"Мой муж!" – ты сказала.
Но мужу нет дела.
И ты исступленно –
Вернулся. Не бросил.
Хоть смотрит невесело...
"Мой муж!" – это проза.
"О муж мой!" – поэзия!
В объятье снов – пустых и страшных,
окружена обман-травой, –
ты любишь призраков вчерашних,
а я не призрак, я живой!
Ромашки туфельками давишь,
глядишь в сиреневую даль...
Уйдешь с другим, зато оставишь
во мне красивую печаль.
Июль прошел, и в самом деле
мы стали сами не свои...
Отгрохотали, отгудели,
отвыли наши соловьи.
Избушка лесничего. Вечер.
Книжонка скользнула с руки...
Забудем все речи и встречи.
Послушаем голос тайги.
– Пить-пить! – но помочь мы бессильны,
синичкину слыша мольбу...
– Дай шубу! – командует филин,
Дай шубу, а то зашибу! Фу-бу!
И вдруг – в этой сладостной неге
совсем человеческий плач:
– Ах, Гегель! да Гегель! да Гегель! –
упорно зовет куропач.
Умолк, успокоился будто,
стыдится, наверно, за фарс...
Но тут принимаетя утка:
– Маркс! Маркс! Маркс!
Мы слушаем, думаем, курим.
Клянем комариную звень...
А в согре далекой: "Баку-у-у-нин!"
рыдает неведомый зверь.
Политика? В роще? Да бросьте!
Здесь просто – природа да я.
...Но утром на дальнем погосте
мне "Ницш-ш-ше!" – сказала змея.
Рисунок А.Кутилова
В Третьяковке мальчишка взглядом женщины скован,
удивлен и подавлен непонятной тоской...
Парень, прыгай в карету к "Неизвестной" Крамского!
Грозно ахнут копыта, и – подрамник пустой!
Кража, кража! Не кража! А любовная милость.
Долгожданная милость, из неволи побег...
Незнакомка ждала, Незнакомка томилась...
Ей был тесен, как гроб, девятнадцатый век!
Стихи мои, грехи мои святые,
Плодливые, как гибельный микроб…
Почуяв смерти признаки простые,
Я для стихов собью особый гроб.
И сей сундук учтиво и галантно
Потомок мой достанет из земли…
И вдруг – сквозь жесть и холод эсперанто –
Потомку в сердце грянут журавли!
И дрогнет мир от этой чистой песни,
И дрогну я в своем покойном сне…
Моя задача выполнена с честью:
Потомок плачет.
Может, обо мне…
Вот я умру, и вдруг оно заплачет,
шальное племя пьяниц и бродяг......
Я был попом, – а это что-то значит!
Я был комсоргом, – тоже не пустяк!
Я был мастак с багром носиться в дыме.
Я с топором вгрызался в синий бор.
Я был рыбак, и где-то на Витиме
мой царь-таймень не пойман до сих пор.
Я был художник фирмы "Тети-мети".
Я под Смоленском пас чужих коров.
Я был корреспондентом в райгазете
и свёл в могилу двух редакторов.
Учил детей и им читал по книжке,
как стать вождём, диктатором Земли...
И через год чудесные мальчишки
мою квартиру весело сожгли!
Я был завклубом в маленьком посёлке.
Поставил драму "Адский карнавал"...
И мой герой, со сцены, из двустволки,
убил парторга. В зале. Наповал.
Бродягой был и укрывался небом.
Банкротом был – не смог себя убить...
Я был... был... был...
И кем я только не был!
Самим собой?..
А как им надо быть?
Вновь я там, где простился с детством.
В милом детстве теперь я гость...
Синий воздух ломая с треском,
выйди из лесу, чёрный лось!..
Напугай меня белым рогом,
бей копытом в трухлявый пень,
закружи по лесным дорогам,
но верни мне из детства день.
Пусть откроет густой малинник
сотни алых пахучих тайн...
Золотистых озёрных лилий
звон волшебный услышать дай...
На заре прибредём к посёлку,
я тихонечко в дом войду...
Подожди за кустом, я только
спичек розовых украду.
В ночь – костёр! Да такой, чтоб сразу
небо пламенем занялось!..
Лось, не щупай сквозь листья глазом,
выйди из лесу, чёрный лось...
Петух красиво лег на плаху,
допев свое "кукареку",
и каплю крови на рубаху
брезгливо бросил мужику!
Рисунок А.Кутилова
Я на башню всходил, и дрожали ступени,
И дрожали ступени под ногой у меня.
Я и Лидка, и ночь...Вышли Гончие Псята...
День ушёл до утра, и ничем не помочь.
В сеть попалась луна, звёзд ершистых десяток,
Закипает уха из консервов "Ставрида",
на транзисторе спит голубая звезда...
В сеть попалась луна, и ничуть не обидно, –
пусть живёт карасей золотая орда.
Вился пенистый след за кормой "Коммуниста",
"фить-пирю" – перепёлка за соседним кустом...
Закипала уха, колыхался транзистор,
Ноль часов...
И с ударом Кремлёвского гонга
начиналась любовь – наяву, как во сне...
Тихо бил барабан, и рыдала японка,
и рыдала японка на короткой волне
Я влюблен...
Отвлекаться нельзя...
Ты да я, да транзистор на кресле...
Потихоньку
изчезли друзья,
и враги потихоньку исчезли.
Мы одни.
Заметает наш след
голубая любовная вьюга...
Как вчера
мы любили весь свет,
так сегодня мы любим друг друга.
Рисунок А.Кутилова
Я люблю! через горы и годы!..
Я люблю! сквозь любые погоды!..
Я люблю! сквозь погосты-кресты,
сквозь туманы-дороги-мосты!..
Сквозь цветы восковые у морга,
сквозь судьбу, что к молитвам глуха!
Я люблю! ослеплённо и гордо!
От любви перекошена морда,
от любви перехвачено горло,
от любви не хватает дыха...
Идёт моя красавица,
и в такт её шагам
рыдает-задыхается
в Прибалтике орган.
Вот милая внезапно
споткнётся на бегу,
– а в Риме римский папа
ударится в тоску.
В трамвай влезает милая,
-а в Чили от бессилия
повесится министр.
Сквозь страх и неизбежность,
сквозь слёзы, боль и кровь –
размашисто и нежно
идёт моя любовь.
Христос замрёт нелепо,
шепнёт: "Вот это да!.."
И звёзды льются с неба
сквозь пальцы у Христа.
Ты брошена, разбита, искорёжена,
над письмами закончился твой пост.
Душа твоя в конвертики уложена
и злобой перетянута внахлёст.
Ты волосы болванишь чуть не наголо, –
смотрите, мол, а мне на вас плевать!
Ты стала узколицая и наглая,
слова твои – всё "мать" да "перемать"…
Ты брошена, судьба – сплошные дыры,
и голос недоверием изрыт.
Старушка из семнадцатой квартиры –
"Хороших не бросают!" – говорит.
Ребёнка незаконного, внебрачного
таскаешь контрабандой под плащом...
А пошлина давно уже уплачена
бессонницей, слезами и дождём.
Ты брошена, ты, значит, нехорошая.
Ты брошена, как камушек со скал.
Ты брошена и сплетней припорошена...
А я как раз такую и искал
Кем-то в жизнь ты неласково брошена.
Безотцовщиной звали в селе...
Откопал я тебя, как картошину,
в чуть прохладной сибирской земле.
Я впустил тебя в душу погреться,
но любовь залетела вослед...
И теперь на тебя насмотреться
не смогу и за тысячу лет.
Она (любимая) должна
быть бескорыстна, безобманна,
верна, прелестна и умна.
Формат – желательно карманный...
Чтоб ты не сох, не ревновал
и был с любимой вечно рядом:
достал, включил, поцеловал,
дал горсть конфет – и снова спрятал.
Я гляжу на тебя, любя,
твои локоны тереблю...
Я люблю в тебе не тебя,
я другое в тебе люблю.
Ты – успехов моих музей,
ты – в меня из меня окно.
Для тебя я бросал друзей,
и родных разлюбил давно.
Свою меру добра и зла
ты сплела из моих систем.
Даже почерк ты мой взяла-
с завитушкой на букве "эм".
Ты – тропинка в моих снегах,
ты – письмо из Москвы в Сибирь,
ты в долгах – голубых шелках,
ты – в силках у меня снегирь.
Ты должна мне, мой мил-дружок,
я держу тебя сотней рук.
Вдруг уйдешь – и пропал должок!
Я встряхнусь, как пустой мешок,
и пристроюсь на пыльный крюк...
Есть я, есть ты в зеленом кимоно,
и телевизор смотрит диким глазом...
Я не люблю военное кино, –
в нем все не так, как в дедовских рассказах.
Я скромный зритель, тютя и губан,
не для меня твоей прически грива.
Тебе нужней экранный горлопан,
который "умер" точно и красиво.
Он после съемок бросится в такси,
ты в мыслях сядешь рядом на сиденье...
И вот тогда, – о господи, спаси!
мне так нужны войны цветные тени!
И я взовьюсь, как утка на лету –
трофей твоей добычливой охотыю
Вот пусть тогда распорют темноту
брюхатые десантом самолеты!
Пусть бомбы сядут к праздничным столам,
пусть взрыв-букет цветет в руках у смерти,
лежит кругом людей кровавый хлам,
и хлопья пепла носятся, как черти!...
...Я не люблю военное кино!
Люблю тебя в зеленом кимоно!
Ревную дико, тупо, ослепленно!
Люблю тебя в проклятии зеленом!...
...Зачем ты смотришь в черное окно?
Боготворю их, солнечных и милых,
люблю сиянье знойное зрачков...
Они бескрылы, но имеют силы
нас окрылять, бескрылых мужиков!
Границы платьев берегут их прочно..
Я, нарушитель ситцевых границ, –
они бескрылы – видел это точно!
А, впрочем, кто их знает, этих птиц...
Смешная, бескорыстная,
без лишних позолот,
преступная и быстрая,
горячая, как лёд,
удушливая, летняя,
сухая, как зола, –
любовь моя последняя,
спасибо, что была!
После выстрела смог он собой овладеть,
он посмел улететь, очумев от испуга.
Между крыльев – дробинка, но сумел улететь...
Только ровно на жизнь приотстала подруга.
Распустились цветком два разбитых крыла,
поднялась голова в драматическом жесте...
Тонкой лапкой гребла, суетливо плыла,
всё куда-то плыла, оставаясь на месте.
Окровавленный пух понесло к камышу,
и молчат небеса, перелески и воды...
(Ты ответь мне, Ирина, я тебе же пишу, –
что случилось потом, после этой охоты?
Был ли выстрел ещё, иль, жалея заряд,
ощипали тебя, несмотря, что живая...
И весёлый охотник – голубой бюрократ,
нежно кушал крыло, коньячком запивая...
Может, выжила ты, всем дробинкам назло,
только жизнь приняла, как стандартную милость.,
И свистит по квартире расписное крыло,
забывая на миг, что летать разучилось.
Телевизор, базар, танцплощадка, завод,
петухи-женихи, разодетые жутко...).
А в заливе души всё куда-то плывет,
всё куда-то плывет недобитая утка...
Деревня N. не знала гроз.
Покой и тишь – ее основа...
Но в каждом доме был Христос
с лицом Емельки Пугачева!
Спой такую песню, душенька-жалейка,
чтобы в синем омуте плакал водяной,
чтоб дупло откликнулось ветряною флейтой
и стволами взвыла "тулка" за спиной.
Знаю, враг мой скрылся в мертвый сухостойник,
знаю, что осилю черную судьбу...
Стой, жалейка, тише!
Соловей-разбойник
вышел из засады на мою тропу.
Планета в пространстве
тихонько летела,
деревня в тумане
устало спала...
Вдруг что-то случилось!
Вселенское дело!
Полундра, товарищ!
Была не была!
Прощайся с женой,
выходи на дорогу!...
Не кровь, а тревога
по жилам бежит!
Предсмертно заржала
кобыла у стога,
туман над рекой
обреченно дрожит.
Гремит барабан,
кавалерия скачет...
Прощайте, детишки, друзья и стихи!...
Секунда – и тихо...
Опять одурачен!
.......................
Такие в деревне у нас петухи!
Заря, заря, вершина декабря...
В лесах забыт, один у стога стыну.
Встает в тиши холодная заря,
мороз, как бык, вылизывает спину.
Качнулась чутко веточка-стрела,
и на поляну вымахнул сохатый...
И, падая на землю из ствола,
запела гильза маленьким набатом...
Заря не зря, и я не зря, и зверь...
Не зря стволы пустеют в два оконца...
И, как прозренье в маленькую дверь,
через глаза в меня входило Солнце!
Стынут сосны и елочки,
лес не радует взгляд.
Лес оделся с иголочки
в белосмертный халат.
Как старик на кровати,
обреченный на смерть...
Как в больничной палате,
только доктор – медведь.
Это издали мнится,
это кажется так...
снегири – на кустах...
И, к осинам щекою
прижимаясь, как сын,
слышишь, бьётся живое
в сердцевинах осин.
Я в атаку последнюю шёл,
но судьба изменила герою...
Плюс к тому – оказался тяжёл
тот снаряд, что упал под горою.
Хорошо!
И дымком понесло,
и предсмертные слёзы просохли...
Плюс к тому – умереть повезло:
те, кто выжил, в плену передохли.
Плюс к тому – тишина... тишина...
Не слыхать разговора винтовок...
И вползают на грудь ордена,
давят лапками божьих коровок.
Люблю камин – не электро, а пламя,
огонь, пожар, кочевничьи костры!..
Люблю камин – старинный, с зеркалами,
а в зеркалах – туманные миры.
Люблю камин со сводом, будто небом.
Пылает лес, лишь косточки хрустят!..
Моих стихов две тысячи с прицепом
всего глоток-камину натощак...
Зима пришла... Ружьё на плечи вскину...
Вернусь под вечер, пьяный, без ружья...
Душа моя! садись скорей к камину!
Упейся горем, русская моя!
– и чем пьяней, тем горестней люблю...
А растопить чтоб – дедовой гитарой,
и горевать в лирическом хмелю...
Люблю камин – не электро, а просто, –
чтоб пел огонь в двенадцатом часу...
Когда горит знакомая берёзка,
я сладко-сладко выдавлю слезу...
И воспарю с рыданьями над бездной...
Потом молчком скачусь куда-то вниз...
– иду в контору – строить коммунизм.
1980 год
Я вижу звук и тишину,
есть антимир в моей тетради...
Я вижу Африку-страну,
в окно заснеженное глядя...
Я слышу тьму и лунный свет,
и за соседскою стеною
я слышу – ночью древний дед
во сне ругается с женою.
Старуха, правда, умерла,
и мне за деда чуть обидно...
Но это наши с ним дела:
нам видно то, что всем не видно.
Мы жарких пушкинских кровей,
для нас – семь пятниц на неделе,
для нас – январский соловей,
а летом – музыка с метелью.
А в марте с крыш, вдоль мокрых стен
стекает голос Нефертити...
Читатель мой! я бьюсь над тем,
чтоб ты вот так же мир увидел.
Прохожих нет, не воет транспорт,
луна в плену у облаков...
На сто шагов делю пространство,
на сто задумчивых шагов.
Тук-тук! "Войди... Захлопни дверцу
И если с жалобой – прошу..."
Вот так я к собственному сердцу
с ночным визитом прихожу.
Уютный мрак, пустое кресло,
висят растенья с потолка...
В одном углу – портрет невесты,
в другом углу – портрет врага.
Здесь всё пульсирует, конечно,
коврами этого не скрыть –
Садись, рассказывай неспешно,
и даже можешь закурить.
Ругни врага в сердечном мраке,
За все дневные передряги
ты рассчитаешься сполна.
Разбей окно, коль стало жарко,
и ноль внимания на стон...
И даже можешь ткнуть цигарку
огнём в пульсирующий стол.
Ты настоящий-только тут.
Но знай: всё чаще, чаще, чаще
тебя здесь терпят, но не ждут...
И будет ночь, и душной ночью,
забыв дневное "далеко",
ты сто шагов отмеришь точно,
вздохнёшь упруго и легко...
Но, может, ты неточно мерил?..
А может, мерки уж не те?..
И, не найдя заветной двери,
рука повиснет
в темноте...
Танкисты спят. Уснул весь танкодром.
Уснул комбат, – щека в машинном масле...
Танкисты спят, – а рядом, за бугром,
стальные танки в лирике погрязли.
И всяк из них – не крупповских кровей,
всяк в доску наш – стандарт славянской чести!
Над рощей песню тянет соловей,
и танк свой хобот вытянул вдоль песни.
А песня где? Сам черт не разберет, –
она-то в лоб, то – развернется боком...
И вслед за ней счастливый пулемет
ведет одним своим смертельным оком.
...Как соловей неистово гремел!
Он брал за горло злобу-недотепу,
он даже танки высмеять посмел
за то, что вдрызг замызгали Европу...
Он пел свободу, братство и любовь,
и христианства краешком коснулся...
и крайний танк нахмурил пушку-бровь,
припомнил бой, и пролитую кровь,
на звездах кровь, на гусеницах кровь...
...И тут комбат испуганно проснулся...
Он жалость к ближним в детстве схоронил,
и черным злом в душе засеял пашню...
Он обстановку мигом оценил
и шустро юркнул в танковую башню.
И вздрогнул танк не крупповских кровей!
Блеснул огонь – безжалостно оранжев!
...Ах, соловей! Зачем ты, соловей,
не смолк хотя б одной минутой раньше!
Мир тоскует в транзисторном лепете,
люди песни поют не свои...
А в Стране дураков стонут лебеди,
плачут камни и ржут журавли.
Мир таскает одежды тяжелые,
мир в капроне от зноя зачах...
А в Стране дураков ходят голые,
чтоб кинжалы не прятать в плащах.
Мир поклоны кладет дяде Якову,
если голос у Яшки – гроза...
А в Стране дураков всякий всякому
правду-матушку режет в глаза.
Мир в угрозах и денежном шелесте
рвет любовь у законной жены...
А в Стране дураков бабьи прелести
не дороже простой ветчины.
В вашем мире начальники старшие
даже в песнях почтения ждут...
А в Стране дураков даже маршалы
даже улицы, даже метут.
В общем, так, – попрощайтесь с сестричкой,
отряхните коросту долгов, –
и с последней ночной электричкой
приезжайте в Страну дураков!
Хвалю запев в любом рассказе,
...Стоят казармы на Парнасе,
снежком присыпаны слегка.
Здесь начеку зимой и летом
поручик Лермонтов и Фет...
И сам Шекспир здесь спит одетым
уже четыре сотни лет.
Лишь иногда тумана стенка
качнётся в мареве луны,
и на свиданье Евтушенко
крадётся мимо старшины...
Лишь иногда майорской дочке
и Вознесенский прячет очи,
ещё хмельные от любви...
Бессмертье скучное изведав,
томятся пленники времён.
И за казармой Грибоедов
из пистолета бьёт ворон...
Вот так великие зимуют,
и дозимуют, наконец,
когда к Парнасу напрямую
прискачет пламенный гонец.
И Блок ружьём ссутулит спину,
и Маяковский – с палашом...
Парнас пустеет, а в долину
стремятся вороны гужом...
Война сегодня быстротечна,
война бездумна и беспечна,
ей даже музыка нужна...
Но под полотнищами света,
под вой военныя трубы
конец войне, и над планетой
взошли салютные столбы.
И сквознячком в народной массе
летает дым – победный чад...
Гудит толпа... А на Парнасе
казармы холодно молчат.
Никто, наверно, не вернулся,
никто, наверно, не вернулся...
Совсем озябшая берёзка,
над ней – холодная звезда...
Но – чуткий звук... А может, просто
звенит святая пустота...
Но вздрогнет заяц на опушке,
но веткой белочка качнёт,
но скрипнет дверь, и выйдет Пушкин,
и кружкой снегу зачерпнёт.
...А были мамы и у нас,
но только умерли однажды...
Их помнит всякий в горький час,
а в добрый час – не помнит каждый...
За чинами, за звёздами в пекло
мы потащимся пьяной гурьбой...
А любовь – эта горсточка пепла –
навсегда остаётся с тобой.
Я вам пишу звездой падучей,
крылом лебяжьим по весне...
Я вам пишу про дикий случай
явленья вашего во мне.
Пишу о том, как пел несмело:
взойди, взойди, моя заря!...
Я ради вас талант подделал,
как орден скифского царя...
Как я дружу с нейтронным веком,
как ярким словом дорожу...
И как не стал я человеком,
я вам пишу...
"Берёзка... Омут... Утопиться, что ли?
Утихнет совесть, сердце отболит..."
...С какой надеждой, сладостью и болью
на тихий омут смотрит инвалид...
Не надо жертв, азартного горенья...
Не надо боли, пусть хоть рыбья боль...
Блесну златую с чёрным опереньем
Забросил так – для видимости, что ль...
Но омут сам живёт по-человечьи:
по ком-то глухо стонет птица-выпь,
кувшинки – в ряд, как траурные свечи,
и месяц тонет в призрачную глыбь...
Там пескари червей хватают мерзко!...
Там пескарям от щуки нету сна!...
И в рябьем небе весело и дерзко,
как истребитель, носится блесна!...
Назло несчастьям и насилью,
чтоб зло исчахло наяву,
Земля придумала Россию,
а та – придумала Москву.
И вечно жить тебе, столица!
И, грешным делом, я хочу
стихом за звёзды уцепиться,
чтоб хлопнуть вечность по плечу.
Живу тревожным ожиданьем,
бессонно ямбами звеня...
Мой триумфальный день настанет:
Москва
придумает
меня!
Коварный, вздорный, непослушный,
один, как ёлочка в бору...
И нет опасности насущной,
что я от скромности умру.
За кем-то смерть летит в конверте,
за кем-то долг бежит босой...
За мной гоняется бессмертье
с тупой заржавленной косой.
Я винный след в тайге оставлю,
закуской белок подкормлю.
Я пьянством Родину прославлю,
свою Россию-во-хмелю.
Я сам с собой устрою встречу,
надев на голову ведро...
По соловью шарахну речью
и цаплю цапну за бедро...
Пусть ваш Пегас стыдливо прячет
свой голубой невинный глаз...
С тоскливым храпом жеребячьим
кобылу любит мой Пегас!
Пройдут в народе чудо-слыхи,
что я таков, а не таков...
Мои уродливые сти́хи
нужнее правильных стихов.
Известно всем, что звери – звери,
огонь – огонь, цветы – цветы...
Что светоч подлости – Сальери,
а Моцарт – гений доброты.
Но день текущий поминутно
..Итак, приказ: внушить кому-то,
что был Сальери не злодей.
Задача трудная, бесспорно,
но разрешимая вполне...
Начнём с того, что день был чёрный,
и Моцарт смерть видал во сне.
Она в сальерином камзоле
всю ночь тиранила кровать...
Ах, мысли, мысли, си-бемоли...
"Давай, Сальери, выпивать!"
Так он сказал, совсем невинно,
не глядя, в общем-то, назад...
Но в чёрной крышке пианино
он видел всё: вино и яд!
И хлынул мыслей водопадец,
и Моцарт с каменным лицом
проговорил:
– Сальери, братец,
Пока один бродил в подвале,
другой – стаканы подменил...
..........................
Сальери в церкви отпевали.
Весь свет Сальери хоронил.
Аккорд...
Рыданье...
Суть идеи...
И в заключенье-грозно взвыть:
"Доколе ж Моцарты-злодеи
нас будут ядами травить?"
Реклама душу вводит в трепет:
пацан верхом на журавле.
Здесь всё и вся кричит на небе.
Здесь лишь крестьяне – о земле.
А вот, как боговы невесты,
как россыпь чистых жемчугов,
как трассы в небе – стюардессы –
сбивают ритм моих шагов.
Билеты – райские путёвки,
дорожки, чистые, как лёд...
Вино в абстрактной упаковке
зовёт настойчиво в полёт.
Зовут небесные глубины...
Я всё на свете позабыл.
Ещё минута – и турбины
заржут, как тысячи кобыл.
Целую встречных – есть потреба –
ведь я небесный хулиган.
Я пьян вином, грядущим небом
и стюардессой горько пьян.
В глазах угрюмого пилота
тоскует звёздная мечта,
а я у морды самолёта
станцую праздник живота.
Едва-едва взойду по трапу,
найду нетрезвых земляков,
и милый Омск накрою шляпой,
как горсть сосновых угольков!
Эх, Аркаша, нам ли горевать
в двух шагах от ядерного взрыва!
Знай работу, "телек" и кровать,
да в субботу – пять бутылок пива.
Соблюдай умеренность в любви,
не умей свистать разбойным свистом.
И во сне удачу не зови,
и не пей с лихим авантюристом.
Не теряй ни звон, ни аппетит,
пусть душа от горестей не хмурится...
И к тебе, конечно, прилетит
птица счастья – бройлерная курица.
Реактивный!
Мы – крылатая держава!
На лугах
на миг
работа задержалась.
Мужики
сжимают косы,
как винтовки.
Им ещё
без гимнастёрок
так неловко!
Вынимают
свои вымпелы-кисеты,
что когда-то,
с кем-то,
где-то...
Растревожены
грохочущею синью!
Гуси Рим спасли.
ОРЛЫ спасли Россию!
Зверь боится, осина дрожит,
вечно птицы в испуганном гаме...
На кровати ружьё возлежит
У него беспечально житьё...
Пусть боится и заяц, и птица!
Никого не боится ружьё...
Только ржавчины, правда, боится.
Не всяк поёт, идя в солдаты,
но всяк поёт, идя с войны...
Топор, утерянный когда-то,
нашел я в роще, у сосны.
Росою лезвие разъело,
уж непригодное к труду.
Железо радостно ржавело,
что возвращается в руду.
Куда бы мысль ни долетала –
я там бывал, летал, ходил...
В бокал плеснул чуток Байкала,
землей смоленской подсластил...
В глухой тайге морозил сопли,
в свинцовой Балтике тонул.
И югославский город Скопле
мне хрупко окнами сверкнул.
Веревки вил и делал свечи.
Сушил, крошил, пушил, тушил...
Бродяга, шут, матрос, газетчик...
Умру – не скажете: не жил.
Мой лик забвенью не предайте...
Земля не вынесет того...
Вы в каждом встречном узнавайте
бродягу – сына моего!
Сапоги мои – вдрызг
дырявые сапоги:
ни одна из брызг
не минует ноги...
Можно вплавь и вброд...
Гей, водичка-поилица!
Не дивись, народ, –
выльется!
Все излюблено,
все уж встречено,
искалечено, искорежено...
И чинить уже нечего,
а носить еще можно!
Жила-была. Его ждала.
Вздыхали до рассвета.
Порой тоска ее брала
такая – спасу нету!
Тогда она бросала в печь
измятые конверты...
И пламя ело чью-то речь,
и вой летел предсмертный...
А чья вина? Ну, чья вина,
что жизнь – труба сквозная?
Вот так жила-была она.
А кто она – не знаю...
В семье
значение всех событий
приобретает особый стиль:
погиб "Титаник";
родился Витя;
зеленый чайник снесли в утиль...
Война в Камбодже;
сосед буянит;
украли сумочку у жены...
"Титаник" жалко,
и жалко чайник...
В семье масштабы упрощены.
Иду по земле, удивляясь всему.
Изведал любовь, и суму, и тюрьму...
Свистит над тропой электрический бич,
Угрозы слагает невидимый сыч...
Все это шальное, угрюмое, злое –
угрозы мороза, подпалины зноя, –
все это, что скачет за дальним курганом
и ловит кого-то упругим арканом, –
терзает, утюжит, убожит, корежит,
все это, что жалости ведать не может, –
и пуля, что свистнула возле виска,
и даже сама гробовая доска,
мужик с топором, что грозится: убью!
и сыч, что кричит пропаганду свою, –
все это ужасное, взятое вместе,
все это-не больше,
чем тема для песни!
Про счастье мне гадали на туза,
На звездный дождь, на хохот куропачий...
И ты не прячь зеленые глаза,
Моя смешная спутница – Удача...
Когда-нибудь ты влюбишься в меня,
На землю рядом тени наши лягут...
Я вижу свет далекого огня!
Давай, смешная, чуть прибавим шагу!
Я лиричен и прям, как доска,
так не выжить меж бурь и пожарищ...
Мой огонь – это блажь дурака,
и над ним даже кофе не сваришь.
Вам охота в веках прогреметь?
Так стремитесь под бомбы и пули...
Громко ставит нейтронную смерть
омский грач, зимовавший в Стамбуле.
Политической песне – простор,
безыдейные всхлипы не в моде...
Вдохновенья священный костер
у кухарок в цене и в почете.
Мой блокнот – мой хранитель огня, –
нет на свете надежнее стражи...
Он от зла разгружает меня,
Сквозь грозу, по короткой волне
я иду от комедии к драме...
Вдруг сорвусь – и от горя по мне
всплачет небо грибными дождями...
Моя звезда работает исправно,
моя родная личная звезда...
Она зажглась сравнительно недавно,
зажглась недавно...Думал – навсегда...
Но остывает в сумраке холодном,
и вдруг погаснет в нынешнем году...
Пустыня – львам, лес – птицам беззаботным,
а мне – зажгите новую звезду!
А мысли шагают коряво,
а губы от страха спеклись...
Уходит... жена или слава...
свобода, а может, и жизнь.
На лучшем твоем перекрестке
она – у другого в руках.
Не порти, дружок, папироски,
не бейся в ревнивых силках.
Когда над телами убитых
враги распивают вино,
убитым уже не обидно,
убитым уже все равно...
Если бабы недружно запели,
значит, труп повезут со двора...
Если морда опухла с похмелья,
значит, весело было вчера.
Если мысль выше крыш не взлетает,
значит, кончился в сердце огонь...
Если снег на ладони не тает,
значит, мертвая это ладонь.
Если умер, но ходишь,как прежде,
если сдался, врагов возлюбя, –
значит, слава Последней Надежде,
что воскреснуть заставит тебя!
Край подушки слезами захлюстан,
в злобе тягостной щерится рот,
на душе по-осеннему пусто,
только ветер танцует фокстрот...
Но! – слезятся барачные стены!
Но! – сугробы страдают от ран!
Ручейки, словно вскрытые вены
голубых чистокровных дворян.
Но! – свистит на свободе пичужка!
Но! – сосульки звенят допоздна!
У конвойного – морда в веснушках...
Значит, там, на свободе, – весна!
Я не поэт. Стихи – святое дело.
В них так воздушно, нежно и светло...
Мне ж дай предмет, чтоб тронул – и запело,
или хотя бы пальцы обожгло.
Поэзия – не поза и не роль.
Коль жизнь под солнцем – вечное сраженье, –
стихи – моя реакция на боль,
моя самозащита и отмщенье!
В этот день я не знаю ни границ, ни оков,
даже Смерти кричу: "Эй, мадам, будь здорова!.."
В этот день мне плевать на когорту врагов –
от швейцара Никиты до министра Петрова.
Не медведь, не змея, не енот, не лиса, –
я такой Человек, что найдете ли кроме-то!
Режу правду в глаза, крою матом туза,
не пугаюсь часов и коварных барометров.
В этот день я бросаю любые дела.
Пусть отделы зарплат от убытков повесятся!
...Это день 32 числа
любого текущего месяца.
В труде и на досуге,
в довольстве и печали –
ко мне, враги и други,
не лезьте с мелочами.
Ловлю в мещанском хоре –
обиженную скрипку,
космическое горе,
вселенскую улыбку.
Гори неугасимо,
души моей лампада!..
Но жизнь проходит мимо
в сто раз быстрей, чем надо...
Сказали: мать! – ее не трогало
Сказали: мат – пустейший звук
Сказали: март! – и кошка вздрогнула
И мышку выпустила вдруг...
Благополучие – на клочья!
Не надо ласки и мышей.
Она по флейте водосточной
взлетает на́ семь этажей...
Распущен хвост в любовной неге,
а был, как прутик, до сих пор...
И на восьмом чердачном небе
ее встречает нежный хор.
Во тьме любовно-неоглядной
сияют очи всех мастей.
И пахнет пылью шоколадной
чердак на откупе страстей.
Ах, как поют кошачьи парни!
От страсти уши прилегли.
– Пущай кричат! – сказал пожарник.
– Чердак бы только не сожгли.
Чердак волнуется и дышит
в кошачьем мартовском бреду...
А чуть повыше, там, на крыше,
у звезд холодных на виду
над всем, что буднично и тленно,
превыше драк и непогод,
как разрешенная проблема,
лежит кастрированный кот.