Он сам, своею охотой,
Терзаемый жаждой и голодом,
Бредет пустыни дорогами;
И шепчет слова прощения
Пустынникам и отшельникам,
Внимательно слушать готовым.
И выпи он крики ловит
С разрушенных стен дворцовых,
Она отвечает дружески,
А он в разговор вовлекает
Еще пеликаниху,
Отшельницу набожную.
На проповедь василиски
К нему стекаются быстро
В панцирях живописных
И страшных, словно их жала,
С дракона глазами-искрами;
На кожаных крыльях летучие мыши
И старые вещи, слепые и выброшенные,
Ничтожные, приползают.
За ним они следуют всюду,
Один из бродяг, простодушный,
Все ребра как будто снаружи
Сквозь рваную шкуру,
И шаг еле слышен, глотка огнедышит,
Невинности сотворение — козел отпущения:
Все сорок дней и ночей
Шагал за богом как тень.
И верная гвардия вслед за ним.
А слезы — это возлюбленной гимн.
Страна моего выбора — это дикая местность
С крутою и мрачной горою, землею опустошенно-обширной.
Редко получишь в этих владеньях голоса весть ты,
Разве услышишь журчанье воды, пробегающей мимо
По скалам, по вереску, всюду растущему дико.
И птицы-певуньи молчат, и мышь не бежит по степи
Из страха пред хищником, рисующим в небе круги.
Он в выси парит, навис, тени от скал на крыльях,
Обширный приход свой обшаривает внимательным глазом,
Хватает пичужек дрожащих, не спрятаться им — невинным,
На части их рвет и бросает с неба на землю;
И чужды сердцу всегда нежность и жалость
Там, где жизнь это лишь простая вода и скалы,
Рискованное приключение, полное страха провала.
Время не путешествует по этой земле затерянной,
Ягоды на болоте, вереск растут без срока,
И выступают скалы, потоки поют и пенятся
На каждой руке беззаботно в любое время года;
То серое, то голубое, небо над головою бродит;
Зима вдруг откроется режущим снегом,
Если июнь не одолжит себе доспехи на смену.
И все же моя то страна, лучшая и восставшая
Первая в этом мире из Потопа и Хаоса,
Не для покоя и лени долины свои воспитавшая,
Босая на землю ступающая, без крови ее покоряющая.
Вечная это страна, и горы ее поднимаются
Замками полубогов, по шару земному идущих
И горожанам, жирным, внизу, ужас несущих.
Совы громко ржут в ночи,
Мышь летит зигзагом,
Схоронилася в тени
Разбойничья засада.
Старые привыкли боги
К тишине в лесу
И крадутся, чтоб устроить
Ночью западню.
Вверх взгляни, и глаз утонет
В море темноты;
Меж деревьями находишь
Неба лишь следы.
Вверх взгляни — и заблудился
В той ты западне,
Где паук их притаился,
Ждет, как человек.
И хотя пропала вера
И лежит в пыли,
Эти боги страсти, гнева
Жизни так верны —
Боги умерли почти уж,
Но долги те ждут:
Кровь, вино, огонь, соль, юность,
Музе барабаны бьют.
Лесу отданные, лунам,
Привидения они,
И пред ними страшным утром
Ниц падут все короли:
С неба ясного, как буря,
Деве, воину, жрецу
Поклоняясь и беснуясь,
На восток они пройдут —
Боги гордые, что были
Пугалом, вампиром, сном,
Прошлогодним снегом синим
Или умершим грибом.
Кит Логан в замок привела
Дитя недолгой страсти,
Элен же сына родила,
Не зная сей напасти.
Кит помнит радость огневую,
А леди — гнев и стыд,
Когда легла в постель чужую
На волю злых обид.
— Куда ты мужа, Кит, девала?
(Конца насмешкам нет!)
Молчала Кит, Элен молчала,
Забыв про белый свет.
Души б не пожалели обе
На месте быть другой,
Из грязи Кит глядит во злобе
На бархат дорогой.
Но что Элен ее обноски,
Позор и нищета!
Отдать готова кольца, брошки,
Травою быть сыта.
Стоят — и зависти нет боле,
Обеим свет не мил.
Виновен сквайр в их горькой доле,
Он сердце им разбил.
Надежды нет совсем, когда снимает шляпу
Влюбленный птицелов пред дочкой сквайра-папы,
Но лучше б птиц своих он отпустил на волю,
Чтоб звонко пелось им над милой головою.
Простой букет цветов! И стоит ли он слова?
(Все так же надоедлива зима, и редко где увидишь почку).
Ее любил больной он, заросла к решению дорога.
«А где-то, — говорит она, — под ветром расцветает роща!»
И кажется, что дама моя плачет, а тролль клянется
Небесами, что ненавидит слезы: печаль ее он вылечит опять.
Когда один цветок просила, он восемьдесят ей принес бы,
Охапку, китайскую императрицу достойную лишь изумлять.
Розу бледную, волшебно белую, и золотую Лилию, тумана вестницу,
Заколдовал он, в сосуд их положил прозрачный
С Резедою вместе, блеклой и невзрачной,
И получил, как мимолетные мечты, неясное соцветье.
А она?
Вся трепетна.
Слезам покорна,
Безумна,
Все же —
Кто знает? — все же, взволнована подарком скромным.
Глаза его так горе оживило,
Что каждый миг травы, листа ли мимо
Него уж пройдет; он может
Все видеть через каменную стену,
Иль наблюдать, как отлетает дух нетленный
От человека, что на смертном ложе.
В двух округах он все умеет слышать,
Поймать слова, что вы сказали прежде.
Мокрицы иль личинки нежный
Звук ему на ухо громко дышит,
И шум так легок, что перегоняет
Веру — и трав всех голоса вбирая,
Болтает червь, звонит, а моль седая,
Открывши пасть, одежды все съедает;
Он слышит вздохи муравьев
Стенающих — их жребий плох,
(Они устали, и не без причины),
Легко паук ткет паутину;
Бормочут что-то, мучаются, бьются
Созданья Божьи, мошки вьются.
Глаза мужчины горе оживило —
И стал он богом иль воришкою счастливым,
Что возродить пытается, украсть опять и вновь
Утраченную некогда, погибшую любовь.
Даль бывает под рукой,
К близкому — тропа длинна.
Принесет любовь покой —
Будет неверна.
На отчаянный призыв
Из глубин бездонных сна
Отзовется, охладив
Страсть твою, она.
Плоть и кровь согрела ночь,
Днем — невинность холодна.
Страсть и радость превозмочь,
Чистота должна.
В чем же смысл? Глаза пусты.
Призрачно-бледна
Тень любви, призыв тщеты —
Одинок в день свадьбы ты
И она одна…
Любовь, вкушай от яблока, когда возможно,
И в одеяньях царских шествуй, чувствуй солнце,
Беспечную невинность на небесной тропке,
Хотя услышишь ужас в чьем-то крике,
Что носится вокруг во тьме гнетущей,
Как ярость дикая иль бессловесность слепого зверя:
Будь добр, не вешай носа, люби любое время года,
И пульс плохой ты находи хорошим,
Ты этой славы дрожь не презирай.
И наслаждение лови в мгновеньи,
Проходи меж мраком, тьмою — в сиянии пространства,
Что узко, как могила, хотя совсем не связано с тем миром.
Ты, соглядатай, стоишь за спиною опять,
Под руку смотришь, пытаясь слова прочитать,
Жарко дышишь в плечо и затылок.
И вот я строчу, обрывая теченье слов,
Несколько фраз для тебя на полях стихов,
Да, для тебя, гость назойливый и постылый!
Все, что только возможно сказать о себе —
За и против, — я сам говорю о себе.
Что тебе остается, враг мой заклятый?
Ко мне, от меня же, самозванным послом
Являться, и путать, и лезть напролом,
Держа наготове курсив и цитаты?
Спесиво и льстиво — все способы тут хороши —
Слишком долго играл ты частицу моей души.
Судья и патрон мой, еще одну рольку припас ты:
Камнем точильным хочешь мне править мозги.
Баста! Есть гордость поэта. Рассыпься и сгинь!
Прахом ты был и пребудешь. Баста!
Вблизи ворот садовых, под луной
И в облаке медовых ароматов,
Изображая верную жену,
Она отвергла зов чужого мужа —
Губами только, но не сердцем, нет!
Не зная, что сказать, она в испуге
Солгать решила, будто для детей…
«Из-за детей» — она себе шептала.
Но ложь есть ложь. Одна она не ходит.
В своей постели ночью, как не раз уж,
Жена отвергла венчаного мужа,
И вновь не сердцем, а губами только.
«Из-за детей», — она себе шептала,
Которых и любить-то не любила.
Чего желаю я на сей земле?
С тобою быть вдвоем на сей земле.
Тебя целую, это чтоб сказать
и услыхать в ответ…
Ты больше не дитя, но как дитя
Провидишь тайны, хоть ты не дитя.
Так постели постель, чтоб я тебе сказал
и услыхал в ответ…
Обет мой на твоей руке в кольце златом,
Обет твой у меня на шее в цепи золотой,
Еще один разок хочу тебе сказать
и раз и навсегда узнать ответ.
Умерших воскрешать
Не колдовство — искусство.
Не каждый мертвый — мертв:
Подуй на уголек —
Раздуешь жизни пламя.
И оживет забытая беда,
И зацветут засохшие надежды.
Своим пером его освоив почерк,
Естественно, как собственную, ставь
Его автоматическую подпись.
Хромай, холь он хромал,
Как клялся он, клянись.
Он черное носил — ходя лишь в черном,
Подагрой он страдал —
Страдай подагрой ты.
Интимные безделицы копи —
Перчатку, плащ, перо…
Вокруг вещей привычных
Построй привычный дом
Для страшного жильца.
Ему даруя жизнь, остерегайся
Могильного пристанища его,
Чтобы оно теперь не опустело.
Завернутый в его истлевший саван,
Сам место ты свободное займешь.
Готы, гунны, вандалы, исаурианские горцы,
Римляне не по рожденью, а по случайности службы,
Знаем мы все так мало (больше мы знать не хотим)
О Метрополисе странном: о храмах его со свечами,
Сенаторах-педерастах, облаченных в белые тоги,
Спорах на ипподроме, кончающихся резней,
О евнухах в пышных салонах.
Здесь проходит граница, здесь наш бивак и место,
Бобы для походной кухни, фураж для наших коней
И тяжесть римских доспехов. Ну, хватит! Лишь тот из нас,
Кто в сумасшедшей скачке, достав тетивой до уха,
Вбивает тяжелые стрелы в чеканные латы персов,
Пронзая насквозь доспехи, успех завершая копьем, —
Лишь тот достоин почета, достоин нашей любви.
Меч свой в ножны вложить властно велел Христос
Святому Петру, когда стража их превзошла числом.
Тогда и была дана Святому Петру возможность
Словом поднять толпу, на помощь ее призвать.
Петр нарушил обет и от Христа отрекся.
У нас за случай такой — забрасывают камнями,
А не возводят в сан…
Ни веры, ни истины нет, ни святости в Церкви Петровой,
А справедливости нет ни во дворце, ни в суде.
Священнику все равно, что мы продолжаем дозором
Посменно стоять на валу. Достаточно нам вместо бога,
Чтоб на хоругви дракон от ветра распахивал пасть.
Сердце империи — мы, а не этот облупленный город:
Гнилому дереву жизнь продлевает только кора.
Этот дом старинный столь известен
Лепкой и великолепьем лестниц,
Он высокомерьем шелковиц
Унижает все дома в округе.
Прежде были у него владельцы:
Был отец, наследник-сын и внук.
Пережив последнего из рода,
Дом теперь в пожизненной аренде.
Не было намека на крушенье —
Ни фамильных призраков, ни крыс,
И в саду фруктовые деревья
Зеленели стройными рядами.
Спальня с очень низким потолком
В эти годы не пугала спящих.
Новым поколеньям неудобства
Принесли бессонницы удушье.
В чопорной почтенности гостиной
Старые ирландские бокалы
Были вдвое ярче, отражаясь
В навощенной памяти стола.
Временно обоями с цветами
Здесь хозяйка приручила стены,
Но благочестивый реставратор
Серые панели обнажил.
Дети старый дом до слез любили,
Были многоцветны цветники,
Под защитой полога супруги
Долгой ночью радовали плоть.
Хлам — на чердаке, в подвале — плесень,
Не играют соки в старом дубе
Прочных балок: если распилить,
Как живое дерево, заплачут.
…Парр почтенный прожил сто пять лет
(Королю он так похвастал Карлу),
Когда он покаялся публично
В прелюбодеянии с потомком.
Умер Парр, не умер особняк,
И его жильцы переливают
Юность в исторические вены,
Но роняет черепицу крыша.
Хоть покинул дом последний в роде,
Разрывая давнее заклятье,
Ставят к трапезе ему прибор,
И постель пустую на ночь греют.
Не вернуть его к беседам праздным
Над прудом с рисунком белых лилий,
К ритуально-чинному застолью
Генеалогических гостей.
Этот дом лишь радостями детства
Взрослого способен заманить,
Но и в колыбели, и в могиле
Он — приемыш на чужой земле.
Ненависти нет у бунтаря,
Радости былые не отверг он,
А побег из мест не столь почтенных
Не польстит тщеславию его.
Он в себе несет недуг новейший:
Благодарность с примесью досады,
Унаследует он древний титул,
Ибо некому продолжить род.
Выгиб дерева говорит нам,
Откуда сильнее ветер.
Наши позы — что ты сердита
И плохо нам жить на свете.
Но гляди-ка: под ветром склоненные,
Не назад мы качнулись — друг к другу, —
И ветвями, как прежде зелеными,
Гоним прочь свою вьюгу.
Настал конец игры, теперь уж навсегда,
И мы, и прочие, хоть редко признаются.
И нынче видят небеса, как встарь,
С улыбкой веря в звездный плащ Марии.
Хоть кажется, что жизнь по-прежнему беспечна,
Бездельничает средь цветов июньских,
И пахнет резкой зеленью трава,
А вера благостно нисходит с неба, —
Все только призрак: зеркало и эхо
Совмещены со зрением и звуком,
Зов веры, прежней смелости лишенный,
Звучит, как жалоба слепца: «Я слеп!»
Конец безделью, и роптать наивно,
Как плакать о своих зубах молочных,
Но ропщут многие и на коленях
Взывают к непорочности Христа.
Мы больше не мошенники, не лжем,
Мы, наконец, не думаем, как прежде,
Что, затаившись в каждом редколесье,
Лев или тигр готовы нас сожрать.
И страсть теперь не будет в ложной спеси
Невинных втягивать в стыдливый танец
От робкого касанья сквозь перчатку
До исступленно стиснутой груди.
Любовь, однако, выживет — зарубкой
На плахе под секирой палача.
И наших тел безглавым отраженьем,
Как зеркало, нас память удивит.
Патриархальное, под балдахином, ложе,
Где жили призраки, ночные сны тревожа,
Из антресольной тьмы извлечено опять
И переделано в удобную кровать.
А сами призраки — растеряны, тихи
(Где их стенанья, вздохи и грехи?) —
Тревожат наш размеренный досуг
Не более, чем пыль, свербящая в носу.
Бесхитростность к нам возвратилась вновь,
Зов темных сил не будоражит кровь,
И свет любви — чтоб друга друг узнал —
Из глаз в глаза передает сигнал.
Бедняги призраки привыкли жить, считая,
Что время может подмерзать и таять.
Но здесь у нас лишь та любовь в чести,
Что в прошлое не ведает пути.
Самоубийца, не смирён,
Глядел на размозженный череп.
Неужто это сделал он?
И разве мелок был мотив
Отделаться от кредиторов,
Подмостки старые сменив?
Откуда-то донесся смех:
Увидел он день свадьбы смутно,
И новый день, что скрыт от всех.
Отныне некуда идти…
Какую же литературу
Сумеют ветры занести
Туда, где труп к земле приник:
Лишь давность новостей спортивных
И смятый школьный черновик.
С усадьбой пастора соседствуя уныло,
Смерть прихожан ничуть не торопила.
Но каждый норовил — опасливый народ —
Любыми средствами замедлить жизни ход.
Ценился тот, кто, сочетав умело
Довольно слабый ум с могучим телом,
Был потому всегда румян и свеж.
Снимали шапки все — там не было невеж —
Близ кладбища, но меж собой, украдкой,
Честили Смерть безбожной супостаткой,
И всяк давал торжественный зарок
Старуху пережить (никто еще не смог).
Стенанья жителей, их ропот суеверный
Вконец испортили ее характер скверный.
Когда она вошла,
Мне показалось, что не затворится вовеки дверь.
Не затворила дверь — она, она, —
И в дом морская хлынула волна,
И заплескалась — не сдержать теперь.
Когда она ушла, улыбки свет
Угас навечно —
Всюду черный цвет,
И закрывалась дверь за нею бесконечно,
И моря больше нет.
Чуть слышным шепотом в любви своей
Перед рассветом признаешься ты
Полусловами, в полусне,
Пока земля в дремоте зимних дней
Проращивает травы и цветы,
Хотя летает снег,
Хотя повсюду снег.
На высокой резной постели входит в сон его
Воспоминанье: вот она идет по тропинкам,
По колючим морским ракушкам, между двух цветников душистых,
По тенистой прохладе дерна, под раскидистым виноградом.
Он вздыхает: «Оставшись в прошлом, среди бед моих и ошибок,
Она призраком бродит в руинах по густым сорнякам лужаек».
Но, однако, стоит, как прежде, царский дом вдалеке, за морем,
Он от старости покосился, стал ниже ровесниц-сосен.
В этом доме впервые Тезею надоело ее постоянство.
Ариадна уверенней ходит, чем ходила, когда чернела
Его гнева близкая туча, грохотала грозой над нею,
Когда сосны в предсмертных корчах на ветру беспощадном бились
И цветы глядели свирепо обезумевшими глазами.
С ним теперь покончены счеты. Никогда она снов не видит,
Но о милости молит небо, призывает благословенье
На места, где в его виденьях стало все травой и камнями.
И сама Ариадна — царица, и друзья ее — благородны.
Есть новость, и единственная повесть,
Чтоб ты другим поведал,
Ученый бард или младенец чудный;
Лишь ей должны служить и стих и стиль,
Те, что блестят порой
В простых повествованьях, заблудившись.
Опишешь ли все месяцы деревьев,
Диковинных зверей,
Птиц, что вещают волю Триединой?
Иль Зодиак, что медленно кружится
Под Северным Венцом,
Тюрьмой всех истинных царей-героев?
Вода, ковчег и женщина, и вновь
Вода, ковчег, богиня:
Царь-жертва вновь свершает, не колеблясь,
Круг предназначенной ему судьбы,
Двенадцать витязей призвав следить
Свой звездный взлет и звездное паденье.
Расскажешь ли о Деве среброликой,
К чьим бедрам рыбы льнут?
В левой руке богини — ветвь айвы,
Пальчиком правой манит, улыбаясь.
Как может царь спастись?
По-царски за любовь он платит жизнью.
Или о хаосе, родившем змея,
В чьих кольцах — океан,
В чью пасть герой, меч обнажая, прыгнет
И в черных водах, в чаще тростника,
Бьется три дня, три ночи,
И воды изрыгнут его на берег?
Падает снег, ухает ветер в трубах,
А в бузине — сова,
Страх, сердце сжав, ждет чаши круговой,
Скорбя, как искры, вверх летят, и стонет
Рождественский огонь:
Есть повесть, и единственная повесть.
Представь богиню милостивой, мягкой,
Но не забудь цветы,
Что в октябре топтал свирепый вепрь.
Белым, как пена, лбом она манила,
Глаз голубым безумьем,
Но все сбылось, что ею обещалось.
Капустницы полет витой
(Его идиотизм святой)
Не изменить, ведь жизнь пройдет,
Пока поймешь прямой полет.
Однако знать — не значит мочь!
Она витает наугад
К надежде, к богу — и назад.
Стриж — акробат, но даже он
Таланта этого лишен.
Мне имя присвоил бесстрастный закон —
Я пользуюсь им с тех пор,
И правом таким на него облечен,
Что славу к нему приведу на поклон
Иль навлеку позор.
«Он — Роберт!» — родители поняли вмиг.
Вглядевшись в черты лица,
А «Грейвз» — средь фамильных реликвий иных
Досталось в наследство мне от родных
Со стороны отца.
«Ты Роберт Грейвз, — повторял мне отец, —
(Как пишется — не забудь!),
Ведь имя — поступков твоих образец,
И с каждым — честный он или подлец —
Безукоризнен будь».
Хотя мое Я незаконно со мной,
Готовое мне служить,
Какой мне его закрепить ценой?
Ведь ясно, что Я сгнию под землей,
А Роберту Грейвзу жить.
Отвергнуть его я никак не могу,
Я с ним, как двойник, возник.
Как личность, я внуков набор берегу,
И кажется, держит меня в долгу
Запись метрических книг.
Имя спешу я направить вперед,
Как моего посла,
Который мне кров надежный найдет,
Который и хлеб добудет и мед
Для моего стола.
И все же, поймите, я вовсе не он
Ни плотью моей, ни умом,
Ведь имя не знает, кто им наречен…
В мире людей я гадать обречен
И о себе и о нем.
В тиши полуночного сада
Среди лоз винограда
В мерцании лунного света
Стул из отеля
Мрачно глядит в заголовок вечерней газеты,
Которую, видно, еще развернуть не успели.
Стул из этой же пары
Опрокинут ударом,
Лежит неудобно,
Не может подняться.
Его навзничь швырнули внезапно и злобно,
И так вот, увы, до утра придется ему оставаться.
На веранде, где шла беседа,
Нет кровавого следа,
Не сверкает опасно нож —
Ничто не внушает испуга.
Даже клочьев письма на полу не найдешь,
Даже кольцо не отброшено гневно в угол.
На скатерти, прямо,
Не задетые драмой,
Стоят два бокала на тоненьких ножках,
В одном еще много вина.
Смотрят, как среди лоз крыса бежит сторожко
И над краем обрыва мелко дрожит луна.
Невероятное преданье
Хранят французы с давних пор:
В Марселе, прочим в назиданье,
Судим был юный хитрый вор.
Его раскаянью не верят,
Лгунишку слезы не спасут.
«Сто лет на каторжной галере» —
Свой приговор выносит суд.
И что же — бабушки твердят нам,
И в летописи я прочел:
Отбыв сполна тот срок проклятый,
Вор… поклонился и ушел!
Любовь моя, ты так сурова,
И приговор твой так жесток.
«Навек» — немыслимое слово,
Тебе не выждать этот срок.
Хоть двести лет, хоть триста дай мне,
Я выживу, перетерплю
И докажу, отбыв изгнанье,
Всю нераскаянность свою.
Красавица — в беде. Ей нужен добрый ангел
Он выручал уже не раз.
Он платит за такси, готовит ужин, ванну,
Кладет примочки на подбитый глаз.
О денежных делах красавица молчит —
Стыдится и хитрит сначала.
Но ангел вынет чек из-под крыла
И спросит, сколько задолжала.
(В постели завтрак: кофе, тост, яйцо,
Сок апельсиновый и джем вишневый.
Сто лет уже так сладко не спалось!
И укоризны — ни полслова.)
Красавица его готова обожать
Почти как мамочку (она была святая).
Воздать за все и долг вернуть сполна
Торжественно и пылко обещает.
Приободрясь и малость раздобрев, —
Красавица берет перо, чернила
И — злому ангелу послание строчит,
(Сто лет уж так не веселилась!).
Обидчику, мерзавцу, сутенеру,
Который бьет ее и нагло врет,
Который — сущий черт и, видно, скоро
Назад красотку уведет.
Мой добрый ангел, не глядите хмуро!
Поступок щедрый — сам себе награда.
Когда настолько родственны натуры,
Союзу их мешать не надо.
Мне, как послу от Нездешней державы
(Гласит протокол), предоставлено право
На экстерриториальный статут
В Разъединенных Штатах Там и Тут.
С там-и-тутцами нынче уж редко доходит о драки,
Мешочков с песком не готовлю на случай атаки,
И, хотя министерство финансов, конечно,
Официально не знает валюты нездешней,
При обмене, как правило, нет затрудненья,
И наряд мой — уже не предмет осужденья,
И с вопросами робкими разного рода
Что ни день обращаются жители почтой и с черного хода.
Ее оскорбляют хитрец и святой,
Когда середине верны золотой.
Но мы, неразумные, ищем ее
В далеких краях, где жилище ее.
Как эхо, мы ищем ее, как мираж, —
Превыше всего этот замысел наш.
Мы ищем достоинство в том, чтоб уйти,
Чтоб выгода догм нас не сбила с пути.
Проходим мы там, где вулканы и льды,
И там, где ее исчезают следы,
Мы грезим, придя к неприступной скале,
О белом ее, прокаженном челе,
Глазах голубых и вишневых губах,
Медовых — до бедер — ее волосах.
Броженье весны в неокрепшем ростке
Она завершит, словно Мать, в лепестке.
Ей птицы поют о весенней поре.
Но даже в суровом седом ноябре
Мы жаждем увидеть среди темноты
Живое свеченье ее наготы.
Жестокость забыта, коварство не в счет…
Не знаем, где молния жизнь пресечет.
Как только твой затмившийся рассудок
Остудит тьма, припомни, человек,
Что выстрадал ты здесь, в Самофракии,
Что выстрадал.
Когда минуешь реки царства мертвых,
Чьи серные пары иссушат горло.
Судилище предстанет пред тобой,
Как чудо-зал из оникса и яшмы.
Источник темный будет биться слева
Под белой мощной сенью кипариса.
Ты избегай его, ведь он — Забвенье,
Хотя к нему спешит обычный люд,
Ты избегай его.
Потом увидишь справа тайный пруд,
А в нем форель и золотые рыбки
В тени орешника. Но Офион,
Змей первобытный, прячется в ветвях,
Показывая жало. Пруд священный
Питается сочащейся водой. Пред ним бессонна стража.
Спеши к пруду, он означает — Память.
Спеши к пруду.
Там стража строго спросит у тебя:
«Ты кто? О чем ты нынче хочешь вспомнить?
Ты не страшишься жала Офиона?
Ступай к источнику под кипарисом,
Покинь наш пруд».
Но ты ответишь: «Я иссох от жажды.
Напиться дайте. Я дитя Земли,
А также Неба, из Самофракии.
Взгляните — на челе янтарный отблеск,
Как видите, от Солнца я иду.
Я чту ваш род, благословенный трижды,
Царицы, трижды венчанной, дитя.
И, за кровавые дела ответив,
Был облачен я в мантию морскую
И, как ребенок, канул в молоко.
Напиться дайте — я горю от жажды.
Напиться дайте».
Но они в ответ: «Не утомил ли ты в дороге ноги?»
Ты скажешь: «Ноги вынесли меня
Из утомительного колеса движенья
На колесо без спиц. О Персефона!
Напиться дайте!»
Тогда они тебе плодов дадут
И поведут тебя в орешник древний,
Воскликнув: «Брат наш по бессмертной крови,
Ты пей и помни про Самофракию!»
Напьешься ты тогда.
И освежит тебя глоток глубокий,
Чтоб стать властителем непосвященных,
Бесчисленных теней в утробе Ада,
Стать рыцарем на мчащемся коне,
Предсказывая из гробниц высоких,
Где нимфы бережно водой медовой
Твои змеиные омоют формы,
Тогда напьешься ты.
Как трудно умирает год; мороза нет.
Мидас на желтые пески облокотился,
Не слыша стонов камыша и волн.
Еще крепка, душиста ежевика
И бабочками старый плющ цветет.
Его ты пощади чуть-чуть, Старуха,
За чистоту надежд, за искреннюю страсть.
Священник бледненькой жене,
Палач лихой девице —
Не то же шепчет в тишине?
Не в ту же дверь стучится?
Но, ярость ночи исчерпав,
Какой ответ находят?
Дурную хворь у палача?
У пастора — отродье?
Цветок мой, женщина моя,
Твой облик горд и светел.
Как можем быть мы, ты и я,
К делам причастны этим?
Твой робкий взгляд, волос поток
Как Темза в наводненье —
И трепет рук, и голосок,
Чуть хриплый от волненья, —
Да разве может это быть
Пустым и темным словом,
Что тварь продажная твердить
Без устали готова?
И не позорно будет мне,
Все ведая заранее,
Любовь на мятой простыне
Предать на поругание?
Все так. Но если до конца
Хранить рубеж свой гордо,
Не раздерут ли нам сердца
Ревнивых фурий орды?
К постели прикован я был своей,
Всю ночь я бессильно метался в ней.
Напрасный опять настанет рассвет,
И гриф на холме лучами согрет.
Я вновь, подобно титанам, влюблен,
К вечерней звезде иду на поклон,
Но эта костлявая птица опять
Желает прочность любви испытать.
Ты, ревность, клюв орошая в крови,
Свежую печень по-прежнему рви.
Не улетай, хоть истерзан я весь,
Коль та, что ко мне привлекла тебя, — здесь.
Покой; дикарку-долину расчертили потоки,
Удод на теплой скале притулился. Так отчего
Эта дрожь соломинки в моих непослушных пальцах?
Чего мне бояться? Разве нет у меня заверенья,
Под которым стоит ее имя,
Что любовь моя сердце ее обожгла?
Эти вопросы, птица, не риторичны,
Смотри, как дрожит, корчится в пальцах соломинка,
Словно где-то вдали содрогнулась земля.
Мы оба любим, но лучше быть любви безответной,
Если этот случайный прибор предвещает
Катаклизмы далекой, незримой беды.
Если б она согревалась мыслями обо мне,
Разве моя рука не была бы спокойна, как камень?
Неужто я все погубил силой страсти своей?
Не угадав, что будет впредь,
Ты, может, поспешишь стереть,
Забыть о том,
Как властным ртом
У локтя, в перекрестье вен
Клеймом я твой пометил плен.
Но, опыт совершив такой,
Найдешь ли ты покой?
Ни от клинка, ни от клыка
Отметин не было пока,
Твоей руки живой атлас
Ни сыпь не тронула, ни сглаз,
И губ моих не виден след —
У кожи тот же нежный цвет,
Питает женственности кровь
И кожу, и любовь.
Ни пемзою, ни кислотой,
Хоть ты до кости плоть отмой,
Мой знак не сможешь смыть.
Должна вовеки метка быть.
Свидетельством любви гореть,
Ее ничем нельзя стереть,
Затушевать или забыть —
А лишь себя убить.
Извращенная прихоть у кошек-принцесс,
Даже у самых черных, черных, как уголь,
Кроме юной луны, на каждой груди горящей,
Коралловые языки, берилловые глаза, словно лампы.
И лапы в галопе, как трижды три в девяти, —
Извращенная прихоть, походя, отдаваться
В правдоподобном любовном экстазе
Бродячим дворовым котам с разодранными ушами,
Которые ниже настолько обычных домашних котов,
Насколько они их выше; а делают это назло,
Разжигая ревность, — и не стыдятся ничуть
Крупноголовых котят кроличье-серого цвета,
С удовольствием их оставляя.
Когда все кончено и ты бредешь домой,
С трофеями войны управиться нетрудно:
Штыки, знамена, шлемы, барабаны
Украсят лестницу и кабинет,
А мелкие предметы с поля брани —
Часы, монеты, кольца и коронки —
Ты с выгодой продашь (конечно, анонимно).
Куда сложней с трофеями любви,
Когда все кончено и ты бредешь домой.
Ведь этот локон, письма и портрет
Не выставишь публично, не продашь.
Спалить, вернуть — противится душа,
А спрятать в сейф мешает опасенье,
Что этот сейф прожгут они насквозь.
Его облики неисчислимы,
Его сила ужасна,
Мне неведомо имя его.
Неделями, съежившись, он лежит,
Подавая лишь изредка признак жизни,
Словно приступ странного совпаденья.
Есть сытно, одеваться солидно, спать удобно
И превращаться в достойного гражданина
С долгосрочным кредитом в магазинах и кабаках —
Так опасно! Я очень боялся, что этот патлатый дьявол
Не согласится с моим соглашательством
И устроит себе берлогу в чьем-то пустом животе.
Но когда он внезапно взнуздает меня во сне,
«Все прекрасно!» — хриплю я и к лампе на ощупь тянусь
Со вспотевшим лицом и грохочущим сердцем.
Одну лишь женщину всю жизнь любить,
Под деревом одним искать покоя —
Не мудрено и дураком прослыть
За постоянство глупое такое.
Вот почему изменчивый поэт,
Что к новизне стремится непрестанно,
Обязан быть — пути иного нет,
Так он считает, — вечным Дон Жуаном.
Но если чудом каждый новый день
(А чудеса, мы слышали, бывают),
Одна лишь женщина и тех же веток сень
Его неукоснительно пленяют?
И если все, что может обещать
Туман и жар горячечных видений,
В который раз сбывается опять,
Лишь по знакомым поднимись ступеням?
Искатель перемен, застоя враг —
Таков поэт. И все же, все же —
Что, если Феникс прячется в ветвях,
А женщина — судьба, и с каждым днем дороже?
Назови этот брак удачным —
Ведь никто под сомненье не ставил
Его мужество, ее нежность,
Совпадение их воззрений;
Лишь один бездомный графолог
Почему-то качал головою,
Прозорливым оком сличая
Начертанье букв у супругов.
Хоть нечасто найдет поддержку
Моногамная аксиома:
Зуд в том месте, что ниже бедер,
Отчуждать не обязан сердце, —
Назови этот брак удачным:
Хотя нет от него потомства,
То, что этих двоих связало,
Зримей несовпаденья их.
Назови этот брак удачным:
Ссор при людях не допускали
И веди себя осторожно;
А превратности их постели
Никого не касались, покуда
Не случилось нам, как присяжным,
Выносить решенье по делу
О взаимном самоубийстве.
Кто-то, быть может, знает, другие — вообразят,
Что значит идти всю ночь под меленьким летним дождем
(Под мелким дождем, укрыв им луны милосердный лик),
Кругом обойти гору и, хромая, вернуться в дом.
Возраст ночного скитальца, конечно, играет роль,
И насколько он крепок телом, и — насколько та связь крепка
Что гонит его из комнат в эту мокрую темень
И отправляет вокруг горы без шляпы и пиджака.
И все-таки согласимся, что-то бывает схоже:
Внутренний жар, который передохнуть не дает,
И вызволенные из плена после долгого зноя,
Терпкие запахи июля, сочащиеся, как мед.
Добавьте еще деревьев звериные очертанья.
Бледное небо над ними. Близко бурлит вода.
Дома, погруженные в сон, недоброе их молчанье.
Некто — двойник ли, призрак — бредет по твоим следам.
Камни — отметины миль — отмечают душевные сдвиги:
Гнев — безнадежность — раскаянье — грусть.
А лицо ее кружится в памяти и дрожит,
Такое привычное, выученное наизусть.
Того, кто решил наконец повернуть домой
И прошагать еще миль пятнадцать назад,
Больше научит заря, чем пока научила любовь, —
Ранняя зорька, когда петухи закричат.
Последние мили даются совсем легко.
Правда ясна, и для выдумок поводов нет.
Дом перед ним. Сонно падают капли со скатов крыши,
В окнах пылает неудержимый рассвет.
Любовь — это всемирная мигрень,
Цветным бельмом в глазу
Она рассудок застит.
Симптомы подлинной любви всегда —
Суть ревность, худоба
И вялость на рассвете,
А признаки и призраки ее —
Тревожно слушать стук,
Ждать с нетерпеньем знака:
Прикосновения любимых пальцев
В вечерней комнате
И пристального взгляда.
Так наберись же мужества, влюбленный!
Сумел бы ты принять такие муки
Не из ее неповторимых рук?
Просить я и сейчас не смею
Подарок или порученье,
Иль обещание любви — не откажи
Принять, что принесу, — прими
И пожалей обоих нас, но выбирай как надо,
Идя по острию, где смерть граничит с адом.
Взволнованы ли вы, возбуждены
Шепотом любви?
Очарованное словом,
Остановится ли время,
Когда спокойные и серые ее глаза —
Распахнутая в небесах гроза,
А облака волос —
Как бури, что несутся мимо?
Хоть море до гор затопило залив,
И хижины разнесло,
Наш виноград на корню просолив,
Хоть ярко луна и опасно плывет,
И цикл у нее иной,
Чем солнечный цикл, завершающий год,
Хоть нет надежды добраться с тобой
На остров яблок вдвоем,
Но если не буду сражен я судьбой,
Зачем мне бояться стихии твоей,
И зеркала — полной луны,
И яблока с этих священных ветвей?
Нелегок подвиг подлинных влюбленных —
Лежать в молчании, без поцелуя,
Без еле слышных вздохов и объятий
И только счастьем согревать друг друга.
Неоценима ласка рук и губ,
Как средство заверенья в постоянстве,
Или значенье слов, когда в смущенье
Сердца стремятся слиться в темноте.
Но только те, кто высший смысл постиг —
Уснуть и видеть сны одни и те же,
Под звездным покрывалом распластавшись,
Любовь венчают миртовым венком.
Теперь уже редко — достоинство
Безудержной нашей любви,
Редко — свидание,
Вечно — присутствие
Без обещаний и клятв.
А если б мы были иными,
Но птицами общей породы
В клетке обычного дня,
Смогли бы мы пламени призрак
Добыть из земли, как теперь?
Взглянув в дорожное окно однажды,
Наверно, ты в поездке поражался
Благословенным уголкам, манящим:
«Останься! Проживи здесь жизнь».
И если бы ты был простосердечным,
То, может быть, деревня появилась
Из бесконечной быстрины пути,
А по бокам дороги встал ольшаник, и под ольшаником — золотоцвет,
Холмы, покосы, мельницы, сады и неказистый,
Но тот самый
Дом среди столетних тутовых деревьев.
Как чудо, вырос бы — незаселенный!
Увы, ты не решился бы сойти,
Почувствовать, как тряска беспощадна —
Общественный не приспособлен транспорт
Для радостных, случайных остановок;
Есть жесткий свод особых обстоятельств:
Бандиты, оползни, землетрясенье или еще какая-то беда.
И смелости не хватит, чтобы крикнуть:
«Особый случай, стойте, я сойду!» —
Затормозить; но все, что ты увидел
Исчезло навсегда.
Когда приедешь
(Как прошептал бы внутренний наставник),
Уже смешно — машину нанимать,
К покинутому дому возвращаться…
Все запоздало, все вдали:
Решительно владельцы в дом вошли…
Дай-ка сюда свою книжку!
То, что без передышки
От рождества до весенних дней
(Целых полгода!) ты бился с ней,
Только особую сладость прибавит
Этой свирепой и скорой расправе.
Писчей бумаги и перьев пена
В цену лишнего опыта ляжет сполна.
Не помышляй уберечь от огня
Ни строчки. Ты знакам дорожным не внял,
Свернул неудачно. Где были глаза?
Поздно теперь возвращаться назад.
Дай-ка сюда свою книжку!
Не бойся, сожги, и крышка!
Хотя бы за то благодарен будь,
Что все-таки знаешь, где правда и в чем твоя
И ты еще что-то лучшее скажешь:
По-своему, смело и не для продажи.
Две женщины: одна добра, как хлеб,
Все делит на двоих;
Две женщины: одна редка, как мирра,
Все лишь себе берет.
Две женщины: та, что добра, как хлеб,
Верна своим словам;
Две женщины: та, что редка, как мирра,
Не произносит слов.
Та, безупречна что, украшена рубином,
Но ты, прохожий, думаешь — стекло,
И взгляд скользит, не задержавшись долго,
Невинно так она его несет.
Две женщины: той, что добра, как хлеб,
Нет выше и знатней;
Две женщины: той, что редка, как мирра,
Чужды мирские страсти.
И бледной розой аметист
Расцвел в ее саду,
Где взгляд бродить не устает,
Смотреть и удивляться.
Кружатся ласточки над головой,
Движенья мерны их, как будто вечны:
О красоте, тревоге этой женщины
Еще не знает ни один мужчина.
Две женщины: одна добра, как хлеб,
В любую непогоду;
Две женщины: одна редка, как мирра,
В свой — непогожий — день.
Когда над обрывом случайно сошлись,
Я вздрогнул, услышав твой голос,
А ласточки в танце, как дети, неслись,
Чей выбор так прост и недолог.
И было все ясно: я рядом с тобою
И маску, что носишь, сорву,
Рожденье твое снова миру открою,
Я снова тебя назову.
И все же нежданной была мне награда,
Ее поэт заслужил;
А ласточки в гневе кричали надсадно,
Как будто сжигали их мир.
Нежной прошвой травы и змеею,
Цветом лавра и радугой моря,
Изумрудного чистотою
Живут оттенки зеленого:
Как зеленое — вовсе простое, но, конечно же, неземное —
Ты в любви открывай моей новое.
С ночи той, когда прокрались,
Словно призрак, вы ко мне,
Горло сжав, исторгли клятвы,
Что я повторял бы век,
Здесь, где ребра аркой вздеты,
Уголья затлели вскоре,
Ветры в них огонь раздули,
Выжигая все живое.
Кулаки мои, что молот,
Лоб широкий мрачен гордо,
Мускулы пружинят ноги,
Весь я вырастаю словно.
Все же то, что час вы ждали,
Когда звезды нам лишь светят,
Говорит — порыв ваш ярче,
Мой — сгорел в надежде меньшей.
Я от восторга плачу, что на именины
Она не подарила ничего — здесь все наоборот:
Принять она решилась мои дары — отныне
Счастливее меня поэта нет!
Первое, царственное имя, вырезанное на скале,
Означило первую страницу летописи времени;
И каждый новый год будет повторять
Злые квадратики сброшенной и новой кожи
На клетчатой одежде мертвой змеи.
Но мы с тобою вместе, вместе, вместе
Перенесем все самые страшные лишения,
Мы вырвем перо из рук Еноха
И вычеркнем наши имена из его черного списка
И время будет дважды нетронутым.
Любовь наша незаметна; а вся жизнь
Так же длинна и коротка, как приключенье.
Одиноко или вместе, воскрешая малое и предсказывая еще меньшее,
Мы смотрим на змею, раздавленную пяткой
И в смертельной агонии чешуйками рождающую радугу.
С тобой мы две части, мужчина и женщина,
Сближающиеся с двух разных концов,
Я на ветре, что ближе к земле, ты — что ближе к солнцу.
И вера, которую мы несем с собой,
Одетые слепым множеством сдвоенных миров,
Формирует над нами грозовые тучи.
Страшны раскаты грома, когда встречаемся,
И угловатая молния, и дождь-водопад,
Обрушивающийся на пустыни длинной вереницы лет.
А что же предсказатели погоды?
Они молчат и прячут глаза,
Позволяя событию пройти незамеченным.
А мы? И мы отвечаем молчанием.
О, как прекрасна мечта — не сотрясая воздух,
Вызвать непонятное изменение во всемирном климате!
Рожденный в беднейшем семействе, в один из голодных дней,
Он ныне бредет по дорогам, засохшую ветвь волоча за собой,
Завидуя каждой травинке, природе завидуя всей.
Нужда ему имя, но если добры вы —
За стол посадив, на почетное место,
Тарелку до края наполнить его не забыли,
Сказав: «Ешь и пей, попробуй от каждого блюда»,
Он, жадно глотая, в ответ промычит вам хвастливо:
«Но я не просил никогда, — и не буду».
Унылы одежды на нем, и сам он несчастен и робок,
Погас его взор, улыбка поблекла, и ум подаяния просит,
И певчую птицу способен разжалобить голос.
Но все же открытого сердца его нет светлее —
Хоть жадно он рыщет глазами в соседних владеньях —
Надежду то сердце дает человеку с петлею на шее.
Дом ее выступал, как в тумане, в конце Беркширлейн,
Огромный и уединенный. Она ожидала меня;
А я как на крыльях с трепещущим сердцем летел,
Еще от садовой калитки успев разглядеть,
Как ярок дверной молоточек — так значит готов он
В уверенный стук воплотиться? Шаги отдавались так гулко,
Бежал я последние метры: ударил и слушал,
Ловил звук скользящий ее приближенья…
Ни слова, ни шороха. Ждал я три долгих минуты,
Потом, удивленный, побрел по дорожке назад,
Наверх посмотрел, подравнялись на крыше все трубы, но дыма не видно.
А вот занавески: от солнца ль защитою служат они?
Быть может — не только от солнца? Я в сад заглянул через стену.
За ним здесь следили, клонилися ветви под цветом
(Тот год день пасхальный был поздним, весна пришла рано),
Садовника там я увидел, склоненного над парниковою рамой.
— А что госпожи твоей нет разве дома?
— Да, нет.
— Но я приглашен ею был. Зовут меня Лев.
Быть может записку оставили мне?
— Да нет, и записки никто не оставил.
— Надеюсь с ней все хорошо?
— Ничего не случилось,
Хотя госпожа моя, правда, была озабочена чем-то, мы думали,
Что по семейным причинам.
— Есть разве семья у нее?
— Об этом не буду болтать… Но сказать все ж осмелюсь,
Обеспокоенной выглядела. И какая-то вся не своя.
— И все же записки мне нет.
— На словах передать лишь просила,
Что будет в отъезде неделю иль две,
Быть может и месяц-другой, возвратиться хотела где-нибудь в середине лета,
А, впрочем, о том я прошу вас, не говорите нигде.
И это было хоть что-то, настойчивости награда.
Но спряталось солнце, и ветер холодный раскачивал ветви цветущего сада,
И пыль поднялась, и окна сверкали своей пустотою…
И все же, когда уходил я, то мне показалось —
Рука приоткрыла чуть-чуть занавеску, и вслед мне смотрела она:
Глаза не забыли еще, любовь излучали, — насколько это
возможно через щелочку.
В погожий день как тонок горизонт,
Граничащий как с морем, так и с небом,
Живущий и любовью-небом и любовью-морем;
И как неясен он, когда садится солнце
И зоркий глаз в себя теряет веру.
«Пусть будет так, как хочешь ты чтоб было», —
Она сказала, и он сделал так.
Луна светила, и свеча светила,
Свеча светила, и луна светила,
И облака — похожи на подушки — скрывали горизонт от глаз.
И зная и не зная, что ничто не вечно,
Оплакали влюбленные давно
Потерю горькую: однажды ночью убежит она
С его же другом, в доброте сердечной
Оставив красоту свою на память, любуется пусть ею и тогда,
Когда луна на небе светит иль горит свеча,
Когда свеча горит иль светит в мир луна.
Я разорен: и на открытом со всех сторон пространстве
Свободен, словно ветер, если нужны прогнозы.
Но почему так горько мне, ведь с нею я не связан?
Мое кольцо на пальце у нее, а шею украшает
Имеющий чудесный дар нефрит. Потеряно не все,
Пока она такие знаки носит; нас не скрепляют
Ни клятвы, ни слова — одна любовь.
Быть может, якорь золотой приносит ей мученье,
Свободу женскую невольно он сковал? Желая страстно
Цепь разорвать и по теченью вниз умчаться,
Предупредит ль она, что нам грозит несчастье,
Сочащееся из уставшей веры? — поэтому ль оно лениво
И боится на головы обрушить свой топор, хотя
Живет в ладу со злым и безразличным?
И как же дальше жить? Она меня нашла,
Не я ее. Без счета расточал ей
Богатые подарки, она все заслужила.
В любви был горд я, как моя природа;
Она — таинственна, таков ее девиз. Я горе затаю,
Пока ее волненья не увижу, когда сорву ту маску,
Мишурою украшенную добродетель, что неумело так она носила.
В возлюбленные льва избрала ты —
Меня, кто радостно, судьбе идя навстречу,
Из ревности посмев жестокие деянья
Совершить, заранее предвидя результаты,
Теперь ловушку оживил своим же мясом.
Но я не променяю сердце льва
На менее свирепое другое,
Хотя схожу с ума я под луною
И над кровавыми останками рычу,
Терзая их, лишь облака закроют мне ее луну.
Признательность и благодарность презираю,
Такой товар на рынке стоит грош:
Твои нагие ноги на моих плечах дрожащих,
Твои глаза, что дарят мне любовь —
Вот без чего с рожденья жить не мог.
Потеряли женщины Самоса головы от любви ко мне:
Изводят мужей своих, хозяйство совсем забросили,
Посланья мне тайные шлют, я о том сожалею.
Я — Ивик, поэт, что славен везде журавлями,
И стройная, бледная, как луна, самианка хотела б
Моею невестою стать.
Я ж ей отвечаю холодным приветствием или
По-братски целую; она мне проклятия шлет:
Разве должное я не воздал ее жаркой груди, что миррою благоухает?
А та, горжусь которой, на меня смотреть не хочет
Уж целый год, в тщеславии своем, что не знаком с пределом,
Сердца терзает наши, как одно.
Где б ни бродил я, жар во мне пылает,
Оливы ветвями касаются и жгут,
Мерцают камни на блуждающей тропе.
Кто обвинит меня, когда один поэт я,
Никто не смеет в дар принять удел
Лишь смерти, смерти в храме Музы?
Кто обвинит меня, когда мой гибнет волос
И череп выглядит горшком, когда глаза сверкают,
Как будто молния свой распустила шлейф?
Быть одержимым, думает она, — быть не в себе,
Хотя уверен ты в какой-то мысли,
На ней не строишь ничего.
Становишься вдруг безрассудно честным,
И обязательно смолчишь,
Пусть даже предадут тебя.
Надеждою не тщишься, что проникнешь
В доверие ты к ней —
Ведь женщина она, как все другие.
И знает делать что, не — почему:
Вот заставляет ждать
Желанных клятв
И вот уже, ранима так же,
Себя терзает за поражение твое,
За то, что сдался.
Пытался я читать, когда ушла ты,
Но все слова теряли смысл, я их оставил;
И тут почувствовал внезапно, что сердце обретает крылья.
Один был в доме я, и дождь, собой довольный,
Четыре дня отдав во власть сирокко,
Гнал пелену через долину —
Как он шипел, как сотрясал оливы листья!
С апреля первых дней томимы жаждой,
Теперь уже мы в октябре.
Я больше не скажу ни слова. А что сказал,
Уже назад взять невозможно
Без отрицания вселенной.
Проклятье между нами, «мертвая рука»,[1]
Дыханье зла, что поглощает добродетель:
Мы крова лишены, с тех пор как отступили
Вдруг при первой нашей ссоре,
Житейские заботы — где и как — лишь высмеяв:
Была уверена во мне ты, я — в тебе.
И звездочка, мерцающая в небе, что усыпляет
Цепочку скал, и наши лица в каплях дождя —
Не перевесит ли все это на весах чашу жизненных невзгод?
Так легко и так просто не первый уж раз
В упоенье веду разговор с ней на расстоянии,
Убеждаюсь, что слышу те сокровенные вздохи,
Что прежде так редко ко мне долетали;
Уверенность теперь в едином звуке, биеньи,
Что оба сердца рвет, и под одежды
Спудом — уверенность в общей наготе.
Я к памяти приник, чтоб страх холодный
Того, что кануло, не возвратился вновь,
Чтоб не вовлечь себя в заманчивую сделку,
Придуманную бесами, играющими роль ее
В моих мечтах, они копируют
Ее походку, легкую как танец,
Ее улыбку, голос и ее слова.
Но все прошло — а было ль это? — ведь можешь
Взять, к себе прижать ее, когда захочешь:
Она меж нами стену пустоты воздвигла
(Так ясно разве, так понятно — рванувшись в сторону
Ты мог пустые капилляры сердца сравнять с землей?)
И все же в упоенье не будет ль отрицать она,
Что ты — ее, она — твоя, до самой смерти?
То горький год был. Что за женщина тогда
За мной ухаживала? Болен ею, болен,
Она так близко и так далеко,
Так много обещает, выполняет мало,
И страшно так свою любовь предать стремится.
С тех пор не в силах я отдать ей долг.
Неблагодарности царица, в мой смертный час
Венок бессмертия возложится на вас,
Так не приемлите его, сопротивляйтесь и бегите.
Они об этом знали: Богиня все еще ждала.
Хоть женщина влюбленная, любая, которою она была,
На шее у которой сидела год, два и три,
Упасть под ношею священной могла от тяжести
И к людям ощупью идти назад, не признавая
Капризной власти, весь путь ее что отмечает
Широким следом клеверным, — покинув вас,
Избранницу свою, удар все ж нанесет не раз
Кинжалом, очистит кошелек, похитит кольца —
Но все равно они зовут тебя, пусть длится дольше
Беседа с непорочной, таинственной и мертвой,
Пусть плач несется над землею дикой стаи волчьей,
И смотрит пусть, влекомая течением ее холодным, луна.
И смертна женщина. И ждет она.
Амазонка, стройная и гибкая вооружилась
Всей хитростью крестьянина-отца,
Спешил который из голодавшего Тенарума в Коринф, —
Любил ее он, дитя своего нового богатства,
Почти как сына.
В Коринфе села на корабль она, что направлялся в Пафос,
Там голуби слетелись к ней и сели на ладони,
И охватило нас внезапное волненье,
Желание наполнить жемчугом ее подол, забвению
Предав все то, что прежде было.
Которая из них богиня, и женщина которая из них?
Ломают пусть философы над этим голову!
Она уж захватила пустующий — из алебастра — трон,
И лета два, почти, могла не вспоминать
Тенарум и Коринф.
Как жаль упрямое сомненье: боязнь
Ошибки, что свободно сердце.
В невозмутимости ее — все опасенья!
Прекрасны несказанно холмы и берег лучезарный
Тем утром ранним, когда, вся плоть и кровь, она идет,
И тают восхитительные формы, уходят
Сквозь туман садов в любви владенья —
Когда она идет, вся плоть и кровь, —
Но беспокойный дух ее скользит туманами садов.
В последний час, печальный, ночи
Останется полоска света
Подтачивать тень убывающей луны.
Ее виновность скоро поглотит рассвет. И с этих пор другая
Молодая королева засияет дивно;
Я утверждаю, красота так не была еще мудра:
Луны подобие во всем, хотя различье
Мы найдем и в имени, и в свойстве, и в природе
Невинный взгляд ее выносит приговор измене,
Как будто само Время умерло, исчезло.
Всегда так было. Здесь опять она. И я дышу.
Когда тебе неважно, плохо мне,
Моя неправда, что твоя вдвойне,
Коль наказать меня решишь ты вдруг,
Познаешь тяжесть безысходных мук.
Какой же дать мне вечности обет,
Чтоб защититься от любовных бед?
Мадам, пред вами умный дьявол,
Великий интриган в плаще поэта
И злобный острослов.
А вы не Муза ль? Он сказал,
Что слепо верит вам во всем,
Хоть вас не видно и не слышно.
Поэт страдает однолюбьем,
Без страха рыцарь и упрека,
В аду, глядишь, он гордо сгинет.
Дано лишь Музе предавать,
Чистейшую слезу пуская,
Коль жертве рай ее так мил.
Сам дьявол у нее учился
Творить мужчину из отребья.
Мадам, и вас лишит он чести.
Он вашу соблазнит сестру
На том же ложе, но ни она,
Ни вы не будете внакладе.
Ах, если однолюбка вы
И слепо верите ему,
Не боле Муза вы, чем он — Поэт.
Безумие вам больше не грозит,
Невинное то было безрассудство,
Заставившее нас поволноваться: и с грязных
Жизни войн домой шагают ветераны.
Простите наше самомненье и гордыню: мы смущены —
Как тот ребенок, что, по краю пропасти ступая,
Вдруг повернувшись к побелевшим братьям, их спрашивает:
«Думаете вы, что я еще дитя?»
Невозмутимый мельник,
К кому взывал о помощи ребенок,
Тонущий, течением влекомый мимо мельницы,
Хорошим человеком был, и все же он не встал
Между речным божком и его верной жертвой.
А вскоре и он сам, плывя под солнцем,
Был скован судорогой; ребенка дух
Из камышовых зарослей над ним глумился.
Но молча и без страха он тонул, осознавая,
Что это связано лишь с ним, его удел — и никого другого.
Не будет уподоблен нами мельник
Иуде иль Христу;
Сравним его с животным мы, которое выносит все погоды,
Иль со скрипящим тупо мельничным колесом,
Что безразлично к зерну, лежащему в ларях.
Неправдоподобно повисшие в воздухе на высоко натянутой проволоке
Любви, несмотря ни на что,
Эти канатоходцы еще сохраняют свое головокружительное равновесие
И улыбаются направо и налево,
Как будто не знают, в какую сторону падать.
I Правда — слабое лекарство
Дикий зверь, когда он ранен,
Лучшее лекарство знает —
Корни, ягоды и травы
Или соль лизнуть тут надо —
И свободен бег усталый.
Только знаю, мне поверь,
Это лучше я, чем зверь:
Если я любви попался,
Ветер же к востоку мчался,
Правда — слабое лекарство.
II Единственная тропка для нее
Когда в тебе ей больше нет ни слова,
И ищет взгляд утехи в стороне,
Не говори ни тонко, ни толково,
Ведь сердце не поверит ерунде.
Но с добродетелью лгуна и человека
Шепни, как не жалея ничего,
Любовь ее и боль твоя, все это —
Единственная тропка для нее.
III И на заборах снег
Ни гнева, ни уныния, ни сожаленья,
Упреков, что рождают полюса,
Был в чаше яд — родится ли сомненье,
Чья бросила его туда рука?
Ни скорби нет любви умершей нашей,
Ни визга бурь, что мчатся в темноте,
Лишь горькая улыбка, да пейзажик:
Зима и на заборах снег.
Настанет миг — меня заставит здравый смысл
Свой котелок держать на тихом огоньке
И опрометчивых не принимать решений, не водить
Знакомств случайных и контролировать безудержный язык,
И разум содержать в суровом чепчике сомненья —
В чем больше трудности, пожалуй, чем сдержать
Волны той ярости, которую приходится скрывать.
Почти весь высох пруд. Я наблюдаю, как его питает
Лишь слабый ручеек. Такие перемены
Между луной ущербной и луною полной — всегда луна
Владела струнами от сердца моего. Терпенья бы набраться, вспомнить руки.
На отмели омыть немеющие пальцы, настанет время —
И она нуждаться будет в их прикосновеньи.
Дай — не прошу ничего, ни на что не надеюсь —
Крохи существованья, пусть разбросаешь ты их
Не для меня, а для птиц (она отвечает улыбкой).
Хоть это пища бродяг, голодную смерть
Отсрочит она, ты же не раздобреешь
На хлебе, крошишь который, пока превозносится
Правда любви неразделенной и верное слово ее.
Вини себя, коли захочешь,
Но почему ж ее? Она здесь ни при чем,
Мечты безумные лишь в твой ворвались дом.
Так отчего сжимаешь кулаки и помышляешь
Убить беднягу Джорджа, почтальона (обязанность которого
Доставить на Рождество подарок — вот и все),
И ждешь его прихода словно избавленья
От всех сомнений, что не оставляют на мгновенье?
А вдруг Парис, подумав на досуге,
Решил бы не давать фрукт Афродите,
И присудил его бы верной Гере,
Защитнице супружеской постели?
И вдруг пришлось бы царственной Елене
Красу свою дарить лишь Менелаю?
Бесславно Гектор умер бы в постели,
Цари не взяли б множества богатств,
Поэты о других победах пели б!
И мы б с тобою, верно, не посмели
Вдвоем отправиться на остров греков,
На милость сдаться роковой любви.
Внимательно под светом лампы я изучал
Ладонь твою и сердца линию на ней,
Тождественную линии рассудка;
И изучала ты мои нахмуренные брови.
Я карты разложил, открыв их разом,
Ты, без сомненья, успокоилась собой.
Мужчина действует, а женщина живет —
И в силах ли игрок со счастьем своим спорить?
Отобрали Солнце у Жены,
Дали ей Луну,
Отобрали Луну у Жены,
Дали ей Море,
Отобрали Море у Жены,
Дали ей Звезды,
Отобрали Звезды у Жены.
Дали ей Деревья,
Отобрали Деревья у Жены,
Дали ей Землю,
Отобрали Землю у Жены,
Дали ей Очаг,
Отобрали Очаг у Жены,
Но воздали ей Хвалу. —
О Богиня, от тебя уйдя,
Клад свой люди не возьмут с собой.
Ты вернешь себе
Солнце и Луну, и Море,
Звезды и Деревья, Землю и Очаг.
Не вернешь лишь, гордая, Хвалу.
— Куда любовь уходит? —
Вопрос поставил логик.
— Мы называем ее — Омега минус, —
Ответил математик.
— Что это значит — брак, семья? —
Вопрос поставил логик.
— Я не стоял пред алтарем, —
Ответил математик.
— Любовью вертится земля? —
Вопрос поставил логик.
— Задай вопрос наоборот, —
Ответил математик.
В семьдесят два
Чуть постарше вас я.
Утром встаю, когда захочу,
На кухню иду
Без шлепанцев, так, босиком,
Выбираю на завтрак еду —
Джем, помидоры и сыр —
В сад выхожу, гуляю,
И нет у дорожки границ,
Мимо спешу
Клумбы, где розовый куст
Встал на дыбы;
И на качелях вверх вниз
Качаюсь, как кроны деревьев,
Рот мой бисквитом набит,
Шляпа лежит на коленях.