Bagatelle[1]

Елизавете Лионской


I

Помрачненье июльских бульваров, когда, точно деньги во сне,

пропадают из глаз, возмущенно шурша, миллиарды,

и, как сдача, звезда дребезжит, серебрясь в желтизне

не от мира сего замусоленной ласточкой карты.

Вечер липнет к лопаткам, грызя на ходу козинак,

сокращает красавиц до профилей в ихних камеях;

от великой любви остается лишь равенства знак

костенеть в перекладинах голых садовых скамеек.

И ночной аквилон, рыхлой мышцы ища волокно,

как возможную жизнь, теребит взбаламученный гарус,

разодрав каковой, от земли отплывает фоно

в самодельную бурю, подняв полированный парус.


II

Города знают правду о памяти, об огромности лестниц в так наз.

разоренном гнезде, о победах прямой над отрезком.

Ничего на земле нет длиннее, чем жизнь после нас,

воскресавших со скоростью, набранной к ночи курьерским.

И всегда за спиной, как отбросив костяшки, рука

то ли машет вослед, в направленьи растраченных денег,

то ли вслух громоздит зашвырнувшую вас в облака

из-под пальцев аккордом бренчащую сумму ступенек.

Но чем ближе к звезде, тем все меньше перил; у квартир —

вид неправильных туч, зараженных квадратностью, тюлем,

и версте, чью спираль граммофон до конца раскрутил,

лучше броситься под ноги взапуски замершим стульям.


III

Разрастаясь как мысль облаков о себе в синеве,

время жизни, стремясь отделиться от времени смерти,

обращается к звуку, к его серебру в соловье,

центробежной иглой разгоняя масштаб круговерти.

Так творятся миры, ибо радиус, подвиги чьи

в захолустных садах созерцаемы выцветшей осью,

руку бросившем пальцем на слух подбирает ключи

к бытию вне себя, в просторечьи — к его безголосью.

Так лучи подбирают пространство; так пальцы слепца

неспособны отдернуть себя, слыша крик «Осторожней!»

Освещенная вещь обрастает чертами лица.

Чем пластинка черней, тем ее доиграть невозможней.


<1987>

Загрузка...