Батюшков Константин Стихотворения (1809-1821)

Константин Николаевич Батюшков

Стихотворения

К. Н. Батюшков (1787 - 1855) - один из талантливейших поэтов прошлого века, представитель философской лирики.

В настоящем однотомнике собраны лучшие, наиболее известные стихотворения 1809 - 1821 годов, не утратившие поэтической свежести и в наши дни.

СОДЕРЖАНИЕ

Н. К. Батюшков. Б. Томашевский

ОПЫТЫ В СТИХАХ

К друзьям

ЭЛЕГИИ

Умирающий Тасс. Элегия

Примечание к элегии "Умирающий Тасс"

Надежда

На развалинах замка в Швеции

Элегия из Тибулла. Вольный перевод

Воспоминание

Элегия

Выздоровление

Мщение. Из Парни

Привидение. Из Парни

Тибуллова элегия III.

Из III книги

Мой гений

Дружество

Тень друга

Тибуллова элегия X Из I книги. Вольный перевод

Веселый час

В день рождения N

Пробуждение

Разлука ("Напрасно покидал страну моих отцов...")

Таврида

Судьба Одиссея

Последняя весна

К Гнедичу

К Дашкову

Источник

На смерть супруги Ф. Ф. Кокошкина

Пленный

Гезиод и Омир, соперники

Примечание к элегии "Гезиод и Омир"

К другу

Мечта

Переход через Рейн. 1814

Беседка муз

ПОСЛАНИЯ

Мои пенаты.

Послание к Жуковскому и Вяземскому

Послание графу Виельгорскому

Послание к Тургеневу

Ответ Гнедичу

К Жукорскому

Ответ Тургеневу

К Петину.

Послание И. М. Муравьеву-Апостолу

СМЕСЬ

Хор для выпуска благородных девиц Смольного монастыря

Песнь Гаральда Смелого

Вакханка

Сон воинов. Из поэмы "Иснель и Аслега"

Разлука

Ложный страх. Подражание Парни

Сон могольца. Баснь

Любовь в челноке

Счастливец. Подражание Касти

Радость. Подражание Касти

К Никите

Эпиграммы, надписи и прочее

I. "Всегдашний гость, мучитель мой..."

II. "Как трудно Бибрису со славою ужиться!.."

III. "Памфил забавен за столом..."

IV. Совет эпическому стихотворцу

V. Мадригал новой Сафе

VI. Надпись к портрету Н. Н.

VII. К цветам нашего Горация

VIII. Надпись к портрету Жуковского

IX. Надпись к портрету графа Эммануила Сен-При

X. Надпись на гробе пастушки

XI. Мадригал Мелине, которая называла себя Нимфою

XII. На книгу под названием "Смесь"

Странствователь и домосед

СТИХОТВОРЕНИЯ 1809-1821 гг.

Книги и журналист

<Н. И. Гнедичу> ("Тебя и нимфы ждут...")

Эпитафия

Видение на берегах Леты

На смерть Лауры. Из Петрарки

Вечер. Подражание Петрарке

"Рыдайте, амуры и нежные грации..."

Элизий

Мадагаскарская песня

"Известный откупщик Фадей..."

"Теперь, сего же дня..."

Истинный патриот

Отъезд

<Н И. Гнедичу> ("Сей старец, что всегда летает...")

<Отрывок из XXXIV песни "Неистового Орланда">

На поэмы Петру Великому

Переход русских войск через Неман 1 января 1813 года. (Отрывок из большого стихотворения)

<Надпись к портрету кн. П. А. Вяземского>

<С. С. Уварову>

<П, А. Вяземскому> ("Я вижу тень Боброва...")

Из греческой антологии

1. "В обители ничтожества унылой..."

2. "Свидетели любви и горести моей..."

3. "Свершилось: Никагор и пламенный Эрот..."

4. Явор к прохожему

5. "Где слава, где краса, источник зол твоих?.."

6. "Куда, красавица?" - "За делом, не узнаешь!.."

7. "Сокроем навсегда от зависти людей..."

8. "В Лаисе нравится улыбка на устах..."

9. "Тебе ль оплакивать утрату юных дней?.."

10. "Увы! глаза, потухшие в слезах..."

11. "Улыбка страстная и взор красноречивый..."

12. "Изнемогает жизнь в груди моей остылой..."

13. "С отвагой на челе и с пламенем в крови..."

Послание к А. И. Тургеневу

Князю П. И. Шаликову (при получении от него в подарок книги, им переведенной)

К творцу "Истории государства Российского"

"Ты пробуждаешься, о Байя, из гробницы..."

"Есть наслаждение и в дикости лесов..."

Надпись для гробницы дочери Малышевой

Подражание Ариосту

Подражания древним.

1. "Без смерти жизнь не жизнь: и что она? сосуд..."

2. "Скалы чувствительны к свирели..."

3. "Взгляни: сей кипарис, как наша степь, бесплоден..."

4. "Когда в страдании девица отойдет..."

5. "О смертный! хочешь ли безбедно перейти..."

6. "Ты хочешь меду, сын? - так жала не страшись..."

"Жуковский, время всё проглотит..."

"Ты знаешь, что изрек..."

Примечания

Сокращения

К. Н. БАТЮШКОВ

[Текст статьи Б. Томашевского печатается в сокращенном виде по изд: К.Батюшков. Стихотворения. М., "Советский писатель", 1948]

1

Константин Николаевич Батюшков родился в Вологде 18 (29) мая 1787 г., а раннее детство провел в вотчине отца Данилов-скои (около г. Бежецка). Отец его принадлежал к старинному дворянству. В 1770 г. в возрасте 15 лет он удален был из Измайловского полка в связи с ссылкой его дяди, обвиненного в заговоре против Екатерины II в пользу сына ее Павла. Николай Львович прожил опальным дворянином в своем поместье. Мать Константина Николаевича вскоре после его рождения сошла с ума. Она умерла в 1795 г.

В десятилетнем возрасте Константин Николаевич был отдан в петербургский частный пансион француза Жакино. В 1801 г. он перешел в пансион итальянца Триполи. Шестнадцати лет, в 1803 г.. Батюшков оставил пансион, и на этом закончилось его образование. Своим учителям Батюшков обязан был знанием языков. Французским языком он владел в совершенстве. Слабее знал итальянский язык, не говорил на ием (практически он изучил его позднее, в Италии), но свободно читал итальянских поэтов (правда, в его ранних переводах заметно недостаточное знание итальянского языка). Кроме того, он изучал немецкий и латинский языки.

Уже в пансионе Батюшков начал писать стихи. Увлечение литературой поощрял его дядя, поэт Михаил Никитич Муравьев (1757 - 1807), руководивший занятиями Батюшкова.

Окончив пансион в 1803 г., Батюшков поступил на службу делопроизводителем в министерство народного просвещения. Служба тяготила Батюшкова. Он никогда не мог примириться с канцелярской работой, с бюрократическим духом, хотя обстоятельства постоянно принуждали его служить. В 1811 году 27 ноября он писал Гнедичу. "Служить из тысячи рублей жалованья титулярным советником, служить и готовиться к экзамену подобно Митрофану... служить писцом, скрибом... Нет, нет, это все свыше меня". Батюшков нашел среди своих сослуживцев много молодых писателей, с которыми он подружился. Особенно стал ему близок Н. Гнедич. На много лет с этого времени Гнедича связывала с Батюшковым теснейшая дружба; Батюшков внимательно прислушивался к литературным советам и критике Гнедича. Среди других сослуживцев Батюшкова была группа участников литературного объединения "Вольного общества любителей словесности, наук и художеств". Это были И. П. Пнин, Н. А. Радищев (сын), И. М. Борн и др. Естественно, что Батюшков связался с этим обществом. После первого выступления на страницах московского журнала "Новости русской литературы" в январе 1805 года он начал сотрудничать в журналах, где печатались произведения членов "Вольного общества" ("Северный вестник", "Журнал российской словесности"), а вскоре, 22 апреля, уже был избран в действительные члены общества.

Впрочем, писал Батюшков немного и, например, в 1806 г. он напечатал только одно стихотворение. В следующем, 1807 г. он по собственному желанию оставил гражданскую службу и записался в ополчение. Его часть была отправлена на места военных действий против Наполеона в Пруссию. Через два дня по прибытии в часть Батюшков был ранен в сражении под Гейльсбергом 10 июня 1807 г. и эвакуирован в Ригу, где и находился два месяца на излечении. Отсюда он отправился в деревню отца, в Даниловское. Здесь его ожидали семейные неприятности. Отец его женился вторично, и это послужило причиной раскола в семье. Дети от первого брака, Константин Батюшков и две его сестры, переселились из имения отца в деревню их покойной матери, в Хантоново (Череповецкого уезда). А здесь еще он получил тяжелое для него известие о смерти своего дяди Муравьева, самого близкого своего родственника; в его доме он жил до отъезда на войну. Батюшков перебрался в Петербург; здесь перенес тяжелую болезнь и по выздоровлении вернулся в полк.

Жизнь в Петербурге в 1807 г. сблизила Батюшкова с семьей Д. Н. Оленина, близкого друга покойного Муравьева. Оленин был покровителем и любителем искусства и литературы. Собиравшееся у него общество, где видное место занимал Н. И. Гнедич, соответствовало литературным наклонностям Батюшкова. Здесь господствовало Преклонение перед образцами античной древности, но не такое, как у французских классиков и их подражателей. Друзья Оленина считали идеалом прекрасного подлинную античность как в литературе, так и в изобразительном искусстве. Взгляды оленинского круга на искусство отразились в позднее написанной Батюшковым статье "Прогулка в Академию художеств". Литературные связи и симпатии Батюшкова в этом кругу расширились. Оленин и его круг были поклонниками драматической деятельности Озерова (вообще театральные интересы занимали много места в кружке); здесь Батюшков сблизился с Крыловым (что отразилось на заключительной части "Видения на берегах Леты"), а также с драматургом А. А. Шаховским, который предпринял издание "Драматического вестника"; Батюшков стал деятельным сотрудником этого журнала.

Весной 1808 г. Батюшков, по выздоровлении, отправился в войска, действовавшие в Финляндии. Ему не пришлось принять участие в военных действиях, но он целый год провел в походах. Впечатления от северной природы отразились в его очерке "Из писем русского офицера о Финляндии".

Летом 1809 г. Батюшков вернулся из армии в Петербург, а оттуда переехал в Хантоново. Здесь он проводил время в литературной работе. Именно к этому пребыванию в деревне относится его боевая сатира "Видение на берегах Леты", определившая его отношение к литературной борьбе тех лет. Сатира быстро получила широкое распространение и вызвала неудовольствие в среде осмеянных в ней сторонников А. Шишкова. Все сгруппировавшиеся вокруг Шишкова лите" ратурные староверы, соединявшие идеи политической реакции с идеями возврата к формам языка и литературы прошлого, вплоть до неумеренного употребления вымерших церковнославянских оборотов в литературном языке, - все они отнеслись к сатире как к серьезному нападению врага. Об зтом Батюшков узнал уже позднее в Москве, куда он переехал из деревни в самом конце 1809 г.

В Москве Батюшкова ожидали новые знакомства и новые литературные связи, которые много определили в его дальнейшей жизни и литературной деятельности. Он сдружился здесь с группой молодых последователей и почитателей Карамзина, впоследствии вошедших в литературное объединение "Арзамас". Среди новых друзей Батюшкова были: Василий Львович Пушкин, В. А. Жуковский, П. А. Вяземский. До сих пор его литературным собеседником (в постоянной переписке и в личном общении) был Н. Гнедич: начиная со времени пребывания Батюшкова в Москве влияние карамзинистов начинает преобладать над влиянием Гнедича. Он остается в приятельских с ним отношениях, но явно склоняется к единомыслию с П. А. Вяземским. Здесь же, в Москве, Батюшков познакомился и с Н. М. Карамзиным, и это окончательно поставило его в ряды карамзинистов, борьба которых против осмеянных уже Батюшковым шиш-ковистов в эти годы особенно разгоралась.

Между тем Батюшков, считая себя обойденным по службе, вышел в отставку и жил в качестве помещика на доходы с имения, проводя время то в Москве, то в Хантонове. Поместье его, хотя и запущенное, давало доход для неприхотливой жизни; впрочем, оброка недоставало для дорогой столичной жизни или для поевдок, а о путешествии за границу на собственные средства Батюшков не мог и думать. Все это заставляло Батюшкова искать службы как для дополнительных доходов, так и для "положения" в обществе. Мысль о необходимости служебной карьеры его не покидала. Он мечтал не о канцелярской, а о дипломатической деятельности, которая дала бы ему возможность посетить Европу. В начале 1812 г. он приехал в Петербург. А. Н. Оленин устроил его в Публичной библиотеке. Здесь его сослуживцами, кроме его друга Гнедича, были многие члены кружка Оленина, в том числе И. А. Крылов. С другой стороны, Батюшков познакомился с петербургскими друзьями и почитателями Карамзина: А. И. Тургеневым, Д. В. Дашковым и Д. Н. Блудовмм. С новыми друзьями Батюшков в "Обществе любителей словес-яости, наук и художеств" образовал особую группу. Общество, когда-то передовое, в это время приходило в совершенный упадок. Вся рруппа, в которую входил Батюшков, покинула общество после исключения из него Дашкова (в связи с инцидентом при выборах в почетные члены графа Хвостова, которого Дашков высмеял в приветственной речи).

Между тем началась война 1812 г. Болезнь помешала Батюшкову принять в ней участие в самом начале. Кроме того, бедственное положение его тетки Муравьевой в Москве заставило его выехать К вей на помощь. Он прибыл в Москву накануне Бородинского сражения. Вместе с Муравьевой и ее семейством он отправился в Нижний Новгород, куда направлялось большинство беглецов из Москвы, оставленной русскими войсками. Из Нижнего Батюшков выехал в Москву после ухода французов. События 1812 г. подействовали на настроения Батюшкова и заставили его пересмотреть свои прежние взгляды и отказаться от прежних симпатий. Из Москвы он писал Гнедичу: "Ужасные поступки вандалов, или французов, в Москве и в ее окрестностях, поступки, беспримерные и в самой истории, вовсе расстроили мою маленькую философию и поссорили меня с человечеством". Впечатления от посещения Москвы отравились в его стихотворения, адресованном Дашкову: "Мой друг, я видел море зла..."

Вернувшись в Нижний, Батюшков встретил здесь приехавшего на излечение генерала А. Н. Бахметева, раненного под Бородином. Батюшков, решивший снова служить в армии, поступил к нему в адъютанты. Отъезд в армию задержался, так как выяснилось, что по состоянию здоровья Бахметев в армию вернуться не может. Батюшков поехал один и был направлен адъютантом к генералу Н. Н. Раевскому. Русскую армию он застал в Дрездене. С первых же дней по прибытии ему пришлось участвовать в сражениях; ранение Раевского в битве под Лейпцигом (4 октября) на два месяца удалило Батюшкова от военных действий: он последовал за Раевским в Веймар, где и оставался до его выздоровления. Вернулись они в армию уже к концу кампании. Батюшков присутствовал при капитуляции Парижа. Здесь Батюшков прожил два месяца. Парижские театры, музеи произвели на Батюшкова сильное впечатление. Он спешил ознакомиться с жизнью города, бродил по его улицам и бульварам, и письма его полны впечатлений от пестрой, красочной жизни Парижа.

Из Парижа через Лондон, затем Швецию и Финляндию Батюшков вернулся в Петербург. Здесь он остановился в дружеской семье Олениных. В этой семье росла и воспитывалась молодая девушка Анна Федоровна Фурман. Батюшков знал ее с детства. Теперь, когда она была уже взрослой девушкой, Батюшков решил жениться на ней. Дело было уже почти улажено, и Оленины сочувствовали браку, но Батюшков убедился, что невеста дала согласие против своего желания. Он отказался от брака и уехал из Петербурга.

Между тем в Хантонове дела приходили в расстройство. Пришлось заняться хозяйством и для этого ехать в деревню. Пробыв здесь некоторое время, Батюшков направился по месту службы, в часть, где находился его начальник Бахметев, в Каменец-Подольск. Он надеялся недолго оставаться в этом городе, рассчитывая на перевод в гвардию. Однако перевод не последовал. Служебные неудачи, вынужденное пребывание в мелком провинциальном городе обострили тяжелое настроение, вызванное расстройством его плана женитьбы. В конце 1815 г. он подал в отставку и выехал из Каменец-Подольска в Москву, где и стал ожидать ответа на свое прошение об отставке.

Здесь Батюшков занялся подготовкой к печати своих произведений, издание которых поручил Н. Гнедичу. Много внимания было уделено прозе, которая составила первый том "Опытов"; стихи вошли во второй том.

1816 - 1817 гг. - время наибольшей литературной известности Батюшкова. В частности, это выразилось в избрании Батюшкова в члены "Московского общества любителей русской словесности" в июле 1816 г. При вступлении на заседании общества была прочитана его речь "О влиянии легкой поэзии на язык". Вскоре затем он был избран в члены "Казанского общества любителей словесности", а после выхода в свет "Опытов" - почетным членом "Вольного общества любителей словесности" (в Петербурге). Но наиболее близким Батюшкову объединением был "Арзамас". В этом обществе объединились все его друзья-карамзинисты. Общество организовалось в порядке дружеских собраний частного характера 14 октября 1815 г., и в число его членов заочно включен был и Батюшков, который при этом получил арзамасскую кличку "Ахилл", вероятно, за свои боевые сатиры против Шишкова и шишковцев: "Видение на берегах Леты" и особенно "Певец в Беседе русского слова" (постоянные болезни Батюшкова дали основание к арзамасскому каламбуру: "Ахилл, ах, хил"). "Арзамас", который ставил себе целью борьбу с "беседистами", конечно, должен был считать Батюшкова и в числе своих главных членов. Однако Батюшков не скоро принял участие в заседаниях "Арзамаса"; лишь 27 августа 1817 г., вскоре после его приезда в Петербург, состоялся официальный его прием с соответствующими юмористическими обрядами...

В ноябре 1817 г. умер отец Батюшкова. Пришлось отправиться в деревню, чтобы спасти имение от окончательного разорения. В эти же годы изменилась и внешняя судьба Батюшкова. Оставив военную службу, он еще в августе 1817 г. опять устроился в Публичной библиотеке, не переставая ходатайствовать о службе в дипломатическом ведомстве; он надеялся таким образом осуществить поездку в Италию. Между тем в мае 1818 г. по болезни ему пришлось уехать в Одессу. Ожидаемого выздоровления Батюшков не нашел и уже собирался поехать в Крым, как пришло известие о назначении его в русскую миссию в Неаполь. Назначение это состоялось благодаря хлопотам А. И. Тургенева, который и поспешил известить Батюшкова об успехе своего ходатайства.

Отказавшись от поездки в Крым, Батюшков немедленно выехал в Москву; оттуда он ненадолго поехал в деревню и затем вернулся в Петербург. Здесь он провел все время в приготовлениях к отъезду и наконец 19 ноября 1818 г., после прощания с друзьями-арзамасца-ми, выехал в Неаполь через Варшаву, Вену, Венецию и Рим.

Путешествие продолжалось долго. Лишь в январе Батюшков прибыл в Рим, где и остановился на некоторое время (отчасти по болезни). Письма его из Италии свидетельствуют об огромном впечатлении, какое на него произвело первое знакомство с итальянскими городами и итальянской природой.

Здоровье Батюшкова все ухудшалось. Вскоре Батюшков из Неаполя выехал в окрестности, на Искию, - остров, где находятся источники горячей соленой воды. Но и эти ванны не помогли ему. Болезнь Батюшкова осложнялась его подавленным настроением: в Неаполе он чувствовал себя одиноким, итальянское общество его не удовлетворяло, с русскими друзьями переписка не налаживалась. Первое время по поручению А. Оленина он сблизился с русскими художниками, жившими в Риме. Один из них, Щедрин, даже некоторое время жил с Батюшковым на одной квартире в Неаполе. Чувство тоски не покидало Батюшкова. Служебные неприятности, нелады С послом, графом Штакельбергом, осложнение положения русского посольства в условиях революционного движения в Неаполе с начала июля 1820 г. - все это заставляло Батюшкова стремиться покинуть Неаполь. Наконец в декабре 1820 г. он получил разрешение Шта-кельберга переехать в Рим, и ему удалось устроиться здесь в русской миссии. Но в Риме его здоровье еще ухудшилось. Постоянные невралгические боли, которыми он страдал с юных лет и от которых стал систематически лечиться еще с 1817 г., настолько усилились, что посол в Риме А. Я. Италийский исходатайствовал для него отпуск для лечения, и Батюшков направился в Чехию, на Теплицкие минеральные воды, которые славились как лучшее средство против ревматизма и невралгии.

В Теплице, куда он приехал летом 1821 г., силы сперва как будто к нему вернулись. Он снова начал писать стихи, в то время как в Италии он, по собственному его признанию, вовсе не мог заниматься поэзией. Именно в Теплице Батюшков начал подготовку второго издания своих произведений и создал несколько стихотворений, едва ли не лучших из всего написанного им. Но это были последние его стихи. Несмотря на то что он начал лечиться с необыкновенным упорством, вскоре появились симптомы, по которым можно было угадывать развивающуюся душевную болезнь. В частности, друзей поэта поразило, с какой странной раздражительностью он отнесся к двум, по существу мелким, фактам: в "Сыне отечества" были напечатаны Воейковым сообщенные Блудовым новые стихи Батюшкова. Воейков исказил текст стихов; Блудов печатно указал на искажения. Воейков в свою очередь вступил в полемику с Блудовым, который, приехав в Теплиц, рассказал Батюшкову о происшедшем. Около того же времени Плетнев напечатал в том же "Сыне отечества" стихи без подписи под заглавием: "Б.....в из Рима", где с самыми добрыми намерениями от имени Батюшкова сообщал, как он скучает в Италии и стремится на родину. На оба эти факта Батюшков взглянул с чрезвычайным раздражением, усмотрев в том желание оскорбить его. Он написал Гнедичу два письма, приложив к ним обращение к "издателям "Сына отечества" и других журналов", в котором, протестуя против стихов Плетнева и своевольного напечатания "Эпиграфии", заявлял: "Дабы впредь избежать и тени подозрения, объявляю, что я в бытность мою в чужих краях ничего не писал и ничего не буду печатать с моим именем". Гнедичу он писал: "Нет, не нахожу выражений для моего негодования: оно умрет в моем сердце, когда я умру. Но удар нанесен. Вот следствие: я отныне писать ничего не буду и сдержу слово". Друзья поэта были в недоумении. Однако болезнь еще не приняла явных форм.

Так как болезненные симптомы не уменьшались, Батюшков направился в Дрезден, намереваясь оттуда ехать во Францию. Из Дрездена он подал прошение об отставке. Здесь с ним виделся Жуковский. Он записал в своем дневнике, что Батюшков рвал ранее написанное и говорил: "Надобно, чтобы что-нибудь со мною случилося".

В Дрездене Батюшков остался до весны 1822 г. Получив от министра иностранных дел Нессельроде отпуск вместо отставки, Батюшков направился в Петербург, а оттуда на Кавказские минеральные воды. Здесь сумасшествие его определилось окончательно. В августе он поехал в Крым, в Симферополь. Болезнь его приняла тяжелую форму; Батюшков несколько раз покушался на самоубийство. Он поступил под непосредственное наблюдение врачей, и с втой поры начинается его длительное существование в качестве душевнобольного. Сперва делали попытки его лечить и для этого поместили в больницу для душевнобольных в Зонненштейне (на Эльбе, в Саксонии), где он пробыл четыре года без всякого изменения в состоянии здоровья. После втого его перевезли в Москву, где он провел три года, а затем в Вологду. Здесь он прожил более двадцати лет и умер 7 (19) июля 1855 г. от тифа.

2

Первые шаги Батюшкова на поприще поэзии относятся ко времени пребывания его в доме М. Н. Муравьева. "Всем известно, что я многим обязан покойному автору, - писал он о Муравьеве, - его память будет мне драгоценна до поздних дней жизни и украсит их горестным и вместе сладким воспоминанием протекшего!"

М. Н. Муравьев был главным образом прозаик; проза его - это проза моралиста, и морализм является характерным признаком его произведений. В главнейших его "Опытах" ("Обитатель предместья" и "Эмилиевы письма") впечатления и "чувствования" автора составляют главный предмет писаний. И эта морализующая сторона деятельности Муравьева произвела наибольшее впечатление на Батюшкова. Он сочувственно цитирует его сентенции.

Но мораль Муравьева, когда он говорит о "симпатии прекрасных душ", о добродетели, о добром сердце и чистой совести, отличается сентиментальным вседовольством и пассивностью. В поэзии Муравьева сквозь обветшалую форму, сквозь реакционные настроения благодушного помещика пробивались и ростки нового, еще робкие. Это были проблески русского сентиментализма, пассивные, лишенные гражданского содержания, но уже преодолевавшие риторические формы классической поэзии, обращавшиеся к тем "чувствованиям" человеческой души, которые были предпосылками идей гуманизма, еще не осознанных автором.

Батюшков воспринял у него, конечно, не элементы традиции, а прогрессивные тенденции, те меланхолические размышления и описания, которые предопределили или предупредили расцвет элегической поэзии.

Смысл и направленность литературной деятельности Муравьева раскрылись перед Батюшковым в годы его близости с кружком А. Н. Оленина, связанного с Муравьевым литературной и личной дружбой.

Оленин и его кружок и были пропагандистами русского ампира, характерного для первой четверти XIX в.

Чувствительность была определяющим признаком нового стиля. От древности брались наиболее чувствительные произведения; в лирике переводились и служили предметом подражания элегики Ти-булл, Катулл, Проперций.

Батюшков прошел сквозь эти влияния и увлечения. Воспитанный на французской литературе, он сквозь французские формы воспринял новые стремления. Элегическому направлению он учился у французского поэта Парни. В речи, читанной при вступлении в "Московское общество любителей русской словесности" (при университете), он во враждебно настроенной аудитории подчеркнул свою приверженность "эротической" поэзии, заимствуя этот термин из названия сборника влегий Парни: "Эротические стихи". В той же речи он формулировал идеал легкой поэзии, основанной на новом направлении в искусстве: простоте, ясности, гармоничности: "В легком роде поэзии читатель требует возможного совершенства, чистоты выражения, стройности в слоге, гибкости, плавности; он требует истины в чувствах и сохранения строжайшего приличия во всех отношениях".

Не менее увлекался Батюшков итальянской поэзией. Белинский писал: "Отечество Петрарки и Тасса было отечеством музы русского поэта. Петрарка, Ариост и Тассо, особливо последний, были любимейшими поэтами Батюшкова". Сочинения по истории итальянской литературы были его настольными книгами. "Чем более вникаю в итальянскую словесность, тем более открываю сокровищ истинно классических, испытанных веками", - писал он Вяземскому в 1817 г. И в том же письме он так отозвался о немецкой поэзии и о переводах Жуковского: "К чему переводы немецкие? Добро - философов. Но их-то у насчитать и не будут. Что касается до литературы их, собственно литературы, то я начинаю презирать ее. У них все каряченье и судороги. Право, хорошего немного" (Батюшков делал исключение лишь для Шиллера, из которого и сам переводил).

И наконец, к поэзии античной древности Батюшков испытывал любовь на протяжении всей своей поэтической жизни. Белинский писал: "Светлый и определенный мир изящной, эстетической древности - вот что было призванием Батюшкова. В нем первом из русских поэтов художественный элемент явился преобладающим элементом. В стихах его много пластики, много скульптурности".

Стремления, окрепшие в оленинском кружке, особенно в противопоставлении Шишкову и шишковствующим, подготовили в Батюшкове союзника арзамасцев. По отношению к Шишкову, который признавал только допетровскую Россию, позиция Батюшкова была более непримиримой, чем позиция других членов оленинского кружка. Это он доказал сатирическим "Видением" и позднейшей пародией "Певец в Беседе".

Естественно, что прежде всего Батюшков отозвался на модные тогда и ожесточенные споры о языке. Это были споры о старом и новом. Шишков и его единомышленники, не принимая ничего нового, стремились вернуться к обветшалым формам мертвого книжного языка, чуть ли не к языку книжников допетровского времени, то есть к церковнославянскому. Наоборот, карамзинисты, не чуждавшиеся умеренно либеральных идей, боролись за русский язык, освобожденный от книжных пережитков старого. Борьбой русского с церковнославянским и характеризуется спор о языке того времени. Однако необходимо оговориться, что карамзинисты, защищавшие живые формы русского языка, еще весьма ограниченно понимали истинные пути его развития. Только с приходом Пушкина в литературу открывается настоящая широкая и свободная дорога для развития русского литературного языка. С арзамасцами Батюшков вступил в тесное общение до основания "Арзамаса". Приехав в Москву, он подружился с Вя-аемскии, который приветствовал его боевое "Видение", и с Жуковским. Позднее в Петербурге он познакомился с Дашковым, Блудовым, Уваровым. С последним его связывали интересы к древности. Единствен-ное "арзамасское" произведение Батюшкова, написанное совместно с С. С. Уваровым и изданное отдельной брошюрой, это брошюра "О греческой антологии", предполагавшаяся для арзамасского журнала. Батюшков не участвовал в "Арзамасе" в боевой период его деятельности. Когда он прибыл в Петербург, "Арзамас" уже клонился к упадку. Пародические церемонии с традиционным гусем к заключительному ужину уже теряли свой боевой смысл, так как враждебная "Беседа" уже прекратила свое существование. Забавляясь на подобных собраниях, Батюшков не разделял восторга арзамасцев перед того рода деятельностью. "Каждого арэамасца порознь люблю, но все они вкупе, как и все общества, бредят, карячатся и вредят", - писал он Гнедичу в феврале 1817 г.

3

Батюшков в своем творчестве примкнул к тому направлению в лирике, которое характеризуется стремлением к выражению субьек- тивных чувствований. Это направление утверждалось в литературе ; с 70-х гг. XVIII в.

Повяия личного чувства являлась основной линией его лирики, но содержание ее менялось. Первые стихи Батюшкова, если не считать ряда дидактических сатир, воспевают наслаждение жизнью. С первых шагов поэтической деятельности Батюшков решительно отказывается от высокой традиции оды XVIII в.; он не хочет

...громку лиру ввяв, пойти вослед Алкею,

Надувшись пузырем, родить один лишь дым...

Вместо громких од он пишет тихие элегии:

Что в громких песнях мне?

Доволен я мечтами,

В покойном уюлке тихонько притаясь...

("Послание к Н. И. Гнедичу", 1805 г.)

Уединение, дружба, любовь, мирные радости жизни, поэтическая мечта, преклонение "чувствованиям" и "сердцу", отрицание "холодного рассудка" вот темы, определившиеся в ранних элегических стихах Батюшкова. Одновременно выступает тема природы, одушевленной, как бы участвующей в радостях поэта:

Луга веселые велены,

Ручьи прозрачны, милый сад,

Ветвисты ивы, дубы, клены,

Под тенью вашею - прохлад

Ужель вкушать не буду боле?

("Совет друзьям", 1805 г.)

С 1809 г. появляются произведения, доставившие Батюшкову известность: это - пародическое "Видение на берегах Леты", распространившееся в списках, элегические "Воспоминания 1807 года", лучшие переводы из Парни, из Тибулла; к 1811 г. относится большое "Дружеское послание" к Жуковскому и Вяземскому "Мои пенаты".

1812 г. вызвал у Батюшкова военные темы. Отсюда появляется его тяготение к оде. Одическая форма применена им в Стихотворении "Переход через Рейн", но ода уже не возрождена в ее витийствен-но-торжественной форме; эти стихи переходят в элегические размышления, в которых от оды осталась широта темы (исторический пробег и картины прошлого вначале) и обязательный финал. Но общий той уже диктуется в лучшем случае мотивами героики и мечтательности в духе модной тогда "северной" лирики, с обязательным упоминанием "туманных облаков", "нагорных водопадов" и именованием поэтов "бардами". Более близким настроению поэзии Батюшкова является следующее стихотворение той же строфической формы: "На развалинах замка в Швеции". Одическая природа элегии явствует из сличения ее с аналогичным стихотворением Пушкина "Воспоминания о Царском Селе", написанным подобной же строфой (слегка измененной) [Сходство строф не случайно, как яд случайны словесные совпадения вроде следующих - у Батюшкова: "...скальд гремел яа арфе золотой"; у Пушкина "О скальд Россия вдохновенный... взгреми на арфе золотой"!]. В этой "монументальной" влегии душевные излияния поэта облекаются 8 формы исторических воспоминаний и размышлений о минувшем.

К этому же времени относится послание Дашкову, рисующее впечатление от разоренной Москвы, а также военные романсы Батюшкова, в числе их знаменитый "Гусар".

Написав несколько больших элегий, Батюшков мечтает о поэме, ищет для нее сюжета и проповедует отказ от мелкой впикурейской лирики. Но ничего в втом роде им не завершено. Единственная повествовательная вещь - мало характерная для него аллегорическая сказочка "Странствователь и домосед". Подобных сказок Батюшков больше уже не писал, но элегий не оставлял. К 1816 г. относятся два главных произведения его в атом жанре: перевод из Мильвуа "Гезиод и Омир, соперники" и оригинальное - "Умирающий Тасс". Батюшков в этих элегиях достиг своего расцвета. Любопытно, что именно в это время он переделывает свою раннюю элегию "Мечта".

В эти годы особенно сильно в поэзии Батюшкова звучат мотивы уныния. В частности, тема несчастного поэта особенно его занимает. Ей посвящена и элегия "Умирающий Тасс". Вместо того чтобы воспевать тихие наслаждения жизнью, как в ранних стихах, Батюшков явно поддается чувству неудовлетворенности. Тоска по родной стране явилась темой ряда стихотворений ("Гусар", "Пленный", "Тень друга", "Воспоминания"). Унылые темы разлуки, смерти овладевают поэтом:

Нет, нет, себя не узнаю

Под новым бременем печали!

"Нет, нет, мне бремя жизнь", - восклицает он. Поэта мучают сомнения, на которые рассудок не дает ответа; этого ответа он ждет от "сердца", но и в нем господствует уныние. Однако во всех его стихотворениях присутствует неутолимое желание найти выход и твердая надежда на то, что этот выход будет найден. Стихи приобретают философский характер, язык поэта достиг большой точности и выразительности.

Этими свойствами в высшей степени обладают СТИХИ последнего периода. Они отличаются от предшествующих тем, что Батюшков ужб не пишет "монументальных" элегий, предпочитая сжатую форму коротких лирических размышлений и изречений, облеченных в поэтические образы. Такова серия стихотворений из греческой антологии, переведенных для брошюры С. С. Уварова еще до отъезда в Италию, а затем ряд элегических отрывков ("Подражания древним"), написанных в Шафгаузене в июне 1821 г. Это последнее произведение поэта. "Изречение Мельхиседека", замыкающее его творчество, относится к тому же роду. Лирические мысли, изложенные на протяжении шести-восьми строк, - таковы последние стихи Батюшкова. Характерно, что не он один писал подобные вещи. В эти годы многие увлекались подобного рода короткими лирическими картинами, в которых соединялась античная строгость и пластика с выражением чувств, характерных для человека нового времени. Сюда относятся и южные "подражания древним" А. Пушкина, писанные им или в Крыму, или в результате крымских впечатлений в 1820 и 1821 гг.

Батюшков был последний русский поэт, творчество которого четко распределяется по лирическим жанрам. Но уже и его лирика перерастает жесткие рамки классических жанров. По-видимому, вместе с Гнедичем им создана схема "Опытов", поделенных на три части: элегии, послания, смесь. Последняя часть для Батюшкова действительно была только "смесью": здесь соединены случайные произведения самого различного характера, иногда не типичные для его творчества басни, фрагменты переводных поэм, романсы, сказки, эпиграммы, Существенными являются два первых отдела. Что касается "посланий", то у Батюшкова они почти все написаны в том же роде, что и его "Пенаты": это дружеские послания шутливого характера. Подобные послания хотя и вызывали подражания, но дальнейшего развития не получили; послания поэтов, писавших после Батюшкова, принадлежат по большей части к иным разновидностям посланий и довольно скоро вообще отмирают в поэзии. Более жизнеспособным жанром была элегия. Если внимательно просмотреть состав отдела элегий в "Опытах" Батюшкова, то сразу явствует разнообразие входящих в него произведений. Это не элегии Парни и его подражателей, где первая элегия открывает цепь подобных ей и как бы составляющих с ней одно целое. Здесь каждая новая элегия в каком-то отношении отличается от предыдущей. Ясно, что стихотворения, вошедшие в отдел элегий, уже перерастают рамки твердого жанра.

По схеме "Опытов" Батюшкова построены были первые сборники стихотворений Пушкина (1826) и Баратынского (1827). Но это были последние сборники с подобным жанровым распределением. Развитие русской лирики шло неудержимо к разрушению жанровых границ, и в дальнейшем тот круг произведений, который Батюшков называл элегиями, развился в "лирику вообще".

Заслугой Батюшкова и особенностью его поэзии является его работа над поэтическим языком. Вопрос о языке в сознании писателей начала XIX века был вопросом большого культурного значения. Излагая свои литературные убеждения и разъясняя смысл своей деятельности, Батюшков во вступительной речи в "Московском обществе любителей русской словесности" говорил: "Петр Великий пробудил народ, усыпленный в оковах невежества; он создал для него законы, силу военную и славу; Ломоносов пробудил язык усыпленного народа; он создал ему красноречие и стихотворство, он испытал его силу во всех родах и приготовил для грядущих талантов верные орудия к успехам. Он возвел в свое время язык русский до возможной степени совершенства - возможной, говорю, ибо язык идет всегда наравне с успехами оружия и славы народной, с просвещением, с нуждами общества, с гражданскою образованностию и людскостию". Язык современной ему литературы Батюшков считал недостаточно обработанным: "Язык русский громкий, сильный и выразительный, сохранил еще некоторую суровость и упрямство, не совершенно исчезающие даже под пером опытного таланта, поддержанного наукою и терпением". Задачи преобразования языка Батюшков возлагал на легкую поэзию, от нее он требовал совершенства, чистоты выражения, стройности в слоге, гибкости, плавности. "Красивость в слоге здесь нужна, необходима и ничем замениться не может".

В мир мечты и фантазии пытался уйти Батюшков от треволнений жизни. Понадобились грандиозные события Отечественной войны, чтобы раскрыть ему глаза на мир и его жизнь. Но и эти новые настроения не стали содержанием его поэзии. Только к ранним светлым и радостным тонам прибавилась трагическая нота внутренней неудовлетворенности. Вероятно, это ощущение трагичности и безвыходности его пути рано или поздно привело бы поэта к поискам выхода. Так, он мечтал о создании большого эпического произведения, хотя вряд ли на этом пути он нашел бы подлинное разрешение и подлинное содержание своей поэзии. Болезнь оборвала его жизнь в момент наиболее острого ощущения трагизма.

Художественным инстинктом, поэтическим чутьем Батюшков отразил в своей поэзии те новые стремления и чувства, которые ставят его рядом с Жуковским как поэта, определившего перелом в общем направлении нашей поэзии и подготовившего путь к такому яркому явлению, каким был Пушкин. Мы видели школу Батюшкова. Ей он был обязан своим мастерством, но вместе с тем и своей ограниченностью. Сила Батюшкова чувствуется тогда, когда он преодолевает эту школу и проявляет свой оригинальный и незаурядный талант.

Белинский очень часто сопоставляет имена Жуковского и Батюшкова, признавая, что первый был и крупнее и содержательнее. И вместе с тем Батюшков вовсе не является только спутником Жуковского, он вовсе не повторяет его, и в некоторых отношениях он нам интереснее Жуковского!

"Нельзя сказать, чтоб поэзия его была лишена всякого содержания, не говоря уже о том, что она имеет свой совершенно самобытный характер; но Батюшков как будто не сознавал своего призвания и не старался быть ему верным" - так определял роль Батюшкова Белинский.

В чем же этот инстинкт поэта, его "самобытность"? Белинский раскрывал это в сопоставлении именно с Жуковским: "Если неопределенность и туманность составляют отличительный характер романтизма в духе средних веков, - то Батюшков столько же классик, сколько Жуковский романтик: ибо определенность и ясность - первые и главные свойства его поэзии".

И эти именно черты поэзии Батюшкова приобретают свое значение в свете дальнейших судеб русской литературы.

Постепенное разрушение феодального уклада еще в середине XVIII в. вызвало к жизни новое направление в литературе и новые мотивы. Появилась поэзия "чувства", защита прав "души человека" на свободное проявление вне тех рамок, какими было ограничено поведение человека в строго регламентированном абсолютистском феодально-дворянском государстве. То, что робко проявлялось в низовой литературе XVIII в., то на пороге нового века получило законченное выражение в творчестве Карамзина. Носителями этого нового направления у нас в России были преимущественно представители падающего, разорявшегося дворянства. Но не все понимали гражданское, освободительное значение новых идей. Сознательная борьба с отжившим строем была уделом немногих. Голос Радищева был услышан много позднее времени его деятельности. Другие замыкались от враждебной действительности в личную жизнь, в поэзию мечты. В этом, может быть, заключался бессознательный протест против гражданских форм самодержавного государства. Но здесь была опасность уйти от жизни в заоблачные сферы мистических настроений. Этого не избежал Жуковский. И когда перед прогрессивными кругами русского общества все яснее вставали задачи гражданской борьбы, поэзия Жуковского, учителя целого поколения поэтов, вдруг стала ощущаться как чуждая, приглушающая чувство жизни и волю к борьбе. Если рассматривать это в пределах литературных понятий, то и Жуковский и Батюшков были предшественниками нового направления, получившего название романтизма. Вождем русского романтизма явился Пушкин. Но романтизм 20-х гг. был переходным периодом к реализму, сменившему романтизм в 30-х гг. в творчестве самого Пушкина (начиная с "Евгения Онегина") и его ближайших последователей.

Вот почему так важно было, чтобы школа, которую прошли русские романтики (а это были, помимо Пушкина, и все поэты-декабристы), не отвращала их от жизни, не уводила в неопределенную "туманную даль".

И вот в втом-то отношении школа Батюшкова была выше школы Жуковского. Правда, влияние его было гораздо уже влияния Жуковского. Белинский писал: "Батюшков не имел почти никакого влияния на общество, пользуясь великим уважением только со стороны записных словесников своего времени". Это, с одной стороны, освобождает нас от необходимости останавливаться на тех сторонах его творчества, которые выходят за пределы интересов "записных словесников"; но, с другой стороны, мы не должны забывать, что среди этих записных словесников был Пушкин, еще на лицейской скамье зачитывавшийся стихами Батюшкова.

Пластическая форма стихов Батюшкова отражала ощущение реальных наслаждений жизни,, и это было чувство земное, приковывавшее к живой жизни, а не уводившее в мистическую даль. Белинский возводил это реальное начало в творчестве Батюшкова к его увлечению мотивами античного мира. Но он же был принужден сознаться, что Батюшков не так уж часто обращался к поэзии древних, а антологические пьесы, в которых чувство античного мира сильнее всего, относятся к последним годам его поэтической жизни, да и переведены они с французского. Конечно, это ощущение жизни было у Батюшкова неподдельным, ему лично присущим. Белинский писал: "Чувство, одушевляющее Батюшкова, всегда органически жизненно, и потому оно не распространяется в словах, не кружится на одной ноге вокруг самого себя, но движется, растет само из себя, подобно растению, которое, проглянув из земли стебельком, является пышным цветком, дающим плод".

Отсюда и та реформа в поэтическом языке, которую произвел Батюшков. Он показал путь к преодолению книжных риторических формул, господствовавших в поэзии XVIII в., формул, от которых не освободил поэзию и такой исключительно одаренный поэт, каким был Державин. Вместо тяжеловесных торжественных оборотов, изображавших возвышенное "парение", Батюшков нашел слова, которые были восприняты современниками как "язык сердца".

Так понималось творчество Батюшкова и его младшими современниками. Бестужев, выражавший в своих критических статьях мнение поэтов-декабристов, писал о Батюшкове: "С Жуковского и Батюшкова начинается новая школа нашей поэзии. Оба они постигли тайну величественного гармонического языка русского; оба покинули старинное право ломать смысл, рубить слова для меры и низать полубогатые рифмы".

Своевременность поэтической деятельности Батюшкова лучше всего доказывается усвоением его поэзии младшими его современниками. Элегия Батюшкова была ими подхвачена, разработана и развита. Непрерывная преемственность связывает Батюшкова с Пушкиным. Именно Пушкин осуществил и довершил то, что начал и не докончил Батюшков. Не случайным является то внимание, с которым следил за молодым Пушкиным Батюшков. Еще в 1815 году они познакомились, и Батюшков пытался отвратить Пушкина от слишком сильного увлечения мотивами эпикурейства, внушенными его же собственными стихами. То, что не могли сделать советы Батюшкова (Пушкин решил "остаться при своем"), то совершилось впоследствии само собой.

В первые годы пребывания Пушкина в лицее Батюшков был его любимым поэтом. Его он считал образцовым поэтом и стремился подражать ему в своих первых стихотворениях.

В дальнейшем Пушкин продолжал стремиться к той "гармонической точности, отличительной черте школы, основанной Жуковским и Батюшковым"...

Наиболее значительным вкладом Батюшкова в русскую литературу было создание русской элегии. Именно элегия была в центре внимания русских поэтов около 1820 г.

Развитие элегии в начале 20-х гг. показало, что Батюшков сделал на этом пути лишь первые шаги. В 1825 г., когда Батюшков уже закончил свой творческий путь, Пушкин писал о нем Рылееву: "Что касается Батюшкова, уважим в нем несчастия и несозревшие надежды". В это время Пушкин осознал уже не только неполноту элегий Батюшкова, но и ограниченность всего элегического направления в русской поэзии. В эти годы он и Баратынский уже искали новых путей в поэзии за пределами романтической элегии. Они уже иными глазами смотрели на кумиров вчерашнего дня, уважая в них только прошлое, тот вчерашний день, без которого не наступил бы новый день в поэзии, но который уже не вернется.

В 1830 г., или около этого времени, Пушкин, внимательно перечитывая "Опыты" Батюшкова, нанес на поля книги много замечаний. На этот раз замечания были довольно жестоки.

И однако, судя Батюшкова со всей строгостью, Пушкин нашел в "Опытах" много прекрасных стихов.

Таким образом, какая-то доля обаяния от поэзии Батюшкова осталась у Пушкина на всю жизнь. Это подтверждается хотя бы и тем, что до конца жизни Пушкина в его стихах проскальзывают явные или скрытые цитаты из элегий Батюшкова. И в самом деле, некоторое сродство дарований Батюшкова и Пушкина сохранилось на протяжении всего творческого пути Пушкина. Недаром Белинский утверждал, что "влияние Батюшкова на Пушкина виднее, чем влияние Жуковского. Это влияние особенно заметно в стихе, столь артистическом и художественном: не имея Батюшкова своим предшественником, Пушкин едва ли бы мог выработать себе такой стих". "Батюшков много и много способствовал тому, что Пушкин явился таким, каким явился действительно. Одной этой заслуги со стороны Батюшкова достаточно, чтобы имя его произносилось в истории русской литературы с любовью и уважением".

Б. Томашевский

ОПЫТЫ В СТИХАХ

Vade, sed incultus...

К ДРУЗЬЯМ

Вот список мой стихов,

Который дружеству быть может драгоценен.

Я добрым гением уверен,

Что в сем дедале рифм и слов

Недостает искусства:

Но дружество найдет мои, в замену, чувства,

Историю моих страстей,

Ума и сердца заблужденья;

Заботы, суеты, печали прежних дней,

И легкокрылы наслажденья;

Как в жизни падал, как вставал;

Как вовсе умирал для света;

Как снова мой челнок фортуне поверял...

И словом,весь журнал

Здесь дружество найдет беспечного поэта,

Найдет и молвит так:

"Наш друг был часто легковерен;

Был ветрен в Пафосе, на Пинде был чудак;

Но дружбе он зато всегда остался верен;

Стихами никому из нас не докучал

(А на Парнасе это чудо!)

И жил так точно, как писал...

Ни ХОРОШО, НИ ХУДО1"

1815

ЭЛЕГИИ

УМИРАЮЩИЙ ТАСС

... Е come alpestre e rapido torrente,

Come acceso baleno

In notlurno sereno,

Come aura о fumo, о come stral repente,

Volan le nostre fame: ed ogni onore

Sembra languido fiorel

Che piu spera, о che s'attende omai?

Doro trionfo e palma

Sol qui restano all'alma

Lutto e lamenti, e lagrimosi Iai.

Che piu giova amicizia о giova amorel

Ahi lagrimel ahi dolorel

"Torrismondo", tragedia di T. Tasso

[ ...Подобно горному, быстрому потоку, подобно зарнице, вспыхнувшей в ясных ночных небесах, подобно ветерку или дыму или подобно стремительной стреле проносится наша слава; всякая почесть похожа на хрупкий цветок! На что надеешься, чего ждешь ты сегодня? После триумфа и пальмовых ветвей одно только осталось в душе - печаль и жалобы и слезные пени. Что мне в дружбе, что мне в любви? О слезы! О горе!

"Торрисмондо", трагедия Т. Тассо (итал.).

(Здесь и далее цифрами обозначены сноски, взятые из издания: К. Н. Батюшков. Полное собрание стихотворений. М. - Л., "Советский писатель", 1964.)]

Какое торжество готовит древний Рим?

Куда текут народа шумны волны?

К чему сих аромат и мирры сладкий дым,

Душистых трав кругом кошницы полны?

До Капитолия от Тибровых валов,

Над стогнами всемирныя столицы,

К чему раскинуты средь лавров и цветов

Бесценные ковры и багряницы?

К чему сей шум? К чему тимпанов звук и гром?

Веселья он или победы вестник?

Почто с хоругвией течет в молитвы дом

Под митрою апостолов наместник?

Кому в руке его сей зыблется венец,

Бесценный дар признательного Рима;

Кому триумф? Тебе, божественный певец!

Тебе сей дар... певец Ерусалима!

И шум веселия достиг до кельи той,

Где борется с кончиною Торквато;

Где над божественной страдальца головой

Дух смерти носится крылатый.

Ни слезы дружества, ни иноков мольбы,

Ни почестей столь поздние награды

Ничто не укротит железныя судьбы,

Не знающей к великому пощады.

Полуразрушенный, он видит грозный час,

С веселием его благословляет,

И, лебедь сладостный, еще в последний раз

Он, с жизнию прощаясь, восклицает:

"Друзья, о! дайте мне взглянуть на пышный Рим,

Где ждет певца безвременно кладбище.

Да встречу взорами холмы твои и дым,

О древнее квиритов пепелище!

Земля священная героев и чудес!

Развалины и прах красноречивый!

Лазурь и пурпуры безоблачных небес

Вы, тополи, вы, древние оливы,

И ты, о вечный Тибр, поитель всех племен,

Засеянный костьми граждан вселенной:

Вас, вас приветствует из сих унылых стен

Безвременной кончине обреченный!

Свершилось! Я стою над бездной роковой

И не вступлю при плесках в Капитолий;

И лавры славные над дряхлой головой

Не усладят певца свирепой доли.

От самой юности игралище людей,

Младенцем был уже изгнанник;

Под небом сладостным Италии моей

Скитаяся как бедный странник,

Каких не испытал превратностей судеб?

Где мой челнок волнами не носился?

Где успокоился? Где мой насущный хлеб

Слезами скорби не кропился?

Сорренто! колыбель моих несчастных дней,

Где я в ночи, как трепетный Асканий,

Отторжен был судьбой от матери моей,

От сладостных объятий и лобзаний:

Ты помнишь, сколько слез младенцем пролил я!

Увы! с тех пор добыча злой судьбины,

Все горести узнал, всю бедность бытия.

Фортуною изрытые пучины

Разверзлись подо мной, и гром не умолкал!

Из веси в весь, из стран в страну гонимый,

Я тщетно на земли пристанища искал:

Повсюду перст ее неотразимый!

Повсюду - молнии, карающей певца!

Ни в хижине оратая простова,

Ни под защитою Альфонсова дворца,

Ни в тишине безвестнейшего крова,

Ни в дебрях, ни в горах не спас главы моей,

Бесславием и славой удрученной,

Главы изгнанника, от колыбельных дней

Карающей богине обреченной...

Друзья! но что мою стесняет страшно грудь?

Что сердце так и ноет и трепещет?

Откуда я? какой прошел ужасный путь

И что за мной еще во мраке блещет?

Феррара... Фурии... и зависти змия!..

Куда? куда, убийцы дарованья!

Я в пристани. Здесь Рим. Здесь братья и семья!

Вот слезы их и сладки лобызанья...

И в Капитолии - Вергилиев венец!

Так, я свершил назначенное Фебом.

От первой юности его усердный жрец,

Под молнией, под разъяренным небом

Я пел величие и славу прежних дней,

И в узах я душой не изменился.

Муз сладостный восторг не гас в душе моей,

И гений мой в страданьях укрепился.

Он жил в стране чудес, у стен твоих, Сион,

На берегах цветущих Иордана;

Он вопрошал тебя, мутящийся Кедрон,

Вас, мирные убежища Ливана!

Пред ним воскресли вы, герои древних дней,

В величии и в блеске грозной славы:

Он зрел тебя, Готфред, владыко, вождь царей,

Под свистом стрел спокойный, величавый;

Тебя, младый Ринальд, кипящий, как Ахилл,

В любви, в войне счастливый победитель:

Он зрел, как ты летал по трупам вражьих сил,

Как огнь, как смерть, как ангел-истребитель.

И Тартар низложен сияющим крестом!

О, доблести неслыханной примеры!

О, наших праотцев, давно почивших сном,

Триумф святой! Победа чистой веры!

Торквато вас исторг из пропасти времен:

Он пел - и вы не будете забвенны

Он пел: ему венец бессмертья обречен,

Рукою муз и славы соплетенный.

Но поздно! я стою над бездной роковой

И не вступлю при плесках в Капитолий,

И лавры славные над дряхлой головой

Не усладят певца свирепой доли!"

Умолк. Унылый огнь в очах его горел,

Последний луч таланта пред кончиной;

И умирающий, казалося, хотел

У парки взять триумфа день единой.

Он взором всё искал Капитолийских стен,

С усилием еще приподнимался;

Но, мукой страшною кончины изнурен,

Недвижимый на ложе оставался.

Светило дневное уж к западу текло

И в зареве багряном утопало;

Час смерти близился... и мрачное чело,

В последний раз, страдальца просияло.

С улыбкой тихою на запад он глядел...

И, оживлен вечернею прохладой,

Десницу к небесам внимающим воздел,

Как праведник, с надеждой и отрадой.

"Смотрите, - он сказал рыдающим друзьям,

Как царь светил на западе пылает!

Он, он зовет меня к безоблачным странам,

Где вечное Светило засияет...

Уж ангел предо мной, вожатай оных мест;

Он осенил меня лазурными крилами...

Приближьте знак любви, сей таинственный крест...

Молитеся с надеждой и слезами...

Земное гибнет всё... и слава, и венец...

Искусств и муз творенья величавы:

Но там всё вечное, как вечен сам творец,

Податель нам венца небренной славы!

Там все великое, чем дух питался мой,

Чем я дышал от самой колыбели.

О братья! о друзья1 не плачьте надо мной:

Ваш друг достиг давно желанной цели.

Отыдет с миром он и, верой укреплен,

Мучительной кончины не приметит:

Там, там... о счастие!., средь непорочных жен,

Средь ангелов, Элеонора встретит!"

И с именем любви божественный погас;

Друзья над ним в безмолвии рыдали.

День тихо догорал... и колокола глас

Разнес кругом по стогнам весть печали.

"Погиб Торквато наш! - воскликнул с плачем Рим,

Погиб певец, достойный лучшей доли!.."

Наутро факелов узрели мрачный дым;

И трауром покрылся Капитолий.

Февраль - май 1817,

ПРИМЕЧАНИЕ К ЭЛЕГИИ "УМИРАЮЩИЙ ТАСС"

Не одна история, но живопись и поэзия неоднократно изображали бедствия Тасса. Жизнь его, конечно, известна любителям словесности: мы напомним только о тех обстоятельствах, которые подали мысль к этой Элегии.

Т. Тасс приписал свой "Иерусалим" Альфонсу, герцогу Феррарскому: ("magnanimo Alfonso!.."); и великодушный покровитель без вины, без суда заключил его в больницу св. Анны, т. е. в дом сумасшедших. Там его видел Монтань, путешествовавший по Италии в 1580 году. Странное свидание в таком месте первого мудреца времен новейших с величайшим стихотворцем!.. Но вот что Монтань пишет в "Опытах": "Я смотрел на Тасса еще с большею досадою, нежели сожалением; он пережил себя; не узнавал ни себя, ни творений своих. Они без его ведома, но при нем, но почти в глазах его, напечатаны неисправно, безобразно". Тасс, к дополнению несчастия, не был совершенно сумасшедший, и, в ясные минуты рассудка, чувствовал всю горесть своего положения. Воображение, главная пружина его таланта и злополучий, нигде ему не изменило. И в узах он сочинял беспрестанно. Наконец, по усильным просьбам всей Италии, почти всей просвещенной Европы, Тасс был освобожден (заключение его продолжалось семь лет, два месяца и несколько дней). Но он недолго наслаждался свободою. Мрачные воспоминания, нищета, вечная зависимость от людей жестоких, измена друзей, несправедливость критиков; одним словом, все горести, все бедствия, какими только может быть обременен человек, разрушили его крепкое сложение и привели по терниям к ранней могиле. Фортуна, коварная до конца, приготовляя последний решительный удар, осыпала цветами свою жертву. Папа Климент VIII, убежденный просьбами кардинала Цинтио, племянника своего, убежденный общенародным голосом всей Италии, назначил ему триумф в Капитолии: "Я вам предлагаю венок лавровый, сказал ему папа, - не он прославит вас, но вы его!" Со времен Петрарка (во всех отношениях счастливейшего стихотворца Италии), Рим не видал подобного торжества.

Жители его, жители окрестных городов желали присутствовать при венчании Тасса. Дождливое осеннее время и слабость здоровья стихотворца заставили отложить торжество до будущей весны. В апреле все было готово, но болезнь усилилась. Тасс велел перенести себя в монастырь св. Онуфрия; и там - окруженный друзьями и братией мирной обители, на одре мучения ожидал кончины. К несчастию, вернейший его приятель Константин не был при нем, и умирающий написал к нему сии строки, в которых, как в зеркале, видна вся душа певца "Иерусалима": "Что скажет мой Константина, когда узнает о кончине своего милого Торквато? Не замедлит дойти К нему эта весть. Я чувствую приближение смерти. Никакое лекарство не излечит моей новой болезни. Она совокупилась с другими недугами и, как быстрый поток, увлекает меня... Поздно теперь жаловаться на фортуну, всегда враждебную (не хочу упоминать о неблагодарности людей!). Фортуна торжествует! Нищим я доведен ею до гроба, в то время как надеялся, что слава, приобретенная наперекор врагам моим, не будет для меня совершенно бесполезною. Я велел перенести себя в монастырь св. Онуфрия, не потому единственно, что врачи одобряют его воздух, но для того, чтобы на сем возвышенном месте, в беседе святых отшельников, начать мои беседы с небом. Молись Богу за меня, милый друг, и будь уверен, что я, любя и уважая тебя в сей жизни, и в будущей - которая есть настоящая - не премину все совершить, чего требует истинная, чистая любовь к ближнему. Поручаю тебя благости небесной и себя поручаю. Прости! Рим. - Св. Онуфрий". Тасс умер 10 апреля на пятьдесят первом году, исполнив долг христианский с истинным благочестием.

Весь Рим оплакивал его. Кардинал Цинтио был неутешен и желал великолепием похорон вознаградить утрату триумфа. По его приказанию говорит Женгене в "Истории литературы италиянской" - тело Тассово было облечено в римскую тогу, увенчано лаврами и выставлено всенародно. Двор, оба дома кардиналов Альдобрандини и народ многочисленный провожали его по улицам Рима. Толпились, чтобы взглянуть еще раз на того, которого гений прославил свое столетие, прославил Италию и который столь дорого купил поздние, печальные почести!..

Кардинал Цинтио (или Чинцио) объявил Риму, что воздвигнет

поэту великолепную гробницу. Два оротара приготовили надгробные речи, одну латинскую, другую италиянскую. Молодые стихотворцы сочиняли стихи и надписи для сего памятника. Но горесть кардинала была непродолжительна, и памятник не был воздвигнут. В обители св. Онуфрия смиренная братия показывает и поныне путешественнику простой камень с этой надписью: "Torquati Tassi ossa hie jacent" [Здесь лежат кости Торквато Тассо (лат.)]. Она красноречива. Да не оскорбится тень великого стихотворца, что сын угрюмого севера, обязанный "Иерусалиму" лучшими, сладостными минутами в жизни, осмелился принесть скудную горсть цветов а ее воспомивание!

НАДЕЖДА

Мой дух! доверенность к творцу!

Мужайся; будь в терпенье камень.

Не он ли к лучшему концу

Меня провел сквозь бранный пламень?

На поле смерти - чья рука

Меня таинственно спасала,

И жадный крови меч врага,

И град свинцовый отражала?

Кто, кто мне силу дал сносить

Труды и глад и непогоду,

И силу - в бедстве сохранить

Души возвышенной свободу?

Кто вел меня от юных дней

К добру, стезею потаенной,

И в буре пламенных страстей

Мой был вожатай неизменной?

Он! он! Его все дар благой!

Он есть источник чувств высоких,

Любви к изящному прямой,

И мыслей чистых и глубоких!

Всё дар его: и краше всех

Даров - надежда лучшей жизни!

Когда ж узрю спокойный брег,

Страну желанную отчизны?

Когда струей небесных благ

Я утолю любви желанье,

Земную ризу брошу в прах

И обновлю существованье?

1815

НА РАЗВАЛИНАХ ЗАМКА В ШВЕЦИИ

Уже светило дня на западе горит,

И тихо погрузилось в волны!..

Задумчиво луна сквозь тонкий пар глядит

На хляби и брега безмолвны.

И все в глубоком сне поморие кругом.

Лишь изредка рыбарь к товарищам взывает;

Лишь эхо глас его протяжно повторяет

В безмолвии ночном.

Я здесь, на сих скалах, висящих над водой,

В священном сумраке дубравы

Задумчиво брожу и вижу пред собой

Следы протекших лет и славы:

Обломки, грозный вал, поросший злаком ров,

Столбы и ветхий мост с чугунными цепями,

Твердыни мшистые с гранитными зубцами

И длинный ряд гробов.

Всё тихо: мертвый сон в обители глухой.

Но здесь живет воспоминанье:

И путник, опершись на камень гробовой,

Вкушает сладкое мечтанье.

Там, там, где вьется плющ по лестнице крутой,

И ветр колышет стебль иссохшия полыни,

Где месяц осребрил угрюмые твердыни

Над спящею водой

Там воин некогда, Одена храбрый внук,

В боях приморских поседелый,

Готовил сына в брань, и стрел пернатых пук,

Броню заветну, меч тяжелый

Он юноше вручил израненной рукой;

И громко восклицал, подъяв дрожащи длани:

"Тебе он обречен, о бог, властитель брани,

Всегда и всюду твой!

А ты, мой сын, клянись мечом своих отцов

И Гелы клятвою кровавой

На западных струях быть ужасом врагов

Иль пасть, как предки пали, с славой!"

И пылкий юноша меч прадедов лобзал

И к персям прижимал родительские длани,

И в радости, как конь при звуке новой брани,

Кипел и трепетал.

Война, война врагам отеческой земли!

Суда наутро восшумели,

Запенились моря, и быстры корабли

На крыльях бури полетели!

В долинах Нейстрии раздался браней гром,

Туманный Альбион из края в край пылает,

И Гела день и ночь в Валкалу провождает

Погибших бледный сонм.

Ах, юноша! спеши к отеческим брегам,

Назад лети с добычей бранной;

Уж веет кроткий ветр вослед твоим судам,

Герой, победою избранный!

Уж скальды пиршество готовят на холмах,

Уж дубы в пламени, в сосудах мед сверкает,

И вестник радости отцам провозглашает

Победы на морях.

Здесь, в мирной пристани, с денницей золотой

Тебя невеста ожидает,

К тебе, о юноша, слезами и мольбой

Богов на милость преклоняет...

Но вот в тумане там, как стая лебедей,

Белеют корабли, несомые волнами;

О, вей, попутный ветр, вей тихими устами

В ветрила кораблей!

Суда у берегов, на них уже герой

С добычей жен иноплеменных;

К нему спешит отец с невестою младой1

И лики скальдов вдохновенных.

Красавица стоит, безмолвствуя, в слезах,

Едва на жениха взглянуть украдкой смеет,

Потупя ясный взор, краснеет и бледнеет,

Как месяц в небесах...

И там, где камней ряд, седым одетый мхом,

Помост обрушенный являет,

Повременно сова в безмолвии ночном

Пустыню криком оглашает;

Там чаши радости стучали по столам,

Там храбрые кругом с друзьями ликовали,

Там скальды пели брань, и персты их летали

По пламенным струнам.

Там пели звук мечей и свист пернатых стрел,

И треск щитов, и гром ударов,

Кипящу брань среди опустошенных сел

И грады в зареве пожаров;

Там старцы жадный слух склоняли к песне сей,

Сосуды полные в десницах их дрожали,

И гордые сердца с восторгом вспоминали

О славе юных дней.

Но все покрыто здесь угрюмой ночи мглой,

Все время в прах преобратило!

Где прежде скальд гремел на арфе золотой,

Там ветер свищет лишь уныло!

Где храбрый ликовал с дружиною своей,

Где жертвовал вином отцу и богу брани,

Там дремлют, притаясь, две трепетные лани

До утренних лучей.

Где ж вы, о сильные, вы, галлов бич и страх,

Земель полнощных исполины,

Роальда спутники, на бренных челноках

Протекши дальные пучины?

Где вы, отважные толпы богатырей,

Вы, дикие сыны и брани и свободы,

Возникшие в снегах, средь ужасов природы,

Средь копий, средь мечей?

Погибли сильные! Но странник в сих местах

Не тщетно камни вопрошает

И руны тайные, останки на скалах

Угрюмой древности, читает.

Оратай ближних сел, склонясь на посох свой,

Гласит ему: "Смотри, о сын иноплеменный,

Здесь тлеют праотцев останки драгоценны:

Почти их гроб святой!"

Июнь или июль 1814

ЭЛЕГИЯ ИЗ ТИБУЛЛА

Вольный перевод

Месалла! Без меня ты мчишься по волнам

С орлами римскими к восточным берегам;

А я, в Феакии оставленный друзьями,

Их заклинаю всем, и дружбой и богами,

Тибулла не забыть в далекой стороне!

Здесь Парка бледная конец готовит мне,

Здесь жизнь мою прервет безжалостной рукою...

Неумолимая! Нет матери со мною!

Кто будет принимать мой пепел от костра!

Кто будет без тебя, о милая сестра,

За гробом следовать в одежде погребальной

И миро изливать над урною печальной?

Нет друга моего, нет Делии со мной.

Она и в самый час разлуки роковой

Обряды тайные и чары совершала:

В священном ужасе бессмертных вопрошала,

И жребий счастливый нам отрок вынимал.

Что пользы от того? Час гибельный настал,

И снова Делия, печальна и уныла,

Слезами полный взор невольно обратила

На дальный путь. Я сам, лишенный скорбью сил,

"Утешься", - Делии сквозь слезы говорил;

"Утешься!" - и еще с невольным трепетаньем

Печальную лобзал последним лобызаньем.

Казалось, некий бог меня остановлял:

То ворон мне беду внезапно предвещал,

То в день, отцу богов Сатурну посвященной,

Я слышал гром глухой за рощей отдаленной.

О вы, которые умеете любить,

Страшитеся любовь разлукой прогневить!

Но, Делия, к чему Изиде приношенья,

Сии в ночи глухой протяжны песнопенья

И волхвованье жриц, и меди звучный стон?

К чему, о Делия, в безбрачном ложе сон

И очищения священною водою?

Все тщетно, милая, Тибулла нет с тобою.

Богиня грозная! спаси его от бед,

И снова Делия мастики принесет,

Украсит дивный храм весенними цветами

И с распущенными по ветру волосами,

Как дева чистая, во ткань облечена,

Воссядет на помост: и звезды, и луна,

До восхождения румяныя Авроры,

Услышат глас ее и жриц Фарийских хоры.

Отдай, богиня, мне родимые поля,

Отдай знакомый шум домашнего ручья,

Отдай мне Делию: и вам дары богаты

Я в жертву принесу, о Лары и Пенаты!

Зачем мы не живем в златые времена?

Тогда беспечные народов племена

Путей среди лесов и гор не пролагали

И ралом никогда полей не раздирали;

Тогда не мчалась ель на легких парусах,

Несома ветрами в лазоревых морях.

И кормчий не дерзал по хлябям разъяренным

С сидонским багрецом и с золотом бесценным

На утлом корабле скитаться здесь и там.

Дебелый вол бродил свободно по лугам,

Топтал душистый злак и спал в тени зеленой;

Конь борзый не кропил узды кровавой пеной;

Не зрели на полях столпов и рубежей

И кущи сельские стояли без дверей;

Мед капал из дубов янтарного слезою:

В сосуды молоко обильною струею

Лилося из сосцов питающих овец...

О мирны пастыри, в невинности сердец

Беспечно жившие среди пустынь безмолвных!

При вас, на пагубу друзей единокровных,

На наковальне млат не исковал мечей,

И ратник не гремел оружьем средь полей.

О век Юпитеров! О времена несчастны!

Война, везде война, и глад, и мор ужасный,

Повсюду рыщет смерть, на суше, на водах...

Но ты, держащий гром и молнию в руках!

Будь мирному певцу Тибуллу благосклонен.

Ни словом, ни душой я Не был вероломен;

Я с трепетом богов отчизны обожал,

И, если мой конец безвременный настал

Пусть камень обо мне прохожим возвещает:

"Тибулл, Месаллы друг, здесь с миром почивает".

Единственный мой бог и сердца властелин,

Я был твоим жрецом, Киприды милый сын!

До гроба я носил твои оковы нежны,

И ты, Амур, меня в жилища безмятежны,

В Элизий приведешь таинственной стезей,

Туда, где вечный май меж рощей и полей,

Где расцветает нард и киннамона лозы,

И воздух напоен благоуханьем розы;

Там слышно пенье птиц и шум биющих вод;

Там девы юные, сплетяся в хоровод,

Мелькают меж древес, как легки привиденья;

И тот, кого постиг, в минуту упоенья,

В объятиях любви, неумолимый рок,

Тот носит на челе из свежих мирт венок.

А там, внутри земли, во пропастях ужасных

Жилище вечное преступников несчастных,

Там реки пламенны сверкают по пескам,

Мегера страшная и Тизифона там

С челом, опутанным шипящими змиями,

Бегут на дикий брег за бледными тенями.

Где скрыться? адский пес лежит у медных врат,

Рыкает зев его... и рой теней назад!..

Богами ввержены во пропасти бездонны,

Ужасный Энкелад и Тифий преогромный

Питает жадных птиц утробою своей.

Там хищный Иксион, окованный змией,

На быстром колесе вертится бесконечно;

Там в жажде пламенной Тантал бесчеловечной

Над хладною рекой сгорает и дрожит...

Все тщетно! Вспять вода коварная бежит

И черпают ее напрасно Данаиды,

Все жертвы вечные карающей Киприды.

Пусть там страдает тот, кто рушил наш покой

И разлучил меня, о Делия, с тобой!

Но ты, мне верная, друг милой и бесценной,

И в мирной хижине, от взоров сокровенной,

С наперсницей, любви, с подругою твоей,

На миг не покидай домашних алтарей.

При шуме зимних вьюг, под сенью безопасной,

Подруга в темну ночь зажжет светильник ясной

И, тихо вретено кружа в руке своей,

Расскажет повести и были старых дней.

А ты, склоняя слух на сладки небылицы,

Забудешься, мой друг, и томные зеницы

Закроет тихий сон, и пряслица из рук

Падет... и у дверей предстанет твой супруг,

Как небом посланный внезапно добрый гений.

Беги навстречу мне, беги из мирной сени,

В прелестной наготе явись моим очам:

Власы развеяны небрежно по плечам,

Вся грудь лилейная и ноги обнаженны...

Когда ж Аврора нам, когда сей день блаженный

На розовых конях в блистанье принесет,

И Делию Тибулл в восторге обоймет?

<1814>

ВОСПОМИНАНИЕ

Мечты! - повсюду вы меня сопровождали

И мрачный жизни путь цветами устилали!

Как сладко я мечтал на Гейльсбергских полях,

Когда весь стан дремал в покое

И ратник, опершись на копие стальное,

Смотрел в туманну даль! Луна на небесах

Во всем величии блистала

И низкий мой шалаш сквозь ветви освещала.

Аль светлый чуть струю ленивую катил

И в зеркальных водах являл весь стан и рощи:

Едва дымился огнь в часы туманной нощи

Близ кущи ратника, который сном почил.

О Гейльсбергски поля! О хблмы возвышенны!

Где столько раз в ночи, луною освещенный,

Я, в думу погружен, о родине мечтал;

О Гейльсбергски поля! в то время я не знал,

Что трупы ратникоЕ устелют ваши нивы,

Что медной челюстью гром грянет с сих холмов,

Что я, мечтатель ваш счастливый,

На смерть летя против врагов,

Рукой закрыв тяжелу рану,

Едва ли на заре сей жизни не увяну.

И буря дней моих исчезла, как мечта!..

Осталось мрачно вспоминанье...

Между протекшего есть вечная черта:

Нас сближит с ним одно мечтанье,

Да оживлю теперь я в памяти своей

Сию ужасную минуту,

Когда болезнь вкушая люту

И видя сто смертей,

Боялся умереть не в родине моей!

Но небо, вняв моим молениям усердным,

Взглянуло оком милосердным;

Я, Неман переплыв, узрел желанный край,

И, землю лобызав с слезами,

Сказал: "Блажен стократ, кто с сельскими богами,

Спокойный домосед, земной вкушает рай,

И, шага не ступя за хижину убогу,

К себе богиню быстроногу

В молитвах не зовет!

Не слеп ко славе он любовью,

Не жертвует своим спокойствием и кровью:

Могилу зрит свою и тихо смерти ждет".

Между июлем 1807 и ноябрем 1809

ЭЛЕГИЯ

Я чувствую, мой дар в поэзии погас,

И муза пламенник небесный потушила;

Печальна опытность открыла

Пустыню новую для глаз,

Туда влечет меня осиротелый гений,

В поля бесплодные, в непроходимы сени,

Где счастья нет следов,

Ни тайных радостей, неизъяснимых снов,

Любимцам Фебовым от юности известных,

Ни дружбы, ни любви, ни песней муз прелестных,

Которые всегда душевну скорбь мою,

Как лотос, силою волшебной врачевали.

Нет, нет! себя не узнаю

Под новым бременем печали!

Как странник брошенный из недра ярых волн,

На берег дикий и кремнистый

Встает и с ужасом разбитый видит челн,

Валы ревущие и молнии змиисты,

Объявшие кругом свинцовый небосклон;

Рукою трепетной он мраки вопрошает,

Ногой скользит над пропастями он,

И ветер буйный развевает

Молений глас его, рыдания и стон...

На крае гибели так я зову в спасенье

Тебя, последний сердца друг!

Опора сладкая, надежда, утешенье

Средь вечных скорбей и недуг!

Хранитель ангел мой, оставленный мне богом!..

Твой образ я таил в душе моей залогом

Всего прекрасного... и благости творца.

Я с именем твоим летел под знамя брани

Искать иль гибели, иль славного венца.

В минуты страшные чистейши сердца дани

Тебе я приносил на Марсовых полях:

И в мире, и в войне, во всех земных краях

Твой образ следовал с любовию за мною;

С печальным странником он неразлучен стал.

Как часто в тишине, весь занятый тобою,

В лесах, где Жувизи гордится над рекою,

И Сейна по цветам льет сребряный кристалл,

Как часто средь толпы и шумной, и беспечной,

В столице роскоши, среди прелестных жен,

Я пенье забывал волшебное сирен

И мыслил о тебе лишь в горести сердечной.

Я имя милое твердил

В прохладных рощах Альбиона

И эхо называть прекрасную учил

В цветущих пажитях Ричмона.

Места прелестные и в дикости своей,

О камни Швеции, пустыни скандинавов,

Обитель древняя и доблестей и нравов!

Ты слышала обет и глас любви моей,

Ты часто странника задумчивость питала,

Когда румяная денница отражала

И дальные скалы гранитных берегов,

И села пахарей, и кущи рыбаков

Сквозь тонки, утренни туманы

На зеркальных водах пустынной Троллетаны.

Исполненный всегда единственно тобой,

С какою радостью ступил на брег отчизны!

"Здесь будет, - я сказал, - душе моей покой,

Конец трудам, конец и страннической жизни".

Ах, как обманут я в мечтании моем!

Как снова счастье мне коварно изменило

В любви и дружестве... во всем,

Что сердцу сладко льстило,

Что было тайною надеждою всегда!

Есть странствиям конец - печалям никогда!

В твоем присутствии страдания и муки

Я сердцем новые познал.

Они ужаснее разлуки,

Всего ужаснее! Я видел, я читал

В твоем молчании, в прерывном разговоре,

В твоем унылом взоре,

В сей тайной горести потупленных очей,

В улыбке и в самой веселости твоей

Следы сердечного терзанья...

Нет, нет! Мне бремя жизнь! Что в ней без упованья?

Украсить жребий твой

Любви и дружества прочнейшими цветами,

Всем жертвовать тебе, гордиться лишь тобой,

Блаженством дней твоих и милыми очами,

Признательность твою и счастье находить

В речах, в улыбке, в каждом взоре,

Мир, славу, суеты протекшие и горе,

Всё, все у ног твоих, как тяжкий сон, забыть!

Что в жизни без тебя? Что в ней без упованья,

Без дружбы, без любви - без идолов моих?..

И муза, сетуя, без них

Светильник гасит дарованья.

Вторая половина 1815 (?)

ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ

Как ландыш под серпом убийственным жнеца

Склоняет голову и вянет,

Так я в болезни ждал безвременно конца

И думал: парки час настанет.

Уж очи покрывал Эреба мрак густой,

Уж сердце медленнее билось,

Я вянул, исчезал, и жизни молодой,

Казалось, солнце закатилось.

Но ты приближилась, о жизнь души моей,

И алых уст твоих дыханье,

И слезы пламенем сверкающих очей,

И поцелуев сочетанье,

И вздохи страстные, и сила милых слов

Меня из области печали,

От Орковых полей, от Леты берегов

Для сладострастия призвали.

Ты снова жизнь даешь; она - твой дар благой,

Тобой дышать до гроба стану.

Мне сладок будет час и муки роковой;

Я от любви теперь увяну.

Июнь или июль 1807

МЩЕНИЕ

На Парни

Неверный друг и вечно милый!

Зарю моих счастливых дней

И слезы радости и клятвы легкокрилы

Все время унесло с любовию твоей!

И все погибло невозвратно,

Как сладкая мечта, как утром сон приятной!

Но все любовью здесь исполнено моей,

И клятвы страшные твои напоминает.

Их помнят и леса, их помнит и ручей,

И эхо томное их часто повторяет.

Взгляни: здесь в первый раз я встретился с тобой,

Ты здесь, подобная лилее белоснежной,

Взлелеянной в садах Авророй и весной,

Под сенью безмятежной

Цвела невинностью близ матери твоей.

Вот здесь я в первый раз вкусил надежды сладость}

Здесь жертвы приносил у мирных алтарей,

Когда твою грозила младость

Болезнь жестокая во цвете погубить:

Здесь клялся, милый друг, тебя не пережить!

Но с новой прелестью ты к жизни воскресала,

И в первый раз - люблю, краснеяся, сказала

(Тому сей дикий бор немый свидетель был).

Твоя рука в моей - то млела, то пылала,

И первый поцалуй с душею душу слил.

Там взор потупленный назначил мне свиданье

В зеленом сумраке развесистых древес,

Где льется в воздухе сирен благоуханье

И облако цветов скрывает свод небес;

Там ночь ненастная спустила покрывало,

И страшно загремел над нами ярый гром;

Все небо в пламени зарделося кругом,

И в роще сумрачной сверкало.

Напрасно! ты была в объятиях моих,

И к новым радостям ты воскресала в них!

О пламенный восторг! О страсти упоенье!

О сладострастие... себя, всего забвенье!

С ее любовию утраченны навек

Вы будете всегда изменнице упрек:

Воспоминанье ваше,

От времени еще прелестнее и краше,

Ее преступное блаженство помрачит

И сердцу за меня коварному отмстит

Неизлечимою, жестокою тоскою.

Так! всюду образ мой увидишь пред собою,

Не в виде прежнего любовника в.цепях,

Который с нежностью сквозь слезы упрекает

И жребий с трепетом читает1

В твоих потупленных очах.

Нет, в лютой ревности карая преступленье,

Явлюсь как бледное в полуночь привиденье,

И всюду следовать я буду за тобой:

В безмолвии лесов, в полях уединенных,

В веселых пиршествах, тобой одушевленных,

Где юность пылкая и взор считает твой.

В глазах соперника, на ложе Гименея

Ты будешь с ужасом о клятвах вспоминать;

При имени моем бледнея

Невольно трепетать:

Когда ж безвременно с полей кровавой битвы

К Коциту позовет меня судьбины глас,

Скажу: "Будь счастлив", в последний жизни час,

И тщетны будут все любовника молитвы!

<1815>

ПРИВИДЕНИЕ

Из Парни

Посмотрите! в двадцать лет

Бледность щеки покрывает;

С утром вянет жизни цвет;

Парка дни мои считает

И отсрочки не дает.

Что же медлить! ведь Зевеса

Плач и стон не укротит.

Смерти мрачной занавеса

Упадет - и я забыт!

Я забыт... но из могилы,

Если можно воскресать,

Я не стану, друг мой милый,

Как мертвец, тебя пугать.

В час полуночных явлений

Я не стану в виде тени

То внезапу, то тишком,

С воплем в твой являться дом.

Нет, по смерти, невидимкой

Буду вкруг тебя летать;

На груди твоей под дымкой

Тайны прелести лобзать;

Стану всюду развевать

Легким уст прикосновеньем,

Как зефира дуновеньем,

От каштановых волос

Тонкий запах свежих роз.

Если лилия листами

Ко груди твоей прильнет,

Если яркими лучами

В камельке огонь блеснет,

Если пламень потаенный

По ланитам пробежал,

Если пояс сокровенный

Развязался и упал

Улыбнися, друг бесценный,

Это - я! Когда же ты,

Сном закрыв прелестны очи,

Обнажишь во мраке ночи

Роз и лилий красоты,

Я вздохну... и глас мой томный,

Арфы голосу подобный,

Тихо в воздухе умрет.

Если ж легкими крилами

Сон глаза твои сомкнет,

Я невидимо с мечтами

Стану плавать над тобой.

Сон твой, Хлоя, будет долог...

Но когда блеснет сквозь полог

Луч денницы золотой,

Ты проснешься... о блаженство!

Я увижу совершенство...

Тайны прелести красот,1

Где сам пламенный Эрот

Оттенил рукой своею

Розой девственну лилею?

Все опять в моих глазах,

Все покровы исчезают;

Час блаженнейший!.. Но, ах!

Мертвые не воскресают.

Февраль 1810

ТИБУЛЛОВА ЭЛЕГИЯ

Из III книги

Напрасно осыпал я жертвенник цветами,

Напрасно фимиам курил пред алтарями;

Напрасно: Делии еще с Тибуллом нет.

Бессмертны! Слышали вы скромный мой обет!

Молил ли вас когда о почестях и злате?

Желал ли обитать во мраморной палате?

К чему мне пажитей обширная земля,

Златыми класами венчанные поля

И стадо кобылиц, рабами охраненно?

О бедности молил, с тобою разделенной!

Молил, чтоб смерть меня застала - при тебе,

Хоть нища, но с тобой!.. К чему желать себе

Богатства Азии или волов дебелых?

Ужели более мы дней сочтем веселых

В садах и в храминах, где дивный ряд столбов

Иссечен хитростью наемных пришлецов;

Где все один порфир Тенера и Кариста,

Помосты мраморны и урны злата чиста;

Луга пространные, где силою трудов

Легла священна тень от кедровых лесов?

К чему эритрские жемчужины бесценны

И волны тирские, багрянцем напоенны?

В богатстве ль счастие? В нем призрак, тщетный вид!

Мудрец от лар своих за златом не бежит;

Колеи пред случаем вовек не преклоняет

И в хижине своей с фортуной обитает!

И бедность, Делия, мне радостна с тобой!

Тот кров соломенный чту крышей золотой,

Под коим, сопряжен любовию с тобою,

Сто крат благословен!.. Но если предо мною

Бессмертные весов судьбы -не преклонят

Утешит ли тогда Тибулла пышный град?

Ах! нет! И золото блестящего Пактола,

И громкий славы шум, и самый блеск престола

Без Делии - ничто, а с ней и куща - храм,

Безвестность, нищета завидны небесам!

О дочь Сатурнова! услышь мое моленье!

И ты, любови мать! Когда же парк сужденье,

Когда суровых сестр противно вретено

И Делией владеть Тибуллу не дано,

Пускай теперь сойду во области Плутона,

Где блата топкие и воды Ахерона

Широкой цепию вкруг ада облежат,

Где беспробудным сном печальны тени спят.

Между сентябрем и декабрем 1809

МОЙ ГЕНИЙ

О память сердца! ты сильней

Рассудка памяти печальной,

И часто сладостью своей

Меня в стране пленяешь дальной.

Я помню голос милых слов,

Я помню очи голубые,

Я помню локоны златые

Небрежно вьющихся власов.

Моей пастушки несравненной

Я помню весь наряд простой,

И образ милый, незабвенный,

Повсюду странствует со мной.

Хранитель гений мой - любовью

В утеху дан разлуке он:

Зйсну ль? приникнет к изголовью

И усладит печальный сон.

Июнь или август 1815

ДРУЖЕСТВО

Блажен, кто друга здесь по сердцу обретает,

Кто любит и любим чувствительной душой!

Тезей на берегах Коцита не страдает,

С ним друг его души, с ним верный Пирифой.

Атридов сын в цепях: но зависти достоин!

С ним друг его, Пилад... под лезвием мечей.

А ты, младый Ахилл, великодушный воин,

Бессмертный образец героев и друзей!

Ты дружбою велик, ты ей дышал одною!

И друга смерть отмстив бестрепетной рукою,

Счастлив! ты мертв упал на гибельный трофей!

1811 или начало 1812

ТЕНЬ ДРУГА

Stint aliquid manes: letum non omnia finit;

Luridaque evictos effugit umbra rogos.

Propert

[ Души усопших - не призрак: смертью не все кончается; бледная тень ускользает, победив костер. Проперций. (лат.)]

Я берег покидал туманный Альбиона:

Казалось, он в волнах свинцовых утопал.

За кораблем вилася Гальциона,

И тихий глас ее пловцов увеселял.

Вечерний ветр, валов плесканье,

Однообразный шум и трепет парусов

И кормчего на палубе взыванье

Ко страже, дремлющей под говором валов,

Все сладкую задумчивость питало.

Как очарованный, у мачты я стоял

И сквозь туман и ночи покрывало

Светила Севера любезного искал.

Вся мысль моя была в воспоминанье,

Под небом сладостным отеческой земли,

Но ветров шум и моря колыханье

На вежды томное забвенье навели.

Мечты сменялися мечтами

И вдруг... то был ли сон?., предстал товарищ мне,

Погибший в роковом огне

Завидной смертию, над Плейсскими струями.

Но вид не страшен был; чело

Глубоких ран не сохраняло,

Как утро майское, веселием цвело

И все небесное душе напоминало.

"Ты ль это, милый друг, товарищ лучших дней!

Ты ль это, - я вскричал, - о воин вечно милой!

Не я ли над твоей безвременной могилой,

При страшном зареве Белониных огней,

Не я ли с верными друзьями

Мечом на дереве твой подвиг начертал

И тень в небесную отчизну провождал

С мольбой, рыданьем и слезами?

Тень незабвенного! ответствуй, милый брат!

Или протекшее все было сон, мечтанье;

Все, все - и бледный труп, могила и обряд,

Свершенный дружбою в твое воспоминанье?

О! молви слово мне! пускай знакомый звук

Еще мой жадный слух ласкает,

Пускайрука моя, о незабвенный друг!

Твою - с любовию сжимает..."

И я летел к нему... Но горний дух исчез

В бездонной синеве безоблачных небес,

Как дым, как метеор, как призрак полуночи,

Исчез, - и сон покинул очи.

Все спало вкруг меня под кровом тишины.

Стихии грозные казалися безмолвны.

При свете облаком подернутой луны

Чуть веял ветерок, едва сверкали волны,

Но сладостный покой бежал моих очей,

И все душа за призраком летела,

Все гостя горнего остановить хотела

Тебя, о милый брат! о лучший из друзей!

Июнь 1814

ТИБУЛЛОВА ЭЛЕГИЯ X

Из I книги

Вольный перевод

Кто первый изострил железный меч и стрелы?

Жестокий! он изгнал в безвестные пределы

Мир сладостный и в ад открыл обширный путь!

Но он виновен ли, что мы на ближних грудь

За золото, за прах - железо устремляем,

А не чудовищей им диких поражаем?

Когда на пиршествах стоял сосуд святой

Из буковой коры меж утвари простой

И стол был отягчен избытком сельских брашен,

Тогда не знали мы щитов и твердых башен

И пастырь близ овец спокойно засыпал;

Тогда бы дни мои я радостьми считал!

Тогда б не чувствовал невольно трепетанье

При гласе бранных труб! О тщетное мечтанье!

Я с Марсом на войне: быть может лук тугой

Натянут на меня пернатою стрелой...

О боги! сей удар вы мимо пронесите,

Вы, лары отчески, от гибели спасите!

О вы, хранившие меня в тени своей,

В беспечности златой от колыбельных дней,

Не постыдитеся, что лик богов священный,

Иссеченный из пня и пылью покровенный,

В жилище праотцев уединен стоит!

Не знали смертные ни злобы, ни обид,

Ни клятв нарушенных, ни почестей, ни злата,

Когда священный лик домашнего пената

Еще скудельный был на пепелище их!

Он благодатен нам, когда из чаш простых

Мы учиним пред ним обильны возлиянья

Иль на чело его, в знак мирного венчанья,

Возложим мы венки из миртов и лилей;

Он благодатен нам, сей мирный бог полей,

Когда на празднествах, в дни майские веселы,

С толпою чад своих, оратай престарелый

Опресноки ему священны принесет,

А девы красные из улья чистый мед.

Спасите ж вы меня, отеческие боги,

От копий, от мечей! Вам дар несу убогий:

Кошницу, полную Церериных даров,

А в жертву - сей овен, краса моих лугов.

Я сам, увенчанный и в ризы облеченный,

Явлюсь наутрие пред ваш алтарь священный.

Пускай, скажу, в полях неистовый герой,

Обрызган кровию, выигрывает бой;

А мне - пусть благости сей буду я достоин

О подвигах своих расскажет древний воин,

Товарищ юности; и, сидя за столом,

Мне лагерь начертит веселых чаш вином.

Почто же вызывать нам смерть из царства тени,

Когда в подземный дом везде равны ступени?

Она, как тать в ночи, невидимой стопой,

Но быстро, гонится; и всюду за тобой!

И низведет тебя в те мрачные вертепы,

Где лает адский пес, где Фурии свирепы

И кормчий в челноке на Стиксовых водах.

Там теней бледный полк толпится на брегах,

Власы обожжены, и впалы их ланиты!..

Хвала, хвала тебе, оратай домовитый!

Твой вечереет век средь счастливой семьи;

Ты сам, в тени дубрав, пасешь стада свои;

Супруга между тем трапезу учреждает,

Для омовенья ног сосуды нагревает

С кристальною водой. О боги! если б я

Узрел еще мои родительски поля!

У светлого огня, с подругою младою,

Я б юность вспомянул за чашей круговою,

И были, и дела давно протекших дней!

Сын неба! светлый Мир! ты сам среди полей

Вола дебелого ярмом отягощаешь!

Ты благодать свою на нивы проливаешь,

И в отческий сосуд, наследие сынов,

Лиешь багряный сок из Вакховых даров.

В дни мира острый плуг и заступ нам священны;

А меч, кровавый меч, и шлемы оперенны

Снедает ржавчина безмолвно на стенах.

Оратай из лесу там едет на волах

С женою и с детьми, вином развеселенный!

Дни мира, вы любви игривой драгоценны!

Под знаменем ее воюем с красотой.

Ты плачешь, Ливия? но победитель твой,

Смотри! - у ног твоих, колена преклоняет.

Любовь коварная украдкой подступает

И вот уж среди вас, размолвивших, сидит!

Пусть молния богов бесщадно поразит

Того, кто красоту обидел на сраженье!

Но счастлив, если мог в минутном исступленье

Венок на волосах каштановых измять

И пояс невзначай у девы развязать!

Счастлив, трикрат счастлив, когда твои угрозы

Исторгли из очей любви бесценны слезы!

А ты, взлелеянный средь копий и мечей,

Беги, кровавый Марс, от наших олтарей!

Между концом 1809 и мартом 1810

ВЕСЕЛЫЙ ЧАС

Вы, други, вы опять со мною,

Под тенью тополей густою,

С златыми чашами в руках,

С любовью, с дружбой на устах!

Други! сядьте и внемлите

Музы ласковой совет.

Вы счастливо жить хотите

На заре весенних лет?

Отгоните призрак славы!

Для веселья и забавы

Сейте розы на пути;

Скажем юности: лети!

Жизнью дай лишь насладиться;

Полной чашей радость пить:

Ах! не долго веселиться

И не веки в счастье жить!

Но вы, о други, вы со мною

Под тенью тополей густою,

С златыми чашами в руках,

С любовью, с дружбой на устах.

Станем, други, наслаждаться,

Станем розами венчаться;

Лиза! сладко пить с тобой,

С нимфой резвой и живой!

Ах! обнимемся руками,

Съединим уста с устами,

Души в пламени сольем;

То воскреснем, то умрем!..

Вы ль, други милые, со мною,

Под тенью тополей густою,

С златыми чашами в руках,

С любовью, с дружбой на устах?

Я, любовью упоенный,

Все забыл, мои друзья!

Как сквозь облак вижу темный

Чаши золотой края!..

Лиза розою пылает,

Грудь любовию полна;

Улыбаясь наливает

Чашу светлого вина.

Мы потопим горесть нашу,

Други! в эту полну чашу;

Выпьем разом и до дна

Море светлого вина!

Друзья! уж месяц над рекою,

Почили рощи сладким сном;

Но нам ли здесь искать покою

С любовью, с дружбой и вином?

О радость1 радость! Вакх веселой

Толпу утех сзывает к нам;

А тут в одежде легкой, белой

Эрато гимн поет друзьям:

"Часы крилаты! не летите,

И счастье мигом хоть продлите!"

Увы! бегут счастливы дни,

Бегут, летят стрелой они!

Ни лень, ни счастья наслажденья

Не могут их сдержать стремленья,

И время,сильною рукой,

Погубит радость и покой.

Луга веселые, зелены,

Ручьи кристальные и сад,

Где мшисты дубы, древни клены

Сплетают вечну тень прохлад;

Ужель вас зреть не буду боле?

Ужели там, на ратном поле,

Судил мне рок сном вечным спать?

Свирель и чаша золотая

Там будут в прахе истлевать;

Покроет их трава густая,

Покроет и ничьей слезой

Забвенный прах не окропится...

Заране должно ли крушиться?

Умру, и всё умрет со мной!..

Но вы еще, друзья, со мною

Под тенью тополей густою,

С златыми чашами в руках,

С любовью, с дружбой на устах.

Между началом 1806 и февралем 1810

В ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ N.

О ты, которая была

Утех и радостей душою!

Как роза некогда цвела

Небесной красотою;

Теперь оставлена, печальна и одна,

Сидя смиренно у окна,

Без песней, без похвал встречаешь день рожденья;

Прими от дружества сердечны сожаленья,

Прими и сердце успокой.

Что потеряла ты? Льстецов бездушных рой,

Пугалищей ума, достоинства и нравов;

Судей безжалостных, докучливых нахалов.

Один был нежный друг... и он еще с тобой!

<1810>

ПРОБУЖДЕНИЕ

Зефир последний свеял сон

С ресниц, окованных мечтами,

Но я - не к счастью пробужден

Зефира тихими крилами.

Ни сладость розовых лучей

Предтечи утреннего Феба,

Ни кроткий блеск лазури неба,

Ни запах, веющий с полей,

Ни быстрый лет коня ретива

По скату бархатных лугов,

И гончих лай, и звон рогов

Вокруг пустынного залива,

Ничто души не веселит,

Души, встревоженной мечтами,

И гордый ум не победит

Любви, холодными словами.

Вторая половина 1815 (?)

РАЗЛУКА

Напрасно покидал страну моих отцов,

Друзей души, блестящие искусства;

И в шуме грозных битв, под тению шатров,

Старался усыпить встревоженные чувства.

Axl небо чуждое не лечит сердца ран1

Напрасно я скитался

Из края в край, и грозный океан

Кругом меня роптал и волновался;

Напрасно от брегов пленительных Невы

Отторженный судьбою,

Я снова посещал развалины Москвы,

Москвы, где я дышал свободою прямою!

Напрасно я спешил от северных степей,

Холодным солнцем освещенных,

В страну, где Тирас бьет излучистой струей,

Сверкая между гор, Церерой позлащенных,

И древние поит народов племена.

Напрасно: всюду мысль преследует одна

О милой, сердцу незабвенной,

Которой имя мне священно,

Которой взор один лазоревых очей

Все - неба на земле - блаженства отверзает,

И слово, звук один, прелестный звук речей

Меня мертвит и оживляет.

Июль или август 1815

ТАВРИДА

Друг милый, ангел мой1 сокроемся туда,

Где волны кроткие Тавриду омывают

И Фебовы лучи с любовью озаряют

Им древней Греции священные места.

Мы там, отверженные роком,

Равны несчастием, любовию равны,

Под небом сладостным полуденной страны

Забудем слезы лить о жребии жестоком,

Забудем имена фортуны и честей.

В прохладе ясеней, шумящих над лугами,

Где кони дикие стремятся табунами

На шум студеных струй, кипящих под землей,

Где путник с радостью от зноя отдыхает

Под говором древес, пустынных птиц и вод,

Там, там нас хижина простая ожидает,

Домашний ключ, цветы и сельский огород.

Последние дары фортуны благосклонной,

Вас пламенны сердца приветствуют стократ!

Вы краше для любви и мраморных палат

Пальмиры Севера огромной!

Весна ли красная блистает средь полей,

Иль лето знойное палит иссохши злаки,

Иль, урну хладную вращая, Водолей

Валит шумящий дождь, седый туман и мраки,

О радостьI ты со мной встречаешь солнца свет

И, ложе счастия с денницей покидая,

Румяна и свежа, как роза полевая,

Со мною делишь труд, заботы и обед.

Со мной в час вечера, под кровом тихой ночи

Со мной, всегда со мной; твои прелестны очи

Я вижу, голос твой я слышу, и рука

В твоей покоится всечасно.

Я с жаждою ловлю дыханье сладострастно

Румяных уст, и если хоть слегка

Летающий Зефир власы твои развеет

И взору обнажит снегам подобну грудь,

Твой друг - не смеет и вздохнуть:

Потупя взор, стоит, дивится и немеет.

Вторая половина 1815

СУДЬБА ОДИССЕЯ

Средь ужасов земли и ужасов морей

Блуждая, бедствуя, искал своей Итаки

Богобоязненный страдалец Одиссей;

Стопой бестрепетной сходил Аида в мраки;

Харибды яростной, подводной Сциллы стон

Не потрясли души высокой.

Казалось, победил терпеньем рок жестокой

И чашу горести до капли выпил он;

Казалось, небеса карать его устали,

И тихо сонного домчали

До милых родины давножеланных скал.

Проснулся он: и что ж? отчизны не познал.

Вторая половина 1814

ПОСЛЕДНЯЯ ВЕСНА

В полях блистает май веселый!

Ручей свободно зажурчал,

И яркий голос Филомелы

Угрюмый бор очаровал:

Все новой жизни пьет дыханье!

Певец любви, лишь ты уныл!

Ты смерти верной предвещанье

В печальном сердце заключил;

Ты бродишь слабыми стопами

В последний раз среди полей,

Прощаясь с ними и с лесами

Пустынной родины твоей.

"Простите, рощи и долины,

Родные реки и поля!

Весна пришла, и час кончины

Неотразимой вижу я!

Так! Эпидавра прорицанье

Вещало мне: в последний раз

Услышишь горлиц воркованье

И Гальционы тихий глас.

Зазеленеют гибки лозы,

Поля оденутся в цветы,

Там первые увидишь розы

И с ними вдруг увянешь ты.

Уж близок час... Цветочки милы,

К чему так рано увядать?

Закройте памятник унылый,

Где прах мой будет истлевать;

Закройте путь к нему собою

От взоров дружбы навсегда.

Но если Делия с тоскою

К нему приближится, тогда

Исполните благоуханьем

Вокруг пустынный небосклон

И томным листьев трепетаньем

Мой сладко очаруйте сон!"

В полях цветы не увядали,

И Гальционы в тихий час

Стенанья рощи повторяли;

А бедный юноша... погас!

И дружба слез не уронила

На прах любимца своего;

И Делия не посетила

Пустынный памятник его,

Лишь пастырь, в тихий час денницы,

Как в поле стадо выгонял,

Унылой песнью возмущал

Молчанье мертвое гробницы.

<1815>

К ГНЕДИЧУ

Только дружба обещает

Мне бессмертия венок;

Он приметно увядает,

Как от зноя василек.

Мне оставить ли для славы

Скромную стезю забавы?

Путь к забавам проложен;

К славе - тесен и мудрен!

Мне ль за призраком гоняться,

Лавры с скукой собирать?

Я умею наслаждаться,

Как ребенок всем играть;

И счастлив!.. Досель цветами

Путь ко счастью устилал;

Пел, мечтал, подчас стихами

Горесть сердца услаждал.

Пел от лени и досуга;

Муза мне была - подруга;

Не был ей порабощен.

А теперь - весна как сон

Легкокрылый исчезает

И с собою увлекает

Прелесть песней и мечты!

Нежны мирты и цветы,

Чем прелестницы венчали

Юного певца, - завяли!

Axl ужели наградит

Слава счастия утрату

И ко дней моих закату

Как нарочно прилетит?

1806

К ДАШКОВУ

Мой друг! я видел море зла

И неба мстительного кары;

Врагов неистовых дела,

Войну и гибельны пожары.

Я видел сонмы богачей,.

Бегущих в рубищах издранных;

Я видел бледных матерей,

Из милой родины изгнанных!

Я на распутье видел их,

Как, к персям чад прижав грудных,

Они в отчаянье рыдали,

И с новым трепетом взирали

На небо рдяное кругом.

Трикраты с ужасом потом

Бродил в Москве опустошенной,

Среди развалин и могил;

Трикраты прах ее священной

Слезами скорби омочил.

И там, где зданья величавы

И башни древние царей,

Свидетели протекшей славы

И новой славы наших дней;

И там, где с миром почивали

Останки иноков святых

И мимо веки протекали

Святыни не касаясь их;

И там, где роскоши рукою,

Дней мира и трудов плоды,

Пред златоглавою Москвою

Воздвиглись храмы и сады,

Лишь угли, прах и камней горы,

Лишь груды тел кругом реки,

Лишь нищих бледные полки

Везде мои встречали взоры!..

А ты, мой друг, товарищ мой,

Велишь м,не петь любовь и радость

Беспечность, счастье и покой

И шумную за чашей младость!

Среди военных непогод,

При страшном зареве столицы,

На голос мирный цевницы

Сзывать пастушек в хоровод!

Мне петь коварные забавы

Армид и ветреных Цирцей

Среди могил моих друзей,

Утраченных на поле славы!..

Нет, нет! талант погибни мой

И лира, дружбе драгоценна,

Когда ты будешь мной забвенна,

Москва, отчизны край златой!

Нет, нет! пока на поле чести

За древний град моих отцов

Не понесу я в жертву мести

И жизнь, и к родине любовь;

Пока с израненным героем,

Кому известен к славе путь,

Три раза не поставлю грудь

Перед врагов сомкнутым строем

Мой друг, дотоле будут мне

Все чужды музы и хариты,

Венки, рукой любови свиты,

И радость шумная в вине!

Март 1813

ИСТОЧНИК

Буря умолкла, и в ясной лазури

Солнце явилось на западе нам;

Мутный источник, след яростной бури,

С ревом и с шумом бежит по полям!

Зафна! приближься: для девы невинной

Пальмы под тенью здесь роза цветет;

Падая с камня, источник пустынной

С ревом и с пеной сквозь дебри течет!

Дебри ты, Зафна, собой озарила!

Сладко с тобою в пустынных краях!

Песни любови ты мне повторила;

Ветер унес их на тихих крылах!

Голос твой, Зафна, как утра дыханье,

Сладостно шепчет, несясь по цветам:

Тише, источник! прерви волнованье,

С ревом и с пеной стремясь по полям!

Голос твой, Зафна, в душе отозвался;

Вижу улыбку и радость в очах!..

Дева любви! - як тебе прикасался,

С медом пил розы на влажных устах!

Зафна краснеет?.. О друг мой невинный,

Тихо прижмися устами к устам!..

Будь же ты скромен, источник пустынный,

С ревом и с шумом стремясь по полям!

Чувствую персей твоих волнованье,

Сердца биенье и слезы в очах;

Сладостно девы стыдливой роптанье!

Зафна, о Зафна!.. смотри... там в водах,

Быстро несется цветок розмаринный;

Воды умчались - цветочка уж нет!

Время быстрее, чем ток сей пустынный,

С ревом который сквозь дебри течет!

Время погубит и прелесть и младость!..

Ты улыбнулась, о дева любви!

Чувствуешь в сердце томленье и сладость,

Сильны восторги и пламень в крови!..

Зафна, о Зафна! - там голубь невинный

С страстной подругой завидуют нам...

Вздохи любови - источник пустынный

С ревом и с шумом умчит по полям1

Первая половина 1810

НА СМЕРТЬ СУПРУГИ Ф. Ф. К"ОКОШКИ>НА

Nell'eta sua piu bella, e piu fiorita...

...E vivi, e bella al del salita.

Petrarca

[В своем самом прекрасном, самом цветущем возрасте...

и живой, и прекрасной на небо взошла. Петрарка (итал.)]

Нет подруги нежной, нет прелестной Лилы!

Все осиротело!

Плачь, любовь и дружба, плачь, Гимен унылый!

Счастье улетело!

Дружба! ты всечасно радости цветами

Жизнь ее дарила;

Ты свою богиню, с воплем и слезами,

В землю положила.

Ты печальны тисы, кипарисны лозы

Насади вкруг урны!

Пусть приносит юность в дар чистейший слезы

И цветы лазурны!

Все вокруг уныло! Чуть зефир весенний

Памятник лобзает;

Здесь, в жилище плача, тихий смерти гений

Розу обрывает.

Здесь Гимен, прикован, бледный и безгласный,

Вечною тоскою,

Гасит у гробницы свой светильник ясный

Трепетной рукою!

Апрель или май 1811

ПЛЕННЫЙ

В местах, где Рона протекает

По бархатным лугам,

Где мирт душистый расцветает,

Склонясь к ее водам,

Где на горах роскошно зреет

Янтарный виноград,

Златый лимон на солнце рдеет

И яворы шумят;

В часы вечерния прохлады

Любуяся рекой,

Стоял, склоня на Рону взгляды

С глубокою тоской,

Добыча брани, русский пленный,

Придонских честь сынов,

С полей победы похищенный

Один - толпой врагов.

"Шуми, - он пел - волнами, Рона,

И жатвы орошай,

Но плеском волн - родного Дона

Мне шум напоминай!

Я в праздности теряю время,

Душою в людстве сир;

Мне жизнь - не жизнь, без славы - бремя,

И пуст прекрасный мир!

Весна вокруг живит природу,

Яснеет солнца свет;

Все славит счастье и свободу,

Но мне свободы нет!

Шуми, шуми волнами, Рона,

И мне воспоминай

На берегах родного Дона

Отчизны милый край!

Здесь прелесть - сельские девицы!

Их взор огнем горит,

И сквозь потупленны ресницы

Мне радости сулит.

Какие радости в чужбине?

Они в родных краях;

Они цветут в моей пустыне

И в дебрях и в снегах.

Отдайте ж мне мою свободу!

Отдайте край отцов,

Отчизны вьюги, непогоду,

На родине мой кров,

Покрытый в зиму ярким снегом!

Ах! дайте мне коня;

Туда помчит он быстрым бегом

И день и ночь меня!

На родину, в сей терем древний,

Где ждет меня краса

И под окном, в часы вечерни,

Глядит на небеса;

О друге тайно помышляет...

Иль робкою рукой

Коня ретивого ласкает,

Тебя, соратник мой!

Шуми, шуми волнами, Рона,

И жатвы орошай;

Но плеском волн - родного Дона

Мне шум напоминай!

О ветры, с полночи летите

От родины моей;

Вы, звезды севера, горите

Изгнаннику светлей!"

Так пел наш пленник одинокой

В виду лионских стен,

Где юноше судьбой жестокой

Назначен долгий плен.

Он пел - у ног сверкала Рона,

В ней месяц трепетал,

И на златых верхах Лиона

Луч солнца догарал.

<1814>

ГЕЗИОД И ОМИР, СОПЕРНИКИ

Посвящено Алексею Николаевичу Оленину ,

любителю древности

Народы, как волны, в Халкиду текли,

Народы счастливой Эллады!

Там сильный владыка, над прахом отца

Оконча печальны обряды,

Ристалище славы бойцам отверзал.

Три раза с румяной денницей

. Бойцы выступали с бойцами на бой;

Три раза стремили возницы

Коней легконогих по звонким полям}

И трижды владетель Халкиды

Достойным оливны венки раздавал.

Но солнце на лоно Фетиды

Склонялось, и новый готовился бой.

Очистите поле, возницы!

Спешите! Залейте студеной струей

Пылающи оси и спицы;

Коней отрешите от тягостных уз

И в стойлы прохладны ведите;

Вы, пылью и потом покрыты бойцы,

При пламени светлом вздохните,

Внемлите, народы, Эллады сыны,

Высокие песни внемлите!

Пройдя из края в край гостеприимный мир,

Летами древними и роком удрученный.

Здесь песней царь, Омир

И юный Гезиод, Каменам драгоценный,

Вступают в славный бой.

Колебля маслину священную рукой,

Певец Аскреи гимн высокий начинает

(Он с лирой никогда свой глас не сочетает):

Загрузка...