На страданья у них был наметанный глаз.
Старые мастера, как точно они замечали,
Где у человека болит, как это в нас,
Когда кто-то ест, отворяет окно или бродит в печали,
Как рядом со старцами, которые почтительно ждут
Божественного рождения, всегда есть дети,
Которые ничего не ждут, а строгают коньками пруд
У самой опушки, —
художники эти
Знали — страшные муки идут своим чередом
В каком-нибудь закоулке, а рядом
Собаки ведут свою собачью жизнь, повсюду содом,
А лошадь истязателя спокойно трется о дерево задом.
В «Икаре» Брейгеля, в гибельный миг,
Все равнодушны, пахарь — словно незрячий:
Наверно, он слышал всплеск и отчаянный крик,
Но для него это не было смертельною неудачей, —
Под солнцем белели ноги, уходя в зеленое лоно
Воды, а изящный корабль, с которого не могли
Не видеть, как мальчик падает с небосклона,
Был занят плаваньем, все дальше уплывал от земли…
Проснувшись на утро седьмого дня, огляделись,
Осторожно понюхали воздух, и тот, чья ноздря
Была самой чуткой, признал, что этого парня
Больше нет, — опасаются зря.
Травоядные, паразиты и хищники вели наблюденье,
Перелетные птицы поведали, возвратясь:
Как сгинул, — повсюду одни лишь воронки
И на пляжах чернеет мазутная грязь.
Везде железное крошево и руины —
Вот все, что осталось в память о том,
Чье рожденье на шестой день сделало
Ненужным временем то, что было потом.
Ну что ж, этот парень никогда не казался
Творением, которое было бы всех умней:
Ни изящества, ни разуменья в отличие
От рожденных в предшествующие пять дней.
Теперь все вернется в свое натуральное русло —
Его Наглейшество обратилось в бесплотную тень.
Наконец-то выглядит, как ему подобает,
День отдохновения — Седьмой День,
Самый прекрасный, счастливый и беззаботный…
Вот тут-то и грянул выстрел, как гром!
И вся субботняя белиберда пошла прахом,
И вместо Аркадии получился Содом:
Ибо тот, кого они создали, — этот парень
Не сгинул, а возвратился в их дни,
И был еще беспощаднее, чем он им казался,
Еще богоподобнее, чем полагали они.
Он был слугой — его не замечали,
Он тенью был людских страстей, тревог.
Но в нем, как ветер, пели все печали —
Вздыхали люди: это плачет бог!
А бога славят. И тщеславным стал он,
Стал почитать за песни сущий бред,
Рождавшийся в его уме усталом
Среди домашней суеты сует.
Поэзия не шла к нему, хоть плачь,
Теперь он изучал свои невзгоды
И безделушки гладкие строгал.
По городу бродил он, как палач,
Людей встречая, думал: вот уроды!
А если встречный злился, — убегал.
Я знаю: звездам в небесной мгле
Не важно, есть ли я на земле.
Может, и впрямь бесстрастность добрей,
Чем пристрастье людей и зверей.
Представьте, звезды влюбились бы в нас,
А мы бы на них не подняли глаз!
Скажу, никого и ничто не виня:
Пусть больше я люблю, чем меня.
И я, поклонник звезд и планет, —
Хотя до меня им и дела нет, —
Глядя на них сейчас, не скажу:
Без этой звезды я с ума схожу.
Если бы звезды настигла смерть, —
Оглядывая пустынную твердь,
Я бы свыкся с тем, что она нежива,
Хоть на это ушел бы не день и не два.
По мнению туристов, племя лимбо
На первый взгляд почти на нас похоже,
Жилища их практически опрятны,
Часы идут почти как наши, пища
Почти что аппетитна, но никто
И никогда не видел их детей.
В наречье лимбо, по сравненью с нашим,
Есть больше слов, где тонкие оттенки
Обозначают всякие «чуть-чуть,
Ни то ни се, почти что, что-то вроде,
Чуть больше или меньше, где-то рядом…».
В местоименьях лимбо нет лица.
В легендах лимбо рыцарь и дракон
Грозят друг другу саблей и клыками,
Промахиваясь лишь на волосок,
Смерть с юношей не свидится никак:
Она прошла чуть раньше, он чуть позже,
Кошель волшебный потерял владельца.
«Итак, — читаем мы в конце, — принцесса
И принц почти-что-все-еще женаты…»
Откуда, почему у них такая
Любовь к неточностям? Возможно, каждый
Из лимбо занят самопостиженьем?
А разве знаешь точно — кто ты есть?
Я сижу в ресторанчике
На Пятьдесят Второй
Улице, в тусклом свете
Гибнут надежды умников
Бесчестного десятилетия:
Волны злобы и страха
Плывут над светлой землей,
Над затемненной землей,
Поглощая личные жизни;
Тошнотворным запахом смерти
Оскорблен вечерний покой.
Точный ученый может
Взвесить все наши грехи
От лютеровских времен
До наших времен, когда
Европа сходит с ума;
Наглядно покажет он,
Из какой личинки возник
Неврастеничный кумир;
Мы знаем по школьным азам,
Кому причиняют зло,
Зло причиняет сам.
Уже изгой Фукидид
Знал все наборы слов
О демократии,
И все тиранов пути,
И прочий замшелый вздор,
Рассчитанный на мертвецов.
Он сумел рассказать,
Как знания гонят прочь,
Как входит в привычку боль,
И как смысл теряет закон.
И все предстоит опять!
В этот нейтральный воздух,
Где небоскребы всей
Своей высотой утверждают
Величье Простых Людей,
Радио тщетно вливает
Убогие оправдания.
Но можно ли долго жить
Мечтою о процветании,
Когда в окно сквозь стекло
Смотрит империализм
И международное зло?
Люди за стойкой стремятся
По заведенному жить:
Джаз должен вечно играть,
А лампы вечно светить.
На конференциях тщатся
Обставить мебелью доты,
Придать им сходство с жильем,
Чтобы мы, как бедные дети,
Боящиеся темноты,
Брели в проклятом лесу
И не знали, куда бредем.
Воинственная чепуха
Из уст Высоких Персон
В нашей крови жива,
Как первородный грех.
То, что как-то Нижинский
О Дягилеве сказал,
В общем верно для всех:
Каждое существо
Хочет не всех любить,
Скорее, наоборот, —
Чтобы все любили его.
Владельцы сезонных билетов,
Из консервативного мрака
Пробуждаясь к моральной жизни,
Клянутся себе поутру:
«Я буду верен жене,
И все пойдет по-иному».
Просыпаясь, вступают вояки
В навязанную игру.
Но кто поможет владыкам?
Кто заговорит за немого?
Кто скажет правду глухому?
Мне дарован язык,
Чтобы избавить от пут,
От романтической лжи
Мозг человека в толпе,
От лжи бессильных Властей,
Чьи здания небо скребут.
Нет никаких государств.
В одиночку не уцелеть.
Горе сравняло всех.
Выбор у нас один:
Любить или умереть.
В глупости и в ночи
Погряз беззащитный мир,
Мечутся азбукой Морзе,
Пляшут во тьме лучи —
Вершители и справедливцы
Шлют друг другу послания.
Я, как и все, порождение
Эроса и земли,
В отчаяньи всеотрицания, —
О если бы я сумел
Вспыхнуть огнем утверждения!
Совершенства он жаждал в конечном счете,
Но были стихи его простоваты.
Он тонко использовал глупость людей,
Все строил на армии и на флоте.
Он ржал — и хихикали депутаты,
Вопил — и смерть косила детей.
Этот мраморный монумент
воздвигнут за счет государства
в честь XC/07/M/378
Бюро статистики подтвердило снова,
Что он не судился, все данные говорят:
В современном смысле старомодного слова
Он праведник, внесший свой скромный вклад
В развитие нашей Великой Страны.
С самой юности до пенсионного года
Он ни разу (исключая годы войны)
Не увольнялся со своего завода.
В Кукиш-Моторс ему всегда были рады:
Не штрейкбрехер, достойные взгляды,
Профсоюзные взносы уплачивал в срок
(Профсоюз положительный), означенный парень,
По мненью Психологов, был популярен
На службе, и выпивка шла ему впрок.
Каждый день он покупал по газете,
Реакция на Рекламу была первый класс,
Застрахованный от всего на свете,
Он в Больнице, однако, был только раз.
Согласно Вестнику высших сфер,
Он был поклонник Системы Рассрочек,
Имел все вещи и, среди прочих,
Радиолу, машину, кондиционер.
По мнению Службы общественных мнений,
Во взглядах его был здравый резон:
Если был мир — за мир был и он,
А война — он шел на войну. Тем не менее
Он выжил, имел пятерых детей,
Наш Демограф писал в одной из статей
О количестве этом как об идеале.
В Школе был смирным, правильно рос.
Был ли счастлив? Свободен? Странный вопрос:
Если б не был, мы бы об этом знали.
Она глядит, как он ладит щит,
Надеясь узреть на нем виноград,
И паруса на дикой волне,
И беломраморный мирный град,
Но на слепящий глаза металл
Его искусная длань нанесла
Просторы, выжженные дотла,
И небо, серое, как зола…
Погасшая земля, где ни воды,
Ни трав и ни намека на селенье,
Где не на чем присесть и нет еды,
И все же в этом сонном запустенье
Виднелись люди, смутные, как тени,
Строй из бессчетных башмаков и глаз
Пустых, пока не прозвучал приказ.
Безликий голос — свыше — утверждал,
Что цель была оправданно-законной,
Он цифры приводил и убеждал,
Жужжа над ухом мухой монотонной, —
Взбивая пыль, колонна за колонной
Пошла вперед, пьянея от тирад,
Оправдывавших путь в кромешный ад.
Она глядит, как он ладит щит,
Надеясь узреть священный обряд,
Пиршество и приношенье жертв,
В виде увитых цветами телят, —
Но на слепящий глаза металл
Длань его не алтарь нанесла:
В отсветах горна видит она
Другие сцены, иные дела…
Колючей проволокой обнесен
Какой-то плац, где зубоскалят судьи,
Стоит жара, потеет гарнизон,
Встав поудобнее, со всех сторон
На плац досужие глазеют люди,
А там у трех столбов стоят, бледны,
Три узника — они обречены.
То, чем разумен мир и чем велик,
В чужих руках отныне находилось,
Не ждало помощи в последний миг
И не надеялось на божью милость,
Но то, с каким усердием глумилась
Толпа над унижением троих, —
Еще до смерти умертвило их.
Она глядит, как он ладит щит,
Надеясь атлетов узреть на нем,
Гибких плясуний и плясунов,
Кружащих перед священным огнем, —
Но на слепящий глаза металл
Легким мановеньем руки
Он не пляшущих поместил,
А поле, где пляшут лишь сорняки…
Оборвыш камнем запустил в птенца
И двинул дальше… То, что в мире этом
Насилуют и могут два юнца
Прирезать старца, — не было секретом
Для сорванца, кому грозил кастетом
Мир, где обещанному грош цена
И помощь тем, кто немощен, смешна.
Тонкогубый умелец Гефест
Вынес из кузни Ахиллов щит.
Фетида, прекрасногрудая мать,
Руки к небу воздев, скорбит
Над тем, чтó оружейник Гефест
Выковал сыну ее для войны:
Многих сразит жестокий Ахилл,
Но дни его уже сочтены.
Без рифм и ритма болтовня соседей,
Но каждый мнит, что он поэт в беседе.
В любой из тем, хотя и в разной мере,
Как бассо-остинато — недоверье.
Большие люди, взмокнув от снованья,
Дают понять в процессе узнаванья:
«Я вам не книга, чтоб во мне читали.
Я в полном здравии, а вы устали.
Хотите завести со мной беседу?
А вот возьму и тотчас же уеду…»
Мольба, призыв, чтобы тебя признали
И потеснились в этом тесном зале,
Где каждый, словно слон, свое трубя,
Глух, потому что слышит лишь себя.
Мальчишки сходят с кораблей —
Одетый в форму средний класс,
Послушный кроткий строй.
Им комиксы всего милей,
А поиграть в бейсбол хоть час —
Важней, чем сотня Трой.
Им здесь не по себе — не как
В родной Америке, взгляни:
Чужой уклад вокруг,
Любой прохожий им чужак,
И здесь не Потому они,
А просто Если Вдруг.
Все шлюхи встали по местам,
Уже снует вокруг ребят
С наркотиками плут.
Все льнут к общественным скотам,
Но те не курят и не спят,
А беспрерывно пьют.
Вид кораблей ласкает глаз:
Безделье в бухте голубой
Их даже молодит.
Без человека, чей приказ
Навязывает им разбой,
Их человечен вид.
Как будто гений, над листом
Помедлив, выразил в момент
Чреду воздушных дум
В эскизе легком, но при том
Оправдывая каждый цент
Из миллионных сумм!
Пой только о любви! А раз поешь,
Не забывай спасительную ложь
И на вопросы о любви в ответ
Не бормочи, как поп, ни да ни нет:
Когда бы Данте был в стихах монах,
Что было б толку в Дантовых стихах?
Будь тонким, занимательным и пряным,
Не верь провинциальным шарлатанам,
Что горлопанят, требуя от книг
Простых сюжетов и идей простых,
Как будто музы склонны к идиотам.
(Хороший лирик — друг плохим остротам.)
Допустим, Беатриче каждый раз
Приходит, опоздав на целый час,
И в ожиданье, сам себя томя,
Ты волен этот час считать двумя.
Но ты пиши: «Я ждал, я тосковал,
И каждый миг без милой представал —
Так-так, смотри, чтоб не остыла прыть! —
Веками слез, способных затопить
Пещеру, где почил Эндимион».
Поэт нехитрой выдумкой рожден.
Но если от тебя Она уйдет,
В долги загонит или вдруг умрет,
То помни: у людей метафор нет
Для передачи настоящих бед.
Твоя тоска должна ласкать других.
«О сладость слез!» — гласит печальный стих.
Оставим мертвых. Средь живых курьез
Не раз бывал объектом страстных грез.
Любимая годна тебе в мамаши,
Косит глазами и ушами машет,
Вульгарна, неопрятна и груба.
Для нас — случайность, для тебя — судьба.
Так пой о том, как снизошла Она,
В ее ладонях — солнце и луна,
В ее кудрях красуются планеты —
Царица ночи, королева света.
Ее ладью семь лебедей влекли,
Чертили знаки в небе журавли,
И легкие стада морских коньков
За нею шли до самых берегов.
Она пришла благословить плоды,
Дать вечный мир и наградить труды.
А если песнопения прервет
В стране очередной переворот,
И утром, как случается порой,
Поэтов заподозрит Новый Строй,
Превозмоги паническую дрожь —
Стихами шкуру ты себе спасешь.
Везде «она» перемени на «он» —
И вот в помпезной оде восхвален
(Твоей подделки цензор не узнал)
Очередной пузатый генерал.
Эпитеты порядка «ангел милый»
Теперь звучат «орел ширококрылый»,
И смещена «владычица щедрот»
«Великим осушителем болот».
И через час ты славен и богат.
Отныне ты — поэт-лауреат,
И ты умрешь в постели мирно, чинно,
А генерала вздернут на осину.
Пусть честный Яго на тебя шипит:
«Лакей, халтурщик, подхалим, наймит», —
Читатели верны своей привычке,
Они возьмут историю в кавычки
И скажут о поэте: «Вот нахал,
Он имени любимой не назвал».
Такой поэт, презревший дарованье,
Есть Бог, забывший о своем призванье.
Он сам себя венчал и развенчал,
Поставив ложь началом всех начал.
В его писаньях правды ни на грош,
В его улыбке сладкой — та же ложь.
И что, как не пристрастье к играм слов,
Заставило его, в конце концов,
Сказать, что правда — таинству под стать
И что о ней прилично умолчать.
Отчего тогда? Отчего там? —
Мы кричим: — Отчего так? —
Небеса молчат.
Чем он был, тем был,
Чем он будет —
Зависит от нас.
От того,
Как мы будем жить,
Помня об этой смерти.
Когда умирает честный,
Что слезы и слава,
Что грусть и гордость?
1
Ступай на войну с автоматом в руке
Прекрати геройствовать в кабаке;
охоться на льва, побывай в горах:
никто не узнает, что ты слабак.
2
У прирожденной сиделки
не друзья, а подделки
3
Когда он здоров и богат,
она создает ему ад;
но если он болен, убит,
она его воскресит.
4
Тебе еще долго не стать святым,
Покамест от жалоб ты будешь больным,
Но, если не станешь холодным, как сталь,
Другого нет способа взять вертикаль.
5
Я опасаюсь, что каждый в очках книгочей
Господу предпочитает Британский Музей.
6
Не радует воздух весенний
из-за моих отношений:
они не глубоки,
не дешевы и жестоки.
7
Кто не дружит с головой,
погибнет в ходе боя;
а, не вступивший в смертный бой,
умрет у стенки стоя.
8
Пожмите руку крепко
восставшему из пепла,
раз вспомнить неохота
упавшего в болото.
9
Прекратив искать,
Говорили всласть.
Не вносили лепту,
Но чесали репу.
Думали будет светло,
Заглядывая в дупло,
На бойню наивно.
Отправив сына.
Никому не желая худа,
Всего лишь надеясь на чудо,
Хотели они как лучше,
Заснув на горящей куче.
10
В публичном месте частное лицо
не чешет перед камерой яйцо.
Публичный тип, тем более звезда,
пиаром занимается всегда.
3
Не радует воздух весенний
из-за моих отношений:
они не глубоки,
не дешевы и жестоки.
Мысль о собственной смерти,
подобна раскату грома
во время пикника.
Полезно для жизни
узнать
как выносить друг друга.
Судьба разнолика:
каждый сам
подвергает себя опасности..
Ладонь взметнулась в приветствии:
Смотрите! для Вас
я разжал свой кулак.
Кости животных,
причисленные к никогда
не существовавшим святым,
более святы, чем портреты
завоевателей, которые,
к сожалению, были.
Натягивая носки,
он вспомнил, что его дедушка
умер внезапно в ходе полового акта.
Человек должен влюбиться
в Кого — то или во что-что,
или заболеть.
Пустоту нельзя любить слишком долго,
однако, любовь к кому-то или к чему-то
может быть грешной.
Я за свободу, зане
не доверяю цензуре,
но буду серьезен, коль мне
выпадет цензором стать.
Когда он здоров и богат,
она создает ему ад;
но если он болен, убит,
она его воскресит.
Верх совершенства, вот чего всю жизнь он добивался.
Поэзию он сочинял — любой ее догонит.
Он видел дураков насквозь, держал как на ладони.
Он холил армию и флот сильней всего на свете.
Когда смеялся, то Сенат от хохота взрывался,
а если плакал — в унисон околевали дети.
Тайное становится явным, причин замыкая круг,
восхитительную историю готов узнать твой друг;
языки от нетерпения чешутся, чайные чашки — звенят,
неподвижность воды обманчива, как дым без огня.
За трупом в бассейне, за призраком на потолке,
За танцующей леди и мужчиной с виски в руке,
За потухшим взором и атакой мигрени подчас
Скрывается нечто большее, чем видит глаз.
За внезапной песней из-за стен женского монастыря,
За ароматом старого куста в начале сентября,
За рукопожатием, кашлем, поцелуем, игрой в крокет
Преступная подоплека, свой повод хранить секрет.
Глупцы открыли, девственность нужна,
Чтоб в западню загнать единорога,
Прошляпив, между прочим, как страшна
Лицом бывает часто недотрога.
Герой был смел, силен, как полубог,
Он с детских лет качал свой пресс и плечи,
Упавший ангел преподал урок,
Как падая, не получить увечий.
Безумцы, становясь себе врагами,
Хотя никто к тому не принуждал их:
Бросали дом, селились под землей,
Где грозно львы рычали по соседству,
Или бесстрашно уходили в бой,
Встречали Зло и превращались в камень.
Вереск дрожит на ветру неуклюже.
Вши в моей тунике, нос мой простужен.
Дождь все сильней барабанит из тучи.
Я здесь солдат и охранник до кучи.
По серому камню туман ползет боком.
Невеста в Тунгрии, я сплю одиноко.
Олус ее поиметь решил твердо.
Его мне противны манеры и морда.
Пизо поклоняется рыбе, как богу.
Ему целовать я не дам даже ногу.
Продул от любимой подарок солдату.
Хочу мою кралю, не меньше зарплаты.
Как превращусь в ветерана без глаза,
Начну я бездельничать счастливо сразу.
Дамы и господа, огромные изменения происходят благодаря
прогрессу, прогресс, я согласна, приятен, как виски;
автомобилей вы создали больше, чем выдержать может земля,
преодолели скорость звука, и, может быть, очень близко
то время, когда на Луне появятся DVD-диски,
однако, осмелюсь напомнить, не глядя на это,
я, Смерть, большая поклонница этого света.
Я все еще принимаю вызов молодых и героев;
при моей поддержке альпинист срывается со скалы,
захлебнувшихся мальчишек ловит отлив прибоя,
валяется в кювете любитель быстрой езды,
выживших жду и стариков седых,
чтобы вручить, ведь я остроумна, как сваха,
одному инфаркт, другому опухоль рака.
Либерален мой взгляд на культы и расы;
налоги, рейтинг доверия, социальный спор,
мне по фигу. Мы встретимся, можно не сомневаться,
несмотря на инъекции и с доктором разговор,
дорогостоящие услуги похоронных контор:
судебный пристав и медсестра, как белая обезьяна,
пустятся в пляс под стук моего барабана.
Он прибыл в страну, объятую недовольством.
Он не был здесь прежде и сразу замучил посольство
по делу туземцев с унчаками наперевес:
у них диеты разные и жители небес.
«Время», — инструктировали в Лондоне дипломата —
«не ждет. Поздно согласовывать и проводить дебаты:
единственный выход — оформить развод.
Будет лучше, просит их вице-король,
если никто не узнает, какова Ваша роль.
Что ж, для консультации найдем иной подход.
За вами, по любому, последнее слово».
Прочесав сады, опасаясь кинжала убийцы,
он приступил к решению судеб индийцев.
К его услугам были устаревшие карты, законы,
противоречивые данные переписи миллионов,
уточнить их, впрочем, как и спорные районы,
было уже поздновато, а тут еще не кстати
дизентирия устроила пати,
но семь недель спустя он свой поймал момент,
границы разделили континент.
На следующий день, отчаливая в Англию, цинично
забыв о прошлом, как опытный юрист. «Вернуться мне лично
не страшно», — храбрился он в Клубе, — «Стреляю я отлично.»
Была проверка пропусков, проход
он видел к новому району, кому теперь доложишь?
Он, опытный шпион, поддавшись на уловки,
шел прямо в западню за мнимым гидом.
В Гринхёзе было место удобное для дамбы,
довольно было б рельсы чуть дальше проложить.
Его рекомендации генштаб проигнорировал:
мосты были разрушены, зачахло наступление.
Уличная музыка казалось теперь ласковой
из-за недель в пустыне. Разбуженный водой,
журчащей в темноте, он долго
упрекал ночь за компаньона,
храпящего уже. Конечно, расстреляют их,
нетрудно двух разъединить и так чужих друг другу.
1928
Остановите все часы, отрежьте телефон.
Пускай спокойно кость грызет пёс Артемон.
Пусть некрофилы поспешат для поцелуев в лоб.
Под барабанный бой пускай выносят красный гроб.
Пусть в небе самолет визжит, как черт,
Рисуя сообщение, ОН МЕРТВ.
Пусть креп повяжут белым голубям,
перчатки черные гаишнику отдам.
Он для меня был Север, Запад, Юг, Восток,
рабочая неделя и отдыха воскресного глоток;
Мой полдень, полночь, песня, разговор.
Я был не прав — любовь не вечна до сих пор.
Звезды пусть гаснут быстрее, идут на нет.
Солнце снимите, спрячьте Луну в пакет.
Вылейте океан, вырвите с корнем лес,
нечего более ждать впереди чудес.
Остановите все часы, отрежьте телефон.
Пускай спокойно кость грызет пёс Артемон.
Пусть некрофилы поспешат для поцелуев в лоб.
Под барабанный бой пускай выносят красный гроб.
Пусть в небе самолет визжит, как два кота,
Рисуя сообщение, ОНА МЕРТВА.
Пусть креп повяжут белым голубям,
перчатки черные гаишнику отдам.
Она была мой Север, Запад, Юг, Восток,
рабочая неделя и отдыха воскресного глоток;
Мой полдень, полночь, песня, разговор.
Я был не прав — любовь не вечна до сих пор.
Звезды пусть гаснут быстрее, идут на нет.
Солнце снимите, спрячьте Луну в пакет.
Вылейте океан, вырвите с корнем лес,
нечего более ждать впереди чудес.
Это прощальный в гостиной цивилизованный крик,
профессорский благоразумный бзик,
прикрытый дипломатией социальный апломб,
теперь решают дела при помощи газа и бомб.
Красивые истории про добрых великанов
и удивительных фей, сочинения для двух фортепьяно,
хрупкий фарфор, картины с мазней, как фейерверк,
и оливковые ветви отнесены наверх.
Дьявол поклялся, но клятвам взамен
он вышел на волю, взорвав гексоген.
В темнице держал его Папа давно,
ангел мятежный всплыл все равно.
Гуляя, как грипп, повсюду, где хочет,
стоит на мосту, торчит между строчек;
как гусь или чайка летит высоко,
таится в буфете, под кроватью, в трюмо.
Под маской весенней, с сединой на висках,
В голубых маскирует враждебность глазах.
Он может в коляске вопить, как дитя,
или ехать в трамвае последнего дня.
Водопроводчик, доктор, поскольку привык
владеть профессией, как болезнью старик;
лучший танцор, лучший в хоккей игрок,
как разведчик скрытен, как тигр жесток.
Он пришел победить, ты знаешь, мой друг,
к каким глубинам позора он тащит вдруг;
он украл бы тебя у меня, мой дорогой,
чтобы отрезать твой волос прекрасный густой.
Миллионы уже пали в пасть толчеи,
уступая, как голубь обаянью змеи;
сотни деревьев растут в мире зря:
я, как топор, что в руках дикаря.
Поскольку я, в конце концов, недаром Третий Сын
испорченный, беспечный, везуч, как Алладин;
был для меня подробный план написан Сатаной
от человека навсегда избавить шар земной.
Поведение человека — сумасшедший дом,
Восстановленная Гоморра и типичный Содом;
Я должен взять спасительный огонь,
чтоб смыть желаний человечьих вонь.
Покупка и продажа, еда и питье,
Вероломные механизмы и непочтительное нытье.
Симпатичные тупицы без лишних слов
Вдохновляют своих честолюбивых мужиков.
Я прибуду, я накажу, Сатана умрёт,
я намажу на хлеб свой икру и мёд,
дом, где на почетном месте пылесос,
в собор превратить для меня не вопрос.
Буду, как суперстар, в платиновом авто
выезжать на парад, меня не затмит никто,
весь день и всю ночь продлится мой бенефис,
покатится колесо по длинной улице вниз.
Маленький Иоанн, Иоанн большой, Павел и Петр с ключом,
И бедный маленький Хорас, разбитый параличом,
оставьте свой завтрак, парту, игрушки в войну,
чтоб летним прекрасным утром убить Сатану.
Поскольку слава, гнев, труба и барабан
и власть восстать приказывают вам;
могилы взлетят, открывшись, вверх,
искупит земля свой смертный грех.
Рыбы затихли глубоко в морях,
небо, как елка 25 декабря,
звезда на Западе полыхает, как нефть:
«Человечество живо, но должно умереть».
Так прощайте дом с красными обоями внутри,
на теплой двуспальной кровати черновики,
настенный полет прекрасных птиц,
это — прощание, прелестная душа, без границ.
Бюро статистики он найден был не зря —
единственный, кто был без компромата.
Все данные послушно подтвердят,
до грешника ему далековато.
Находка, как пример для дикаря.
Он до войны, на фабрике трудясь,
не будучи лентяем отродясь,
нашел на «Фуджи Моторс» перспективу.
С Законом не вступая в диалог,
поскольку вовремя платил налог,
(свидетельствуют этому счета),
докажет вам психолог без труда —
с коллегами легко мог выпить пива.
Газеты покупая каждый день,
не пропускал рекламный бюллетень.
Он, застрахованный на всякий случай,
здоровьем был почти благополучен.
Используя кредиты и рассрочку,
и не пытаясь снизить аппетит,
имел, как современный индивид,
авто и граммофон с радиоточкой.
Загладив социологи вину,
воссоздали прошедшего цепочку.
Мир потеряв, ушел он на войну.
Оставив на Отчизну пять детей,
не зная лично их учителей,
он заслужил внимание властей,
Он был свободен? Счастлив? Кто всерьез
ответит на поставленный вопрос.
1
Он угасал в разгаре зимы:
на каждом шагу гололед, аэропорты полупусты,
статуи городские изуродовал снег;
падающая температура придушила умирающий день,
термометр и градусник как сговорились:
в тусклый холодным день случилась кончина поэта.
Вдали от его болезни
волки бежали сквозь вечнозеленый лес,
деревенская речка лишенная удобных причалов;
скорбные речи
по поводу смерти поэта не касались его стихов.
Это был самый последний день, как для него,
так и для медсестер и слухов;
области тела взбунтовались,
площади разума опустели,
тишина затопила предместья,
поток его чувства достался поклонникам.
Теперь он рассеян среди множества городов
и полностью принадлежит незнакомым людям,
обретая свое счастье под обложкой книги,
несет наказание по иностранному кодексу чести.
При переводе смысл слов мертвеца
изменяется в местах обитания.
Но завтра в многозначительном шуме,
где брокеры, подобно животным, ревут в зале фондовой биржи,
а бедняки справедливо страдают, имея к этому склонность,
и каждый узник уверен в своей свободе,
несколько тысяч вспомянут про этот день,
поскольку легко запомнить неординарный случай.
Термометр и градусник как сговорились:
в тусклый холодный день случилась кончина поэта.
2
Ты был наивен, подобно нам, твой дар пережил
восторги богатых дам, агонию собственного тела.
Сумасшедшая Ирландия заставила писать стихи.
Ирландия безумна до сих пор, как и ее погода.
Зато в поэзии полный штиль, она уцелела
в народном сказании. Поэзия здесь, как из стали —
исказить почти невозможно, нечем.
От уединенных ферм до деятельной печали
сырых городов, где поэты верили и умирали;
важнее поэзия, нежели рот — источник речи.
3
Давит чернозем на грудь:
Вильям Йейтс прилег вздремнуть.
Без поэзии сосуд
в чрево родины кладут
Время храбрых и святых
материт и бьет под дых,
беспощадно изменив
формы королей и див.
Время чтит язык, в ком слог,
как для верующих Бог.
Трусость, гордость за грехи
не считают петухи.
Время — странный адвокат:
Киплинг стал не виноват,
Клодель тоже ни при чем,
сочинял Поль горячо.
Из кромешной темноты
брешут бешеные псы.
Европеец нервно ждет,
кто кого быстрей сожрет.
Интеллектуальный стыд
для Европы, как гастрит.
Море жалостливой лжи
бьет в глазные рубежи
Следуй, гений, напрямик
в скрытый сумраком тупик.
Голос твой великий пусть
уничтожит нашу грусть.
Выпрямляя стих, как гвоздь,
вырасти проклятья гроздь,
про нужду и горе пой,
чуя пропасть под собой.
Одиночество души
доброй шуткой рассмеши,
за решеткой серых дней
вере научи людей.
Пирс нещадно волны бьют;
на равнине дождь всерьез
лупит брошенный обоз;
каторжане в горы прут.
В сером платье вечерок.
Фиск агентов шлет отряд:
недоимщики шалят,
игнорируя налог.
Завершив с Богиней спор,
проститутки в храме спят;
в подсознании вершат
два поэта разговор.
Пусть Утический Катон
древние законы чтит,
но мятеж легко творит
мускулистое никто.
В спальне Цезаря уют.
Цезарь, словно мелкий клерк,
пишет в розовый конверт:
«Ненавижу царский труд».
Кушая не хлеб один,
стаи красноногих птиц
грея скорлупу яиц
сверлят взглядом чахлый Рим.
А на севере пустом,
где вокруг лишь желтый мох,
двигается без дорог
северных оленей гон.
(Для Василия и Сюзаны Бузби)
Грязный, помятый,
Он вываливался из самолета
спеша к завтраку в свою честь.
Радиоведущий,
называя его выдающимся,
ценит себя поменьше.
Пустынный фьорд
отрицал возможность
многобожия.
Двадцать восемь лет назад
трое спали здесь.
Теперь один женат, второй мертв,
Там, где стояла фисгармония,
радио:
выжил достойный?
Неспособный говорить по-исландски,
Он, зато, помогал
мыть посуду.
Веселая овчарка
и приезжий из Нью-Йорка,
без труда понимали друг друга.
Снег замаскировал
навозную лужу:
амбарная мышь провалилась.
Снежная буря. Голая комната.
Мысли о прошлом.
Он забыл завести свои часы.
Ветер выл над волнистой лавой. Вдруг,
В глаз бури
влетела темная точка,
Это, въехавший на аэротакси Персей,
вытаскивает
дрожащую Андромеду
Из дикой местности
И возвращает ее
к горячим ваннам, коктейлям, привычкам.
Еще одну
детскую мечту исполнил
волшебный свет исходящий из Геклы.
Счастливого острова,
Где все мужчины равны,
Но не вульгарны — еще нет.
Однажды вечером по Бристоль-стрит
гуляя вволю,
(толпа на тротуаре шевелилась,
словно пшеница в поле),
я к пристани спустился,
там пел влюбленный
под аркой железнодорожной:
«Любовь бессмертна и бездонна.
Я буду любить тебя, я буду любить тебя,
пока Китай и Африка не столкнутся,
пока река не перепрыгнет через гору,
пока лососи не запоют на блюдце.
Я буду любить тебя, пока океан
не повесят, развернув, сушиться,
пока немые звезды не заорут,
как пациенты психбольницы.
Годы бегут, как кролики,
Но в сердце моем зацвели
Цветы
Первой в мире любви».
Но все часы в городе
Стали трещать и звонить:
«Время тебя обманет,
ты не сможешь его победить.
В темных пещерах подсознания,
где Правосудие обнажено,
время наблюдает из тени
как ты целуешься перед сном.
В мигрени и в беспокойстве
жизнь проходит бесцельно,
но время предполагает, что будет
завтра или мгновенно.
Огромные зеленые долины
накроет снежная попона;
время меняет зажигательные танцы
и горбатит любителя поклона.
Погрузи руки в воду,
погрузи весь скелет,
смотри внимательно в реку
и удивись, что там тебя нет.
Ледник громыхает в буфете,
в кровати вздыхает пустыня,
сквозь трещину в чашке проходит
связь мертвых с живыми.
Там нищие выигрывают в лотерею,
Джека очаровывает Великан,
Лили охмуряет белого горлопана
и Джил падает на диван.
Смотри внимательно в зеркало,
наблюдай свое разрушение;
ты не в силах благословить,
но жизнь и есть благословение.
.
Слезы текут из глаз
Как будто насыпали перца;
ты полюбишь свою сгорбленную фигуру
с горбатым сердцем».
Это случилось поздним вечером,
влюбленные давно ушли;
часы прекратили свою какофонию,
а река продолжала течь по телу земли.
Пусть, как умеренно-ясная погода,
радость раскрасила берег твоей души
в радужный цвет, шторм тебя изменил:
не позабыть уже больше
ни, разрушающую чаяния, тьму,
ни ураган, пророчивший погибель.
Тебе придется с этим знаньем жить.
Дороги нет назад, вокруг — иные,
из-за отсутствия луны ты их не чуешь,
они, однако, рядом
существа без имени, числа и рода:
и они тебя не любят.
Что ты им сделал?
Ничего? Но это не ответ:
Поверь, тебе придется ответить на вопрос? —
Что сделал, ведь сделал же ты что-что;
чтоб вызвать смех, травить им будешь анекдоты,
ты жаждать будешь их расположения и дружбы.
Не будет никакого мира.
Тогда, сопротивляйся, так храбро, как способен,
но каждая неблагородная уловка, ты знаешь,
на совести, как грязное пятно:
хотя сегодня это не причина,
для тех, кто ненавидит ненависти ради.
Голову мне положи
на нетвердое плечо;
время жрет, как винегрет
детский ум и красоту,
эфемерность детворы
объясняет смерть, как басню:
но, пока далек рассвет,
спи порочное дитя,
нет другого для меня
существа прекрасней.
Безграничны плоть и дух:
Пара нежная лежит
Как вареная морковь
Без сознания почти,
Им Венера за оргазм
Преподносит, как богиня
В дар надежду и любовь;
А тем временем монах
Ловит чувственный экстаз,
помолившись на латыни.
Верность, преданность, едва
Полночь минет, пропадут,
Словно колокол гудя.
Тут же толпы дураков
Выть начнут, как злые псы:
Ты заплатишь каждый грош,
Карты правду говорят,
только этой ночи пыл,
шепот, взгляды, поцелуй
в память врежутся, как нож.
Полночь, меркнет красота:
Пусть предутренний сквозняк
Мягко кудри шевелит,
Долгожданный день грядет,
Чтоб жестокий, скучный мир
Глаз приемлемым признал;
Дней засушливых кредит
Для невольных взят хлопот,
Пусть нахлынет вместо зла
Человечьих чувств накал.
Ты когда-нибудь слышал о кокаиновой Лили?
Она жила в Кокаинсити на кокаиновой горке земли,
ее кокаиновая собака и кокаиновый кот,
дрались с кокаиновой крысой всю ночь напролет.
Ее кокаиновые волосы развевались, как кокаиновый флаг.
Она носила кокаиновое платье красное, как мак:
шляпу кокаиниста, костюм для скачки в санях,
кокаиновую розу, к пальто приколотую на днях.
Большие золотые колесницы на Млечном пути,
Серебряные змеи, слоны, куропатки, снегири.
О кокаиновый блюз, они печалят меня,
под кокаиновый блюз плывет из-под ног земля.
Однажды холодной ночью Лили вышла гулять в метель,
нюхая воздух испуганно, дышала, как загнанный зверь.
Там были наркотическая легкость и пьяный бред,
на кокаиновой дорожке оставался кокаиновый след.
Там Мак с лицом ребенка и Морфий, предъявляющий счет,
поднявшись по снежной лестнице, веселили народ.
Стремянка в небо была метра два в высоту,
огромные сани скользили в черную пустоту.
По утру в половине четвертого без ощущенья вины
они, как Рождественская елка, были освещены;
как только Лили возвратилась домой и упала в кровать,
она засопела быстро и перестала дышать.
Сняли с нее изношенное кокаиновое пальто:
оно износилось, как шляпа с розой цвета бордо;
На ее надгробном камне ты читал не один:
она умерла, поскольку нюхала кокаин.
Закон, убеждены садовники,
это солнце. Закон один.
Солнечный круг для садовников господин,
как для рядовых полковники.
Закон есть мудрость старости,
дед-импотент визжит от ярости.
Закон — суть чувства молодых,
показывает правнук свой язык.
Закон, поп проповедует смиренно,
менталитет меняя прихожан,
слова в моем писании священном,
а также кафедра моя и храм.
Судья, взглянув не дальше носа,
чеканит фразы без препон:
Закон известен испокон.
Закон дымит, как папироса,
но я добавлю макарон —
Закон есть все-таки Закон.
Юристы пишут, в рот воды набрав,
Закон не ошибается, не прав,
он преступления карает ловко,
орудуя статьей или винтовкой.
Закон — одежда, которую весь век
любой беспечно носит человек.
Закон, как дружба ежедневно на словах.
Одни кричат: закон — наша судьба,
другие, что березы и изба.
За третьими четвертые шипят:
Закона нет который год подряд.
И всегда сердитая толпа,
вечно оставаясь на бобах,
голосит: Закон бесспорно — мы,
и глупей меня чудак с Луны.
Если мы знаем о Законе не больше,
чем другие, живущие дольше,
то мне известно не больше тебя,
что нам следует делать шутя,
исключая тех, кто беспробудно
несчастлив или спит, как Будда,
Закон в натуре существует,
об этом каждый знает всуе,
считаю делом глупым, гиблым
с Законом сравнивать что-либо.
В отличие от многих из людей,
нет у меня других идей,
которые способны придержать
обычное желание гадать
и низвести свой личный опыт
до равнодушия зевоты,
хотя, сужая рубежи
тщеславья вашего и лжи,
и Богом данную мне робость,
меня переполняет скромность,
отличный выход мы найдем:
любовь похожа на Закон.
Подобно любви, откуда Закон нам неизвестно.
Закон не терпит принужденья, как невеста.
Как от Закона, так и от любви мы часто плачем.
Закон, как и любовь, для нас немного значит.
Пусть Время безмолвствует, но я тебе доложу,
Время в курсе цены, которую нам платить.
Если б я мог рассказать, чем дорожу.
Заплачем ли после драки, надев паранджу,
Или споткнемся, когда музыканты начнут пилить?
Время ничего не расскажет, но я расскажу.
Даже нет смысла долдонить понятное и ежу,
ибо люблю тебя больше, чем смогу объяснить.
Если б я мог рассказать, чем дорожу.
Ветры дуют оттуда, где возникают, куда ухожу.
По какой причине листве предназначено гнить?
Время ничего не расскажет, но я расскажу.
Розы мечтают вырасти — предположу,
Чтобы заметить это — нечего говорить.
Если б я мог рассказать, чем дорожу.
Возможно, все храбрецы испугаются, — не осужу,
И все солдаты дезертируют из-за желания быть.
Скажет ли время то, что я расскажу?
Если б я мог рассказать, чем дорожу.
Моя любовь, как красный цветок,
как для слепого концерт.
Спереди, как отбивной кусок,
зад, как тяжелый конверт.
Волосы гладкие, словно льстец,
брови ее как трясина.
Взгляд ее, словно отару овец
замечал сквозь туман мужчина.
Словно автобус огромный рот,
нос, как ирландская джига.
Подбородок ее как из чашки компот,
выпитый мигом.
Ее божественные формы и впадины,
как карта Соединенных Штатов.
Ноги ее, как Фольксвагены
без номерных знаков.
Не найти среди нас героя в мундире,
покорителя крыш, высот.
Настоящая любовь тонет, как лодка в пучине,
как вязаный детский носок.
Все в прошлом. Расширение языка,
путешествие в Китай по торговым тропам;
распространение системы счета и комлех;
в прошлом расчет времени по движению тени от солнца.
В прошлом оценка риска для жизни по картам,
Предсказание по движению воды, изобретение
Колеса и часов, приручение лошади.
В далеком прошлом беспокойная жизнь навигаторов.
В прошлом остались феи и гиганты,
крепость, словно застывший орел, уставившийся на долину,
в лесу построенная часовня.
В прошлом вырезание ангелов и тревожных горгулей.
В прошлом суд над еретиками среди каменных колонн,
теологические споры в тавернах
и чудесное исцеление в фонтане;
в прошлом шабаш ведьм; но сегодня борьба.
В прошлом установка динамо и турбин,
строительство железных дорог в колониальной пустыне,
классическая лекция на происхождение человечества.
Но сегодня борьба.
В прошлом вера в абсолютную ценность Греции,
Падение занавеса на смерть героя;
горячая молитва на вечерней заре
и обожание сумасшедшего. Но сегодня борьба.
Так шепчет поэт, застывший среди сосен, или
там, где свободный водопад шумит монотонно, или
глядя со скалы подобно наклонившейся башне:
'О мое зрение. Пошли мне удачу первооткрывателя.'
И, исследовав своими инструментами
равно бесчеловечные области будь то зрелая бацилла
либо огромный Юпитер, воскликнул:
«Но я ничего не знаю о жизни моих друзей.»
Так бедняки в полутемных жилищах шуршат вечерней газетой:
«Наш день- это наша потеря.
О, заметь нас создатель Истории,
Организатор времени — реки регенерации.»
И народы хором призовут жизнь,
которая, сформировав отдельный коллектив, нагнетает
частный ночной ужас.
«Если тебя не впитала городская губка,
подними обширные военные империи акулы и тигра,
создай мощное государство Робина. Приди.
О, спускайся как голубь или разъяренный папа,
или средний инженер, но спускайся».
И жизнь отвечает, если она отвечает вообще,
из сердца, из глаз, и из легких,
из магазинов и городских площадей:
«О, нет. Я не приду. Не сегодня. Не для тебя. Я —
человек-надежда, легко обманывающий собутыльник в баре.
Я то, что вы делаете ежедневно.
Я ваше обещание быть хорошим, ваша смешная история,
ваш деловой голос и ваш брак.
Какое ваше предложение? Строить справедливое общество?
Хорошо. Я соглашаюсь. Или это всего лишь договор самоубийства,
красивая смерть? Очень хорошо, я принимаю,
поскольку я — ваш выбор, ваше решение. Да, я — Испания.»
Многие услышали это на отдаленных полуостровах,
на сонных равнинах, на сбившихся с курса рыбачьих шхунах
или в коррумпированном сердце города,
услышали и двинулись, словно чайки или семена цветка.
Они, как банные листы, цеплялись за длинные экспрессы,
которые сквозь альпийский туннель качаются среди ночи.
Переплывали океаны; шли по горным ущельям.
Они прибыли, чтобы отдать свои жизни.
На той засушливой территории, фрагменте, отколотом от Африки
и грубо припаянном к изобретательной Европе;
на том плоскогорье, выигранном у рек, материализуются наши мысли,
угрожающие формы нашей лихорадки
точны и живы. Как опасность, которая заставила нас ответить
на предупреждение медицины. И брошюра зимних круизов
обернулась батальонами вторжения; и наши лица,
как стена института, как стена магазина, разрушение
удовлетворяет свой аппетит после команды стрелять и бомбить.
Мадрид это сердце. Наши мгновения нежности
пахнут санитарной машиной и мешком с песком;
наши часы дружбы в народной армии.
Завтра возможно будущее.
Исследование синдрома усталости и уборка мусора;
Постепенное исследование радиационного фона.
Завтра расширение сознания при помощи диеты и дыхания.
Завтра возрождение романтичной любви,
фотографирование ворон;
любая забава под своевольной тенью Свободы;
завтра театрализованное представление и концерт музыканта,
красивый рев хора под куполом;
завтра обмен мнением на размножении терьеров,
нетерпеливый выбор председателей
внезапным лесом рук. Но сегодня борьба.
Завтра для молодых поэтов, взрывающихся словно бомбы,
прогулки близ озера, недели превосходного общения;
завтра гонки на велосипеде
через предместья летними вечерами. Но сегодня борьба.
Сегодня преднамеренно увеличены шансы смерти,
сознательное принятие вины за необходимое убийство;
сегодня трата усилий
на тонкую эфемерная книжицу и скучную встречу.
Сегодня примитивные развлечения: разделенная сигарета,
карты в освещённом свечой сарае, и окопный концерт
мужских шуток; сегодня неумелое
и недостаточное объятие накануне испытания боли.
Звезды погасли. Животные закрыли глаза.
Оставим в покое прошедший день, время не оправдывает надежд,
и История побежденному может сказать Увы,
но не сможет не простить.
1937
Дамы и господа сидящие здесь —
любители выпить, покурить, поесть.
Не глядя на то, что давление скачет.
Кто сидит рядом? Смерть, не иначе.
Как блондин длинноногий с небесным взглядом,
в метро и на пляже Смерть всегда рядом.
Одиноки или женаты, молоды или стары,
вы будете танцевать под звуки ее гитары.
Смерть, словно доктор высшего класса.
В приемной торчит день и ночь биомасса.
«Вы еще дышите? Это пройдет!» —
толкает она пациента в гроб.
Смерть, как риэлтер мест за оградой
дёшево. Дорого ей и не надо.
Сделка легка и стара, словно мир,
достаточно подпись чиркнуть, где пунктир.
Смерть гениальный и мудрый учитель,
Для тупых и горбатых друг и спаситель,
с урока сбежать под названьем «Могила»
никому даже в голову не приходило.
В покер играете, в рулетку ли в казино,
мокнете под дождем или пьете вино,
Смерть наблюдает за вами, смотрит на вас,
готова нагрянуть завтра или прямо сейчас.
Часы не смогут вам указать
ради чего молиться опять,
Потому что время остановилось,
То есть безвременье до тех пор
Пока мы ведем этот разговор,
предчувствуя нечто другое, чем было.
Не найти ответа на вопросы всуе
Во взгляде памятника-статуи.
Только живущий ответит, чей лоб
лавр увенчает, словно озноб.
Мертвый подскажет лишь ход.
Что происходит с людьми опосля их кончины?
Смерть не постигнешь смертью женщины или мужчины.
Ад ни там, ни здесь.
В ад ни упасть, ни залезть.
Нельзя замарать, как честь.
Трудно представить грядущих потомков
или столетья разбитые звонко;
легче жить просто, подобно ребенку.
Препятствуя нашим инстинктам, желаниям,
приобретая все новые знания,
наша гордыня множит страдания.
Заполнив словами тома, словари,
в которых слов истины не найти —
обезьяны более и не могли.
Все же гордыня не в силах одна
надежду на чудо выпить до дна —
там преисподняя, где сатана.
Тот, кто сегодня притворно слеп,
несерьезно зол, понарошку свиреп,
Будет как соль потерявший хлеб.
Если б мы были несчастны, больны,
как жертвы теракта, болезни, войны,
было бы проще, пуская слезу,
выплюнуть душу, как сломанный зуб.
Захватчик в форме дровосека
Творит дрова из человека,
Но есть что невозможно сжечь —
Страны порабощенной речь
о том, что Родины святыни
среди отчаянья пустыни
преследует захватчик злой,
блюя бессмыслицей пустой.
Маленькие тираны, угрожая большим,
искренне убеждены,
что меняют режим.
Тираны могут быть убиты,
тогда как палачи их умирают
в своих кроватях мирно и беспечно
Девиз тирана:
все возможное —
необходимо.
Как только главы государства
работать предпочтут не днем, а ночью,
пусть граждане почувствуют опасность.
От готики севера, бледные дети
Культуры вины, картошки, пива-виски,
Мы, подобно отцам, направляемся
К югу, к обожженным другим берегам,
Винограда, барокко, la bella figura,
К женственным поселеньям, в которых мужчины —
Самцы, и дети не знают той жесткой
Словесной войны, какой нас обучали
В протестанстских приходах в дождливые
Воскресенья — мы едем не как неумытые
Варвары, в поисках золота, и не как
Охотники за Мастерами, но- за добычей;
Кто-то едет туда, решив, что amore
Лучше на юге, и много дешевле
(Что сомнительно), другие — убеждены,
Что солнце смертельно для наших микробов
(Что есть чистая ложь); иные, как я,
В средних летах — чтобы отбросить
Вопрос: «Что мы и чем мы будем»,
Никогда не встающий на Юге. Возможно,
Язык, на котором Нестор и Апемантус,
Дон Оттавио и Дон Джованни рождают
Равно прекрасные звуки, неприспособлен
К его постановке; или в жару
Он бессмысленен. Миф об открытой дороге,
Что бежит за садовой калиткой и манит
Трех братьев — одного за другим — за холмы
И все дальше и дальше — есть порожденье
Климата, в котором приятно пройтись,
И ландшафта, заселенного меньше, чем этот.
Как-то все-таки странно для нас
Никогда не увидеть ребенка,
Поглощенного тихой игрой, или пару друзей,
Что болтают на понятном двоим языке,
Или просто кого-то, кто бродит один,
Без цели. Все равно, наше ухо смущает,
Что их кошек зовут просто- Cat, а собак
— Lupo, Nero и Bobby. Их еда
Нас стыдит: можно только завидовать людям,
Столь умеренным, что они могут легко
Обойтись без обжорства и пьянства. И все ж
(Если я, десьтилетье спустя, их узнал) —
У них нету надежды. Так древние греки о Солнце
Говорили: «Разящий-издалека», и отсюда, где все
Тени — в форме клинка, вечно синь океан,
Мне понятна их мысль: Его страстный
Немигающий глаз насмехается над любой
Переменой, спасеньем; и только заглохший
И потухший вулкан, без ручья или птицы,
Повторяет тот смех. Потому-то
Они сняли глушители со своих «Весп»
И врубили приемники в полную силу,
И любой святой вызывает ракетный шум,
Как ответная магия. Чтобы сказать
«У-уу» сестрам Паркам: «Мы смертны,
Но мы пока здесь!», они станут искать
Близость тела — на улицах, плотью набитых,
Души станут иммунны к любым
Сверхестественным карам. Нас это шокирует,
Но шок нам на пользу: освоить пространство, понять,
Что поверхности не всегда только внешни,
А жесты — вульгарны, нам недостаточно
Лишь звучанья бегущей воды,
Или облака в небе. Как ученики
Мы не так уж дурны, как наставники — безнадежны.
И Гете, отбивающий строгий гекзаметр
На лопатке у римской девы — есть образ
(Мне хотелось, чтоб это был кто-то другой)
Всего нашего вида: он с ней поступил
Благородно, но все-таки трудно назвать
Королеву Второй его Walpurgisnacht
Елену, порожденную в этом процессе,
Ее созданьем. Меж теми, кто верит, что жизнь —
Это Bildungsroman, и теми, для кого жить —
Значит «быть-здесь-сейчас», лежит бездна,
Что об'ятиями не покрыть. Если мы захотим
«Стать южанами», мы тотчас испортимся,
Станем вялыми, грязно-развратными, бросим
Платить по счетам. Что никто не слыхал, чтоб они
Дали слово не пить или занялись йогой —
Утешительно: всей той духовной добычей,
Что мы утащили у них, мы им не причинили
Вреда, и позволили, полагаю, себе
Лишь один только вскрик A piacere,
Не два. Я уйду, но уйду благодарным
(Даже некоему Монте), призывая
Моих южных святых — Vito, Verga,
Pirandello, Bernini, Bellini
Благословить этот край и всех тех,
Кто зовет его домом; хотя невозможно
Точно помнить, отчего ты был счастлив,
Невозможно забыть, что был.
Сентябрь 1958
Примечания переводчика.
Нестор — греческий герой, воспитатель Ахилла
Апемантус — персонаж пьесы Шекспира «Тимон Афинский»
Дон Оттавио и Дон Джованни — персонажи оперы Моцарта «Дон Жуан»
Bildungsroman — воспитательный роман (нем.)
«Веспа» — популярная итальянская марка мотороллера
A Piacere — свободно, вольно (муз. нотация)
Монте — хозяин, который отказался продать Одену дом на Искии
Vito — итальянский поет, современник Одена, род. на Сицилии.
Verga, Джованни — итал. писатель втор. половины 19 в., род. на Сицилии
Pirandello — драматург, лауреат Нобелевской премии 1934 г., род. на Сицилии
Bernini, Джанлоренцо — художник, скульптор, архитектор барокко, род. в Неаполе1598 г.
Bellini, Винченцо — композитор, автор оперы «Норма», род. на Сицилии в 1801 г.
Бессмысленно крик поднимать.
Нет, детка, уж лучше совсем завязать.
Ты руки ко мне не тяни.
Чайку завари, кипяточку плесни.
Вот и все, как ни крути.
Но что это значит? что ждет впереди?
Я маме сказал перед тем, как уйти,
Что дом покидаю, чтоб лучший найти.
На письма ее не ответил,
Но лучшего так и не встретил.
Вот и все, как ни крути.
Но что это значит? что ждет впереди?
Так не было раньше у нас?
Наверно нет, так стало сейчас.
Мотор заглуши: коли жизнь сходит с рельс,
Есть ли смысл уезжать в Уэльс?
Вот и все, как ни крути.
Но что это значит? что ждет впереди?
Был тверд мой хребет, как металл,
И я генерала в лицо узнавал,
Но в жилах силенок не стало,
И я не служу генералу.
Вот и все, как ни крути.
Но что это значит? что ждет впереди?
В венах моих есть желанье одно,
И рыбою память ложится на дно;
Начну я рыдать, что есть силы —
А память мне: «Так уже было.»
Вот и все, как ни крути.
Но что это значит? что ждет впереди?
Сюда прилетала пичуга одна,
Навряд ли уже возвратится она.
Я долго шел, чтоб в итоге пути
Ни земли, ни воды, ни любви не найти.
Вот и все, как ни крути.
Но что это значит? что ждет впереди?
Перенеси через воды
И усади ее в тень,
Где голубки белы целый день у ветлы,
И четыре вЕтра оды
Распевают, распевают, распевают о любви.
Золотое надень ей кольцо ты
И к груди ее крепко прижми;
Снимки из-под воды рыбьи делают рты,
И лягушка, певец большеротый,
Распевает, распевает, распевает о любви.
Переулки сбегутся на пляску,
Дома обернутся взглянуть,
Столы и скамьи скажут тосты свои,
И лошадки, что тянут коляску,
Распевают, распевают, распевают о любви.
Закон — как солнце, господа,
Вот мненье
садовода.
Вчера, сегодня и всегда
Ему верна природа.
Закон —
прожитых лет урок, —
Бессильный дедушка изрек;
— Скорей уж —
молодости дух, —
Прервал его нахальный внук.
Святой отец святой
свой взгляд
Воздев на тех, кто вряд ли свят,
Отрезал кратко, словно
бритва:
Закон — моя молитва.
Судья, поглядев на свой собственный
нос,
Сурово и четко ответ произнес:
— Закон, как я вам говорил, и не
раз,
И как вам опять повторяю сейчас,
Закон — говорю вам еще раз,
что он,
Закон и есть — закон!
Студенты пишут реферат:
Закон
— не прав, не виноват,
Это просто наказание
За обычные
деяния,
Повсеместно и всегда,
Закон — одежда и еда.
— Судьба,
— иные говорят,
— и государственный диктат.
Другие в
унисон,
Кричат: — Какой закон?
Закона вовсе нет,
Давно простыл и
след.
А в толпе полубезумной,
Очень злой и очень шумной:
—
Мы — закон!
(А дурачок мычит, что он).
А мы, с тобою,
извини,
Не больше знаем, чем они.
Не больше знаю я, мой свет,
Чем
ты, что должно, а что нет.
Лишь все согласны
априорно,
Безоговорочно, бесспорно,
Что где-нибудь он есть,
Как
всем известно здесь.
И, если даже мысль — абсурд
Закона
обозначить суть,
Я, как другие, не скажу,
Что есть закон, я не
сужу,
А, как и все, могу гадать,
Чтоб лучше слово подобрать.
В
конце-концов, я признаю,
Свою тщету, как и твою,
Но робко, тем не
менее,
Я дам определение,
На что похож Закон:
Любви подобен
он.
Как и любовь — нельзя понять.
Как и любви — не
избежать.
И часто — слезы лить.
И вряд ли —
сохранить.
September 1939
Не понимая, почему запретен
Был плод, не научивший ничему
Их новому, досаду скрыв, как дети,
Не внемля ни упреку, ни уму,
Они ушли. И память тут же стерла
Воспоминанья. Стала им ничья
Не внятна речь: ни псов, вчера покорных,
Ни сразу онемевшего ручья.
Мольбы и брань: свобода так дика!
При приближеньи зрелость отступала
Как от ребенка горизонт, пока
Рос счет крутой опасностям и бедам,
И ангельское войско преграждало
Обратный путь поэту с правоведом.
Секрет себя обнаружит в итоге, как и всегда.
За чашкою чая жажду язык выдает — беда!
Сама себя перескажет история за меня.
Тихи глубокие воды, да дыма нет без огня.
За трупом в резервуаре, за тенью, что днем растет,
За танцем той, что танцует, за рюмкой того, кто пьет,
За приступами мигрени, за вздохами — всякий раз
Иная лежит причина, чем та, что видна для глаз.
У песни, случайно спетой у монастырских стен,
И у гравюр в столовой с видом охотничьих сцен,
И у рукопожатья во время летней игры —
Есть у всего причина, скрытая до поры.
Все трубочисты
Отмывают лица, шеи позабыв;
Все машинисты
Сходят с вахты, и корабль идет на риф;
Три сотни пышек
Лучший пекарь оставляет на огне;
На гробе пишет
Гробовщик записку: «Позже приходите вы ко мне.
Меня зовет любовь!»
Все водолазы
Выплывают на поверхность в пузырях;
Шоферы сразу
Тормозят свои экспрессы на путях;
И сельский ректор
Посреди псалма из церкви прочь спешит;
И санинспектор,
Крышку люка обнимая, вдоль по улице бежит, —
Когда зовет Любовь.
Вереском ветры в полях шелестят,
Вши под туникой, и сырость в костях.
Дождь барабанит по серым камням,
Что охраняю — не знаю я сам.
Сизый туман подползает с низин,
Подружка далеко, сплю я один.
Aвл к ней приходит теперь на крыльцо.
Мне гадки манеры его и лицо.
Пизо верит в Рыбу, в Христа своего,
Конец поцелуям — послушать его.
Хранил я кольцо, да в игре не везет…
Кто деньги вернет, кто подругу вернет?
Когда я приду одноглазым домой,
Я буду на небо глядеть день-деньской
О, что там слышен за дробный звук,
Будто бы грома раскаты, раскаты?
— Это солдаты идут, мой друг,
Идут солдаты.
О, что это там засверкало вдруг?
Издалека этот блеск так ярок!
— Солнце на ружьях блестит, мой друг,
Свет его жарок.
О, что же они собрались вокруг,
Что же им надо тут в воскресенье?
— Может, маневры идут, мой друг,
Или ученья.
О, отчего они, сделав круг,
К нашей свернули дороге, дороге?
— Может, команда была, мой друг,
Что ты в тревоге?
О, у кого-то из них недуг,
Нужен им доктор? Их кони встали?
— Нет, там никто не ранен, мой друг,
Даже и не устали.
О, может, чей-нибудь болен дух,
Нужен наш пастор им, верно? верно?
— Нет, они церковь прошли, мой друг,
Топая мерно.
О, значит, им нужен сосед наш, пастух,
Это к нему они, я же вижу!
— Нет, они мимо прошли, мой друг,
И уже все ближе.
О, но куда же ты? Наших рук
Не разнимать ты мне клялся адом!
— Нет, я любить обещал, мой друг,
Но идти мне надо.
Сломаны двери, и выбит замок,
Больше запорам держать нет мочи;
О, их шаги тяжелы, как рок,
И горят их очи.
«Что на уме, голубок, дружочек?
Мыслей, как перьев, мертвеет строй.
Ждешь ли свиданья, денег ли хочешь,
Или лелеешь план воровской?
Очи открой, мой баловень нежный,
Будет охота — лови меня.
Заново мир открывая прежний,
Встань на краю молодого дня.
С ветром взлети, мой змей поднебесный,
Птиц заглуши и небо затми;
Страхом срази, оживи, как в песне,
Сердце пронзи — и себе возьми.
Листья падают — не счесть.
И лугам не долго цвесть.
Няньки вечным сном уснут,
Лишь колясочки бегут.
Шепотком соседский рот
Нашу радость отпугнет,
В ледяной ввергая плен,
Так, что рук не снять с колен.
Сзади толпы мертвецов
К небу обращают зов,
Руки вытянув свои
Пантомимою любви.
На охоту чередой
Выйдут тролли в лес пустой.
Соловей, как сыч, смолчит,
С неба ангел не слетит.
Впереди величьем стен
Высится гора Взамен,
К чьим прохладным родникам
Не припасть живым устам.
Глядя вверх на звезды легко понять,
Что им на меня глубоко плевать.
Но равнодушья людей и зверья
Стоит меньше всего бояться, друзья.
Разве лучше бы было гореть звездам
Безответной и вечной любовью к нам?
Раз уж равенства в чувствах достичь нельзя,
Пусть более любящим буду я.
Но и я, восхищающийся давно
Звездами, коим все равно,
Все ж не могу, глядя в звездный рой,
Сказать, что тоскую лишь по одной.
Когда бы последнюю стерли звезду,
Я б научился смотреть в пустоту
И чувствовать, как ее тьма высока…
Хоть к этому надо привыкнуть слегка.
Иван-дурак, Иван- дурак,
Был смолоду простак,
А нынче — гнет рукой пятяк.
Меньшой сынок, меньшой сынок,
Был с детства недалек,
А многих удивил в свой срок.
И лучше бы герою,
Чтоб совладать с судьбою,
Быть круглым сиротою.
Легко признать, легко решить,
Что только делом нужно жить,
Хотя из сказки в сказку
Одна любовь
Приносит вновь
Счастливую развязку.
Фокстрот из пьесы
Солдат винтовку любит,
Студент — велосипед,
Хозяин — свою лошадь,
Артистка — свой портрет;
Любовь повсюду в мире,
Куда ни гляну я,
` В свой цвет влюблен хамелеон,
Но ты — любовь моя.
Кто бредит Александром,
Кому милей Ришар,
Кто любит волосатых,
А кто — бильярдный шар;
Кому-то мил священник,
Кто любит коноплю,
Кто — лишь того, кто бьет его,
А я — тебя люблю.
Тем нравятся эрдели,
А этим — пекинез,
Иным — морские свинки,
(а кто живет и без).
А есть в больнице психи —
Цветут по февралю;
Мой дядя Джон влюблен в лимон,
А я тебя люблю.
У тех — живот, как бочка,
У тех — картошкой нос,
Блуждающая почка
И остеохондроз;
Одним — вода в коленке,
Другим — дугою бровь,
Знал одного — он был УО,[56]
Но ты — моя любовь.
Дрозду — червяк отрада,
Ужу — милей тепло,
Медведю — белый айсберг,
А девушке — весло;
Мила форели речка,
А море — кораблю,
И любит пес ловить свой хвост,
А я тебя люблю.
Часы не бейте. Смолкни, телефон.
Псу киньте кости, чтоб не лаял он.
Молчи, рояль. Пусть барабаны бьют,
Выносят гроб, и плакальщиц ведут.
Аэропланы пусть кружат, скорбя,
Царапая на небе: "Нет тебя".
Наденьте черный креп на белых голубей,
Поставьте в черном постовых средь площадей.
Он был мой Юг и Север, Запад и Восток,
Мой каждодневный труд и мой воскресный вздох.
Мой полдень, полночь, речь и песнь моя.
Я думал, навсегда любовь. Ошибся я.
Не надо больше звезд — снимите все с небес,
Пролейте океан и вырубите лес,
Луну сорвите вниз и Солнце бросьте мгле:
Ни в чем теперь нет смысла на земле.
Что до страдания — Они не ошибались,
Старые Мастера. Как они знали всегда
Его скромное место; как происходит оно
В то время, как кто-нибудь ест, открывает окно,
или проходит мимо, слоняясь.
Как, покуда старейшие замерли, с трепетом ожидая
Чуда рождения, рядом всегда галдят
Дети, которым не так это важно, коньками перерезая
Лед на глади пруда.
Не забывали Они,
Что и смертная казнь должна знать свое место, происходя
Где-нибудь в грязном углу, или на месте возни
Своры собачьей; где конь палача, подойдя
К дереву, чешет невинный зад.
У Брейгеля на картине "Икар", например, как лениво вокруг
Все отворачивается от катастрофы! Пахарь, услышавший вдруг
Крик над водой, или прощальный всплеск,
Не обратил бы внимания. Солнце, как водится у светил,
Просияло на белых ногах, погружаясь в зеленые волны,
И изящный корабль, тот, что был очевидцем невольным
Чудного чуда — паденья Икара с небес,
К намеченной цели спокойно проплыл.
Десять миллионов в городе моем.
Кто живет в покоях, кто — и под мостом.
Но места нет для нас, мой друг, но места нет для нас.
А была когда-то и у нас страна.
Посмотри на карту — вот она видна.
Но нам туда нельзя, мой друг, но нам туда нельзя.
Там растет у церкви старый тис прямой,
Он как новый — каждой весной.
А старый паспорт — нет, мой друг, а старый паспорт — нет.
По столу ударил консул нам вослед:
"Вас без документов все равно что нет".
Но мы еще живем, мой друг, но мы еще живем.
В паспортном отделе нам указали дверь:
"Через год придите". А куда теперь?
Куда теперь пойдем, мой друг, куда теперь пойдем?
Я пошел на площадь, речи там ведут:
"Дай им только волю — хлеб наш украдут".
Они это про нас, мой друг, они это про нас.
Будто гром грохочет в небе в эти дни:
Это Гитлер грянул: "Пусть умрут они!"
Ведь это он о нас, мой друг, ведь это он о нас.
Видел я в жилете пуделя вчера,
Видел, в дом пускали кошку со двора.
Евреи — не они, мой друг, евреи — не они.
Вниз пошел на пристань, видел, как на дне
Вольные, гуляли рыбы в глубине,
Всего в пяти шагах, мой друг, всего в пяти шагах.
Проходил я лесом, слышал на ветвях
Птиц, аполитично свищущих в кустах.
Куда им до людей, мой друг, куда им до людей!
Тысячеэтажный мне приснился дом,
Тысяча дверей и окон было в нем,
Но нашего в нем нет, мой друг, но нашего в нем нет.
По пустой равнине, где снега метут,
Тысячи солдат вперед-назад бегут:
За мною и тобой, мой друг, за мною и тобой.
Кто есть кто. ("Who Is Who") [60] Кто есть кто
За шиллинг вам все факты выдаст том:
Как бил его отец, как он бежал,
Все беды юности; деянья, что потом
И сделали его тем, кем он стал.
Как воевал, охотился, шутя
Вершины брал, именовал моря
Великий этот деятель, хотя
И он страдал в любви, как вы да я.
При всем величье, он вздыхал о той,
Кто, жизнью наделенная простой,
(Как изумленным критикам ни жаль),
Ответила на несколько едва ль
Его прекрасных, длинных писем, но
Из них не сохранила ни одно.
Я вышел раз под вечер
Пройтись по Бристоль-Стрит;
Как спелая пшеница
Толпа кругом шумит.
И у реки гуляя,
Услышал песню я.
Влюбленный пел подруге:
"Навек любовь моя!".
Люблю тебя, покуда
Памир с Китаем врозь,
Река с горой несхожа,
И не поет лосось.
Люблю, покуда море
Не превратится в лес,
И звезды, словно гуси,
Не улетят с небес.
Пусть мчат, как зайцы, годы —
Покуда ты со мной,
В моих об'ятьях вечность
И рай любви земной."
Но все часы в округе
Вдруг разом стали бить:
"Не презирайте Время,
Его не победить.
В кромешном мраке ночи,
В об'ятьях правоты,
Закашляется время,
Когда целуешь ты.
В болезнях и кручинах
Жизнь промелькнет твоя,
А время будет вечно,
Твой главный судия.
Зеленые долины
Завалит снег глубок,
И оборвется пляска,
И замолчит смычок.
О, опусти ладони
В речную глубину,
Смотри, смотри на то, что
Давно ушло ко дну.
Ледник из шкафа дышит,
Пустыня — простыня;
Все это — царства мертвых
Недальняя родня.
Там деньги любят нищих,
И Джека — Великан,
Ликует Мальчик-с-пальчик,
Джил прыгает в бурьян.
Вглядись, вглядись сильнее
В зеркальное стекло,
Все ж жизнь благословенна,
Как жить ни тяжело.
О, стой, стой у окошка,
И слезы лей рекой,
Убогого полюбишь
Убогою душой".
Был поздний, поздний вечер,
Влюбленных — ни следа,
Часы свое пробили,
И вдаль текла вода.
На улицах светло, повсюду чистота,
Мухлюет в карты третий класс, а в первом ставки бьют;
Никто из нищих на носу не видел никогда,
Что происходит — и зачем — внутри кают.
Строчит письмо любовник, спортсмен бежит с мячом,
Кто не уверен в чистоте, кто в красоте жены,
Юнец амбиций полон, Kапитан давно ни в чем
Не видит смысла, кажется; а кто-то видит сны.
Так наш культурный мир плывет, путем прогресса
Вперед по глади волн, и где-то там нас ждет
Восток септический, цветов и платьев вид чудесный;
И Завтра хитроумное в постель свою идет,
Задумав испытать мужей Европы; неизвестно,
Кто будет низок, кто богат, а кто — умрет.
Кто говорит, любовь — дитя,
А кто — бранит ее.
Кто говорит, она — весь мир,
А кто твердит — вранье!
Когда ж соседа я спросил,
(а с виду он знаток),
На шум жена его пришла,
Чтоб выгнать за порог.
Кто опишет любовь, кто мне скажет,
Не похожа ль она на халат?
Правда ль запах ее будоражит,
Или сладок ее аромат?
Как ежи ее колются складки,
Или мягкого плюша нежней?
А края ее остры иль гладки?
О, скажите мне правду о ней!
О ней петитом говорит
Любой научный том.
О ней всегда заходит речь
На вечере любом.
Самоубийца в дневниках
О ней упоминал,
И в туалетах на стенах
Я про нее читал.
Как овчарка голодная воет,
Иль гремит, как оркестр духовой?
Может быть, подражая обоим,
Электрической взвизгнет пилой?
Запоет ли, гостей оглушая,
Или классика, все ж, ей родней?
Замолчит ли, когда пожелаю?
О, скажите мне правду о ней!
В беседке я ее искал —
Там нету и следа.
На Темзе возле Мейденхед,
И в Брайтонских садах.
Не знаю я, что дрозд поет,
Зачем тюльпану цвет,
Но нет в курятнике ее,
И под кроватью — нет
Переносит ли сильную качку?
Рожи корчить умеет иль нет?
Все ли время проводит на скачках,
Иль на скрипочке пилит дуэт?
О деньгах говорит без опаски?
Патриотка ль она до корней?
Не вульгарны ли все ее сказки?
О, скажите мне правду о ней!
Даст ли знать мне о дате прихода
Напрямик — или скроет хитро?
Постучится ли утром у входа,
Иль наступит на ногу в метро?
Будет резкой, как смена погоды?
Будет робкой иль бури сильней?
Жизнь мою переменит ли сходу?
О, скажите мне правду о ней!
Когда ловлю я, садом окружен,
Все те шумы, что порождает он,
Мне справедливым кажется, что слов
Нвт у пернатых или у кустов.
Вот безымянный воробей пропел
Псалом свой воробьиный, как умел,
и ждут цветы, когда из отдаленья
К ним кто-нибудь слетит для опыленья.
Никто из них о лжи не помышляет,
Не ведает никто, что умирает,
и ни один, звук рифмы полюбя,
Груз времени не взвалит на себя.
Пуст речь оставят лучшим, одиноким,
Кто писем ждет, или считает сроки.
Мы тоже, плача и смеясь, шумим;
Слова — для тех, кто знает цену им.
В драку лезь, на бой иди
И героя победи;
Льва поймай, плюнь с высоты;
Кто поймет, что слабый ты?
У прирожденной сиделки родня
Больше болеет день ото дня.
Изменяет мне терпенье
В моих личных отношеньях:
Мало в них хорошего,
И стоят мне недешево.
Я за свободу стою, ибо цензору не доверяю.
Сделавшись цензором сам, о, как я стал бы суров!
Когда здоров он или рад,
Она ему устроит ад,
Но встанет каменной стеной,
Когда он слабый и больной.
Иных, не внемлющих уму,
Их действия погубят;
Иные гибнут потому,
Что действовать не любят.
Пусть в почет войдет навек
Вертикальный человек,
Всеми чтим и так тотально
Человек горизонтальный.
Частный тип
В публичном месте
Выглядит скорей на месте,
И милей, сказать по чести,
Чем чиновник в частном месте.
Птичьи беседы всегда
Сообщают так мало,
Но так много значат.
Из всех зверей
Лишь человек имеет уши,
Не выражающие чувств.
В минуты радости
Все мы хотели б иметь
Хвост, чтоб вилять им.
Стыд старения
Не в том, что желание гаснет,
(Кто сожалеет о том,
в чем ему нету нужды?) — а в том,
что нужно сказать другому.
Девиз тирана:
Все, что Возможно —
Необходимо.
Красота, проходящая мимо,
Еще восхищает его,
Но он больше не должен
Оборачиваться вослед.
Судит ли нас Господь
По тому, как мы выглядим внешне?
Подозреваю, что да.
Сегодня две песни просились, чтоб я записал их:
Прости, уже нет, дорогая! Прости, мой дружок, еще нет!
В зеркало смотримся мы, чтоб дефект отыскать исправимый,
Неисправимые нам слишком известны итак.
Бог не вяжет узлов,
Но может, если попросят,
Легко развязать их.
Мечта поэта: быть
как сыр — местным,
Но ценимым в других местах.
В нее выходит будущее черни,
Загадки, палачи и звон оков,
Ее Величество не в настроенье,
Иль шут, водящий за нос дураков.
Великие в ней зрят во тьме вечерней,
Что, так шутя, впустила в сумрак свой,
Вдову с усмешкой миссии святой,
Потопа волны в ярости пещерной.
Мы с ней ведем войну, когда боимся,
И бьемся об нее, коль смерть настанет:
Вдруг распахнется и Большой Алисе
Страна Чудес предстанет, вся из роз,
Но огорчит ее до моря слез
Одним лишь тем, что маленькою станет.
1.
В ту спальню не пройдет горящих окон свет;
В ней слух его ловил с волненьем полдня звень:
Где множатся луга и мельницы уж нет,
Но мелят жернова любви ушедшей тень.
Напрасно он вздыхал с усталостью пустой
О храме, где святых отринули давно,
О сломанных мостах, о зелени густой
Вокруг руин, где зла наследство сожжено.
Забыть ли детских лет стремленье взрослым стать
И стены школ, где жить и лгать учили нас.
Сказал бы правду он, хоть сам в нее не вник,
Что все вокруг него, насколько видит глаз,
Теперь, как и всегда, — одна лишь благодать:
Желанный дом отца и матери язык.
2.
В ту спальню не пройти горящих окон свету;
В ней слух его ловил с волненьем полдня звень:
Где множатся луга и мельницы уж нету,
Но мелят жернова любви ушедшей тень.
Напрасно он вздыхал с усталостью давящей
О храме, где святых отринули давно,
О сломанных мостах, о леса темной чаще
Вокруг руин, где зла наследство сожжено.
Забыть ли детских лет стать взрослым устремленье
И стены школ, где жить и лгать учили нас.
Открыл бы правду он, хоть сам в нее не вник,
Что все вокруг него, насколько видит глаз,
Теперь, как и всегда, — одно лишь умиленье:
Желанный дом отца и матери язык
Время ничего не скажет, я же тебе замечу,
Одно только время знает цену наших затрат;
Я же, увы, не знаю и я тебе не отвечу.
Если б могли мы плакать, слыша клоуна речи,
Если б могли споткнуться от чьих-нибудь серенад,
Время ничего не скажет, я же тебе замечу.
Нету такой удачи, которую я отмечу,
Ибо люблю тебя больше, чем я узнать бы рад,
Я же, увы, не знаю и я тебе не отвечу.
Ветры должны подуть откуда-нибудь под вечер,
Не объяснить, почему с дерева листья летят;
Время ничего не скажет, я же тебе замечу.
Возможно розы дейстительно желают расти вечно,
Наверно виденья эти с нами остаться хотят;
Я же, увы, не знаю и я тебе не отвечу.
Положим все львы вдруг встанут, чтобы уйти далече,
И убегут — не останется ни ручейков, ни солдат;
Разве нам время скажет? я же тебе замечу:
Я же, увы, не знаю и я тебе не отвечу.
Глядя на звезды, нетрудно понять,
Что им с высоты на меня наплевать,
Но от безразличия все ж потерь
Меньше несет человек или зверь.
Что будет, если зажжется звезда
С жаром, что нам не вернуть никогда?
Коль равной любви быть не может с ней,
Пускай буду я, кто влюблен сильней.
Простой почитатель, каков я есть,
Звезд, не знающих брань и месть,
Глядя на них, я не замечал,
Что хоть по одной ужасно скучал
Когда бы исчез всех звезд хоровод,
Я б научился глядеть в небосвод
Пустой, возвышаясь тотальной тьмой,
Хотя это заняло б год — другой.
Погрузись, любовь моя,
В зыбкие мои объятья;
Время, страсть испепелят
Чад задумчивых своих
Красоту и сон могильный
Их докажет эфемерность:
Но до самого рассвета
Будь со мной, творенье жизни,
Смертным, грешным, но по мне
Всеобъемлюще прекрасным.
Дух и тело безграничны:
Разделяющим любовь
На ее роскошном ложе
Через обморок любовный
Шлет Венера образ смерти,
Сплав ее расположенья,
Вечной страсти и надежды,
Пробудить через прозренье
Среди льдов, снегов и скал
Дух отшельника святого
Верность и определенность
С боем полночи проходят
Словно колокола звоны,
Ропщут модные безумцы
Монотонно и надсадно,
Каждый фортинг в кошельке,
Зло, что им гадали карты,
Подлежат оплате, но
Ни с единой мыслью, вздохом
Не хотят они расстаться.
Красоты виденье гаснет:
Пусть рассвета дуновенье,
Близ твоей мечты повеяв,
Став сладчайшим днем блаженства,
Сердца стук благословит.
Миром смертным будь доволен;
Полдня жар питаем силой,
Что не терпит произвола,
На виду любви людской
Пусть исчезнут язвы ночи.
О что это за звук дребезжит, не смолкая,
По всей долине раскаты, раскаты?
Алые солдаты всего лишь, дорогая,
Это шагают солдаты.
О что это за свет льется там, сверкая
Повсюду так ярко, ярко?
Это на ружьях у них, дорогая,
Солнце горит жарко.
О зачем же машины идут, громыхая,
Куда это все движенье, движенье?
Обычные маневры всего лишь, дорогая,
А может и устрашенье.
О почему они, пыль подымая,
Свернули в селенья, в селенья?
Наверно, сменился приказ, дорогая,
Встань, дорогая, с коленей.
О может быть помощь нужна им какая,
Быть может им нужен доктор, доктор?
Никто же не ранен из них, дорогая,
Никто из этой когорты.
О может быть помощь нужна им другая,
Которую просят у бога, бога?
Нет, мимо церкви святой, дорогая,
Ведет их эта дорога.
О может идут они к ферме, что с края,
Там фермер в печали, печали?
Они мимо фермы прошли, дорогая,
Теперь они побежали.
О куда ты уходишь, тебе не нужна я?
Все было обманом и ложью, ложью?
Нет, я клялся тебя любить, дорогая,
Но уходить я должен.
О сорвана дверь и разбиты замки,
О ворота ломают, ломают,
И по полу топают их сапоги,
И глаза их горят и пылают.
Здесь в земле спит Уилльям Йетс
Родной Ирландии певец;
Обрела душа приют,
Опустел стихов сосуд.
Время, что не терпит их,
Умных, смелых и живых,
И уносит в пустоту
Форм телесных красоту,
Что язык хранит, забыв,
Кем питаем он и жив,
Извиняет ложь и лесть,
К их ногам бросает честь.
Век, что тех не осуждал,
Кто, как Киплинг, рассуждал,
Кто своим пером владел
Гладко словно Поль Клодел.
И летит в кромешный мрак
Всей Европы лай собак,
Разделяет их, как кость,
Своя собственная злость.
Стыд огромный и позор
Затуманил каждый взор,
Жалость заперта в глазах
В непролившихся слезах.
Опустись, поэт, на дно,
Где пустынно и темно;
Твой повсюду слышный глас
Все зовет к веселью нас.
Как огнем, стихом объят,
Разожги проклятий ад,
Пой про бремя неудач,
Про отчаянье и плач;
Брось целительный свой стих
В пустоту сердец людских,
Пребывающих в ночи
Ненавидеть отучи.
Волны бьются о причал;
В поле дождь под грохот гроз
Хлещет брошенный обоз;
Беглецы — в пещерах скал.
Скрылся день в тенях густых;
Фиск гоняет бедняков,
Прячущихся от долгов
В сточных трубах городских.
Храм закрыли на затвор,
Проститутки спать идут;
Литераторы ведут
В мыслях с другом разговор.
Рассудительный Катон
Хвалит правил древних свод,
Но бунтует гневный флот —
Пищи, денег жаждет он.
Цезаря постель пуста;
Пишет он, как мелкий клерк,
'ОТ РАБОТЫ СВЕТ ПОМЕРК'
В бланке розовом листа.
Сонмы бедные глядят
Красноногих жалких птиц
С кладок в крапинку яиц
В пораженный гриппом град.
А в далеком далеко
Тысячи оленьих ног
Первобытный топчут мох,
Молча, быстро и легко.
Обрежьте телефон, часы остановите,
Собачьи драки из-за кости прекратите,
Умолкни пианино, под барабана дроби
Несите гроб, оплакивайте скорби.
Пусть кружат самолеты в небе хмуром,
Вычерчивая буквами: Он умер.
На шеи белые наденьте черный траур,
Пусть ходят в черном все по тротуарам.
Он был мне всем: и севером, и югом,
Рабочим днем, и праздничным досугом,
Луною, полночью, мелодией сердечной, —
Но я не прав: любовь не длится вечно.
Не надо звезд, пусть все дождем зальется;
Зачем луна? Снимите с неба солнце;
Леса срубите, океаны слейте —
Меня теперь ничто не радует на свете.
Летним днем у речки солнечной долиной
Я и Джон ходили по дороге длинной,
А цветы цвели у ног, птицы щебетали,
Сладко спорили в ветвях о любовной тайне;
'Поиграем же, о Джонни' — я, прильнув, шептала
Но, нахмурясь, как гроза, он ушел устало.
В Чарити Ма'тине Болл нас в Рождество позвали;
Помню, в пятницу мы с ним оказались в зале,
Пол был гладок и блестел, оркестр гремел гобоем,
Джонни был красив собой, я ж — горда собою.
'О, мой Джонни, до утра я танцевать мечтала':
Но, нахмурясь, как гроза, он ушел устало.
Не забыть в Гранд Опера этот миг чудесный,
Когда звезды все лучились музыкой небесной.
Звезд алмазы, жемчуга падали, искристые,
Золотом и серебром на платья шелковистые;
'Я на небе, о мой Джон' — я ему шептала,
Но, нахмурясь, как гроза, он ушел устало.
Он собою был красив — цветущий сад у пашни,
Он был строен и высок, как Эйфелева башня,
Мы, гуляя, в вальсе с ним кружились, чтоб согреться,
Его глаза, улыбка, смех насквозь пронзали сердце;
'Женись на мне, о Джонни, тебя любить я стану',
Но, нахмурясь, как гроза, он ушел устало.
О тебе мечтала, Джонни, прошлой ночью, право,
Слева — солнце ты мое и луна — справа;
Море было голубым на зеленом фоне,
Звезды баловали нас игрой на саксофоне;
Я лежу на глубине под землею талой,
Но, нахмурясь, как гроза, ты ушел устало.
На вид мой доктор — куропатка,
Коротконог и гузка гладка;
Он — эндоморф, чьи нежны руки,
Кто никогда твердить от скуки
Не станет о вреде порока;
И мне у смертного порога
Не будет строить кислых рож,
А скажет прямо: "Ты умрешь".
Мне б, доктор.
Мне б, доктор, куропатку рядом,
Коротконожку с толстым задом,
И нежнорукого юнца,
Кто не твердил бы без конца,
Что для меня вредны пороки,
Но мне б, у смерти на пороге,
Сказал, не строя кислых рож,
Сверкнув глазами: "Ты умрешь".
Мой доктор (я такому рад!) —
Коротконог, широкозад,
Упитаннее куропатки,
А руки ласковы и гладки:
Он эндоморф, но не дебил —
Внушать, чтоб я грехи забыл.
Свалюсь — он с искоркой в глазах
Промолвит: — Ваше дело швах!
Мой врач (какому буду рад)
Коротконог, широкозад,
Упитан, точно куропатка;
Он не потребует прегадко,
Чтоб я забыл свои грешки.
Начну откидывать коньки —
Он не состроит жалкой рожи,
А молвит: — Ну, давай Вам Боже!
Купца и короля
Согреет зябкий шут,
Их мысли — в облаках,
До нас не снизойдут.
В уединенье, где
Не прижился б толстяк,
Вихрь снов меня вознес;
Норд-ост мне рвет колпак.
Днем вижу я внизу
Все в зелени — село,
И дом большой, где я
Был крошкой Тринкуло.
Там — тот надежный мир,
Побыть бы где — хоть раз……
Любовь и жизнь моя —
Случайный выбор фраз.
От страха стаи слов
Летят с ветвей нагих
Туда, где смех трясет
Богатых и святых.
Кружит рой образин,
Из мглы промерзлой мча, —
Умру, как те, кто мал,
Над шуткой хохоча.
I
Под сенью древа святая дева,
Как черный лебедь в предчувствьи смерти,
Возносит к небу псалмов напевы,
Без тени гнева свой жребий встретив.
Молитве вторя, у края моря
Орган вознесся ее трудами.
И звуков стая парит, взрывая
Над Римом воздух, в могучей гамме.
Как орхидея, нагая, рдея,
Богиня встала из пены вод
Светла и рада. Ее услада
Мелодий дивных к себе влечет.
К чертогам рая взлетев, играя,
Земные звуки прельстят святых.
И огнь кромешный, что души грешных
В аду терзает, уснет на миг.
Пусть музыкантов сны будут вдохновлены
Пламенем неземным, светом вечным твоим,
О, Цецилия!
Взята на небеса, свята твоя краса,
чистая лилия!
II
Мне не стать взрослей;
Тело без теней,
Чтоб от них бежать,
Лишь могу играть.
Мне не согрешить;
В мире нет души,
Чтоб меня хранить,
Чтоб я мог — убить.
Я побежден
И боль признанья
Не утолить уже
Страданьем.
Все, что жизнь дала,
Ты, смеясь, сожгла
В танце огневом —
Нет нужды в былом.
Мне никогда не быть
Иным. Меня люби.
III
О, слух, твоим созданьям чужда власть
Желанья нестерпимого упасть.
Спокойный мир, где Скорбь, забыв про страсть
И нетерпимость юношеских лет,
Себе верна, где из истертых мыслей
Надежда вновь рождается на свет,
Где Страх, как дикий зверь, оставил след
Средь повседневных неизменных истин:
Верни ушедший день; раскрой секрет
О, дети, что как выводок птенцов,
Играют средь обломков языков,
Столь неприметны рядом с грудой слов,
Столь радостны в сравненьи с тишиной
Ужасных дел твоих: Свою главу склони,
О, резвое дитя. Как ясен разум твой!
Рыдай, дитя, рыдай, слезами мир омой.
Растленный, смерти пожелав любви,
Плачь о судьбе, не прожитой тобой.
О, скрипки стон, когда греха смычок
Пропилит душу мне наискосок.
Рыдай, дитя, рыдай! Слезами мир омой.
О, непрестанный барабанный бой
Сердец горячих с хладной головой.
Прошедшего не встретить впереди.
О, трепет флейты, так благодарит
Дыханье не сошедшего в Аид.
Благослови свободы дар чужой.
О, безрассудно-детский трубный зов
У стен твердыни, что полна врагов.
Неси свой стыд, как розу, на груди.
Тот, кто любит сильней
Глядя вверх на звезды, я понимаю вполне,
Что, по их разуменью, я мог бы тонуть в дерьме,
Но среди тревог и страхов земных
Безразличие меньше многих иных.
Что подумали б мы, если звезды стали пылать
Безответною страстью, которую нам не понять?
Если равным любовям нет места в кругу людей,
Пусть я останусь тем, кто любит сильней.
Восхищенный, чего не стану скрывать,
Стадом звезд, которым на все плевать,
Я не могу сказать, к небу свой взор стремя,
Что тоска по звездам подступит при свете дня.
Если б все звезды решили пропасть с небес,
Я б научился глядеть в пустоту, всю без —
звездную горнюю тьму ощущая насквозь,
Хоть бы неделю-другую потратить пришлось.
Слезы льет на перепутьях…
Слезы льет на перепутьях
Девушка о том,
Кто охотится с борзыми
В сумраке ночном.
Подкупи же птиц на ветках
Чтоб умчались прочь,
Прогони светило с неба,
Чтоб настала ночь.
Ночи странствия беззвездны,
Ветер лют зимой;
Впереди — один лишь ужас,
Горе — за спиной.
Мчись, покуда не достигнешь
Моря, чья волна
Глубока, горька, и все же
Пей ее до дна,
Испытай свое терпенье
В глубине морской,
Отыщи среди обломков
Ключик золотой.
И на самом крае света
Будет вражий пост —
Поцелуй проход оплатит
Через ветхий мост.
Замок там стоит заброшен
Между мрачных скал.
Вверх по лестнице парадной,
Через бальный зал
Пробеги, забыв сомненья
И отринув страх,
Чтоб саму себя увидеть
В темных зеркалах.
Нож найди за тайной дверцей
И вонзи туда,
Где давно уже не бьется
Сердце изо льда.
1940
О, рыдай на скрещеньях дорог
О своей невозможной любви.
Он несется с охотой сквозь сумерки,
С ястребом на рукаве.
Чтобы птицaм не петь — подкупи их,
Взглядом солнце с небес отзови,
Чтобы темная ночь
Поскорей утонула в траве.
О, беззвездность скитаний!
О, зимнего ветра оскал!
Страх стоит пред тобой,
За плечами печаль холодна.
Убегай к океану,
Чьих песен извечна тоска.
Хоть вода и безбожно горька,
Ты должна его выпить до дна.
И в пучинах морских,
Где обломки крушений лежат,
Порастратив терпенье, найди
Тонкий ключ золотой.
А у самого края земли,
Где кошмары пути сторожат,
Оплати поцелуем
Проход через мостик гнилой.
Там заброшенный замок стоит,
Как когда-то стоял,
Ты по лестнице гулкой взбеги,
Отопри заржавевший замок,
И себя разгляди в глубине
Помутневших зеркал
Без сомненья и страха,
Поскольку исполнился срок.
Детский нож перочинный
Лежит в тайнике до сих пор.
Доставай. Роль доиграна.
Вместо суда
Ты сама прочитаешь
Себе приговор,
Нож вонзая в поддельное
Сердце из льда.
В морали силы нашей суть;
Итак, чтоб пристальней взглянуть
На Апполона,
Чьих батальонов вышел срок,
Храни Гермесов Декалог
Верней закона:
Не должно слушаться декана,
Не должно напускать тумана
В ученой части,
Не должно планов воспевать,
Ни низко головой кивать
Перед начальством.
Не должно заполнять анкет
От учреждений и газет,
Ни — без нужды —
Сдавать экзаменов. Всего,
В чем есть частица "СОЦИО"
Не делай ты.
Не должно подходить к лихим
Ребятам из рекламных фирм,
Их слушать свист;
Равно как Библию читать
За слог ее; ни с теми спать,
Кто слишком чист.
Не должно потакать нужде,
Живя на хлебе и воде;
Коль выбор твой, —
Ставь нЕчет — риск не без потерь;
Читай "Нью Йоркер", в Бога верь,
И Бог с тобой.
1946
"Куда ты?" — у рыцаря спрашивал ритор,
"Ужасна долина, где печи горят,
Где смрад разложенья введёт в исступленье,
Где рыцарей мощи покоятся в ряд".
"Представь же", — так трус обращался к матросу, —
"Что полночь покрыла твой призрачный путь,
Бинокли и лоты — вскрывают пустоты,
Везде ты постигнешь отсутствия суть!"
"Не птица ли там?" — страх нашептывал стражу,
"Ты видел ту тень среди тёмных ветвей?
А сзади, а с тыла — фигура застыла,
И пятнышки рака — на коже твоей…"
"Из дома и прочь" — рёк ритору рыцарь.
"А ты — никогда" — рёк трусу матрос.
"Они — за тобой" — страж ответствовал страху, —
Оставив их там, оставив их там.
(2002)
Заткните телефон, долой часы,
пускай за кости не грызутся псы,
рояли — тише; барабаны, об
умершем плачьте; и внесите гроб.
Пусть самолет, кружа и голося,
"ОН УМЕР" впишет прямо в небеса.
Пусть креп покроет шеи голубей над головой,
и черные перчатки оденет постовой.
Он был мне — Север, Юг; Восток и Запад — он,
шесть дней творенья и субботний сон,
закат и полдень, полночь и рассвет…
Любовь, я думал, будет вечной. Экий бред.
Не надо звёзд. Не нужно ни черта:
луну — в чехол, и солнце — на чердак.
Допейте океан, сметите лес.
Всё потеряло всякий интерес.
Он искал — совершенства, однако особого рода,
И поэзию — ту, что он выдумал — в общем, несложно понять;
Он познал нашу глупость, как собственных пальчиков пять;
Он лелеял свой флот и спецом был в военных делах;
Вместе с ним помирали от смеха слуги народа,
А когда он рыдал, умирали младенцы в домах.
Хоть непосильное для нас
Для Людоеда — в самый раз,
Но, как бы не был он велик,
Ему не одолеть — Язык:
Над покоренною страной,
Где павших кровь бежит волной,
Вознёсся фeртом грозный муж,
Но с губ текут — слюна и чушь.
Лучший способ читать стихи — это переводить их. Только процесс перевода, по сути, может гарантировать столь желанное для настоящего поэта "медленное чтение". И если поэзия вся — попытка расставить наилучшие слова в наилучшем порядке, то перевод удавшегося поэтического произведения — это доказательство того же "от противного": доказательство того, что "по-другому" — нельзя. Т. е. перевод подтверждает неповторимость оригинала и одновременно — свое бессилие.
Уистен Хью Оден (1907–1973) — признанный классик англоязычной поэзии. "Наш Бродский", насколько я понимаю, немалым ему обязан по части своего поэтического и стилистического становления — за что спасибо английской литературе от русской. Я же, собственно, обратился к Одену скорее случайно — наткнулся на собрание сочинений, открытое прямо на "O where are you going?". Две мысли посетили меня в тот момент: "Хм, как похоже на мой стиль…" и "Это, наверное, сложновато будет перевести…". Перчатку я поднял, и вот результат. Я попытался передать "готическую" атмосферу стихотворения и, если можно так выразиться, "аллитеративную суггестию" молодого Одена.
Второе стихотворение, более позднее — одно из лучших, на мой взгляд, лирических стихотворений в мировой поэзии, вне зависимости от того, относится ли "ОН УМЕР" к другу или к Богу. Я пытался дать ритмический эквивалент оригинала; желающие могут сравнить мою попытку с переводом Бродского, выполненным в 1994 году. Наконец, третье и четвертое стихотворения — политические эпиграммы, напоминающие, с одной стороны, о миниатюрах Кавафиса, а с другой — об "имперских" стихах Бродского.
Игорь Колмаков
Что есть, по-Вашему, закон?
Садовник скажет: "это Солнце,
что встает с утра.
Сегодня, завтра и вчера."
"закон — что старший говорит!"
Сердито проворчит старик.
Его внучата высунут язык:
Закона нет верней
Пятерки чувств детей.
Приняв благочестивый вид,
Священник паству укорит:
"Вот эта книга у меня в руках — Закон вам.
Он — эта кафедра, и эта колокольня."
Судья окинет взглядом свысока
И объяснит — ему не привыкать:
"Закон, как я упоминал не раз,
Как знает каждый, думаю, из вас,
Закон, я повторяю без прикрас,
Закон — Закон! Таков закон."
Любой законо-послушный ученик
Вам скажет, что закон возник
Из ниоткуда, был всегда,
Он состоит из прокурора и суда.
Закон — пиджак и галстук по утрам.
И платья модные — для дам.
Закон — "Спасибо", "извините" и т. д.
Одни ответят, закон — судьба;
Другие верят, закон — страна;
Третьи, третьи
Твердят, что вообще
Закона нет,
Он давно исчез!
И всегда, громкая, грубая толпа,
Что, законо-мерно, громка и груба,
В один голос кричит:
"Мы — закон!"
А тихий приличный псих
Вымолвит тихо-тихо:
"Я!"
И, действительно, он.
Но мы, друг мой, не лучше них
ответим, что же есть Закон,
И я, не более, чем ты,
О нем осведомлен,
Известно лишь, что каждый знает:
Он есть. и факт сего
Кого-то радует, кого-то огорчает..
Выходит, чтоб определить:
"Закон есть то-то" — существительных
не существует, все абсурд.
Я поступлю наоборот.
Гадать, как пробуют вокруг:
"Закон есть то, закон есть се" —
Не буду. Но и подавить
Желанье высказать свое, —
Отличное, и личное, —
Какое-либо мнение —
Не в силах. Но осознаю
Всю тщетность тут — твою, свою, —
Давать определение, —
Должны же, милая, и мы оставить след:
"Закон — похоже на "Любовь" — вот мой ответ.
Любовь, что есть и там и тут.
Любовь, извечный абсолют.
Как часто мы любовь безвременно хороним.
Как редко следуем мы этому закону.
Закон высок, садовник скажет
И на солнце укажет:
Ему повинуются как один
Садовники всех времен и долин.
Закон — это мудрость преклонных лет,
Визжит старичье, исходя на нет;
Но кажет язык подрастающее поколение:
Закон — это юностью наслаждение.
Закон, обращает священник взор
Благочестивый на грешную паству,
Закон есть псалмов заповедный хор,
Храм и алтарь, а на нем — Божьи яства.
Закон, исподлобья глядит судья,
Твердя доступно и неотступно,
Вопрос о законе давно решен,
Это уже не вопрос. Закон суть, я
Полагаю, рассмотренный нами со всех сторон,
Закон есть Закон.
Школяр в тетрадке выводит шибко:
Закон — не правда и не ошибка,
Закон — преступлений свод,
Всегда и везде наказуемых, вот.
В закон облаченные, как в одежды,
Мы будем ходить и ходили прежде.
Закон — поклон и закон — улыбка,
Иные скажут: Закон — Провиденье;
А третьи — Державное Управленье;
Четвертые скажут, и пятые тоже:
Закона нет
Да и быть не может.
И вечные толпы злых и горластых
Вопят очень зло и довольно часто:
Мы — вот Закон,
В то время, как псих затаил, что — он…
Пусть нам, друг мой, дан Закон на двоих —
Мы знаем не больше их,
И я как и ты, заметь,
Не знаю, что делать, а что не сметь.
Мы согласимся, впрочем —
Хотим того или не очень —
С тем, что закон есть, но
И с тем, что нам это известно.
Так вот, обращаясь к Закону снова,
Дабы поставить с ним рядом другое слово —
Обойдусь без общего оборота:
Мол, Закон — это то-то и то-то;
Сравнениям этого ли, того ли
Не ухватить вселенской воли,
Точно силками, но без внимания
Оставлять ее — тоже не оправдание.
Ну что ж, давай хотя б сравним
Твое тщеславие с моим —
И мы увидим как особость
В нас одинаковую робость.
Тогда — воскликнем без стесненья:
Он как Любовь, долой сомненья.
Он как Любовь — некстати, ниоткуда,
Он как Любовь — обманчивое чудо,
Любовь — и редко без страданий,
Любовь — как сонм воспоминаний.
Во поле ветер, в тунике вши,
Нос околел, хоть совсем не дыши.
Хлещет вода из дыры в небесах,
Мне приказали — стою на часах.
Мох валуны покрывает быльем,
Милая в Тангрии, сплю бобылем.
Ходит за ней кривоногий улус,
Маслом оливковым мажет свой ус.
Писо крестился; и вот почему
Я уж не так интересен ему.
Ставил на "нечет", а выпал "чет";
Ни бабы, ни бабок — скорей бы расчет.
Глаз потеряю, возьму свою медь —
Плюну на все, стану в небо глядеть.
О чем задумался ты, мой голубь?
Что мысли — пух, голубиный тлен?
Жажда страсти в них или просто голод,
Соблазн алмазный, преступный план?
Открой глаза, мой ленивый гений,
А руки пусти по моим следам,
Вырвись из плена привычных движений,
Теплого дня на краешке стань.
Взмой на ветру, мой змей упрямый,
Птиц обезглася; но, вдруг живой,
Черной изменой низринься, раня
В самое сердце — и весь я твой.
О чем хлопочет песня? Танец рук,
Берущих птичий лад робея и чаруя?
Забыться в диком исступленье
Или проникнуть в тайну естества?
Но гармонию питает воздух, полный терпких нот;
Покуда тепло. А если и вправду —
Зима, и снежинок рой,
Тогда — о чем, как ты тогда запляшешь?
По части мук то были знатоки
Людской породы; и всегда наверняка
Они страдальца вычисляли взглядом
В толпе жующих, отворяющих окно, гуляющих по берегу реки;
Вот: пара стариков благоговейно, страстно
Ждет чудо-первенца — и тут же, рядом
Чужие дети на коньках легко и безучастно
Осваивают пруд у ивняка;
И знали они,
Что, чем ужаснее мука, тем меньше ей
Потребно холста, в идеале — угол, среди возни
Своры местных псов, там, где конь предводителя палачей
Подпирает древо невинным задом.
Рассмотрим "Икара" Брейгеля: с какой ленцой все вокруг
Взирает мимо трагедии; пахарь, сжимавший плуг
Мог слышать вскрик и последний всплеск,
Но падению вряд ли придал значенье;
Солнца свет,
Как и положено свету, выбелил ноги, в зеленке вод
Тающие; а на роскошном паруснике народ,
Глянув было, как мальчик упал с небес,
Невозмутимо отбыл по назначенью.
Нет, не у этой жизни, не у этой, такой бестолковой,
С играми, снами и кровью, струящейся в жилах.
В месте, опасном для новой души, душе новой
Смерти учиться придется у старожилов.
Кто тут ревнует к компании этой отчаянной
С первых минут и до тех, когда ночь нас объемлет?
Ей, обновленной, печаль отрицать бы печалью,
Смерть подменяя собой. От того-то печаль и дремлет.
Незабыванье — не то, что сегодняшнее забвение
Прошлого дня, когда не к койке прикован, а в силе,
Память — это иное рождение
Утра, которому не простили.
Мы все — переводим, лишь художник вводит
В видимый мир, где зло и любовь.
На жизненной свалке поэт находит
Образы, что причиняют боль.
От Жизни к Искусству идя, кропотливо
Надеясь на нас, что покроем разлад,
Ноты твои — вот хитрое диво,
Песни твои — вот истинный клад.
Пролей свою суть, о, восторг, наводненьем,
Колена склони и хребты заодно
В наш мир тишины, покоренный сомненьем.
Ты одна, ты одна, о, надмирная песнь,
Не в силах сказать, что мы попросту плеснь
И прощенье свое пролить как вино.
Пейзаж однажды напомнит ему материнский профиль,
Он вспомнит, как вершины гор росли и грифель
Отточеный, с любовью отметит названия,
Мест знакомых, узнанных, впрочем, заранее.
По зеленым лугам блуждая, он минует заводь.
Глупым дщерям земным он кажется лебедем и занят
Не обманом головы прекрасной наклон, а поклонением,
"Милая" — плачет милый клюв в милую раковину с воодушевлением.
Под тенистым деревом играет летний оркестрик
"Дорогой мальчик, опасно нести добрые вести,
Радостно миру сему, — будь же храбрым, как эти корни."
Готовый спорить, он улыбается посторонним.
Обживая день, уже на закате, пророк этот к тому же
Странный привет от страны получает, которой защитник не нужен.
Оркестрик ревет, не прощая, "Оказался ты трусом, мой мальчик."
И великанша подбирается ближе, стеная: "Обманщик, обманщик."
Песочные часы нашепчут лапе львиной,
По башенным часам в сады приходят сны.
Как снисходительны они, прощая наши вины,
И как неверно, что они всегда верны.
Рев водопадов извергая или грозы,
Звоня в колокола и проявляя прыть,
Ни льва прыжок, ни самомненье розы
Ты, Время, не смогло досель предотвратить.
Для них, видать, в цене одна удача.
Для нас же — выбор слов, им соразмерный звук
И в радость нам безумная задача.
И Время нас за это не осудит.
Ведь мы не предпочли хождение вокруг
Прямой дороге к нашей сути?
Что касается звезд, то, встречая мой взгляд,
Шел бы ты к черту, — они говорят,
Но на земле не в порядке ль вещей
Сочувствия ждать от людей и зверей?
Если же здесь никто, никогда
Равною страстью, как эта звезда,
Сгорая, ответить не может, любя.
Пусть этим, любящим, буду я.
Поклонник, каким я являюсь, звезд,
Что видят меня в гробу, во весь рост,
Не скажет, их видя над головой,
Что скучал я ужасно хоть за одной.
Если же им суждено умереть,
Во мрак непроглядный придется смотреть,
Неба пустого величью учась.
Хотя это потребует не один час.
Не врагу человеков, господин, милостивый, молю с колен
Повели ему непотребные извращения, будь расточителен:
Сниспошли нам власть и свет, и монаршьей руки касанье,
Исцеляющее невыносимый нервный зуд и расставанье
С грудью матери; излечи лжеца тонзилит
И плевы заросшей разрыв, пусть закон запретит
Снова и снова тебя приветствовать горячо
И, постепенно, малодушных стансы исправь, а еще
Тех, кто в психушке, покрой лучами, чтобы взамен,
Замеченные, они изменились, став лучше от перемен.
Огласи каждого целителя, в городе, отделив от толпы,
Или в сельских домах, тех, что в конце тропы;
Сравняй с землей дом мертвых и лучезарно взгляни
На новые стили в архитектуре и сдвиги в сердцах им сродни.
"О, чтоб двери открыться и — билет с золотым обрезом,
Отобедать с Лордом Елдой и графиней Асматкой и да не остаться тверезым,
Чтоб кувыркаться, чмокаться смачно и ростбиф румянить железом".
Плакались шесть калек молчащей статуе,
Нищие калеки.
"Чтобы Гарбо и Клеопатра, со мной непутевой, в океане перьем
На живца ловили, играли, балдели в то время, когда с лучом первым
Петух захлебнется криком, как рты наши ихней спермой".
Плакались шесть калек молчащей статуе,
Нищие калеки.
"Чтоб шею вытянув, среди желтых лиц стоять, на зеленом дерне
На арабскую стать полагаясь, каурых, соловых и черных,
Предвидя места их, не то что с биноклями дурни".
Плакались шесть калек молчащей статуе,
Нищие калеки.
"Чтоб паперти этой превратиться в палубу и в парус плутовке-холстине
И свиньей за святым с колокольчиком, вслед нежному бризу по сини
К островам прохладным, тенистым, где огромны дыни".
Плакались шесть калек молчащей статуе,
Нищие калеки.
"Чтоб эти лавки обернулись к тюльпанам на садовом ложе,
Чтоб мне костылем моим дать каждому купцу по роже,
Когда из цветка его лысая голова торчит, подлого этого и того тоже".
Плакались шесть калек молчащей статуе,
Нищие калеки.
"Чтоб дыра в небесах и чтоб Петр появился и Павел,
Чтоб святой удивлял наглеца — гляди-ка, никак, дирижабль,
Чтоб всем попрошайкам одноногим он и второй ноги не оставил".
Плакались шесть калек молчащей статуе,
Нищие калеки.
Он совершенства искал; и, понятную для всех,
Он изобрел поэзию; как на ладони
Безрассудство людей было открыто ему, но не
Менее он интересовался делами армии и флота.
Когда он смеялся, почтенных сенаторов разбирал смех
И дети умирали на улицах, когда плакать ему была охота.
Он совершенства искал; и, понятную для всех,
Изобрел поэзию; безрассудства людей
Он знал, как свои пять пальцев, но, сильней
Его интересовали дела армии и флота.
Когда он смеялся — почтенных сенаторов разбирал смех,
И дети умирали на улицах, когда плакать ему была охота.
Часы останови, пусть телефон молчит,
Дворняга пусть над костью не урчит,
Дробь барабанов приглушили чтоб,
Дай плакальщицам знак, и пусть выносят гроб.
Пусть банты черные повяжут голубям,
Аэроплан кружа пусть накропает нам
Со стоном — Мертв, и, умножая грусть,
Регулировщики в перчатках черных пусть.
Он был мой Запад, Север, Юг, Восток,
Воскресный отдых, будних дней итог.
Мой полдень, полночь, песня, болтовня.
Я думал — навсегда. Ты опроверг меня.
Не нужно звезд, гаси их по одной,
С луной покончи, солнце- с глаз долой!
И, выплеснув моря, смети, как мусор, лес.
Добра теперь не жди, смотря на нас с небес.
Волны пирс таранят лбом,
В поле брошенный обоз
Ливнем смят, шибает в нос
Из окрестных катакомб.
Тога нынче, что твой фрак,
Фиск гоняет, как клопов,
Неплательщиков долгов
В недрах городских клоак.
Проституткам надоел
В храме тайный ритуал,
И поэтов идеал
Оказался не у дел.
Заторможенный Катон
Славит Древних Истин свод —
Но в ответ бунтует Флот:
"Денег, жрачку и закон"!
Цезаря постель тепла,
Пишет он, как раб-писец,
"Ох, когда ж всему конец"!?
Легким росчерком стила.
И окидывает взором
Стая красноногих птиц
С кучи крапчатых яиц
Зараженный гриппом город.
Ну, а где-то далеко
Мчат олени — коий век —
Золотого мха поверх,
Молча, быстро и легко.
Тайное стало явным, как это случалось всегда,
Рассказ восхитительный вызрел, чтоб близкому другу: "О, да! —
В сквере за чашкою чая, ложечкой тонкой звеня —
В омуте черти, милый, и дыма нет без огня".
За трупом в резервуаре, за призраком бледным в петле,
За леди, танцующей в зале, за пьяным беднягой в седле,
За взглядом усталым, за вздохом, мигренью, прошедшей враз
Всегда скрывается нечто, не то, что высмотрит глаз.
Ибо, вдруг, голос высокий запоет с монастырской стены,
Гравюры охотничьи в холле, запах кустов бузины,
Крокетные матчи летом, кашель, пожатье руки,
Всегда существуют секреты, сокрытые эти грехи.
И этот секрет открылся, как это случалось всегда,
Рассказ восхитительный вызрел, чтоб близкому другу: "О, да!"
В сквере над чашкою чая, ложечкой тонкой звеня:
"В омуте черти, милый, и дыма нет без огня."
За трупом в резервуаре, за привиденьем в петле,
За леди, танцующей в зале, за всадником хмурым в седле,
За взглядом усталым, за вздохом, мигренью, прошедшей зараз,
Всегда сокрыта история, иная, чем видит глаз.
Ибо, вдруг, голос высокий запоет с монастырской стены,
Гравюры охотничьи в холле, запах кустов бузины.
Крокетные матчи летом, поцелуй и пожатье руки,
Всегда существуют секреты, интимные эти грехи.
Листок бульварный вам все факты принесет:
Как бил его отец, и как он, дом покинув,
Сражался в юности, и то, что, в свой черед,
Великим сделало его, на подвиги подвигнув.
Как он охотился, рыбачил, открывал моря
К вершинам гор карабкался, боясь до тошноты.
Новейшие биографы его твердят не зря:
Любя, он пролил море слез, как, в общем, я и ты.
А та, кто изумляет критиков иных,
По ком он так вздыхал, свой дом не покидала,
В нем хлопоча чуть-чуть, хотя, вполне умело;
Могла еще свистеть и долго в даль глядела,
Копаясь днем в саду, и редко отвечала
На длинные послания его, но не хранила их.
О, что долину, взгляни, разбудило
Будто то грома раскаты, раскаты?
Это солдаты в красных мундирах, милый,
Это идут солдаты.
О, что там так ярко всю даль осветило,
Я вижу ясно, это не просто, не просто?
Отблески солнца на ружьях их, милый,
И легка их поступь.
О, сколько оружья, двум войскам б хватило,
Зачем же им столько, сегодня, сегодня?
Да это ученья обычные, милый,
Или же кара Господня.
О, что намерения их изменило,
Уже миновали селенье, селенье?
Приказ получили иной они, милый,
Ты — почему — на колени?
О, может приказано, чтоб поместили
В больничке; им доктор поможет, поможет.
Но раненых, вроде, не видно там, милый,
Да и коней стреножат.
О, старому пастору власть не простила
За то, что с амвона грозит им, грозит им?
Но церковь они миновали милый,
Не нанеся визита.
О, фермеру с рук до сих пор все сходи
Кто ж им, лукавым, обижен, обижен?
Нет, мимо фермы бегут они, милый
Все ближе и ближе.
О, где ж твои клятвы — вдвоем, до могилы,
Куда ты? Останься со мною, со мною,
Ну что ж, не сбылись обещания, милый,
Мне время — расстаться с тобою.
О, у ворот уже сломан замок
Что ж во дворе псы не лают, не лают?
По полу топот тяжелых сапог.
И их глаза пылают.
Над вереском ветер. Сыч воет в лесу.
Вши под туникой и сопли в носу.
Дождь барабанит, дырявя мой шлем,
Я стражи на Стене, но не знаю зачем.
Туман подползает сюда из низин,
Подружка в Тангрее, я сплю один.
Аулус у дверей ее шляется гордо,
Противны манеры, тем более морда.
Пусть рыбе кадит христианин Пизон,
В молитвах его поцелуй невесом.
Кольцо, что дала, я отбросил — не нужно!
Хочу я подружку и плату за службу.
Когда б с одним глазом я был ветеран,
Я бил бы баклуши, плюя в океан.
Неприметный скорый с юга, суета
на перроне, в толпе лицо, коему собрать
с галунами оркестр мэр не удосужился, но
отвлекает взгляд что-то по поводу рта
с тревогой и жалостью, несмотря на холод,
валит снег. Сжимая руками немудреную кладь,
он выходит стремительно, инфицировать город,
чье ужасное будущее предрешено.
Из окна библиотеки мог видеть он
Кроткий пейзаж от грамматики в страхе.
И города, где лепет — принудителен,
И провинции — если заикаешься — кончишь на плахе.
Когда Реакция начнет народ мутить,
Не много же ей возьмет, надменной и бесполой,
Обильную страну вообще оставить голой,
Оружье Плоти дав, чтоб Книгу победить.
Столетью зрелому продлиться не дано,
Когда благоразумной чернью правят бесы.
И сладострастное дитя любовь зачать должно,
Сомненье сделав методом познанья,
Кокоток письма содержаньем мессы
И леность чистым актом покаянья.
Разматывая струны улиц, куда — бог весть,
минуя фонтан молчащий или замерзший портал,
город от тебя ускользает, он потерял
нечто, утверждавшее — "Я есть."
Только бездомные знают — есть ли,
местность обычно к скромным добра,
несчастья их собирают вместе
и зима завораживает как Опера.
Ночью окна пылают в богатых домах, так
фермы горят, обращая окрестности в прах,
фраза наполнена смыслом, что твой фургон,
взгляд собеседника опережает твой — кто он?
И за пятьдесят франков купит право чужак
согреть этот бессердечный город в своих руках.
Хочешь милого увидеть,
И не выть в тоске?
Вот он в сумраке с борзыми,
Сокол на руке.
Не подкупишь птиц на ветке
Чтоб молчали. Прочь
Не прогонишь солнце, зыркнув,
Чтоб настала ночь.
Ночь беззвездна для скитальцев,
Ветер зол зимой.
Ты беги, посеяв ужас
Всюду пред собой.
Мчись, пока не станет слышен
Плач извечный волн.
Выпей океан бездонный.
Ох, и горек он.
Там, в обломках корабельных,
Где песок зыбуч,
Отыщи, сносив терпенье,
Золоченый ключ.
Путь тебе к мосту над бездной,
На краю земли.
Купишь стража поцелуем
Проходи. Вдали
Замок высится безлюдный.
Ты успела в срок.
Поднимайся по ступеням,
Отопри замок
Позади сомненья, страхи,
Проходи сквозь зал;
На себя взгляни, сдувая
Пауков с зеркал.
За панелью ножик спрятан
Видишь? Молодец!
Нож воткни себе под сердце.
Лживей нет сердец.
В шезлонге, в тени, я удобно лежал
И думал под шум, что мой сад издавал,
Разумно природой устроено, знать, —
От птиц и растений дар речи скрывать.
Вдали некрещенный щегол пролетел
И все что он знал, на лету и пропел.
Цветы шелестели, ища, так сказать, пару.
А коль не судьба, самим пароваться в пору.
Из них никто не способен на ложь,
Никто не изведал предсмертную дрожь
И, перед временем зная свой долг,
Ритмом иль рифмой сквитаться не смог.
Так пусть оставят язык тем, одиноким, кто их выше,
Кто дни считает и по точному слову томится. Мы же,
Со смехом и плачем нашим, тоже шума основа:
Слова лишь для тех, кто держит слово.
Но как он уцелел — понять никто не мог:
Не сами ли они его внушить им умоляли,
Что им не жить без их страны и догм,
Что есть один лишь мир, из коего они его изгнали.
И может ли земля быть местом без границ
Раз Это требует, чтобы любви пределы пали?
Все приняв на себя он ужас стер с их лиц,
Он роль свою сыграл, как замысел велит,
Чтоб те, кто слаб и сир, воистину спаслись.
Пока и места не осталось гнать его в пыли,
Кроме изгнания, куда он был гоним.
И в том завидуя ему, за ним они вошли
В страну зеркал, где горизонт незрим,
Где смертных избивать — всё, что осталось им.
Что у тебя на уме, мой бездельник,
Мысли, как перья, топорщат твой лоб:
С кем переспать бы, занять что ли, денег,
Поиск сокровищ иль к сейфу подкоп?
Глянь на меня, мой кролик, мой соня,
Дай волю рукам и, знакомое, всласть,
Исследуй движеньем ленивой ладони,
Помедли у теплого дня на краю.
С ветром восстань, мой змий, мой великий,
Пусть птицы замолкнут и свет станет мглой.
Оживи на мгновенье, пусть ужас, пусть крики,
Вырви мне сердце и мной овладей.
В ярких плащах, подходящих к предстоящему,
Сошлась на время духовная и мирская власть
Мирить вечность со временем и класть
Камень в основу здания брака. К вящему
Удовольствию продажного человечества в эти дни
В городе, переполненном шпионами, гудящему.
Двери захлопнулись наконец; сообщено, что вердикт готов
И найдены формулировки, основа спасения,
Навсегда и, что истинные отношения
Между Агапе и Эросом определены.
Горожане вывесили флаги в знак примирения,
Мужики танцевали и жарили на улицах быков.
Когда все разошлись, примчались с новостями четыре гонца:
"Враждебные племена движутся у Западных границ,
На Востоке Девой зачатый сын снова идет в мир сей,
Южные порты кишат евреями, не в предверьи ль конца?
В Северных провинциях обмануты люди
Тем, кто заявляет, что десять звезд, а не семь."
И кто увенчал городского совета гранит
Озлобленным криком стариков, уставших уже совсем:
— Postrernun Sanctus Spirifus effudit?
Беспристрастный, по крайней мере, он достиг своей цели,
Страны, которую он был послан разделить, не видя доселе,
Где два фанатичных народа стали врагами.
С разными своими диетами и несовместимыми богами.
"Время, — напутствовали его в Лондоне, — не ждет. После всех раздоров
Слишком поздно для взаимного перемирия или разумных переговоров.
Единственное решение теперь лежит в разделе.
Вице-король думает, как вы увидите из его послания,
Тем лучше будет, чем меньше Вас будут видеть в его компании,
Так что не рассчитывайте на него; как Вы хотели,
Мы дадим вам четырех судей, двух индуистов и двух мусульман,
Для консультаций, но заключительное решение принимать Вам."
Взаперти, в уединенном поместье, с охраной из доверенных лиц,
Патрулирующих сад, дабы держать подальше наемных убийц,
Он взялся определять судьбу миллионов, наконец, на деле,
Карты, бывшие в его распоряжении, совсем устарели
И перепись населения определенно врала или почти,
Но не было времени их проверить или инспекцию провести
Спорных областей. Жара пугала, как марево вдалеке,
И вспышка дизентерии держала его постоянно на поводке,
Но в семь недель все было сделано, границы определены,
И континет разделен, худо-бедно, на две страны.
На следующий день он отплыл в Англию, где быстро забыл
Это дело, как и подобает хорошему юристу. "Боюсь, — говорил
Он своем клубе, — возвращаться, чтобы кто-нибудь не подстрелил."
Монстр делает все, на что монстр горазд —
Деянья, немыслимые для нас.
Один лишь ему недоступен трофей —
Косноязычен он в речи своей
О стране покоренной, не снесшей обид,
Средь тех, кто отчаялся или убит.
Монстр шествует важно и смотрит в упор,
Пока его рот несет всякий вздор.
Что он сделал такого, за что не мил?
Если хочешь знать — он нас оскорбил:
Ну, да —
Мы сторожим колодцы, мы с оружьем в ладах,
Нам смешно, что мы вызываем страх.
Мы — счастье; но мы и беда.
Ты — город, а мы — часы у ворот,
Мы — стражи, в скале охраняем вход.
Двое.
Слева — стоим и справа — стоим
И неотрывно, поверь, следим.
За тобою.
Право же, лучше не спрашивать нас
Где те, кто смел нарушить приказ.
О них забудь.
Мы были рифом для тех, воронкой в воде,
Горем, ночным кошмаром, где
Не розами — путь.
Оседлай журавля и учи слова моряков,
Когда корабли, полные птиц, с островов
В гавань войдут.
В таверне трави о рыбалке, о ласках чужих жен,
О великих мгновеньях в жизни, которых лишен
Ты, тут.
Местная так говорит молодежь:
"Мы верим ему, где другого найдешь?" —
А мы добры,
От немощной похоти твоей устав;
Пусть не по вкусу тебе, но блюди устав,
Нам все равно — до поры.
Не воображай, что нам невдомек —
То, что сокрыть ты тщательно смог,
Взгляд выдаст вполне:
Ничего не сказав, ничего не свершив,
Не ошибись, будь уверен, я жив —
Не танцевать же мне —
Ты ж упадешь на потеху всем им.
Поверх садовой стены мы следим —
Как там ты.
Небо темно, как позора пятно,
Что-то, как ливень, низвергнется, но
Это не будут цветы.
Поле, как крышка, вспучится, знать,
Все обнажив, что лучше б скрывать.
А потом,
Не говори, что глядеть недосуг,
Лес подойдет, становясь вокруг
Смертельным серпом.
Болт заскрипит и раздастся удар,
И за окном проплывет санитар —
Ный вэн
И появляются спешно, мой друг,
Женщина в темных очках и горбатый хирург,
И с ножницами джентельмен.
Ожидай нас каждый миг,
Так что придержи язык
И — без рук!
Сад мети, сам чистым будь,
Петли смазать не забудь. Помни о нас —
Двух.
Ты, кто вернулся вечером на узкое свое ложе,
В мыслях печальных имя одно повторять печально, и ты, тоже,
Кого еще никто не касался, и ты, бледный любовник, который рад
Это дом покинуть утром, в поцелуях от макушки до пят,
Вы, юные мальчики, не старше четырнадцати лет,
Начинающие только понимать, что имеет в виду поэт.
Наполним шампанским бокалы, друзья, трезвыми быть нам сегодня нельзя.
Не школу или завод новый прославить, а по другой причине,
Сегодня мы песнь посвящаем женщине и мужчине.
О, повар, континентальным искусством блесни, наконец,
Празднуя соединение двух любящих сердец.
Слуги, будьте проворны и, незаметны, вы, пажи, тож,
Славя бога, имя которого, изреченное, есть ложь.
Наполним шампанским бокалы, друзья, трезвыми быть нам сегодня нельзя.
Уже он явил нам ласточек, минувших лилий Сциллу,
Скользящими друг за другом под мостами Англии; применив силу,
Совершил кражу со взломом, найдя желанный пестик —
Освободившись от пыльцы назойливой над сверкающим предместьем.
Он ведет нас вверх по мраморным ступеням, и по его велению
Души и тела сочетаются по красоте и вожделению.
Наполним шампанским бокалы, друзья, трезвыми быть нам сегодня нельзя.
Но не только это мы воспеваем, а любовь, ту, что свыше:
Пусть кота мурлыканье сегодня станет воплем на покатой крыше,
Пусть сын вернется вечером к маме, в окно глядящей с испугом,
Пусть викарий подталкивает юного хориста в темный угол.
И саду цвести этим вечером, как расцветает он раз в сто лет,
Пусть прислугу-за-все поймают на лестнице, исполняющую минет.
Наполним шампанским бокалы, друзья, трезвыми быть нам сегодня нельзя.
И пусть хоть на час заключат перемирье враги,
Пусть дядя племянику великодушно оплатит долги,
Пусть нервной хозяйке обед невкусный простится,
Пусть вора отпустит, поверив вранью, полиция.
Пусть избежит порки обычной мальчик, пойманый с сигаретой,
Пусть сегодня блядь даром даст то, за что платят звонкой монетой.
Наполним шампанским бокалы, друзья, трезвыми быть нам сегодня нельзя.
Пусть срединной стране гарантируют к морю выход,
И полуночник в лаборатории, для всеобщих выгод
Откроет, провода распутав, то, чего не смог до сих пор,
И астматичному клерку приснится ночью, что он боксер.
Пусть бессердечных исполнится эта мечта — страсть за страсть.
О, дай же малодушному ну хоть на час, эту власть!
Наполним шампанским бокалы, друзья, трезвыми быть нам сегодня нельзя.
Все возникает со сказанной фразой.
Все абсолютно — все вещи, весь свет.
Это говорящий сомнителен, а язык не солгал ни разу:
Ибо средь слов слов для слов лжи просто нет.
Ее синтаксис быть очевидным обязан,
Смертный не может нарушить запрет
Времена изменять, ублажая разум.
Взять, например, аркадский злосчастный сюжет.
Так в сплетнях проводить ли нам досуг;
Где факты истинны для нас, когда их смысл высок,
Или стихами очаровывая слух?
Не наша ль речь случайная нам объясняет рок,
Как танцем, древние, сходясь в волшебный круг,
Как рьщарь, на скрещении дорог?
Лопата археолога
Углубляется в жилища,
давно оставленные,
извлекая свидетельство
образа жизни,
вряд ли теперь возможный
и про который ему мало есть что сказать,
поскольку слова подтвердить нечем.
Счастливчик!
Знанием можно воспользоваться,
но отгадывать загадки всегда
занимательней, чем познавать.
Известно наверняка, что Человек,
то ли со страха, то ли любя,
всегда хоронил своих мертвецов.
Что разрушило город —
вулкана изверженье,
разбушевавшаяся река
или человечья орда,
жадная до славы и рабов —
видно с первого взгляда
и мы уверены вполне,
что, как только дворцы были возведены,
их правители,
пусть даже пресыщенные женской лаской
и умиротворенные лестью,
сразу начинали изнывать от скуки.
Но должна ли яма для зерна
Означать голодный год?
А отсутстие монет
за какой-то период предполагает
глобальную катастрофy?
Может быть. Может быть.
Фрески и статуи
дают намек на то,
чему поклонялись наши Отцы,
но кто объяснит,
отчего oни краснели
или пожимали плечами?
Поэты донесли до нас их мифы,
но Те-то от кого их взяли?
Вопрос неразрешимый.
А норманны, услышав грохот грома,
ужель серьезно верили они,
что это Тора молот?
Готов здесь я побиться об заклад,
что люди мифом развлекались,
словно сказкой
и подоплека их наивной веры
в том, чтобы найти предлог
для ритуальных действий.
Tолько в обрядах
можем мы отречься от чудачеств
и обрести утраченную цельность.
Не то чтоб всем подобным ритуалам
должны мы равно доверять,
иные омерзительны и вряд ли
одобрил бы Распятый,
скажем, бойню,
чтоб ублажить Его, затеянную нами.
Эпилог.
Из Археологии, по крайней мере,
одну мораль извлечь нам предстоит.
А именно, что все
Учебники безбожно лгут.
То, что Историей они зовут,
той, что негоже нам гордиться,
была сотворена такой, какая есть,
преступником, живущим в нас извечно.
И лишь Добро — вне времени и тела.
Когда о многих нам скорбеть придется,
Когда и горе стало достояньем
Эпохи нынешней, отдав на поруганье
Сознанья нашего и боли нашей слабость,
О ком нам говорить? Ведь каждый день, как дань,
Средь нас навечно отбирает лучших,
Добро творивших, знавших всю тщету
Трудов своих и все ж вносящих лепту.
Таким был этот врач. И в восемьдесят лет
Желал о нашей жизни думать он, чей хаос
Угрозами или же просто лестью
Зачатки будущего подчинить стремится.
Но в сем отказано ему: уже не видел он
Последнюю, привычную картину —
Проблемы, ставшие у гроба, как родня
Смущенная, не приняв нашей смерти.
Те самые стояли, в коих он
Был сведущ столь — неврозы, сновиденья
И тени, ждущие войти в блестящий круг,
Чтобы привлечь ученого вниманье,
Разочарованно рассеялись тотчас,
Когда он удалился от трудов,
Чтоб в землю лондонскую лечь —
Еврей великий, умерший в изгнаньи.
Лишь Ненависть возликовaла, полагая
Расширить практику, да подлые ее клиенты,
Кто исцелить себя надеются убийством
И пеплом покрывaют сад цветущий.
Они еще живут, но в мире измененном
Тем, кто без ложных сожалений обернулся
И в прошлое взглянул, все помня, будто старец
И откровенен был, подобно детям.
Он не был даже мудр, он просто предложил,
Чтоб Прошлое читалось в Настоящем
И, как урок поэзии споткнется
В конце концов на строчке, где, однажды,
Возникли обвинения и, вдруг,
Ты понимаешь, кем оно судимо
И как прекрасна жизнь была тогда,
Как и ничтожна. Лучше бы смиренно,
Как с другом, с Будущим вступить в переговоры
Без ложного набора сожалений,
Без маски добродетели и без
Смущения перед знакомым жестом.
Не удивительно, что древние культуры
В открытом им прорыве в подсознанье
Падение князей предугадали
И крах их прибыльных упадка сил симптомов.
Что преуспей он — почему бы нет — общественная жизнь
И вовсе станет невозможной; Государства
Обрушится огромный монолит
И мстители пред ним объединятся.
Его стращали Богом, но, как Данте,
Он шел своим путем среди заблудших душ
В тот смрадный ров, где те, кто был унижен
Отверженных ведут существованье.
Он объяснил нам Зло: что не деянья
Должны быть наказуемы — безверье,
Самоограничения капризы
И вожделение позорное тиранов.
И если нечто от диктаторских замашек
И строгости отеческой сквозило
В его лице и оборотах речи,
То это был лишь способ защитится
Того, кто жил среди врагов так долго,
Кто ошибался и порою был абсурден.
Теперь уже он даже и не личность —
Для нас теперь он целый мир воззрений,
В котором жизни мы различные ведем:
Подобен он погоде — чуть поможет
Иль воспрепятствует, но стало гордецу
Чуть тяжелей гордится и тирана
Почти никто всерьез не принимает.
В тени его спокойно мы растем
И он растет пока, уставший, в даже
И самом дальнем, самом жалком графстве,
Вновь не почувствует в скелете измененье.
И обездоленный ребенок в государстве
Своем игрушечном, где изгнана свобода,
Как в улье, где и мед — лишь ужас и тревога,
В надежде уцелеть им будет успокоен.
Они еще лежат в траве забвенья —
Нами давно забытые предметы —
Но, освещеные его отважным блеском,
Вернулись к нам и стали вновь бесценны —
Те игры, что для взрослых неуместны,
Те звуки, что и слышать неприлично
И рожи те, что корчим мы украдкой.
Но он желал для нас и более того,
Чтоб две неравных наших половины,
Разъединенные из лучших побуждений,
Опять в Oдно навек объединились
И большей той из них — там, где гнездится разум
Отдать права над меньшей, но лишь только
Для диспутов бесплодных; передать
Всю красоту чувств материнских сыну.
Но более всего он помнить завещал,
Что ночь достойна всяческих восторгов
Не потому, что нам внушает трепет
Но потому, что ждет от нас любви.
Ибо ее прелестные созданья
На нас печальные бросают взоры
И молят в Будущее взять с собой, тоскуя,
Изгнаников, и это в нашей власти.
Чтоб и они могли возликовать,
Служа, как он, на благо просвещенья,
И претерпев, как все, кто ему служит;
Как он стерпел наш выкрик вслед: — "Иуда!"
Смолк голос разума. Над дорогим усопшим
Скорбит Страстей, им объясненных, братство,
Печален Эрос — городов строитель,
И плачет анархистка Афродита.
Да, Фортунат, жаркая ныне пора наступила:
Вереск в предгорьях полег,
Сжался в путешную, вовсе постяшную струйку;
Раньше игривый поток;
Копья ржавеют у легиона, с их капитана льет пот,
Пусто в извилинах под
Шляпою школяра,
Вздор прорицает Сивилла,
Вмазав прилично с утра.
И сам ты, с расстройством желудка, в кровати
Проводишь, несчастный, весь день
Счета неоплачены, эпос обещанный
Так и не начат — мигрень.
Ты тоже страдалец, кто вечно твердит,
Что разве потоп его удивит.
Или же ветр с Утешителя крыл
Сброд грязный вознесший,
Темницы открыв.
Ты говоришь, что всю ночь тебе снилась утра ярчайшая синь,
Шиповник расцветший, когда
Трех мудрых Марий безмятежно приносят
Из кости слоновой суда.
Влекут их дельфин и морские коньки
К ленивому устью реки.
Ах, колокол — эхом громам канонад
В честь Них, посетивших
Греховный сей град.
Ведь так естественно надеяться и быть благочестивым
И верить, что в конце нас ожидает свет,
Но прежде помни, Фортунат,
Священных Книг завет —
Плоду гнилому сорвану быть.
Надежда смысла лишена,
Если прервалась тишина
В сей миг, а город спит,
Когда восставшая волна
Над городом висит.
На что же будешь ты похож, когда рванет гробниц базальт
И явит чародея гроб,
И страж его — мегалопод
Вслед за тобой тип-топ?
И что ответишь ты, когда рой нимф взлетит, крича,
Из пересохшего ручья,
И из развершихся небес
Твой Пантократор прогремит: "Кто и зачем ты здесь"?
Ибо, когда воскресших пустит в пляс
Под яблоней хорал,
Там также будут, Фортунат,
Те, кто не рисковал.
Те, кто у копей солевых копаются в тени,
Кому бессмысленные дни
В жару иль в дней конце
Предстали в тошных мыслях их,
В оливковом венце.
Проснувшись в День Седьмой Творенья,
Они обнюхали с опаской все окрест:
И привередливые ноздри их — признали,
Что этот тип, кто с ними был, исчез.
И травоядные, и хищники, и черви
Искали на земле и под землей —
Но ни следа его присутствия, лишь дыры,
Да берега, покрытые смолой.
Руины, груды металлического хлама,
Вот, что оставил — этот — за собой,
Рожденный, чтобы сделать промежутком,
Ненужным для Творенья, День Шестой.
Ну что ж, ему не свойственен был запах,
Как существу, чье дело — выживать.
Но — ни ума, ни такта, ни величья,
Как у рожденных в Первые — те — Пять.
И, в соответствии с естественным развитием,
Его Бесстыдство приказало долго жить.
И День Седьмой шел, как тому и должно,
Как если б Времени не прерывалась нить.
Красиво, счастливо, с бесцельным совершенством…
Ружья раздался треск
И расколол Аркадию на части,
Шабаш субботний прекратив.
Ужель не знали, для кого их сотворили?
Вернулся этот тип,
Богоподобнее, чем мыслили они,
И кровожаднее, чем память сохранила.
В метре от носа почти что, смотри,
Моей Персоны границы, внутри
Пространство, где воздуха целина —
Личная собственность, вся сполна,
Прохожий, но разве что в мыслях альков,
Тогда я по братски делиться готов,
Границ не нарушить нагло врагу:
Я безоружен, но плюнуть могу.
Любимая наложница императора
К евнуху ходит стучать,
Войска от границ отступают,
Сдавая за пядью пядь.
Вазы расколоты, женщины мрут,
Оракулы врут в унисон.
Мы пальцы сосем. Представленье —
С душком и вгоняет в сон.
Но — Перевоплощенья Акт,
И — тема Хо! — звучит,
Вот, из машины явлен бог,
Неказистый на вид.
Он роль бормочет, извратив
Один иль два стиха,
Велит всех пленных отпустить
И опустить врага.
Купца, солдата, короля
Промерзший клоун грел.
Что им, витавшим в облаках,
До наших бренных дел.
Сюда, в немыслимую глушь,
Снов быстролетных шквал,
Подняв, занес меня; норд-ост
Колпак, к тому ж, украл.
Мне в ясный день видны внизу
Поля и кровли крыш,
И голос слышен вдалеке:
Мой Тринкуло-малыш!
Лежит там мой надежный мир —
Коснуться хоть бы раз.
Вся жизнь моя, любовь моя —
Набор случайных фраз.
Деревья сотрясает страх,
Согнав слов стаю с них
Туда, где сотрясает смех
Богатых и святых.
Подобий жуткий хоровод
Завел свою игру.
И, шутке собственной смеясь,
Как те, кто мал, умру.
Таверна Джона, Джо притон —
Мы пили чистый джин.
Кто с Маргарет ушел наверх,
А кто, увы, с Катрин.
Разбившись по парам, как с мышкою кот,
Играли бездомные ночь напролет.
Там Нэлл — подружка моряков
И, с глазами коровьими, Мэг
Раскрыли мне объятья, но
Я не ищу ночлег.
Мне клетка эта не под стать —
Хандрить и старость коротать.
Рыдают соловьи в садах,
Где матери наши — нагие.
Сердца, разбитые нами давно,
Сердца разбивают другие.
Слезы везде. В море дна не видать.
Пусть за борт текут. А мы будем спать.
Мой сын, когда под толп галдеж
На трон торжественно взойдешь,
Не упускай из виду воды, ибо
Скипетры тонущие видят там рыбы,
Безразличные к символам сим; нет —
Ты представь корону, лежащую в иле
Со статусом дивана разбитого или
Искореженной статуи; во дни
Когда залпы салютов и стяги — везде,
Помни, бездны ни тебе не завидуют, ни
Королевству твоему призрачному, где
Монарх всего лишь предмет.
Не ожидай помощи от тех, кому дана
Власть принца вразумлять иль ссылаться на
Бич, держа официальную речь,
На открытии памятника Прогрессу, сиречь
Дитя ведя — в руке лилий пучок? Бред!
В их королевских зверинцах живут,
Замалчиваемые тактично, акулы и спрут,
И все происходит по сверенным часам
Пока те заведены, но не боле,
Потом остается океанская гладь, там
Нет по подписке концертов, да пустое поле,
Где нечего есть в обед.
Только и скажет в душе твоей мгла
То, что не смеют сказать зеркала,
Чего бояться больше — моря, где
Тиран тонет, мантией спутан, воде
Вдова кажет невинную спину, когда
Кричит он, захлебываясь, или края земли,
Где император в рубище стоит, вдали,
Замечает нечто, ковыляющее к нему, пока
Наглецы, глумясь, читают его дневник,
Нечто, шлепающее издалека
С нечеловеческой скоростью; у снов, у них
Учись тому, в чем нужда.
И все же надейся, пусть страхом чреват
Истины Путь, как над бездной канат,
Ибо принц в безопасности, пока он
Верит в то самое, чем был смущен,
Слева в ухо поют сирены о водах и
О ночи, где спит иная держава,
Где смертные пребывают в мире, справа
Ифрит предлагает прекрасный исход
Туда, где мысли чисты, как ни быть, если
Там нет никаких запретов. Вот
Так принцы многие и исчезли,
И нечестивые короли.
Подозревай, коль пройдешь сей искус,
Ясное утро, когда ты и в ус
Даже не дуешь, ты всеми любим,
Стелется низко над гаванью дым,
Голуби заняли место ворон
На куполах, триумфальных арках,
И кавалеры за дамами в парках
Следуют чинно и здешний бедлам
Домом надежным кажется им —
Милым созданьям и славным мужам —
Помни, в отчаянии рушился Рим
Истабана, Вавилон.
Как места тут мало, и шанс как здесь мал
Примеры подать, явить идеал
Меж зыбкою гладью соленой воды
И скучным песком, где сотрутся следы,
Того, чей удел — отвращенье,
Того, кто веселым отправился в путь
От — вольному воля, до — уж как нибудь.
Но помни, в конце успешного дня,
Когда головой ты к подушке приник,
Что в шаге одном ото льда и огня
Твой праведный город лежит, и для них
Время его — мгновенье.
Если ж престол потеряешь, ступай
Вслед за отцом твоим в дальний тот край,
Где мысль обвиняет и страсть кажет нос,
Славь обжигающий ноги утес,
За очищение страждущей плоти,
Будь благодарен прибоя волне,
Гордыню смывающей в море, вполне
Можешь довериться проводнику —
Вихрю, когда ты с собой не в ладах,
Путь он укажет тебе к роднику
И к острову в море, где тело и дух
Способны парить на свободе.
И, сидя на палубе, это письмо
Пишу я тебе, с тоской наблюдая,
Как резвых дельфинов плещется стая,
Прочти его, мой Фердинанд,
Когда покинет земную юдоль
Алонсо, твой отец, и некогда король
Неаполя, теперь зовущий Смерть, ликуя,
В надежде обрести покой в душе
И новую любовь, и, слыша звуки мессы,
Он видит статую, готовую уже
Простить мечты несбыточные нам.
Да был увечным он изваян! Разве не
Предстал уже таким он древней рати,
И с мордой скорбной обезьяны? Как некстати
Сей Призрак в завоеванной стране.
Звезды измученной, непокоренной, лев,
Не знающий любви, ничто его не учит
И, Время презирая, зад могучий
Америке визгливой кажет он во мгле
И очевидцам. Обвиняет морда
И не прощает ничего, особенно когда
Успешны те, кто подбоченясь гордо,
Ответы получить к нему пришли сюда:
Нет, на — "Любовь ко мне, надеюсь — всенародна?"
Раб забавляет льва. "Страдать всегда мне?" Да.
Плоть, уникальность, красоту и пылкие признанья
Сопровождает поцелуй в Миранды ипостась,
И одиночество мое, пока меж нами связь,
О, милая, иная навсегда, храни мое деянье,
Мгновенья удобряя; ведь я призван
Смешaть с твоим внезапный мой восторг,
Два трепета в один, как бы один зарок,
Предвосхищая все — здесь, там, и ныне, присно.
Что не касание твое, твой образ, твой секрет
Отвергну, улыбаясь; разве дрожи,
Моей мольбы не хватит нам, о, нет,
Иная нежность молится здесь тоже,
Но тот, кто одинок, с ней совладать не сможет,
В Уместном Времени и Верном Месте. Свет!
Мой милый мне принадлежит, как в зеркале пустом,
Как знает добрый Государь отверженных своих,
У моря синего всегда высок зеленый холм.
Подпрыгнул Черный Человек в чащобе, за кустом,
Стал на ноги, махнул рукой и сгинул в тот же миг.
Мой милый мне принадлежит, как в зеркале пустом.
Вот Ведьма плавится, крича, под солнечным лучем,
Яд иссушает тело, как полдневный жар — родник.
У моря синего всегда высок зеленый холм.
На перекрестке осенил меня Старик перстом,
И слезы счастья бороздят его иссохший лик.
Мой милый мне принадлежит, как в зеркале пустом.
Меня, целуя, он будил и не жалел о том,
В лучах сияли паруса, глаза и сердолик.
У моря синего всегда высок зеленый холм.
Европы католической сорняк
Расцвел здесь, корни в грунт вплетая,
И пестрыми домишками тесня,
Отроги желтые беспечного Китая.
Святые — в стиле рококо — и, выше, лик Господень
Сулит солидный куш за гробом игрокам.
С борделем в двух шагах, свидетельствует храм,
Что вера снисходительна к природе.
Не нужен страх тебе, терпимости столица,
Перед грехом неискупимым, словно ад,
Крушащий души и могучие державы.
Когда пробьют часы, невинные забавы
Неведенье младенца защитят,
И ничего плохого не случится.
Живут в этом городе тысячи душ,
Кому — особняк, а кто — будто уж.
И нет для нас места, милый, и нет для нас места.
Другая страна была отдана нам,
Взгляни-ка на глобус — она еще там.
Но нет нам пути обратно, милый, но нет нам пути обратно.
Вон, тисы на сельском погосте растут,
И те, по весне, обновляют листву.
На что паспорта не способны, милый, на что паспорта не способны.
И консул изрек, не подняв головы:
"Коль нет паспортов, все равно, что мертвы".
Но мы еще живы, милый, мы еще живы.
Пошел в комитет, а там вежливый клерк
Сказал: "После дождика, может, в четверг…".
А куда ж нам сегодня, милый, а куда ж нам сегодня?
На митинг забрел — глас толпы был таков:
"Их пустишь, так сами уйдем без штанов".
Это о нас, ведь, с тобою, милый, это о нас, ведь, с тобою.
Гром слышался с неба и пела там медь,
То Гитлера голос был: "Смерть, всем им смерть!"
И это про нас то, милый, и это про нас то.
Я пуделя видел в жилетке зимой,
Я видел как кошку впустили домой.
Вот так бы немецких евреев, милый, вот так бы немецких евреев.
Хожу я к причалу, — не считаны дни,—
Там плещутся рыбы, свободны они.
Всего-то в трех метрах, милый, всего-то в трех метрах.
Вороны слетались в заснеженный парк,
Живут без политиков, карр, себе, карр…
Потому что они не люди, милый, потому что они не люди.
Приснился мне дом, и в нем тьма этажей,
Там тысяча окон, там тыща дверей.
Но где же там наша, милый, но где же там наша?
Стоял на равнине, сияла звезда,
И тыщи солдат — туда и сюда…
Это по нашу душу, милый, это по нашу душу.
Наложница императора
Евнуху ходит стучать,
Войска на границах копья
Оборотили вспять.
Вазы разбиты, женщины мрут,
Оракулы врут в унисон.
Мы палец сосем. Представленье —
С душком и вгоняет в сон.
Но — Перевоплощенья Акт,
И — тема Хо! — звучит,
Вот, из машины явлен бог,
Неряшливый на вид.
Он роль бормочет, извратив
Один иль два стиха,
Велит всех пленных отпустить,
И опустить врага.
Как он их пережил — понять никто не мог:
Ведь умоляли же его, чтоб доказал —
Что им не жить без их страны и догм?
И мир, откуда изгнан он, был несравнимо мал,
И как земле быть местом без границ,
Раз Это требует изгнать любви менял.
Приняв страх на себя, он ужас стер с их лиц,
Он роль свою сыграл, как замысел велит,
Чтоб те, кто сир и наг, воистину спаслись.
Пока и места не осталось гнать его в пыли,
В Народ изгнания, куда он был гоним.
И в том завидуя ему, но с ним они вошли
В страну зеркал, где горизонт не зрим,
Где смертных избивать, все что осталось им.
Сир! Не враг человеков, взываю с колен
Повели извращения нам, будь расточителен:
Ниспошли нам свет и касанье монарших перстов,
Исцеляющее нервный зуд, отпусти на простор
От груди отлученных, исцели лжеца тонзиллит
И комплекс вросшей плевы; пусть закон запретит
Снова и снова тебя приветствовать горячо,
И малодушных исправь шаг за шагом; еще
Тех, кто во мраке, покрой лучами, чтобы взамен,
Замеченные, они изменились, став лучше от перемен.
Огласи каждого целителя в городе, отделив от толпы,
Или в сельских домах, тех, что в конце тропы;
Сравняй с землей дом мертвых и лучезарно взгляни
На новые стили зданий и сдвиги в сердцах им сродни.
Мой сын, когда под толп галдеж
На трон торжественно взойдешь,
Не упускай из виду воды, ибо
Скипетры тонущие видят там рыбы,
Безразличные к символам сим; нет —
Вообрази корону, лежащую в иле
Со статусом дивана разбитого или
Искореженной статуи; во дни
Когда залпы салютов и стяги — везде,
Помни, бездны ни тебе не завидуют, ни
Королевству твоему призрачному, где
Монарх всего лишь предмет.
Не ожидай помощи от тех, кому дана
Власть принца вразумлять иль ссылаться на
Бич, держа официальную речь,
На открытии памятника Прогрессу, сиречь
Дитя ведя — в руке лилий пучок? Бред!
В их королевских зверинцах живут,
Замалчиваемые тактично, акулы и спрут,
И все происходит по сверенным часам,
Пока те заведены, но не боле,
Потом остается океанская гладь, там
Нет по подписке концертов, да пустое поле,
Где нечего есть в обед.
Только и скажет в душе твоей мгла
То, что не смеют сказать зеркала,
Чего бояться больше — моря, где
Тиран тонет, мантией спутан, воде
Вдова кажет невинную спину, когда
Кричит он, захлебываясь, или края земли,
Где император в рубище стоит, вдали,
Замечает нечто, ковыляющее к нему, пока
Наглецы, глумясь, читают его дневник,
Нечто, шлепающее издалека
С нечеловеческой скоростью; у снов, у них
Учись тому, в чем нужда.
И все же надейся, пусть страхом чреват
Истины Путь, как над бездной канат,
Ибо принц в безопасности, пока он
Верит в то самое, чем был смущен,
Слева в ухо поют сирены о водах и
О ночи, где спит иная держава,
Где смертные пребывают в мире, справа
Ифрит предлагает прекрасный исход
Туда, где мысли чисты, как ни быть, если
Там нет никаких запретов. Вот
Так принцы многие и исчезли,
И нечестивые короли.
Подозревай, коль пройдешь сей искус,
Ясное утро, когда ты и в ус
Даже не дуешь, ты всеми любим,
Стелется низко над гаванью дым,
Голуби заняли место ворон
На куполах, триумфальных арках,
И кавалеры за дамами в парках
Следуют чинно и здешний бедлам
Домом надежным кажется им —
Милым созданьям и славным мужам —
Помни, в отчаянии рушился Рим
Эктабана, Вавилон.
Как места тут мало, и шанс как здесь мал
Примеры подать, явить идеал
Меж зыбкою гладью соленой воды
И скучным песком, где сотрутся следы,
Того, чей удел — отвращенье,
Того, кто веселым отправился в путь
От — вольному воля, до — уж как- нибудь.
Но помни, в конце успешного дня,
Когда головой ты к подушке приник,
Что в шаге одном ото льда и огня
Твой праведный город лежит, и для них
Время его — мгновенье.
Если ж престол потеряешь, ступай
Вслед за отцом твоим в дальний тот край,
Где мысль обвиняет и страсть кажет нос,
Славь обжигающий ноги утес,
За очищение страждущей плоти,
Будь благодарен прибоя волне,
Гордыню смывающей в море, вполне
Можешь довериться проводнику —
Вихрю, когда ты с собой не в ладах,
Путь он укажет тебе к роднику
И к острову в море, где тело и дух
Способны парить на свободе.
И, сидя на палубе, это письмо
Пишу я тебе, с тоской наблюдая,
Как резвых дельфинов плещется стая,
Прочти его, мой Фердинанд,
Когда покинет земную юдоль
Алонсо, твой отец, и некогда король
Неаполя, теперь зовущий Смерть, ликуя,
В надежде обрести покой в душе
И новую любовь, и, слыша звуки мессы,
Он видит статую, готовую уже
Простить мечты несбыточные нам.
Да, Фортунат, жаркая ныне пора наступила:
Вереск в предгорьях полег,
Сжался в путешную струйку,
Раньше игривый поток;
Копья ржавеют у легиона, с их капитана льет пот,
Пусто в извилинах под
Шляпою школяра,
Вздор прорицает Сивилла,
Вмазав прилично с утра.
И сам ты, с расстройством желудка, в кровати
Проводишь, несчастный, весь день,
Счета неуплачены, эпос обещанный
Так и не начат — мигрень.
Ты тоже страдалец, кто вечно твердит,
Что разве потоп его удивит,
Или же ветр с Утешителя крыл,
Сброд грязный вознесший,
Темницы открыв.
Ты говоришь, что всю ночь тебе снилась утра ярчайшая синь,
Шиповник расцветший, когда
Трех мудрых Марий безмятежно приносят
Из кости слоновой суда.
Влекут их дельфин и морские коньки
К ленивому устью реки.
Ах, колокол — эхом громам канонад
В честь Них, посетивших
Греховный сей Град.
Ведь так естественно надеяться и быть благочестивым
И верить, что в конце нас ожидает свет,
Но прежде помни, Фортунат,
Священных Книг завет —
Плоду гнилому сорвану быть. Надежда смысла лишена,
Если прервалась тишина
В сей миг, а город спит,
Когда восставшая волна
Над городом висит.
На что же будешь ты похож, когда рванет гробниц базальт
И явит чародея гроб,
И страж его — мегалопод
Вслед за тобой тип-топ,
И что ответишь ты, когда рой нимф взлетит, крича,
Из пересохшего ручья,
И из разверзшихся небес
Твой Пантократор прогремит: "Кто и зачем ты здесь"?
Ибо, когда воскресших пустит в пляс
Под яблоней хорал,
Там также будут, Фортунат,
Те, кто не рисковал.
Те, кто у копей солевых копаются в тени,
Кому бессмысленные дни
В жару иль в дней конце
Предстали в тошных мыслях их,
В оливковом венце.
О, чтоб двери открыться и — билет с золотым обрезом,
Отобедать сo знатью — Елдой и Асматкой, и не остаться тверезым,
Чтоб фейерверк, и жонглеры, и ростбиф румянить железом —
Плакались шесть калек молчащей статуе,
Нищие калеки.
Чтоб Клеопатра и Гарбо со мной, непутевой, в океане перьем
На живца ловили, играли, балдели, когда с лучом первым
Петух захлебнется криком, как я — опостылевшей спермой —
Плакались шесть калек молчащей статуе,
Нищие калеки.
Чтоб, шею вытянув, стоять, как подсолнух, на зеленом дерне,
На арабскую стать полагаясь, каурых, соловых и корнем
Места их чуя, не то что с биноклями дурни —
Плакались шесть калек молчащей статуе,
Нищие калеки.
Чтоб паперти — в палубу, и в парус — дырявой холстине,
И свиньей — за святым, вслед нежному бризу по сини
К островам тенистым, где огромны дыни —
Плакались шесть калек молчащей статуе,
Нищие калеки.
Чтоб эти лавки обернулись к тюльпанам на садовом ложе,
Чтоб мне костылем моим дать каждому купцу по роже,
Когда из цветка его лысая голова торчит, и того тоже —
Плакались шесть калек молчащей статуе,
Нищие калеки.
Чтоб дыра в небесах и чтоб Петр появился и Павел,
Чтоб святой удивлял наглеца — гляди-ка, никак дирижабль,
О, чтобы ты попрошайкам второй ноги не оставил —
Плакались шесть калек молчащей статуе,
Нищие калеки.
Что он сделал такого, за что не мил?
Если хочешь знать — он нас оскорбил:
ну, да —
Мы сторожим колодцы, мы с оружьем в ладах,
Нам смешно, что мы вызываем страх.
Мы — счастье; но мы и беда.
Ты — город, а мы — часы у ворот,
Мы — стражи, в скале охраняем вход.
Двое.
Слева — стоим и справа — стоим
И неотрывно, поверь, следим.
за тобою.
Право же, лучше не спрашивать нас
Где те, кто смел нарушить приказ.
О них забудь.
Мы были рифом для тех, воронкой в воде,
Горем, ночным кошмаром, где
не розами — путь.
Оседлай журавля и учи слова моряков,
Когда корабли, полные птиц, с островов
в гавань войдут.
В таверне трави о рыбалке, о ласках чужих жен,
О великих мгновеньях в жизни, которых лишен
ты, тут.
Tак говорит теперь молодежь:
"Мы верим ему, где другого найдешь?" —
а мы добры,
От немощной похоти твоей устав;
Пусть не по вкусу тебе, но блюди устав,
нам все равно — до поры.
Не воображай, что нам невдомек —
То, что сокрыть ты тщательно смог,
взгляд выдаст вполне:
Ничего не сказав, ничего не свершив,
Не ошибись, будь уверен, я жив —
не танцевать же мне —
Ты ж упадешь на потеху всем им.
Поверх садовой стены мы следим —
как там ты.
Небо темно, как позора пятно,
Что-то, как ливень, низвергнется, но
это не будут цветы.
Поле, как крышка, вспучится, знать,
Все обнажив, что лучше б скрывать.
а потом,
Не говори, что глядеть недосуг,
Лес подойдет, становясь вокруг
смертельным серпом.
Болт заскрипит и раздастся удар,
И за окном проплывет санитар —
ный вэн
И появятся в спешке, мой друг,
Дама в темных очках, и горбатый хирург,
и с ножницами джентльмен.
Ожидай нас каждый миг,
Так что придержи язык,
И — без рук.
Сад мети, сам чистым будь,
Петли смазать не забудь
Помни — о нас, Двух.
Таверна Джона, Джо притон —
Мы пили чистый джин.
Кто с Маргарет ушел наверх,
А кто, увы, с Катрин.
Разбившись по парам, как с мышкою кот,
Играли бездомные ночь напролет.
Там Нэлл — подружка моряков
И волоокая Мэг
Раскрыли мне объятья, но
Я не ищу ночлег.
Мне клетка эта не под стать —
Хандрить и старость коротать.
Рыдают соловьи в садах,
Где матери наши — нагие.
Сердца, разбитые нами давно,
Сердца разбивают другие.
Слезы везде. В море дна не видать.
Пусть за борт текут. А мы будем спать.
Плоть, самость, красота и пылкoе признаньe,
И, следом, поцелуй в Миранды ипостась,
И одиночество мое, пока меж нами связь,
Иная навсегда, храни мое деянье,
Мгновенья украшая; ведь я призван
Смешать с твоим внезапный мой восторг,
Два трепета в один, словно один зарок,
Владея всем — здесь, там и ныне, присно.
Касание твое, твой образ, твой секрет
Отвергну, улыбаясь; разве дрожи,
Моей мольбы не хватит нам? О, нет,
Иная нежность молится здесь тоже,
Кто одинок — с ней совладать не сможет
В Уместном Времени и Верном Месте. Свет!
Купца, солдата, короля
Промерзший клоун грел.
Что им, витавшим в облаках,
До наших бренных дел.
Сюда, в немыслимую глушь,
Снов быстролетных шквал,
Подняв, занес меня; норд-ост
Колпак, к тому ж, украл.
Мне в ясный день видны внизу
Поля и кровли крыш,
И голос слышен вдалеке:
Мой Тринкуло- малыш!
Лежит там мой надежный мир —
Коснуться хоть бы раз.
Вся жизнь моя, любовь моя —
Набор случайных фраз.
Деревья сотрясает страх,
Согнав слов стаю с них
Туда, где сотрясает смех
Богатых и святых.
Подобий жуткий хоровод
Завел свою игру.
И, шутке собственной смеясь,
Как те, кто мал, умру.
Мой милый мне принадлежит, как в зеркале пустом,
Как помнит добрый Государь отверженных своих,
У моря синего всегда высок зеленый холм.
Подпрыгнул Черный Человек за бузины кустом,
Встал на ноги, махнул рукой и сгинул в тот же миг.
Мой милый мне принадлежит, как в зеркале пустом.
Вот Ведьма плавится, крича, под солнечным лучом,
В ней жизнь мелеет на глазах, как в знойный день родник.
У моря синего всегда высок зеленый холм.
На перекрестке осенил меня Старик перстом
И слезы счастья бороздят его иссохший лик.
Мой милый мне принадлежит, как в зеркале пустом.
Меня, целуя, он будил и не жалел о том,
В лучах сияли паруса, глаза и сердолик.
У моря синего всегда высок зеленый холм.
Как дети в хороводе, мы повязаны кругом,
Чтоб хлад забвения в наш сад из мрака не проник.
Мой милый мне принадлежит, как в зеркале пустом.
У моря синего всегда высок зеленый холм.
Что ж ты, стоя на распутье,
Слезы льешь в тоске?
Вот он в сумраке, с борзыми,
Сокол на руке.
Не подкупишь птиц на ветке
Чтоб молчали. Прочь
Не прогонишь солнце с неба —
Чтоб настала ночь.
Ночь беззвездна для скитальцев,
Ветер зол зимой.
Ты беги, посеяв ужас
Всюду пред собой.
Мчись, пока не станет слышен
Плач извечный волн.
Выпей океан бездонный.
Ох, и горек он.
Там, в обломках корабельных,
Где песок зыбуч,
Отыщи, сносив терпенье,
Золоченый ключ.
Путь тебе к мосту над бездной,
На краю земли.
Купишь стража поцелуем,
Проходи. Вдали
Замок высится безлюдный.
Ты успела в срок.
Поднимайся по ступеням,
Отопри замок.
Позади сомненья, страхи,
Проходи сквозь зал.
На себя гляди, сдувая
Пауков с зеркал.
За панелью ножик спрятан.
Видишь? Молодец!
Нож воткни себе под сердце.
Лживей нет сердец.
Ты, кто вернулся вечером на узкое свое ложе,
В мыслях печальных имя одно повторять печально, и ты, тоже,
Кого еще никто не касался, и ты, бледный любовник, который рад
Этот дом покинуть утром, в поцелуях от макушки до пят,
Вы, юные мальчики, не старше четырнадцати лет,
Начинающие только понимать, что имеет в виду поэт.
Наполним шампанским бокалы, друзья, трезвыми быть нам сегодня нельзя.
Не школу или завод новый прославить, а по другой причине,
Сегодня мы песнь посвящаем женщине и мужчине.
О, повар, континентальным искусством блесни, наконец,
Празднуя соединение двух любящих сердец.
Слуги, будьте проворны и незаметны, вы, пажи, тож,
Славя бога, имя которого, изреченное, есть ложь.
Наполним шампанским бокалы, друзья, трезвыми быть нам сегодня нельзя.
Уже он явил нам ласточек, минувших лилий Сциллу,
Скользящими друг за другом под мостами Англии; применив силу,
Совершил кражу со взломом, найдя желанный пестик —
Освободившись от пыльцы назойливой над сверкающим предместьем.
Он ведет нас вверх по мраморным ступеням и по его велению
Души и тела сочетаются по красоте и вожделению.
Наполним шампанским бокалы, друзья, трезвыми быть нам сегодня нельзя.
Но не только это мы воспеваем, а любовь, ту, что свыше,
Пусть кота мурлыканье сегодня станет воплем на покатой крыше,
Пусть сын вернется вечером к маме, в окно глядящей с испугом,
Пусть викарий подталкивает юного хориста в темный угол.
И саду цвести этим вечером, как расцветает он раз в сто лет,
Пусть прислугу-за-все поймают на лестнице, исполняющую минет.
Наполним шампанским бокалы друзья, трезвыми быть нам сегодня нельзя.
И пусть хоть на час заключат перемирье враги,
Пусть дядя племяннику великодушно оплатит долги,
Пусть нервной хозяйке обед невкусный простится,
Пусть вора отпустит, поверив вранью, полиция.
Пусть избежит порки обычной мальчик, пойманный с сигаретой,
Пусть сегодня блядь даром даст то, за что платят звонкой монетой.
Наполним шампанским бокалы друзья, трезвыми быть нам сегодня нельзя.
Пусть срединной стране гарантируют к морю выход,
Пусть полуночник в лаборатории, для всеобщих выгод
Откроет, провода распутав, то чего не смог до сих пор,
Пусть астматичному клерку приснится ночью, что он боксер.
Пусть бессердечных исполнится эта мечта — страсть за страсть.
О, дай же малодушному, ну хоть на час, эту власть!
Наполним шампанским бокалы, друзья, трезвыми быть нам сегодня нельзя.
О, что там долину, взгляни, разбудило
Будто то грома раскаты, раскаты?
Это солдаты в красных мундирах, милый,
Это идут солдаты.
О, что там так ярко всю даль осветило,
Это наверно не просто, не просто?
Отблески солнца на ружьях их, милый,
И легка их поступь.
О, сколько оружья, двум войскам хватило б,
Зачем же им столько, сегодня, сегодня?
Да это ученья обычные, милый,
Или же кара Господня.
О, что намерения их изменило,
Уже миновали селенье, селенье?
Приказ получили иной они, милый,
Ты — почему — на колени?
О, может приказано, чтоб поместили
В больницe; им доктор поможет, поможет?
Но раненых, вроде, не видно там, милый,
Да и коней стреножат.
О, старому пастору власть не простила
За то, что с амвона грозит им, грозит им?
Но церковь они миновали, милый,
Не нанеся визита.
О, фермеру с рук до сих пор все сходило,
Кто ж им, лукавым, обижен, обижен?
Нет, мимо фермы бегут они, милый,
Все ближе и ближе.
О, где ж твои клятвы — вдвоем, до могилы?
Куда ты? Останься со мною, со мною,
Ну, что жe, забудь обещания, милый,
Мне время — расстаться с тобою.
О, у ворот уже сломан замок.
Что ж во дворе псы не лают, не лают?
По полу топот тяжелых сапог.
Ах, как глаза пылают!
Неприметный скорый с юга, суета
на пeрроне, в толпе лицо, коему собрать
с галунами оркестр мэр не удосужился, но
отвлекает взгляд что-то по поводу рта
с тревогой и жалостью, несмотря на холод,
валит снег. Сжимая руками немудреную кладь,
он выходит стремительно инфицировать город,
чье ужасное будущее предрешено.
Монстр то и творит, на что монстр горазд,
Деянья немыслимые для нас.
Один лишь ему недоступен трофей —
Косноязычен он в речи своей
O стране покоренной, не снесшей обид;
Средь тех, кто отчаялся или убит,
Монстр шествует важно и смотрит в упор,
Пока его рот несет всякий вздор.
В двух футах от носа почти что, смотри,
Моей Персоны границы, внутри
Pagus, не поднятая целина —
Личная собственность, вся сполна,
Прохожий, разве что в мыслях — альков,
Тогда я с тобою брататься готов.
Границ не нарушить нагло врагу:
Я безоружен, но плюнуть могу.
Лопата археолога
Углубляется в жилища,
давно оставленные,
извлекая свидетельства
образа жизни,
вряд ли теперь возможного
и о котором ему мало есть что сказать,
поскольку слова подтвердить нечем.
Счастливчик!
Знанием можно воспользоваться
Но отгадывать загадки всегда
Занимательней, чем познавать.
Известно наверняка, что Человек,
то ли со страха, то ли любя,
всегда хоронил своих мертвецов.
Что разрушило город —
вулкана изверженье,
разбушевавшаяся река
или человечья орда,
жадная до славы и рабов —
видно с первого взгляда
и мы уверены вполне,
что, как только дворцы были возведены,
их правители,
Пресыщенные женской лаской
и умиротворенные лестью,
сразу начинали изнывать от скуки.
Но должна ли яма для зерна
Означать голодный год?
А отсутствие монет
за какой-то период предполагает
глобальную катастрофу?
Может быть. Может быть.
Фрески и статуи
дают намек на то,
чему поклонялись наши Отцы,
но кто объяснит,
отчего Они краснели
или пожимали плечами?
Поэты донесли до нас их мифы,
но Те — от кого их взяли?
Вопрос неразрешимый.
А норманны, услышав грохот грома,
Неужто верили они,
Что это молот Тора?
И я готов побиться об заклад,
что люди мифом развлекались,
словно сказкой
и подоплека их наивной веры
лишь в том, чтобы найти предлог
для ритуальных действий.
Поскольку лишь в обрядах можем мы
отречься от чудачеств
и обрести утраченную цельность.
Не то, чтоб всем подобным ритуалам
должны мы равно доверять,
иные омерзительны и вряд ли
одобрил бы Распятый,
скажем, бойню,
чтоб ублажить Его, затеянную нами.
Эпилог.
Из Археологии, по крайней мере,
одну мораль извлечь нам предстоит.
А именно, что все
Учебники безбожно лгут.
То, что Историей они зовут,
той, что негоже нам гордиться,
была сотворена такой, какая есть,
преступником, живущим в нас извечно.
И лишь Добро — вне времени и тела.
И нищих будущее входит, а за ним
Законы, палачи, загадки — все войдут:
Ее Величество, чей нрав невыносим,
И, дураков дурача, пьяный шут.
Герой ее глазами ест, отсечь немедля чтоб
У прошлого главу, просунут лишь едва —
С миссионерскою ухмылкою вдова,
Иль с ревом рвущийся потоп.
Сгребаем все к ней, благо ли — испуг
И бьемся в створки — если смерти мгла.
Она однажды отворилась вдруг,
Алисе показав Страну Чудес,
Столь крохотной, в сиянии небес,
Что та и слез сдержать огромных не смогла.
Все загодя купить не преминули
У лучших фирм: тончайший аппарат
Для измерения порока и, подряд,
От сердца ли, желудка ли — пилюли.
Для нетерпения — часы, конечно. Плюс
Для сумрака — фонарь и зонтик — от лучей;
На пули не скупился казначей
И дикарей утешить — связки бус.
Им Упования была ясна система,
И раньше получалось, говорят.
К несчастью, в них самих гнездилась их проблема:
Ведь отравителю нельзя доверить яд,
Кудеснику — тончайший тот прибор
И меланхолику — винтовочный затвор.
Здесь обнялись они, прощаясь. Больше не
Им свидеться. По собственной вине.
Один рванулся к славе; шумной ложью
Сражен безжалостно, едва начавши взлет,
Другой похоронил себя в глуши, по бездорожью
Смерть тащится за ним туда который год.
Распутья, пристани, колес вагонных стук,
О, все эти места решений и разлук,
Кто может предсказать, какой прощальный дар
Укроет друга от бесчестья своей сенью,
И нужно ль вообще ему идти туда,
В края поганые и там искать спасенья?
Объяты страхом страны и погоды.
Никто не знал, вступив в борьбу со злом,
Что время не пошлет им откровенья;
Ибо легенды утверждают: для деянья
Предел ошибок ограничен годом.
Каких друзей еще предать и, покидая дом,
Каким веселием отсрочить покаянье,
Хотя, что проку в дне еще одном
Для путешествия длиною во мгновенье?
В предместьи нет окна, чтоб осветить ту спальню,
Где в маленьком жару огромный день играл;
Где множились луга, где мельницы нет дальней,
Любви изнанку мелющей с утра.
Ни плачущих путей, сквозь пустоши ведущих
К ступеням замка, где Мощей Великих склеп;
Мосты кричали: "Стой!", за плащ цеплялись кущи
Вокруг руин, где дьявол шел след в след.
Он повзрослеть мечтал, забыть, как этот сон,
Все заведения, где их учили руки мыть и лгать,
И истину скорей взвалить себе на плечи,
Ту, что венчает вздоха горизонт,
Желая быть услышанной и стать
Отцовским домом, материнской речью.
В провинции, там, где прошло их детство
В познаньи Неизбежности, в пути
Они учили, что им никуда не деться
От Неизбежности, одной на всех, как ни крути.
Но в городе уже их различали,
На веру деревенскую плюя,
Суть Неизбежности подобна там печали —
У каждого, как ни крути, своя.
Он, как и все они, прижился без проблем,
Среди соблазнов многих выбирая
Один, чтоб завладел им и повел,
Чтоб, совершенствуясь в искусстве быть никем,
Сидеть на площади, со смехом наблюдая,
Как входят в город юноши из сел.
Стыдясь стать баловнем своей печали,
Он в банду россказней беспутнейших вступил,
Где дар его чудесный все признали,
Избрав главой юно-воздушных сил,
Кто голод превращал в латинскую похлебку,
И хаос города — по мановенью — в парк,
И одиночество любое — девой робкой —
Заставить мог сойти к нему во мрак.
Но если в помыслах своих он был предельно прост,
Ночь шла за ним, как с топором подонок.
Дома кричали: "Вор!", захлопывая двери.
Когда же Истина пред ним предстала во весь рост,
Он в панике приник к твердыне этой — вере
И сжался, как от окрика, ребенок.
Книг этих безмятежные ряды
Как будто бы и впрямь существовали —
Он отшвырнул соперникa труды
И застучал наверх по лестничной спирали.
И он вскричал, склонясь на парапет:
"Извечное Ничто, страсть без конца и края,
О, отпусти того, кто совершенства свет
Познал сейчас, с Тобой отождествляя."
И камня немудреное томленье
Он ощущал дрожащею рукой,
Как приз ему за подвиг восхожденья,
Как обещание, что плоть угомонится
И обретет, страдалица, покой.
И в лестничный проем нырнул — чтобы разбиться.
Он принцев изучал, походку их и стать,
Что дети говорят, о чем судачат жены,
Он в сердце старые могилы вскрыл познать,
Какие мертвецам не писаны законы.
И неохотно заключил: "Все врут
Любители помудрствовать лукаво
И к ближнему любовь — причина ссор и смут,
И песня жалости — бесовская забава."
И пред судьбой склонился так, что вскоре,
Над всякой тварью стал судьею и отцом,
Пока не встретил он в разрушенном соборе
В ночном кошмаре, в темном коридоре
Фигуру с перекошенным лицом,
Его лицом, вопящую: "О, горе!.."
Архитектура эта для благих;
Вот так и гнал их страх на штурм небес,
Пока Господь не проявил к ним интерес,
Отметив девы непорочный лик.
Почиют здесь миры триумфов, и в ночи
В абстрактных домыслах Любовь дотла горит.
И Воля ссыльная, вернувшись, говорит
Таким возвышенным стихом, что плачут палачи.
Колодец бы взамен уж лучше б сладить им,
Но их преследует водобоязнь. Сейчас
Кто видит все, становится незрим.
Но и волшебникам здесь нелегко самим —
Они, по климату нормальному томясь,
Прохожему вздохнут: "Остерегайся нас!"
Чтоб зверя ублажить, народ единорогу,
Дев непорочных, по обычью, поставлял.
Средь девственниц, однако, слава богу,
Процент красавиц был ничтожно мал.
Герой отважен был; не врали, знать, знаменья,
Но странный опыт свой он от народа скрыл.
И ангел сломанной ноги, как избежать паденья,
К нему сойдя, в холмах его учил.
Что ж, обнаглев, идти они решили сами,
Туда, где с львами им отведен был придел;
И стали в полпути, пещеру обнаружив.
Ну а для тех из них, кто до абсурда смел,
Остался выбор — выбраться наружу
И, монстра встретив, превратится в камень.
Его родители тянулись, как могли
Чтобы чадо отлучить от чахлой их земли
Для поприща почетнее стократ,
Чтоб зубы сжал, но стал богат.
Амбиций их неистовый накал
Дитя дубрав безумно испугал.
И он решил — любви такой
Достоин разве что герой.
И вот он здесь без пищи и без карт
И ни живой души уже который день
И непереносим пустыни злобный взгляд.
Он под ноги взглянул и там увидел тень,
Посредственности, той, чей идеал
Был Исключительность. И в ужасе бежал.
Чиновник изумлен — ведь он был назван
Средь тех, кто за терновым там стоял венцом
И в список занесен решительным отказом.
Уж не скрипит перо. И страстотерпцев лики
Он, опоздавший, не умножит, стало быть.
Осталось языка раздвоенным концом
Испытывать решительность юнцов
Рассказами о промахах великих
И ироничной фразою безудержных стыдить.
Теперь глумятся зеркала и над его ошибкой,
Видать пришла пора у женщин и у книг
Насмешнику, чей стиль — укол рапирой гибкой,
Учиться зрелости, заткнуться хоть на миг,
Смиряя мании свои вполне мирской улыбкой.
Влюбился в ведьму рационалист
И в камень превращен в процессе спора:
Сверхпопулярный тронулся, когда все отреклись,
И сверхбогач добычей стал для вора,
И озверел от поцелуев сверхсамец.
Но зелья действия надолго не хватило,
Хотя восстановилась под конец
Ингредиентов созидательная сила
Для тех, кто следовал своим желаньям.
По тем камням тропу найдет незрячий,
И к свету дураку укажет путь бедняк,
Драчливый пес расшевелит дворняг,
И даже сумасшедший озадачит,
Тоскливо бормоча лихие предсказанья.
Все что угодно можно теперь найти
В энциклопедии Пути.
Заметки лингвиста, научные рации
О новой грамматике с иллюстрациями.
Известно каждому — герой должен страдать от лишений,
На старую клячу ставить, избегать половых сношений,
Искать дохлую рыбу, дабы ей сострадать:
Теперь каждый думает что легко отыскать
Тропу через пустошь, к скале, где храм —
Жить под Тройной Радугой или по Астральным Часам,
Забывая, что знания исходят от солидных людей,
Тех, кто любит рыбачить и ставить на лошадей.
И может ли истина быть надежной вполне
В результате самоанализа и прибавления Не?
Он мог внимать, положим, эрудитам
Не обнаружив, впрочем, мудрости родник;
На свист его бежал, положим, фокстерьер,
Но Троя, хоть ты плачь, не им была открыта.
Он выгнать мог ленивого лакея, например,
Но криптограмма, хоть умри, не выпорхнет из книг.
"То был не я," — вскричал он в изумленьи,
Переступив предшественника прах, —
"Обязан всем я глупому напеву
Что ошарашил Сфинкса на мгновенье.
То рыжий цвет кудрей мне выиграл Королеву
Вообще, не глупо ли болтаться в тех местах?"
И Поражение с тех пор не устает пытать
Возможно ль победить, не веря в Благодать?
Он от прямого уходил ответа:
"Что государь сказал?" — "Не торопись, чудак."
"А видел ты восьмое чудо света?"
"Средь нищих человек — Ничто, когда он сир и наг."
"Он к славе не готов," — шел шепоток зловещий —
"Видать, для куража рискует головой."
"А сам лицом ну что твой бакалейщик."
И перестали называть, как прежде, "Наш герой."
От тех, кто жизнью никогда не рисковал,
Он отличался. Невзирая на ухмылки,
В деталях точен был, к порядку призывал,
Любил газон подстричь и захмелеть слегка,
И жидкости сливать из бутылей в бутылки,
И сквозь осколки их смотреть на облака.
Иные к левым прибивались. До сих пор,
Из-за протестов. "А, поди все прахом!" — —
Законом изгнанный, отчаявшийся вор
И прокаженный — обоюдным страхом.
Теперь никто не обвиняет в грабеже
Или болезни. Вслед им с сожаленьем
Друзья глядят — "Смотри, они уже
Уходят в онеменье и забвенье."
Чернь ставит на во всем себе подобных,
Кто рвется к финишу, но с детства им знаком,
На с четным номером, в упряжке, жеребца.
И Безымянное понятней несвободным;
Счастливчики скорей рискнут всем кошельком,
Чем встретят взгляд Слинявшего Творца.
Путем Неправедным — туда, где Сушь. От зноя
Они вращалися волчком, и искушал их бес,
Шли у пустых пещер, в виду пустых небес
Оставив память, как помои, за собою.
К забвенью призывала монстров стая,
Рожденная из этих смрадных луж.
Красотки избегали их, к тому ж
Они упрямо славили Абсурд, от жажды умирая.
И в чудеса они извергли семя веры,
Чтоб образы гротескных искушений
Художников иных воспламеняли гений.
И жен бесплодных сонм и чахлые девицы,
В надежде, что найдут их кавалеры,
Пришли к ним ледяной воды колодезной напиться.
Шутник, оракул и поэт,
В самопознанья глядя пруд,
Ждут на дурной вопрос ответ —
Притянет ли с наживкой леса
Искомый вектор интереса,
И об улове ночью врут.
Но буря топит то и дело
И хрупких допущений плот,
И праведника, и лицемера.
Их тянет феномен на дно —
Страдальцев — и уж заодно
Ко дну страдание идет.
И воды жаждут дать ответ
На правильный вопрос, но нет.
За этой дверью путь к началу всех основ;
Мерцает белое сквозь зелень, но без страха
Играют дети здесь в серьезных семь грехов,
И в смерть хозяина поверит здесь собака.
Здесь отроки торопят числа, но
Здесь время кольцами на камне проступает,
Здесь плоть и тлен извечно заодно,
Когда живых согласье раздражает.
Здесь путешествиям конец. И в сумрачной аллее
Здесь одиночество печальной старой леди
Величье роз скрывает как плащом,
Здесь старцы, искушенные в беседе,
Краснеют под звезды пронзительным лучом
И чувствуют, как воля их слабеет.
Над вереском ветер. Сыч воет в лесу,
Вши под туникой и сопли в носу.
Дождь барабанит, дырявя мой шлем,
Я страж на Стене, но не знаю зачем.
Туман подползает сюда из низин,
Подружка в Тангрее, я сплю один.
У дома ее ошивается Авл,
И морда его мне противна, и нрав.
Пусть молится рыбе бедняга Пизон,
Конец поцелуям, коль будет спасен.
Колечко я в кости продул — не везет,
Хочу мою девку и плату за год.
Когда б одноглазый я был ветеран,
Я бил бы баклуши, плюя в океан.
Дары валились — выше головы,
Вцеплялся тут же в лучший каждый год:
И улей счастлив под десницею пчелы,
Форель всегда форель, а персик — сочный плод.
Успешным был уже их первый шаг,
Хоть вся наука — руки повитух,
Согласие с собой им укрепляло дух,
И каждый знал зачем, и что, куда и как.
Пока, в конце концов, не вылупилась тварь,
Года в нее вгрызались, как в букварь,
Фальшивая насквозь, ни лев, ни голубица,
Кого бросало в дрожь, едва зачнет сквозняк,
Кто истине служил, но попадал впросак.
Ну, как в такое не влюбиться!
Ну что с того, что райский плод запретен?
Ну что здесь нового? Сей мудростью горды,
Они все знали наперед. Конечно, не заметив
Того, ктo их журил из облачной гряды.
Так и пошли. Их путь лежал во мраке —
Слабеет память, смутен смысл речей —
Их отказались понимать собаки,
Не с ними разговаривал ручей.
Рыдали, ссорились, свобода не давалась,
И, словно от подростка горизонт,
От них упорно зрелость удалялась,
И страшно, что ответ держать придется.
Но издали их ангелы хранили от
Законодателя и стихотворца.
Лишь только запах выражает чувства,
С пути не сбиться — только глаз и дан.
Фонтанов речь неясна. Птиц искусство
Бессмысленно. И так сложился план
Охоты на слова — уже не до съестного.
Зачем ему гортань? Вот главный интерес!
Он целовал невесту ради слова
И мог послать слугу за звуком слова в лес.
Они покрыли мир, как саранча.
А он — он жалок был ввиду такой напасти
И, собственным творениям подвластен,
Мог и проклясть их племя сгоряча.
К ним, недостойным, он сгорал от страсти.
И так подавлен был, что хоть зови врача.
И он остался. Стал прикован к месту.
Стояли стражи у дорог — то лето, то зима.
И сватали холмы ему невесту.
И блеск светила вел — не проблески ума.
Он с братьями не ладил, ибо в вере
Они нестойки были, идолам кадя.
И, если гость стучался ночью в двери,
Могли и оседлать, как бедуин коня.
И начал понемногу изменяться он.
Все ближе к почве, цвет лица землистый,
Да и смердел уже, как жертвенный баран.
"Эй, он — простак!" — неслось со всех сторон,
Поэт в нем видел свод сермяжных истин,
И ставил гражданам его в пример тиран.
Он одарил их истиной крылатой:
Земле беспечной быть, коли конец один!
Он соблазнял девиц, представ пред ними в латах,
Без Страха Рыцарь, Щедрый Властелин,
От гнета матерей Спаситель и Исхода
Пропагандист, за ним пошли сыны,
Заматерев в скитаньях — год за годом —
И познавая у костров, что люди все равны.
Но вдруг ненужен стал — насытилась земля.
Он опустился и сходил с ума,
И пил по черной без оглядки.
Или сидел в конторе городской
И одобрял Законы и Порядки.
И ненавидел жизнь всей душой.
Он звезды наблюдал и птиц свободный нрав,
Разливы рек и взлет Империй краткий,
Гадал на требухе и иногда был прав,
Платили хорошо за верные догадки.
Он в Истину влюбился даже прежде,
Чем он ее познал, и в скит свершил побег,
Где и постился в одиночестве, в надежде
Ее уговорить, и презирал всех тех,
Кто ублажал ее руками, всех тех, прочих,
Кто глух был к голосу ее. Один, он, без борьбы
Ей следовал, хоть подгибались ноги.
Он шел за ней, чтоб посмотреть ей в очи
Догнал, взглянул, увидел — все слабы,
И самого себя, как одного из многих.
Он слепо им служил — и, говорят, был слеп.
Меж ними он ходил, ощупывая вещи,
Их ощущенья пели в нем, но, вслед,
Они кричали — "Бога голос вещий!"
Он стал ненужен, ибо был столь чтим,
Что зря огонь он посылал на кущи.
И трепет сердца им в ответ, он принимал за гимн,
А то был голос Зла, отныне им присущий.
Не пелись песни, он их сочинял,
В размер старательно вгоняя сонм видений,
Печаль лелея, словно план владений.
И, как убийца, шел в свой вертоград,
Чтобы на них взглянуть, и головой качал,
И трепетал, встречая хмурый взгляд.
Оратай справный, он — оратором вдруг стал
С терпимым к злу и ироничным взглядом,
С лицом живым, что у твоих менял,
Идея равенства овладевала стадом.
И братом стал ему последний человек,
И небо он воздвиг, вздымая всюду шпили,
Музей хранил его Ученье, как ковчег,
И за доходами папирусы следили.
И все произошло в такой короткий срок,
Что он забыл, зачем был миру явлен,
Он к людям шел, но оставался одинок.
То денег не считал, то, вдруг, смиряя пыл,
Клочок земли не мог сыскать, где тень от яблонь,
Ни обрести любовь, в которой дока был.
И в смерть они входили словно в скит,
И даже нищий, оставляя что-то, ибо присно
Не ведать гнета, им казалось, предстоит,
И в экстремисты подавались эгоисты.
Над океаном праведников прах
Касался, как рукой, печали, боли, судорг,
Воды и воздуха и мест во всех местах,
Где угнездились вожделенье и рассудок.
Когда нам выбор предстоит, они питают нас,
И нам их воскресить, ну, хоть бы обещаньем,
А мы их предаем всем нашим вздорным знаньем.
И в нашем голосе — их стоны в смертный час;
Но только нам дано их возродить к свободе, зане
Еще возможно услыхать их ликованья глас.
Он был дитя еще и — до чего ж хорош!
Волхв нес ему дары и бил поклоны оземь,
И нищий был готов отдать последний грош,
И мученик шел радостно на казнь.
Но кто же мог сидеть с ним целый день?
Вот, на носу страда, протерлaсь власяница…
Они палаты камены ему воздвигли, где
Могли ему внимать, а он с того кормиться.
Но спасся он. Им невдомек досель,
Что был он тот, кто в мир пришел на муки,
И трапезу делить, и простирать к ним руки.
Остались в храме алчность, страх и люди.
И нищий видел там тирана цитадель,
И мученик — бесстыдных своих судей.
С престола встав и взор склоняя долу,
На агнца с овцами взирал с любовью — Он.
И голубя послал, один вернулся голубь,
Такая музыка вгоняет юных в сон.
Но Он-то отроку такое предназначил!
И, значит — покорись, оправдан произвол,
Полюбишь истину и все пойдет иначе,
И поблагодаришь — и прянул вниз орел.
Но не сработали ни доброта, ни гнев.
Внимал малец Ему, ну, разве, скуки ради,
И увернуться от отеческих объятий
Все время норовил. Но вот с пернатым
Сошелся запросто, весьма поднаторев
В науке убивать — прaщой и автоматом.
Эпоха подошла к концу. И, заурядно, смерть,
Последний избавитель, ждет в своей постели.
И тень тельца громадного им больше не суметь
Увидеть, сколько бы глаза не проглядели.
Им спать без снов: и то ведь, их дракон
Кастрирован и жаждет смерти в топях,
И след его простынет вскоре. В копях
Последний кобольд под камнями погребен,
К печали, впрочем, кратковременной, певцов.
Да вот беда — из замка чародея,
Чтоб землю окружить невидимым кольцом,
Поперла челядь, на глазах наглея,
И убивая сыновей, кто шел сразиться с нею,
Позоря дочерей, сводя с ума отцов.
Конечно, воспеть жизнь, воспеть многократно
За то, что цветет она, хаос поправ,
За звериную грацию, за терпение трав,
За то, что хоть кто-то был счастлив когда-то.
Но, вот, чей-то плач. Ах, причина известна —
Растление душ и паденье столиц,
Ибо зло неизбывно, ибо даже сам принц,
Ко лжи прибегая, царит в Поднебесной.
Историю тошнит от наших бодрых од
Никчемной расе обещаний и провидцев,
Зачатой от звезды, но Рай нам только снится.
И быстрый Запад — лжет, и в никуда идет,
Похожий на цветы, медлительный народ,
Чудной строитель Восемнадцати Провинций.
Ох, худо будет нам, когда там, в небесах,
В сполошных заревах — что твой висок горячий,
Прожектора лучи внезапно обозначат
Созданье щуплое, внушающее страх.
Ему не ведомо, что лопнет, как нарыв,
И что врасплох нас на земле застанет
Как будто пробудившаяся память,
И как сознанье, вдруг вмещающее взрыв.
Евреи, Женщины и Богачи — от Расы не убудет!
Вот что скрывает каждый дружелюбный взгляд —
Их собственный, от всех сокрытый, ад.
Когда мы лжем — не горы наши судьи.
Мы обитаем на земле, она и вторит в лад
И Разуму и Злу, пока они царят.
Они свободны от всего, там, на своих моторах,
Отличные от нас, как богачи,
Возвышенны, как мудрецы в ночи,
И города для них лишь цели, для которых
Нужны их знанья. И парение идей,
Им ненавистных, в нашем ясном небе,
С их аппаратами внедренья в жизнь людей,
Им не понять вовек. Они избрали жребий.
Их остров собственный исторгнул. Ну, а тут,
Урок им преподаст земля или вода —
По воле случая — куда уж упадут.
Уже не будет столь свободен их полет —
Но, как стесненный в чреве плод,
Беспомощный, как нищие всегда.
Война проста, как монумент, как дзот,
Здесь человеку отвечает зуммер,
Флажок на карте — значит послан взвод,
Несет малыш кувшин. Но этот план безумен —
Чтоб всякий на земле был страхом поражен,
Кто в девять воду пьет, и в полдень пить захочет,
Кто мечется в тоске вдали от чад и жен,
В отличье от идей и смертен, и порочен.
Но, несмотря на смерть, идеи непреложны,
И тысяч рты — как бы одни уста —
Разорваны в атаке чьей-то ложью,
Флажки на карте приведут в места,
Где Зло потешилось на славу —
Нанкин, Дахау.
Они живут и мучаются. Вот
И все, что они делают, бинтами
Скрывая мир, который признает
Лишь холод скальпеля — они лежат рядами,
Как будто бы эпохи — врозь; законы
И истины — как боль перетерпеть сейчас —
Им шепчут на ухо и заглушают стоны,
Они — растенья, отчужденные от нас.
Кто может превратиться в ногу, если
Она не сломана, кто помнит старый шрам,
Давно заживший, головную боль?
Мы верим в мир, где лечат все болезни,
Где одиночество — удел поэтов; нам
Лишь ярость разделять, да счастье, да любовь.
Отставлен от столицы и развенчан,
Его покинули и вошь и генерал,
Прикрыв глаза, он сутки пролежал
Под одеялом стеганым и в вечность
Отправился. И ни его надгробье,
Ни том историка, где славных имена,
До нас не донесут, что туп был, как война,
Ни шутки глупые его, ни взгляды исподлобья.
Подошвами столетний прах вздымая,
Он нас учил, без всяких там затей,
Так смысл фразы проясняет запятая,
Что псам не зреть позора дочерей,
Что, кроме вод и гор, и хижин, здесь, в Китае,
Должно быть место также для людей.
Под вечер напряженье возросло,
Вершины гор подсвечивало алым,
И над лужайками и клумбами цветов
Плыла беседа профессионалов.
Садовники глядели им вослед,
Придирчиво оценивая обувь,
Читал шофер, и ждал кабриолет
Принять седалища высоколобых.
Случайной оговорки ожидая,
Две армии стояли, изготовив,
Орудья, причиняющие боль.
И, в страхе, ждали города Китая,
Своих сынов пославшие на бой,
В надежде, что не надо больше крови.
Вот, горизонт их окружает плотно,
И страх при них всегда, как кошелек,
И вместе с ними убегают со всех ног
Ручьи и железнодорожные полотна.
Беду накликав, посбивались в кучи
Как в школе малыши — ужо, как страшно им!
Ибо Пространства смысл непостижим,
И Времени язык не может быть изучен.
Мы здесь живем. В Сегодня, в этом даре,
Еще не принятом. Его пределы — это мы и есть.
Простит ли пленник плен, расставшись с кандалами,
И смогут ли опять послать Благую Весть
Грядущие века, сбежав в такие дали,
Что позабудут все, случившееся с нами?
Жизнь не закончена, пока земли сыны
Еще дерзают и пока им слышен птичий щебет,
Поэт замкнет уста, коль песни на ущербе,
Они ж — по всей земле идти обречены.
И кто-то не приемлет юных пыл и спесь,
И миф израненный оплакивая, стонет,
Что мир утраченный и не был ими понят,
А кто-то ясно видит — для чего мы здесь.
Утрата — их жена и тень. Тревоги темный зев
Их поглощает, как гостиница. Похоже,
Им там и плесневеть годами, слыша зов
Для них всегда запретных городов,
Где улыбнется, встретив их, прохожий,
Но где враждебны им растения и кров.
Просты, как в снах мечты — они и говорят
Элементарным языком сердец,
И мускулам веселья шлют заряд,
Такой, что может заплясать мертвец;
Они кривляют нас, меняясь каждый день,
Отображая каждый в танце поворот,
Они — свидетельство всех наших прошлых дел,
Знать, соглядатаев заслав под видом нот.
А пляшут подо что в ужасный этот год?
Когда скончалась Австрия, когда Китай забыт,
И снова занят Теруэл, когда Шанхай горит,
И Франция обходит всех с: "Partout
Il y a de la joie". Америка пришлет:
"Do you love me as I love you".
Когда нам подтвердят все рупоры печали
Триумф врагов и, что числа им несть,
Что наши армии бегут и бастионы пали,
И, что насилие ползет, как новая болезнь,
И Зло привечено везде, и сожалеет каждый,
Что матерью на свет произведен,
Давайте вспомним тех, кто истины возжаждал
И дезертировал, и среди них был он,
Кто десять лет молчал, но был трудами занят,
Пока в Мюзоте[185] с уст не снял печать,
Чтоб с миром нам не пребывать в разладе.
И — за Свершенье — благодарный, со слезами
Он вышел в ночь, чтоб башни приласкать,
Как зверя укрощенного мы гладим.
Нет, не их имена. Это были другие —
Кто, квадраты наметив, прямее струны,
Проложили проспекты, где комплекс вины
Ощущает прохожий, и клонятся выи
Их самих, нелюбимых, кому без следа
И пропасть, да и то, не в вещах же им длиться.
А тем — тем нужны лишь счастливые лица,
Чтобы в них пребывать, чтобы мы никогда
Не вспомнили это ужасное время.
Земля их плодит, как залив — рыбарей,
А холмы — наших пастырей, сеющих семя,
Чтобы нами взошли, как те зерна пшеницы;
Это нашей крови возродить их, и в ней
Им, кротким к цветам и потопам, храниться.
Закон для них еще и не открыт, но, видимо, суров.
Вот, к солнцу тянутся прекрасные строенья,
И, в их тени, как бледные растенья,
Не выживают фанзы бедняков.
Одно лишь истинно — судьбе до нас нет дела.
Когда мы планами великими полны,
Напомнит госпиталь, что все пред ним равны,
И ничего важнее нет, чем собственное тело.
И только детям здесь раздолье. Даже полицейский
К ним снисходителен. Восходит к временам
Иным их лепет. Ну, а взрослым, нам
Оркестры, разве что, предскажут благодать
В далеком будущем, где и сразиться не с кем.
Мы учимся жалеть и бунтовать.
Да нет же, не тому даем мы имена:
Кустарный промысел любви — куда как интересней,
А игры детские, старинные поместья,
Руины древние и, под плющем, стена!
Один стяжатель бескорыстно ищет
Непродаваемый, изысканный продукт,
И только эгоисты, знать, найдут
Святого в каждом непрактичном нищем.
Да мы ль замыслили его — не дерзновений глыбы,
Но этот, глазу незаметный, гран,
Еще не давший нам фундамента для злобы?
Но бедствия пришли и мы молчим, как рыбы,
Дивясь тому, как изначальный план,
В жизнь претворяясь, нам сбирает прибыль.
В предгорьях выбора скитаемся, останки
Воспоминаний — наш заплечный груз:
Нагие, теплые века естественной осанки
И на устах невинных счастья вкус,
И древний Юг тот, легкий, словно выдох,
Туда, к нему идти нам предстоит.
В конце концов, подсказывает выход
И самый безнадежный лабиринт.
И мы завидуем земле — она-то навсегда,
Мы ж, подмастерья зла, обречены — на годы,
Коль не были наги, как в этот мир врата,
Чье совершенство мы и обратили в прах.
Необходимость — вот иное имя для Свободы.
Но только люди гор достойны жить в горах.
Листья все быстрей кружат…
Няньки все в гробах лежат,
Их цветочкам вышел век, —
А колясок долог бег.
Шепот вдруг со всех сторон
Сдернет с нас восторга сон.
Непоседливым рукам
В забытьи застыть я дам.
Сотни мертвых позади
Топчут все наши пути,
Деревянно машут вслед.
Их любовь — обман и лед.
Злобных троллей с вечных мест
Голод гонит в голый лес.
Соловей уж не поет.
Ангел больше не придет.
Невозможна, холодна,
Впереди — горы глава.
Водопадов белый вид
Путников благословит.
Как-то вечером вышел из дому я, —
Толпа меня в центр повлекла,
А улица очень похожа
На море пшеницы была.
У реки полноводной сидели, —
И я слышал: пели они
Под мостом железнодорожным:
"Любовь! нет конца у любви.
Любить буду, пока не сойдутся
Вместе Африка и Китай,
Пока рыбы не запоют хором,
Реки в горы не станут летать.
Любить буду, пока океаны
Не повесят сушиться, отжав,
И семь звезд не застонут, как утки,
Улетая: мол, лета им жаль.
Годы умчатся, как кролики,
Ведь среди своих вечных основ
Я держу Цветок Столетий
И первую в мире любовь."
Но все часы в городе этом
Вдруг стали жужжать и звонить:
"Не давай обмануть себя Времени —
Время нельзя покорить.
Где в Кошмара норах Справедливость
Стыдится своей наготы,
Затаившись в тени, Время кашляет
Всякий раз, лишь целуешься ты.
В мигренях и тревогах
Так жизнь и утечет.
Сегодня или завтра
Время свое возьмет.
В зеленые долины
Сползет ужасный лед.
Сорвет Время нити танца,
Ныряльщика прервет.
Погрузи свои руки в воду,
Опусти их на самое дно —
Смотри же в таз, жалей же
О том, что не пришло.
Стучится ледник в дверцы шкапа.
Пустыни вздох — из-под стола.
И трещина в чайной чашке
Путем в землю мертвых легла.
Оборванцы банкноты мусолят там,
Великан надуть Джека сумел.
Там Пай-Мальчик бьется в истерике,
Джилл сама ложится в постель.
Вглядись же в смятеньи в поверхность,
Не перестав повторять:
Жизнь — это благословенье,
Когда нет сил благословлять.
Встань, обожги лик слезами.
Встань, лоб к стеклу прислони.
Соседа нечестно возлюбишь
Ты сердцем нечестным своим."
Был поздний, поздний вечер…
Влюбленные ушли…
Часы звонить прекратили…
А воды реки все текли.
Под поникшей жалкой ивой,
Милый, не грусти
И не медли — действуй, право,
Думать прекрати.
Горб хандры сбрось и плечами
Поведи.
Сотри пути
С карты стран печали.
Звон колоколов победно
Шпиль разносит мерклый.
Этот звон — по душам бедным,
Что любовь отвергла.
Все живое любит. Хватит
Уступать
Тоске утрат.
Бей — победы ради.
Стаи птиц, летя над миром,
Путь свой изучили,
И ручьи в стремленьи к морю
Тонкий лед пробили.
Твое пусто отрешенье.
Хмарь стряхни,
Иди ж, иди
К желаний исполненью.
Я хочу рассказать вам повесть
О бедной мисс Эдит Джи.
Жила она на Кливдон-террас
В номере 73.
У нее были тонкие губы,
Левый глаз немного косил,
Покатые узкие плечи
И не было вовсе груди.
Темно-серый костюм из саржи,
И шляпка у Мисс Джи была.
Жила она на Кливдон-террас
В спальне не больше стола.
Был бордовый плащ для ненастья,
Зонт зеленый — если гроза,
И с корзинкой велосипед был,
Где задние тормоза.
Церковь Святого Алоиза
Не так далеко была.
Регулярно, к церковным базарам
Вязала она, как могла.
Мисс Джи смотрела на звезды,
Говорила: "Никто не поймет,
Что живу я на Кливдон-террас
Всего на сто фунтов в год."
Снились сны ей: она — королева,
Скажем, Франции… Снился бал,
И викарий Святого Алоиза
На танец ее приглашал…
Ураган вдруг дворец смел и музыку…
По полям ее велик мчал.
Бык огромный с лицом викария
За ней гнался и грозно мычал.
На затылке его дыхание —
Она в страхе закрыла глаза:
Ведь все медленней велосипед шел —
Были там задние тормоза.
Лето вновь украшало деревья,
А зима разрушала скорей.
Она ездила к службе вечерней,
Застегнувшись до самых бровей.
Ездила мимо пар влюбленных
И лицо отвращала свое.
Ездила мимо пар влюбленных —
Они не приглашали ее.
Мисс Джи в боковом приделе
Слушала, как играет орган,
И как хор поет сладко-сладко…
Ей хороший денек был дан.
Мисс Джи, в боковом приделе
На колени скорей вставай…
"Не введи меня в искушение,
Быть порядочной девушкой дай."
Словно волны, катились годы,
Оставляя свой след на ней.
Она поехала к доктору,
Застегнувшись до самых бровей.
Она поехала к доктору,
Позвонила у белых дверей…
"У меня все внутри изболелось.
Вылечите меня поскорей."
Доктор Томас ее осмотрел всю,
А потом осмотрел еще раз
И спросил, вымыв тщательно руки:
"Почему пришли только сейчас?"
Доктор Томас сидел за обедом,
Перемены блюда он ждал
И, из хлеба шарики скатывая,
"Рак — забавная штука," — сказал.
Позвонила жена в колокольчик:
"Ну к чему за столом говорить?"
Он ответил: "Мисс Джи заходила.
Я боюсь, недолго ей жить."
Мисс Джи, пока поздно не стало,
Увезли в больницу скорей.
Лежала в палате для женщин
С одеялом до самых бровей.
Вот ее на стол положили —
Студентам вдруг стало смешно, —
И главный хирург мистер Роуз
Пополам разрезал ее.
Мистер Роуз повернулся к студентам
И сказал: "Вот вам, господа,
Уникальный случай саркомы,
Развитой как никогда."
Увезли ее в то отделенье,
Предварительно сняв со стола,
Где группа с первого курса
Анатомью учить бы могла.
А там, привязав ее к крючьям,
Да, подвесили мисс Эдит Джи
И диссектомию колена
Аккуратно произвели.
Через пустошь и вереск ветер сырость принес.
В моей тунике — вши, и заложен мой нос.
Дождь все капает с неба — я вымок совсем,
Охраняю я Стену, сам не знаю, зачем.
Серый камень не сдержит тумана седин.
Моя девушка — в Тангрии; я сплю один.
Аулюс к ней все шьется, а мне — каково?
Не люблю ни манер я, ни рожи его.
Пизо — христианин, бьет рыбе челом,
Не допустит, надеюсь я, крайностей он.
Проиграл я кольцо, что дала мне она.
Когда ж, наконец, мне заплатят сполна?
Вот стану героем и буду сидеть
И в небо оставшимся глазом глядеть.
Виктор был совсем несмышленыш,
Когда появился на свет.
"Не позорь, сынок, имя семьи никогда," —
Такой дал ему папа завет.
Виктор на руках шевельнулся,
Раскрыл круглые глазки свои.
Отец произнес: "Мой единственный сын,
Никогда, никогда не лги."
Виктор с отцом едут кататься.
Отец: "Эта правда проста —
Сердцем чистые благословенны," — сказал,
Библию из кармана достав.
Восемнадцать всего ему было.
На дворе — декабрьская стынь.
Был опрятен Виктор, отутюжен, побрит,
И манжеты всегда чисты.
Снимал комнатку в Певерил-Хаузе,
Там порядок царил и тишь.
Время подстерегало его, словно кот,
Караулящий крупную мышь.
Клерки беззлобно смеялись:
"У тебя были женщины, бой?
Пойдем, порезвимся в субботнюю ночь."
Но Виктор качал головой.
Директор сидел в своем кресле
И пыхал сигарой: "Пых-пых…
Виктор — честный малый, но он далеко
Не пойдет, ведь, как мышь, он тих."
Виктор приходил в свою спальню
И тихо ложился в постель,
Заводил будильник, брал Библию он
И читал про Иезавель.
А в первый же день апреля
В дом Анна приехала к ним.
Ее глаза, рот, грудь, плечи и бедра ее
Возжигали страсть всех мужчин.
На вид чиста Анна, как школьница
В день первого причастия,
Но ее поцелуй крепче вин был, когда
Отдавала она себя.
Назавтра, второго апреля
Она в шубе входила в дом.
Виктор ее встретил на лестнице, и
Все перевернулось в нем.
В ответ на его предложенье
Рассмеялась она: "Никогда!"
Второй раз она помолчала чуть-чуть,
Покачав головою едва.
Анна взглянула в зеркало,
Надув губки, произнесла:
"Виктор скучен, точно дождливый день,
Но мне где-то осесть пора."
Он снова просил, вместе с нею
На озера берег придя.
Ее поцелуй его ошеломил:
"Люблю я всем сердцем тебя."
В конце лета они обвенчались…
"Ты смешной, поцелуй же меня…"
И воскликнул Виктор, ее крепко обняв:
"О Елена Прекрасная!"
Виктор пришел утром в контору
(Где-то в конце сентября).
Он опрятен и чист, и в петлице цветок,
Он опаздывал, но он был рад.
А клерки болтали об Анне
(Дверь была приотворена), —
Один: "Бедный Виктор, вот незнанье когда
Есть блаженство поистине, а?"
Виктор замер так, будто он камень, —
Дверь была приотворена…
Другой: "Боже, что за блаженство дарила мне
В моей старой машине она."
Виктор вышел прямо на Хай-стрит
И из города прочь пошел.
Он дошел до помоек и до пустырей,
И катились слезы со щек.
Виктор обратился к закату:
"Не оставь мя, отец, одного.
В небесах ли ты?" Небо ответило:
"Неизвестен адрес его."
Виктор посмотрел вдаль, на горы,
Где снега свой оставили след,
И вскричал: "Ты доволен мной, папа?"
Но в ответ принесло эхо: "Нет."
"Она будет верна?" — он у леса
На коленях просил ответ.
Но дубы и буки качнули ветвями
И ответили: "Да, не тебе."
А потом на луга Виктор вышел,
Чтобы крикнуть отцу успеть:
"Я люблю!.." — но шепнул ему ветер,
Что она должна умереть.
К реке, глубокой и тихой,
Пошел Виктор, чтобы спросить,
Плача: "Но что же мне делать, отец?"
И река сказала: "Убить."
Карту за картой тянула
Анна, присев у стола.
Карту за картой тянула
Анна и мужа ждала.
Но что первым в руках оказалось,
Было не дамой, не королем.
Первым был не валет и не джокер,
А туз пик, только вниз острием.
Виктор стоял в дверях спальни,
Не произнося ничего.
Спросила она: "Что с тобой, дорогой?" —
Но тот словно не слышал ее.
У него в ушах звучал голос,
Проникая до самого дна,
Был он справа и слева, и он повторял,
Что она умереть должна.
Он взял нож с резной рукояткой —
В нем ни тени сомненья нет —
И сказал: "Анна, было бы лучше тебе
Совсем не рождаться на свет."
Анна вскочила со стула
И кричать начала она.
Но Виктор очень медленно шел за ней,
Как слепой из кошмарного сна.
За креслом пыталась укрыться
И за пологом расписным…
Но Виктор за ней медленно шел, говоря:
"Приготовься же встретиться с Ним."
Ей удалось открыть двери…
С занавеской карниз упал…
Но Виктор и по лестнице шел за ней
И на самом верху догнал.
И вот он стоял над телом —
Кровь сбегала по лестнице вниз
Струей тонкой и пела (а он нож держал):
"Воскресение я, я — Жизнь."
Они его взяли под руки,
Посадили в одну из машин,
И сидел он, тихий, как мышь, бормоча:
"Я — Человеческий Сын."
В углу он сидел, продолжая
Женщину из глины лепить,
Говоря: "Я — Конец и Начало. Приду
Вашу землю однажды судить."
Леди, плача на дорогах,
Милого ль найдешь?
С соколом и сворой гончих —
Как же он хорош!
Подкупи птиц на деревьях —
Пусть молчат они.
Взглядом солнце с небосвода
В ночь, во тьму сгони.
Ни звезды в ночи скитаний,
Вьюгам края нет.
Ты беги навстречу страху.
Прочь раскаянье…
Ты услышишь океана
Неумолчный стон.
Пей! — пусть он глубок и горек, —
Чтоб виднелось дно.
И терпи, терпи в темнице
Во глуби морей,
Ключ златой ища в кладбищах
Старых кораблей.
К краю мира поцелуем
Путь себе купи
И на сгнивший мост над бездной
Не робей, ступи.
Замок опустевший долго
Ждал тебя… Внутри —
Белый мрамор. Поднимись и
Двери отопри.
Зал пустой… Сомненьям там не
Задержать тебя.
Паутину сдунь. Ты видишь
В зеркале — себя.
Нож складной нащупай, ибо
Все совершено,
И всади его в свой бок, где
Сердце лжи полно.
2
Огоньки
На холмов куполах —
Там маленькие монахи
Встают еще затемно.
Пусть грозно вулканы
Ворчат во сне
На зеленый мир —
Они в своих кельях
Корпят, переводят
Виденья свои
На вульгарный язык
Стальных городов,
Где входят невесты
Сквозь створы под сводом,
И где кости грабителей
Ветер качает.
3
Сгибаясь натужно,
С суровыми лицами
Пилигримы ползут
По склону крутому
В огромных шляпах.
Я кричу и бегу
Вниз, им навстречу.
Я рад, полон жизни,
Расстегнут, с гитарой,
Звенящей от ветра.
Службу солдатскую здесь я несу.
В тунике вши и соплищи в носу.
С неба на голову сыплется град.
Службе солдатской я вовсе не рад.
Вечно здесь сырость, тоска и туман.
Спишь в одиночку не сыт и не пьян.
Девка осталась в родной стороне.
Может, тоскует уже не по мне.
Глуп мой напарник, он верит в Христа.
Все на земле, говорит, суета.
Свадьбу сыграем, сказала она.
Нет уж — и женка нужна, и мошна.
Выклюют глаз мне парфянской стрелой —
Сразу же в Небо уставлю второй.
1937
Талант поэта словно вицмундир.
Любому барду воздают по праву.
Как молния поэт ударит в мир,
Погибнет юным и стяжает славу;
А то — пойдет в отшельники гусар…
Мучительно и медленно прозаик
Мальчишество в себе (бесплодный дар),
Спесь и экстравагантность выгрызает.
Чтобы любую малость воплотить,
Сам должен стать он воплощеньем скуки:
Претерпевать любовь, а не любить,
Вникать в чужие склоки или муки, —
И все, чем жизнь нелепа и страшна,
Познать в себе — и ощутить сполна.
1938
Призывами к совершенству он изукрасил площади.
Его сочинения были понятны и дураку,
А он повидал дураков на своем веку
И постоянно перетасовывал поэтому вооруженные силы.
Когда он смеялся, сенаторы ржали, как лошади,
А когда он плакал, детские трупики по улицам проносили.
1939
В городе этом десяток, считай, миллионов —
На чердаках, в бардаках и при свете ночных лампионов, —
Но нет приюта для нас, дорогая, здесь нету приюта для нас.
Было отечество, а ничего не осталось.
В атлас взгляни — поищи, где там было и как называлось.
Мы не вернемся туда, дорогая, нельзя нам вернуться туда.
Дерево помню на кладбище в нашей деревне.
Каждой весной одевается зеленью ствол его древний.
А паспорта, дорогая, просрочены, да, никуда паспорта.
Консул глядел на нас, как на восставших из гроба:
"Без паспортов вы мертвы, для отчизны вы умерли оба!"
А мы живем, дорогая, мы все еще как-то живем.
Я обратился в комиссию и услыхал, сидя в кресле:
"Если бы вы через год, а сейчас понапрасну не лезли"…
Ну а сейчас, дорогая, где жить нам, на что жить сейчас?
Был я на митинге, где говорили: нельзя им
К нашим тянуться — и так-то плохим — урожаям.
Это о нас говорили они, дорогая, они говорили о нас.
Гром прокатился по небу старинным проклятьем.
Гитлер восстал над Европой и крикнул: "Пора помирать им!"
"Им", дорогая, в устах его значило — нам, это значило — нам.
Здесь пуделей одевают зимою в жакеты,
Кошек пускают к огню и дают молоко и котлеты.
А, дорогая, немецких евреев не терпят, не терпят они.
В порт я пришел и на рыбок взглянул у причала.
Плавать вольно им, резвиться, как будто войны не бывало.
Недалеко, дорогая, от берега — только от нас далеко.
В лес я вошел и заслушался пением птичек.
Нет у них вечных оттяжек, уверток, крючков и кавычек.
Не человеки они, дорогая, нет, не человеки они.
Сниться мне начало тыщеэтажное зданье —
Тысяч дверей приглашенье и тысячи окон сиянье.
Но не для нас, дорогая, те двери — любая из них не про нас.
Вышел на улицу — вьюга, колонны, знамена.
Тыща солдат маршируют целеустремленно.
Это за нами они, дорогая, — за мной и тобою — пришли.
1939
На склоне лет он взял курс на кротость,
Причалил к супружеской суше,
Заякорился за женину руку,
Плавал каждое утро в контору,
Где заколдованные архипелаги расплывались на бумаге.
В мире было Добро — и это открытие
Брезжило перед ним в порастаявшем тумане страха,
Бури, однако, бушевали и после вышеозначенного срока,
Они гнали его за мыс Горн осязаемого успеха,
Тщетно манивший потерпеть кораблекрушение именно здесь.
Оглушенный грохотом грома, ослепленный сполохами света,
Фанатик, искавший (как ищут фантастическое сокровище)
Омерзительное чудовище, всеширотный фантом;
Ненависть за ненависть, исступление за оскопление,
Необъяснимое выживание в последнем прибое гибели;
Ложь не сулила прибыли, а правда была проста, как правда.
Зло некрасиво и непременно человекообразно:
Спит с нами в постели и ест за нашим столом,
А к Добру нас каждый раз что есть силы тянут за руку, —
Даже в конторе, где тяжким грузом почиют грехи.
Добро бесхитростно и почти совершенно —
И заикается, чтобы мы не стеснялись с ним знакомиться;
И каждый раз, когда встречаются Добро и Зло, происходит вот что:
Зло беспомощно, как нетерпеливый любовник, —
И начинает свару, и преуспевает в скандале,
И мы видим, как, не таясь, взаимоуничтожаются Добро и Зло.
Ибо теперь он бодрствовал и осознавал:
Спасение поспевает вовремя только в сновидении,
Но и в ночном кошмаре несем потери:
Само воздаяние как знак внимания и любви,
Ибо небесные бури порождены небесным отцом,
А на груди у отца он был несом до этих пор —
И лишь ныне отпущен, опущен наземь.
На капитанском мостике деревянного балкончика
Стоял он на вахте — и звезды, как в детстве, пели:
"Все суета сует", — но теперь это означало нечто другое.
Ибо слова опустились наземь, как горные туманы, —
Натаниэл не возмог, паче любовь его была своекорыстна, —
Но вскричал в первый раз в унижении и восторге:
"Как буханку хлеба, раскромсали небо. Мы ломти божьи".
Позже он сумел написать и об этом тоже.
1939
"Антропос аптерос" — спешащий
Бог весть куда, прямоходящий,
Полуразумный человек —
Веками продолжает бег
По лабиринту. Но в трехсотый
Раз у того же поворота
Тропы вдоль рощи тех же лип
Он понимает, как он влип.
Не лабиринт ли эта штука?
И все ж, как учит нас Наука,
Найди вопрос — найдешь ответ.
Вопрос: есть выход или нет?
Как возгласило Богословье,
Быть может выход лишь любовью
Того, кто, лабиринт создав,
В конечном счете в чем-то прав.
Коль так, то что-то здесь неладно,
Ведь нету нити Ариадны.
На чувства полагаясь, в пять
Сторон пойдешь — и всюду вспять.
По Математике кротчайшей,
Путь напрямую есть кратчайший,
Но Исторический Урок
Гласит: кратчайший путь — не впрок.
Искусство, ведь оно свободно,
Велит идти куда угодно,
Лишь только б душу ублажить. —
Но не довольно ли кружить?
К тому же эти рассужденья
Старинного происхожденья,
Тогда как Современный Взгляд
Вперен вовнутрь, а не назад.
Да и подсказка наготове:
Мы — созидатели условий,
И, значит, лабиринт возрос,
Из наших выделясь желез.
Центр (лабиринта, мирозданья) —
В моем греховном подсознанье.
Не видишь центра — не беда:
Ты в нем, а он в тебе всегда.
В хотенье — гибель; нехотенье —
Спасительное поведенье;
Лишь всхлипывая, слышишь всхлип;
Я влип лишь в мысль о том, что влип.
А коль хотенье неизбывно,
То этот опыт негативный
Имеет позитивный смысл, —
Он в том, что вкус теорий кисл,
А практика неэфемерна.
Я здесь, мне скверно, это верно,
Не вижу выхода вокруг,
И стены выше всех наук!
"Антропос аптерос", — в какую
Мне нынче сторону, — взыскуя,
Взглянул на птичку в небесах,
Лишенную сомнений сих.
1940
Грядущее крадется к нам, как тать.
Мы собираем слухи по крупице —
О чем мечтает королева-мать
Или к кормилу рвущийся тупица.
На прошлое великие мужи
Косятся, чем темней, тем беззаботней, —
Там те же казни, те же миражи
И та же потасовка в подворотне.
Мы в страхе опираемся на то,
Что кончилось; кончаясь, бьемся в стену,
Дырявую подчас, как решето, —
Что пропускает жирную Алису
В страну чудес, за ветхую кулису, —
До слез мало то место во вселенной.
1940
О волнорезы бьется с воем
И тяжким грохотом вода.
В разгаре брошена страда.
В пещерах гор — приют изгоям.
Покрой парадных тог — с ума
Сойти; агенты тайной службы
Приходят под покровом дружбы
В патриархальные дома.
Не зарясь на соборных шлюшек,
Берут любую, кто дает,
И славит евнух-стихоплет
Воображаемых подружек.
Головорожденный Катон
Пытает древние вопросы,
Но быкомордые матросы
Удавятся за выпивон.
Огромно Цезарево ложе.
КОГДА ЖЕ АВГУСТУ КОНЕЦ? —
Выводит молодой писец
Стилом казенным с личной дрожью.
Авгуры обожают птиц,
А те на яйцах восседают
И, не гадая, наблюдают
Распад империй, крах столиц.
И, босоноги, безобразны,
По золотым заветным мхам
Прут отовсюду орды к нам —
Быстры, безгласны, безотказны.
1947
Вначале чащи были черт-те чем
(Пьеро ди Козимо писал их часто) —
Медведи, львы, нагие толпы тел
И вепри с человеческою пастью
Друг дружку пожирали в глубине,
Бежав неопалимой купины.
Местами став охотничьих забав
Эсквайров из соседних деревенек,
Все шепчутся, тех игрищ не забыв,
И рады бы спалить весь деревянник,
Но Трон и Церковь, дав им статус рощ,
Мешают взбунтоваться дебрям чащ.
Пусть потаскух уводят в номера,
Где спросят подороже, но немного, —
А здешний дух вовек не умирал, —
И, пав во мху, былая недотрога
Клянет не опрометчивость свою,
А сводника — лесного соловья.
Вам эти птички разве что видны,
А пенье заглушает перебранка
На пикничке. Но как заземлено,
Как второсортно протяженье Ганга
В сравнении с протяжной жизнью в чащах —
Вне духов, вне божеств, вне тещ и мачех.
Здесь древности могильный ареал.
Здесь человек принижен, но не жалок,
Здесь алчность первородную сдержал,
И здесь душою отдохнет филолог —
Среди теней древесности густой,
Не знавших дней словесности пустой.
Здесь перевоспитание ушей:
Морзянка Пана выше расшифровки,
Кукушка по-крестьянски колгошит,
А дикие голубки-полукровки
Туземные акценты привнесли
В уклад цивилизованной семьи.
Здесь гибель не безгласна никогда.
Осенний плод над палою листвою
Умеет объявить свою беду,
А человек, противясь естеству — и
Потерями и старостью объят, —
Звук счастья ловит в вечном шуме вод.
Хороший лес не хуже алтаря:
Ты позабыл, что презираешь ближних.
С самим собой ты бьешься на пари,
Что человек — превыше слов облыжных.
Хороший лес, особенно в глуши,
Двойник народа и его души.
Но рощица, сожженная в золу,
Но гордый дуб с насквозь прогнившей грудью
Гласят, что нашим миром правит зло,
Уродство верх берет над плодородьем.
Хитра культура наша, как лиса,
А все ж не краше, чем ее леса.
1952
Я запросто себя воображу
На старость лет унылым попрошайкой
В питейном заведении в порту.
Я запросто представлю, как опять,
Подростком став, в углу кропаю вирши,
Чем непроизносимей, тем длинней.
Лишь одного не в силах допустить:
Не дай мне бог стать жителем равнины.
Чудовищно представить эту гладь —
Как будто дождь сровнял с землею горы, —
Лишь каменные фаллосы церквей
Ждут разрушенья, словно пробужденья.
Субстанция пологой пустоты,
Слепая полость в глиняном кувшине,
И гравий — как гранит или асфальт —
Бесполостью калечащий пространство.
А как расти, где все кругом равно?
В предгорьях веришь в горы; в самом нищем
Ущелье — по течению реки
Спуститься можно в поисках сокровищ.
Здесь ничего подобного: орел
И решка — вот для гения весь выбор.
Сдуй фермы с мест — как тучи поплывут.
Того и жди сюда чужого флота!
Любовь? Не в здешнем климате. Амур,
Овидием описанный проказник,
В раю аркадском будь хоть трижды слеп,
Здесь от жары и холода прозреет.
Равнинным несгибаемых матрон
Не распатронить, если не решила
Умножить население страны
Соитьем в темноте, но не вслепую.
Но и чем климат круче здешний Кесарь.
Он аки коршун кружит наверху.
Где горы, там порой сорвется мытарь,
Где лес, порой подстрелят лесника, —
И не ударит молния в смутьяна.
А на равнине стражи тут как тут:
Придут, распнут — и прочь… Но можно выпить.
Поколотить жену. И помолиться.
Из захолустья родом (с островков,
Где жульничество пришлых канонерок
Толковый парень мигом в толк возьмет),
На рандеву с историей выходят
Герои на равнину. Полумесяц
Побит крестом. У мельниц ветряных
Крыла недосчитался император,
А самозванец рухнул в поле ржи.
Будь жителем равнины я — питал бы
Глухую злобу ко всему вокруг, —
От хижин до дворцов, — и к живописцам,
Апостола малюющим с меня,
И к пастырям, пред засухой бессильным.
Будь пахарем я, что б меня влекло,
Как не картина истребленья градов
И мраморов, потопленных рекой?
Лишь в страшном сне — точней, в двух страшных снах,
Я вечно обитаю на равнине:
В одном, гоним гигантским пауком,
Бегу и знаю — он меня догонит;
В другом, с дороги сбившись, под луной
Стою и не отбрасываю тени —
Тарквинием (и столь же одинок
И полн посткоитальною печалью).
Что означает, правда, что страшусь
Себя, а не равнин. Ведь я не против
(Как все) повиноваться и стрелять —
И обитать в пещере с черным ходом.
Оно бы славно… Хоть и не могу
Поэзией наполнить эти долы,
Да дело-то, понятно мне, не в них,
Да и не в ней… Поэзия — другое.
1953
Сужденья образуют мирозданье,
В котором все послушно их азам.
Лгать может вестник, но не сообщенье.
У слов нет слов, не верящих словам.
Но правила есть в словосочетанье:
Держитесь за сказуемое там,
Где вкривь и вкось пошло соподчиненье,
Внимательными будьте к временам, —
Правдоподобья требуют и сказки.
Но если правду хочешь прошептать
И срифмовать живое без описки,
Тогда не ты — слова пойдут решать
Твою судьбу: так на потешной пляске
Вольно мужланам в рыцарей играть.
1956
Лопата археолога
вскрывает
пустующие с давних пор жилища,
столь странные свидетельства укладов
той жизни, жить которой никому
сегодня даже не пришло б на ум,
находки, что тут говорить,
которыми он доказал:
счастливчик!
У знания есть собственные цели,
догадка же всегда
куда забавнее, чем знанье.
Да, мы конечно знаем, Человек
от страха ли, а может от любви,
всегда своих хоронит мертвецов.
Что все напасти, мучавшие город,
потоки извергавшихся вулканов,
вода разбушевавшейся реки
или пришельцев полчища,
что жаждали рабов и славы
так очевидны,
и мы уверены, что только
возведя себе дворцы,
правители их
присытившись развратом,
изнеженные лестью,
должно быть, и позевывали часто.
Но разве распознать по ядрам зерен
голодный год?
Исчезнувшие серии монет
свидетельствуют разве о
какой-нибудь глобальной катастрофе?
Быть может. Может быть.
Все статуи и фрески
лишь намекнут на то, чему
когда-то поклонялись предки,
но никогда на то,
что заставляло их краснеть
и пожимать плечами.
Поэты нам поведали легенды,
но сами от кого узнали их?
Мы в тупике.
А норманны, заслышав гром грозы,
действительно ли верили, что
слышат молот Тора?
Нет. Я бы сказал: бьюсь об заклад,
всегда все люди уживались с мифом,
считая его просто небылицей,
единственной заботою их было —
найти причину, ту, чтоб оправдала необходимость ритуальных действий.
Ведь только в ритуалах мы способны преодолеть все странности свои
и целостность в итоге обретаем.
Не все из них, конечно,
нам по нраву:
иные вызывают омерзенье.
Нет ничего Распятому противней, чем
в его же честь
устроенная бойня.
Из археологии одну,
по крайней мере, извлечем мораль,
а именно, что все
учебники нам лгут.
Тому, что мы Историей зовем,
на самом деле, вовсе нечем хвастать,
лишь порождение
всего дурного в нас —
лишь наша доброта в веках пребудет.
Август 1973
From Archaeology
one moral, at least, may be
drawn,
to wit, that all
our school text-books lie.
What they call History
is nothing to vaunt of,
being made, as it is,
by the criminal in us:
goodness is timeless.
August 1973
Людоед творит, похоже,
То, что Человек не может,
Одного не одолеть —
Связной речью овладеть,
По истерзанной долине,
По слезам и мертвечине
Он, ступая руки в боки,
Льет беcсмыслицы потоки.
Сентябрь 1968
I
Он растворился в смерти, как в зиме,
Замерз ручей, пусты аэропорты,
Неразличимы были статуи под снегом,
У гибнущего дня во рту тонула ртуть,
О, всем согласно измерительным приборам,
День его смерти был и холоден, и мрачен.
Вдали от мучавшей его болезни
Бежали волки через лес вечнозеленый,
Крестьянская речушка превзмогла соблазн нарядной набережной;
И языки скорбящих о поэте
Смерть отделили от его стихов.
Но для него то был последний, как и сам он, день,
День медсестер и слухов;
Переферии тела подняли мятеж,
На площадях сознанья было пусто,
И в пригороды вторглась тишина,
Остановились токи чувств:
Он стал одним из почитателей своих.
Теперь рассеян он по сотне городов
И отдан незнакомым ощущеньям,
Чтоб счастье обрести в иных лесах,
И быть наказаным по коду чести чужеземцев.
Слова умершего
Теперь воплощены в наитие живущих.
Но в шуме и значительности Завтра,
Где в залах Биржи брокеры ревут, как звери,
Где бедняки так свыклись со страданьем,
И каждый, в клетке самого себя, почти уверен в собственной свободе,
Об этом дне припомнит тысяча-другая,
Как чем-то необычный в жизни день.
О, всем согласно измерительным приборам,
День его смерти был и холоден, и мрачен.
II
Ты глуп был, как и мы: все пережил твой дар;
Богатых прихожанок, физический распад,
Себя; Ирландия, сошедшая с ума, тебя низвергла в стихотворство.
Теперь в Ирландии погода и безумие ее все те же,
С поэзией в порядке все: она пребудет
В долинах своих слов, куда чиновники
не вздумают совать свой нос; она течет на юг
От пастбищ одиночества, где заняты все горем,
В сырые города, которым верим, умирая; она переживет
возникновения источник — рот.
III
Прими, Земля, достойно гостя,
Уильям Йейтс сложил здесь кости:
Упокой ирландца тут,
Выпитый стихов сосуд.
Время, что так нетерпимо
К душам смелым и невинным,
Чье недолго уваженье
К красоте телосложенья,
Чтит язык лишь, всем прощая,
кем он жив и насыщаем;
Даже трусам и убогим
Честь свою кладет под ноги.
В своем странном снисхожденье
Киплингу простит воззренья
И Клоделю, под предлогом,
тем, что пишет дивным слогом.
Ужасы во тьме витают,
Псы по всей Европе лают,
Прячась в ненависть, народ,
затаившись, что-то ждет;
Тупость расцвела на роже
В каждом встречном и прохожем.
Скованным лежит во льдах
Море жалости в глазах.
Так держать, поэт, пусть прочат
Путь твой к самой бездне ночи.
Убеди непринужденно
Жизни радоваться денно;
Вырасти на поле строф
Виноградник бранных слов.
О несчастье пой в экстазе
Горя, бедствия и грязи;
Пусть из сердца — из пустыни
Жизнь фонтаном бьет отныне.
Научи из стен темницы —
Как свободному молиться.
Февраль 1939
Над вереском ветер уносит росу,
Под туникой вши и простуда в носу.
Дождь мерно стучит в барабаны войны,
Не знаю зачем, но я — воин Стены.
Здесь серые камни туманы застелят,
Подружка в Тангрии; один я в постели.
Аулус повадился к ней на крыльцо,
В нем все ненавистно: манеры, лицо.
Пизо — христианин: рыбешка — их бог,
Запрет целоваться бы ввел, если б мог.
Продул я кольцо, что дала она, где-то,
Хочу я девчонку мою и монету.
Когда одноглазым уйду в ветераны,
Глядеть буду в небо, зализывать раны.
Октябрь 1937
Своего рода совершенства достичь всю жизнь мечтал.
Он изобрел поэзию доступную народу,
Как пять своих же пальцев знал он глупости природу.
Считал он армию и флот важней всего на свете.
На смех его, от хохота дрожал Сенатский зал,
Под плач — в людском водовороте улиц гибли дети.
Январь 1939
Миллионов десять в этом городе мира
Душ, живущих в особняках и дырах.
Нам же пристанища нет, дорогая, пристанища нет.
Была у нас тоже когда-то страна.
Взгляни-ка на карту, она там видна.
Но нельзя нам туда, дорогая, вернуться назад.
Старый тис рос на сельском церковном дворе.
Он весной обновлялся листвой на коре.
Но не паспорт, моя дорогая, просроченный паспорт.
Консул бил по столу и сказал под конец:
"Если паспорта нет, вы, формально, — мертвец".
Но мы живы, моя дорогая, мы все еще живы.
В Комитете я вежливый встретил народ,
Усадив, попросили придти через год.
Но куда нам сегодня идти, дорогая, куда нам идти?
А на митинге некто пророчил беду:
"Если впустим их, тотчас наш хлеб украдут."
Он имел нас с тобою в виду, дорогая, меня и тебя.
Над Европою гром продолжает реветь —
Это Гитлер о том, что должны умереть
Мы с тобой, дорогая, должны умереть, мы с тобой.
Видел пуделя в кофте с блестящей застежкой,
Видел двери, распахнутые перед кошкой.
Но они не евреи, моя дорогая, евреи Германии.
Спустился к заливу, сковавшему воду.
В ней рыбы резвились, играя в свободу.
Лишь в нескольких футах, моя дорогая, лишь в футах от нас.
В тенистых лесах птицы ищут приют.
Политиков нет — вот они и поют.
Они, ведь, не люди, моя дорогая, не люди они.
Во сне видел дом я, в котором по тыще
Окон, этажей и дверей. Но не сыщещь
В них наших окон, дорогая, и наших дверей.
Я стоял на плацу. Скрыл меня снегопад.
Десять тысяч прошло мимо в марше солдат.
Нас искали с тобой, дорогая, тебя и меня.
Март 1939
Гляжу я на звезды и знаю прекрасно,
Что сгинь я — они будут также бесстрастны.
Из зол, равнодушие меркнет, поверь,
Пред тем, чем страшит человек или зверь.
Что скажем мы звездам, дарующим пламя
Любви безответной, немыми устами?
Так если взаимной любви нет, то пусть
Быть любящим больше мне выпадет грусть.
Смешной воздыхатель, я знаю отлично,
Что если звезда так ко мне безразлична,
Я вряд ли скажу, что ловлю ее тень
И жутко скучаю за нею весь день.
А если случится всем звездам исчезнуть,
Привыкну я видеть пустующей бездну,
И тьмы торжество я учую душой,
Хоть это и требует срок небольшой.
Сентябрь 1957?
Он, оглядев имение, был счастлив в этот миг:
Изгнанник-часовщик взглянул неуловимо,
Знакомый столяр шел на стройку мимо,
Туда, где госпиталь, как саженец всходил.
Почти все принялись — садовник известил.
Сверкали Альпы белизной. И было лето. И был он так велик.
В Париже желчью изошли враги,
Ругая нравственность сидящей в грозном кресле
Слепой старухи, ждущей смерти и письма.
Он рек: "Нет слаще жизни!" Так ли? Да, весьма.
Борьба за правду, справедливость стоит жизни, если
Добавить садоводство к ней и острые мозги.
Лесть, брань, интриги… Будучи умней,
Он, все же, предпочел иные средства
В войне с посредственностью, например, смиренность,
По надобности, хитрость — атрибуты детства,
Двусмысленный ответ, порой, неоткровенность.
И терпеливо ждал паденья их Помпей.
Не сомневался он, как Д'Аламбер, что победит.
Один Паскаль — достойный враг, другие ж, Боже,
Отравленные крысы; а впереди еще так много дел,
Рассчитывать придется на себя — таков удел.
Дидро — тот просто глуп и делает что может,
Руссо всплакнет и первенство простит.
В ночи ему вдруг вспомнились подруги. Вожделенье —
Великий педагог; Паскаль — дурак.
Эмилию влекли и звезды, и постель. Пимпетта — клад,
Его любила так же, как скандал, и он был рад.
Отдав Иерусалиму скорби дань: итак —
Несправедливым ненавистно наслажденье.
Ему не спится, будто часовому. Покоя нет
В ночи. Землетрясенья, казни: смерть тоже на часах.
По всей Европе нянечкам-вампирам
Не терпится сварить своих детей. И только лира
Его их остановит. За работу! А звезды в небесах,
Не ведая забот, слагали песнь, бесстрастную, как свет.
Февраль 1939
Когда нам стольких нужно хоронить,
когда скорбим публично, на виду,
когда эпохи целой пересуды
пытают хрупкость совести и мук,
о ком нам говорить? Ведь ежедневно
от нас уходят те, кто был к нам добр,
кто ведая, что труд их — капля в море,
надеялись жизнь улучшать по капле.
Таким был доктор. В восемьдесят лет
желал он знать о бытие, чье непокорство
угрозой с лестью звали к послушанью
так много юных вероятных перспектив.
В желании отказано, и он закрыл глаза
в последней, столь привычной всем нам сцене:
в кругу проблем, стоящих, как родня,
ревниво озадаченная смертью.
С ним остававшиеся до конца объекты
его исследований: фауна ночей
и тени, ждавшие черед войти
в светящийся чертог его вниманья,
разочарованы, рассеялись вокруг,
как только был оторван он от дела,
чтоб в Лондоне вернуться вновь на землю
евреем важным, умершим в изгнанье.
Была лишь ненависть довольна, расширяя
былую практику средь темной клиентуры,
что верит в исцеление убийством
и в пепел обращенными садами. Они всё живы,
но уже в том мире, который изменил
он, глядя в прошлое без ложных сожалений,
используя всего лишь память старца
и искренность наивного ребенка.
Умен он вовсе не был, убеждая
несчастное Сегодня наизусть
читать Вчера, как заданный стишок,
пока вдруг не запнется на строке,
где Прошлого таятся обвиненья,
и не узнает вдруг, кто вынес приговор,
как полноценна жизнь была и как глупа,
как умиротворенно безмятежна,
способная быть с Будущим на "ты"
без гардероба лишних оправданий
и без набора масок прямоты
или смущения от фамильярных жестов.
Не удивительно, что дряхлые культуры
тщеславия предвидели в ученье
о нестабильности и низверженье принцев,
и выгодных им комплексов расстройства.
И коль он прав, то почему не стали
все жить похоже? Почему, как прежде,
монолитно государство, и не могут
противники его объединиться?
Конечно же, они взывали к Богу,
он — продолжал свой путь к зловонным рвам,
к Пропавшим вместе с Данте, вниз
к влачащим жизнь отверженных калекам.
Он показал, что зло, как нам казалось,
не наказуемый поступок, а безверье,
бесчестное стремленье к отрицанью,
и вожделенье угнетателя. И если
все атрибуты позы деспотизма,
отцов запреты, коим он не верил,
сквозят в его словах и поведеньи,
то это мимикрия лишь того,
кто долго жил среди врагов, и часто,
будучи неправ, порой абсурден,
казался нам уже не человеком,
но целым климатом разнообразных мнений,
в котором мы растим все наши жизни:
он только за и против, как погода;
гордыне возгордиться чуть сложнее,
но все ж возможно. Желание тирана
расквитаться растает в равнодушье.
Он окружает нас в привычках роста,
он достигает немощных в забытых
богом дальних княжествах, калек
ликующих, почуяв рост костей.
Дитя несчастное в игрушечной вселенной,
очаг, покинутый свободой, улей,
сочащий мед из страха и тревог,
теперь спокойнее в надежде уцелеть.
Сокрытые от нас травой забвенья,
давно забытые названья и объекты,
в сиянии его воодушевленья
вернулись к нам в их драгоценном блеске:
все игры, что бросаем мы, взрослея,
смешившая нас непристойность звуков,
в уединеньи корчимые рожи.
Он хочет большего от нас: свобода —
суть одиночество; он бы сложил чужие
половинки, на что нас разбивает
в благих намерениях наша справедливость,
развил бы остроумие и волю —
имущество прилаженное нами
лишь для бесплодных диспутов, сынам же
вернул бы гамму чувств их матерей.
Но более всего ему хотелось
в нас вызвать жажду к тайнам темноты,
не только из-за игр воображенья,
что с легкостью дарует ночь; ей наша
нужна любовь: с печальными глазами
ее гонимые прелестные исчадья
в немой тоске нас ждут и умоляют
их в будущее повести с собой,
что в нашей власти. Им была бы радость,
как он, служить на ниве просвещенья,
превозмогая крик толпы: "Иуды!",
как он терпел, и терпят все, кто служит.
Умолк глас разума. Над дорогой могилой
одето в траур Импульса семейство:
скорбит о нем градостроитель Эрос,
рыдает анархистка Афродита.
Ноябрь 1939
Сегодня выше мы; напомнил этот вечер
Прогулки по безветренному саду,
Где в гравии вдали от ледника бежит ручей.
Приносят ночи снег, и воют мертвецы
Под мысами, в их ветренных жилищах,
Затем, что слишком легкие вопросы
Задал Противник пустоте дорог.
Мы счастливы теперь, хоть и не рядом,
Зажглась долина огоньками ферм;
На мельнице замолкли молотки,
И по домам расходятся мужчины.
Рассветный шум кому-то даст свободу, но не
Этот мир, что не оспорить птицам: преходящий,
Но в данный миг в согласии с тем, что
Свершилось в этот час, в любви иль поневоле.
Одновременно и почти беззвучно,
Внезапно, произвольно, на рассвете,
Во время хвастовства зари, ворота
В сокрытый мир распахивает тело:
Характера и разума ворота,
Слоновой кости и простого рога.[212]
Они, вращаясь, хлопая, сметают
В одно мгновенье хлам ночной мятежных
Провинций тела, злобных, безобразных,
Негодных, второсортных и бесправных,
Осиротевших, овдовевших из-за
Какой-то исторической ошибки:
И, вызванный стать видимым из тени,
Небытия, явиться на витрину,
Без имени, судьбы, я просыпаюсь
Меж этим телом и грядущим днем.
Свят этот миг, всецело и по праву,
В своем беспрекословном послушаньи
Короткому, как вспышка, крику света,
Вблизи, как простыня, вокруг, как стены,
Как камень равновесие обретший
В одежде гор, мир рядом существует,
Я знаю, что я есть, не одинокий,
Но с миром здесь и радуюсь тому, что,
Нераздраженной повинуясь воле,
Могу назвать своею руку рядом.
Могу призвать и память, чтоб назваться,
Могу восстановить ее маршруты
Хулы и похвалы, мне улыбнется
Мгновенье это, день еще не тронут,
И я Адам безгрешный у истоков,
Адам, еще до всех его деяний.
Мой вдох, конечно, — это есть желанье
Чего бы то ни стоило, быть мудрым,
Быть непохожим, умереть, цена же, —
Неважно почему, — потеря Рая,
Конечно, и сам я, задолжавший смерть:
Стремленье гор, недвижимое море
У плоских крыш рыбацкого поселка,
Что безмятежно спит покуда в лоне,
Как дружбы нет меж солнцем и прохладой,
Лишь сосуществованье, так и плоть
Не ровня мне, мой нынешний сообщник —
Убийца мой, и имя мое значит
Заботы историческую долю
О городе — лжеце, себя взрастившем,
Напуганном задачей нашей, смертью,
Что, верно, спросит наступивший день.
Пожавши лапу псу, (чей громкий лай
Мир убедит в хозяйской доброте),
Тень палача над вереском восходит;
Еще не знает он, кого ему доставят,
Чтоб Справедливости высокий суд свершить:
Дверь мягко притворив, из спаленки жены
(Сегодня у нее опять мигрень)
На мрамор лестниц вздох несет судья;
Каким, еще не знает, приговором
Закон, что правит звездами, приложит
Он на земле: Поэт, во время моциона,
Сад обходя пред новою эклогой,
Не знает, чью поведает он Правду.
Ни эльфов очагов, кладовок, ни божков
Профессиональных тайн, ни тех, постарше,
Способных уничтожить целый город,
Не потревожит этот миг: ушли мы
К своим секретным культам, чтоб молиться
На образа своих же представлений
О себе: "Дай мне прожить грядущий день,
Не вызвав недовольство у начальства,
И в остроумии поверженным не быть,
Пред девками не выглядеть ослом;
Пусть что-нибудь приятное случится,
Дай мне найти счастливую монету,
Или услышать новый анекдот."
Нам в этот час всем можно кем-то быть:
И только наша жертва без желаний,
Уже он знает (вот чего не сможем
Простить теперь. Коль знает все ответы,
Зачем мы здесь, зачем здесь даже пыль?)
Он знает, что услышаны молитвы,
Что ни один из нас не поскользнется,
Машина мира будет впредь вертеться
Без видимых помех, и лишь сегодня
Не будет на Олимпе ссор, и стихнет
Волнений ропот в Преисподней, больше
Чудес не будет, знал он, что с заходом
Мы благодарно Пятницу [213] проводим.
I
Нет нужды наблюдать человека в работе,
чтобы определить его профессию,
нужно только увидеть его глаза:
повар, взбивающий соус, хирург,
делающий первый надрез,
клерк, заполняющий накладную,
одинаково поглощены,
позабыв о себе в процессе.
Как прекрасна эта картина —
сосредоточение-на-объекте.
Проигнорировать желанных богинь,
покинуть грозные храмы
это достойно их тайны,
к которой сделан невероятный шаг.
Они заслужили монументы и оды —
безымянные герои, сделавшие его первыми,
первый расщепитель кремня,
позабывший об обеде,
первый коллекционер ракушек,
обрекший себя на безбрачие.
Для кого же мы, как не для них?
Все еще диких, не прирученных,
бродящих в лесах с именами
не созвучными нашим,
рабов Милосердной, теряющих
все представления о городе,
и в этот полдень, для этой смерти
не было бы исполнителей.
II
Нет нужды слышать приказы,
чтобы понять, какой властью он обладает,
нужно видеть его рот:
когда ведущий осаду генерал следит
за войсками у пролома в городской стене,
когда бактериолога
осеняет, в чем неверна была
гипотеза, когда
взглянув на присяжных, прокурор
уже знает, что подсудимого повесят,
их губы и морщины вокруг них
разглаживаются, выражая
не просто удовольствие от
ощущения власти, но удовлетворение
от сознания правоты, воплощение
Fortitudo, Justicia, Nous. [222]
Ты можешь не любить их
(А кто любит?), но мы должны им
за базилики, за мадонн,
за словари, за пасторальные стихи,
за городскую учтивость.
Без этих судебных ртов
(принадлежащих подавляющему большинству
величайших мерзавцев)
каким убогим было бы наше существованье,
привязанное к жизни в лачугах,
в страхе от окрестной змеи
или речного духа,
нас, изъясняющихся на местном жаргоне
в три сотни слов,
(подумай о семейных ссорах и
авторучках с ядом, подумай о выведении пород),
и в этот полдень не нашлось бы власти,
что присудила б эту смерть.
III
Где угодно, где-нибудь
на широкогрудой жизнетворной Земле,
где угодно между ее пустынями
и не пригодным для питья Океаном,
толпа застыла неподвижно,
ее глаза (сливающиеся в один) и ее рты
(кажется, что их бесконечно много)
невыразительны, абсолютно пусты.
Толпа не видит (то, что видит каждый)
спичку из коробка, обломки поезда,
спущенный на воду эсминец,
ей не интересно (как интересно каждому)
кто победит, чей флаг она подымет,
скольких сожгут живьем,
ее не отвлечет
(как отвлек бы любого)
лающий пес, запах рыбы,
комар на лысине:
толпа видит лишь одно
(что только толпа может видеть) —
прозрение того,
кто делает то, что уже сделано.
В любое божество, в которое верит человек
каким-угодно путем исповедания,
(нет двух похожих)
он верит, как один из толпы,
и верит он только в то,
во что единственно и можно верить.
Редкие люди принимают друг друга, и большинство
никогда не поступает правильно,
но толпа никого не отвергает, пристать к толпе —
единственное, что доступно всем.
Только по сему мы можем заявить,
что все люди наши братья,
выросшие, ввиду этого,
из социальных панцирей: Когда,
в кои веки, позабыв о своих королевах,
на одну секунду они прекратили работу
в своих провинциальных городках,
чтобы, как мы, помолиться Принцу этого мира
в этот полдень, на этом холме,
по случаю этой смерти.
То, что нам кажется невозможным,
Хоть время от времени и предсказываемое
Одичавшими отшельниками, шаманами, сивиллами,
Невнятно бормочущими в трансе,
Или явленное ребенку в случайной рифме
Вроде быть-убить, приходит и исчезает,
Прежде чем мы осознаем его: мы удивлены
Непринужденности и легкости наших действий
И встревожены: только три
Пополудни, кровь
Нашей жертвы уже
Подсохла на траве; мы не готовы
К молчанию так внезапно и скоро;
День слишком жаркий и яркий, слишком
Недвижим и вечен; умерший — слишком ничто.
Что делать нам, покуда ночь падет?
Сорвался ветер и мы перестали быть толпой.
Безликое множество, которое обычно
Собирается в момент, когда мир рушится,
Взрывается, сгорает дотла, лопается,
Валится, распиленный пополам, разрублен, разорван,
Расплавлен: ни один из тех, кто лежит,
Растянувшись в тени стен и деревьев,
Не спит спокойно,
Невинный, как ягненок, он не может вспомнить
Зачем и о чем кричал так громко
Сегодня утром на солнцепеке;
Все, вызванные на откровение, ответили бы:
"— Это было чудовище с одним красным глазом,
Толпа, наблюдавшая его смерть, не я." —
Палач ушел умыться, солдаты — перекусить;
Мы остались наедине с нашим подвигом.
Мадонна с зеленым дятлом,
Мадонна фигового дерева,
Мадонна у желтой плотины,
Отворачивая добрые лица от нас
И наших проектов в процессе созидания,
Глядят только в одном направлении,
Останавив взгляд на завершенной нами работе:
Повозка для штабелей, бетономешалка,
Кран и кирка ждут быть задействованными вновь,
Но как нам все это повторить?
Отжив свое деяние, мы есть там, где мы есть,
Отверженные, как нами же
Выброшенные за ненужностью предметы:
Порваные перчатки, проржавевшие чайники,
Покинутые узкоколейки, изношенные, покосившиеся
Жернова, погребенные в крапиве.
Изувеченная плоть, наша жертва,
Слишком обнаженно, слишком ясно объясняет
Очарование аспарагусового сада,
Цель нашей игры в мелки; марки,
Птичьи яйца уже не те, за чудом
Буксирной дорожки и затонувших морских путей,
За восторгом на винтовой лестнице,
Мы теперь всегда будем знать,
К чему они ведут,
В мнимой охоте и мнимой поимке,
В погоне и борьбе, во всплесках,
В одышке и смехе
Будут слышаться плач и неподвижность
Неотвратимо следующие за ними: где бы
Не светило солнце, не бежали ручьи и не писались книги,
Там также будет присутствовать эта смерть.
Вскоре холодный заальпийский ветер смешает листья,
Магазины вновь откроются в четыре,
Пустые голубые автобусы на безлюдных розовых площадях
Заполнятся и отъедут: у нас есть время
Искажать, прощать, отрицать,
Мифологизировать, использовать это событие,
Пока под гостиничной кроватью, в тюрьме,
На неверных поворотах его значение
Ожидает наши жизни: быстрее, чем хотелось бы,
Хлеб расплавится, вода сгорит,
И начнется великая резня, Абаддон [223]
Установит свои тройные козлы
У наших семи ворот, жирный Белиал [224]
Заставит наших жен вальсировать голыми; тем временем,
Самое лучшее — пойти домой, если есть дом,
В любом случае полезно отдохнуть.
Нашей грезящей воле кажется возможным избегнуть
Этот мертвый покой, блуждая взамен
По острию ножа, по черно-белым квадратам,
По мху, байке, бархату, доскам,
По трещинам и буграм, в лабиринтах
Сквозь шеренги раскаивающихся конусов,
По гранитным скатам и сырым тропинкам,
Сквозь ворота, которые не запрешь,
И двери с надписью Посторонним Вход Воспрещен, столь желанные для Мавров
И затаившихся грабителей,
К враждебным поселкам в изголовьях фьордов,
К темным замкам, где ветер рыдает
В соснах и звонят телефоны,
Приглашая беды в комнату,
Освещенную одной тусклой лампочкой, где сидит наш Двойник
И пишет, не поднимая головы.
Пока мы таким образом отсутствуем, наша грешная плоть
Может спокойно работать, восстанавливая
Порядок, который мы же стараемся разрушить, ритм,
Который сбиваем со злости: клапаны с точностью закрываются
И открываются, железы выделяют секреции,
Сосуды сужаются и расширяются
В нужный момент, необходимые жидкости
Растекаются, чтобы обновить истощенные клетки,
Почти не зная, что случилось, но напуганная
Смертью, как и все живое,
Она сейчас обозревает это место, как орел, глядящий сверху,
Не мигая, как самодовольные куры,
Проходящие мимо и клюющие по рангу,
Как жук, чье поле зрения ограничено травой,
Или олень вдалеке,
Робко выглядывающий из звенящего леса.
Несмотря на то, что холм, возвышающийся над нашим городом, всегда был известен как Могила Адама, только с наступлением сумерек ты можешь увидеть возлежащего гиганта, с головой повернутой на запад и правой рукой опирающегося на ляжку Евы [225]
по тому, как горожанин смотрит на эту вызывающую пару, ты можешь определить, что он реально думает о своем гражданстве,
также, как сейчас ты можешь услышать в кошачьем концерте пьяницы его мятущуюся печаль, рыдающую по родительской дисциплине, а в его похотливых глазах ощутить безутешную душу, отчаянно высматривающую под проплывающими мимо конечностями след ее безликого ангела, который в том далеком прошлом, когда желание могло помочь, соорудил ее и исчез:
Ты можешь снабдить Солнце и Луну соответствующими масками, но в этот час гражданских сумерек все должны носить свои собственные лица.
И это означает, что наши два пути пересекаются.
Оба одновременно узнаем свои Антиподы: то, что я из Аркадии [226] и что он из Утопии [227].
Он с презрением смотрит на мой живот Водолея: я замечаю, в ужасе, его Скорпионов рот.
Он хотел бы видеть меня, чистящим отхожие ямы: я бы хотел, чтобы он убрался к другим планетам.
Оба молчим. Каким опытом нам делиться?
Разглядывая абажур на витрине, я замечаю то, что он спрятан от глаз покупателя: он же рассматривает его, как слишком дорогую покупку для крестьянина.
Проходя мимо рахитичного ребенка трущоб, я отворачиваюсь: он отворачивается, проходя мимо круглолицего крепыша.
Я надеюсь, что наши сенаторы уподобятся святым, подразумевая, что они обойдут меня лично реформами: он надеется, что они будут вести себя как baritoni cattivi, и, когда в Цитадели горят поздние огни, я (который никогда не видел полицейский участок изнутри) потрясен и раздумываю: "Если бы город был так свободен, как они о нем говорят, то после захода солнца все его конторы превращались бы в огромные черные камни":
Он (которого лупили несколько раз) совершенно спокоен, но тоже подумывает: "В одну прекрасную ночь и наши ребята будут там работать".
Теперь ты видишь, почему между моим Эдемом и его Новым Иерусалимом ни о каком договоре не может быть и речи.
В моем Эдеме человек, не любящий Беллини [228], обладает достаточно хорошими манерами, чтобы не родиться: в его Новом Иерусалиме человек, не любящий работать, пожалеет о том, что родился.
В моем Эдеме есть несколько коромысловых двигателей, локомотивов с седлами, водяных колес и немного других образцов устарелой техники для потешных игр: в его Новом Иерусалиме даже хладнокровные, как огурцы, повара интересуются машинами.
В моем Эдеме единственный источник политических новостей — слухи: в его Новом Иерусалиме издавался бы ежедневный вестник с упрощенным правописанием для слабо владеющих языком.
В моем Эдеме каждый исповедует принудительные ритуалы и суеверные табу, но никак не мораль: в его Новом Иерусалиме опустеют храмы, но, при этом, все будут исповедовать рациональную добродетель.
Одна из причин его презрения — это то, что стоит мне закрыть глаза, свести железный мостик к переправе, пройти на барже через короткий кирпичный тоннель, и я снова в моем Эдеме, где рожками, доппионами и сордумами [229] приветствуют мое возвращение веселые шахтеры и староста Кафедрального (римского) Собора Св. Софии (Die Kalte) [230]:
Одна из причин моей тревоги — то, что когда он закрывает глаза, то прибывает не в Новый Иерусалим, но в один из августовских дней насилия, в котором дьяволята прыгают в разрушенных гостинных комнатах, и потаскухи вмешиваются в дела Парламента или
в одну из осенних ночей обвинений и казней через утопление, когда раскаившиеся воры (включая меня) уже взяты под стражу, и те, кого он ненавидит, начинают ненавидеть самих себя.
Таким образом, отводя взгляд, мы перенимаем позы друг у друга; уже удаляются наши шаги, ведущие каждого из нас, неисправимых, к своей трапезе и к своему вечеру.
Было ли это (как это может показаться любому богу перекрестков) просто случайным пересечением жизненых путей, лояльных и не очень выдумок
или, также, рандеву сообщников, которые, вопреки самим себе, не могут отказаться от встречи,
чтобы напомнить другому (оба ли, в глубине души, желают знать правду?) о том, что половина их секрета, о котором каждый из них мечтает позабыть,
заставляет обоих на долю секунды вспомнить свою жертву (но для него я мог бы позабыть кровь, а для меня он позабыл бы невинность),
на приношении которой (назови ее Авелем [231], Ремом [232], кем угодно, все одно Приглашение к Греху), одинаково основаны аркадии, утопии и дорогой нам старый мешок демократии:
Без цемента крови (обязательно человеческой, обязательно невинной) не выстоит ни одна светская стена.
Сейчас, когда желание с желанным
Не привлекают прежнего вниманья,
И тело, шанс используя, сбегает
По органу, частями, чтобы слиться
С растениями в девственном их мире,
Найдя его по вкусу, день последних
Поступков, чувств из прошлого уже,
Мгновение грядет воспоминаний,
Когда вокруг все обретет значенье:
Но вспомню я лишь хлопанье дверями,
Хозяек брань и ненасытноcть старца,
Завистливый и дикий взгляд ребенка,
Слова, что подойдут к любым рассказам,
Но в них я не пойму сюжет, ни даже
Смысл; припомнить не смогу деталей
Происходившего меж полднем и тремя.
Со мной теперь лишь звук — сердечный ритм
И чувство звезд, кружащих на прогулке,
Они беседуют на языке движений,
К нему я лишь примериться способен,
Но не прочесть: на исповеди сердце,
Сейчас, быть может, сознается в том, что
С полудня и до трех случилось с нами,
Наверняка созвездия распелись
В веселье буйном далеко отсюда,
От всех пристрастий и самих событий,
Но, зная, мне не ведомо их знанье,
Что следует мне знать и, презирая
Воображенья прелюбодеянье,
Тщету его, позволь, благословляя
Теперь их за помилованья сладость,
Принять сейчас и наше разделенье.
Отсюда шаг меня уводит в грезы,
Оставь меня без статуса средь темных
В невежестве его племен желаний
Без танцев, шуток, тех, что практикуют
Магические культы, чтоб задобрить
То, что за эти три часа случилось,
Тех, что скрывают странные обряды,
Спроси их молодежь, в лесу дубовом
Пытающую белого оленя —
Ни слова на угрозы, взятки, значит
Былая ложь есть шаг до пустоты,
И мой конец, как и для городов,
Есть полное отсутствие: ведь то, что
Приходит быть в небытие вернется
Лишь ради справедливости и ритма,
Что выше меры или пониманья.
Могут ли поэты (могут ли люди на телеэкране)
Спастись? Не легко нам верить
В неведомое правосудие
Или молиться во имя любви,
Чье имя позабыто: libera
Me, libera C (дорогая С)
И все бедные сукины дети, у которых
Все всегда валится из рук, пощадите нас
В самый молодой из дней, когда все
Пробуждаются от толчка, факты есть факты,
(И я точно буду знать, что случилось
Сегодня между полуднем и тремя)
И мы тоже сможем придти на пикник
И, ничего не пряча, войти в круг танца,
Двигающегося в perichoresis [233]
Вокруг вечного дерева.
Пернатые в листве поют и вьются,
Кукареку! — Петух велит проснуться:
В одиночестве, за компанию.
И будит солнце смертные созданья,
К мужчинам возвращается сознанье:
В одиночестве, за компанию.
Кукареку! — Петух велит проснуться,
Колокола — дин-дон! — к молитве рвутся:
В одиночестве, за компанию.
К мужчинам возвращается сознанье,
Храни, Господь, людей и мирозданье:
В одиночестве, за компанию.
Колокола — дин-дон! — к молитве рвутся,
По кругу жернова в поту несутся:
В одиночестве, за компанию.
Храни, Господь, людей и мирозданье,
Цветущее в предсмертном ожиданье:
В одиночестве, за компанию.
По кругу жернова в поту несутся,
Пернатые в листве поют и вьются:
В одиночестве, за компанию.
1949–1954
Живописуя нам страданье, мастера
старинные не ошибались, им была внятна без слов
вся человеческая суть его, когда при нем же
пьют, едят, идут себе куда-то, окна открывают, как вчера,
когда, опять же, старики во исполнение пророчества, дыханье затаив,
ждут чуда Рождества, а радостный народ мальчишек
коньками звучно режет лед у кромки леса, позабыв
иль вовсе не заметив ни волов, ни яслей, ни семьи, ни пастухов.
О, старики-то мастера не позабыли,
что цветет и плодоносит страстотерпца корень
в безвестных дырах, часто под покровом пыли,
что тут же пес собачьей жизнью без остатка поглощен, а конь
почесывает зад о дерево, пока хозяин-всадник мученика мучит.
Вот брейгелев "Икар", к примеру: каждый спину
несчастью кажет, занятый своим. Ну, пахарь, положим, слышал всплеск иль
крик "почто мене оставил",
но пан, упал или пропал Икар — ему едино, солнце льет,
как и положено, лучи на ноги, что в углу белеют, погружаясь в тину,
изысканный корабль, что стал свидетелем невиданного — мальчик
упал с небес — спокойно далее плывет.
Он хотел совершенства особого рода добиться,
И поэзию он изобрел, где просты и понятны все строки;
Знал, как складки ладони, людские сердца и пороки,
И доклады любил о военно-морском комитете;
Когда он улыбался — сияли сановников лица,
А когда горевал — умирали на улицах дети.
Покажет время цену словесам,
И счет за все предъявит у порога,
Я все скажу, когда узнаю сам.
Так что ж нам плакать под шутов бедлам,
Сойти с ноги от скоморохов рога?
Покажет время цену словесам.
Свою любовь не доверяй устам.
Пророчества не стоят слишком много.
Я все скажу, когда узнаю сам.
Откуда ветры — знают небеса,
И для гнилья причина есть у Бога;
Покажет время цену словесам.
Возможно розам нравятся леса,
А миражам — жить вечно на дорогах.
Я все скажу, когда узнаю сам.
Что если вдруг поверить чудесам:
И нету львов, ручьев, солдат, острогов;
Покажет время цену словесам?
Я все скажу, когда узнаю сам.
На что способен Людоед,
То Человек не сможет, нет.
Но Людоеду не облечь
Рычанье в человечью Речь
О завоеванной стране
И учиненной там резне.
Он шествует, тверда пята,
Грязь изрыгая изо рта.
Ветер промозглый над вереском, бля,
Вши под туникой и нос весь в соплях.
Дождь проливной заливает за шлем,
Пост на Стене — непонятно зачем.
Серый туман поднимается, блин,
Милка в Тангрии, а я сплю один.
Олус там трется у девки крыльца,
Сам, как дикарь, и лицо подлеца.
Писо крестился, всё рыба ему,
Ни поцелуев, ни баб — не пойму.
Милки кольцо я продул, обормот,
Девку хочу я и плату за год.
Эх, ветераном без глаза бы стать:
Небо сверли и на всех наплевать.
Тут надо сказать несколько слов.
Когда читаешь cтихи, посвященные похоронам друга, где герой просит, чтоб аэропланы со стоном нацарапали на небе надпись "Он умер" и при этом не забывает позаботиться о рычащей собаке и сахарной косточке, — тогда закрадывается подозрение, что такой текст нельзя читать с сумрачным видом и похоронным настроением. Что-то тут не так. А потом наталкиваешься на совсем уж одесскую строку "Он был мой Север, мой Юг, мой Восток и мой Запад" — тогда становится совершенно ясно, что автор смеется. Что стихотворение написано "with tongue-in-cheek".
Надо заметить, что похороны в англо-американской традиции совсем не лишены элементов юмора. Я вспоминаю, например, что на похоронах Президента Рейгана первый Президент Буш рассказывал такую шутку: — Ну как прошла Ваша встреча с архиепископом Туту? — спросил Рейгана Буш. — So-so, — ответил Рейган.
Вообще, я наблюдаю отношение к похоронам, по крайней мере в американских сериалах, скорее в стиле похорон из старого советского фильма "Веселые ребята", чем в стиле древних трагедий.
Подстрочный перевод стихотворения Одена на русском языке звучит, пожалуй, даже более по-хулигански, чем на английском. Сам повелительный строй стиха неизбежно напоминает Козьму Пруткова "Дайте силу мне Самсона, дайте мне Сократов ум". Да тут еще, как я уже говорил, вспоминается опереточное "Ну как у вас дела насчет картошки". Помните?
Ну, как у вас дела насчет картошки?
Насчет картошки? Насчет картошки!
Она себе становится на ножки!
Ну, слава Богу! Я-таки рад за вас!
Север, юг, восток и запад.
Север, юг, восток и запад.
Теперь, надеюсь, понятно, что я не мог переводить это стихотворение влоб, как безутешный плач по ушедшему другу.
Остановите время, порвите с миром связь
И псине, чтоб не гавкал, заткните костью пасть,
И позовите теток, пусть воют у крыльца.
Глушите барабаны, выносим мертвеца.
И пусть аэропланы со стоном чертят на
Угрюмом сером небе "Он умер. Плачь страна".
Публичная голубка пусть в трауре гулит,
Пусть мусор в черных крагах движение рулит.
Он был мой Юг, мой Север, мой Запад, мой Восток,
Труды и дни, а в праздник — пивка в ларьке глоток,
Он был луна и полночь, мы пели втихаря.
Любовь, я думал, вечна. Как оказалось — зря.
Зачем мне эти звезды, дурацкий хоровод.
Забейте солнце, месяц и весь небесный свод.
Сливайте сине море, сметайте зелен лес.
Осточертело все мне, утерян интерес.
Как полагается, тайное, наконец, стало явным.
Так секрет, вызревая, внезапно становится главным
предметом беседы с другом за чашкой чая, зачином
сплетни: "в тихом омуте" или "нет следствия без причины".
Привидение в поле, утонувший в бассейне парень,
она, танцующая в кабаре, он, выпивающий в баре,
приступ мигрени, усталость, выражение скуки, вздох
суть одна сторона медали из двух, трех, четырех
и т. д. Голос девушки в церковном хоре,
запах сирени и бузины, гравюры в холле,
рукопожатие, поцелуй, кашель, игра в крокет
заключают в себе загадку, до срока таят секрет.
Апрель 1936
За что он стоял — так это за совершенство (в своем роде).
Им введенный стиль: простота — залог успеха.
Хорошо разбираясь в людской породе,
Он беспокоился преимущественно об армейских частях.
Когда он смеялся, государственные мужи лопались от смеха.
Когда он плакал, младенцы толпами гибли на площадях.
Звезды на небе видали меня в гробу.
Что ж, не посетую, не прокляну судьбу.
Эта беда не беда, мой друг, поверь,
Коль равнодушны к тебе человек и зверь.
Только представь себе: страстью вспыхнет звезда,
Ты же вдруг не сможешь ответить "да"…
Нет уж, если поровну любить нельзя,
Тем, кто любит больше, пусть буду я.
Вечный поклонник (мне по плечу эта роль)
Звезд, для которых я — место пустое, ноль,
Снова и снова взгляд устремляя вверх,
Нет, не скажу, что одна мне милее всех.
Если же все звезды погасит смерть,
Я научусь в пустое небо смотреть.
Тьмы всеохватной я полюблю торжество.
Надо привыкнуть — только-то и всего.
О жатвах слыша, гибнущих в долинах,
Нагие видя в устье улиц горы,
За поворотом упираясь в воду,
Прознав про смерть отплывших к островам,
Мы зодчих чтим голодных городов,
Чья честь — овеществленье нашей скорби.
Которой не узнать себя в их скорби,
Приведшей их, затравленных, к долинам;
Провидя шум премудрых городов,
Коней осаживали, взмыв на горы,
Поля, как шхуны пленным с островов,
Зеленый призрак возлюбившим воду.
У рек селились, и ночами воды
Под окнами им умеряли скорби;
Им грезились в постелях острова,
Где танцы ежедневные в долинах,
Где круглый год в цветущих кронах горы,
Где страсть нежна вдали от городов.
Но вновь рассвет над ними в городах,
Не встало диво, разверзая воды,
И золотом не оскудели горы,
И голод — главная причина скорби;
Вот только сельским простакам в долинах
Паломники твердят про острова:
"Нас боги навещают с островов,
В красе и славе ходят в городах;
Оставьте ваши нищие долины
И с ними — в путь по изумрудным водам;
Там, подле них, забудьте ваши скорби,
Тень, что на вашу жизнь бросают горы".
Так много их ушло на гибель в горы,
Карабкаясь взглянуть на острова;
Так много пуганых под игом скорби
Остепенилось в грустных городах;
Так много кануло безумцев в воды,
Так много бедных навсегда в долинах.
Что им развеет скорби? Эти воды
Взойдя, озеленят долины, горы,
Где в городах не сниться островам.
Пусть телефон молчит, стоят часы,
И в тишине глодают кости псы.
Пусть вносят гроб под барабанный бой,
И входят в дом скорбящие толпой.
Пускай аэроплан, зудя как зуммер,
Кругами пишет в небесах: "Он умер".
На шеях голубиных черный шелк,
И в черных крагах полицейский полк.
Он был мой север, юг, восток и запад,
Мой труд и мой досуг, мой дом, мой замок,
Мой светлый вечер, мой вечерний свет.
Казался вечным. Оказался — нет.
Теперь все звезды можете гасить,
Луну и солнце с неба уносить,
И вылить океан, и срезать лес:
Театр закрыт. В нем больше нет чудес. [246]
Часы останови, забудь про телефон
И бобику дай кость, чтобы не тявкал он.
Накрой чехлом рояль; под барабана дробь
И всхлипыванья пусть теперь выносят гроб.
Пускай аэроплан, свой объясняя вой,
Начертит в небесах "Он мертв" над головой,
И лебедь в бабочку из крепа спрячет грусть,
Регулировщики — в перчатках черных пусть.
Он был мой Север, Юг, мой Запад, мой Восток,
Мой шестидневный труд, мой выходной восторг,
Слова и их мотив, местоимений сплав.
Любви, считал я, нет конца. Я был не прав.
Созвездья погаси и больше не смотри
Вверх. Упакуй луну и солнце разбери,
Слей в чашку океан, лес чисто подмети.
Отныне ничего в них больше не найти.
Обычно чем качественнее стихотворный перевод, тем его невозможнее читать.
Качественный перевод это игра такая — при сходном размере и рифмовке как можно больше слов должно иметь по словарю то же самое значение. С написанием стихов это имеет крайне мало общего. Качественные переводы читают почти исключительно писатели качественных переводов.
Лермонтов переводил хуже некуда с точки зрения соответствия тексту и тп. — он писал свое. И Пастернак — свое. Бродский тоже свое пишет. И пишет хорошо.
А Вы с какой стороны этого диалога?
"Поэзия последствий не имеет…"?
Стихи прочтя, никто не станет лучше?
Она в бесплодном поле семя сеет?
И никого и ничему не учит? —
Но отчего губам читать приятно?
Но отчего ушам приятно слушать?
Слова, звучащие интимно и приватно,
Необъяснимо западают в душу.
О чем они молчат и что пророчат?
И отчего в душе тревоги запах?
И глаз никак не оторвать от строчек,
И слез никак не удержать внезапных.
И, кажется, бег время ускоряет,
И свежестью необъяснимой веет…
Но кто-то, заблуждаясь, повторяет:
"Поэзия последствий не имеет…"
Когда столько людей ждет траурных процессий,
когда горе стало общественным достоянием, и хрупкость
нашей совести и муки
предстала на суд всей эпохи,
о ком говорить нам? Ведь каждый день среди нас
умирают они, те, кто просто творили добро,
понимая, что этим так беден наш мир, но надеясь
жизнью своей хоть немного улучшить его.
Вот и доктор, даже в свои восемьдесят, не переставал
думать о нашей жизни, от чьего непокорного буйства
набирающее силу юное будущее
угрозой и лестью требует послушания.
Но даже в этом ему было отказано: последний взгляд его
запечатлел картину, схожую для всех нас:
что-то вроде столпившихся родственников,
озадаченных и ревнующих к нашей агонии.
Ведь до самого конца вокруг него
были те, кого он изучал — фауна ночи,
и тени, еще ждавшие, чтобы войти
в светлый круг его сознания,
отвернулись, полные разочарований, когда он
был оторван от высоких будней своих,
чтобы спуститься на землю в Лондоне —
незаменимый еврей, умерший в изгнании.
Только Ненависть торжествовала, надеясь хотя бы
сейчас увеличить его практику, и его
тусклая клиентура думала лечиться, убивая
и посыпая сад пеплом.
Они все еще дышат, но в мире, который он
изменил, оглядываясь на прошлое без ложных сожалений;
все, что он сделал, было воспоминание
старика и честность ребенка.
Он не был талантлив, нет; он просто велел
несчастному Настоящему повторять наизусть Прошлое,
как урок поэзии, до тех пор пока
оно не споткнулось в том месте, где
вечность назад было выдвинуто обвинение;
и вдруг пришло знание о том, кто осудил его,
о том, как богата была жизнь и как глупа;
и оно простило жизнь и наполнилось смирением,
способностью приблизиться к Будущему как друг,
без шелухи сожалений, без
застывшей маски высокой нравственности —
закомплексованности чрезмерно фамильярных движений.
Не удивительно, что древние культуры тщеславия
в его анализе противоречий предвидели
падение королей, крах
их изощренных иллюзий:
если бы ему удалось, общественная жизнь
стала б невозможна, монолит
государства — разрушен, и толпы
злопыхателей канули б в небытие.
Конечно, они взывали к Богу, но он спускался своим путем
в толпе потерянных людей, вроде Данта, вниз,
в вонючую яму, где калеки
влачили жалкое существование отверженных.
Он показал нам, что зло — не порок, требующий наказания,
но наше всеразрушающее неверие,
наше бесчестное состояние отрицания,
неуемное стремление к насилию.
И если какие-то оттенки властного тона
и отцовской строгости, которым он сам не доверял,
еще втирались в его высказывания и облик,
это была лишь защитная окраска
того, кто слишком долго жил среди врагов;
и если, зачастую, он был неправ, а иногда абсурден,
для нас он уже не человек,
но полноправное общественное мнение,
следуя которому, мы создаем наши жизни:
подобно погоде, он может только способствовать или мешать,
гордец продолжает гордиться, но это
становится все трудней, тиран
пытается терпеть его, но не проявляет особой симпатии, —
он незаметно окружает все наши привычки
и развивает до того, чтобы каждый
поникший — в самом забытом, покинутом графстве —
почувствовал возрождение, и, ободрив
всех — до ребенка, несчатного в своем маленьком
мирке, в некоем домашнем "уюте", исключающим свободу,
в улье, чей мед — забота и страх, —
дает им успокоение и указывает путь к избавлению,
в то время как затерянные в траве нашего невнимания
давно забытые вещи, обнаруженные
лучом его неотталкивающего света,
возвращаются к нам, чтобы вновь обрести свою ценность:
игры, которые мы забросили, посчитав недостойными нас, выросших,
несолидные звуки, над которыми мы уже не решались смеяться,
рожи, которые мы строили, когда нас никто не видел.
Но он хотел от нас большего. Быть свободным —
зачастую быть одиноким. Он мечтал соединить
разбитые нашим благим чувством справедливости
неравные части: восстановить
волю и разум больших,
поскольку меньшие, обладая, могли лишь
использовать их в скучных спорах, — и вернуть
сыну богатство ощущений матери.
Но больше всего он хотел бы, чтобы мы
вспомнили очарование ночи,
не только из-за изумления,
охватывающего нас, но и
от того, что ей необходима наша любовь.
Полными грусти глазами ее прелестные существа
безмолвно взирают и молят нас позвать за собой:
они изгнанники, ищущие будущее,
заложенное в нашей энергии. Они бы тоже гордились,
если б им позволили служить просвещению, как он служил,
даже снести наш плач "Иуды", как сносил он,
и как должен сносить каждый, служащий ему.
Один разумный голос смолк. Над его могилой
семья Порыва оплакивает нежно любимого:
печален Эрос, создатель городов,
и безутешна своевольная Афродита.
Этот памятник
воздвигнут государством
Статистическая служба признала его лицом,
против которого не было выдвинуто ни одного обвинения,
И докладные записки сходились на том,
Что он был святым в современной трактовке былого явления,
Потому что служение обществу он ставил превыше всего.
Кроме года войны, пока не ушел на покой,
Он работал на фабрике, оставаясь надежной рукой
У начальства компании "Чепуховый Автомобил".
Вместе с тем он себя не считал ни штрейкбрехером, ни стукачом,
А, напротив, членские взносы платил, умиляя профком
(Профсоюз его в наших отчетах был признан надежным).
Отдел кадров о нем говорил, что в общеньи не сложен,
Что компании рад и с друзъями выпить любил.
Печатные органы были убеждены, что газету он покупал аккуратно,
И его восприятие ежедневной рекламы было абсолютно адекватно.
В полисах на его имя значится, что он был надежно застрахован,
В медицинской карте — что однажды в больнице лежал, но конечно же вышел здоровым.
Институты исследования производства и благосостояния заявили,
Что он всесторонне одобрил способы приобретенья в рассрочку
И имел все, что делает жизнь современного человека прочной,
Как-то: фотокамера, радио и небольшой холодилъник.
Наши исследователи общественного мнения сошлись на том,
Что его мнение всегда соответствовало:
Если мирное время, он был за мир; если война — он шел.
Он был женат, и пятеро детей были внесены в фонд населения,
На что наш евгенист заметил, что это верное количество для родителей его поколения.
А наши учителя обратили внимание, что он никогда не обсуждал их манеру преподавания.
Был он свободен? Счастлив? Подобный вопрос уместен едва ли:
Если что-то было б не так, мы определенно об этом узнали.
Перед ним пейзаж, напоминавший когда-то
материнский профиль.
Нынче все не то: подросли горы,
стало больше кровель.
И, склоняясь над картой,
он тщательно отмечает
Имена тех мест, что, как прежде,
он помнит, знает.
Заплутав в лугах, он выходит
на плоский песчаный берег,
Глупый лебедь плывет по воде,
зацветает вереск.
Выгнув шею, лебедь молится,
жалуется кому-то.
"Дорогой" — твердит дорогим клювом.
Смутно
Он запомнил — в тот вечер здесь играл
духовой оркестр.
"Будь мужчиной" — сказали ему,
но его реестр
Новостей пополнялся скорее тем,
что мир, похоже,
Стал безумным. О чем, улыбаясь,
говорил прохожим.
Но плохой из него пророк,
он желает домой и вскоре
Получает билет в те края, за которые
он хлебнул горя,
Но толпа на вокзале, надрываясь,
кричит ему: "Трус, бездельник!"
И какая-то баба, глядя в упор, говорит:
"Изменник".
Распрощавшись с друзьями, что было
достаточно просто
Сделать — просто убрать
большую их половину, —
Удирая от погони на подводной лодке,
С приклеенной бородой и усами,
в надежде на то, что
Порт еще не закрыт, ты приехал,
когда метель стихла.
Как мы отметим нашу с тобой встречу?
Главное — это вспомнить:
О твоих ежегодных слетах для рабочих
стекольных фабрик,
Об эпохе твоего увлечения фотографией,
о той эпохе,
Когда ты сидел на игле.
Вспомнить зиму в Праге —
Вспомнить с трудом, ибо там
ты разбил свой компас
И забыл: если не мы, то грядущее
нам помянет.
А теперь посмотри на карту:
Красным отмечены автострады,
желтым — шоссе попроще.
Сабли крест-накрест означают места
легендарных сражений,
А средневековые карлики — видишь? —
дворцы и замки,
Любопытные с точки зренья историка.
Человек проводит
До заставы тебя. Оттуда держи на север,
к Бисквайру.
Там спросишь дорогу на Кэлпи.
Остерегайся
Господина по имени Рэн.
Как увидишь — прячься.
Да не забудь напоследок
себя показать врачам
И канай поскорее отсюда
ко всем чертям.
Вопросы есть? Нет. Тогда — по рукам.
Что путешествие скажет тому, кто стоит у борта
под несчастливой звездой и глядит
на залив, где горы,
плавно качаясь на волнах,
уходят все дальше, дальше
в море, где даже чайки не держат слова?
Нынче, оставшись один на один
с собою, странник
в этих касаниях ветра, во всплесках моря
ищет приметы того, что отыщется
наконец то место,
где хорошо. Вспоминает из детства
пещеры, овраги, камни.
Но ничего не находит, не открывает.
Возвращаться не с чем.
Путешествие в мертвую точку
было смертельной ошибкой.
Здесь, на мертвом острове, ждал,
что боль в сердце утихнет.
Подхватил лихорадку. Оказался слабее,
чем раньше думал.
Но временами, наблюдая, как в море
мелькают дельфины,
в прятки играя, или растет
на горизонте незнакомый остров
точкой опоры зрачку, он с надеждой верит
в те времена и места, где был счастлив.
В то, что
боль и тревога проходят и ведут дороги
на перекресток сердец, рассекая море, ибо
сердце изменчиво, но остается
в конечном счете
прежним повсюду. Как правда и ложь,
что друг с другом схожи.
Теперь он был счастлив. Оглянувшись
через плечо на крик,
Часовые чужбины его провожали взглядом.
На стропилах лечебницы
плотник снимал картуз. С ним рядом
Не в ногу шел кто-то, все время
твердил о том,
Что саженцы принялись.
Сквозь горизонт с трудом
Поднимались Альпы. В то лето он был велик.
Там, в Париже, враги продолжали шептать,
Что старик, мол, сдает. Высоко под крышей
Слепая ждет смерти, как ждут письма.
Он напишет: жизнь — лучшее.
Но так ли? Ну да, борьба
С бесчестьем и ложью. Бывает ли
что-нибудь выше?
Работать на ниве, возделывать, открывать?
Льстецы, шпионы, болтуны —
в конце концов он был
Умней их всех. С ним —
только позови — пошли бы дети
В любой поход. Как дети, был лукав
И простодушен. Робок, попадая в сети
Софистики; из жалости в рукав
Мог спрятать истину. Умел смирять свой пыл.
Он ждал победы как никто. Как Д'Аламбер
Ее не ждал. Был враг — Паскаль.
Все остальное — мелочь.
Мышиная возня. Хор дохлых крыс.
Но что с того,
Когда берешь в расчет себя лишь одного?
Дидро был стар. Он сделал свое дело.
Руссо? Руссо болтун, пускает пузыри,
и не в пример
Ему — как ангел на часах —
он не посмел
Заснуть, когда в Европе — буря.
Знал: не много
Осталось жить. Он торопился,
ибо всюду
Казнят и жгут и жизнь бьют
как посуду.
Надежда — на стихи. И он писал,
и строго
Над головою звездный хор
беззвучно пел.
А что до страданий, так в том они знали толк,
Эти Старые Мастера — как бывает,
когда голос и тот умолк,
А у соседей едят, в окна смотрят,
печально бродят;
Иными словами, кроме волхвов
и младенца, есть кто-то вроде
Тех мальчишек, что пруд на коньках строгают
У опушки. Но Мастера — эти не забывают,
Что страданиям — быть, что у них черед П
осещать деревни и города,
реки переходить вброд,
Что собакам вести их собачью жизнь и что
Даже лошадь тирана может забыть про то.
Взять "Икара" Брейгеля:
отвернувшись в последний миг,
Никто ничего не увидел. Не слышал крик
Даже старый пахарь. Ни плеск воды,
И не было в том для него никакой беды,
Ибо солнце, как прежде, сверкало —
на пятках того, кто шел
В зелень моря вниз головой.
А с корабля, где мол,
Замечали: как странно, мальчик упал с небес,
Но корабль уплывал все дальше
и учил обходиться без.
1
Он умер в глухую стужу:
Замерзли реки, опустели вокзалы, аэропорты,
Снег завалил городские статуи,
И гаснущий день, глотая ртуть, задыхался
От метеосводок, твердивших одно и то же:
В день его смерти ожидается ветер и стужа.
Где-то, вдали от его недуга,
В лесах по-прежнему рыскали волки
И сельский ручей не знал парапета:
Смерть поэта, почти как шепот,
Трудно расслышать в его силлабах.
В этот день его звезда стояла в зените
На полдень его самого. Медсестры
Не заметили бунта в провинциях тела,
Площади разума быстро пустели,
И тишина опускалась в его предместья.
Так постепенно
Источники чувств пересыхали:
Он воплощался в своих потомках.
Как снег, рассеянный над городами,
Он теряется в незнакомых ему впечатленьях,
Чтобы найти свое счастье в далеких чащах
Мира иного и быть судимым
По иным законам, чужим, как совесть
Чужих людей. И вот с порога
Его кончины слова спешили
Найти живущих — и его покидали.
И когда завтра, в шуме и гаме
Ревущих маклеров на лондонской бирже,
Среди убогих, почти привыкших
К собственной бедности, мы, как в клетке
Своей свободы, — несколько тысяч, —
Вспомним тот день и метеосводки,
Твердившие — в день его смерти
Ожидается ветер и стужа.
2
Ты был таким же несмышленым, как и мы.
Твой дар переживет богатых дам, их речи,
Распад материи, разлад в стихах. Твой дар
Переживет себя. В Ирландии погода
Почти не изменилась. И ума
Там в общем не прибавилось. Ты знаешь:
Поэзия живет в стихах — и только;
Она ничто не изменяет, и теченье
Ее ведет на юг: вдоль поселений
Из наших одиночеств и сумятиц
Тех городов, где ждем (и умираем)
Ее пришествия. Она же — остается
Прозрачным словом, вложенным в уста
Самой себя. Ты это тоже знаешь.
3
Отворяй, погост, врата!
Вильям Йейтс идет сюда.
Все поэмы — позади,
Засыпай землей, клади
С горкой, чтобы Божий глас
Не будил его. Для нас
Мир спустил своих собак
Злобных наций в Божий мрак.
В каждом взоре до краев
Поражение боев
За мыслительный процесс,
Горечь моря, снежный бес.
Так ступай, поэт. На дне
В полуночной тишине
Голос твой дойдет до нас
И волшебный твой рассказ.
На отточенных стихах
Человечество как прах;
Пой несчастия судьбы
Человеческой толпы.
Сердце — лучший проводник:
Бьет души твоей родник
На сердечном пустыре
И людей ведет к хвале.
Февраль 1939
Простите, лорд, мне вольный тон, какой
Я выбрал для письма. Надеюсь, вы
Оцените мой труд, как таковой:
Как автор — автора. Поклонников, увы,
Послания к поэтам не новы,
Могу представить, как осточертели
И вам, и Гарри Куперу, и Рэли
Открытки типа: "Сэр! Люблю стихи,
Но "Чайльд Гарольд", по-моему, тоска".
"Дочь пишет прозой много чепухи".
Попытки взять взаймы до четверга,
Намеки на любовь и на рога
И то, что отбивает всю охоту:
В конце письма приложенное фото.
А рукописи? Каждый Божий день.
Я думаю, что Поп был просто гений
И что теперь его немая тень
Довольна массой новых достижений
На уровне межличностных сношений:
Железные дороги, телеграммы,
О чем твердят рекламные программы.
Со времени Реформы англичан
Вам в церковь не загнать. Который год
Для исповедей каждый протестант
Использует почтовый самолет.
Писатель, приготовив бутерброд,
За завтраком их должен съесть. Зане
Их выставит в уборной на стене.
Допустим, я пишу, чтоб поболтать
О ваших и моих стихах. Но есть
Другой резон: чего уж там скрывать —
Я только в двадцать девять смог прочесть
Поэму "Дон Жуан". Вот это вещь!
Я плыл в Рейкьявик и читал, читал,
Когда морской болезнью не страдал.
Теперь так далеко мой дом и те —
Неважно, кто — вокруг сплошной бедлам:
Чужой язык подобен немоте
И я, как пес, читаю по глазам.
Я мало приспособлен к языкам —
Живу, как лингвистический затворник,
И хоть бы кто принес мне разговорник.
Мысль вам писать ко мне пришла с утра
(Люблю деталь и прочий мелкий вздор).
Автобус шел на всех парах. Вчера
Мы были в Матрадауре. С тех пор
Мне слезы сокращали кругозор —
Я, кажется, простыл в Акуриери:
Обед опаздывал и дуло из-под двери.
Проф Хаусмэн в столичных "Новостях"
Был первым, кто сказал: недомоганья —
Простуда, кашель, ломота в костях —
Способствуют процессу созиданья.
(А впрочем, климат — это ерунда) —
Я сделаю еще одно признанье:
Любовный стих рождается из всхлипа
Не чаще, чем из кашля или гриппа.
Но в этом убедительного мало:
Писать — пиши; какого черта вам?
Начну, как полагается, с начала.
Я складывал в дорогу чемодан:
Носки, китайский чай и прочий хлам,
И спрашивал себя, что мне читать
В Исландии, куда мне путь держать.
Я не читаю Джефри на закате,
В курилке не листаю эпиграмм.
Как Троллопа читать в уездном граде?
А Мэри Стоупс — в утробе? По стихам
Я вижу, вы со мной согласны т а м.
Скажите, и на небе грамотеи
Читают лишь фашистские хореи?
Я слышал непроверенные слухи,
Что с юмором в Исландии беда,
Что местность там холмистая, и сухи
Бывают дни, и климат хоть куда
Короче, я вас взял с собой без визы
За легкость и тепло. За civilise[107].
Но есть в моем узле еще одна.
Признаюсь, я чуть было не отправил
Письма Джейн Остен. Но решил — она
Вернет конверт, не прочитав письма,
И мысль об этом вовремя оставил.
Зачем мне унижение в наследство?
Достаточно Масгрейва или Йейтса.
Потом — она прозаик. Я не знаю,
Согласны вы со мной на этот счет,
Но проза как искусство, я считаю,
Поэзии дает очко вперед.
Прозаики в наш век наперечет —
Талант и сила воли вместе редки,
Как гром зимой и попугай без клетки.
Рассмотрим стихотворца наших дней:
Ленивый, неразборчивый, угрюмый, —
Он мало чем походит на людей.
Его суждения о них порой бездумны,
Моральные понятия безумны,
И, как бы ни были прекрасны обобщенья, —
И те — плоды его воображенья.
Вы умерли. Кругом была зима,
Когда четыре русских великана
В России доводили до ума
Великий жанр семейного романа.
Жаль Остен, что ушла от нас так рано.
Теперь роман — знак правых убеждений
И прочих нездоровых отклонений.
Не то чтобы она была надменной,
Покуда тень с характером, то ей
И в бытность тенью кажется отменной
Способность ваша встряхивать людей.
А впрочем, это вздор. Скажите ей
Что здесь, внизу, она неповторима
И верными потомками любима.
Она всегда умела удивлять.
Джойс рядом с ней — невинен, как овца.
Мне страшно надоело наблюдать,
Как средний класс от первого лица
Твердит о пользе медного сырца,
Решив лишь после трезвых размышлений
Проблему социальных отношений.
Итак, я выбрал вас. Мой пятисложник
Возможно, ждет чудовищный провал.
Возможно, я все сделал как сапожник,
Но, видит Бог, я славы не искал,
А счастье, как Б. Шоу отмечал,
Есть погружение. Вот что спасает эту
Эпистолу покойному поэту.
Любые сумасбродные посланья
Выходят с приложением. В моем
Конверте вы найдете расписанья,
Рисунки, схемы, вырезки, альбом
С любительскими карточками в нем
И прочие подробности пейзажа,
Сведенные по принципу коллажа.
Теперь о форме. Я хочу свободно
Болтать, о чем придется, всякий вздор;
О женщинах, о том, что нынче модно,
О рифмах, о самом себе. Курорт,
Где ныне моя Муза пьет кагор,
Все больше к пустословию склоняет,
Покуда злоба дня не отвлекает.
Октава, как вы знаете, отличный
Каркас для комплиментов, но увы
Октава для меня — вопрос трагичный.
Рассмотрим семистрочник. С той поры,
Как Джефри Чосер помер, для игры
Он не пригоден. Что ж, я буду первым,
Как кванты церкви, действовать на нервы.
Строфа попроще в наши дни не в моде.
Все, кроме Милна, хором, в унисон
Ее, бедняжку, держат за demode[108],
Что, в общем, странно. Где же здесь резон
Устроить для нее такой загон,
Что после сказок Беллока и мессы
Ей место на страницах желтой прессы.
"Трудов и дней прекрасен древний культ".
Желание быть первым на Парнасе
Подходит больше для Quincunque Vult[109],
Как лишний пропуск в рай, когда в запасе
Он есть. Да будет ныне в общей массе
Закон Gerettet, не Gerichtet[110] и т. д.
А впрочем, что писать о ерунде.
В конце концов Парнас стоит не только
Для профи-скалолазов, как ваш брат.
Там пригороды есть, там есть не столько
Вершина, сколько парк. Я буду рад
Жить вместе с Бредфордом. Ходить на водопад.
Пасти своих овец, где пас их Дайер,
И пить свой чай, как это делал Прайер.
Издатель для поэта — лучший друг.
Богатый дядя самых честных правил
(Надеешься на это, если вдруг).
Меня издатель любит, ибо сплавил
В такую даль. И денег мне оставил.
Короче, я ни разу, милый сэр,
Не слышал, как ворчат на Рассел-сквер.
Тогда я был вне всяких подозрений.
Теперь, боюсь, терпению конец.
В моем письме так много отвлечений
От темы, что ни жанр, ни истец
Не выдержат (рифмую — "молодец").
Издатель мне предъявит счет по праву
Банкрота, чей кредит пропал во славу
Моих причуд. Итак, мой шанс ничтожен:
Попробуй столько строчек одолей!
Увы, я не Д. Лоуренс, кто может,
Вернувшись, сдать свой текст за пару дней.
Я даже не Эрнест Хемингуэй —
Я не люблю спортивных начинаний
В поэзии. И мелочных изданий.
Но здесь, в моем письме, — дверной косяк.
Покорнейше прошу у всех прощенья:
У "Фабера", когда мой текст — пустяк.
У критиков — за переутомленье
От чтения дурного сочиненья.
И, наконец, у публики, когда
Попала не туда ее нога.
Здесь ветрено и сыро. Припасу
Походный плащ с тесемками. В носу
Свербит. Дождь мелко сеет. Никого.
Я стражник, но не знаю — отчего.
Туман ползет на крепость из низин.
Моя девчонка в Тунгри. Сплю один.
Авл, местный хлыщ, должно быть, рядом с ней.
Я не люблю его манер, ногтей, бровей.
А Пиццо — христьянин, и рыбный бог
Ему простил, когда бы тот не смог.
Я проиграл ее кольцо. Болит душа.
Без милой скверно. Хуже — без гроша.
Уйду, схватив по черепу, в запас
Остаток жизни пялить в небо глаз.
Глядя на звезды, я знаю, что мне суждено
Мимо пройти по пути в преисполню. Но
Здесь, на земле, безразличие есть скорей
Качество, что отличает людей, зверей.
Звездам, поди, неохота гореть вот так:
Страстью дарить, получая взамен медяк.
Если в любви невозможно сравняться, то
Я останусь тем, кто любит сильней. Зато,
Глядя на звезды, я верил своим глазам:
Все, на что звезды способны, — послать к чертям,
Но, наблюдая за ними, я точно знал,
Что не скажу ни одной: "Я весь день скучал".
Выключи звезды, сотри их с лица небес —
Я очень скоро смогу обходиться без.
В небо ночное уставясь, в его наготу,
Я полюблю и его темноту, пустоту.
Время отметить, как много решает шпага,
время фанфар и парадов, время тирану
в город въезжать на коне, молча кутая плечи
в плащ под опавшими стягами,
длинным штандартом.
Время сердечную смуту пропеть, того ли,
кто, покидая казармы, тем самим рубит
гордиев узел порочных привычек, связей;
время быть первым из тех, кто умеет видеть
в каждом бездомном бродяге родную душу.
Время пропеть славословие вешним водам,
равно для нас дорогим, несмотря на то, что
стоим в конечном итоге мы в ценах жизни.
Каждому дорого место, где он родился:
скажем, аллея в парке, холмы, утесы,
отблески света на серебристых ивах,
что повторяют рисунок речного тока.
Ныне, однако, я славлю другое место:
вымокший в солнце зародыш, птенец, тебя я
славлю, Иския, тебя — где попутный ветер с
частье приносит. И здесь я с друзьями счастлив.
За горизонтом остались столицы. Ты же
славно умеешь зрачок навести на резкость,
располагая людей в перспективе, вещи;
тех и других одевая в шинели света.
Видишь, на пляже турист — его мысли беспечны,
но без удачи, твердишь ты, не будет счастья.
Чья это кисть положила прозрачный желтый,
яркий зеленый и синий на эти волны?
Здесь рассекает обширные спелые воды
мол, задирая скалистые складки лагуны, —
видишь, ее вожделение пеной прибоя
это гранитное лоно смягчает? Вечно
длится соитие… Вечен покой, Иския,
этих пейзажей, которые нас научат
горе забыть и покажут, как ставить ногу
в этих извилистых тропах. Научат видеть
в слишком открытом пространстве
модальность цели
нашего взгляда. Допустим, восток — ты видишь,
как неизбежно встает над сверкающим морем
сквозь горизонт, словно пудинг
домашний, Везувий?
Если посмотрим правее, на юг, увидим
Капри — мягкие склоны, откосы, горы;
там, за холмами, должно быть, как прежде,
славен
Бог Наслаждений — завистливый бог,
жестокий.
Тень ли, прохладное место, красоты вида —
это лишь повод для нашего отдыха. Пчелам —
повод кружить над цветущим каштаном.
Людям —
короткостриженым, черноволосым — повод
из арагонских сортов винограда янтарный
делать напиток… И вина, и цвет медовый —
темный, кофейный — нас вновь
возвращает к вере
в самих себя. И мы верим — как ты, Иския,
веришь молитвам твоих алтарей. Не то, что
ты заставляешь забыть о невзгодах мира:
глядя на эти заливы и бухты, странник,
мимо идущий, и тот понимает — в мире
нет совершенства. Видать, все о том же
ночью
в стойле скотина мычит и грустит хозяин,
молча вздыхая о свежей крахмальной паре
новых сорочек из Бруклина. И панталонах.
Скрывшись в пространстве от слишком
прицельных взглядов
тех, чей кредит, говорят,
как всегда, оплачен кровью,
я все же, моя Реститута, буду
думать, что это неполная правда. Если
нет ничего, что свободно на свете, и кровью
платит любой, мне останешься ты, Иския,
эти блаженные дни, что стоят как версты
в жизни моей. Словно мрамор
на склонах гальки.
В произнесенной фразе мир явлений
Так выглядит, как сказано о нём.
Не речь, оратор — вот предмет сомнений:
Слов лживых в словаре мы не найдём.
И синтаксис не терпит искажений:
Чтим строй, что нам предписан языком;
Слух усладить — не путаем склонений;
Рассказ аркадский тоже нам знаком.
Но кто бы предавался пересудам,
Когда б ступила явь на наш порог?
Кто б слух склонял к рифмованным причудам,
Не представай судьба в мельканье строк —
Как в пантомиме перед сельским людом
На перепутье Рыцарь, одинок?
В произнесённой фразе мир явлений
Так выглядит, как сказано о нём.
Оратор лжив, язык же — вне сомнений:
Слов лгущих в словаре мы не найдём.
И синтаксис не терпит искажений:
Начни одно — не скажешь о другом;
Не спутать время, не забыть спряжений;
В рассказ аркадский верится с трудом.
Но было б разве пустословье в моде,
Будь явь отрадней вымысла для нас?
Кто б стал рабом рифмованных мелодий,
Не выражай слова судьбу подчас —
Как Рыцаря, кривляясь в хороводе,
Изобразят крестьяне напоказ?
В произнесённой фразе мир явлений
Так выглядит, как сказано о нём.
Не речь, оратор — вот предмет сомнений:
Слов лживых в словаре мы не найдём.
И синтаксис не терпит искажений:
Одно сначала, дальше — о другом;
Времён порядок строг — и строй спряжений:
Вот и аркадский миф порос быльём.
Но кто бы предавался пересудам,
Будь явь отрадней вымысла для нас?
Кто б слух склонял к рифмованным причудам,
Не выражай слова судьбу подчас,
Как в пантомиме перед сельским людом
О перепутьях Рыцаря рассказ?
Погазвлечься чтоб,
то в Дамаске, то в Магокко
каждый год ищу я свежень —
кие лица.
Там найду дгужка,
он такая обаяшка,
сложен, словно юный бог:
как пгелестно!
Пью за ваших мам,
Абдул, Нино, Манфгед, Коста,
что пгиносят нам таких
славных деток!
Хорошо знакомый пейзаж, который сегодня
Материнский облик внезапно ему напомнит,
Где вершины гор все выше растут и выше,
Именами близких он так любовно испишет.
Мимо тихих вод через пажить пройдет неспешно,
Он для глупых дев прекрасный лебедь, конечно,
Наклоняет голову к той, что его пленила,
С криком милого клюва в милое ухо: "Милая!".
Здесь играет летний оркестр под сенью древесной,
"Будь отважен, как эти корни", — несется песня.
Он хорошие вести миру несет, смеется,
что всерьез поспорить готов с любым незнакомцем.
А потом пророк, сделав все, что ему по силам,
Получает посланье тех, кого так хранил он:
"Трус", — ревет ему вслед оркестр, прославлявший раньше,
Где-то рядом "Обманщик" выкрикнет великанша.
О, что там за звук, наши уши терзая,
Гудит из долины набатом, набатом?
Там в красных мундирах, моя дорогая,
Шагают солдаты.
О, что там за свет, как пожар, полыхает
И издали виден так ясно, так ясно?
Там солнечный луч на штыках, дорогая,
Играет, не гаснет.
О, что им здесь нужно, я не понимаю,
И чье выполняют веленье, веленье?
Да это маневры, моя дорогая,
А, может, ученья.
О, что же дорогу они покидают
И к нам повернули так дружно, так дружно?
У них изменился приказ, дорогая,
Бояться не нужно.
О, к доктору даже стучаться не стали
И дом миновали сурово, сурово?
Но раненых нет среди них, дорогая,
Все войско здорово.
О, может, священника грива седая
Сюда привела их сегодня, сегодня?
Но мимо проходят они, дорогая,
И дома Господня.
О, фермер-пройдоха им нужен, я знаю,
И я ошибаюсь едва ли, едва ли?
И ферма уже позади, дорогая,
Они побежали.
О, стойте! Куда вы! Я вас умоляю!
Я верила в клятвы пустые, пустые?
Нет, я обещал вас любить, дорогая,
Но должен уйти я.
И вот солдатня на пороге толпится,
И выбиты двери прикладом, прикладом,
И топот сапог по сухим половицам,
И злобные вгляды.
1934?
Он искал совершенство особенного закала,
И поэзию создал, которую каждый понял;
Он людские слабости видел, как на ладони,
И всегда радел о военно-морском бюджете;
Когда он смеялся, все правительство хохотало,
Когда плакал, на улицах умирали дети.
1939
Итак, окончен век. Несчастным умер тот,
Кто тщетно был его последнею опорой,
И безопасен луг, отныне на который
Тень страшного тельца уже не упадет.
Спокойно люди спят, ничто не гложет их:
Дракон бесплоден был и околел в трясине,
Теперь его следа не сыщешь на равнине,
И кобольда в горах зловещий стук затих.
Коснулась грусть одних поэтов и певцов,
Да, поворчав, ушла прочь свита чародея.
Возможность веселит поверженных бойцов
Невидимыми быть и, вольно в мире рея,
Заблудших сыновей губить, не сожалея,
Бесчестить дочерей, сводить с ума отцов.
Кто может быть самим собой без своего ландшафта,
Без деревенской улочки и дома среди деревьев,
Что рядом с церковью, или без городского строения,
Несущего угрюмо коринфские колонны, или
Без крошечной квартирки мастерового? При любом раскладе
Дом — это центр, где происходят те три-четыре вещи,
Которые случаются с людьми. И кто из нас
Не сможет начертить прошедшей жизни карту, тот полустанок
Сумрачный, где он встречался и ежеминутно
Прощался со своими любовями, и точку там пометить,
В которой ему впервые открылось средоточье счастья?
Богач? Или бродяга безымянный? Всегда загадка
Присутствует с каким-то тайным прошлым, но когда наружу
Выходит истина о нашем счастье, то скольким же оно
Обязано изменам и вымогательству.
Все прочее традиционно и идет по плану:
Конфликт меж здравым смыслом местных
И этой интуицией, несносной и блистательной,
Которая всегда случайно окажется на месте
Происшествия; и все идет по плану, и лживость, и признанье,
Вплоть до погони, что щекочет нервы, и убийства.
Но на последней из страниц сомненье:
А был ли справедливым приговор? Судьи нервозность,
И та улика, и тот протест у виселицы, и
Улыбка наша… пожалуй, да…
Но каждый раз убито время. Обязан кто-то
Оплачивать утрату нами счастья, и счастие само.
Сидящие в зале дамы и господа,
Здесь мягкие кресла, выпивка и еда,
Вы можете думать, чувствовать и сопеть,
Но кто-то уселся рядом. Возможно — смерть.
Блондинкой голубоглазой оборотясь,
В метро и на пляже с тобою завяжет связь,
И будь ты молод, богат или знаменит,
Ты станешь делать то, что она велит.
Смерть — фэбээровец. Как бы ты ни был крут,
Тебя поджарят иль пулю в сердце вобьют.
Она не спешит, но придется держать ответ
За свой проступок — явиться живым на свет.
Смерть — лучший из всех прославленных докторов,
Бесплатно лечит, кто болен, и кто здоров.
Скажет: "Ты дышишь. Плохо, но ты не трусь —
Спокойно, парень, я скоро тобой займусь."
Смерть — это маклер, который стучится в дверь,
Товар ее не теряет в цене, поверь —
Ведь это старый, близкий, комфортный мир.
Так распишись вот здесь в углу, где пунктир.
Смерть — это весьма талантливый педагог.
И самый глупый усвоит ее урок.
Она читает один могильный предмет —
Но что-то зевать от скуки охоты нет.
Ты можешь под ливнем вымокнуть без гроша,
Шампанского выпить и картами пошуршать,
Но смерть на тебя уже положила глаз,
Так жди ее завтра, а может — прямо сейчас.
Мы разную испытываем боль,
Расположась с любимыми на ложе
И будучи наедине с собой.
Во сне виденья плоти дорогой
Волнуют чувства, но проснешься позже —
Находишь лишь подобье пред собой.
Нарцисс, в воде увидев облик свой,
Отождествиться с виденным не может,
Не знает он, что кто-то есть другой.
Дитя, огонь, скала или прибой
Оплачивают протори, но все же
Воспринимают этот мир как свой.
Для Пруста же любовь — обман простой:
Чем более она его тревожит,
Тем больше одинок старик седой.
Как ни взгляни, удел любви слепой —
Присваивать чужую непохожесть.
Возможно, не позволено судьбой
Нам побывать наедине с собой.
Ну вот и тайна раскрыта, как должно в итоге быть,
И хочется с близким другом об этом поговорить.
За чашечкой чая в сквере привычная болтовня:
Мол, в тихом омуте черти, и дыма нет без огня.
За трупом в резервуаре, за призраком у ворот,
За дамочкой, что танцует, и парнем, что крепко пьет,
За приступами мигрени с усталостью пополам
Всегда скрывается нечто, невидимое глазам.
И песне, что донесется от монастырской стены,
И старым гравюрам в холле, и запаху бузины,
И кашлю, и поцелую, и летней игре в крокет —
Всему найдется причина, греховный его секрет.
Смотрю, как звезд проплывает рать,
И знаю — им на меня плевать,
Но среди прочих земных невзгод
Нас равнодушие не гнетет.
И что поделать сумел бы ты
В ответ на пылкую страсть звезды?
Раз в чувствах равными быть нельзя,
Сильнее любящим буду я.
Влюбленный в звезды с ребячьих лет,
Которым дела до смертных нет,
Признаюсь, глядя в ночную высь,
Что без любой могу обойтись.
Исчезни звездная кутерьма —
И я пойму, как прекрасна тьма.
Любить пустующий небосвод
Привычка быстро ко мне придет.
Спасая этот мир, пожертвовал он всем.
А нынче, если б мог, спросил бы он — зачем?
Ваш мир спасая, умереть пришлось ему.
Сейчас он, если б мог, спросил бы — почему?
Мне нужен доктор с улыбкой бодрой,
Коротконогий, широкобедрый,
Животик сдобный, запястья в складках,
Весь аппетитный, как куропатка,
Тот, что не станет морали длинной
Читать мне нудно со скорбной миной,
А просто выложит карты на кон,
Что жить осталось мне — кот наплакал.
Монстр делает, что монстру лишь дано,
И что для человека дико, но
Есть то, что недоступно монстру всё же —
Он Речь осилить никогда не сможет:
По бомбами изрытым площадям
Идёт, отчаянье и смерть плодя,
Уставив гири-кулаки в бока,
Роняя слюни в ярости быка.
Часы не могут знать, как наше время длится,
И о каких событьях нам молиться.
Нет времени у нас, точнее — время пик.
Не можем мы узнать, который час,
Покуда не поймём, какое время в нас,
И почему оно другое каждый миг.
Нас не устроит тот ответ замысловатый,
Котрый мы прочтем в глазах у статуй:
Живые лишь вопросом задаются,
Кому при жизни лавры достаются,
Но скажут мертвые, какой ценой даются.
Когда мы умираем, что с живыми случается, живут они, иль нет?
Смерть смертным не понять — ни вам, ни мне.
Слова простые от корней идут,
Их суть ясна без лишней трескотни,
В отличье от сентенций пошлых: — Тут,
Мол, надо разобраться в самом деле,
Действительно ль так хороши они,
Иль просто грубы, но достигли цели.
На звёзды глядя, понимаешь ты —
Им наплевать на нас с их высоты.
Их безразличью оправданье есть —
И на земле подобного не счесть.
Безумной страсти мы от звёзд хотим?
Но тем же сможем ли ответить им?
И если нет двух равно сильных чувств,
Тем, чья любовь сильнее, быть хочу.
Я поклоняться звездам обречен
Всю жизнь, хотя им это нипочем,
И если в небе взгляд мой их встречал,
Я не скажу, что жутко я скучал.
Когда ж исчезнуть или умереть
Случится звёздам — в пустоту смотреть
Учиться буду, в абсолютный мрак,
Но верю, что не долго будет так.
Нет, не часы укажут нам,
когда войти во храм.
У нас Безвременье — не Время.
Оно давным-давно
совсем не тем полно.
Ища причины, треснет темя.
Зазря задаст вопрос завзятый,
уставясь в очи римских статуй,
иной сегодняшний творец:
"Чей ныне лавровый венец?" —
подскажет лишь мертвец.
Живой скончается, а что потом?
И вы, и я — умрём, а смерти не поймём.
Сквозь дверь ворвётся будущность к нам в дом,
её загадки, палачи, уставы
и некий красноносый шут-шутом
при королеве порченого нрава.
Мудрец и в темень убедится в том,
что прошлое впускает, как раззява,
вдовицу, вышедшую на потраву
с миссионерским рыкающим ртом.
Мы строим заграждения, страшась.
Таимся вплоть до смерти за задвижкой,
а то поймём, едва наступит ясь,
что в нас переменилась ипостась
и, как с Алисой, невидаль стряслась,
когда из дылды сделалась малышкой.
Я сижу в одном из кабаков
на пятьдесят второй стрит
неуверенный и трусливый,
вспоминая утраченные надежды
подлого десятилетия:
волны гнева и страха
циркулируют по темным
и освещенным сторонам земли,
завладев нашими частными жизнями;
неприличный запах смерти
оскорбляет ночь сентября.
Ученые-эрудиты способные объяснить
из-за чего обезумила культура,
проследив цепь происшествий
от Лютера до наших дней,
обнаружат произошедшее в Линце,
какой великий пример
дает психопатический Бог:
мне и любому известно
чему всех школьников учат —
тем, кому зло причинили,
пусть зло совершат взамен.
Сосланный Фукидид не скрыл
ничего, что можно сообщить
о Демократии,
как поступают диктаторы,
старческий вздор шепелявя
близ безразличной могилы;
анализируя все в своей книге,
уничтожение просвещения,
формирование привычной боли,
неумелое руководство и печаль:
ведал, что нам предстоит это снова.
В этом нейтральном пространстве,
где слепые небоскребы используют
свою абсолютную
высоту для объявления
силы Коллективного Человека,
каждый язык щебечет свое тщетное
конкурентоспособное оправдание:
но кто может жить очень долго
в эйфористической мечте;
из зеркала мира выглядывает
рыло империализма
и международная брехня.
Тела вдоль барной стойки
стерегут свой обычный день:
они не должны выходить,
пусть музыка вечно звучит,
условно все согласились
принимать этот форт
за подобие дома;
забудем о том, что все мы,
как испугавшиеся приближения ночи
дети в знакомом лесу,
которые не были счастливы или послушны.
Вонючую воинственную чушь
несут очень важные персоны,
которая более продумана, чем наше пожелание:
написанное сумасшедшим Нижинским
о Дягилеве
является исповедью чистого сердца;
заблуждение, вошедшее в кость
каждого человека
вопит, что невозможна
всеобщая любовь,
а лишь к одному и только.
Из консервативной тьмы
в нравственную действительность
прибывают наивные провинциалы,
повторяя свою утреннюю клятву:
«Я буду верен своей жене,
концентрируясь больше на своей работе.»
И беспомощны правители осознать
и остановить их обязательный ритуал.
Кто в силах разбудить их сегодня?
Кто в силах докричаться до глухого?
Кто в силах говорить за него?
Все, что я имею это голос,
обнажающий скрытую ложь,
романтичную ложь в мозгу
чувственного мужчины с улицы"
и ложь Власти,
чьи здания щупают небо:
государство — не вещь
и никто не живет сам по себе;
голод лишает выбора
гражданина или полицию;
мы должны возлюбить друг друга или умереть.
Беззащитный к ночи
наш мир окутан ложью;
все же, пунктиром повсюду,
веселые точки света
вспыхивают так,
словно обмениваясь сообщениями:
возможно я, разожгу подобно им
из эроса и пыли,
осажденный таким же
отрицанием и отчаянием,
пламя в ответ.