена, он окликнул его. Но Калмен не расслышал и вошел в дом.

«Чем-то расстроен старик, — подумал Коплдунер. — Хороший человек, тихий, не любит быть на виду. И работает, дай бог всем так. Пойду-ка расспрошу его, что с ним стряслось. И что ему понадобилось в правлении, не пойму? Ведь там никого нет».

Между тем Калмен был уже в бывшей оксмановской горнице.

«Вот здесь это спрятано». Он со страхом оглянулся, отсчитал два кирпича от пола и стал дрючком ковырять печь. Один кирпич ему удалось вытащить, а дальше дело не подвигалось. Тогда он через внутреннюю дверь прошел в конюшню, чтобы отыскать какой-нибудь инструмент.

Коплдунер в правлении никого не застал. «Куда это девался Калмен? — недоумевал он. — Я ведь сам видел, как он вошел сюда». Коплдунер поднял табурет, который лежал почему-то вверх ножками, перевернул его и заметил исковерканную печь.

Тут вошел Калмен со шворнем в руках.

— Что это у вас? — удивленно спросил Коплдунер. — Что вы собираетесь делать?

— Ничего… Шворень, — Калмен в растерянности выпустил его из рук, — нашел во дворе… в конюшне… Почему не запирают дом? Почему держат все открытым, чтобы каждый вертелся здесь, а?

— Чего тут запирать? Никто ничего не возьмет. Но посмотрите, что здесь делается! Совсем недавно побелили печь, и уже ее разворошили, сломали. Что за люди, я не понимаю! — Коплдунер взял кирпич и долго возился, пока примостил его обратно на место. — Эх, ведь совсем недавно мне нельзя было заходить сюда, — он оглянулся, — вечно этот Оксман боялся, чтоб у него что-нибудь не стащили. Три года я кишки надрывал у него и даже зимой, в самый лютый мороз, спал на конюшне. Ну и издевался же Оксман над людьми!

Слова Коплдунера вконец расстроили Калмена, ему хотелось поскорее уйти отсюда. Растерянный, он направился к двери.

— Вы уходите? — Коплдунер последовал за ним. — А кого вы искали?

— Я?… Никого… Я думал, Волкинд здесь…

Они вышли вместе.

— Калмен, вы ведь хотели мне что-то рассказать, — напомнил Коплдунер.

— Рассказать? Я?

— Ну, о письме, еще тогда… помните? Что это за письмо вы получили?

— Да так. Подумаешь, дело какое! Глупости…

— Пусть будет глупость, но почему бы вам не рассказать?

— Чего ты пристал ко мне? Я тебя спрашиваю, какие письма ты получаешь? Кому какое дело? Новости какие! Мне и письма нельзя получить, что ли? — Сердитый, Калмен быстрыми шагами направился к дому.


13

На Жорницкой горке все еще молотили пшеницу. Коплдунер подавал вилами колосья к барабану. Сверху, с молотилки, хорошо было видно, как широко-широко распростерлась желтая, а местами еще зеленоватая степь с балками и пригорками, с изъезженными песчаными дорогами, с ветряками, казавшимися на расстоянии голубыми.

Коплдунер словно впервые увидел, как широка степь, почуял долетающий с выгона запах зреющей кукурузы, лежалого сена, чабреца. Вот она, перед ним, их земля, земля Бурьяновского колхоза. И кланяющиеся солнцу желтые подсолнухи, и зеленые арбузы на баштанах, и стройная кукуруза, и высокие золотистые копны пшеницы — все это принадлежит им. А вон там, правее, в Вороньей балке, курится кусок черной, вспаханной земли, подготовленной к севу. Эта пашня тоже своя, колхозная.

Далеко на горизонте виднелось несколько тракторов. Один за другим они медленно спускались вниз. «Боронуют наши, бурьяновские».

Напротив, с высокой скирды, доносились девичьи голоса. Вперемежку звучали песни — украинские, еврейские, русские. На самом верху, обвязанная белым платочком, с граблями в руках, стояла Зелда. Верша вместе с другими девушками скирду, она нет-нет да посматривала вниз, на хутор, на двор Шефтла. «Кружится там с лошадьми по току, — думала она со смешанным чувством досады и жалости. — Трудно ему одному, а со всеми вместе не хочет…»

— Эй, взяли! — донесся крик, и она стала тянуть веревку.

На току, как всегда, суетился Юдл Пискун. Он подбирал вилами солому и все время озирался. У кучи пшеницы стояли Хонця и Слободян. Разговаривая, они то и дело поглядывали на скирду.

«Пронюхали! — Юдл вздрогнул. — У Хонци колосья в руках…»

— Чего ты здесь куришь? — набросился Юдл на Слободяна. — Пожара тебе хочется? А ты, Хонця, молчишь, а? Тебя это не касается? Небось, у себя на току он не курил бы…

— Кто курит? — Слободян показал ему потушенную цигарку.

— Ну-ну, меня ты не обманешь! Чего ты здесь прохлаждаешься? Смотри, куда твои лошади залезли!

— Не кричи на меня, я тебе не батрак! — огрызнулся Слободян и направился к своей арбе.

— Вот поди потолкуй с ним! — пожаловался Юдл. — Что и говорить, если бы я целыми днями не бегал, не смотрел, ток давно сгорел бы. Где это слыхано, чтобы на току курили!.. Ну, Хонця, что ты скажешь? Вот это молотьба, а? Двадцать арб пропустили.

— Что толку! Молотим, молотим, а хлеба не видно. — И Хонця отошел от него.

Юдл крикнул ему вслед:

— И что мы можем сделать? Что? Больше, чем уродилось, не обмолотишь.

Хонця подошел к молотилке и сунул руку в подвешенный мешок. Зерно медленно падало на подставленную ладонь.

«На вид колос не плох, а зерна не видать… Черт его знает, что здесь делается».

Онуфрий Омельченко с самого утра сгребал обмолоченную солому. Ветер бросал пыльную полову с гудящей молотилки прямо ему в лицо, запорашивал глаза, законопачивал ноздри. От жары и от пыли сохло во рту. Сквозь густую пыль Онуфрий словно видел голубоватый прохладный ставок. Вечером он скинет с себя возле плотины пыльную, колючую одежду, бросится в прохладную воду, глубоко нырнет, смоет с себя пот и пыль…

Онуфрий сгреб большую кучу соломы в сетку, затянул над ней веревку и, задрав голову к скирде, где работала Зелда, хрипловатым, усталым голосом крикнул:

— Эй, донька, взяли!

Зелда взмахнула вилами и аукнула Иоське, сидевшему по ту сторону скирды верхом на лошади, которая тянула веревку.

Иоська стегнул сивую кобылу, и скользкая толстая веревка, заброшенная над скирдой, поволокла кучу соломы, скопившейся около молотилки.

Обмолоченная солома тянулась по земле, задевая рассыпанное зерно, и медленно поднималась на все растущую скирду. Сверху доносились визг и смех, — видно, кто-то там шутил с девушками. Зелда, громко смеясь, крикнула:

— Коплдунер, Настя идет!

Онуфрий посмотрел на Зелду. Она стояла на огромной скирде, сильная и красивая, в коротком облегающем платье.

«Замуж ей пора», — подумал Онуфрий.

В это время, перешагнув через веревку, прибежал Юдл Пискун. Он был рад, что именно Онуфрия поставили сгребать солому. «О, с этим неприятностей не будет! Что он понимает? Недотепа безъязыкий!..» Юдл собрался было хлопнуть Омельченко добродушно по спине: «Работаем, а?» — как вдруг тот, подобрав несколько обмолоченных колосьев, выпрямился и стал их внимательно разглядывать.

— Отдыхаем, а? Уже наработались? — набросился на него Юдл. — Что ты копаешься? День-то ведь не стоит на месте. Кто за тебя работать будет?

Онуфрий показал ему пучок колосьев.

— Я дывлюсь, они, кажется, плохо обмолочены.

Юдл выхватил у него из рук колосья.

— Как это плохо обмолочены? Что ты морочишь голову? Ты лучше за собой смотрел бы! — Юдл пнул носком сапога солому. — Ну конечно, смешал обмолоченную с необмолоченной, все в одну кучу сгреб! — Он схватил вилы и начал быстро отбрасывать солому на сетку. — Вот как сгребают! А ты что делаешь? Вздумал каждую-соломинку прощупывать? И так у нас все идет шиворот-навыворот. — Он вернул Онуфрию вилы. — Ну, хватит прохлаждаться! Действуй! А я к молотилке побегу. Здесь нужен глаз да глаз…

«Заметил, недотепа, чтоб ему…» Юдл испуганно оглянулся, потом забрался за молотилку и быстро отрегулировал ее.

Как только Юдл ушел, Онуфрий снова подобрал несколько обмолоченных колосьев. «Чего он мне тут зубы заговаривает?»

Онуфрий потер колосья, и на ладони у него осталось зерно. Тяжело дыша, он подошел к Хонце и Хоме, которые работали поблизости.

— Смотрите, как у нас молотят! Вот куда наш хлеб идет. К черту на рога…

Вокруг Онуфрия столпились колхозники. На шум прибежал Пискун.

— Что тут такое? Опять шумишь? Сам не работаешь и другим не даешь?

— Чего он на меня кричит? — Омельченко вытер пот с лица. — Я говорю, колос плохо обмолочен. Вот, дывись…

— Какой там еще колос? Что он выдумывает?

— Только из-под молотилки. Мы сами видели…

— Ну и что тут такого? Попадается иногда сырой колос… Подумаешь, диковина какая!

— Откуда теперь сырой колос, когда солнце печет? Что ты мелешь? — Хонця зло посмотрел на Юдла.

— Дело здесь не в колосе.

— Холера его знает… Арбы тяжелые, лошади еле тянут, а зерна не видать.

Колхозники стояли суровые, усталые.

— Может быть, молотилка плохо берет?

— Молотилка? Вот это другой разговор. Молотилку надо проверить. Всякое бывает. Пойдемте посмотрим, — предложил Юдл.

Около молотилки уже лежала новая огромная куча соломы.

— Что касается молотилки, это может случиться… Мало ли что… Машина — капризная вещь… Но что говорить, она, кажется, работает у меня исправно. Чего-чего, а за этим я уж слежу…

Колхозники терли в ладонях только что обмолоченные колосья.

— Ну что, есть зерно? — Юдл ухмыльнулся. Колосья были чисто обмолочены, ни единого зернышка.

Хонця и Хома Траскун обменялись недоуменными взглядами.

— Может быть, ты с арбы взял? — Юдл подошел вплотную к Онуфрию. — Ищешь подковы дохлых лошадей? Двух слов, кажется, не может связать, а тут разговорился…

Онуфрий Омельченко стоял, немного сгорбившись, с запыленным, красным лицом.

— Это он там, на пригорке, накосил. — Риклис засмеялся.

— Зачем на пригорке? Здесь, на арбе, ближе.

— Чего он мне морочит голову? Что я, слепой, что ли? — Онуфрий снова начал тереть между ладонями колосья, но они и в самом деле были хорошо обмолочены.

— Ну, как? — Юдл ехидно улыбался. — Можешь запастись хлебом на всю зиму. Тебе и работать не надо, ты побольше ройся в соломе.

Немного погодя, когда колхозники стали каждый на свое место, Юдл подошел к Онуфрию и положил ему руку на плечо.

— Вот видишь? О молотилке есть кому позаботиться. А ты знай свое дело. Хотя что толку? Ты трудишься, из сил, можно сказать, выбиваешься, за каждое зернышко болеешь, а много ты получил хлеба? — Юдл наклонился к нему поближе. — Между нами говоря, если было бы где купить хлеб, я последнюю рубаху отдал бы… А то кто его знает, сколько мы получим на трудодень… Уж очень слаб колос у нас. Хватило бы на семенной фонд, и то хорошо.


14

За облаком пыли, кружившимся над током, уже спускалось солнце. Красные отсветы падали на молотилку, на скирду, на людей. Скоро стемнеет, молотилка замолкнет, колхозники уйдут домой. Черт его знает, что этот Онуфрий будет болтать на хуторе! Нельзя его отпускать с тока.

Когда колхозники стали расходиться, Юдл подозвал Омельченко.

— Онуфрий, ты посмотри, что тут делается! Ай-ай-ай! Плохо, плохо убрал. — Юдл пнул ногой рассыпанную солому. — А ну-ка, пошевеливайся, не ленись! Небось у себя ты все подобрал бы под метелочку.

Омельченко хотел было поспорить: почему это все на него валят? — но молча взял грабли и принялся сгребать рассыпанные колосья.

Пока Онуфрий убрал ток, колхозники уже разошлись. Он сел на землю между пустыми арбами, натяпул на ноги свои разбитые башмаки, обвязал их веревками, потому что подошвы совсем отваливались. Потом с трудом поднялся, стряхнул с себя солому и стал спускаться с горки.

— Куда это ты? Куда? — подскочил к нему Юдл.

— До хаты.

— До хаты, до шматы… Тебе ведь говорили, что ты сегодня останешься сторожить ток?

— Почему я? Никто мне ничего не говорил…

— А кто же, по-твоему, будет стеречь? Я, что ли? Видишь, никого нет! Домой спешишь… Подумаешь, какой у него там дом… Завтра выспишься… Ну, идем, принимай ток, скорей! Уже поздно.

Юдл оставил его и подбежал к молотилке, возле которой лежали мешки с пшеницей. Юдл быстро подсчитал их.

— Тридцать четыре… Тридцать четыре мешка, — повторил он и позвал Омельченко.

«Я этому молчальнику подстрою штуку… Хвороба на него!» — Юдл закусил ус.

— Почему я должен? — ворчал Онуфрий. — Почему непременно я?

— Ты же видишь, больше никого нет, я ведь не оставлю из-за тебя ток без сторожа. Видишь, сколько хлеба здесь! Это тебе не шуточки. Ты его и за деньги теперь не достанешь… Ну, ну, быстренько сосчитай.

Онуфрий, слегка прихрамывая, обходил мешки, путался в счете, и наконец насчитал тридцать четыре мешка.

Тем временем Юдл Пискун подъехал на бедарке.

— Сосчитал? — спросил он, перебирая вожжи. — У тебя здесь тридцать… тридцать два мешка… Ты слышал? Запомни… Тридцать два. Мешок хлеба теперь дороже трех мешков золота…

Онуфрий удивился: ведь столько раз пересчитывал — тридцать четыре мешка, а не тридцать два. Он хотел это сказать Юдлу, но тот не давал ему и слова вставить.

— Как следует стереги ток, слышишь? Что и говорить, я ведь тебя знаю — залезешь под скирду и будешь себе храпеть, — так запомни, что здесь лежит хлеб… Тридцать два мешка — это тебе не шуточки. — Он натянул вожжи. — Что и говорить, дай бог, чтобы они достались нам! Но боюсь, боюсь… Сколько строить нам надо! И с МТС еще не рассчитались. А где ззять? Что и говорить, если бы можно было бы хоть немного себе заготовить, пока не поздно! Кто знает, какая будет зима… В самом деле, ну как быть человеку вроде тебя? Вот ты работаешь на совесть, и дай бог тебе получить хоть немного проса, не то что хлеба. Но что поделаешь! Плохо, очень плохо… Кто может, тащит себе понемножку, с голоду пухнуть никому неохота…

Юдл стегнул гнедую, и бедарка рванулась с места.

Онуфрий смотрел воспаленными глазами вслед удалявшейся повозке и не мог понять, как это получается, что всего тридцать два мешка.

Он несколько раз пересчитал мешки, и с каждым разом у него все сильнее дрожали руки. Все-таки получалось тридцать четыре, а не тридцать два.

«Значит, два мешка лишних…» От одной этой мысли у него, как от угара, кружилась голова.


15

Юдл мчался на подпрыгивающей бедарке, с ожесточением стегал гнедую.

Запомнит его этот Омельченко!..

Невдалеке, на пригорке, синела скирда. Бросив взгляд по сторонам, Юдл стремительно повернул туда лошадь.

Он пересек стерню и остановил бедарку за скирдой, чтобы не было видно, потом вытянул из разных мест скирды по нескольку колосьев и потер их. На ладони у него оказалось довольно много зерна. Вскочив на бедарку, он, задевая колесом скирду, повернул обратно.

— Но-о! — Юдл стегнул гнедую по ушам. — Айда, чтобы холера тебя задушила! Я эту скирду соломы и за две тысячи пудов пшеницы не отдал бы. Ничего, милая, ты у меня тоже подохнешь с голоду…

Если бы он мог обмолотить эту скирду для себя или кому-нибудь продать! Но кому он продаст, когда все принадлежит им? Вот если поверить Синякову, что время переменится… О, тогда другое дело, тогда уж Юдл не растеряется…

Неподалеку от хутора он услышал за собой протяжное гудение. Гнедая вздрогнула, бросилась в сторону, чуть не перевернув бедарку, и понеслась вверх по степи. Юдл еле сдержал лошадь. На дорогу легли белые полосы света.

Машина остановилась. Открылась задняя дверца, и выглянул Синяков.

— Эй! Это Юдл Пискун, — сказал он кому-то в машине. — Вы видите, он все еще в степи. Трудится день и ночь…

Юдл соскочил с бедарки и с кнутом в руке подошел к машине.

— Хорошо, что приехали, вы мне нужны… — Заметив в кабине, рядом с шофером, секретаря райкома, осекся. — Я думаю… Я хотел сказать… Что и говорить…

— Как молотьба? — перебил его Синяков.

— Что и говорить… У нас… — Юдл не знал, к кому обращаться, к Синякову или к секретарю райкома. — Что и говорить, стараемся, молотим…

— Молотилка хорошо работает?

— Что и говорить… Дай бог, чтобы колхозники так работали. Ведь каждый норовит для себя, только для себя… Если бы я не торчал там целыми днями…

— Значит, будете с хлебом? — Иващенко посмотрел на него, слегка прищурившись. Сколько Волкинд и Синяков ни расхваливали Юдла, Микола Степанович по-прежнему его недолюбливал.

— И говорить нечего! Что за вопрос! — Юдл растерянно оглянулся на Синякова, потом снова на Иващенко, боясь попасть впросак. — Вот товарищ Синяков знает… Товарищ Синяков, вы не к нам?

— Нет, спешу в Санжаровку. Миколе Степановичу все равно мимо ехать, вот меня и подвезет. Бричку мою все не починят.

Машина умчалась с протяжным гудением, и Юдл снова уселся на свою бедарку. «Вместе разъезжают… Синяков… Секретарь райкома… — Юдлу показалось, что Иващенко посмотрел на него как-то нехорошо. — Чтоб у них машина перевернулась. — Юдл с ожесточением стегал гнедую. — Чтоб им обоим костей не собрать!»


— Наконец-то! — Доба поднялась с кровати. — Где это ты пропадал? Все уже давно пришли. Иди поешь.

Она наложила у закопченной печи галушек в тарелку, поставила на стол, накрытый залатанной скатертью.

Юдл ничего не ответил. «Эта корова опять не завесила окно». У него задрожали руки от злости.

— Сколько раз я тебе говорил, чтобы ты завешивала окно, а? Сколько раз? Отвечай! Ты что, глухая?

— Смотри, как раскричался! Я думала, бог знает что… Чего ты боишься? Никто не завешивает окон.

— Молчи! — Юдл толкнул ногой глиняную макитру, стоявшую у порога, и она разлетелась в куски. — Эта корова еще рассуждает! — Он швырнул на пол кнут. — Сколько раз я тебе говорил, сколько раз! Тухлая ты говядина!

— Смотри-ка на него! Совсем с ума спятил, законченный сумасшедший! Такую макитру разбил! — Она так кричала, что, наверно, было слышно на другом конце хутора. — Вечно он боится. Мне нечего бояться, меня никто не украдет. Подумаешь, окно… Что я, голая расхаживаю, что ли? Прямо ненормальный…

— Тише, тише! Чтоб ты онемела! — зашипел Юдл. — Замолчи, а то я тебе еще и не то разобью…

— Чтоб тебя всего разбило! — Доба подобрала осколки макитры с пола. — Такая макитра! Вечно его трясет лихоманка…

— Чтоб у тебя язык отсох! — Он подскочил к столу и ухватился за край скатерти, на которой стояла тарелка с супом. — Тихо чтоб было!

Ему казалось, что кто-то их подслушивает. А она все не унималась:

— Посмотри-ка на него! Это я, оказывается, виновата, что он спятил…

— Ах ты падаль!

И Юдл потянул скатерть. Галушки разлетелись по полу, испачкав сапоги Юдла.

Из боковушки донесся приглушенный смех, а затем распахнулась дверь и в горницу вошел Иоська с двумя мальчишками. Мальчишки молча прошмыгнули мимо Юдла во двор, а Иоська, прижавшись к двери, глядел испуганно на отца.

За окном раздался, теперь уже звонкий, смех мальчишек.

— Слышишь, что вытворяют твои дружки? — Юдл подскочил к сыну. — Слышишь, собачий хвост? — И он отвесил мальчику такую оплеуху, что тот повалился на пол.

— Ребенка тоже изводит! — Доба подбежала к мальчику. — Изверг проклятый! Мучает всех…

Иоська лежал ничком посреди комнаты и не шевелился. Юдлу показалось, что мальчик не дышит.

— Что ты стоишь? — крикнул он жене. — Принеси мокрое полотенце!

Он только сейчас заметил у себя на ладони кровь и, встревоженный, нагнулся к Иоське.

— А ну, вставай-ка! Вставай, говорю… Иоська не двигался.

— Куда ты пропала? — крикнул Юдл жене. — Скорей полотенце! — Он схватил мальчика за плечи и попытался его поднять.

Лицо Иоськи было залито кровью. Кровь, видно, шла из носа. Щека опухла, но Иоська не плакал. Он прижимался к полу, чтобы отец не мог его поднять.

За что отец его ударил? Что он такого сделал? В первый раз он привел домой свое звено, чтобы составить диаграмму урожая… Почему все мальчишки к себе зовут, а ему нельзя? Чем он виноват, что они засмеялись?

— Ой, чтоб его переломило, гром на его голову! — вскрикнула Доба, увидев опухшее лицо сына. — Ой, он убил ребенка, чтоб его убило! — Она стала прикладывать к лицу мальчика мокрое полотенце, тот яростно ее отталкивал. — Ой, Иосенька! Смотри, что он с тобой сделал! Дай же я холодный компресс приложу. Чем я-то провинилась, Иосенька!

А Иоська руками и ногами отбивался от матери и не подымался с пола.

Юдл совсем растерялся.

— Я же просил тебя, чтобы ты никого не водил сюда, — уже мягко заговорил он. — Сколько раз я тебя просил, а? Ну-ка, вставай, вставай! Слышишь?

Иоська вдруг поднялся и выскочил в сени. Но дверь во двор была заперта. И пока он возился с засовом, Юдл схватил его за руку и потащил в горницу.

— Куда? Куда ты бежал, а?

Иоська ничего не отвечал. С трудом Юдл уложил его на топчан.

— Ах, пусть все пропадет пропадом! Чего вы от меня хотите, спрашиваю я вас? Для кого я тружусь день и ночь, для кого извожу себя?…

А Иоська, не слушая причитаний отца, думал о своем:

«Все равно удеру от него. Пусть знает! Ночью возьму и удеру…» Иоська даже повеселел, представив себе, как он ночью выскользнет в сени, тихонько снимет засов и убежит. Утром они проснутся, а его уже не будет, тогда они узнают…

Мальчик повернулся к стене и через минуту заснул.

Юдл шагал взад и вперед по комнате.

— Ты ведь знала, что они там сидят, что же ты молчала? — Юдл словно оправдывался.

— Детей даже боится! — охала Доба, укладываясь в постель. — Какую макитру разбил! За три рубля не купишь…

Юдл подошел к сыну, притронулся к его щеке, потом поправил подушку и получше укрыл мальчика.

— Завтра ты его никуда не выпускай. — Юдл разделся и лег рядом с Добой. — Слышишь?

— Ладно, ладно! — проворчала Доба и тут же засвистела носом.

Где-то на околице раздался протяжный вой собаки, она будто оплакивала кого-то. Доба проснулась. Она три раза сплюнула, сошла в одной рубашке с кровати, долго что-то искала в темноте, нашла, наконец, старую калошу и перевернула ее.


16

Ветер, налетевший на ток с Санжаровских холмов, пробирал Онуфрия насквозь.

Где-то за пригорком, на Санжаровской дороге, тяжело скрипели колеса, и время от времени вместе с ветром доносились голоса возчиков.

Онуфрий плотнее запахнул свой потертый пиджак и прислушался.

«Хлеб везут, — узнал он по тяжелому стону осей. — Видно, много телег. Все везут и везут… Зачем это столько везут? Вот Юдл говорил, что и здесь все подчистят под метелку. Что тогда будет?»

С детства в душе Онуфрия затаился страх перед голодом.

И теперь, когда он сидел один на току, около набитых пшеницей мешков, перед его глазами возникла на всю жизнь запомнившаяся картина… Впереди священник, а за ним мужики — сильные мужчины и дряхлые старики, женщины и дети. Они бредут с хоругвями и крестами в руках по блеклой степи. Опускаются на колепи среди бесплодного поля, громко произносят слова молитвы, плачут, просят бога, чтобы он сжалился над ними и ниспослал дождь.

Но дождя не было все лето, и поля сгорели под палящим солнцем. И Онуфрий, тогда еще одиннадцатилетний мальчик, понял, что такое хлеб, простой хлеб… Ели пареную крапиву, кору. В течение нескольких месяцев один за другим умерли в их семье шестеро детей, все мальчики, потом и отец скончался. Один Онуфрий остался у матери. Женщина с мальчиком оставили деревню на Херсонщине, где испокон веку жил род Омельченко, и пошли по незнакомым дорогам. Днем они побирались под окнами, ночью рылись в чужих огородах. Так добрались до Гуляй-поля. Потом уже Онуфрий осел в Бурьяновке…

Скрип все удалялся, и вскоре вновь стало тихо.

Лучше бы Юдл не заставлял его пересчитывать мешки, Онуфрий был бы теперь спокоен, ни о чем не думал бы. Сколько мешков ему оставили, столько он и стерег бы. И вдруг такая напасть! Его оставили стеречь тридцать два мешка, а их оказалось тридцать четыре. Два лишних…

С этими двумя мешками он уж как-нибудь перебился бы зиму… И Онуфрий оттащил в сторону два крайних мешка.

Что это он сделал? Надо тотчас же положить мешки на место, тотчас же, потом будет поздно. Но он уже знал, что не сделает этого. В ушах звучали слова Юдла: «Дай бог получить тебе немного проса, не то что хлеба…» Онуфрий взвалил мешок себе на плечо и, согнувшись, отправился вниз, к хутору.

Он почти бежал, то и дело цепляясь разбитыми башмаками за какой-нибудь сорняк. И тогда ему казалось, что его хватают за ноги, и он чуть не падал.

Весь мокрый, запыхавшийся, он еле добрался до своего заросшего дворика, хотел войти в хату, но тут вспомнил про Зелду.

Нет, Зелда ничего не должна знать. Он ни за что не омрачит ее жизни. Ведь для нее же он все это сделал.

Только теперь он понял, в какой трясине увяз. Точно пелена спала с глаз. Он сейчас же отнесет мешок обратно. Сейчас же… Онуфрий повернул назад, доплелся до покосившейся клуни и почувствовал, что больше не в силах сделать ни шагу. Немного передохнув, он двинулся дальше. И вдруг словно земля под ним расступилась. Он поскользнулся, мешок потянул его куда-то вниз, и он провалился в яму. Онуфрий запамятовал, что когда-то выкопал ее здесь, за клуней, для картофеля.

— Лучше бы я уж отсюда живым не вышел, — пробормотал Онуфрий.

С трудом выбравшись из ямы, он стал вытаскивать мешок, но тот словно прирос к земле. Пришлось ему возвращаться назад без мешка.

На току стало еще темнее, как это бывает незадолго до рассвета. Но Онуфрий сразу же увидел лежавший в стороне второй мешок. Что же с ним делать? Куда его деть? Ведь ежели спросят, откуда взялся этот лишний, тридцать третий мешок, по лицу Онуфрия сразу догадаются обо всем. Нет, нельзя его здесь оставлять. И Онуфрий, — откуда только взялись силы! — взвалив мешок на спину, вновь поплелся к себе на огород и, проклиная себя, сбросил свою ненавистную ношу туда же, где лежал первый мешок. Бурьян, который он рвал в темноте, чтобы прикрыть яму, исколол ему пальцы. Но Онуфрий и не почувствовал этого. Он во всю мочь бежал обратно на ток. Свистел ветер, и Онуфрию казалось, что за ним кто-то гонится со свистом и улюлюканьем.


Юдл Пискун лежал без сна на своем супружеском ложе. Скорей бы уж рассвело! Не терпелось узнать, попался ли на крючок этот недотепа. А ловко он, Юдл, придумал. О, не родился еще на свет тот человек, который бы его перехитрил!

С топчана, где спал Иоська, послышался стон. Юдл беспокойно заворочался. Для кого он, собственно, старается, ночи не спит? Для сына ведь. А тот смотрит на него исподлобья, ему эти мальчишки дороже родного отца…

Юдл встал с постели и подошел к окну. Он немного приподнял потрепанное рядно, и в низкую хату процедился предрассветный серый свет. Иоська крепко спал. Юдл осмотрел его лицо, приложил руку ко лбу. Опухоль немного спала, лоб был холодный. «Ничего, я тоже получал оплеухи, да еще не такие». Он снял у мальчика руки с груди, чтоб ему было легче дышать, укрыл потеплее и снова подошел к окну. Со ставка надвигался на хаты и палисадники беловатый туман. Светало.

Видно, уже не удастся уснуть. Юдл оделся, натянул свои сапоги с низкими голенищами и разбудил Добу.

— Вставай, запри за мной дверь. Следи за Иоськой. Пусть он сидит сегодня дома, слышишь?… Куда ты девала кнут?

Утро было прохладное. Там и сям скрипели вороты колодцев, заспанные колхозники поили коров, выпускали их на улицу.

На колхозном дворе Юдл запряг лошадь в бедарку и поехал прямо в степь, на ток.

Вдали, за Ковалевской рощей, небо окрасилось багрянцем, предвещавшим восход солнца.

Доехав до Жорницкой горки, Юдл оставил неподалеку бедарку и крадучись пробрался на ток.

Онуфрии Омельченко притулился к молотилке и, съежившись от холода, уставился застывшими глазами куда-то вдаль. Юдл прежде всего пересчитал мешки. «Все идет как по маслу».

— Эй, Омельченко! — громко позвал Юдл. — Все тут у тебя в порядке?

Онуфрий покачнулся, как от удара по голове. Он хотел было что-то сказать, но язык у него словно прилип к гортани.

— Ну хорошо, — затараторил Юдл. — Лишь бы все мешки были на месте!

«Теперь он у меня в руках, — Юдл зашагал к бедарке, — теперь уж он у меня будет нем как рыба…»


17

Зелда возвращалась домой вечером. Широкая улица хутора была вся запружена стадом коров. Почесывая шеи о стволы акаций и разрушенные плетни, коровы поворачивали головы назад, к степи, и протяжно мычали, как бы прощаясь с полем, балками и пригорками, с живительным ароматом осенних пастбищ.

В тихом вечернем хуторе становилось все шумнее. Во дворах собаки подняли лай, каждая на свой лад, и все вместе бросились навстречу стаду.

Зелда, босая, протискивалась между коровами. Свежий запах теплого молока пьянил ее. Коровы лениво оглядывались на нее, тянулись своими рябыми и белыми мордами к ее обнаженным загорелым рукам, к платью.

Зелда, еле выбравшись из стада, свернула к палисаднику.

Уже несколько дней она собиралась побелить хату, но каждый раз чего-нибудь недоставало — то известки, то синьки, то кисти. Вчера вечером она наконец все раздобыла. И сегодня, в степи, подавая колосья на арбу, Зелда с нетерпением ждала захода солнца. Она представила себе, какой веселой, чистенькой будет выглядеть их хатенка.

Завалинку она покроет желтой глиной, очень желтой и густой, а хату обведет по углам синькой.

За печью, задрав седоватую всклокоченную бороду и раскинув ноги, лежал на соломе Онуфрий Омельченко и тяжело храпел. Рубаха его и толстые потертые брюки были мокры от пота.

«Все еще спит. — Зелда встревожилась. — Никогда с ним такого не было».

— Тато! — тихо позвала девушка. Онуфрий даже не пошевельнулся.

— Тато, вставай! — Зелда нагнулась к нему.

— А? Что такое? — Онуфрий встрепенулся и сел на истертой соломе.

— Ты ведь спишь с самого рассвета, как пришел с тока. Стадо уже воротилось…

Онуфрий сидел на соломе, растерянно оглядывался и бормотал спросонья:

— Что такое, а? Чего ты от меня хочешь?

— Вставай, таточко! Скоро уже снова ложиться… Поешь чего-нибудь, вот возьми на столе, а я пойду хату белить.

Зелда взяла известку и вышла.

Зачем Зелда его разбудила? Как хорошо ему было весь день! Кто ее просил будить его?… Он спал бы и спал, и то, что с ним приключилось, казалось бы сном…

Бывало иногда, целую ночь снится что-нибудь нехорошее, он даже кричит и плачет. Но зато когда просыпается и видит, что это был только сон, сразу становится так легко, как если бы он вдруг излечился от тяжелой болезни. А теперь наоборот, как только проснулся, почувствовал страшную тяжесть на сердце, как будто на него навалили полные мешки пшеницы. Нет, пусть бы еще спал…

Как ему здесь было хорошо с покойницей Феклой, думал Онуфрий, оглядывая свою полутемную горницу.

Немало потрудились они с женой, пока поставили себе хату. Сами месили глину, сами делали кирпичи, клали стены, крыли мазанку соломой… Вместе работали не покладая рук, свое гнездо свивали. Хорошее тогда было время. Землю делили, господские стада… Это Хонця, с которым они вместе батрачили у Пилипа Деревянки, привел его сюда, на хутор, в Бурьяновку. Здесь и встретился Онуфрий с Феклой — она служила у Оксмана. Как и всем батракам, Онуфрию и его молодой жене дали землю. С тех пор хутор с пригорками и балками вокруг, ставок и степь стали ему родными. А теперь Онуфрию даже собственный двор опротивел. Ведь там, в яме за клуней, лежат эти проклятые мешки с пшеницей…

«Если бы Хонця знал, что я сделал…» Он рванул ворот рубахи и повернулся лицом к стене.

Онуфрий долго еще лежал в темной хате, на продавленной соломе. В памяти снова и снова всплывали черная, облачная ночь, ток, яма с мешками… Ему стало невмоготу. Он поднялся и вышел во двор.

Тихая, прозрачная синева окутала хутор. Слышался лай собак, а за огородами, на холме, одиноко грохотала запоздалая арба.

Улица казалась Онуфрию чужой.

Зелда в подвернутой юбке клала на выгоревшую, желтоватую стену хаты белые мазки.

«Чего это ей приспичило? — Его охватила обида на дочь. — Если бы она знала, каково мне!»

Он отвернулся и пошел двором к покосившейся клуне.

Картофельный огород за клуней порос черным пасленом и сухим репьем. Онуфрий осторожно пробирался между густыми зарослями сорняков.

Вокруг было тихо. Арбы на горе уже не было слышно. Легкий ветерок принес со степи запах лежалого хлеба, засохшего пырея и свежей пахоты.

Онуфрий вытянулся плашмя на земле, чтобы его ниоткуда не было видно, и принялся торопливо сгребать траву, словно хотел поскорей увериться, что никаких мешков здесь нет, и все это ему только привиделось.

Но, спустившись в яму, он сразу наткнулся на мешок. Что же ему делать? Пшеница ведь здесь погибнет. Отнести мешки обратно на ток уже невозможно, так зачем же хлебу зря пропадать? Вот ведь Юдл говорит, что все таскают, понемножку, каждый запасается. Так чем он, Онуфрий, хуже других? Пшеница, можно считать, как бы ничья. Разве мало трудился он? Не меньше кого-либо другого… Чем же он хуже? Онуфрий развязал мешок, засунул в него руку и стал набивать карманы пшеницей. Затем он вылез, покрыл яму бурьяном и отправился во двор.

Во дворе было темно. У хаты кто-то разговаривал. Онуфрий, узнав голос Волкинда, прижался к клуне.

«Неужто Волкинд проведал?»

Он хотел было уже высыпать пшеницу из карманов, но тут голоса стали удаляться. Волкинд с Зелдой, видно, ушли куда-то. Тогда Онуфрий быстро пересек двор и вошел в темную хату.

«Куда же ее девать?»

Он не мог больше держать пшеницу в карманах. Увидев возле печи большой глиняный горшок, он стал высыпать в него зерно.

— Что ты там делаешь? — раздался вдруг звонкий голос Зелды.

Она остановилась на пороге, оставив открытой наружную дверь, чтобы впустить в горницу немного свежего воздуха.

У Онуфрия задрожали руки. Зерно с сухим шелестом посыпалось на пол.

— Что у тебя сыплется? — Зелда подошла поближе. Онуфрий ничего не отвечал.

— Пшеница! Где ты ее взял? — Зелда подбежала к двери и с размаху захлопнула ее. — Где ты взял пшеницу? — Девушка испуганно смотрела на отца. — Скажи, где взял? Надо сейчас же отнести обратно.

Но тут же спохватилась: отца могут заметить — и тогда…

Зелда быстро подобрала пшеницу в подол платья и выскочила из дома. Стала посреди двора, раздумывая, куда бы высыпать зерно. Только этого не хватает, чтобы кто-нибудь узнал…

У акаций, посаженных близ канавы, стоял Шефтл.

— Зелда! — проговорил он, ничуть не удивившись, как будто поджидал ее здесь.

Она стояла перед ним, растерянная, с приподнятым подолом.

— Что ты несешь? — Шефтл шагнул ей навстречу.

— Ничего. — Она еще выше подобрала подол, боясь, что он увидит пшеницу. — Я спешу в конюшню…

— А я думал… — начал было он и осекся, — думал, что ты еще в степи.

— А что такое? — смущенно пробормотала Зелда. Ей надо поскорей избавиться от этого зерна, а то еще кто-нибудь может подойти сюда. Но как трудно ей было уйти! Ведь она не видела Шефтла целых два дня… — А что такое? — повторила она, озираясь по сторонам.

— Тебя совсем не видно. Не приходишь. — Он подошел к ней поближе. — Что это у тебя?

Зелда почувствовала, что лицо ее залилось краской, и, прижимая к себе подол, она опрометью бросилась во двор.

Почему она убежала? Ведь он, Шефтл, ничего обидного не сказал.

— Зелда! — крикнул Шефтл.

Девушка даже не оглянулась. Шефтл смотрел ей вслед. Как это он раньше не заметил? Обе, и Зелда и Элька, будто одного роста, только волосы у Зелды потемнее. Шефтл постоял, потом побрел по улице к себе домой. У красного уголка он остановился. В тот вечер небо было такое же голубое. Он увидел тогда в окне ее белокурую голову, склонившуюся над бумагами. Потом Элька отворила окно и — он этого совсем не ожидал — позвала его к себе, велела присесть на подоконник. Она его тогда, кажется, даже потянула за чуб, вот так — и он дотронулся рукой до своих волос. Еще бы хоть раз встретиться с ней!.. Обрадуется ли Элька? Что она ему скажет?

А Зелда, высыпав пшеницу в буйно разросшуюся за хатой полынь, оправила на себе платье и поспешила на улицу. Но Шефтла уже не было. «Может быть, он зашел в дом?» — мелькнула мысль.

В хате было полутемно. Онуфрий сидел у стола, сжимая голову обеими руками. Зелда села на скамеечку, на которой сидела в детстве, и прижалась к отцу.

— Ну, тато, таточко, — шепотом говорила девушка, — все ведь хорошо! Я выбросила это зерно, теперь никто не узнает. А мы… обойдемся…

Онуфрий положил свою шершавую руку на ее плечо.

— Ступай, донька, погуляй, дай мне одному побыть. Зелда прижалась губами к отцовской бороде и тихонько, словно боясь помешать ему, вышла из дома.

Онуфрий еще посидел у стола, потом тяжело поднялся и лег на свою солому, — может, удастся заснуть. «Отнести бы туда эти мешки сегодня ночью…» Как хорошо было ему, Онуфрию, еще вчера! Он даже не понимал, как ему было хорошо.

С улицы донесся голос Калмена Зогота.

«Счастливый человек, — подумал Онуфрий, — отработал свое, а теперь отдыхает. Совесть у него чиста, ему нечего бояться. А Слободян, Коплдунер, Додя Бурлак? Все они счастливые». И Онуфрий, который всегда радовался удаче соседа, теперь испытывал чувство зависти.


18

Меер Волкинд поздно вечером возвращался из сельсовета домой. Тускло светились маленькие оконца землянок, а в его хате было и вовсе темно. Он это заметил еще издали. «Опять валяется на кушетке. Даже лампу ей лень зажечь. — Волкинд невольно замедлил шаги. — Накинется с попреками, с бранью». А он, Волкинд, помнит ее другой — веселой, приветливой. Может, и он в чем-то виноват. Целыми днями Маня одна. Он уходит на рассвете, приходит поздно вечером, раздраженный, усталый, никогда с ней толком не поговорит, да еще огрызается. Кто знает, если бы он хоть раз сдержался, может, и ссоры не было бы. Да, ему надо быть терпеливее…

Волкинд зашагал веселее. Он почти уверился, что с сегодняшнего вечера жизнь у них пойдет по-другому.

Еще с порога ласково позвал:

— Маня! Манечка!

Никто не ответил.

«Наверно, уснула», — подумал он.

Осторожно ступая в темноте, Волкинд отыскал лампу, спички, засветил маленький огонек.

Деревянная кушетка была покрыта простыней.

«Где же она?»

Волкинд поставил лампу на стол и несколько раз прошелся по тесной комнате.

Высоко в голубом небе стояла луна, на земляной пол падал матовый луч.

Под самым окном зазвучали шаги.

«Маня! — обрадовался Волкинд. — Теперь уж она будет молчать. Теперь уж я ее отругаю! Бог знает, когда вернулся домой, было еще, можно сказать, светло, а она…»

Он быстро выкрутил фитиль в лампе и расправил скатерть на столе.

Дверь со скрипом отворилась.

Волкинд бросился навстречу. На пороге, слегка ссутулившись, стоял Юдл Пискун.

— Ты один?

— А что? — Юдл быстро вошел в комнату.

— Маню не видел? — неуверенно спросил Волкинд. как бы опасаясь услышать недобрую весть.

— Маню? — Юдл почесал верхнюю губу, пряча вороватую улыбку. — Видать, поехала в степь.

— В степь? С кем?

— Кажется, со старшим агрономом, с Синяковым. Он был здесь, искал вас.

Волкинд хотел спросить Юдла, кто еще с ними поехал, но побоялся, что Юдл ответит не так, как ему хотелось бы,

— Да-да, вечером еще. Я видел их на плотине…

— Ну что ж, почему бы и нет? Она целыми днями сидит дома, — хмуро проговорил Волкинд, как бы желая самого себя успокоить. — Смотри, как светло, — перевел он разговор, — тракторы могут работать всю ночь.

Он уже был рад Юдлу — все-таки не один.

— Что на току?

Волкинд посмотрел в окно. Сквозь густые ветви акаций глядела круглая белая луна, слегка серебрила голубоватые крыши.


… Позванивала новая эмтээсовская бричка. Маня в белом платье прижалась к спинке, рядом с ней в высоких юфтевых сапогах сидел Валерьян Синяков.

Маня поехала с Синяковым в степь в сумерки — якобы для того, чтобы разыскать Волкинда, хотя она хорошо знала, что муж в Санжаровке, в сельсовете. Синяков это понимал, но, притворяясь друг перед другом, они разговаривали так, будто в самом деле могли найти Волкинда на пару в Вороньей балке.

Они подъехали к шалашу. В котле варился ужин для трактористов. Около шалаша сидел Хонця. Волкинда, оказывается, никто не видел. Маня с деланным удивлением посмотрела на Синякова.

Агроном вышел из брички и пошел с Хонцей по вспаханной земле. Он несколько раз сапогом пробовал глубину пахоты и хлопнул Хонцю по плечу — хороша.

— Ну ладно, — сказал он Хонце, усаживаясь в бричку. — Если Волкинд приедет, передайте, что мы его искали.

— Скорее! — торопила Синякова Маня. — Уже поздно. Мне надо домой.

— В такую ночь ночевать бы в степи, — сказал Синяков, придвигаясь к ней поближе, когда они отъехали за вторую межу.

Она ничего не ответила, прислонилась головой к его плечу.

— Давайте наломаем немного початков. — Он свернул с дороги к кукурузе, серебрившейся на дне балки.

— Зачем?

— Вы их сварите.

— Не надо… Не сворачивайте с дороги…

— А почему? Смотрите, какая кукуруза!

— Валерьян, — она схватила его за руки, — я прошу вас…

Лошади стремительно неслись по сжатой степи, вниз, в балку, врезываясь колесами в стерню. Синяков остановил лошадей возле кукурузы.

— Давайте наломаем. Смотрите, какие свежие початки! — Синяков заглянул ей в глаза.

— Я не пойду…

Он взял ее за руку. Они вошли в высокую, душистую кукурузу. Быстрым движением Синяков отломал несколько початков.

— Ну, а теперь пойдемте, Валерьян!

— Чего вы торопитесь? Кажется, кто-то едет. Подождем. Неудобно. Нас увидят и подумают… — Он улыбнулся и обнял ее. — Маня…

— Что?

— Сядемте. — Он постелил у ее ног кукурузные листья. — Давайте отдохнем здесь немного…

… В хутор возвращались молча. Позвякивали рессоры, лошади раздували ноздри, земля звенела под их копытами. Около плотины Синяков придержал лошадей и въехал в ставок.

Лошади жадно втягивали в себя голубоватую прохладную воду. Ставок пенился.

Потом мокрые колеса брички снова покатили по дороге.

— Дальше не надо, Валерьян. Я сойду здесь.

— Хорошо. А я поеду в Санжаровку… Служба… Маня спустилась с брички. В белом, слегка помятом платье, она медленными, усталыми шагами пошла по высоко насыпанной плотине вниз, к спящему хутору.

Она слышала, как в степи позванивала бричка. Минуту постояла с закрытыми глазами. Потом поднялась вверх по улице и увидела свет в окне своей хаты.

«Значит, вернулся». Маня удивилась: она совсем забыла о муже, будто его и не было на свете.


Волкинд сидел за столом с Юдлом.

— Плохо, что и говорить! Молотим, молотим — и ничего. — Юдл подергал ус.

— Не понимаю: почему мы получаем так мало зерна с десятины? Колос, кажется, не такой уж тощий… Надо посмотреть, — может, решето не в порядке. — Волкинд прикрутил в лампе фитиль.

— Что касается молотилки, то я, кажется, слежу. Разве это только у нас? А в других колхозах, думаете, лучше? Такой год…

— Нет, здесь что-то неладно. — Волкинд потер заросшее лицо. — Почему неделю назад зерно шло гуще? Надо проследить за молотьбой. Завтра вы побудете на пару, а я сам пойду на ток.

Перед тем как уйти, Юдл, чуть улыбаясь, сказал:

— Долго, однако, ваша жена с агрономом катается Чего доброго, еще и заблудятся.

Увидев, как сузились у Волкинда глаза, он мгновенно юркнул за дверь. «Ну, веселье я им обеспечил! Теперь этот дурень перестанет мне на пятки наступать. Не до того ему будет».

Оставшись один, Волкинд прижался горячим лбом к оконному стеклу, расстегнул ворот рубахи. Потом, увидев на кушетке кружевной платочек, со злостью смахнул его и растянулся, не сняв даже сапог.

Уже сквозь сон он услышал шаги и приподнялся. Маня возилась у стола и даже не взглянула в его сторону.

— Где ты была? — тихо спросил Волкинд. Маня не ответила.

Он немного подождал и снова спросил:

— Где ты была?

— Не твое дело! Где надо, там и была. Ездила к трактористу… Ну, доволен?

— К трактористу? — спокойно переспросил Волкинд. — Ты что, пахать ему помогала?

— А что же, сидеть и ждать тебя? Когда человек думает обо всех на свете, но только не о собственной жене… — Она говорила быстро, словно желая что-то заглушить в себе, — Затащил меня сюда, в глушь, в эту халупу с дырявой крышей… Если бы агроном не покатал меня немножко, я совсем извелась бы от скуки…

— Ну вот и хорошо! Катайся и дальше…

— А ты что думал? Вообразил себе, что я буду гнить здесь, у тебя в яме? Да какой ты человек! Мямля, а не мужчина! Ты даже понятия не имеешь, как надо обращаться с женщиной, ухаживать за нею.

— Разве ты калека, что за тобой надо ухаживать? Кто ухаживает за колхозницами?

— Чего ты равняешь меня с ними?

— А что, почему тебя нельзя с ними равнять? — Он чувствовал, что раздражается все больше. Но ссора его теперь уже не пугала. — Чем ты лучше? Что, они меньше твоего пололи, или меньше коров доили, или меньше копен сложили, что ли?

— Сам дои коров! Конюшни ты у них уже чистишь… Растянулся в сапогах на кушетке. Убирай еще за ним!

— Не убирай. Я сам могу…

— Пусть они за тобой убирают! Ты ведь только для них и живешь.

— А для кого ты живешь?

— Я живу только для себя. Для себя… И больше ни для кого…

— Знаешь, кто живет для себя? Корова. И то она молоко дает…

— Так? А ты уверен, что о тебе кто-то позаботится, дурак ты этакий? Пока ты им нужен, они липнут к тебе, а потом и плюнуть на тебя не захотят.

— Чего же ты хочешь? Выкладывай! Сыпь все заодно!

— А у тебя разве есть время выслушать меня? Наверно, опять куда-то уходить надо, осчастливить кого-нибудь? Как же! Зарос, как медведь, смотреть тошно. И с таким я должна жить…

— Не живи.

— В кого это ты втюрился, что хочешь от меня избавиться? — Она стала против него. — Валяется по целым ночам с этими грязными девками и думает, что я ничего не знаю. «Не живи…» Затащил в пустыню, а теперь…

— Знаешь что, говори стенке.

Волкинд схватил куртку и вышел из хаты. Он добежал до ворот и остановился. Куда теперь идти? Ведь уже за полночь.

Вот несчастье! Самый близкий человек, а ведь только и делает, что отравляет ему жизнь. Как же быть? Видимо, не надо было заводить этот разговор. Он стал снова винить себя. А главное — знал, что все равно никуда от нее не уйдет, будет вот так мучиться всю жизнь…


19

Юдл Пискун, выйдя от Волкинда, пересек наискось улицу и направился к хате Онуфрия Омельченко.

Голубоватые облака, наплывавшие с околицы, гасили бледный свет луны. По обеим сторонам улицы шумели акации, из Вороньей балки доносилось гудение тракторов.

Примяв сапогами полынь возле канавы, Юдл вошел во двор Омельченко. Было тихо, только слабый ветер шуршал над низкой крышей. Юдл постучал двумя пальцами в окно, залатанное стекло ответило легким позваниванием.

«Сейчас он будет ползать передо мной на карачках».

Онуфрий вгляделся в темное окно и, увидев лицо Юдла, испуганно вскрикнул.

Снова тихо зазвенело стекло.

В одном белье, босой, вышел Онуфрий на прохладный двор.

— Почему так долго? — проворчал Юдл. — Ты никого не разбудил? Кто там у тебя в хате?

— А? — переспросил Онуфрий, словно внезапно оглох.

— Кто там у тебя, спрашиваю? — повторил Юдл, показывая пальцем на хату.

— Дочь. Зелда…

— Спит?

Онуфрий утвердительно кивнул головой.

— Больше никого нет? — Никого…

— Иди одевайся скорей! — Юдл говорил с Онуфрием так же отрывисто и категорично, как Синяков с ним.

Онуфрий растерянно оглядывался. Никого, кроме Юдла, здесь не было. «Он пригнел за пшеницей… Почему один? Может быть, позволит потихоньку отнести ее обратно? — Онуфрий посмотрел на Юдла посветлевшими глазами. — Вот теперь, ночью, чтобы никто не знал…»

— Ну, чего ты стоишь? Онуфрий торопливо пошел к двери.

— Подожди! — Юдл остановил его. — Смотри не разбуди ее. Слышишь? Ну, иди же, одевайся! Я подожду…

Отыскав ощупью залатанные брюки, Онуфрий натянул их на себя, подпоясался, надвинул на лоб шапку и босой вышел из хаты.

— Идем! — Юдл молча повернул к колхозному двору.

«Там меня поджидают, — Онуфрия прошиб пот, — Юдл для этого и пришел за мной…» А он-то думал… И на глазах его выступили слезы.

У ворот колхозного двора Юдл остановился.

— Тебе не холодно? — спросил он.

— А?

— Запряги в телегу черных кобыл — они там, в конюшне, — и выезжай за фруктовый сад…

«Почему за фруктовый сад? Ведь мешки с пшеницей лежат у меня во дворе, за клуней».

— Ну, иди, иди, запрягай! — Юдл подмигнул ему. — Догонишь меня за садом. — Он снова вышел на улицу.

«Теперь он будет молчать! — Юдл даже хихикнул. — Но где это он закопал пшеницу? В случае чего я его самого так закопаю, что он уже встать не сможет… Я им заткну глотку. — Он прикусил ус. — Плевать мне на них на всех с Волкиндом вместе! Онуфрий-то уж будет молчать, как миленький. На самого себя никто не доносит».

Юдлу вообще в последнее время везло. На прошлой неделе, когда ездил в город за ремнями для молотилки, он очень выгодно сбыл знакомым несколько мешков пшеницы.

Что и говорить, если бы он столько зарабатывал каждый день, хватило бы на надгробные плиты для них всех вместе с Синяковым…

Быстро шагая по темному хутору, Юдл представлял себе, как зимой повезет в город хлеб. «Ничего, хорошая зима идет! Они еще опухнут так, что зубы высыпятся… А мне за мешок пшеницы подавай мешок денег».

— Никого не встретил? — спросил он Онуфрия, когда тот нагнал его на телеге.

Онуфрий растерянно посмотрел на него. Он хотел что-то сказать, но Юдл, ловко прыгнув на телегу, велел гнать вверх, в степь.

— Ты слышал, Онуфрий, о жене Патлаха с Черного хутора? Ну, о жене этого пьяницы, который прошлой осенью утонул? В субботу вечером ее поймали на Ковалевском поле с торбой ячменя, — Юдл причмокнул, — фунтов двенадцать, наверно. Вчера она уже получила бесплатный билет в Соловки… Бабочка ничего. Ты не заглядывался на нее, а? — Юдл подмигнул Онуфрию.

Омельченко совсем сгорбился.

— Ты думаешь, наши лучше? — продолжал Юдл, чувствуя, что теперь он может делать с Онуфрием, что захочет. — О тебе я не говорю, я знаю, ты не возьмешь, на тебя можно положиться, — я скажу это и в глаза и за глаза, ты, если даже на дороге будет валяться, не возьмешь ничего, но поди убереги от них хлеб там, на гармане… Тащат со всех сторон, кто только может. А что, они же понимают, какая зима идет…

Если бы Юдл не говорил о нем такие хорошие слова, у Онуфрия, может быть, хватило бы решимости выложить все, но теперь он и пальцем не мог двинуть, будто его живьем закопали в землю.

— Куда ты смотришь? — повернулся к нему Юдл. — Не видишь, что ли, ток? Поворачивай правее…


Волкинд все крутился возле своих ворот, когда услышал скрип телеги у Жорницкой горки. «Кто-то едет к гарману», — подумал он с беспокойством и двинулся было туда, но как раз в это время в хате погас свет и что-то со стуком упало. Он быстро повернул обратно и вбежал в хату.

Было темно. Минуту он постоял на пороге. «Мало ли какие глупости она может наделать, — подумал Волкинд. — Она же не раз грозилась…»

Маня спокойно лежала на кушетке. Ничего не сказав, он поднял опрокинутый табурет и сел, теперь больше всего боясь, как бы она не заговорила.

Когда она начинает говорить, начинает пилить его, он готов уйти куда глаза глядят, лишь бы больше не видеть ее. Но это не так просто. Что она будет делать одна? Ведь ничего она не умеет. Волкинд иногда даже подумывал, что, если бы Маня полюбила кого-нибудь и захотела уйти, он не стал бы ее удерживать. Конечно, он помучился бы месяца два-три, а потом, наверно, успокоился бы. Но самому оставить ее? Нет, этого он не может. Куда она денется?

— Ты чего сидишь? — Маня поднялась с кушетки. Рубашка соскользнула у нее с плеча, она быстро подхватила ее и прикрыла грудь. — Спать он тоже не дает. — Она снова легла и повернулась лицом к стене.

Волкинд стал стягивать сапоги.

«Не надо было возвращаться, — досадовал он, — надо было уйти в степь на несколько дней, проучить ее».

Где-то за хутором снова тяжело заскрипела телега, и Волкинд почувствовал еще большую тяжесть на душе…


20

Шефтл Кобылец сплел на низкой завалинке и медленно, с толком ел. Прижимая буханку хлеба к груди, он отрезал ломоть за ломтем, макал в тарелку с постным маслом, густо солил. Это был его хлеб, выращенный на его земле, обмолоченный его руками. И ничего на свете не было для Шефтла слаще этого хлеба.

За клуней садилось солнце. Красное, как перед грозой, оно зажигало скирды, верхушки деревьев и крыши. Стекла переливались багрянцем пожара.

Но Шефтл не видел этой красоты. Он ни па секунду не поднимал глаз от низкой глиняной завалинки и надтреснутой тарелки, усердно жевал и думал о пшенице, которая лежит еще у него в степи. «Что это Зелда не приходит?» — вдруг вспомнил Шефтл.

… В последние дни она зачастила к ним. Вот недавно она просидела на завалинке весь вечер с его матерью. Шефтл задержался в степи и приехал поздно. Арба была набита доверху. Шефтл, сидя на колосьях, очищал подсолнух. Только он повернул во двор, Зелда поднялась с завалинки. Но он, не сводя с девушки глаз, загородил ей арбой дорогу.

Она покраснела и, задрав голову так, что волосы рассыпались по спине, крикнула:

— Кинь, Шефтл! Ну, брось мне подсолнух!

— Тебе нужно — иди и сорви.

Шефтл улыбнулся и, медленно повернув своих буланых к току, остановил их. Потом отломил половину круглого подсолнуха с крупными семечками и бросил к босым ногам Зелды.

— Ты бы лучше помогла мне сбросить хлеб с арбы, — буркнул он.

— Могу! — весело ответила Зелда. Она подняла с земли подсолнух и запустила им в Шефтла. — Возьми, раз тебе жалко.

Старуха, сидя на завалинке, следила за Зелдой и Шефтлом и бормотала:

— Лучшей девушки ему не найти. Золотые руки у нее…

Шефтл спустил драбины с обеих сторон арбы, и колосья с шуршанием посыпались Зелде на ноги.

— Осторожнее, — она смеялась, — Шефтл! Осторожнее! Ты меня совсем засыпешь…

— Ничего, вытащу…

Зелда ухватилась за драбину, легко взобралась на арбу.

— Ну, давай!

Она выхватила из его рук вилы и принялась быстро сбрасывать с арбы колосья.

Шефтл не сводил с нее глаз.

Сгибаясь всем телом, она подхватывала вилами пшеницу и ловким движением тонких, девичьих рук сбрасывала колосья на ток.

— Если бы ты почаще приходила… — сказал он.

— А что? Я тебе нужна? — Она подняла вилы и, улыбаясь, смотрела на него.

Он потом часто повторял эти слова, чуть шевеля губами, и испытывал радость, как от приятного сна.

… Шефтл поел вдосталь, хотел было встать, но на дне тарелки желтело еще немного масла. Указательным пальцем Шефтл собрал остаток масла и смазал им лежавшие рядом шлеи, чтобы стали мягче. Он тер шлеи до тех пор, пока на пальце не осталось и следа жира. Потом поднялся и широким шагом направился в хату. Зачерпнув из кадки кружку холодной воды, выпил ее до дна и пошел запрягать лошадей.

— На рассвете колос отсыреет. А ну-ка, милые, давайте привезем сейчас полную арбу! — говорил он буланым. — А утром начнем молотить. Так оно вернее будет. Ладно, курносые?

Арба, позванивая висящими по бокам драбинами, понеслась по улице и завернула к плотине. Неподалеку от загона он увидел Зелду. Она шла посреди дороги, босая, с красным, разгоряченным от солнца лицом, окруженная облаком золотистой пыли. Шефтл обрадовался. В том, что Зелда попалась ему па пути, он увидел хороший знак.

— Куда едешь? — весело окликнула его девушка, когда они поравнялись.

— Не видишь? — Он остановил лошадей. — В степь… Зелда минуту постояла, улыбаясь про себя. Она была

довольна, что пошла домой не с девушками, а одна, будто чувствовала, что встретит его здесь. Девушка посмотрела на парня, па кудри, падавшие ему на лоб. подбежала к арбе и прыгнула на торчащую позади доску.

— Хочешь, я поеду с тобой?

— Поможешь нагрузить арбу — поедешь, — он широко улыбнулся, — даром лошади не везут… Ну, залезай скорей! — Шефтл стегнул буланых, и те, поднимая густую пыль, помчались к плотине.

Миновав плотину, он обернулся. Зелда сидела на самом конце доски, свесив ноги, освещенная лучами заходящего солнца, и смотрела прямо на него. Потом она вдруг встала и, покачиваясь, пошла к нему.

В степи уже гасли золотистые пятна, их сменяла прозрачная синева; со всех сторон доносился запах остро пахнущих полевых цветов, сена и сжатого хлеба. За горой послышалось далекое гудение тракторов, поднимавших пар.

— Садись вот сюда. — Шефтл чуть отодвинулся.

Он натянул вожжи, и арба еще сильнее запрыгала по придорожным ухабам и еще громче зазвенела драбинами.

Лошади теперь шли по стерне. Под колесами зашуршали трава и сухие стебли. Зелда придвинулась к Шефтлу поближе.

— Ты знаешь, о тебе говорили на собрании…

— Обо мне?

— О земле говорили. Тебе хотят отрезать другой участок — в самом конце, за балкой…

— За балкой? — повторил он. — Значит, все-таки решили?

Зелда пожалела, что завела этот разговор. Она хотела сказать ему еще что-то, но тут на самой вершине горы показалась бричка. Она весело позванивала рессорами и быстро мчалась вниз, навстречу арбе. Рядом с Синяковым в бричке сидел кто-то еще, незнакомый.

Бричка быстро пронеслась мимо, но вдруг повернула обратно и догнала арбу.

— Стой! Подожди! — крикнул Синяков. Шефтл сдержал лошадей.

— Зелда, кажется? — Синяков соскочил с брички. Он, как всегда, был в плаще и в высоких сапогах. — Куда это? — Он обращался к Зелде, как будто на арбе больше никого не было.

Она растерялась и одернула юбку на коленях.

— В степь, — наконец ответила девушка, слегка покраснев.

— К трактористам на ужин? — Он улыбнулся. — Я только что оттуда, незачем тебе туда ехать, они уже кончают. Ну-ка, — он потянул ее за руку, — слезай! Мы везем кино. Поедем с нами.

— Кино? — Она оглянулась на Шефтла. — Я потом приду, с подругами…

Синяков осматривал ее с ног до головы.

«Почему я раньше не занялся ею? Какая девка…»

— В колхоз к нам идти не хочешь, — вдруг бросил он со злостью Шефтлу, — а с нашими девушками не прочь…

— В колхоз? Захочу — пойду без указчиков, — проворчал Шефтл. — А сейчас мне некогда с вами лясы точить.

— Ну, — Синяков подмигнул Зелде, — слезай! Ему же некогда. — Он взял ее за руку и потянул к себе. — Пойдем, поможешь нам установить аппарат.

Зелда, растерянная, слезла с арбы.

Синяков посадил ее между собой и механиком, и бричка со звоном понеслась вниз с горы.

Шефтл смотрел вслед удалявшейся бричке. Посередке, между широкими спинами мужчин, синела Зелдина кофточка.

«Чтоб его огнем спалило! А ей я припомню… Пусть только придет ко мне во двор!»

… Бричка быстро неслась, покачиваясь на рессорах. Зелда хотела взглянуть назад, на Шефтла, но не могла даже повернуться. Она чувствовала на себе взгляд Синякова, и ей стало неприятно, как будто он ее раздевал.

«Зачем я поехала с ними? — думала она с досадой. — Не надо было сходить с арбы».

Шефтл задержался в поле допоздна. Сегодня работа у него особенно спорилась. То ли стычка с агрономом распалила кровь, то ли по какой другой причине, но редко когда он трудился с таким остервенением и, пожалуй, удальством. Он захватывал вилами сразу чуть ли не полкопны, приподнимал высоко над головой и рывком бросал поверх драбин. Покончив с одной копной, он влезал на арбу, утаптывал колосья и принимался за следующую.

В степи громко стрекотали кузнечики, а поближе к мигающим огонькам хутора, в ставке, среди камыша, беспокойно квакали лягушки.

Арба медленно двигалась. На самом верху ее торчали вилы, а Шефтл лежал рядом.

«Очень она мне нужна! И что за ней возьмешь? Все, что у них было, отдали колхозу…»

Он ухватился за эту мысль и немного утешился.

Лошади мелкой рысью шли по плотине.

Арба отражалась в ставке. От колхозного двора доносились шум, смех и девичий визг. Шефтл увидел, как стена бывшего дома Якова Оксмана то освещается, то темнеет.

«Она, наверное, уже там». Его снова обожгла обида. Показалось даже, что различил смех Зелды. Стремительно повернув арбу к хутору, Шефтл задел драбиной засохшую ветку акации.


21

Небо затянулось тучами, опустилось на камышовые крыши хат и верхушки деревьев.

Просторный колхозный двор был полон народу. Люди стояли кучками у конюшни, в палисаднике, возле скирды соломы, громко перекликались, смеялись.

Приехавший из Успеновки молодой механик поставил посреди двора скамейку и прикрепил к ней электромотор. Мальчишки окружили киномеханика и с интересом следили за каждым его движением.

По двору в больших юфтевых сапогах расхаживал Меер Волкинд. Он хмуро оглядывал собравшихся колхозников.

«И зачем это агроном притащил кино на мою голову? Нашел время…»

Около колодца он увидел Маню. Она оглядывалась, как бы разыскивая кого-то.

Его обрадовало, что она здесь. Может быть, сегодня обойдется без скандала…

— Маня!.. Вот хорошо, что ты пришла! Интересную картину привезли. Пойдем, я тебя усажу.

Она холодно, как чужая, поглядела на него и отвернулась.

— Тоже мне кино! Сам смотри…

— А чего же ты хочешь? Вот ведь, все пришли. Столько людей…

— Ты опять равняешь меня с ними? — Она презрительно повела плечами.

Волкинд старался сдержать себя. Еще минута — и опять вспыхнет ссора, а он уже так устал от этого.

— Ну чего же ты хочешь, не пойму! Пойдем. — Он взял ее за руку. — Мне еще нужно съездить в степь. Что ты будешь делать дома одна? Пойдем, Маня, я тебя вот туда посажу. — Он показал на кучу соломы, где уже сидел народ.

Маня сердито поглядела на мужа.

— Нет, я туда не пойду. Если хочешь, чтоб я осталась, вынеси мне стул.

— Стул? — Волкинд растерялся. — Все сидят на соломе, смотри, а тебе одной стул? Неудобно, осуждать будут.

— На солому я не сяду, — перебила она. — Придумал тоже!

Волкинду казалось, что колхозники слышат их разговор, и в нем снова вспыхнула неприязнь к Мане. И откуда у нее такая спесь? Чувствуя, что больше не в силах сдерживать себя, он глухо проворчал:

— Как знаешь… Хочешь — сиди, хочешь — стой. — И быстро зашагал по двору.

Дети носились взад и вперед, таская из скирды солому, укладывали ее около стены, заменявшей экран, прыгали, бегали взапуски, дрались.

В глубине двора, между скирдами, собрались парни и девчата. Девушки то и дело взвизгивали и смеялись.

И вдруг наступила тишина. На кривую, низкую стену упала ослепляющая белая полоса.

— Кино! — раздались крики.

— Кино!..

Все бросились вперед, чтобы захватить места получше. Перед самым экраном на разостланной соломе расселись дети, немного подальше устроились взрослые. Пятно на стене становилось то светлее, то темнее — механик налаживал аппарат.

— Ты, Калмен, когда-нибудь видел кино? — крикнул Додя Бурлак.

— Нет, в первый раз.

— И я…

— Иди сюда, Калмен, я тебе занял место.

— Осторожно! Руку!..

Коплдунер увидел Настю и позвал ее.

— Садись, — он чуть приподнялся, — садись, будет теплее…

Она рассмеялась, толкнула его локтем и, подобрав юбку, села рядом с ним на солому.

Маня, нахмурившись, все еще стояла поодаль. Она уже было собралась уйти, но вдруг пятно света на стене стало ярче и она увидела Валерьяна Синякова. Быстрыми шагами она подошла к нему.

— Вы что, остаетесь? — спросила она.

Синяков, чем-то расстроенный, посмотрел на нее отсутствующим взглядом.

— А Волкинд поехал в степь, — продолжала Маня, — только что.

— В степь? — переспросил он, думая о другом.

— В степь… А вы что? Остаетесь здесь? — тихо спросила она. — Как темно… Вы, может быть, проводите меня, Валерьян?

— Я сейчас занят, — ответил он, — я приду позднее. Будешь меня ждать?

— Не вздумайте приходить! — Она выдернула свою руку из его руки. — Лучше не приходите совсем… — Не оглядываясь, она вышла на темную улицу и направилась домой.

«Уж он получит у меня, — кипело в ней раздражение против Волкинда, — он у меня переночует на улице! Этакое ничтожество!»

Стараясь не думать о Синякове, Маня все же обернулась и посмотрела, не догоняет ли он ее, но ничего, кроме дрожащей полосы белого света, не увидела. Механик уже отрегулировал киноаппарат и готовился пускать картину.

— Ну, кто будет крутить мотор? — спросил он громко.

— Я могу. — Риклис оперся ногой о скамейку, к которой был привинчен мотор, и начал крутить ручку.

Мотор загудел, на стене выросло качающееся поле пшеницы с высокими, тяжелыми колосьями.

В пшеницу врезалась широкая песчаная дорога. По дороге неслась телега. Лошади мчались галопом, будто хотели выскочить из ярко освещенного экрана.

— Ой, на нас скачут! — кричали ребятишки.

— Берегись, берегись, раздавят!

— Вот так лошади!

— Как наша гнедая…

— Тпру, тпру! — заливались дети. — Ну и кони!

— Тише! Дайте посмотреть! — кричал Риклис, продолжая крутить ручку мотора. — Кто это едет?

А Шефтл стоял возле своего плетня и посматривал в ту сторону, откуда доносился шум.

«Может, пойти? — Он решительно зашагал вверх по улице. — Просто так, размять ноги… Вовсе не к ней…»

Когда он был уже неподалеку от колхозного двора, полосы света вдруг исчезли. Он пошел быстрее, — может, там уже все кончилось и он не увидит Зелду.

На колхозном дворе было шумно. Все почем зря ругали Риклиса за то, что он бросил крутить мотор.

— Хватит, — ворчал он, — довольно! Я свою порцию открутил. — И растянулся тут же, на соломе.

— Покрути еще немного! — упрашивали его со всех сторон.

— Остановился на самом интересном месте…

— Вот умники нашлись! Я буду им крутить, а они будут смотреть кино… Нет дураков, крутите сами!

— Кто же наконец будет? — Механик рассердился.

— Пусть крутит Додя Бурлак! — горячился Риклис, точно его обманули. — Ничего, он тоже может. Привел сюда всю родню… Посмотри-ка на него: расселся с семью девками и полудюжиной сыновей, да еще бабку с дедом привел. Спасибо, что его прабабушки здесь нет… Ничего с ним не станется, если он даже до утра покрутит.

— Будет тебе горланить! — Додя Бурлак поднялся. Стена снова осветилась.

Шефтл, пробираясь между кустами, прислонился к акации, которая росла у забора.

Его никто не заметил.

Все смотрели на освещенную стену, по которой двигались тракторы. Они тащили за собой плуги, глубоко врезывающиеся в межи с бурьяном.

Шефтл не глядел на стену. Он кого-то искал глазами. Нет, конечно, не Зелду! Не дождется она! Ему только бы узнать, здесь ли агроном.

А на стене крестьянин с обросшим перекосившимся лицом стоял, широко расставив ноги, посреди межи. На него надвигался трактор, а он не трогался с места.

— Ой! Сейчас его раздавит!

— Ой-ой!

Трактор стал обходить его. Тогда крестьянин вытянулся поперек межи, обхватил ее дрожащими руками.

— Смотрите, это же Шефтл! — крикнул кто-то.

— В самом деле Шефтл! — раздался смех.

— Шефтл, он самый!..

Крестьянин лежал на заросшей меже и глазами, полными страха, смотрел на трактор… Но трактор повернул обратно, и по всей стене, захватив даже кусок крыши, заколыхалось широкое поле с налитыми колосьями. Оно покачивалось и шумело, широкое, необъятное, до самого горизонта. А сбоку, на меже, все еще лежал крестьянин, оборванный, лохматый, вцепившись ногтями в землю.

— Совсем как Шефтл! Все его повадки…

— Позвать бы его сюда — пусть посмотрит…

Среди девушек была Зелда. Шефтлу казалось, что она смеется громче всех.

«Пусть. — Шефтл отломил кусок коры. — Послушаем, как они потом заговорят». Он прикусил губу и, никем не замеченный, почти бегом направился вниз по улице.

«Где это видано, чтоб девушка так смеялась…»

В подворотне залаяла собака, и сразу ей начали вторить другие. Они сбегались со всех сторон, оглушая хутор неистовым лаем. Шефтл хватал комья сухой земли и швырял в собак. Казалось, он был доволен, что из-за лая не слышно смеха на колхозном дворе и можно, хоть на несколько минут, забыть о Зелде.


22

«Эта пташка от меня далеко не улетит», — подумал Синяков, с ухмылкой глядя вслед Мане. Молодая женщина теперь не очень-то его занимала. У него была забота поважнее. Из-за этого он и приехал в Бурьяновку. Надо было спешно повидать Юдла.

«Ишь как вертится, прямо юла!» Синяков с насмешкой следил за Юдлом, который, громко крича, суетясь, усаживал людей на солому. Когда сеанс наконец начался и глаза всех устремились к экрану, агроном прошел мимо Юдла, стоявшего около киноаппарата, и, слегка задев его плечом, направился к темному палисаднику. Спустя минуту Юдл догнал его.

— Иващенко здесь не был? — тихо спросил Синяков.

— Нет. Что-нибудь случилось? — У Юдла забегали глазки.

— Пока ничего не случилось… Но смотри поосторожнее с молотилкой! Что-то он пронюхал. Вчера был в Блюментале, молотилку осматривал. Хорошо, что я там оказался. Успел. Еще минута — и было бы поздно… Понял? Идем, идем отсюда, — он тронул Юдла за локоть, — нас могут увидеть.

Тихо разговаривая, брели они по пустой вечерней улице. Около загона Синяков остановился.

— О Волкинде ты не беспокойся, — сказал он, — этого я беру на себя. С ним легче всего. Пусть строит коровник, да побольше. — Синяков зло рассмеялся, — Ты за молотилкой следи, это твое дело. Иващенко в любой момент может заскочить сюда. Понял? Чего ты там бормочешь? Уже испугался, заячья твоя душа?

— Что и говорить… Напротив… Пусть они пугаются. Скорей они подохнут, чем что-нибудь проведают…

— Ну-ну, расхвастался! Ты поменьше языком молол бы и побольше делал. А теперь валяй обратно. — Он указал на колхозный двор. — Скоро и я приду.

Когда Синяков вернулся на колхозный двор, кино уже кончилось, но молодежь не расходилась. Среди девушек Синяков сразу заметил Зелду.

«Недурна… На такую не жаль и несколько вечеров потратить. — Он вспомнил, как прижимался к ней в бричке. — Кажется, с ней нетрудно будет сладить».

— Гулять, гулять! — крикнул Синяков девушкам. — Вечерок-то какой… Берите своих хлопцев — и пошли.

— К выгону пойдем! — Коплдунер потащил за руку Настю.

Парни и девушки, толкая друг друга, веселой гурьбой двинулись к воротам.

Широкая, вольная степь, пряные запахи чабреца и скошенного сена, далекий скрип ворота — как это все близко его сердцу! Синяков сейчас пешком прошел бы прямо по темной, овеянной мягкой осенней прохладой степи туда, в родную деревню на Херсонщине, где среди высоких тополей стоял богатый отцовский двор. Родной дом… Остались от него одни стены. Все отняли, растащили… Но ничего, уже не долго ждать…

Синяков хлопнул Коплдунера по плечу и громко запел:


Завтра рано, в эту пору, к нам товарищи придут,

А быть может, в эту пору…


Ребята дружно подхватили.

Зелда в обнимку с подружками шла позади. Голос Синякова выделялся среди других, ей было приятно, что этот человек, которого все уважают, то и дело оглядывается на нее.

— Почему ты не поешь? — Синяков взял Зелду за руку.

Девушка смутилась и ничего не ответила.

— Ты не хочешь со мной разговаривать? Давай петь вместе. Ты запевай, а я буду подтягивать.

Синяков с Зелдой отстали. Ребята были уже далеко, пение доносилось все глуше и глуше.

Синяков, не отпуская руки Зелды, вдруг резко повернул обратно.

— Куда вы? — Зелда остановилась.

— Давай пройдемся к плотине.

— А ребята? — Она попыталась высвободить руку. — Мы отстали от них.

— Пусть. Догонят… Да и к чему они нам? — Он наклонился к девушке.

«Зачем я иду с ним? — думала Зелда. — Ведь я же хочу с ребятами». Но сказать почему-то не решилась.

Они свернули на тропинку и вдоль канавы пошли вниз.

Песни уже не было слышно. Зелда различила двор Шефтла. В ночном сумраке его хата казалась еще ниже и сгорбленнее. «Шефтл, наверно, спит под арбой, раскинулся на соломе», — подумала она.

Ставок тихо плескался о берег.

Синяков нагнулся, поднял ком земли и бросил в камыши. Далеко-далеко хлюпнула вода.

— Уже поздно, — сказала Зелда умоляюще. Пойдемте…

— Ну, пошли туда, в степь.

— Нет, я не хочу. — Зелда снова попыталась высвободить руку.

— Ну, пойдем… немножко… В степи теперь хорошо. Темно, свежо… Чувствуешь, как там пахнет?

— Нет, нет, — просила девушка, — отпустите меня!

— Ну, тогда давай сядем здесь. — Он потянул ее за руку и усадил рядом с собой.

Зелда сидела, опустив голову. Зачем она пошла с ним, с этим чужим человеком? Какие у него липкие руки!

— Ну, мы уже посидели… Хватит!

Синяков не ответил. Он обхватил девушку обеими руками и, крепко стиснув грудь, стал пригибать ее к земле.

— Оставьте, оставьте!

Зелда вырвалась и, громко всхлипывая, побежала вдоль канавы к хутору.


23

Меер Волкинд до позднего вечера все хлопотал у молотилки. Оставив Риклиса сторожить ток, он отправился пешком домой.

Волкинд шел медленно, пересекая наискось сжатые поля, с трудом передвигая ноги в огромных юфтевых сапогах по засохшей стерне и спутавшемуся бурьяну. Не везло ему последнее время. Все шло не так, как ему хотелось, — и с молотьбой не ладилось, и с коровником не получалось. Одно к одному. Да еще и это… пожалуй, самое главное… Нет, о Мане он сейчас и думать не хочет. Всеми силами он старается отогнать мысли о ней. О молотилке, о хлебе он мог разговаривать с колхозниками, покричать, даже крепко выругаться, но о своей беде с Маней он никому не мог рассказать. Сколько раз он внушал себе, что ровно ничего не произошло: мало ли что ему померещилось…

«Ну что тут плохого? Покаталась на бричке, подышала свежим воздухом». Но в душе он знал, что это не так. И все-таки делал вид, что ничего не случилось. Маню он ни разу не попрекнул.

«Чем говорить о таких вещах, — думал он, — лучше уж смолчать…» Только бы не показать ей, что он ее в чем-либо подозревает…

Но сегодня все в его душе перевернулось. Казалось бы, ничего особенного. Один из трактористов сказал, что опасно оставлять молодую жену дома, и все засмеялись. Никто, конечно, не назвал Маню, но Волкинд почувствовал, что о ней речь. И ведь не в первый раз. На следующий день после памятного вечера этот же тракторист спросил Волкинда, отыскала ли его накануне жена. «Всю степь объездила, бедняжка, никак не могла вас найти». Тогда Волкинд почему-то не обратил внимания на слова тракториста, а сегодня ему все представилось по-другому. Ведь Маня знала, что он в сельсовете.

Несмотря на усталость, Волкинд шел быстро. Он даже не заглянул на колхозный двор, а направился прямо домой. Нет, он должен положить этому конец. Конец — и все тут! Он ей прямо скажет: «Я от тебя многое терпел, но обмана не допущу…»

Волкинд решительно повернул на темный двор, к хате.

Через низкое окно на вишневый палисадник падала светлая полоса.

«Она дома. Сейчас же покончу с этим… Только спокойно… Я задам ей лишь один вопрос: зачем она с этим… с агрономом, — он не хотел даже мысленно произносить его имя, — вдруг ночью поехала искать меня в Вороньей балке? Ведь она отлично знала, что я в Санжаровке, в сельсовете».

Войдя в хату, Волкинд сильно хлопнул дверью. Пусть Маня на него набросится, — так легче будет начать разговор. По Мани в комнате не было. На кушетке, заложив ногу на ногу, сидел Синяков. Волкинд остановился у порога.

— О! Вот наконец и председатель! — громко сказал Синяков, как показалось Волкинду, с издевкой в голосе. — Откуда так поздно? Все трудишься, а? Или к какой-нибудь молодке заглянул по дороге?

— А чем я хуже других, — сухо ответил Волкинд, снимая запыленный плащ.

— Ну, рассказывай, как дела. — Синяков забрался поглубже на кушетку и вытянул ноги, словно Волкинд к нему в дом пришел, вынул из кармана большую жестяную коробку с махоркой и с треском открыл ее. — Курить хочешь?

Волкинду не хотелось курить. Он с утра ничего не ел, и у него кружилась голова, но он молча оторвал потрескавшимися пальцами кусок старой газеты и взял щепотку табаку. Скручивая цигарку, он не замечал, как на его большие ссохшиеся сапоги сыпалась махорка.

— Ну, рассказывай, как идет молотьба?

В комнату вбежала Маня, веселая, оживленная. Она, видимо, собиралась рассказать что-то забавное, но, увидев мужа, осеклась.

— Ах, явился наконец? Я говорила, что ты скоро придешь… Где ты пропадал весь день? — Она давно так ласково с ним не обращалась.

Волкинд исподлобья посмотрел на жену. Сейчас она казалась ему еще красивее, чем в те дни, когда была его невестой.

— И тебе не стыдно! Смотри, какие у тебя сапоги! — с мягкой укоризной говорила Маня. — Не мог почистить?

Волкинд ничего не ответил, сел на табуретку у окна.

— Что ты такой мрачный? Все молотьба тебя беспокоит? Мне говорил твой завхоз… — Глаза Синякова нагло улыбались: я, мол, понимаю, что ты меня с удовольствием вышвырнул бы отсюда, но не решаешься…

— Да, с молотьбой у нас неважно получается, — буркнул Волкинд и размял пальцами потухшую цигарку.

— Хватит вам, про молотьбу да про молотьбу! — Маня подошла к Волкинду и взъерошила его запорошенные белокурые волосы. — Сходил бы принес арбуз из погреба. Товарища Синякова угости. Ты ведь хозяин…

Волкинд быстро поднялся. Ему противно было ее притворство. Взяв спички, он вышел из комнаты. В сенях Маня догнала его.

— Он хочет у нас переночевать. — Маня прижалась к нему.

Волкинд отстранился.

— Ты что, не расслышал?

— Скажи наконец, — он угрюмо посмотрел на нее, — чего тебе от меня надо?

— Как чего? А куда я его положу?

— Куда хочешь…

— У нас нет лишней постели, ты ведь знаешь… Разве он не может пойти еще к кому-нибудь переночевать?

— Пусть идет.

— Л может, неудобно? Он к тебе приехал. Ведь он же твой гость…

— Мой? — с усмешкой сказал Волкинд. — Пусть так. А дальше что? — Волкинд изо всех сил старался говорить спокойно.

— Ладно, иди. Разве с тобой сговоришься? — Маня быстрыми шагами вернулась в комнату.

«Что со мной делается! — с горечью подумал Волкинд. — Другой на моем месте разнес бы все в пух и прах, а я вот лезу в погреб за арбузом для него».

Чуть не свалившись с лестницы, он спустился в темный, сырой погреб и, словно боясь опоздать, второпях схватил первый попавшийся арбуз и быстро поднялся.

Синяков сидел на том же месте, на кушетке. Маня, нагнувшись, рылась в сундуке.

Волкинд положил арбуз на стол, вынул из кармана старую газету и, оторвав клочок, стал опять сворачивать цигарку.

— Кажется, снова собирается дождь, будь оно неладно, — сказал он, поглядев на окно.

Маня достала из сундука две простыни и положила их на кушетку возле Синякова.

— Почему ты не разрежешь арбуз? — Она обернулась к мужу. — Чего дуешься?

Волкинд достал из кармана кривой садовый нож и протянул его Синякову.

— На, режь сам.

Агроном не спеша разрезал арбуз.

— Вчера в Воскресеновке, — заговорил Синяков, со смаком откусывая от большого ломтя, — в соломе нашли свыше трехсот пудов хлеба. Председатель, как видно, плохо припрятал… Смотри! — подмигнул он Волкинду.

— К чему ты это мне говоришь? Я такими пакостями не занимаюсь! — Волкинд стукнул кулаком по столу.

Маня, вертевшаяся перед зеркалом, испуганно взглянула на мужа.

— А что обидного я тебе сказал? — Синяков пожал плечами.

— Не желаю я слушать такую чепуху!

— Ну, видно, жена твоя права, ты что-то не в своей тарелке. — И Синяков отрезал себе еще ломоть арбуза.

Волкинд поморщился.

— Уже поздно, пора спать.

— Куда мне вас положить? — Майя развела руками. — Я постелю вам обоим вот здесь, на полу.

— Постели гостю на кушетке, мы с тобой ляжем на полу.

Маня быстро приготовила постели. Волкинд погасил лампу и лег. В темноте он слышал, как раздевался Синяков, как, позванивая подтяжками, стягивал с себя сапоги. Маня еще некоторое время повозилась у стола, потом сбросила платье и улеглась рядом с мужем.

Волкинд тут же повернулся к ней спиной.

— Чего ты толкаешься? — прошептала Маня.

Он промолчал. Глаза слипались, но он перебарывал себя. Ему не хотелось уснуть раньше агронома. С кушетки сразу же донесся храп Синякова. Волкинд зарылся в подушку и тут же уснул.

Маня долго лежала с открытыми глазами. Она слышала, как громко и протяжно храпели мужчины, каждый на свой лад, словно переругивались во сне. И снова она вспомнила тот вечер, когда ездила с Синяковым по степи. И сейчас, лежа рядом с мужем, она не испытывала никакого раскаяния. Перед ее глазами вставала зеленоватая степь, тихо шуршащая кукуруза, высокое звездное небо и лицо Синякова с властной складкой у рта, склонившееся над ней.

За окном загудела машина, остановившаяся, видно, совсем близко от хаты.

Маня вскочила с постели и полуголая подбежала к окну.

Автомобильные фары бросали на дорогу две полосы света. Машина продолжала гудеть.

— К тебе приехали. — Маня стала тормошить мужа. — Машина приехала…

Волкинд перевернулся на другой бок.

— Вот бревно! У такого ничего не стоит из постели жену унести! — И она состроила брезгливую гримасу. — Ну, вставай! Машина приехала…

Волкинд, еще не совсем проснувшись, сел на постели. Услыхав гудок, быстро оделся и босой вышел из дома. В кабине сидели двое. Волкинд сразу же узнал Иващенко и райкомовского шофера.

— Ну и спишь же ты! Я боялся, что весь хутор разбужу.

— Я недавно лег, Микола Степанович… — Волкинд поежился от ночного холода.

— Ступай обуйся. Хочу тебя на машине покатать.

Волкинд вернулся в хату, натянул сапоги, накинул плащ и в раздумье облокотился о стол.

«Пусть он тоже встанет, — подумал Волкинд о Синякове. — Может, и он нужен Иващенко…»

Волкинд подошел к кушетке.

— Что ты там возишься? — Маня приподнялась. — Ночью и то покоя нет!

— Секретарь райкома приехал, — сказал Волкинд нарочито громко.

Синяков продолжал храпеть. Волкинду показалось, что агроном вовсе не спит, притворяется, и он вышел из дома, больше ничего не сказав Мане.

— Ну, залезай быстрее! — Иващенко открыл заднюю дверцу и сел рядом с Волкиндом.

Машина дала газ.

Волкинд рассеянно смотрел в окно. Промелькнула его хата, плетень омельченковского двора, палисадники, тянувшиеся вдоль канавы. Хотел было он сказать Иващенко, что у пего почует старший агроном МТС, но так и не сказал.

— Да, я совсем забыл, вот тебе подарочек, — Иващенко пододвинул к нему ногой мешок с зерном, — стащил на твоем току.

— Вы стащили? — Волкинд смущенно заулыбался и почему-то пощупал мешок.

— Спроси шофера. И, наверно, я не первый. Мы обошли весь твои гарман. Луна светит. Тишина. Ни души. Хорошо! И повсюду мешки с зерном. Бери, кто хочет. Мы и взяли один для председателя. По дружбе…

— Ничего не понимаю! — Волкинд заволновался. — Там ведь сторож должен быть, Риклис…

— Должен быть? Но его нет. Сейчас сам увидишь. Потому я и поднял тебя с постели.

Машина быстро неслась по Жорницкой горке. Вскоре стали вырисовываться залитые лунным светом скирды и молотилка.

Машина ловко повернула, объехала весь ток и, скользнув по обмолоченной блестящей соломе, остановилась.

Иващенко открыл дверцу, но не вышел.

— Ну, где сторож?

Волкинд, высунув голову, искал глазами Риклиса.

Шофер сжал грушу. На протяжный гудок никто не отозвался.

— Кто же у тебя здесь сторожит хлеб? Ветер, что ли? Иващенко вышел из кабины, следом за ним Волкинд.

— Куда он делся? Никогда этого у нас не бывало… Риклис! Эй, Риклис! — Волкинд ходил по гарману и кричал изо всех сил.

Иващенко достал из широкого, отвисшего кармана наган и трижды выстрелил в воздух.

Из-за крайней скирды выбежал Риклис, весь в соломе, и во всю прыть помчался вниз с горки.

— Стой, не беги! Свои! — крикнул Иващенко. Волкинд припустил за незадачливым сторожем. Вскоре Риклис, запыхавшись, подошел к машине.

— Хорошо спалось на свежем воздухе? — спросил его Иващенко.

— Кто спал? Я спал? Чтоб Юдл, эта заячья губа, так спал! Весь хутор дрыхнет, один только я на ногах, охраняю колхозное добро. Чуть не убили меня. Пули так и свистели над головой!

Иващенко рассмеялся.

— Ну ладно! Вы только скажите, под какой скирдой сторожили. Мы три раза объехали ток.

— Под скирдой?… Даже близко не подходил. Я на молотилке все время стоял, во все глаза смотрел. Зря вы, товарищ секретарь, обижаете честного колхозника! Но больше сторожить не буду, нет! Стреляют по ночам… Мне еще жизнь не надоела.

— Я тоже думаю, что больше не стоит вас беспокоить. Ну, а сегодня вы уж посторожите.

Риклис, что-то бормоча, зашагал к молотилке.

— Так-то! — Секретарь обернулся к Волкинду. — Вот какие порядки! А ты еще кричишь, что у тебя колос тощий, хлеба мало…

— Он дежурит впервые, — промямлил Волкинд. — С ним вообще беда, хоть не посылай его ни на какую работу…

«И надо же было именно сегодня поставить Риклиса! Как нарочно!» — досадовал Волкинд.

Они подошли к пшенице, тщательно укрытой соломой.

— Сколько здесь у тебя? Ты взвешивал?

— Взвешивали. Четыреста пудов.

— Ты уверен? А может, здесь уже триста осталось? Володя! — крикнул Иващенко шоферу. — Высыпай пшеницу, которую мы стащили, а то недостача будет! Ну, а теперь, Волкинд, давай поговорим серьезно. Мы тебе план заготовок снизили. Колхоз слабенький, приняли во внимание, верно? Ковалевск за вас отдувается, Санжаровка. А ты до сих пор тянешь резину…

— Вот завтра рассчитаемся совсем, — перебил Волкинд. — Пойдет обоз на элеватор… одиннадцать подвод.

— А с колхозниками ты когда рассчитаешься? У тебя еще хлеб в степи лежит. Смотри, дожди пойдут, плохо будет.

— Что я могу один сделать! Было два коммуниста — Хонця в больнице, а Хома Траскун только вчера вернулся с курсов, остался один толковый человек — Юдл Пискун! Вот и вертимся.

— Не умеешь ты с людьми работать. С Хонцей ведь не ладил, и с Хомой тоже. А теперь плачешь… Ну, поедем в правление, посмотрю твои шпаргалки.

Вскоре машина въехала в хутор, пронеслась мимо хаты Волкинда. Он невольно оглянулся — ему представилась темная комната, Маня на полу и тут же, на кушетке, Синяков.

Машина остановилась у правления.

Около палисадника стояла Маня, закутавшись в белый платок.

— Куда ты удрал? Что случилось? — заговорила она торопливо.

— Ничего не случилось…

— Ничего? Тогда идем домой.

— Иди, иди, — сухо ответил он. — Я скоро приду…

— Может быть, секретарю райкома нужен Синяков? Чего ты оставил меня одну с ним? Я пошлю его к вам.

— Хорошо. Как хочешь. — Волкинд отвернулся от нее и вошел в правление.

В сенях он зажег спичку.

— С кем это ты? — спросил Иващенко.

— Жена… Пришла звать домой. — Он не замечал, как спичка жгла ему пальцы.


24

Иоська пришел на ток первый. Чуть забрезжило, когда он поднялся с топчана и на цыпочках вышел из хаты, чтобы не разбудить отца. А попозже прибежали на ток все пионеры — мальчики и девочки. Пионерский отряд поручил Иоське и Иринке Друян доставить воз пшеницы на элеватор. Целый обоз пойдет. Время тянулось медленно, хотя у Иоськи работы было невпроворот. Вместе с другими ребятами он отгребал зерно из-под веялки, придерживал мешки, подавал шпагат. Только к полудню принялись запрягать лошадей. И тут чуть было все не провалилось.

— Почему здесь дети вертятся? — недовольно спросил Волкинд, который только сейчас пришел на гарман.

— Двое из них поедут с обозом, — ответил Юдл, — пионерский отряд их выделил. Моего сынка и девчонку Друяна. В помощники. Ничего, пусть привыкают. Хлеб ведь все едят.

— Пусть в чем другом помогают. Лошадей им доверять…

— Ну, на моего мальчонку можно положиться, — затараторил Юдл. — А потом они ведь не одни едут…

Юдл уже давно подумывал о том, как бы услать Иось-ку хотя бы на денек. Надо же куда-нибудь хлеб определить… Ничего не поделаешь, собственного ребенка приходится остерегаться. И это Юдл подал мысль вожатому Вовке Зоготу выделить двух пионеров для обоза и замолвил словечко за сына.

— У меня малый хоть куда! — расхваливал он Иоську.

— Ну ладно, пусть едут. — Волкинд махнул рукой и зашагал к веялке.

— Хоть бы скорей запрягли! — сказал Иоська Иринке. Он боялся, как бы Волкинд не раздумал.

И вот наконец одиннадцать возов, доверху нагруженных зерном, тронулись с шумного тока и, тяжело поскрипывая осями, повернули на Санжаровский шлях. Иоська с Иринкой сидели на самом верху. Мальчик, сжимая обеими руками вожжи, понукал лошадей, как заправский возчик. Он знал, что ребята с завистью следят за ним, и старался не ударить лицом в грязь.

— Иринка, смотри, как лошади слушаются меня! И кнута им не надо! — хвастал он. — Лошадь чует хозяина. Когда поедем обратно, я тебе дам немножко подержать вожжи. — Иоська решил утешить Иринку. «А то еще заплачет. Все девчонки плаксы».

Их воз шел в самой середине обоза. Колхозники громко переговаривались, но Иоська не прислушивался к разговорам. Слишком много дел у него было. Надо было проследить, не завернулась ли шлея, не трется ли колесо, не сыплется ли на дорогу пшеница.

Когда обоз выбрался на широкий, объезженный Санжаровский шлях, колхозники привязали вожжи к люшням, разлеглись ничком на зерне и, покачиваясь вместе с возами, дремали. Лошади с веселым ржанием сами шли по знакомой дороге.

В конце обоза, гремя ведром, катился воз Калмена Зогота. Свесив на дышло босые ноги, Калмен смотрел на тщательно убранные веселокутские поля. Правее, на пригорке, девушки снимали спелые корзинки подсолнухов; внизу, в балке, около старого колодца, паслось стадо чуть ли не втрое больше бурьяновского.

«Вот это хозяева! — подумал Калмен. — Какая чистота здесь на полях! И мы могли бы давно убрать хлеб. Но что делать, когда хозяина нет? Вот снова парит — быть дождю…» Ему захотелось с кем-нибудь поговорить, но все лежали на возах, очевидно, спали.

Иоська теперь не выпускал вожжи из рук. Выходило так, что он чуть ли не один бодрствует и охраняет обоз.

«Будет что рассказать в отряде», — думал он, окидывая взглядом рачительного хозяина то колесо, то сбрую.

Возы проехали верст семь-восемь, когда над степью пронесся ветер и небо затянули сероватые тучи. Колхозники проснулись и стали хлестать лошадей.

— Смотрите, какие тучи!

— Ох и дождь будет!

— Хоть бы успеть в Санжаровку…

— Но-о! Айда!

Лошади пошли быстрее. Возы тряслись, грохотали. Стало прохладно. Тучи набросили темные тени на степь, на дорогу, на телеги.

— Но-о-о! — размахивали кнутами колхозники. — Но-о! Айда!

— Но-о-о!

Внизу, в балке, уже виднелась Собачья плотина. В ливень плотину размывало, и потоки воды уносили с собой все, что попадалось на пути. После недавних дождей плотину в нескольких местах прорвало. Но подводы одна за другой благополучно миновали ее, и колхозники вновь стали нахлестывать лошадей.

В степи становилось все темнее. Лошади резво бежали. Но потом, в гору, они пошли медленнее, туго натягивая шлеи. Калмен привязал вожжи к люшне и спрыгнул с воза, чтобы лошадям было легче.

Он шагал рядом с возом и косился на колхозников. «Лошади еле тянут, а им хоть бы что. Своих лошадей пожалели бы. Вот народ…» Он уже собирался крикнуть, чтобы не валялись на телегах, как мешки, но тут они сами начали спрыгивать наземь.

Дорога становилась все круче и круче. Тяжело нагруженные возы, растянувшись змейкой, еле тащились.

Иринка сидела на зерне, а Иоська, как положено возчику, шагал рядом, помахивая кнутом.

— Ты видела когда-нибудь такую гору? — спросил он девочку. — Уж это гора — так гора!

— Подумаешь! Я видела и повыше, — отозвалась девочка, вцепившись рукой в люшню.

На горе колхозники снова забрались на возы.

— Держись крепче, — сказал Иоська Иринке, усаживаясь рядом с ней и показывая на дорогу, спускавшуюся в Санжаровскую балку. — Видишь, какой крутой спуск! Осторожно! Как ты сидишь!

— А ты с лошадьми справишься? — спросила Иринка дрожащим голосом.

— Экая невидаль! — Иоська даже присвистнул. Вдруг, словно кто-то вырвал из рук мальчика вожжи, лошади бешено понеслись, хомуты приподнялись, натянулись нашильники, и воз покатился вниз с горы.

Иоська схватился за люшню. Ему казалось, что вот-вот он грохнется на землю. Он изо всех сил закричал, но вокруг стоял такой шум, что едва ли его услышали.

— Легче! Правее! — закричал Слободян.

Калмен Зогот свернул немного в сторону.

— Иоська! Правее бери! — крикнул он.

Но Иоська только испуганно озирался. Воз, вертясь и подпрыгивая на кочках, стремглав летел вниз. Почти в самой балке послышался треск, воз подбросило вверх, и он сел передними колесами в канаву. Лошади с оборванными постромками отскочили в сторону.

Колхозники остановили лошадей и кинулись к детям.

Иоська стоял у воза, с трудом сдерживая слезы.

— Чем я виноват? — говорил он Калмену Зоготу, всхлипывая. — Я же не виноват, что лошади понесли… Такая гора…

Калмен Зогот с Слободяном осмотрели воз — все было цело, только лошади порвали сбрую.

— Вот вам, — проворчал Слободян, — нашли возчика! Мог загубить лошадей.

— Слава богу, что дети остались целы, — отозвался Калмен Зогот.

— Какой герой! — Риклис усмехнулся. — В отца пошел! Посмотри: штанишки не мокрые?

Иоська побледнел и опустил глаза.

— Ну что теперь делать? — Шия Кукуй почесал затылок.

— Ехать надо, — отозвался Риклис, — пока дождя нет. — А они? — Калмен кивнул на детей.

— Пусть ломают себе голову те, кто послал их! — закричал Риклис. — Поехали, голоштанники!

— А детей бросим? И что ты за человек! — Слободян смерил его сердитым взглядом.

— «Человек, человек»! — огрызнулся Риклис. — Юдлу захотелось, чтобы его сынок прокатился, а мне тут мокнуть под дождем? Вы как хотите, а я поеду. — И Риклис направился к своему возу.

— Ну, вот что, люди, — заговорил Калмен Зогот, — вы езжайте, Иринку посадите на мой воз, ты, Антон, последи за ней. А мы с Иоськой здесь что-нибудь придумаем.

Возы тронулись и скоро исчезли за холмом. Калмен еще раз осмотрел сбрую, погладил в задумчивости свою густую бороду.

— Сынок, а что, если я съезжу за сбруей? Тебе не страшно будет одному здесь? Часа два, может, пройдет…

— А чего бояться? Я ночью один на кладбище ходил.

— Ну, молодец, молодец! — Калмен Зогот погладил Иоську по торчащим в разные стороны вихрам.

Калмен стреножил одну лошадь, велел Иоське следить за ней, а сам сел на другую.

«Куда ехать?» — раздумывал он. В четырех верстах от балки находился болгарский колхоз Новостояновка, но там на пути — Собачья плотина. До Воскресеновки было верст восемь. Он решил поехать к болгарам — все-таки ближе.

… Часа через полтора Калмен Зогот возвращался из Новостояновки с новой сбруей, которую обмотал вокруг себя.

«Слава богу, вроде не будет дождя», — подумал он.

Но только он миновал ветряк, небо вдруг почернело.

Сверкнула молния, прокатился гром, и сразу же хлынул холодный осенний дождь.

«Вот беда! — встревожился Калмен. — Как там Иоська? Малец может растеряться…»

Он мчался по размытой дороге. Крупные, тяжелые капли хлестали его по лицу. Степь заволокло дождевой пылью.


Когда Калмен Зогот умчался на лошади, Иоська долго смотрел ему вслед. Вокруг не было ни живой души. Откуда-то из-за горы доносилось тарахтение подвод.

«Если бы лошади не понесли, я был бы с ними», — подумал Иоська.

В балке, густо заросшей пыреем, что-то зашуршало. Иоська вспомнил, как старый Рахмиэл рассказывал о гадюках, которые водятся в балках. Ему стало так страшно, что он мигом забрался на воз и сжался в комочек.

Неловко прыгая на стреноженных ногах, тревожно ржала лошадь, но Иоська уже не слышал. Он сейчас был далеко отсюда, во дворе отцовского дома.

«Я тебя сейчас, собачий хвост, в колодец брошу!» — кричал своим визгливым голосом отец. А Риклис все твердил: «Так ему и надо, так ему и надо». Иоська хотел бежать, но ноги словно приросли к земле. Отец с Риклисом схватили его, раскачали и с размаху кинули в темную пропасть. Со всех сторон подступала вода. Иоська закричал и открыл глаза. Дождь с шумом бил ему в лицо. Рядом жалобно ржала лошадь.

Иоська вскочил и тут только понял, что спал. Дождь все усиливался. Мальчик оглядел воз — брезент был в одном месте порван. Иоська спрыгнул, нарвал пырея я заткнул дыру в брезенте. А потом, промокший, дрожа от холода, залез под телегу.

«Где же дядя Калмен? Хоть бы скорей вернулся!» В степи все больше темнело, с горы неслись потоки грязной воды. Мальчика трясло, как в лихорадке. «Вдруг затопит балку», — в страхе думал он.

Потом вылез из-под воза, беспокоясь за лошадь. — Кось-кось! — позвал он.

Лошадь стояла неподвижно, низко опустив голову. Мальчик обнял кобылу, погладил ее по шее и подвел ближе к возу.

Где-то совсем рядом послышался лошадиный топот. Иоська выбежал на дорогу. Какой-то верховой стремительно пронесся мимо и пропал в темноте. «Дядя Калмен, наверно, уже сегодня не приедет…» Иоська прижался к лошади, а она подняла торчком уши, словно прислушиваясь к ливню в степи.

… Калмен добрался до Собачьей плотины. С густой бороды стекала вода на куртку. Сбруя натерла ему спину до крови. Плотину разворотило в нескольких местах. Грохот бешено несущейся воды испугал лошадь. Прижав уши, она шарахнулась в сторону.

«Как я проеду? — Калмен задумался. — Не один человек здесь сгинул. Может, переждать?» Но ведь там, в балке, его ждет мальчик, один с возом хлеба… И Калмен стегнул лошадь. Она было бросилась в сторону. Калмен пришпорил ее и натянул до отказа поводья.

Подогнув передние ноги, сопя и фыркая, лошадь ступила на плотину. Казалось, что ливень здесь сильнее, чем в степи. Вода внезапно прорвалась. Лошадь встала на дыбы и соскользнула с плотины. У Калмена похолодело сердце. Подняться на плотину было уже невозможно. Лошадь с трудом плыла. Калмен плыл рядом, не выпуская из рук поводья, и чувствовал, что силы его оставляют. Еще миг — и ноги его опустились. Тут он нащупал твердое дно, выпрямился. Вода доходила ему до бороды. Еле двигая ногами, он выбрался наконец на берег. Кобыла, порывисто дыша, вышла вслед за ним. Калмен вновь сел на лошадь. Вскоре он миновал холм и спустился в балку. Вода была лошади по щиколотку.

«Как бы не затопило воз! — встревожился Калмен. — Эх, не догадался я подтянуть его повыше на горку! Но кто мог знать, что будет такой потоп?…» Сквозь туман Калмен различил маленькую фигурку. Иоська бежал ему навстречу, кричал. Калмен Зогот спешился.

Воз стоял уже по самые оси в воде. Калмен сунул руку под брезент. Пшеница была сухой. Он снял с себя сбрую, быстро запряг лошадей и вывел воз на дорогу.

В степи было уже тихо. Еще блистала молния, но ливень прекратился. Внизу, в балке, пенилась и клокотала вода. Лошади медленно переступали, встряхивая мокрыми гривами.

За возом шел Калмен, держа за руку Иоську.


25

Три дня подряд шел не переставая въедливый осенний дождь. Промокли соломенные и камышовые крыши и поредевшая листва деревьев, вода смывала с глиняных стен мазанок синие обводы, во дворах и палисадниках разлились огромные лужи. Дороги развезло, канавы уже не вмещали воду, и, мутная, холодная, она бежала по колеям, наполняла все ямы и выбоины, а на низменных местах стояла целыми озерами.

На хуторской улице и во дворах не видно было ни живой души. Изредка сквозь шум и плеск дождя слышалось тоскливое мычание коров, которые томились в темных, сырых закутах и просились на волю, на выгон, к ставку.

Зоготиха устало облокотилась на подоконник и старалась разглядеть сквозь мутные, заплаканные стекла, что делается во дворе. По стеклам струились ручейки, серое небо нависло над самыми крышами, и казалось, оно никогда не истощится, это хмурое, печальное небо, и до скончания жизни будет лить этот серый, нудный дождь…

— О господи! — Зоготиха горестно вздохнула, протирая ладонью запотевшее стекло. — Где же это сейчас наш отец? И кто его просил тащиться на элеватор? Нет, вечно суется вперед всех…

— Так он же не один, мама, — успокаивал ее Вова, — с ним еще десять подвод.

— Кому от этого легче? Может, все они завязли бог знает где. А тебе, я вижу, и горя мало. Сын называется!

— Скажешь тоже, ей-богу! — досадливо отозвался Вова, шагая из угла в угол. — Ну что я могу сделать? Что? Охать вместе с тобой?

— Сходи хоть в правление, — может, застанешь кого-нибудь, узнаешь…

Вова накинул на голову мешок и вышел. Он и сам сильно беспокоился об отце и о пионерах, которых отправил с обозом, но не хотел выказать своей тревоги перед матерью.

Был еще день, а казалось, что вечереет. Быстро идти нельзя было, ноги увязали и разъезжались в жидкой, холодной грязи. Вова с трудом добрел до колхозного двора. В правлении он никого не нашел, но около конюшни мелькали человеческие фигуры. Подойдя ближе, мальчик увидел Коплдунера, Настю и Додю Бурлака. Мужчины сгребали лопатами навоз, а Настя, то и дело поскальзываясь на мокрой земле, семенила от канавы с полным ведром, — видно, собиралась поить скотину. Вова выхватил у нее ведро и побежал к коровам.

Домой он вернулся поздно. В хате тускло светилась пятилинейная лампочка. Мать сидела у окна с чулком на коленях, прислонившись к косяку, и дремала.

— Мама, мама! — крикнул Вова, тормоша ее за плечи. — Слышишь? Дождя уже нет! Погляди, какой ветер!

— Слава богу, слава богу! — бормотала Зоготиха, просыпаясь. — Да перестань ты меня трясти! На чулок, положи в комод, только спицы не вырони. — И, вытерев концом фартука слипшиеся глаза, она посмотрела в окно.

Вишневые деревца в палисаднике раскачивались и шумели, по небу неслись темные, рваные облака.

… За ночь небо прояснилось, и к утру выглянуло солнце. Хуторяне высыпали во дворы, собирались кучками у заборов. Кто чинил прохудившуюся крышу, кто складывал мокрый кизяк.

В полдень на бугре у окраины хутора показались подводы. Жены возчиков, подобрав подолы, пустились навстречу обозу.

Первым ступил на хуторскую улицу Риклис. Еле удерживая в длинных худых руках вожжи, в закатанных выше колен штанах, он, пошатываясь, шагал рядом с подводой. Лошади плелись, понурив головы.

— Где председатель? Где он, золото наше? — хрипло закричал Риклис, как только увидел спешивших навстречу людей. — Сам небось не поехал, на это у него хватило ума! Риклиса, дурака, послал. Чуть не утопил меня в балке, вместе с конем и телегой… Пусть только попробует еще раз послать, пусть заикнется — я ему покажу…

Калмен Зогот шел с последней подводой. Против двора Юдла Пискуна он остановил лошадей.

— Ну, Иоська, как будто приехали. В другой раз небось не захочется, а? — Он добродушно усмехнулся, глядя, как мальчик вылезает из телеги.

Добежав до своего двора, Иоська обернулся и крикнул:

— Дядя Калмен, я к вам попозже зайду! Ладно?

— Ладно, Иоська, ладно…

Прежде чем идти домой, Калмен Зогот вместе с женой и сыном распрягли на колхозном дворе лошадей и собрали всю упряжь.

— Слава богу, вернулся живой… Я чуть умом не тронулась, — без умолку говорила Геня-Рива по пути к хате. — Такой дождь, такой ливень… Кто просил тебя ехать, старый дурень? Чего ты суешься? Пускай председатель, пускай Юдл едут, — чего ты для них стараешься? Получил ли ты хоть горстку половы за свои труды? Сообща ему понадобилось… Просила, уговаривала: «Не иди, не иди! Свой хлеб сытнее». Нет, не послушал…

— Да уймись ты, ей-богу! — хмуро отозвался Калмен.

Ему и так было тошно, а тут еще жена зудит. Что ей ответить? Ведь она, кажется, права… Разве гнил бы у него хлеб в копнах, будь он по-прежнему сам себе хозяин? Давно бы уже свез его в клуню и делу конец. А тут хозяева такие, что не приведи господь. Ну что ты с ними поделаешь…

Весь день славно пригревало солнышко, но колхозники в степь не вышли. Каждый хлопотал у себя во дворе, в конюшне, на огороде. Только назавтра, рано утром, на улице показался Юдл Пискун и, бегая от одного двора к другому, орал на весь хутор:

— Эй! Все еще не прочухались? Пора в поле выходить! Поторапливайтесь! Все, все выходите, нынче бар нет! Надо копны ворошить, не то останетесь без хлеба…

— Я уже пять раз эти копны ворошила! — злобно крикнула в ответ Кукуиха. — Только и знают ворошить да складывать, складывать да ворошить! В колосе небось уж ни одного зернышка не осталось. Хорош колхоз, нечего сказать! Год отработали, а что получили? Нашему бы председателю столько радости…

— Не надсаживайся так, Кукуиха, глаза лопнут, — флегматично отозвался через плетень Додя Бурлак. — Охапку соломы получишь по трудодням — и то спасибо.

— У такого председателя и соломой не разживешься, — не унималась Кукуиха. — Больше я в поле не выйду, хоть режьте меня! Дураков нет гнуть спину задарма…

— А я тут при чем? — так же злобно огрызался и Юдл. — И так с ног сбился, дома не вижу. О них же хлопочешь, и они же недовольны!

— Конечно, недовольны, — проговорил старый Рахмиэл, подходя со своей неизменной люлькой во рту. — В Ковалевске еще когда хлеб раздали людям, все знают. А у нас? Мы, выходит, хуже всех…

— Вы бы это ему сказали, председателю! Я сам без хлеба сижу, у меня со вчерашнего вечера и крошки во рту не было. Что я могу сделать? Что? — кипятился Юдл, размахивая руками.

— Как же, мало он хлеба натаскал, болячка ему в бок! — буркнула Кукуиха и ушла в хату.

На шум прибежал Риклис. Торопливо подпоясывая спадающие штаны, он вопил на ходу:

— Опять распоряжаться пришел? Хватит, надоели ваши порядки! Сам, сам бери вилы в руки, командовать я тоже умею!

— Ты у меня покомандуешь. — Закусив ус и прищурившись, Юдл подступил к Риклису. — Прикажут — так пойдешь.

— Видал? — И Риклис с размаху поднес к его лицу кукиш. — На мне ты больше не выедешь, понял? Нашли себе дурака! Кого сторожем на гарман? Риклиса. Кто с обозом тащится? Риклис. Чуть что потруднее — вали на Риклиса. Хватит! — взвизгнул он вдруг, хватаясь за бок. — У меня прострел, чахотку я у вас нажил под этим дождем! У меня, может, сорок градусов, лечите меня! — Он так дернул Юдла за рукав, что тот чуть не упал. — Доктора мне! Сейчас же посылай в Святодуховку за доктором, подводу снаряди… Ох, не могу, ноги не держат, сил моих нет! — слабым голосом простонал Риклис и, вихляясь, точно у него были перебиты все суставы, побрел к себе во двор.

Досмотрев занятное представление, стали расходиться и остальные хуторяне. Юдл стоял посреди улицы и, размахивая кулаком, кричал:

— Колхозники задрипанные! Хлеб пропадает, а они хоть бы хны… Ничего, сами еще прибежите, проситься будете…

… Калмен Зогот, хоть и был измучен поездкой, поднялся, как всегда, с зарей и, напоив корову, отправился на колхозный двор. Там он застал Хому Траскуна, Коплдунера, Настю, Шию Кукуя с одной из его огненно-рыжих дочерей, Микиту Друяна и Додю Бурлака. Чуть погодя подошел Триандалис, недавно вернувшийся с полустанка Просяное, куда отвозил сына к сестре и зятю-сапожнику. Летом у Триандалиса умерла жена, и паренек совсем отбился от рук. Пусть поживет на чужих хлебах, поучится ремеслу. Триандалис молча выбрал вилы потяжелее и вместе со всеми отправился в степь.

У копен колхозников поджидал Волкинд.

— Мало людей! — недовольно проворчал он вместо приветствия. — Надо сегодня переворошить все копны, не то хлеб погниет.

— Кабы вы хотели, чтобы хлеб у нас не гнил, — не выдержал Калмен Зогот, — вы давно велели бы его заскирдовать.

— Скирдовать необмолоченную пшеницу? — Волкинд растерянно на него уставился.

— Да, да, необмолоченную. В скирде колос не намокнет, хоть бы дождь лил месяц подряд.

— Что ж вы до сих пор молчали?

— А вы меня спрашивали? Меня или других пожилых хуторян? Как-никак, мы не первый год на этой земле, тут родились, от нее кормились весь свой век. По базарам да по конским ярмаркам не шлялись, как другие, что сейчас перед председателем хвостом виляют! — Зогота прорвало: этот степенный, неторопливый мужик говорил с необычной для него горячностью. — Какие слова я слышал от вас все это время? «Калмен, сюда» да «Калмен, туда», «Ступай молотить, пахать, веять». Одна песня: «Марш!» А чтоб подойти к старому хуторянину и посоветоваться — это нет, этого мы не видели… Что ж, я вам кланяться не буду: выслушай, мол! Делай как знаешь… На то вы и председатель. Мое дело маленькое. Велят складывать копну — сложу. Велят раскидать — раскидаю. Скоро уж и молотить нечего будет, пустая солома останется…

— Значит, это я во всем виноват? — Волкинд криво усмехнулся. — А правление, по-твоему, где было?

— Правление? — Хома Траскун с размаху всадил вилы в копну. — Мало мы с тобой спорили? С тобой и с твоим… советчиком? Прикидываешься или в самом деле забыл? Предлагали мы тебе, чтобы, кроме молотилки, еще и катками молотить? Предлагали или нет, а? Коплдунер, напомни ему!

— Это ты оставь. Ничего я не забыл, но тогда говорил и теперь скажу — никаких катков я не допущу. Они отжили свой век. Рядом трактор ходит, а мы будем пользоваться устарелым орудием? Чепуха!

— Вот как? А в Ковалевске? У них две молотилки, не одна, как у нас, — и ничего, не испугались этого самого… орудия, — не сдавался Хома. — Молотили катками, и не в одном дворе, а в нескольких. Земли у них под пшеницей в четыре раза больше, чем у нас, а видел тына их полях хоть одну неубранную копну?

— Я отвечаю не за Ковалевск, а за Бурьяновский колхоз. Сказал и повторяю — никаких катков! Не могу я; стоять около каждого тока и сторожить зерно. А без этого его растащат в один день.

— Кто его будет таскать? Уж не мы ли? — Хома бешено глянул на Волкинда и отвернулся. — Что с тобой толковать! Раз ты мне такое в глаза… — Он схватил вилы и с ожесточением стал разбрасывать ближайшую копну.

Калмен Зогот вздохнул, махнул рукой и ушел на другой конец поля.

«Нема хозяина, — думал он тоскливо, разравнивая разбросанные по стерне колосья. — Она, видимо, права, Геня-Рива, никакого толку из этого не выйдет…»

Спустя час-полтора Вова Зогот привел в поле своих пионеров. Среди них был и Иоська. Увидев издали Калмена Зогота, мальчик со всех ног пустился к нему.

— Дядя Калмен, можно, я буду вам помогать? — спросил он, глядя на Зогота просящими, доверчивыми глазами.

— Помогай, помогай, сынок! — приветливо кивнул ему Зогот. Он видел, что после случая в Собачьей балке мальчик к нему привязался, и это его трогало.

Весь день колхозники и пионеры пробыли в поле, разбросали все копны, а вечером, когда они возвращались в хутор, небо снова заволокли тучи, и вскоре над степью стал моросить мелкий дождь.


26

Тот вечер, обернувшийся для Шефтла страшной бедой, начался как нельзя лучше. Он еще утром решил Закончить сегодня молотьбу пораньше, чтобы успеть, перед тем как поехать в степь за пшеницей, закинуть вентерь в ставок, а заодно и выкупать лошадей.

У плотины было тихо, пусто. Шефтл, сев нагишом на лошадь и взяв под уздцы другую, погнал их в воду. Лошади остановились неподалеку от берега, нагнули головы и, раздувая ноздри, потянули прохладную воду. Напившись вдосталь, они подняли мокрые морды и повернули к берегу. Но Шефтл их не пустил, погнал в глубь ставка, сделал несколько кругов и, хорошенько выкупав своих буланых, вернулся с ними на берег. Когда с блестящей шерсти лошадей стекла вода, Шефтл пустил их немножко попастись, а сам, распутав вентерь, направился к высоким, густым камышам, к тем камышам, где впервые увидел Эльку. Держа вентерь высоко над головой, он пробирался сквозь густой камыш, ища места поглубже. Затем он раскинул вентерь и воткнул обе палки в глинистую землю, так чтобы вода их укрыла от чужого глаза. А то, чего доброго, кто-нибудь на рассвете утащит рыбу. На готовое всегда охотник найдется…

Выйдя из воды, он быстро оделся, взял под уздцы лошадей и, не садясь ни на одну из них — они были еще мокрые, — повел домой.

Старуха уже успела подобрать солому на току, как он ей велел. Шефтл прикрыл ворох обмолоченной соломой. Наказав матери следить за хозяйством, он запряг лошадей в арбу и отправился в степь.

Арба, позванивая свисающими драбинами, понеслась по темному хутору. Улица уже опустела. Во дворе Онуфрия промелькнула Зелда. Шефтл натянул вожжи, свистнул кнутом, и арба покатилась еще быстрее.

Ночь выдалась на редкость удачная — темная и сухая. А то в последнее время заладили дожди. Шефтл решил переночевать в степи, чтобы лошади покормились вволю. Чем изводить корм, который он заготовил на зиму, пусть попасутся на чужих полях. Ничего, всем хватит…

Миновав хутор, Шефтл отпустил вожжи, достал из мешочка ломоть хлеба, несколько перезревших желтоватых огурцов и, покачиваясь на подпрыгивающей доске, принялся закусывать.

Над клином его, где-то меж копен, заливалась ночная птаха. «Это к счастью», — подумал Шефтл и вспомнил о вентере, который забросил возле камышей. Наложив полную арбу пшеницы — в копнах она на заре отсыреет, — он распряг лошадей и стреножил их.

Напротив по холму тянулось колхозное поле с еще не сжатым овсом. Посмотрев во все стороны, нет ли кого поблизости, Шефтл погнал туда лошадей.

«Ничего, пусть попасутся, у них все равно пропадает… Тоже хозяева!» Шефтл забрался на арбу и вытянулся на пшенице.

Все еще распевала пташка. Шефтл зарылся поглубже в солому. Давно ему не было так хорошо. Он и сам не понимал почему. То ли оттого, что в ставке расставлен его вентерь и в нем, наверно, уже бьется рыба, то ли что обе его лошади пасутся на добром корме, или же оттого, что певунья свила себе гнездо на его клине…

Лошади, проголодавшиеся за день, объедая овес, забирались все выше и выше на холм. Время от времени откуда-то из балки доносился гул тракторов. Лошади настораживались, пугливо прядали ушами и потом, успокоившись, продолжали пастись.

Шефтл спал, раскинув руки, и, улыбаясь, причмокивал губами.

Глубоко в прозрачной зеленой воде, среди камышей, покачивается его вентерь, а вокруг кружится, плещется много-много рыб — караси с блестящей чешуей и серебристые карпы, маленькие, чуть побольше и совсем крупные. Они выплывают из густого камыша, из поблекших трав, и вот вентерь тяжелеет, рыба бьется в нем, силится утащить с собой.

Шефтл бросается в воду, с трудом вытягивает тяжелый вентерь. Рыба заполняет берег, бьется, подпрыгивает…

Шефтл проснулся, когда уже начало светать. Он в испуге вскочил.

Было прохладно. Стерню покрыла осенняя роса. Босиком, поеживаясь от холода, он пошел искать лошадей.

Буланые лежали в истоптанном овсе и дремали, — видно, хорошо попаслись. Шефтл распутал им ноги и повел к арбе. Громко фыркая, лошади лениво плелись за ним.

Арба медленно покачивалась на заросшей, малообъезженной дороге. Шефтл поглядывал на лошадей и радовался. И как это он до сих пор не догадывался выгонять их на ночь?… Теперь он уж непременно будет выезжать вот так, в ночное; нужно только брать с собой бурку…

В хутор он приехал на рассвете. Над трубами уже клубился густой белый дым, но улица была пуста.

Шефтл заехал к себе во двор, выпряг лошадей и загнал их в конюшню. Мать уже встала, хлопотала за клуней около бураков. Шефтл велел ей напоить лошадей из колодца, а сам, не входя в дом, задами направился к ставку.

«Рыбы должно быть порядочно. В такую тихую ночь она идет…» — думал Шефтл, подходя к ставку. Он вспомнил свой сон, и сердце его забилось сильнее.

Быстро сбросив одежду, Шефтл по шею погрузился в утреннюю холодную воду; в это время к ставку приблизился колхозный табун. Шефтл заторопился.

Он вытащил палки из вязкого дна и потянул вентерь. В нем что-то билось, плескалось, и у Шефтла захватило дух от радостного ожидания. Он склонился над вентерем, распростертым на траве. В нем билась одна мелкая рыбешка и подпрыгивало несколько лягушек.

— Много рыбы наловил, а, Шефтл? — Антон Слободян засмеялся, поглядев на вентерь. — Нам ничего не оставил?

Шефтл не отвечал. Он молча оделся, швырнул в ставок лягушек со вздутыми белыми животами, рыбку сунул в карман и, схватив вентерь, пошел домой.

— Вытащили! — ворчал он. — Разве от них убережешь? Подсмотрели, черти! И как это совести нет у людей?

Шефтл уже подходил к своему плетню, как вдруг увидел мать. Она бежала ему навстречу и что-то кричала.

Шефтл побледнел и ускорил шаги.

— Ой, беда! — Старуха схватилась за голову. — Кобыла наша… Кобыла…

— Что кобыла? — Шефгл выпустил вентерь из рук.

— Скорей!.. Опухла…

Шефтл сломя голову бросился к себе во двор.

Посреди конюшни лежала буланая со вспученным животом. Голова у нее была запрокинута. Кобыла тяжело дышала, поводя боками.

— Ой, она, кажется, объелась! — вскрикнул Шефтл. Он пощупал кобыле вздутый живот, попытался ее приподнять, но кобыла не двигалась с места.

— Он убил ее! — завыла старуха. — Погубил лошадь! Кто его просил ехать на ночь? Боже мой, за что мне такое горе?!

— Тебя только здесь не хватало! — раскричался и Шефтл. — Чего стоишь? Беги! Соли принеси…

С трудом передвигая свои кривые, исхудалые ноги, старуха вышла и скоро вернулась с миской соли. Шефтл выхватил миску у матери. Засучив рукава, он лег наземь рядом с кобылой, впихнул ей в рот полную горсть соли и стал растирать язык. Кобыла лежала неподвижно. Глаза у нее вылезали из орбит, живот вздувался все больше.

— Ой, горе мне с ним! — простонала старуха. — Злодей, смотри, какой у нее живот! Пусти ей кровь.

Она снова выбежала и принесла большой кухонный нож.

— Убирайся отсюда, убирайся, говорю! И чего вы все пристали ко мне!..

Шефтл выхватил у нее нож и дрожащими руками разрезал у кобылы ухо. По рукам у него потекла горячая кровь. Кобыла, тяжело сопя, вдруг задрыгала ногами. Было видно, что она кончается.

— Ой, подыхает. — Старуха заломила руки. — О горе мне! — Она бросилась к кобыле и обняла ее за шею. — Что ты натворил! Своими руками сам себя зарезал… Как ты теперь пахать будешь? Хлеб молотить?… Уж лучше бы мне подохнуть! Ой, все мое здоровье, всю жизнь я положила, пока вырастила ее! Ой, лихо мне!

— Беги позови кого-нибудь, — хриплым шепотом попросил Шефтл.

— Ты беги, у тебя больше сил, чем у меня. Ты ее прикончил! — надрывалась старуха. — И кто ему велел гнать ночью лошадь черт знает куда? Горсть половы пожалел…

Шефтл увидел, что у буланой стекленеют глаза, и опустился рядом с ней.

Кобыла приподняла голову, но тут же снова опустила ее, вздрогнула и вытянула ноги.

— Ой, лихо мне! — Старуха рвала на себе волосы. — Лучше бы меня не стало… только бы она жила…

Прислонившись к стене, Шефтл лежал рядом с кобылой и глухо всхлипывал.


27

После той ночи, когда секретарь райкома увез Волкинда на своей машине и Маня с Синяковым остались в хате одни, прошло всего-навсего дней десять, но Мане казалось, что она не видела Валерьяна целую вечность. Так мучительно долго тянулись эти осенние, дождливые дни! Она просиживала часами у окошка, наблюдая, как пузырятся лужи на улице, и каждого прохожего, промелькнувшего у колхозного двора, принимала за агронома. А когда становилось невтерпеж, ложилась на кушетку и прислушивалась, не донесется ли тарахтение брички. Не то чтобы она тосковала по Синякову, она ведь привыкла встречаться с ним от случая к случаю. Но ей нужно было сказать ему одну очень важную новость. Третьего дня Маня окончательно в этом уверилась, и жизнь ее словно бы уже изменилась. Совсем недавно один вид мужа с его заросшим лицом и скрипучими сапогами вызывал раздражение, и она обрушивалась на него с руганью. А теперь Маня попросту его не замечала. И то, что он с ней почти не разговаривал и стал стелить себе на полу, ее даже радовало. Скоро, скоро она от него совсем избавится: ведь Валерьян увезет ее отсюда, стоит ей только сказать ему… Когда Маня об этом думала, ей казалось, что она счастливейшая женщина в мире.

Ну конечно же, Валерьян обрадуется, когда узнает. Ведь он ее любит. И ребенка будет любить. Ребенок скрепит их союз, и она избавится от своего скучного, опостылевшего мужа. Поначалу они будут жить с Валерьяном в МТС, а потом, может, и в город переедут. Валерьян ей перечить не станет, на все пойдет.

Но Синяков не появлялся. Маня не выдержала и спросила о нем случайно завернувшего на хутор механика МТС. Механик сказал, что Синяков туда редко наведывается. Все время проводит в колхозах.

«Из сил выбивается, бедняга!» — пожалела Маня. Она все же не теряла надежды увидеть Синякова в ближайшие дни у себя. Не может он ее забыть, как бы ни был занят. Она вспоминала в мельчайших подробностях их встречи, ласковые слова, которые он ей говорил.


Меер Волкинд, как обычно, ушел из дому на рассвете. В колхозе все шло не так, как ему бы хотелось. Вернулся он поздно вечером усталый, разбитый. Маня, мрачная, валялась на кушетке. Он молча зажег примус, приготовил себе поесть.

«Что с ней делается?» Волкинд озабоченно покосился на жену. Последнее время ее не узнать. Прежде, бывало, ругалась, когда он поздно возвращался домой, а теперь- ни слова. Лежит и молчит, будто и не видит его. Как ни странно, Волкинд тосковал по тому времени, когда жена кричала на него, искала ссоры. Так или иначе, их тогда что-то связывало, а теперь она словно бы чужая. Она просто истомилась от безделья. Если бы захотела работать в колхозе, в кооперативе, да мало ли где, у нее появились бы свои интересы. Совсем другой стала бы. И дом их посветлел бы. Но что делать, когда всякую работу здесь, в деревне, она считает для себя зазорной. Думай не думай, ничего тут не придумаешь. Ребенок… Вот это было бы счастье. Ребенок поглотил бы ее целиком. Нет у женщины большей радости, чем материнство. Да он сам не может пройти мимо чужого ребенка на улице, чтоб не взять его на руки, приласкать.

Волкинд тихо подошел к кушетке, присел на край.

— Маня, что с тобой? Она не ответила.

— Ну, скажи…

— Ничего! — со злостью отрубила она.

— Отчего ты все грустишь? Может, тебе нездоровится?

— Оставь меня в покое! — Маня повернулась лицом к стене.

Больше он с ней в тот вечер не заговаривал. Утро снова застало его в степи. Он выискивал себе работу, чтоб забыться, чтоб заглушить глодавшую его тоску.

— Вчера собирался заглянуть к тебе вечерком, — сказал Волкинду Хома Траскун, когда они на минуту оказались одни. — Надо бы потолковать кое о чем…

— Так почему же не пришел?

— Да ведь она, наверно, была дома.

— Ну, и что с того? — нахмурился Волкинд.

— Ничего… — Хома помолчал, как бы колеблясь, стоит ли продолжать разговор. Наконец решился: — Не понимаю, как ты можешь ее терпеть.

— Что? Да ты про что толкуешь? — вскинулся Волкинд.

— Неровня она тебе. Ты как хочешь, дело твое, но я бы с такой женой не стал жить.

Волкинд чувствовал себя глубоко уязвленным. С чего это Хома вздумал вмешиваться в его семейную жизнь? И чем ему не угодила Маня? Она не хуже других. Людей без недостатков не бывает. А достоинства… У всякого свои.

Так говорил себе Волкинд, но успокоиться уже не мог. Почему Хома ни с того ни с сего завел речь о Мане? Не знает ли он чего-нибудь… Ведь именно он, Хома, рассказал Волкинду о том, как Маня поехала с агрономом искать его в степи, в то время как он был в сельсовете. В самой этой поездке он ничего плохого не видел. Прокатилась немного, что за беда? Но вот предполагала ли она в самом деле найти мужа в степи или же знала, что он в сельсовете? Волкинд не раз собирался окольным путем расспросить ее об этом, но боялся поймать на лжи. Ложь он был бы не в силах простить. Он гнал от себя эти докучливые мысли и стал даже уделять жене больше внимания: покупал ей в районе подарки, старался приходить пораньше домой, почаще бриться. Но отчуждение все росло.

Прошла неделя после разговора с Хомой. Волкинд уехал на районное совещание председателей колхозов. В это время в Бурьяновку заявился Синяков. Осмотрел ток, наведался в колхозный амбар и к вечеру только зашел к Мане. В комнате было темно. Свернувшись на кушетке калачиком, Маня спала.

Она не слышала ни стука в дверь, ни его шагов. Проснулась, когда он склонился над ней и взял за руку. У нее перехватило дыхание. Она обняла его и долго не могла вымолвить ни слова.

— Валерьян! Наконец-то!

Синяков был даже растроган: она, видно, здорово к нему привязалась.

— А я думала, ты уже забыл меня. — Маня прижалась к нему.

Синяков сел рядом с Маней и оглянулся, точно не был уверен, что в горнице больше никого нет.

— Он уехал. В район… Я так ждала тебя. Мне надо тебе кое-что сказать. Но…

— Что «но»? Говори! — Синяков поцеловал ее в шею.

— Ты обрадуешься, правда?

— Если…

— Скажи только одно слово — да.

— Ну, да. Ежели что-нибудь хорошее… О плохом я не стала бы тебе говорить.

Она схватила его руку и приложила к своей груди.

— Ты чувствуешь? У нас будет ребенок.

— Почему «у нас»? — Синяков поднялся.

— Потому, что он… твой.

— Мой? Вот так новость! В самом деле удивительная… И ты в этом уверена? — Губы его скривились в усмешке.

— Да, Валерьян, я знаю. — Голос Мани слегка дрожал.

— А я ничего не знаю… Запомни это хорошенько. — Он стоял у зеркала, спиной к ней, и почему-то поглаживал подбородок. — Такие вещи, понимаешь ли, установить невозможно. Особенно замужней женщине, которая живет со своим мужем под одной крышей и, если не ошибаюсь, спит в одной постели… Такие новости надо сообщать мужу, только мужу, и больше никому…

Он говорил сухо, отчеканивая каждое слово. Маня прижала руки к груди и с испугом смотрела на него.

— Ну, мне пора. Я же только на минутку заскочил. Дела, дела… — Синяков чмокнул ее в щеку.

— Валерьян, ты меня уже больше не любишь? — Маня и не замечала, что ее голос звучит заискивающе.

— Ну почему же? — Синяков снисходительно улыбнулся, надевая плащ. — Ты ведь знаешь, я только против всяких сантиментов…

— А если я рожу ребенка, ты меня разлюбишь?

— Рожай хоть троих. Это должно заботить только твоего мужа… Ну, прощай! Будь умницей!


Волкинд вернулся из Гуляйполя уже к ночи. По правде говоря, он мог бы вернуться и раньше. Но к чему ему было спешить? Лучше приходить домой, когда она уже спит.

Волкинд осторожно прикрыл дверь, чтобы не разбудить жену. На столе тускло горела лампа. Маня лежала ничком на кушетке, плечи ее вздрагивали.

«Плачет?»

Волкинд снял набрякший от дождя плащ и сел к столу. С кушетки доносились жалобные всхлипывания. Волкинд уже не чувствовал к ней никакой злобы. Маня казалась ему бедным, обиженным ребенком. «И действительно, в чем ее преступление? — стал казнить себя Волкинд. — Ну, пококетничала с этим агрономом, покаталась с ним по степи… Так ведь ей скучно, бедняжке. Я и в самом деле какой-то неотесанный, а она молода, хороша собой, может быть, немного избалована, и ей хочется, чтобы за нею ухаживали…»

Волкинд подошел к жене, обнял ее за плечи.

— Ну, Маня, давай мириться. Я виноват, но ведь и ты…

Маня вскочила и оттолкнула его что было силы.

— Убирайся! Не мучай меня! Что тебе от меня надо? — Она забилась в истерике.

Волкинд растерялся. «Может, позвать кого-нибудь?» Он подал жене кружку с водой. Маня выбила у него из рук кружку, и вода разлилась по полу. Она смотрела на него с ненавистью и осыпала упреками. Это он ей жизнь исковеркал, только он, больше никто. Обманом увез ее в эту дыру, где только и видно что вонючие лужи…

Волкинд не выдержал, выбежал из хаты. «Нет, с ней ладу не будет, она невыносима». Но Волкинд знал: стоит Мане сказать ему хоть одно ласковое слово — и он все ей простит.


На следующий день Маня, глядя куда-то в сторону, сказала ему, что ждет ребенка. Волкинд прижал ее к себе. Ребенок, сын! Ну конечно, она станет другой. Теперь у них все будет хорошо.

— Напрасно ты радуешься. — Она холодно посмотрела на него. — Нет, рожать я не буду. Ни за что!

А через несколько дней, когда мужа не было дома, Маня, забрав свои вещи, уехала. Волкинд вскоре получил от нее письмо. От ребенка она избавилась, а к нему больше не вернется. Она еще молода и хочет жить. И пусть он не вздумает за ней приезжать.

Волкинд разорвал письмо на мелкие клочки.


28

На краю неба плавилось огромное солнце.

Низом Жорницкой горки, кренясь на поворотах, со стуком и треском неслась эмтээсовская бричка.

Валерьян Синяков, мрачный, с перекошенным небритым лицом, дико гикал на лошадей.

Час назад, заехав в Санжаровку, он застал на базарной площади чуть не все село — мужиков, баб, детей. Они собрались по случаю того, что их колхоз выполнил план хлебозаготовок и отправлял на элеватор последний обоз с хлебом.

Мешки с зерном уже были погружены на возы, на головной телеге укрепляли древко с красным флагом. На головах лошадей пестрели разноцветные бумажные цветы. Возчики, покряхтывая, влезали на облучки.

Синяков до боли сжимал в руках вожжи.

«Ведь совсем еще недавно они вилами закололи бы, камнями забросали, ногами затоптали всякого, кто прикоснулся бы к их собственности, к их хлебу, — думал он, кусая губы, — а теперь сами вывозят свой хлеб — и смотри, с каким парадом!»

Наскоро обменявшись несколькими словами с председателем и потребовав у него очередную сводку, Синяков поспешил уехать из села.

Всю дорогу от Санжаровки он не мог успокоиться.

«Вот оно как идет. Сперва обрубили ветви, — со злобой и страхом думал он, — забрали у нас, богатых мужиков, настоящих хозяев, землю, лошадей, скотину, а теперь взялись выкорчевывать корни… Повсюду, не только в Санжаровке. В Воздвиженке, в Святодуховке, в Воскресеновке… Ветви всегда могут отрасти, а вот корни… Мужик становится другим, совсем другим. Скоро его и не узнаешь». Он теперь особенно ясно чувствовал, что вокруг — за пригорками, в балках, у плотин, в селах, на хуторах — происходят большие перемены. Мужик начинает привыкать к новым порядкам. «Как бы не было поздно. — Он вздрогнул. — Легкой жизни им захотелось, электричество им понадобилось, машины…»

Синяков приподнялся и огрел лошадей кнутом по ушам. Бричка стремительно рванулась, съехала на обочину и понеслась по ухабам, подпрыгивая, стуча, скрипя рессорами.

А Синяков все дергал вожжи, так что лошади задирали морды навстречу плывущим облакам, со свистом рассекал кнутом воздух, и ему начало казаться, что он слышит за собой, как когда-то, топот лошадиных копыт.

Он уже видит этот день, день его торжества. Вокруг горят хаты. Он скачет к своему зеленому холмистому селу, где ему нужно кое с кем свести счеты… Он мчится, поднимая пыль, по широкой сельской улице, пересекает аллею стройных тополей. Вот он, их высокий, просторный дом, крытый красной и белой черепицей, с широкой завалинкой и с большими окнами, обведенными синей каймой. Сколько времени он уже не ступал по этой земле!..

Распахнув двери, Синяков влетает внутрь и оглядывается. Дом пуст. Нет широких деревянных кроватей, нет топчана, нет фотографий на стенах. Но Синяков как будто даже рад этому, — пусть сильнее закипает кровь в жилах, пусть кружится голова.

Разграбили, растащили…

В углу Синяков вдруг замечает Федьку, — всю жизнь он проработал у них и первый восстал против хозяев.

«Попался! — шипит Синяков. — Думал, конец? Новые помещики! Ветви вы обломали, но корни не выкорчуете, нет! Эх ты, собака!»

Он взмахивает саблей над головой Федьки, и в лицо ему брызжет кровь…

Синяков вздрогнул и машинально вытер щеку. Он тяжело дышал. Одна мысль о том, что вскоре это, может быть, и в самом деле произойдет, доставляла ему наслаждение. Он еще рассчитается и с Федькой, и с Нестором, и с Олесей, со всеми… Он им покажет, почем фунт лиха, он им ломаной подковы не оставит…

Бричка быстро неслась по дороге. Вокруг расстилалась сумеречная степь с балками и пригорками, поросшими овсюгом.

За горою послышался скрип колес, и вскоре навстречу Синякову выползло несколько пустых телег. Это был обоз из Ковалевска, уже возвращавшийся с элеватора. Синяков свернул с дороги, чтобы избежать встречи с колхозниками, и помчался прямиком, через стерню.

«Везут, чтоб им пусто было! — Он снова хлестнул лошадей. — Не успеваешь в одном месте заложить плотину, как ее прорывает в другом…»

Минуя стерню, он не заметил, как над вечерней степью поднялся ветер, который прогнал последние розовые блики, оставленные на облачном небе ярким закатом. Холмы и курганы сразу стали голубее и ближе…

На сжатой, желтой степи уже никого не было видно. Только со стороны Вороньей балки ветер доносил далекое, прерывистое гуканье.

Синяков натянул вожжи и остановился. Ветер крепчал, трепал лошадиные хвосты. Лошади начали рыть копытами землю, навострили уши и тревожно ржали, чувствуя близившуюся грозу. Небо прорезала молния, и далеко за холмами глухо прогремел гром. Синяков поднялся на ноги. Ветер раздувал его плащ. Стоя в бричке и щуря глаза, он вглядывался туда, откуда доносилось гуканье; он хотел видеть, кто это там такой ретивый, кто вздумал работать так поздно. Может, это и есть его злейший враг?

… На самом дне балки, по черной, свежей пашне, брели две пегие лошаденки. За ними, слегка ссутулившись, шел Онуфрий Омельченко, то и дело приподнимая борону и очищая ее лопатой. Выгоревшая на солнце рубаха болталась поверх широких заплатанных штанов. Он тяжело волочил ноги, по щиколотку облепленные влажной землей, и монотонно понукал лошадей:

— Но! Айда! Но-о…

У Онуфрия сильно ломило спину, ныли руки и ноги. Растянуться бы тут же, на мягкой пашне, и заснуть… Но он пересиливал себя и продолжал брести за бороной. Последнее время Онуфрий всякий день оставался в степи позже всех, работал, не щадя сил, от зари до позднего вечера, словно этим тяжким трудом надеялся облегчить душу, искупить грех. Вот и сейчас, еле держась на ногах от усталости, он неутомимо погонял лошадей и не отрывал глаз от черной земли.

— Но-о! Айда…

Но ничего не помогало. Тоска и страх точили его неустанно. Он не мог себе простить, что тогда, на следующий же день, не отнес обратно проклятые мешки. Что ему помешало? Ведь, кроме него, никто об этих мешках не знал. Да и потом не поздно было, пока их не промочило дождем. Как бы ему тогда было хорошо. А теперь пшеница лежит в яме за развалившейся клуней и гниет. Что делать? Ему опротивели и двор и хата. Дневал бы и ночевал в степи, лишь бы не возвращаться в хутор.

В балке было не так ветрено. Пегие лошаденки плелись нога за ногу, терлись друг о друга боками, лениво опустив головы к черной, сыроватой земле. Онуфрий тяжело ступал за ними и горько проклинал Пискуна и ту ночь, когда он остался сторожить ток. «Нарочно меня там оставил, — с ненавистью подумал он о Пискуне, — нарочно!» Как это он сразу не понял?… Довольно! Больше он не будет молчать!..

В эту минуту Онуфрий увидел, что кто-то едет вниз по склону балки. Он задрал бороду, и в лицо ему пахнул ветер, который с воем несся по хмурой степи.

«Кто это? — пытался рассмотреть Онуфрий, одергивая завернутый ветром подол рубахи. — Кто это сюда едет?»

Не выпуская вожжи из рук, он все стоял и смотрел.

… Проложив колесами брички две глубокие борозды в рыхлой пашне, Синяков подъехал вплотную к Онуфрию.

— Почему работаешь так поздно? — Синяков остановил вспотевших лошадей и медленно сошел с брички, искоса поглядывая на Онуфрия.

Онуфрий узнал старшего агронома МТС. В замешательстве окинул он взглядом своих пегих лошадок, борону, бесконечную полосу чернозема и облизнул засохшие губы. Он хотел что-то сказать, но язык у него не поворачивался.

— Почему еще работаешь, спрашиваю? — повторил Синяков. — На своих конях ты тоже так поздно бороновал? Чьи это лошади?

Онуфрий его не понял.

— Чьи это кони, спрашиваю? Твои?

— Как так мои? — растерянно ответил Онуфрий. — Колхозные. У меня коней не было.

— А сбруя твоя? — ухватился Синяков за узду. Онуфрий молчал.

— А борона? — Синяков пнул ногой борону.

— А земля? — Синяков посмотрел вокруг. — Земля твоя? Скажи: твоя это земля?

Онуфрий не мог понять, чего тот от него хочет.

— Товарищ агроном, — не выпуская из рук вожжи, он сделал несколько неловких шагов к Синякову, ухватил его за полу плаща, — товарищ старший агроном… Пятьдесят три года люди меня знают… Пятьдесят три года… Пусть скажет хутор, пусть любой скажет — чужой соломинки никогда не тронул, чужого подсолнуха не отломал…

Он нерешительно смотрел на Синякова, боясь говорить дальше.

— Ну? — Синяков слегка прищурил правый глаз.

— Посмотрите, в чем я хожу, — показал Онуфрий на свои заплатанные штаны. — Это все, что я нажил. Чужого хлеба никогда не ел, даже хворостинки с чужого дерева не отломил. Спросите Коплдунера, Хому Траскуна, Калмена Зогота. Они хорошие люди, они знают… Весь свой век на кулаков работал, на Оксмана. — Он вдруг ощутил в себе силу: все расскажет, все, и пусть с ним делают, что хотят. Больше он так не может. — На Оксмана я работал… — повторил Онуфрий с тоской, не выпуская агрономова плаща.

— Ну и что же? — сдвинул брови Синяков.

— На кого только я не работал? Кто не купался в моем поту? — не слушая, угрюмо спрашивал Онуфрий. — Пятьдесят три года, Сколько мне еще осталось жить? Чужого кизяка я не присвоил, ничего чужого не брал. Я никогда не воровал! — глухо крикнул он вдруг. — А сейчас… у себя, в колхозе…

Громыхнул гром, в степи потемнело. Ветер с протяжным свистом гнал по небу тучи, разметая у лошадей хвосты и гривы. Словно спасаясь от ветра, они потянули бричку в сторону, беспокойно заржали. Онуфрий все держал Синякова за плащ.

— Кем я был до колхоза? С голода пух. Спросите кого хотите. Никогда у меня не было ни своей клячи, ни собственного клочка земли. Всю жизнь на чужих спину гнул. А дочка моя, Зелдка? Мало она сил потеряла на чужих токах, чтоб им сгореть… Надрывались до седьмого пота, подавиться им. Душу они у нас вымотали. Кабы не вы, — Онуфрий, весь дрожа, еще крепче ухватился за плащ Синякова, — кабы не колхоз… Что хотите делайте, хоть судите меня… Я отработаю, ночи спать не буду… Больше я не могу, он меня вконец запутал…

— Кто? — Синякову передалось волнение Онуфрия, он еле сдерживал дрожь в губах.

— Он, Юдка, — прохрипел Онуфрий.

— Юдка?

— Юдка, Юдл Пискун. Вы его разве не знаете? Наш завхоз, бурьяновский. Он меня с пути сбил. Два мешка пшеницы подсунул, рот мне хотел заткнуть. Сейчас я все понял. Пшеница у нас в солому ушла, вот куда. Перемолотите пшеницу — сами увидите. Молотилка плохо работала… Сейчас-то я понял! — Густой, мутный пот катился у Онуфрия по лицу, по бороде, по обнаженной шее. — Завтра же велите все перемолотить. Только вы сами стойте у молотилки, у барабана. Тогда увидите…

— Перемолотить, говоришь? — словно в раздумье, сквозь зубы проговорил Синяков.

— Половина хлеба в соломе осталась. Зелдке, дочке моей, столько лет жизни… Вы только попробуйте…

— Прежде всего, — прервал Синяков Онуфрия, глядя ему прямо в лицо, — прежде всего мы вас обоих запрячем — и тебя и завхоза вашего.

— Меня? — ошеломленно пробормотал Онуфрий. — За что же меня-то? Он меня обманом взял… Я свое отработаю, все колхозу отдам…

— Колхозу? — Синяков прищурился. — Колхозный хлеб остался в соломе, в полове, чтобы крысы его ели, а ты молчал? Пискун воровал колхозный хлеб, а ты… ты тоже таскал? Эх ты, — руки у него затряслись, — пашешь на чужих конях чужую землю… — Он с трудом перевел дыхание и неожиданно переменил тон: — Не бойся, тебя не тронут… Ты молодец, ты его поймал, Пискуна, теперь ему крышка. Теперь всем кулакам крышка, верно? А тебе… тебе мы все дадим. — Он схватил Онуфрия за плечо. — Мы еще пороемся в селах, потрясем тех, кто остался, мы за них возьмемся, с корнем вырвем! — кричал он. — Мы все перепашем, верно? И всюду посадим батраков, голоштанников, лодырей шелудивых…

Онуфрий смотрел на агронома широко открытыми глазами.

— Все мы здесь переменим! — кричал Синяков. — Небо перекрасим в красный цвет, в кровавый цвет… Теперь ты здесь хозяин. — Он так встряхнул Онуфрия, что тот чуть не упал. — Ты бывший батрак, земли у тебя не было, коней не было, теперь у тебя все есть. Председателем колхоза мы тебя сделаем… Нет, председателем райисполкома, секретарем райкома выберем мы тебя… Ого! Ты бывший батрак!

Лицо у Синякова перекосилось, налилось кровью, над густыми, колючими бровями вздулись голубые жилы.

— Ты теперь всё. Тебе весь почет… Бывший голодранец… В Кремле ты будешь сидеть, — не кричал он уже, а сипел, — в Кремле!

Синяков схватил лежавшую на бороне лопату и занес ее над головой Онуфрия. Прежде чем Онуфрий успел отшатнуться, лопата блеснула перед его глазами и рассекла ему лицо. Он дико вскрикнул, так что лошади отпрянули в сторону, и упал на землю, не выпуская вожжей из рук.

— Уф! — Синяков тяжело перевел дух и бросил лопату на лицо Онуфрия. — Хлеба захотел? Вот тебе хлеб… Легкой жизни? Колхозов? Вот тебе легкая жизнь… Вот тебе… — приговаривал он, всякий раз пиная ногой безгласное тело.

Онуфрий неподвижно лежал навзничь, лишь ветер шевелил лоскут рубахи на его плече.

— Собака!

Синяков плюнул, набрал горсть земли и тщательно вытер руки. Пошатываясь, пошел он к бричке и без оглядки погнал лошадей в гору, к хутору. Над балкой громко свистел ветер. Он гнался за бричкой и быстро-быстро катил за ней чертополох, вплетая его в спицы колес…


29

На пригорке у ставка пылал костер. Осенний ветер, завывая, налетал с окрестных сжатых полей, раздувал огонь. Сухой бурьян потрескивал, и вместе с густым, клубящимся дымом к хмурому, помутневшему небу взвивались красные искры.

Вокруг костра было шумно. Одна за другой подходили девушки в теплых, туго облегающих кофточках. Они громко смеялись, подталкивали друг дружку и задирали парней, которые, устав от работы, сидели вокруг костра, подбрасывая бурьян.

Красное пламя костра отражалось в ставке, разливалось по волнам, подобно отблеску заходящего солнца, выхватывало из темноты купы камыша и прибрежные водоросли.

Костер был затеей Коплдунера.

Вокруг костра собиралось все больше и больше девушек и парней. Из соседнего украинского колхоза «Вiльна праця» пришли наряженные, как на свадьбу, с гармошкой, с полевыми цветами на шапках и в руках комсомольцы, прикрепленные к бурьяновской ячейке.

Шум нарастал. Где-то в вечерней темноте зазвенела песня:


Эй ты, Галя, Галя молодая!

Обманули Галю…


Песня и говор, девичий визг и смех разносились далеко-далеко над вечерней степью.

Среди девушек, принаряженная и взволнованная, стояла Зелда.

С полчаса назад, когда она вместе с подружками шла сюда, к костру, у пустого загона им повстречался Шефтл. Угрюмый, небритый, он медленно шагал за своей буланой. Теперь ведь у него только одна лошадь. Видно, он вел ее с водопоя — через плечо у него были переброшены мокрые путы, штаны подвернуты выше колен.

Зелда хотела подойти к нему, спросить, как поживает его мать, — она слышала, что старуха болеет, — но постеснялась подруг.

У самой плотины Зелда не выдержала и оглянулась. Шефтла уже не было. Девушке стало грустно и как-то тревожно. Она поминутно оглядывалась на разбросанные хатки хутора. Шефтлу, наверно, теперь тяжело одному, она могла бы ему что-нибудь сварить, постирать, если нужно…

Над вечерней степью тихо выл ветер, раздувал костер. Уже не рано. Отец, наверно, вернулся с поля. Зелда решила сбегать на минутку домой, посмотреть, как он там. Последнее время он был чем-то подавлен, и это ее беспокоило. Но парни окружили ее и не отпускали.

В кружке парней стоял, расставив ноги, тракторист Грицко и играл на гармошке. Комсомольцы из соседнего колхоза затеяли танцы. Но девушки со смехом прятались одна за другую.

Вдруг вышла Зелда, ладная, статная, в глазах огонь. Красный отблеск костра упал на ее красивую шею, окрасил в медь ее волосы. Слегка запрокинув голову, она пошла в пляс одна, потом танцевала с каждым, кто подвертывался под руку. Ребята били в ладоши, притопывали, свистели, лихо вскрикивали.

Девушки притихли. Они смотрели, как Зелда пляшет, слышали, как парни восхищаются ею, и это их задевало.

— Да уймитесь вы! Хватит! — кричали они парням. — Она и в самом деле подумает…

— Смотри, как расплясалась!

— Как бы потом не плакала…

Зелда ничего не слышала. Она плясала неистово, как бы желая что-то заглушить в себе.

Вдруг неподалеку в темноте раздался скрип колес.

— Едут!

— Кто бы это мог быть?

Все смотрели на дорогу. К пылающему костру подъехала бричка. В бричке сидел Синяков.

Его тотчас окружили возбужденные пляской, веселые парни и девушки.

— Товарищ Синяков приехал!

В первую минуту Синяков машинально схватился за задний карман, где у него лежал браунинг, но тотчас же овладел собой и улыбнулся.

Зелда стояла в стороне и смотрела на Синякова. Теперь он казался ей совсем не таким страшным, как в ту ночь на плотине.

Синяков все время смеялся, переходил с места на место, громко, отрывисто расспрашивал о хуторских новостях, удивлялся, почему это вдруг собрались здесь.

— Ну-ка, кто пойдет со мной плясать? — громко крикнул он. — Где у вас самая красивая девушка?

Заметил Зелду, позвал ее:

— Чего ж ты стоишь? Выходи в круг…

— Выходи, Зелда! Покажи, как наши умеют плясать! — закричали парни.

— Давай, давай! С огоньком!..

Синяков скинул плащ и провел обеими руками по гладко выбритой голове.

Зелда, покраснев, юркнула в толпу. Вместо нее в круг ворвалась девушка из соседнего хутора. Позже, когда танец разгорелся и о Зелде забыли, она тихо ушла.

По дороге в хутор она пыталась отыскать глазами свою хату, но было очень темно, и она ничего не могла различить.

«Спит уже, должно быть, — успокаивала себя Зелда, думая об отце. — Зря задержалась. Надо было хоть приготовить ему поесть. Наверно, лег спать голодный».

Вытащив из пятки репей, она перескочила через заросшую канаву, миновала несколько палисадников и вошла во двор. Тихо отворила перекошенную дверь, проскользнула в хату. Хотела зажечь лампу, ноне нашла спичек. Постелила себе в темноте на скрипучей деревянной кушетке, которая стояла у самого окна, разделась и остановилась в нерешительности.

«Может, разбудить его? Пусть чего-нибудь поест».

Зелда постояла минуту, придерживая рукой длинную рубашку. Потом, шаркая по полу босыми ногами, осторожно подошла к деревянной кровати.

В хате было темно, хоть глаз выколи. Ничто не нарушало тишины. Девушка нагнулась над кроватью и ощупала ее. Кровать была пуста. Тихо ступая, Зелда пошла в угол комнаты, к печке, около которой отец последнее время часто спал. Руки Зелды шарили по набитому соломой мешку.

«Где же он? Может, на печке?»

— Тато! — позвала она.

Никто не отвечал.

— Тато!.. Ты спишь?

За окном гудел ветер, шуршала сухими ветками обнаженная акация. Надтреснутые стекла жалобно звенели.

Затаив дыхание, Зелда стояла в одной рубашке посреди темной комнаты. То ей слышалось на печке похрапывание отца, то снова один только ветер с тонким присвистом завывал за окном.

«Где это он задержался?»

Она опять попыталась разыскать спички, но не нашла. Ей было не по себе. Темнота зловеще смотрела на нее из всех углов пустой хаты. Девушка пробралась к скрипучей кушетке, тихо легла и съежилась под одеялом.

«Не надо было там оставаться так поздно», — досадовала она на себя и все вслушивалась в шорохи, все вглядывалась в темноту. Вдруг ей стало мерещиться, что отец лежит посреди хаты на полу… Нет, он сидит на табурете у стены… Голова у него клонится на грудь, он дремлет… Зелда еле сдержала желание окликнуть его — так ясно он ей представился.

Куда она девала спички?

За окном протяжно выл ветер, донося откуда-то издалека одинокий лай собаки. Зелда зарылась лицом в подушку.

«Постой-ка, что мне сказал Синяков?» — старалась она вспомнить подробности сегодняшней гулянки, лишь бы не смотреть в темноту и унять непонятную, тоскливую дрожь.


30

Была полночь. Ветер не унимался, все гнал и гнал над степью темные, всклокоченные облака. На самом дне Вороньей балки, на черной рыхлой пашне, лицом к темному небу, лежал Онуфрий Омельченко. Ноги, чуть согнутые в коленях, упирались ступнями в сырую землю, будто он хотел подняться. Рассеченный лоб был накрыт лопатой. Седая борода была задрана, полуоткрытый рот, искривившийся от боли, казалось, взывал о помощи. В правой, вытянутой вперед руке он держал вожжи, точно боялся, как бы лошади не убежали.

Встревоженные кобылы топтались вокруг, волоча за собой борону, путались в упряжи и глухо ржали, словно звали Онуфрия домой, на хутор, в теплую хату.

Но Онуфрий не двигался.

Лошади кружили все беспокойнее, стали кидаться друг на друга, кусаться, наконец порвали сбрую и помчались, волоча за собой борону, по балке. Выбрасывая задние ноги, метались они по пашне из стороны в сторону, а борона била их по ногам. Наконец одна лошадь оторвалась и с тревожным ржанием понеслась прямиком через степь.


К утру ветер утих, но небо осталось мутным, полным невыплаканного дождя. Палисадники и хаты окутал белесый туман, который тянулся от прохладного ставка и оседал прозрачными каплями на стеклах окон.

Зелда проснулась внезапно, как будто ее разбудили. Она спрыгнула с постели и сонными еще глазами поискала отца. Онуфрия не было.

К девушке вернулись все ночные страхи. Она наскоро набросила на себя платье и вышла из дома.

«Где же он? Что с ним случилось? — спрашивала она себя. — Может, его задержали?»

Девушка вдруг вспомнила о нескольких горстях пшеницы, которые как-то принес отец.

Сердце у нее учащенно забилось, она быстро побежала по холодной, сырой траве к правлению.

На колхозном дворе уже собирались хуторяне, чистили лошадей, готовили упряжь. Посреди двора, против распахнутого амбара, стояли несколько колхозников. Они смотрели на облачное небо и гадали, каждый по-своему, какая нынче будет погода.

Издали Зелде показалось, что среди этих колхозников стоит и отец. Зелда слегка замедлила шаг. К ее беспокойству примешалось чувство досады.

«Ну, постой, сейчас я ему задам! Что это он себе думает?»

На ходу она одернула платье, привела в порядок волосы.

Один из колхозников что-то рассказывал, остальные громко смеялись.

Присмотревшись внимательнее, Зелда поняла, что ошиблась, — Онуфрия среди хуторян не было.

— А, Зелдка, — с приветливой улыбкой кивнул ей Калмен Зогот. — Что так рано?

— Вместо отца пришла? — спросил Хома Траскун.

— Как это? — Зелда остановилась в испуге.

— Идем, идем с нами! Мы не против.

— С молодой оно всегда веселее, — добродушно шутили хуторяне.

Зелда не слушала, растерянно оглядывалась.

— Где он? — спросила она тихо и с тревогой ждала ответа. — Где же он?

— Ты на кого оглядываешься? Или что потеряла?

— Кого ищешь? — со смехом спрашивали колхозники.

Их смех немного успокоил Зелду.

— Отца. Он со вчерашнего дня домой не приходил…

— Вон оно что! — Додя Бурлак почесал у себя в бороде. — Ну, значит, к девушке завернул.

— К девушке не к девушке, а уж к вдове…

— Сама понимаешь, — развел руками Микита Друян, — мужику без бабы никак нельзя…

— Ай, хватит вам шутки шутить! — в сердцах сказала Зелда и все оглядывалась, искала отца. — Говорю же, как ушел он на рассвете, так и не приходил, дома не ночевал…

— Вот так номер! Она хочет, чтобы он дома ночевал!

Снова грянул хохот.

— Да будет вам! Чего языки распустили? — сердито отозвался Калмен Зогот, складывавший пустые мешки. — Человек о деле спрашивает, а они… Иди сюда. Нечего с ними, сама видишь… Говоришь, Онуфрий не ночевал? Та-ак… Мы с ним вместе бороновали вчера. Он решил еще борозду пройти… И нет его, говоришь? В самом деле чудно… — сказал Калмен, не выпуская из рук старого мешка.

Колхозники перестали смеяться, посматривали то на Калмена, то на Зелду, в раздумье скребли бороды и тихо переговаривались.

— Может, он ток сторожит?

— Я сторожил, — сердито махнул рукой Триандалис. — Только оттуда.

— А может… Где ж ему быть?

— Ты его вечером не видел, Микита? А ну, вспомни!

— Надо спросить Юдла. Может, он его отправил с подводой на станцию.

— Где там! Вчера подводы на станцию не шли.

— Вот так история… Что же с ним случилось? Вдруг около амбара кто-то громко крикнул. Все

обернулись. По заросшему огороду галопом скакала пегая лошадь.

— Стойте-ка! — радостно закричал Калмен Зогот. — Это его кобыла! — И вдруг замолчал.

Кобыла с громким ржанием вбежала во двор и понеслась к колодцу. За ней волочились разорванные постромки и перевернутая борона.

— Ой! — пошатнулась Зелда. — Ой, несчастье случилось! — И пустилась бежать через огород, в степь.

На колхозном дворе поднялся шум. Все всполошились. Люди хватали вилы, грабли и бежали вслед за девушкой.

— Ты видел, что с кобылой делается? — А где же вторая?

— Может, его лошади разнесли?…

— Куда вы? Что тут стряслось? — кричал прибежавший откуда-то Коплдунер.

— Туда, к Вороньей балке.

Колхозники рассыпались по степи, шарили в канавах, в траве.

Калмен Зогот все с тем же мешком в руках пытался догнать Зелду.

— Зелда, подожди-ка… Постой!

Девушка не отвечала. Тяжело дыша, полуоткрыв запекшиеся губы, она бежала, не оглядываясь.

Вот и Воронья балка. Низом, над черной пашней, полз беловатый туман. Земля после ночи была холодной и сырой. Вокруг стояла предрассветная тишина. Никого нигде не видно было.

Калмен Зогот оставил Зелду и повернул в сторону, туда, где они вчера вечером бороновали вместе с Онуфрием. Вдруг он остановился и испуганно отпрянул.

Перед ним, вытянувшись на вспаханном сыром черноземе, лежал Онуфрий Омельченко. С минуту Калмен стоял в оцепенении. Потом осторожно убрал лопату с рассеченного, в запекшейся крови лба, низко склонил голову и дрожащими руками прикрыл лицо убитого мешком.

Когда прибежала Зелда, вокруг уже толпились хуторяне с граблями и вилами. Они пытались ее задержать, но девушка протолкалась вперед и остановилась.

Голова Онуфрия была покрыта мешком, рубаха на плече лопнула, на одном колене выделялась свежая синяя заплата, которую Зелда третьего дня сама пришивала. Еще не совсем понимая, что произошло, девушка подбежала к отцу и с силой сдернула с его головы мешок.

Ее красивое лицо исказилось болью. Схватившись за волосы и закрыв глаза, она, словно в беспамятстве, пробежала несколько шагов, и по затянутой туманом степи разнесся протяжный крик:

— Та-а-то!..

Она повалилась ничком и вытянулась на земле.

Потрясенные случившимся, хуторяне тихо переговаривались, со страхом смотрели туда, где, уже снова накрытый мешком, лежал Онуфрий.

Народу все прибывало. В расстегнутом, помятом пиджаке, то и дело спотыкаясь, потный, красный, прибежал Юдл Пискун и с громкими причитаниями бросился к покойнику:

— Ах, аи, какое несчастье! Аи, какая беда!

Он уже потянулся было к мешку, хотел открыть лицо, но тотчас отдернул руку. Ему стало страшно. Что тут было? За что его убили, Онуфрия, и кто? Не молния же в него ударила… Что-то произошло между ним и кем-то еще? Не сболтнул ли чего-нибудь Онуфрий? А может быть, он и Зелде успел рассказать?…

— Ай, беда! Ай, несчастье! — шепотом повторял Юдл, отступая. — Где она, где Зелда?

Зелда все так же лежала ничком на земле. Ей хотелось плакать, кричать — тогда ей стало бы легче, — но у нее сдавило горло, она задыхалась.

Вокруг стояли женщины, прижимая к себе детей.

— Недаром всю ночь выли собаки…

— Как это раньше не спохватились?

— Гулянка у них была какая-то…

— Может, его еще и спасли бы…

— Такое горе! Нежданно-негаданно…

— Может, его кони убили?

— Какие там кони! Вы разве не видели? Лопатой рассекли голову. Подойдите посмотрите.

— Ой, перестаньте, перестаньте! Я этого не выдержу…

Колхозники молча оглядывали балку, где произошло загадочное убийство, и каждый старался вспомнить, где он был в то время, что делал, не слышал ли крика или еще чего-нибудь подозрительного.

Иные подходили к телу, приподнимали мешок, потом угрюмо отворачивались и садились прямо на сырую, черную пашню.

— Э-эх… Нехорошо, Онуфрий!..

На эмтээсовской бричке с бокового проселка примчались Синяков и Волкинд. Они были на только что присоединенном к Бурьяновскому колхозу участке близ Веселокутского колодца, поэтому им не сразу сообщили страшную весть. Волкинд отозвал Коплдунера и Хому Траскуна, чтобы расспросить о случившемся.

Не говоря ни слова, насупившись, Синяков подошел к телу. Он снял шапку, постоял со склоненной головой. Вдруг ему показалось, что Онуфрий зашевелился под мешком. Синяков отступил, не спуская глаз с убитого. Ему все казалось, что тот шевелится, сейчас поднимет руку, голову, встанет и начнет говорить, как вчера вечером, вот здесь, на этом самом месте…

Как бы решившись в чем-то убедиться, Синяков рывком приподнял мешок, с минуту пристально смотрел Онуфрию в лицо, потом бережно накрыл и отошел, побледнев. Его охватило острое желание, не медля ни минуты, уехать отсюда, и вместе с тем он испытывал какую-то дикую радость, удовлетворение.

— В район уже сообщили? — спросил он, не поднимая глаз и сам удивляясь тому, как хрипло звучит его голос. «Надо взять себя в руки». — Сейчас же пошлите нарочного! — добавил он повелительно. — Как это произошло? Когда узнали об этом? Кто первый его нашел?

Калмен Зогот обстоятельно рассказал агроному, как Зелда пришла рано утром на колхозный двор, как колхозники шутили, как потом с огорода прибежала пегая лошадь, волоча за собой перевернутую борону, как они

тогда догадались, что случилось неладное, и побежали в степь.

Синяков хмурил брови и, сжав губы, кивал головой. Достал жестяную коробку с махоркой, скрутил цигарку, закурил, дал закурить Зоготу, время от времени поглядывая на Юдла, который вертелся в стороне. Агроном не забыл того, что услышал вчера от Онуфрия.

«Распустился! — Он следил за завхозом недобрым взглядом. — Своими комбинациями может провалить все дело. Дурак! Надо ему вправить мозги».

Колхозники толпились вокруг агронома, ждали, что он скажет.

— Как же это так? — тихо, словно с самим собой, говорил Калмен Зогот. — Такой честный человек, кому он мешал? Собаки никогда не обидел. У кого могла подняться рука на него?

— Может, это из-за коней? Хотели увести, а он не давал? — робко предположил кто-то.

Синяков глубоко затянулся, смотрел туда, где лежал Онуфрий, и молчал.

— Нет, — помотал головой Калмен Зогот. — Вот пасутся ночью наши кони, и никто на них не зарится. Кто их тронет? Вокруг одни колхозы.

— Может, это его по ошибке…

— Скажите, а в хуторе он ни с кем не враждовал? — резко спросил вдруг Синяков.

Колхозники недоуменно переглянулись.

— С кем тут было враждовать ему? Никогда никого он не обидел, ни во что не мешался. От него и слово-то, бывало, редко услышишь…

Между тем Юдл Пискун все бегал, хлопотал.

— Люди! — крикнул он. — Чего же вы стоите? Давайте понесем его!

Несколько человек подобрали с земли грабли и вилы и, связав их ремнями, устроили что-то вроде носилок.

Волкинд подошел к Зелде и бережно поднял ее с земли. Девушка не сопротивлялась. Она словно окаменела.

На утоптанной площадке, где лежал Онуфрий, суетились колхозники. Не снимая мешка, они подняли тело и положили на скрещенные грабли и вилы. Постояли немного молча, с опущенными головами, потом взяли носилки на плечи и медленно тронулись в путь.

— Надо нести его не по дороге, — сказал Додя Бурлак, — а Вороньей балкой, которую он бороновал.

— Вороньей балкой. По пару.

— Черноземом…

Минуту потоптались в нерешительности, потом повернули к Вороньей балке и пошли по мягкому, рыхлому чернозему, который еще вчера бороновал Онуфрий.

Со сложенных граблей свисала рваная рубаха, спереди торчали босые ступни.

Позади шел весь хутор. Ступали тяжело, с вилами и граблями на плечах, растерянно смотрели на убитого, который покачивался на носилках, тихо переговаривались:

— Какое несчастье стряслось!

— Еще вчера утром он будил меня на работу…

— Такая добрая душа! Сколько он натерпелся!

— Чужое дитя вырастил, как собственную дочь.

— Она совсем окаменела, Зелда…

— Кто еще работал так, как он?

— До последней минуты не мог забыть свою Феклу…

— Что и говорить, такую жизнь прожил! Мучился, трудился как вол, изводил себя…

— Еще вчера вечером мы с ним вместе бороновали, вчера вечером…

— Да, ему и невдомек было, какое несчастье его ожидает.

— Если бы человек знал, что с ним завтра будет…

— Кто еще так настрадался, как он! Вы меня спросите. Мы с ним вместе в степи выросли, вместе в солдатах служили, в окопах валялись, у Симхи Березина вместе за одну треть работали… — не мог успокоиться Додя Бурлак.

Зелда шла в стороне, одна, никого не подпуская к себе.

С поля повернули вверх по склону, потом спустились к опустевшему хутору.

Кто-то показался у подножия холма. Все замолчали, всматриваясь. Это был Шефтл. Босой, в рубахе навыпуск, обросший и мрачный, он торопливо шел навстречу. Подождал, пока хуторяне поравняются с ним, и молча подставил плечо под носилки, на которых лежал накрытый мешком Онуфрий.

Зелда подняла голову и зарыдала на всю степь.


31

Через неделю после убийства Онуфрия, когда хутор немного успокоился, Шефтл выкатил из своей затхлой клуни телегу, повернул ее искривленным дышлом к улице, к воротам, с которых дожди давно смыли остатки краски, и пошел в конюшню за дегтем, чтобы смазать колеса.

Вдруг откуда ни возьмись налетела стая ворон. С протяжным карканьем, как бы предвещая недоброе, они закружили над хатой, над осевшей крышей конюшни, заросшей пожелтевшими сорняками.

Шефтл схватил ком засохшей земли и запустил им в ворон.

— Куды? Провалиться вам!.. Кыш, проклятые!

Он махал руками и что-то бормотал, следя встревоженным взглядом за зловещими птицами. Они были уже далеко, на огородах, а Шефтл все еще стоял посреди двора с зажатым в кулаке комком земли, босой, в спущенной на штаны рубахе. Тем временем эта ли, другая ли стая снялась с огородов и с тем же карканьем устремилась к хутору. Шефтл с замирающим сердцем напряженно следил за ними: если они снова прилетят к нему во двор, тогда уж наверняка жди несчастья. Вороны, однако, свернули в сторону и стали кружить над соседним двором.

Шефтл вздохнул с облегчением и направился, к конюшне. У самой стены лежали ржавая борона и колесо со сломанными спицами. Проходя мимо своей покосившейся лачуги, Шефтл подумал:

«Надо бы обмазать и побелить хату, а то потом, во время буранов, ее тремя скирдами соломы не отопишь. Где это мать?. — поискал он глазами старуху. — Не может, что ли, понемножку обмазать хату? Хоть разорвись тут один!»

Хмурый, недовольный, он вошел в конюшню. Там пахло свежим навозом и лежалым сеном.

В глубине, у широкого корыта, стояла буланая кобыла. Она то и дело переступала с ноги на ногу, била копытами по сырому полу стойла и беспрерывно охлестывала себя хвостом.

— Вот напасть! — Шефтл звонко шлепнул своей широкой ладонью по лошадиной спине, которую обсели большие синие мухи. — Холера их возьми, не дадут скотине отдохнуть! От дождей расплодились, погибель на них…

Он сердито махал руками, отгоняя мух, а они все назойливее жужжали вокруг буланой и вокруг него самого.

«Надо будет разложить немного сырого бурьяна и выкурить их», — подумал Шефтл.

Он еще долго возился в конюшне, поглядывая на кобылу, которая одиноко стояла у широкого полуразбитого корыта, и у него все больше ныло сердце.

Давно ли в теплом сумраке конюшни, у этого самого корыта, стояли обе его буланые… Кто мог ждать, что случится такое несчастье, кто мог думать, что такая лошадь свалится?! Шефтл снова с тревогой вспоминал о воронах, которые кружили над его хатой. Он подошел к двери и три раза сплюнул через порог: «Тьфу, тьфу, тьфу…» Потом потянулся к маленькому оконцу под самой крышей, достал с перекладины жестяную банку с дегтем и вышел с ней во двор.

Вокруг хаты и конюшни, опоясывая двор со всех сторон, тянулась до самой клуни черная, полусгнившая изгородь из перепрелой соломы и кизяка. Шефтл обвел ее хмурым взглядом.

За клуней, на огороде, он увидел мать. Она хлопотала около бураков.

— Что ты там возишься? — крикнул Шефтл.

Старуха, видно, не расслышала. Заскорузлыми, негибкими пальцами она выдернула вместе с лебедой несколько бурачков и положила в завернутый подол фартука.

— Иди сюда! — позвал Шефтл раздраженно, уже подойдя к телеге. — Оглохла ты, что ли?

От крика старуха вздрогнула, с трудом выпрямила Спину и медленно поплелась к Шефтлу.

— Не ори! — проворчала она. — Чего тебе надо?

— Хоть бы хату обмазала — так нет, все должно у меня идти колесами вверх… А ну, поддержи хоть телегу! — показал он на ось, а сам опустился на колени, Осторожно отвинтил гайку от оси и положил ее в сторону, на постланную рядом солому, чтобы не запачкалась. Потом приподнял телегу и несколько раз так встряхнул, что она зазвенела и колесо стало сползать с оси.

Старуха поддерживала телегу, искоса поглядывая на сына.

С каждым днем она его все меньше узнавала. Он никогда таким не был, — только и злится, только и швыряется, места себе не находит. Женился бы хоть поскорей, пусть жене от него достается… С тех пор как с Онуфрием случилось несчастье, Зелда совсем не показывается…

Шефтл, стоя на коленях, заботливо смазывал ось дегтем. И сколько он ее ни мазал, ему все казалось мало.

— Ничего, лишняя капля дегтя не повредит, — бормотал он про себя. — Ну-ка, еще добавим… Зато меньше сотрется ось, телега пойдет веселее, и лошади будет легче. Отпусти, — сказал он наконец матери, — все равно не держишь. — Он снова надел колесо и завернул гайку.

Так, не спеша, Шефтл смазал обе оси.

Потом он взялся за дышло и толкнул телегу, чтобы посмотреть, как она идет.

Мать стояла рядом, склонив голову набок, бессильно опустив руки.

— Ступай, ступай на огород! — проворчал Шефтл, отводя глаза. — Не видишь, куры забрались на грядки…

Он обвел телегу вокруг треснувшего катка, который лежал посреди двора, врывшись в землю ребрами граней, и пошел в дом за упряжью.

Внутри хата Шефтла стала как будто еще ниже и темнее. Окна были завешены — одно красным рядном, другое мешковиной. На мутных стеклах монотонно жужжали мухи. Под босыми ногами, на холодном глиняном полу, похрустывал сухой чабрец. От него и от коровьего навоза, которым были обмазаны стены, в хате пахло пастбищем. Против двери, на слепой стене, над большим кованым сундуком, висела сбруя, от которой несло острым запахом дегтя.

Шефтл отобрал упряжь, взял кнут и вышел во двор.

Он уже давно собирался съездить в Ковалевск в кузницу, привести в порядок плуг и борону, но из-за молотьбы все не мог улучить свободной минуты. Теперь, когда после дождя все равно нельзя было молотить, Шефтл наконец выбрался.

— Иди тащись в Ковалевск, гони лошадь на край света! — ворчал он, осторожно уложив плуг и борону на телегу, чтобы, чего доброго, не оцарапать доски, и пошел запрягать кобылу.

Раньше эта кобыла, которая была чуть пониже второй, всегда ходила у него с левой стороны дышла. Теперь он запряг ее справа. Левый валек он привязал веревкой к дышлу, чтоб зря не болтался. Жалкий вид имела эта телега с одной кобылой в упряжке — точь-в-точь человек об одной ноге, с подвязанной штаниной.

Стараясь не смотреть на левую сторону дышла, Шефтл с болью думал: «Ведь совсем недавно я выезжал на двух лошадях. Какая дружная упряжка у меня была! А теперь стыдно людям на глаза показаться».

Он пошел в конец двора, чтобы набрать свежего сена. Если в Ковалевске придется ждать, надо будет подкормить кобылу, да и сидеть будет мягче. Уже выйдя на задворки, где в зарослях полыни и репейника высился стог душистого сена, Шефтл остановился в нерешительности, потом вернулся в конюшню. Там он встал на опрокинутое корыто и снял со стропил запыленную косу.

«Зима велика, — подумал Шефтл, обтирая косу, — кто знает, хватит ли корма для скота. А по дороге, пожалуй, можно накосить сенца. Все равно у них пропадает».

Он примостил косу на самое дно телеги и тронул лошадь.

За воротами, однако, он опять остановился. Наказал ли он матери, чтобы следила за хозяйством? Клуня у него на двух замках, но не забыл ли навесить цепь? Не слишком ли слабо задвинул ломом ворота в конюшне? Запер ли кладовую? Шефтл привязал вожжи к люшне, вернулся во двор и проверил двери и замки. Наконец, успокоенный, он вышел за ворота, взял вожжи, вскочил на передок и чмокнул буланой. Телега тронулась с места и, дребезжа рассохшимися досками и отставшими ободьями, повернула с улицы вверх, мимо убранного яблоневого сада, в узкий боковой проселок к Ковалевску.

Обочины размытой дороги густо поросли лебедой, из степи, из истоптанных и изрытых огородов, из сада по правую сторону дороги, где шелестели поредевшей листвой яблони, веяло свежей прохладой. На неяркое осеннее солнце то и дело наплывали облака.

Миновав последние канавы на картофельных огородах, которые тянулись за хутором, Шефтл увидел перед собой низкую, ровную стерню колхозных полей. Тут он вспомнил о своих полутора десятинах ячменя, который уже больше месяца лежал, скошенный, внизу, в балке.

«Придется свернуть, посмотреть, что там делается. Помолоти тут, сгори оно совсем, когда вот уже опять, того и гляди, дождь пойдет…»

Прищурив глаза, он смотрел на Санжаровские холмы, над которыми собирались набухшие, серые тучи. Будет дождь, нечего и думать, а теперь еще придется делать крюк в две-три версты. «Пешком надо было сходить, черт тебя подери!» — бранил он себя, болея душой за кобылу.

Месяц с лишним, с тех пор как он сжал свой ячмень, как назло, поле что ни день полосовали поздние летние дожди, и он выбивался из сил, то складывая, то разбрасывая копны, чтобы колос снова просох на солнце. Но, по правде говоря, Шефтл не столько устал от работы, как его изводила досада. Шутка ли — всякий раз видеть собственными глазами, как пустеет колос, высыпается зерно… К тому же от частых дождей солома почернела, корова даже в морозы не захочет ее жевать.

Еще издали Шефтл увидел в балке свой удлиненный клин, который среди вспаханного коллективного чернозема казался заросшей дорогой.

И вспомнилось ему, как ранней весной, когда только начал таять снег, он в сырости и в холоде пахал здесь свою землю. День и ночь хлопотал под порывистым ветром и под холодным весенним дождем, пахал, бороновал, сеял и снова бороновал, чтобы колос хорошо взошел и дал на зиму хлеб для него, для матери и для скотины.

Телега с одинокой лошадью в упряжке, поворачиваясь дышлом то вправо, то влево, со стуком и звоном неслась вниз по склону балки. Навстречу по обеим сторонам дороги мелькали поздние осенние цветы. Поникшие, блекло-зеленые, они тихо качались на ветру.

Подъехав к своему клину, Шефтл остановил була ную, спрыгнул с воза и, приминая босыми ногами колючую стерню, подошел к ближней копне.

Сверху копна была сухой. Шефтл разгреб верхний слой колосьев, засунул руки поглубже и почувствовал влажный жар, как будто копна тлела изнутри.

— Ах ты, черт! Опять надо ворошить. Вот так оно и идет. Маешься день-деньской, а, кроме соломы, все равно ничего не достается, — ворчал Шефтл, бегая от одной копны к другой. Все они слежались и уже начали чернеть. — Попробуй свезти это на одной лошади! Хоть возьми и сам запрягайся в арбу…

Он пробыл на поле довольно долго, торопливо разбрасывая копны по стерне. Уже отъехав от клина и свернув на наезженную дорогу, которая вела из Санжаровки в Ковалевск, к колхозу «Нове життя», он то и дело удрученно поглядывал на свой ячмень и на тучи над головой. Поди знай, что будет такая погода! А он-то загодя приготовил у себя в хате сухое место для ячменя, который думал собрать со своего клина… С самой весны ходил полный надежд и часто по ночам, лежа на своем высоком возу, мысленно подсчитывал, сколько пудов ячменя он получит, сколько соломы и половы, и эти мысли разгоняли тоску, скрашивали жизнь.

А сейчас, оглядываясь на узкую желтоватую полосу с разворошенными копнами, он чувствовал, как его сердце сжимается, точно по нему молотят катком.

Шефтл уже выехал из Дикой балки и стал спускаться в другую, сухую и широкую, которая отделяла бурьяновские земли от Ковалевских. У самой дороги раскинулся нескошенный луг, принадлежавший, видно, Бурьяновскому колхозу. Луг этот мигом напомнил Шефтлу о косе, которую он захватил с собой.

Он свернул в сторону, остановил лошадь и осмотрелся, нет ли кого поблизости, потом вытащил косу и вышел на луг.

Рыжая степь безмолвно лежала под плывущими тучами, в балке и на окрестных дорогах никого не было видно.

«Все равно пропадает…»

Он широко размахнулся, и под тонко позванивающей косой зашуршала трава. Сделав несколько прокосов, он решил пройтись еще разок, но в это время за горой послышался грохот колес. Поминутно оглядываясь, Шефтл быстро сгреб траву, бросил ее в телегу, спрятал под травой косу, вскочил на передок и покатил по дороге.

Он успел отъехать довольно далеко, когда телега показалась на вершине горы.

«Можно было накосить еще немного сена. Кто знает, сколько придется проторчать в кузнице», — пожалел Шефтл и пустил буланую шагом. Пусть там, на телеге, не думают, что Шефтл от кого-то удирает. Напротив, ему спешить незачем. Он может дать отдохнуть кобыле. На самой вершине холмистой дороги, заросшей с обеих сторон красноватым щавелем, телега с громким тарахтением догнала его.

«Кто это едет?» — Шефтл с любопытством посмотрел на пару белых, хорошо откормленных лошадей и свежепокрашенную зеленую телегу с новыми ободьями.

Он проверил, не видна ли коса. Успокоившись, вытащил из глубокого кармана штанов красный кисет с махоркой и скрутил цигарку, потом привязал вожжи к люшне и, не останавливая лошади, спрыгнул на дорогу. Спички у него были, однако он не закуривал, а подождал у обочины дороги, пока подъедет телега.

— Бог в помощь! Можно прикурить? — спросил он, сделав несколько шагов навстречу, и, не дожидаясь ответа, прыгнул на подножку. — Вот это кони! — Шефтл с завистью разглядывал белых гладких лошадей. — Ваши? — спросил он сидевшего на возу крестьянина.

— А то чьи же! — ответил тот.

Он чиркнул спичкой и протянул ее Шефтлу.

Шефтл прикурил, но с подножки не слез. «Пускай кобыла отдохнет, — подумал он о своей буланой, — мало я ее гоняю?» Стоя одной ногой на подножке — вторая в воздухе, — Шефтл попытался завести разговор.

— И телега ваша? — спросил он.

— И телега. К чему же кони без телеги?

— Вы, значит, не в колхозе?

— Почему? В колхозе, понятное дело. — Крестьянин придержал лошадей, подымавшихся в гору.

— Тогда, значит, и кони колхозные? — растерянно переспросил Шефтл.

— И кони. А то как же!

Шефтл с недоумением посмотрел на крестьянина.

— Вы же говорили, что ваши это кони?

— Наши и есть. Из колхоза «Нове життя», из Ковалевска, — с достоинством ответил крестьянин.

— Из Ковалевска? — Шефтл присмотрелся к нему. — Что-то я вас не знаю.

— А разве вы всех у нас знаете?

— Не всех… Но все-таки соседи. Правда, давненько я у вас не был… Как вас звать?

— Доброхатка Нестор Александрович. Слыхал?

— Слыхал… Как же… Вы откуда едете?

— Из района, из Гуляйполя. Радиоприемник получил, премия моей бригаде.

— За что же премия? — не понял Шефтл

— За работу. За хорошую работу.

— Даром или за деньги?

— Конечно, даром.

У Шефтла это не укладывалось в голове.

«Не может быть», — думал он, глядя на свою собственную обшарпанную телегу, шедшую впереди, довольный тем, что пустил ее порожняком.

Они уже были на Ковалевской земле. Дорога опять поднималась в гору, и лошади шли медленно.

Шефтл все стоял на подножке и, ни о чем больше не спрашивая, слушал Ковалевского колхозника. Тот разговорился, рассказал, что пшеница у них в этом году уродилась на славу и они всю уже успели обмолотить и свезти, что все, кто погорел в прошлом году, уже отстроились после пожара, что у них уже провели электричество. Обо всем он рассказывал с увлечением, будто о собственном хозяйстве. Шефтла это злило: «Чего он хвастает… Его это телега, что ли, его это кони? Только бы языком молоть… Пусть там даже золото с неба падает, что ему до того, раз золото чужое! Да и не может быть, чтобы они уже весь хлеб свезли… Наверно, еще лежит где-нибудь», — упрямо думал Шефтл, как будто это было для него вопросом жизни. Но сколько он ни глядел на степь, нигде не было видно ни одной копны. Вокруг по обе стороны желтели до самого горизонта сжатые поля, местами позелененные какой-то порослью. На стерне пестрело большое стадо, как будто согнанное из нескольких деревень, а немного подальше, в балке, паслись на свежей траве телята.

Шефтл со злостью хлопнул себя по шее, прогоняя докучливых мух. «Ах, погибель на вас!.. Вся степь уже чистая. Когда же это они успели?» И сердце у него заныло, словно вот в эту минуту на этой дороге он что-то потерял. Ему вспомнился ячмень, который преет в Дикой балке. Еще бы! Может ли он, Шефтл, равняться с ними! Им дают тракторы, комбайны — вот они и убрали. Комбайном он тоже давно убрал бы…

Дорога, которая все поднималась в гору, стала прямее и шире. Впереди по обеим сторонам что-то зеленело.

— Что там такое? — хрипло спросил Шефтл.

— Не видишь? Деревья. — Доброхатка легонько подстегнул лошадей, чтобы прибавили шагу.

— Деревья? — с удивлением повторил Шефтл. — Деревья у дороги?

— Это, можно сказать, аллея. Чтобы, видишь, к нам в колхоз не абы как въезжали, а по холодку, значит.

— Ну и ну! — Шефтл с удивлением смотрел вперед. — У дороги — и деревья?

Длинные полосы саженцев виднелись уже совсем недалеко. У Шефтла вдруг пересохло в горле. В самом деле, деревья вдоль всей дороги!..

— Акация? — спросил он, почесывая затылок.

— Почему акация?

— Акация колючая, — объяснил Шефтл, — акацию не будут ломать.

— Вот мы и посадили не акацию, а яблони. — Ковалевский колхозник улыбнулся так довольно, как будто это была его собственная затея.

— Яблони? — опешил Шефтл и даже возмутился: — Да вы что, с ума посходили?! С них же мигом все яблоки оборвут. Каждый, кому не лень, будет рвать…

— Пусть рвут, — спокойно отозвался Доброхатка. — Для того, можно сказать, мы их и посадили. Не понятно? Возьмите, к примеру, колодец. Едете вы, скажем, мимо нашего колхоза, хотите напиться и коней напоить. Разве мы вам пожалеем? Всю воду не вычерпаешь и с собой не заберешь. То же самое и яблоко. Ну, стряхнете несколько яблок, съедите их… Ешьте на здоровье! На возу вы их прятать не станете, не так ли? — с усмешкой посмотрел он на Шефтла. — Съедите несколько яблок, подкрепитесь, можно сказать, а нам не жалко. У нас, кроме этой аллеи, пятьдесят гектаров пущено под яблони и под абрикосы. А эти пусть растут у дороги. Человеку от них веселее — и потом красота… — Он задумчиво оглянулся и вдруг взялся за кнут. — Ну, веселей!

Шефтл соскочил с подножки и побежал к своей телеге.

Вскоре Доброхатка обогнал его и с веселым грохотом понесся по широкому шляху.

Шефтл смотрел вслед удаляющейся ковалевской подводе. Буланая, понурив голову, медленно плелась справой стороны дышла. Телега шла тяжело, и Шефтлу казалось, что это его тоска навалилась на телегу, запуталась в колесах и не дает ей идти.

Мрачный, он въехал в аллею. Да, это в самом деле были яблони. Шефтл не поленился, слез с телеги, подошел к саженцам, щупал их, измерял, разглядывал молодые зеленые листочки, мял пальцами, нюхал…

«Яблони… Смотри, что делается! У дороги… Сотни яблоневых деревьев… Спятили они, что ли?»

Сколько лет он собирался посадить у себя во дворе, за окном, несколько яблонь! Он уже ямы выкопал, но они заросли травой — навалились заботы; и ему было не до того. Даже единственная яблоня за конюшней, что досталась ему в наследство от деда, стала сохнуть.

И все же он каждую ночь по нескольку раз выходил за конюшню, следил, не лезет ли кто через забор, а утром искал в крапиве палые яблоки, — может, сбило ночью ветром или червяк подточил, как бы, чего доброго, кто-нибудь их не подобрал…

Эта единственная яблоня уже обошлась ему в копеечку. Однажды ночью, когда Шефтл спал под окном, ему послышался какой-то шорох в траве за конюшней. Шефтл выскочил в одном белье, схватил вилы и изо всех сил швырнул в ту сторону, где раздавался шорох. Вилы подбили ногу годовалой телке Риклиса, и он долго не мог с ним расплатиться…

Сейчас, когда он шел за телегой меж двух рядов стройных, тоненьких саженцев, у него даже в глазах темнело от досады и боли.

— Придумали тоже! Кто это сажает у дороги? — ворчал он возмущенно, словно эти деревца только для того и посадили, чтобы ему досадить, сделать ему назло.

Он вскочил на телегу и погнал буланую, точно хотел поскорее удрать отсюда.

— Но! — хлестнул он кобылу. — Делать им нечего… Будут у них тут яблоки! Держи карман шире! — утешал он себя. — Мало ли проезжает дорогой! Дурни… Посадили невесть для кого. А если я захочу в одну ночь все стрясти? Разве можно уберечь? У каждого дерева сторожа поставят, что ли?

Все же, прежде чем Шефтл доехал до дубовой рощицы, у самого въезда в Ковалевский колхоз, он успел пересчитать все саженцы и прикинуть в уме, сколько их выпало б на его долю, если бы он вступил в этот колхоз. На минуту он увлекся подсчетом и радовался, как ребенок, точно в самом деле вдруг разбогател.

«Эх, кабы каждый мог свою долю посадить у себя во Дворе…» Задумавшись, проехал он густую рощицу и стал спускаться с горы. Внизу раскинулось большое зеленое село, в несколько улиц, за селом поблескивал ставок. Сквозь кусты в палисадниках, из-за красных заборов белели хаты с обведенными синим и зеленым углами. Село казалось от этого светлым и веселым.

Вдоль заборов, по обе стороны улицы, тянулись Узенькие тротуары, выложенные из желтоватого камня.

Шефтл смотрел на них, не понимая, что это такое, Уж не заблудился ли он? Он свернул на родную улицу.

Вдруг где-то совсем рядом громко заиграло радио. Буланая испуганно шарахнулась в сторону.

— Куды? — Шефтл еле сдержал кобылу. — Что тут делается? — недоуменно оглянулся он. Ковалевск это или не Ковалевск?

Звуки радио доносились из нового каменного двухэтажного здания, перед которым была разбита клумба с белыми и пунцовыми цветами.

Оставив в кузнице плуг и борону, — пока их приведут в порядок, пройдет добрых несколько часов, — Шефтл поехал разыскивать своего старого знакомого Олеся Никифоренко, жившего на окраине села.

«У него и кобылу накормлю. А сено еще пригодится», — подумал он.

Никифоренко не было дома, но дети, игравшие на улице, мигом объяснили Шефтлу, что дед Олесь на колхозном дворе, в конюшне, вон там, на холме, и они сейчас ему покажут, где это. Шефтл не успел оглянуться, как телега наполнилась детьми. Ему очень хотелось их прогнать, но как-то язык не повернулся.

— Туда! Вон туда! — кричали дети.

— Заворачивайте к ставку!

— Вон… Я его, кажется, вижу…

Пока подъехали к колхозному двору, Шефтл прямо вспотел. Наконец дети спрыгнули с телеги и разыскали деда Олеся, — он только что кончил убирать конюшню.

— А, Шефтл! — обрадовался Никифоренко, высокий худой старик. — Вот так гость! Давно мы с тобой не видались, годика три, пожалуй. Спрашивал о тебе, как же… Слышал… Иващенко Микола Степанович вспоминал тебя. Так ты все еще сам по себе? И кобыла, вижу, одна у тебя осталась. Это, брат, не годится, нет! — качал он головой, не то осуждая Шефтла за нежелание идти в колхоз, не то жалея, что лошадь у него одна.

Шефтл слез с телеги и, выждав, пока разойдутся дети, негромко спросил:

— Кобылу можно у вас поставить?

Он бросил быстрый взгляд по сторонам, не видит ли кто, и выпряг буланую. Дед Олесь осмотрел ее, здорова ли, взял под уздцы и повел в конюшню. Он все время лукаво поглядывал на Шефтла, который молча следовал за ним, — видимо, ему не терпелось узнать, какое впечатление производят на гостя сухие и чистые стойла, устланные соломой, хорошо налаженный сток.

— Ну, что ты скажешь? — не удержался старик. — Видел когда-либо такую конюшню? А, Шефтел?

Шефтл не отозвался, только с завистью поглядывал вокруг. Никифоренко завел буланую в отдельное стойло и насыпал ей в корыто овса. Ну что ж, это хорошо, пускай кобыла попасется, а трава, которую он успел накосить, останется впрок.

— А что ты скажешь про наших жеребят? — Проходя мимо, старик шлепнул длинноногого бурого жеребенка. — Ты когда-нибудь видел такую породу?

Шефтл что-то пробормотал, с трудом подавляя досаду. Но старик ничего не замечал. Он был в отличном расположении духа и радушно показывал гостю все новшества, введенные в Ковалевске за последние годы.

— Пойдем, пойдем! — не давал он Шефтлу задерживаться в конюшне. — Я тебе еще и не то покажу. Ты посмотри, какую мы баню поставили. Этим летом…

Шефтл молча спустился за ним к ставку, осмотрел новую баню.

— Баня… Не могу я в ставке помыться, что ли? Перевод денег! — проворчал он.

На этот раз Никифоренко заметил его недовольство, но не подал виду. Он потащил его еще к мельнице, которая работала на электричестве, потом к сыроварне, указывая рукой во все стороны, как будто все эти постройки были делом его рук и его собственностью.

Шефтл покорно шел за ним следом. Так он ничего и не похвалил и вообще не произнес за все время ни слова, как будто потерял дар речи.

Наконец Никифоренко завел Шефтла к себе в дом, и там, как положено добрым приятелям, они распили бутылочку.

— Жалко мне тебя, Шефтел, — говорил старик. — Не пойму, что у тебя на уме…

Уже смеркалось, когда Шефтл на сытой кобыле подъехал к кузнице. Получив свой плуг и борону, он уложил их на подводу и отправился в Бурьяновку. То ли от стаканчика водки, то ли от того, что он здесь видел, у него слегка кружилась голова.

Хмуро уставившись в темнеющую степь, он трясся в своей телеге на охапке свежей травы и как-то даже не рад был тому, что она у него осталась, эта трава. Кажется, в первый раз за всю жизнь ему было не по себе оттого, что он скосил чужой луг. Люди овса для его лошади не пожалели, а он позарился на эту траву. Яблони сажают на дороге и не боятся, что их обворуют. Все у них есть, а у него… Перед его глазами вставала просторная, светлая конюшня, мельница и эти диковинные желтые каменные дорожки у палисадников… Он и рад был бы забыть о них, но не мог.

Домой он вернулся поздно вечером. Сердце у пего защемило, когда он окинул взглядом свой двор. Еще несколько часов тому назад, когда он выезжал отсюда, ему казалось, что все-таки его хозяйство не из последних, все-таки есть чем похвалиться перед людьми, а теперь, после того как он побывал в Ковалевске, каким убогим представился ему свой двор!

Оставив кобылу в упряжке, он тяжелыми шагами пошел в хату. Дверь за ним отскочила с таким треском, что щеколда еще долго звенела.

— Кто там? — испугалась старуха. — А? Это ты?

— Вставай! — крикнул Шефтл с порога. — Распрягай кобылу! Довели вы меня тут…

Старуха заковыляла во двор. Шефтл пошел за матерью, отстранил ее и сам распряг лошадь. Плуг и борону он оставил в телеге. Опершись спиной о грядку, он долго стоял и смотрел в темноту, точно раздумывая, что ему делать; наконец вошел в хату и бросился в угол, на слежавшуюся солому.

— Зачем ты лег на полу? — проворчала старуха. — Ложись на кровать.

— Помолчи! — огрызнулся Шефтл.

— Чего кричишь? Совсем одичал. С жиру бесится…

— С жиру, как же! С голоду, смотри, как бы нам не взбеситься.

— Не греши! Слава богу, живем не хуже людей, еще и лучше…

— Лучше? — вспыхнул Шефтл. — Посмотрела бы, как живут в Ковалевске…

Впервые он по-новому подумал о себе, о своем дворе, о своей земле, о всей своей жизни. «Чем это мне лучше, если у меня коптит каганец, а там горит электричество? Чем это мне лучше, если я вынужден зариться на чужое? Почему Олесь работает на всех, — вспомнил он старого Никифоренко, — и у него все есть, а я тружусь всю жизнь только на себя и не нажил себе пары сапог?»

— Уже который год собираюсь поставить курятник и все не могу, — с горечью бросил он матери, — а они, смотри-ка, уже выстроили себе новые конюшни. Радио у них играет. Молотилки им дали, тракторы… А я не могу нажить себе даже веялки, пропади все пропадом!

— Как там, в Ковалевске, я не знаю, — проворчала старуха, — а у наших пока ничего хорошего не видела. Что колхозники получили? Можно сказать, ничего…

— Здесь дело в хозяине, — с сердцем возразил Шефтл, как будто он не с матерью препирался, а с самим собой. — Что в Бурьяновке, что в Ковалевске — земля одинаковая. Хозяина им тут не хватает, куда он годится, Волкинд! У меня, будь я председателем, были бы другие порядки, ни одно зернышко не пропало бы.

Шефтл лежал на соломе, а перед его глазами качались яблони на дороге. Он долго ворочался с боку на бок, наконец встал и вышел во двор. В темноте ощупал трещины на глиняной стене хаты, потом подошел к пустым ямам под окном, точно надеялся: а вдруг в них выросли яблони за это время… Ямы печально чернели.

Где-то далеко, в степи, крикнул коростель.

— Ах, провались ты все на свете!

Шефтл плюнул и вернулся в хату.

Загрузка...