Фастен Ла Мармель родился в 1842 году, в доме 27 по улице Ласепед, рядом с Ботаническим садом (5-й округ г. Парижа). Его семья происходила из древнего, но обедневшего дворянского рода (в местечке Мармель, что между Сен-Мало и Сен-Мишелем, до сих пор находится одноименное аббатство и кладбище). Отец служил чиновником в Управлении государственной регистрации. Мать страдала тяжелым нервным заболеванием. После смерти матери и первого эпилептического припадка пятилетний мальчик был отдан на воспитание бабушке, которая — как это часто бывает, — души в нем не чаяла. После смерти бабушки и второго эпилептического припадка подросток был определен в ближайший католический лицей-интернат, где продержался очень недолго. Впоследствии Ла Мармель сменил множество интернатов и пансионов сначала в Париже, затем в Бретани[1].
В середине 50-х годов юноша возвращается в столицу: без прочных знаний, но с амбициями и целой тетрадью собственных сочинений. Отец прочит ему карьеру чиновника, сын — опять же, как это часто бывает, — мечтает о стезе литератора. В результате частых и продолжительных ссор, одна из которых заканчивается третьим эпилептическим припадком, отец уступает и обещает не только никак не препятствовать, а, наоборот, всячески способствовать литературному призванию сына. Помощь выражается в ежемесячном пособии, которое позволяет будущему пииту снимать каморку в Латинском квартале (дом 9 по улице Кардиналь Лемуан, 6-й этаж, под крышей) и не умереть с голоду. Юноша читает запоем А. Бертрана, Ж. де Нерваля, В. Гюго, Т. Готье, Л. де Лиля. В девятнадцать лет, благодаря поэту Эмманюэлю Дезэссару, он знакомится с творчеством Шарля Бодлера, которое окажет на него огромное влияние[2]. Встретиться лично с Бодлером Ла Мармелю так ни разу и не довелось[3]. В воспоминаниях Лори Кловис передается устное свидетельство поэта Элиасима Журдена (настоящее имя — Этьен-Серафен Пелликан), которому Ла Мармель с восторгом рассказывал, как однажды видел своего кумира «на империале омнибуса — в цилиндре и фраке, с пачкой листков в руке»[4]. В 1862 году Ла Мармель решается послать Бодлеру (к тому времени уже разбитому параличом) подборку своих стихотворений, но ответа так и не получает. Зато он регулярно получает отказы от редакторов газет и журналов: «Плюм», «Лютее», «Артист»… На протяжении всей жизни автор будет сжигать рукописи со своими отвергнутыми произведениями, но тщательно сохранять письменные отказы, подшивая их в специальную тетрадь с красной обложкой.
Двадцатилетний Ла Мармель открывает для себя Эдгара По и сразу же становится его восторженным поклонником[5]. Неоднократно юноша заявляет о своем восхищении американским поэтом и называет его «самой благородной поэтической душой из всех когда-либо живших на свете»[6]. Более того, позднее он будет утверждать, что выучил английский с единственной целью — лучше понять По в оригинале. Это утверждение нуждается в некоторой корректировке: во-первых, Ла Мармель начал учить этот язык еще в лицее, во-вторых, он его так и не выучил[7].
Зато немецкие романтики пробудили у Ла Мармеля не только глубокий интерес к немецкому языку, но еще и поразительные способности в его овладении. В 1862 году в Дьеппе он знакомится с немецкой гувернанткой, которая через год становится его женой, а через два года рожает ему дочь. Хорошее владение немецким языком позволяет ему устроиться преподавателем в один из парижских коллежей, но отнюдь не мешает дальнейшему литературному творчеству. Ла Мармель безуспешно предлагает свои стихотворения в различные журналы и газеты: тетрадь с красной обложкой пополняется отказами от «Журналь де бэньер» (1862), «Смэн де Кюссе э де Виши» (1863), «Ревю де леттр э дез ар» (1864), «Нуво Парнас сатирик» (1866). В 1867 году он даже выпускает за свой счет газету «Дерньер мод», которая помимо собственно раздела моды, включает также стихи неизвестных современных авторов, в том числе его собственные; после третьего номера газета закрывается. Нераспроданные экземпляры (фактически весь тираж) Ла Мармель сжигает. За этими поэтическими и издательскими фиаско следуют другие не менее досадные происшествия: начало франко-прусской войны, закрытие коллежа и уход жены.
27 августа 1869 года Ла Мармель сжигает всю домашнюю библиотеку (включая дочкины книжки с картинками, но исключая заветную тетрадь с красной обложкой), выкидывает из окна письменный стол с письменными принадлежностями и пытается выброситься сам[8]. Его усмиряют и увозят в приют для душевнобольных Шарантон (сегодня больница Эскироль в Сен-Морисе). Ла Мармель пробыл в ней полтора года и даже принял участие в постановках театрализованных спектаклей, устраиваемых для пациентов силами самих пациентов. Этот «безумный» театр, в котором сумасшедшие играли и актеров, и зрителей, был основан директором заведения, бывшим аббатом Колюмье еще в начале XIX века, а первым режиссером-постановщиком стал не кто иной, как… Донасьен-Альфонс-Франсуа де Сад.
«Божественный маркиз» попадал в этот приют дважды.
В первый раз заточение пришлось на конец царствования Людовика XVI. Сидя в одиночной камере Бастилии, скандальный литератор через открытое окно оскорблял прохожих, за что и был переведен в Шарантон (1789), откуда новоявленная республика освободила его девять месяцев спустя (1790). Кстати, на тот момент в главной французской тюрьме — символе деспотизма — находилось всего пять узников (в том числе кюре, попавший туда за педофилию), тогда как в приюте для безумцев содержалось несколько сот человек.
Второе заточение, длившееся одиннадцать лет и завершившееся кончиной де Сада, пришлось на правление Бонапарта. На этот раз знаменитый растлитель и «автор-негодяй» угодил в сумасшедший дом в преддверии отмены Консульства (в 1803 году первый, пожизненный, а фактически полноправный консул Франции Бонапарт становится президентом Итальянской Республики, медиатором гельветической конфедерации и реформатором Германии), пересидел наступление Первой империи (в 1804 году Бонапарт провозглашает себя императором Наполеоном I) и досидел до реставрации династии Бурбонов (в 1814 году Наполеон отрекается в первый раз, и к власти приходит Людовик XVIII).
В психиатрической лечебнице Ла Мармель принимает участие и в выпуске литературно-художественного альманаха, который, к сожалению, не сохранился. По воспоминаниям медицинского персонала[9], в одном из номеров альманаха[10] фигурировал сонет про «червяков в голове» и «книжные костры», подписанный псевдонимом Нефаст Ларм-е-Лам [néfaste — злосчастный, злополучный, роковой; larme — слеза; lame — лезвие; волна (франц.)][11].
6 мая 1871 года, в самый разгар Коммуны (как в переносном, так и в прямом смысле, ибо Париж выгорал целыми кварталами), Ла Мармель выходит на волю; в тот же день коммунары берут его в заложники, приговаривают к расстрелу, но в последнюю минуту милуют как революционного поэта и отправляют на баррикады. После разгрома Коммуны Ла Мармеля как революционного поэта арестовывают, едва не высылают на каторгу в Новую Каледонию, но в последнюю минуту пересматривают дело[12] и отправляют в уже известный ему Шарантон[13]. Там Ла Мармель впадает в глубокую депрессию, от которой избавляется в 1872 году: он выходит из лечебницы в день кончины Теофиля Готье. Скрываясь под псевдонимом Нефаст л'Арм-е-л'Ам [néfaste — злосчастный, злополучный, роковой; arme — оружие; âme — душа (франц.)], поэт предлагает свои новые стихотворения в готовящийся сборник «Надгробье Теофиля Готье»: письменный отказ занимает свое место в тетради с красной обложкой.
Ла Мармель дает уроки немецкого языка[14] и продолжает безуспешно осаждать редакции газет и журналов: «Ревю дю монд нуво» (1873), «Репюблик де летр», «Ревю критик» (1874)… В 1875 году ему удается всучить свои стихи редактору третьего сборника «Парнас контампорен», Катулу Мендесу, но редакционное жюри в составе Теодора де Банвиля, Франсуа Коппе и Анатоля Франса ламармелевские произведения отклоняет. По свидетельству одного из основателей группы провансальских поэтов-«фелибров», Теодора Обанеля, уязвленный Ла Мармель гордо выходил на балкон, сжигал рукописи со своими «бестолковыми виршами», да еще и развеивал пепел по ветру[15].
К середине 70-х годов Ла Мармель остается без средств и ведет почти нищенское существование. О его жизни в течение десяти лет нет никаких сведений. Известно, что Пьер Луис устраивает Ла Мармеля в небольшое издательство учебной литературы, где тот успевает стать соавтором двух книг дидактического характера: «Немецкие слова» (1877) и «Боги современности» (1880), после чего издательство прогорает. Г. Кан составляет Ла Мармелю протекцию в «Ар э ля мод», «Куп» и «Ревю бланш»[16], Ш. Кро пересылает его «идумейские пальмы и мальвы»[17] в «Эпрев» и «Плюм», М. Роллина пытается заручиться поддержкой Ж.-М. Эредиа и Й.-К. Гюисманса[18], но все усилия остаются тщетными — Ла Мармеля нигде не печатают, Ла Мармель сжигает рукописи и пополняет тетрадь с красной обложкой.
15 марта 1892 года Ла Мармель получает отказ сразу от трех журналов («Меркюр де Франс», «Фигаро» и «Фё вер»). В этот же день он передает С. Меррилю[19] тетрадь с «отказными» письмами[20] и сообщает, что уезжает в Бельгию… Вечером того же дня в его доме происходит взрыв и разгорается сильный пожар; газеты свяжут инцидент с террористической деятельностью анархистов-бомбистов. Что касается Ла Мармеля, то дальнейшая его судьба неизвестна…
В 1898 году бельгийский издатель Деман издает поэтический сборник «Разглагольствования»[21]; на предпоследней странице — между извещением об издании романа «Невротики» Арведа Барина (псевдоним писательницы Винсен) и анонсом грядущей публикации драматической пьесы «Театр любви» де Порториша — фигурирует некролог, в котором опускаются не только имя и фамилия, но еще и дата, место и обстоятельства смерти одного из самых неистовых и неизвестных поэтов XIX века[22]. Текст некролога, без указания времени и места захоронения, состоит всего из одной фразы, помещенной в траурную рамку: «Погиб непризнанный поэт, всю жизнь свои стихи сжигавший, а красная тетрадь была при нем…»…
Орда скурилась льна, и речи наползали,
Хан чудом встал, плющ цвел, но точно по спине,
Примятая весна спала, жил юг во мне
Близ паха у дверей, в анальном этом зале.
Пилястры брызжущих кровавленных азалий,
Мораль для поросей — сверяться по стене.
Раздетые тельцы в предвратной вышине
Тыл спермой спелою последнего вязали.
Я чищу мак: парит от пагубных ночей
Петля, отмучив роль не путанных лучей.
Коль семя впишется в непахнущем убранстве
И боль ятра — на ритм дорической игры,
Горят в задымленно-закуренном пространстве
Не всем пред лезвием запретные миры.
Смердящий рыхлый грех, прорвав бескровье льда,
Растешь ли ты штыком, военно отметая
Владенье прочерка, где мертвенеет стая
Лишений, чей ответ пронзали холода?
Там стержень дарственный ковался навсегда.
Он гробит — так его завила сталь пустая,
Но мысли не прочел, пусть ныне, здесь, не тая,
Свежа, — под литием червонная вода.
Он в песне опрядет испитый этот холод,
Сквозящий речью плод повергнут и расколот,
Но не размолот бред, где звенья пленены.
Отныне отрезвлен зиять охранной льдиной,
Заплыл, напуганный, в стремительные сны
Исправник избранный добычи лебединой.
Взвит стоном в трепетно жир чующем костре
Я раги не пропел — о, гумус прелой крови,
Семейный документ на пращурном покрове,
Провисший на мгновенно сдвинутом одре.
Забейся в меченой пропахшей мишуре!
Слов не кромсай, не брей, но в ране, что багровей,
Темней, плескался век, мигает синус брови.
Виной о, похоть — ты, зияя в серебре!
Кто тих лежал под тиной мокрой и безлунной,
Не ярил зев над текстом в виде жрицы юной,
Тот — мох, и не готов он лихорадить мне.
О, масса-мозг в дыре, что зрима грустным светом,
Ты прей, животная, соси меня во сне
И поры горла утром склей холодным цветом!
Умаяв ночь и стыд, в ком тело сбилось густо,
Твой локон грел ей пуп, а ждал короны страх.
Как в брешь сумел вбить логос
в шхеру брюк, но пусто:
Напев горит в дыму, ее мечты — в кострах.
И с чувством трогал перси приторного бюста,
И тискал пах за пух о прежних вечерах.
Сумел лишь сжать ей в пройме влагу и стоусто
Желаний стих извлечь, как лирень на пирах.
Не ты ли, пряча уд, во тьме вещал о крахе —
Так дикари поют порой о бренном прахе,
На лике липок пот и пенист смех из уст —
Пил трезво пресный яд под теснотелый хруст,
Под треск и крест корост стонал, простея в страхе,
Кость трупа, прель простат —
лист чист, час част, ты пуст.
Странный сон…
скучно скребешь свечу…
«И сток стонал, цвета все постны и пусты,
Стыл склеп и стык струил сон пагубный судьбою,
Страданье совмещал, трос не скрипит с тобою,
Средь свилей спелые не спряжены цветы.
Степь, смраден струп страны, над спилом спеешь ты,
Срез, скрежет — смертному скоту, сквозному бою,
Стыл ствол, и страх сторон с трехкратною мольбою
И стягом пел в строю, но прел из темноты.
Столб с кровью стервенел в страдальческой разлуке,
Стеклом стена стыда, как странны эти руки —
Став стуком, им склонять старинную плиту.
Стеблем спрягай ее, склей струнными цветами,
Стихия стих сотрет в скромную пустоту:
Следы строк скрой, сровняй тюремными устами».
Ввысь важно взор вперял, верстой владел впервые:
То вровень вехам уд, то эха вздетый меч
Взахлеб во рту весны вербует. Пренебречь
Вниз воплем? Вой война, верней виток по вые.
Ватаге ветхой власть вброд врыта. Вши живые —
Те, что враздрай дыры, — вросли в любую речь.
Восточный вялый вздох: «Удилы всем отсечь
В ряд!» — выше возвещал вождь. Вести спиртовые
В тот вечер выпил вид. Враг веткой вмерз в земле,
Возлегши, варвар вызрел. Взвыл. Венец в скале,
Вплетя, внимал вертеп элладовой гробницы
Вслух всем. Вьюк втиснут, ты всполохом катастроф
Везде умел в размер, входя, ваять границы…
Встрянь, вентиль вкрученный,
вонь вспученных ветров!
Парчой протертый прах пред прежней из дверей,
Примяв пружинами, проспал. Подрань гнилая,
Парша пастозная провисшего от лая
Пса-путника, чью пасть парили до ноздрей.
Прав плановый пролог у прочных алтарей,
Прав привод, пресс, проем.
Продрав, пусть правит злая
Панель падучую. Предшествием пылая,
Пребудет праздный полк преклонных фонарей.
Плач — приз пескам, плач — приз
предвиденным шпалерам.
Пароль псарь проронил, продавлен прыщ промером.
Преступный проводник, чью плоть не утаят
Пролив, пробел, прыжок. У паспортного края
Приелась прель, платил патруль приметный яд.
Престол пытаем мы, придя и умирая.
Носимый нуждами, ниспосланными свыше,
Нулю ноль нравился на слух, и ни одним
Ударом, несть слюной, но не сличили с ним
Нектар. Нежней некроза ночь в ничтожной нише.
Но ноты — ночницы, слюнявясь, неги тише,
Ныл слышный нанду, нормой новой затемним
Нырок нулю, недуг, чей нерв невосполним.
Нок, славя узкий невод — нет, невнятен. Крыши.
Насели, нам ночлег — нора, смех — некий плен.
Сны невесомы несть. Ныл нозограф Верлен.
Ноябрь, начищен нимб. Ничья, усни я в травах,
Ниц Нуль ноля. Нонет стыл в натрии ничьем
Сноровкой узколоб, но нут я у неправых
Набоб ныл из ноздрей непознанным ручьем.
Я — смех, ты — маска. Морда. Мает тишина.
Пустыми ласками смердим на мытом кресле,
Что, юноша? Таясь, мозг торкай втуне. Если
В щель дует пламя ню, слизь ртом подкреплена.
Замкни же рифмами немые письмена,
Что в ритме мучились, но вкрадчивей воскресли
Над мокрым выемом тебя всласть мять не здесь ли?
Суть разве в этом? Так срамна и так скучна?
Из кожи мы звук стригли, чующего гула
Страница слог кляла и плачем захлестнула,
Вне тела жили мы; в строке как шрам возник
Не Рихард Вагнер, нет; мир —
марш хмельных преданий,
Я — грех, что смеху внял, а стих прочел из книг:
Как ад смешлив рай и проторен из рыданий.
Руст разъят в расколе горном.
Ропщет рвотною грозой
Рост режима бирюзой:
Грех в графу — рык. Этим горном
Раструби рог в ритме торном,
Ржавый с ртутною лозой
Ризой с ратною слезой:
Грыже — гюйс в раю просторном.
Рей над родиной девиз:
Рожь и розги — в гроб, Пювис —
Ротозей средневековый.
Риск грядущий привнести
В речь; грязь в рвине родниковой
Рифмовать — раздрай спасти.
Там, в толще, — топь трех теплых Индий
Тут тонет троп о чудесах,
И ты, трофей, тирс фордевинде —
Торчишь на томных парусах!
Так в такт тоской полиловелой
Тошнит за спазм срамных снастей.
Сны — тряска, трепет. Каравеллой,
Торопит тайна, и вестей
Треск туповат. Трюмная птица
Толк трудный тычет в тверди — тверд
Талант: в траве бы ей светиться,
Вновь порождая нерв и норд.
Ах, текст, ты таешь в терпком гаме
К туманному Васко де Гаме[30].
Думой дряблой драло душу,
Дверь для духов — дряхлый дым!
О а дивные разрушу
Добрым о а о седым
Е е е е о сигара
У о а е а усвой
О и у ы о нагара
Е о и е огневой
О е дураком у клавиш
У о и и а е губ
У е е и ы оставишь
О ы ы о и о груб
А у и е о бездушный
Я о э и и воздушной[31].