О АВТОРЕ

Виталий ОРЛОВ (Нью-Йорк) ПУШКИН И ЧИЧИБАБИН

Ах, ничего, что всегда, как известно,

наша судьба — то гульба, то пальба…

Не расставайтесь с надеждой, маэстро,

не убирайте ладони со лба.

Б.Окуджава. "Песенка о Моцарте"

В заголовке я поставил рядом эти два имени. Но Борис Алексеевич Чичибабин, будь он жив, ни за что на это не согласился бы, столь велик был пиетет его перед Пушкиным. В этом году Чичибабину исполнилось бы 75, и мне хочется, чтобы об этом помнили даже в этот знаменательный год, который одна газета назвала "200-летний пушкинский год", что на русском языке, вероятно, означает "Год 200-летия Пушкина". Это означает также, что начинается "то гульба, то пальба".


Кстати, о Моцарте. Кто-то очень хорошо сказал, называя своих любимых композиторов, — Бах, Бетховен, Вагнер… "А Моцарт?" — спросили его. О, Моцарт — это Бог!


"Для меня нет более любимого человека, живой личности, живой души. Вот так я мог бы сказать и о Пушкине, — говорил Чичибабин. — Перечень любимых поэтов, если он будет открываться именем Пушкина, — для меня это кощунство. Это унизительно для Пушкина, потому что Пушкин вне всяких списков, он совершенно отдельно".


Когда мы читаем наших любимых поэтов — Тютчева, Лермонтова, у них есть почти пушкинские строки, вплоть до того, что иногда над какой-нибудь прекрасной строкой задумываешься: неужели это не Пушкин? И в то же время колоссальная разница, как между Моцартом и Бетховеном. И тот, и другой — гении, но в одном случае это уже нечто божественное.


Человек не может написать: "Я вас любил: любовь еще, быть может, в моей душе угасла не совсем…"


Две первые книжки Чичибабина вышли одновременно, когда ему было 40 лет: одна из них, "Мороз и солнце", — в его родном Харькове, другая — в Москве, в "Советском писателе", она называлась "Молодость". Чичибабин пришел в поэзию, когда за его плечами был уже солидный жизненный опыт, большая внутренняя убежденность. И в первом же сборнике — отдельный раздел, посвященный Пушкину.

О время, погоди, помедли,

на шеи рыцарей надев

венки из роз и кудри дев,

а не веревочные петли.

Средь лучших рыцарей России,

народолюбцев и кутил

не он ли сам себя впервые

поэтом русским ощутил?

Не он ли доблесть в них разжег?

Шпион от возмущенья бешен.

Почто на воле, не повешен,

Гуляет пестелев дружок?

И морщит лобик, желтый, узкий,

устало к стенке прислонясь:

— Уж насидится он в кутузке,

ужо наплачется у нас…

"Молодость" Борис Алексеевич подарил мне через много лет, написав на ней: "Виталию Орлову на память о тех годах, когда выходила эта бедная книжечка, с надеждой на лучшее и с любовью". Бедной он назвал ее потому, что не было в ней тех лучших стихов, которые он к тому времени написал, а многие вошедшие были изуродованы цензурой. Позже, когда его перестали печатать, он скажет: "Не печатался, причем, очевидно, и по своей воле. Сказать: "Я не захотел больше врать…" — значит, врал до этого? Нет, я не врал. Но не мог уже согласиться, чтобы книжки мои выходили в таком виде, в каком они выходили прежде. Хотел говорить именно то, что хочу говорить, а это было невозможно. Надо было без конца уступать, а я уже не мог этого делать".


Любителям поэзии Чичибабин был известен задолго до выхода первых книг. Я познакомился с ним (и сохранял добрые отношения до конца его жизни), наверное, году в 1962-м. Мои друзья пригласили меня к другому прекрасному поэту — Марлене Рахлиной, чтобы послушать в записи запрещенную тогда Тринадцатую симфонию Шостаковича со стихами Евтушенко. Не глядя друг на друга, уставившись в магнитофон, мы слушали музыку и стихи, от которых мороз по коже. Потом читала свои стихи Марлена, а после нее — Борис. Я сейчас не помню, что из своих стихов он читал, но потрясение от них было вровень с только что услышанной симфонией. Может быть, это были посвященные М.Рахлиной стихи, которые потом были опубликованы? Большой соблазн привести их здесь полностью, но тогда я не успею сказать о Борисе Алексеевиче еще многое, что хотелось бы. Вот только отрывок:

Не пощадит ни книг, ни фресок

безумный век.

И зверь не так жесток и мерзок,

как человек.

Прекрасное лицо в морщинах,

труды и хворь,

ты — прах, и с тем, кто на вершинах,

вотще не спорь.

Все мрачно так, хоть в землю лечь нам,

над бездной путь,

но ты не временным, а вечным

живи и будь…

Сквозь адский спор добра и худа,

сквозь гул и гам,

как нерасслышанное чудо,

поет орган.

И божий мир, красив и дивен,

и полон чар,

и, как дитя, поэт наивен,

хоть веком стар.

Звучит с небес Господня месса,

и ты внизу

сквозь боль услышь ее, засмейся,

уйми слезу.

Поверь лишь в истину, а флагам

не верь всерьез.

Придет пора — и станет благом,

что злом звалось…

Как известно, судьба поэта сложилась нелегко. В 1942 году он был призван в армию, демобилизовался в июне 1945 и поступил в Харьковский университет, но в июне 1946 года был арестован. Вероятно, кто-то передал кому-то его стихи, в которых, возможно, было что-то, хотя по тем временам особенной крамолы быть не могло. "За антисоветскую агитацию", как было сказано в приговоре Особого совещания, его осудили на 5 лет, по тем временам срок смехотворный. Он считал, что самые тяжелые годы его жизни были не лагерные, не тюремные, а те несколько лет по выходе на волю, когда тем, которые были осуждены за политическое преступление, нельзя было и думать ни о продолжении учебы, ни о более или менее сносной работе, да и специальности никакой не было. Это тянулось очень долго. Но спасала поэзия:

Во лжи и страхе как ни бейся,

А никуда от них не денусь.

Спасибо, русская поэзия:

Ты не покинула в беде нас.

В этот период он писал очень много, не рассчитывая на публикацию, но читатели ему были нужны. Их заменили ему слушатели. Он читал свои стихи на разных вечерах, встречах, собраниях, а на пороге уже были те самые, знаменитые 60-е годы, когда ненадолго наступила "хрущевская оттепель", многие поэты вышли на трибуны, а вечера поэзии в Лужниках проходили с конной милицией. Через 30 лет одну из своих книг Чичибабин так и назовет: "Мои шестидесятые", а в предисловии к ней напишет: "Дело в том, что поэзию никогда не будет любить такое большое количество народа — это все временное явление. Поэтому для меня не страшно, что кого-то знают мало. Знают те, для кого он писал. Я не думаю, что всем тем, кто аплодирует мне на моих выступлениях, нужна поэзия. Поэзия нужна тем, кто без нее не может жить". Может быть, поэтому в эти годы он любил приходить в маленький зал только что открывшегося магазина "Поэзия" и просто почитать свои стихи тем, кто зашел сюда купить новинки. Обычно это была студенческая молодежь, актеры театров, поэты. Нередко приходила обожаемая публикой актриса Александра Лесникова, знаменитая на всю страну, мастер художественного слова. Она присоединялась к Чичибабину, продолжала читать и его стихи, и стихи других поэтов — по просьбе присутствующих. В 1963 году друзья передали в Москву его стихи. Вышел сборник "Молодость". Но в это время оттепель уже шла на спад. Вышедшие книги дали возможность Чичибабину в 1966 году стать членом Союза писателей СССР. Одну из рекомендаций дал С.Я.Маршак. Последняя книга вышла в 1968 году, и с тех пор, в течение почти 20 лет, — полное молчание.


Но читатели и друзья всегда у него были. Среди самых дорогих и близких — Александр Галич, которому посвящено стихотворение, тоже приводимое здесь не полностью:

И замирает близь и далечь

в тоске несбывшихся времен,

и что для жизни значит Галич,

мы лишь предчувствуем при нем.

Он в нас возвысил и восполнил,

что было низко и мертво.

На грозный спрос в суде Господнем

ответим именем его.

И нет ни страха, ни позерства

под вольной пушкинской листвой,

им наше время не спасется,

но оправдается с лихвой.

Галич тоже посвятил Чичибабину стихотворение — "Псалом" (1971), из которого нельзя не привести хотя бы часть.

Когда ж он померк, этот длинный

День страхов, надежд и скорбей, —

Мой бог, сотворенный из глины,

Сказал мне:

— Иди и убей!

И канули годы. И снова —

Все так же, но только грубей,

Мой бог, сотворенный из слова,

Твердил мне:

— Иди и убей!

И шел я дорогою праха,

Мне в платье впивался репей,

И бог, сотворенный из страха,

Шептал мне:

— Иди и убей!

Но вновь я печально и строго

С утра выхожу за порог —

На поиски доброго Бога,

И — ах, да поможет мне бог.

В этот период Чичибабин написал, быть может, лучшие свои стихи. Он перестал думать о печатании, стал писать совершенно свободно, заранее зная, что его стихи никогда не будут опубликованы, перестал ходить в Союз писателей, так что исключение из него в 1973 году считал даже справедливым, так как потерял с ним всякую связь.


А конкретным поводом для исключения были стихи о Твардовском:

Иной венец, иную честь,

Твардовский, сам себе избрал ты

затем, чтоб нам хоть слово правды

по-русски выпало прочесть.

Узнал, сердечный, каковы

плоды, что муза пожинала.

Еще лады, что без журнала,

другой уйдет без головы.

Кончилась, казалось, литературная жизнь, и Чичибабин, лишившийся всяких источников существования, пошел в трамвайно-троллейбусное управление рабочим, мастером, кладовщиком, бухгалтером…


Жил, спорил, радовался людям и думал, что жизнь так и пройдет, и кончится. Человек независимый, он выбрал свою судьбу сам, свыкся с ней. Свое дело сделал — написал стихи, а дальше…


Но о нем помнили, и помнили не только близкие друзья. В 1987 году, в Сухуми, я познакомился с поэтом Александром Петровичем Межировым. Ласковое море, нежаркое октябрьское вечернее солнце располагали к неторопливой беседе, но Межиров не спешил отвечать на мои вопросы. Узнав, что я — харьковчанин, он сразу же спросил, знаю ли я стихи Чичибабина, и выяснив, что я знаю не только стихи, но и самого Бориса Алексеевича, он стал расспрашивать о нем, и беседа постепенно наладилась.


В эти годы Чичибабин редко появлялся на людях. Чаще всего его можно было видеть в центральном книжном магазине города, "высокого, худого, похожего то ли на иконописца рублевских времен, то ли на одного из тех мастеровых, которые почти вывелись на Руси. Из-под густых бровей полыхали синевой, упасенной от всех ядовитых дымов, глаза гусляра, витязя, монаха, подпоясанного, однако, мечом" (Е.Евтушенко). Через анфиладу залов магазина он проходил в отдел художественной литературы и молча рассматривал новинки. Конечно же, его знали все продавщицы, но, выкладывая ему все самое-самое дефицитное, они делали вид, что этот человек для них такой же, как и все другие покупатели. Не знаю, понимал ли он эту игру, но охотно ее принимал. Жил он в маленькой двухкомнатной "хрущевке", сплошь уставленной книгами, вместе с Лилей. Лиля была его женой (почему-то он не любил этого слова), любимой, другом, первым читателем, единственным судьей и подсказчиком. В этот тяжелый период переоценки ценностей, когда он боялся сойти с ума, Лиля его спасла.


И вдруг — перестройка, гласность. Имя Чичибабина любители поэзии снова стали произносить громко. После долгого периода молчания одно из первых публичных выступлений Чичибабина состоялось в переполненном зале Дворца культуры железнодорожников, который, по иронии судьбы, носил в прошлом имя Сталина, а харьковчане по старой памяти называют его "клубом Сталина" и сейчас. Это был праздник для всех слушателей, и это был праздник для Б.Чичибабина. Таким взволнованным я не видел его уже давно. Он читал и свои новые стихи, и — по просьбам из зала — написанные прежде, и если вдруг забывал какое-то слово или строчку, публика хором ему подсказывала. На сцену неслись записки с вопросами, но было видно, что ему жаль тратить свое время на ответы. Столько стихов за эти годы накопилось, они переполняли его, и он, словно боясь, что ему снова не дадут выговориться, наскоро ответив на какие-то вопросы, торопился снова и снова читать стихи. Это были их стихи, и их поэт. Поэт, но не агитатор, горлан, главарь…


И сейчас для него Пушкин — поэт из поэтов. Его продолжает поражать умение Пушкина возвести простые жизненные факты в какую-то необыкновенную красоту, свет. Для него Пушкин — явление уникальное и в мировой поэзии, по гармонии, по совершенству. "От всех он отличается и необыкновенной добротой, — говорит Чичибабин, — не в расхожем, житейском, практическом смысле, а именно божественной, космической добротой. Чтобы прийти к Пушкину, его мудрости, его гармонии, к пониманию его совершенства, нужно прожить большую жизнь".

Как Пушкин и Толстой

Я с ложию не лажу,

Став к веку на постой,

Несу ночную стражу.

В обители чужой,

не видя лиц у близких,

как Пушкин и Толстой,

распространяюсь в списках.

Чичибабина стали публиковать снова, восстановили в СП с сохранением стажа. В 1989 году в Москве, в издательстве "Известия", вышла книга стихотворений "Колокол", в выходных данных которой значилось: книга издана за счет средств автора. Никаких средств, у автора, конечно, не было. Друзья помогли и на этот раз.


Однажды я пригласил Бориса Алексеевича выступить перед участниками Всесоюзной научно-технической конференции, к которой был причастен профессионально. На конференцию приехала в основном молодежь из многих городов СССР. Надо было видеть, как его слушали молодые люди, а многие знали его стихи. "Колокол" был раскуплен мгновенно, так что пришлось посылать за книгой к нему домой. Книга с таким же названием, пролежавшая в "Советском писателе" с 1987 года, вышла в Москве в 1991 году.


Когда были первые свободные выборы в Верховный Совет СССР, харьковчане назвали своими кандидатами москвичей Виталия Коротича и Евгения Евтушенко. Это было непонятно жителям других мест: неужели не нашлось достойных среди харьковчан? На этот вопрос ответил тогда Борис Алексеевич Чичибабин. "Во время предвыборной кампании, — рассказывает Е.Евтушенко, — я выступал в Харькове около памятника Пушкину. Народ затопил площадь, и в глазах было ожидание чего-то важного, что должно было произойти в стране с нами всеми. Мне шепнули на ухо: Чичибабин здесь… Я попросил Чичибабина прочесть стихи, и пока харьковчане аплодировали, радуясь его появлению, он неловко вытискивался из толпы и шел по единственно свободному месту — по краю клумбы возле памятника, стараясь не повредить цветов, оступаясь в жирном черноземе, держа в руках хозяйственную кошелку, выдававшую то, что он вовсе не собирался выступать".


Чичибабин любил читать свои стихи, но на этот раз он сказал:


— Друзья мои! Мы все знаем Евгения Александровича не только как замечательного поэта, но и как защитника тех, кто каждый день делает нашу жизнь возможной и кто при этом страдает от несправедливости и равнодушия. Вы хотели выбрать меня, но поверьте, никакой пользы для нас от этого не будет. Я человек замкнутый, у меня нет никакого таланта к разговору. Меня в Москве никто не знает, кто прислушается к моему голосу? А Евтушенко знает вся страна и весь мир — может, ему удастся что-то для нас сделать?


Не так много времени прошло с тех пор, но нет уже Верховного Совета, в котором были и Коротич, и Евтушенко…


И уже три года нет среди нас Бориса Алексеевича Чичибабина, "одного из самых крупных современных поэтов. Дело не только в таких шедеврах, как "Красные помидоры" или "Сними с меня усталость, матерь Смерть"… Без этих стихов невозможна отныне ни одна настоящая антология русской поэзии. Дело и в судьбе, соединившейся с даром" (Е.Евтушенко).


Украина была родиной Чичибабина. Духовной же его Родиной была Россия, которую он любил и из-за которой страдал:

Чем сердцу русскому утешиться?

Кому печаль свою расскажем?

Мы все рабы в своем отечестве,

но с революционным стажем.

Но каким проникновением в боль других народов поражают его стихи об Армении и Молдавии, татарах и евреях:

Не разлюблю той земли ни молвы я,

ни солнцепека.

Здесь, на земле этой, люди впервые

слышали Бога…

Солнцу ли тучей затмиться, добрея,

ветру ли дунуть, —

кем бы мы были, когда б не евреи, —

страшно подумать.

После стихов "отъезжающим", "С Украиной в крови я живу на земле Украины…" Чичибабина обвинили в национальном экстремизме. "То я — украинский националист, — писал он, — то я — сионист. Так и не разобрались, кто я на самом деле".


Теперь уже, кажется, разобрались… Его хоронили, говорят, всем городом. Потом был фильм Харьковского телевидения, сделанный с любовью, была программа Эльдара Рязанова на всесоюзном экране о Чичибабине, о его жене Лиле, о друзьях, о его поэзии. Именем Чичибабина названа одна из центральных улиц Харькова.


Мне известно, что сейчас группа молодых литераторов работает над изданием собрания сочинений поэта и книги о нем. Они помогают Лиле разбирать его архив.


Уезжая в США, я передал ей несколько страниц хранившихся у меня рукописей ранних стихов Чичибабина, и был бы счастлив, если бы они оказались полезными для задуманного дела.


Были там и такие строчки о Пушкине:

И вновь в высотные дома

И в неказистые избушки

С ним входит молодость сама

— Здорово, люди! — Здравствуй, Пушкин! —

Не смыть водой, не сжечь огнем

Его стихов слова простые,

И стоит произнесть "Россия", —

Мы сразу думаем о нем.

И Пушкин оставался рядом с ним до последних его дней

…из глубины, но чудится, что свыше,

словами молвит внутренняя высь:

Неси мой свет в туманы городские,

Забыв меж строк Давидову пращу.

В какой крови грешна моя Россия,

А я ей все за Пушкина прощу.

Чичибабин умер внезапно. Случай распорядился так, что мне не довелось попрощаться с ним. Поэтому мне хочется, чтобы эти строки стали моей памятью о нем.

Все крупно: Ответ на ахматовскую анкету Борис Чичибабин

С 1982 по 1992 год я проводила анкетирование известных писателей об их отношении к Анне Ахматовой и ее творчеству для моего ахматовского собрания, которое составляю почти тридцать лет". Среди полученных двадцати с лишним ответов были анкеты, заполненные С. Липкиным, Д. Самойловым, Е. Рейном, А. Найманом, В. Шкловским, Л. Чуковской, Л. Гинзбург, А. Кушнером, А. Тарковским и другими. Одни отвечали очень подробно, другие лаконично на каждый вопрос, а третьи лишь на часть вопросов (как Л. Чуковская). Почти все авторы указывали дату заполнения анкеты, но у Бориса Чичибабина она отсутствует, как и на большинстве его писем. Предполагаю, что заполнена она была в 1983 году.

Нужно было ответить на следующие вопросы:

Фамилия, имя, отчество.

Ваше нынешнее отношение к творчеству Анны Ахматовой.

Какие стихи Анны Ахматовой Вам особенно нравились в юности?

Какие стихи наиболее близки Вам теперь?

Считаете ли Вы правомерным делить творчество Анны Ахматовой на "раннее" и "позднее"? Какой период ее творчества Вам ближе?

Ваше отношение к "Поэме без героя".

Чьи литературоведческие работы об Анне Ахматовой Вам кажутся наиболее интересными?

Чьи воспоминания считаете наиболее достоверными?

Назовите поэтов, чьи стихи об Анне Ахматовой нравятся Вам.

Оказала ли Ахматова влияние на Ваше творчество?

Встречались ли Вы с Анной Ахматовой? Если встречались, то когда и где? Написали ли Вы воспоминания об этих встречах?

Писали ли Вы о ней стихи, литературоведческие работы?

Сформулируйте основные черты Ахматовой-человека, привлекающие Вас к ней.

В ответах Бориса Чичибабина отсутствует категоричность, навязанная формой анкетирования. Читая анкету сегодня, мы становимся свидетелями его воспоминаний и раздумий, пристрастий и отталкиваний, видим живые черты характера большого поэта и его душевной признательности тем, кто, как Анна Ахматова, является гордостью родной поэзии.

Несмотря на давнюю дружбу с Борисом Чичибабиным, я не сразу решилась предложить ему ответить на анкету, зная, что он терпеть не может анкетирования. Это я особенно почувствовала через несколько лет, в 1986 году, хотя и до своей ахматовской анкеты по просьбе Л. А. Мнухина просила Бориса Алексеевича ответить на анкету о Марине Цветаевой, и он выполнил мою просьбу с большим трудом.

В 1986 году по просьбе Владимира Леоновича предложила Чичибабину ответить на некрасовскую анкету, явившуюся как бы продолжением той, на которую в конце 10-х начале 20-х годов отвечали Блок, Волошин, Сологуб, Ахматова и другие известные поэты. Борис Алексеевич, так не любивший огорчать друзей, сначала в письме категорически отказался отвечать на анкету. Но после того, как я ему напомнила, какой замечательный человек Владимир Леонович и как его огорчит этот отказ, Борис Чичибабин прислал интереснейшие ответы, которые были опубликованы в книге "Некрасов вчера и сегодня. Путеводитель по выставке" (М., 1988). Потом при встрече он признался, что отвечать на анкеты ему очень трудно, и вспомнил, что на анкету об Анне Ахматовой ответил, преодолевая себя, чтобы не огорчить меня отказом. Как хорошо, что эта анкета есть у нас теперь!

" " "

Дорогая Дусенька! Когда я получил Вашу ахматовскую анкету, я сразу решил, что отвечать на нее не буду: ну кто я такой, чтоб отвечать на такие вопросы? Мне сразу вспомнился Бунин: "…Какой характерный вопрос: "Каково ваше отношение к Пушкину?" В одном моем рассказе семинарист спрашивает мужика: Ну, а скажи, пожалуйста, как относятся твои односельчане к тебе? И мужик отвечает: Никак они не смеют относиться ко мне. Вот вроде этого и я мог бы ответить: Никак я не смею относиться к нему…"[2] Так ведь то Бунин, который все-таки не удержался и после такого вступления написал много о своем отношении к Пушкину. Да и не мудрено: речь-то шла о Пушкине, который, как земля и воздух, стал частью нашей жизни и к кому у каждого из нас, от великого поэта до "первого встречного", есть какое-то отношение. Но Ахматова!.. Сами вопросы Дусиной анкеты (между ними 6-й, о влиянии на собственное творчество, 7-й, о личных встречах, 8-й, о своих писаниях о ней) предполагают какое-то, страшно подумать, чуть ли не равенство отвечающего на эти вопросы и Анны Андреевны, предполагают, во всяком случае, право отвечать на них. Я представляю себе, кто отвечал, и могу только завидовать и мечтать о том, что мне когда-нибудь будет позволено прочитать их ответы, но, Дусенька, Вы же должны понимать, что я, и это без всякого кокетства, без всякого самоумаления, действительно не могу считать себя вправе отвечать на вопросы Вашей анкеты наравне с Лидией Корнеевной или Арсением Александровичем: "не дорос", не смею. В правах уравнивает или права дает любовь, но любовь моя к Ахматовой, Вы, наверное, это знаете, потому что, хотя специально об этом мы никогда не говорили, но я, как мне кажется, и не скрывал этого никогда, не носит того характера исключительности, одержимости, "культа", который присущ Вашей любви к ней и который мог бы дать мне смелость отвечать на вопросы Вашей анкеты при отсутствии оснований и прав. Ваша анкета застала меня врасплох: после главного, первого чувства, что я просто не имею права отвечать на такие вопросы, вторым было чувство и сознание моей неготовности, чувство, что я не смогу, не сумею ответить ну, хотя бы на основной вопрос об "отношении к творчеству". Тут или одним словом люблю, которое вряд ли Вас устроит и которое не передает всей сложности "моего отношения", или сто слов, которые тоже ничего не разъяснят. Вот поэтому, "по всему поэтому", как говорил Маяковский, моим первым и долгим решением было не отвечать на вопросы Вашей анкеты. Но потом я подумал, что то, что я не отвечу на Ваши вопросы, проигнорирую Вашу анкету, Вас огорчит и обидит, что, при Вашей любви к Анне Андреевне, посланная Вами мне анкета является актом дружеского доверия, даром любви и дружбы и мое уклонение может сказаться, в свою очередь, актом недружественной неблагодарности. Вот почему, оставляя в силе все, что я попытался выразить в выше написанных словах, я попробую, насколько сумею и смогу, ответить на вопросы анкеты на этом отдельном листике, который Вы сможете употребить по Вашему усмотрению.

Фамилия, имя, отчество Чичибабин (по паспорту Полушин фамилия усыновившего меня отчима) Борис Алексеевич. Год рождения 1923-й. Профессия ну, это тоже на Ваше усмотрение: работаю старшим мастером отдела материально-технического снабжения в Харьковском трамвайно-троллейбусном управлении, но ведь это не профессия. Пишу стихи, но в анкете об Ахматовой говорить об этом как-то не столько стыдно, сколько несерьезно. Но даже и в анкете об Ахматовой и именно в такой вот анкете хочется написать почему-то о себе, что я поэт, хотя это тоже ни для кого никогда не было профессией.

1. Впервые в своей жизни стихи Ахматовой я прочитал в 9-м или 10-м классе средней школы, когда мне было 16 или 17 лет, в каких-то старых сборниках, и сразу почувствовал, что это великие стихи, что это стихи великого поэта, что "об этом", о чем "об этом"? ну, наверное, о любви, но не только ж о любви о жизни, о смерти, о печали, о Музе, никто до нее и кроме нее так по-русски не писал. Я не мог в то время полюбить Ахматову, я любил тогда совсем другое, любимым поэтом моего школьного детства и всей моей затянувшейся лет до 40 юности был Маяковский, я любил его стихи, все, и "Окна РОСТА", и плакатные надписи, любил его интонацию, его поведение, его жизнь, хотел быть похожим на него; в то же время как раз в эти годы 16 или 17 лет я открыл Пастернака и, не зная, как совместить его и Маяковского, носился с его стихами из "Сестры моей жизни", которые сами лезли в голову и заучивались наизусть на всю жизнь. Но мое впечатление о прочитанных стихах Ахматовой как о великих стихах, о великих при наличии Маяковского и Пастернака, я помню очень хорошо и точно. Какие-то прекрасные строчки остались жить в моей памяти именно с той поры. Я их помнил и четыре военных года, когда книги Ахматовой в мои руки не попадали.

Зато в первый послевоенный, и в последний в моей юности свободный, студенческий, последний перед арестом и лагерем, год, с июня 45-го по июнь 46-го, я читал стихи Ахматовой за все прожитые годы и "на всю оставшуюся жизнь". Я был влюблен, девушка, которую я любил, Марлена Рахлина[3], писала стихи и любила Ахматову. Правда, как-то она сказала, что, "говорят", есть женщина-поэт, которая еще лучше, чем Ахматова, и прочитала мне цветаевское "Идешь, на меня похожий", которое я помню с тех пор, но Цветаевой мы тогда не знали и вряд ли поверили тому, что "говорят". Во всяком случае, Ахматову мы читали в тот год без конца. В мои руки попала тогда чудесная книжечка Эренбурга "Портреты русских поэтов". Я и по сей день считаю написанное там об Ахматовой одним из самого лучшего, что писалось о ней и вообще о поэзии: такова сила впечатлений юности. В горьковской "пересылке", где, по счастливой случайности, подобралась "хорошая компания" пересыльных зэков, я удивил своим знанием Ахматовой старого русского интеллигента, специалиста по античности моряка и поэта Егунова. В наших тюремных "литературных чтениях" Ахматова занимала немалое место.

2. За исключением того счастливого, студенческого, первого после войны памятного года, я никогда не любил Ахматову любовью особенной, единственной, исключительной, но и никогда не переставал любить ее как одного из самых великих и любимых русских поэтов. Стихи Ахматовой чудо, не только в том смысле, в каком всякая великая поэзия чудо, но и в каком-то еще более особенном и буквальном. Великое не всегда совершенно. В мировом искусстве гениев совершенства, гениев гармонии можно перечислить по пальцам руки: Моцарт, Пушкин, говорят, Данте, может быть, Гете, никак не Шекспир, никак не Бетховен. Ахматова после Пушкина самый совершенный, самый гармонический поэт. Она сказала о Пушкине, что он автор незаменимых слов. Она сама мастер незаменимых слов, мастер точности, мастер простоты, которая упорядоченная, гармонизированная сложность, а не что-то другое. У любого поэта, кроме Пушкина, есть неудачные стихи, есть стихи, за которые становится неловко читателю. У Ахматовой таких стихов, таких строк просто не может быть. Сразу после Ахматовой невозможно читать других поэтов ХХ века: они покажутся многословными, неточными, косноязычными. Это не значит, в моих, по крайней мере, глазах, на мой, по крайней мере, слух, что все они меньше или хуже ее, а она самый великий после Пушкина русский поэт. Это не значит так, потому что для меня, да думаю, что и для всех, великое и совершенное не одно и то же. Межиров ошибается, когда говорит, что Цветаева, в отличие от Ахматовой, великая личность, но никакой поэт. Они обе великие и разные, несравнимые поэты.

Мне так же дорога Маринина безмерность, безудержность, неостановимость, как и ахматовские гармония, чувство меры, умение вместить софокловскую, шекспировскую, цветаевскую трагедию в несколько или даже в одно четверостишие. При этом Ахматова ничуть не анахронизм, никак не отставшая звезда пушкинской плеяды, чудом залетевшая в чуждый ей век. Она вся из ХХ века, со сложностью, муками и утонченностью, незнакомыми Пушкину. Любовь это судьба, это наваждение, это тайна: по независящим от моих сознания и воли и необъяснимым причинам я не перечитываю Ахматову так часто, как некоторых других, немногих поэтов Пушкина, Тютчева, Пастернака, но каждый раз, когда я заново открываю ее, мне уже долго не хочется читать никого другого и кажется, что она самый великий поэт на земле (после Пушкина, конечно), и невероятно, как это я так долго мог жить без нее.

3-6. Мне кажется, может быть, я придумываю и невольно ошибаюсь, но с этим уже ничего не поделаешь, что я всегда любил всю Ахматову. Почти все пишущие о ней подчеркивают, что у Ахматовой не было ученического периода, что с первых же опубликованных стихотворений она заявила себя как мастер, как автор незаменимых и вечных слов. Этим она тоже отличается от других великих поэтов. В сравнении с ними, может быть, кроме Тютчева, у нее ведь просто мало написанных стихов и каждое стихотворение шедевр и чудо. Конечно, если специально открыть и полистать полное собрание, то отыщется десяток стихотворений, которые не захочется перечитывать, мимо которых всегда проходил, не задерживаясь на них, но поэтому я и не могу их назвать. Как все люди на земле, Анна Андреевна с годами менялась, росла, становилась мудрее, и мне, наверное, сейчас ее поздняя лирика, "Северные элегии", например, не то что "ближе", но сочувственнее, что ли, нужнее, но, в общем-то, я читаю и перечитываю ее "без дат". Мне почему-то кажется, что она и сама так хотела "без дат". Литературоведы могут делить ее творчество на "раннее" и "позднее", и, наверное, в этом будет какой-то смысл, вероятно, с годами ее лирика становилась философичнее, историчнее, и это можно будет доказать примерами, но мне как читателю Ахматовой (в отличие от меня же как читателя Пушкина, Блока, Пастернака, Цветаевой, да почти всех других поэтов) это неважно и ненужно, потому что уже в 12-м году было написано "Помолись о нищей, о потерянной…", а в 13-м "Вижу выцветший флаг над таможней…", а в 15-м "Нам свежесть слов и чувства простоту…", а в 16-м "Прозрачная ложится пелена…", а в 22-м "Не с теми я, кто бросил землю…", а в 24-м "Когда я ночью жду ее прихода…" и все даты я высмотрел только сейчас, потому что все эти стихи написаны одной Ахматовой, одним почерком, в одном духовном возрасте. Как это так не знаю, говорил же: чудо.

До "Поэмы без героя" я, откровенно говоря, еще не дорос. Может быть, дорасту. Хочется. Чувствую, что это вершина ахматовского творчества, вершина ее духовного и поэтического восхождения. Но читать тяжело, пока еще мне приходится читать ее "с комментариями", а так читать любимые стихи нельзя. Кроме всего, я не уверен, что я читал окончательный вариант. В конце концов, это не так важно, потому что гениальные места есть во всех читаных вариантах, но немножко обидно, потому что хочется прочесть так, как ей хотелось быть прочитанной. Но, может быть, в этой гениальной поэме, я это очень осторожно говорю, с полной готовностью увериться в противном и отказаться от своих слов, есть какой-то авторский "просчет", мешающий мне, не просто любящему, но и культурному, квалифицированному читателю, принять ее сразу и безоговорочно.

7-9. Я не знаю и половины всех посвященных Ахматовой стихотворений, я не знаю, вероятно, и четверти всех написанных о ней литературоведческих работ, я не знаю и одной десятой всех воспоминаний об Ахматовой. Из известных мне литературных работ мне было интересно читать Эйхенбаума и Жирмунского, то немногое и разрозненное, что писала о ней Лидия Гинзбург, из более поздних работ замечательный, по-моему, "литературный портрет" Добина. Из воспоминаний, по-моему, особняком и вне всяких сравнений великая книга Лидии Чуковской. После нее всего остального можно, наверное, и не читать. Но, поскольку книга эта вряд ли в скором времени станет книгой для читателей, которую всегда можно взять в руки для того, чтобы перечитать, из того, что перечитывать можно, я с удовольствием перечитываю воспоминания Виленкина и не с таким уж удовольствием, но с интересом Ильиной. Да, наверное, все-таки напрасно я забыл Павловского: он по-прежнему любит Ахматову.

Никогда не любил блоковского посвящения Ахматовой: насколько лучше ее ответ правдивее, точнее. Простите меня, но опубликованные стихи Тарковского из ахматовского цикла кажутся мне холодными и "не доходят" до меня. Самым лучшим, что было посвящено Ахматовой в поэзии, считаю все посвященные ей стихи Цветаевой и стихотворение Пастернака. Из известных мне стихотворений на смерть Ахматовой очень люблю стихотворение Самойлова и гораздо меньше, но тоже люблю Смелякова.

13. Самый трудный, самый сложный вопрос. Речь идет о человеческих чертах, о чертах Ахматовой человека. Но для меня, как я ни напрягаюсь, нет Ахматовой человека. Есть Ахматова поэт и только. Я читаю ее стихи, я вспоминаю воспоминания о ней и ничего не могу увидеть. Я могу представить себе влюбленного Пушкина, балующегося Пушкина, ревнующего, задумчивого, разъяренного. Я могу представить в жизни любого из любимых поэтов и нелюбимых тоже: Блока, Есенина. Мне кажется, я все знаю о них, и в этом нет ничего удивительного: они мне сами все о себе рассказали. Ахматова, и это необыкновенно и единственно, всю жизнь рассказывала о себе, говорила от себя и ничего не открыла в своей жизни. Столько влюбленных признаний, любовных исповедей, но кто может представить за ними живую женщину, возлюбленную, любимую, любящую, капризную, меняющую ся, с какими-то заботами, поступками, поведением? Волшебные, прекрасные, незаменимые строки ограждают от быта, от бега времени, от жизни. Поэт заслоняет человека, не дает увидеть и всмотреться в человеческие черты. Зачем это вам? Зачем вам видеть во мне человека, когда я дарю вам великую и вечную поэзию? Во всех без исключения воспоминаниях сразу же, как самое характерное, как самое первое, оказывается ахматовская царственность. Мария Петровых, которая знала ее лучше многих, говорит об ахматовской кротости[4]. Мне почему-то не очень верится, в стихах я не чувствую этой кротости, но не могу же я не верить Петровых. Значит, царственная кротость или кроткая царственность. Но ведь этого так мало, чтоб говорить о чертах человека. Я не знаю о ней главного. Была ли она добра? Да, я помню: рассказывают о чуткости к чужому горю, о способности отдать последний и лучший кусок. Но поделиться последним в тяжелое для всех время, быть естественно чуткой, отзывчивой, деликатной это не доброта, это другое: интеллигентность, духовность, тонкость, благородство души. Странно было бы, если бы этого не было в великом русском поэте. Все это общие, родовые качества русского интеллигента, русского поэта, аристократа духа. Но была ли она доброй? С друзьями, с любящими, с разлюбленными? Судя по стихам скорее нет. А какой она была с ними, какой она была в радости, в горе, в домашних хозяйственных трудах, в очередях? Повторяю, столько лирических признаний, личных исповедей, а индивидуального, вот этого человека, Анны Андреевны, со своими странностями, привычками, причудами, нет. Все крупно: Время, Человек, Поэт, Женщина. И, наверное, это и есть главная черта Ахматовой человека. В этом ее суть, ее единственность, ее неповторимость. Ведь во всех воспоминаниях все вспоминающие говорят больше всего и лучше всего о стихах. Как она пишет стихи, как читает стихи, как вспоминает стихи, как дарит стихи. И то, что вдруг вспомнились, сами собой или с помощью друзей, старые и бесповоротно забытые стихи, сочиненные и не записанные 10, 20, 30 лет назад, бесконечно важнее того, что происходит сейчас на улице, откуда только что [она] пришла, всего того, что было в жизни вчера, было сегодня и будет завтра. Это прекрасно. Мне бесконечно дорога эта черта Ахматовой-человека. Когда я читаю воспоминания о ней, многое в них мне не нравится. Все воспоминатели меньше ее, мельче ее, и каждый вспоминает в меру своего уровня: это не о ней воспоминания, это их воспоминания о ней. И в этих воспоминаниях я не могу принять многое: мне не нравятся ее вкусы, ее симпатии, ее мнения и суждения. Чаще не нравятся, чем нравятся. Она не любила Чехова, она обожала Пруста. Это ее дело. В некоторых воспоминаниях я чужими глазами вижу в ней неприятное мне дамское, бабье. Бог с ним!

" От редакции. Евдокия Мироновна Ольшанская, в публикуемом ниже письме к которой Борис Чичибабин отвечает на посланную ему анкету, живет в Киеве. Автор сборников стихов "Диалог" (1970), "Сиреневый час" (1991), "Причастность" (1994) и книги "Поэзии родные имена (Стихи. Воспоминания. Письма)" (1995), а также ряда публикаций об Анне Ахматовой, Арсении Тарковском и русских поэтах Зарубежья бывших киевлянах.

[5]

Ефим БЕРШИН «Всуперечь потоку»


09.01.2003

Сегодня Борису Чичибабину исполнилось бы восемьдесят лет

Борис Чичибабин — это такая большая раненая птица, тяжело бредущая по галечному берегу и зорко высматривающая «своего охотника», с некоторым усталым интересом, но уже без страха. Таким я увидел его впервые; таким он остался в памяти — огромной согбенной чайкой, опустившейся на осенний, пронизанный первым холодным ветром коктебельский берег.

Охота на него не прекращалась никогда. Это и поражало. Ведь поэта более человеколюбивого отыскать почти немыслимо. Он, как никто другой, умел войти в чужую душу — человека ли, народа ли, чтобы понять, чтобы со-чувствовать. Он буквально болел всеми и всем. Словно был призван для этого небом. А в ответ — вначале сталинский Вятлаг, потом многолетнее замалчивание, травля, исключение из Союза писателей.

Даже в последние годы жизни, ознаменованные выходом книг, признанием, Государственной премией, он умудрялся вызывать на себя огонь. Потому что подвергались разрушению его святыни — Россия, культура, поэзия, сама естественность жизни, на глазах подменяясь искусственными конструкциями и концепциями. Чичибабин остался верен себе, опять пошел наперекор увлеченной разрушениями толпе:

Я верен Богу одиноку,

и, согнутый, как запятая,

пиляю всуперечь потоку,

со множеством не совпадая.

Естественно, Чичибабин желал перемен. Но перемен, а не тотального разрушения. И когда он против этого разрушения выступил, «неистовые ревнители» (на этот раз демократические) вновь попытались вышвырнуть его на обочину. «Я русский поэт, — говорил он мне в сентябре девяносто второго в Коктебеле. — И меня трудно обвинить в том, что я защитник тех людей, которые меня же преследовали, или защитник империи. Я сам приложил руку к ее разрушению. Но, видит Бог, не такого разрушения я хотел. Если угодно, я хотел преображения. Я хотел, чтобы новая жизнь выросла из ростков лучшего, что было в нашей прежней жизни. А мы опять все разрушили и пытаемся строить на пустом месте самую бесчеловечную, самую бандитскую разновидность буржуазного государства. Почему? Потому что у них такая концепция».

Для Чичибабина суть перемен была ясна, потому что он, всю жизнь проповедовавший любовь, сразу понял: все делается без любви к человеку. А следовательно, опять правит схема, концепт, убивающий культуру. Пришедшая буржуазность — концептуальна. Отсюда его отрицание буржуазности:

Еще не спала чешуя с нас,

но, всем соблазнам вопреки,

поэзия и буржуазность —

принципиальные враги.

Буржуазность, считал Борис Алексеевич, не просто антихудожественна и бездуховна, она спокойно предает основы и способна ради сиюсекундного обогащения с редкостной жестокостью обтесывать людей, втискивая их в прокрустово ложе своих представлений о «пользе» и «правильности». Чичибабинское сопротивление этому не случайно (…с меня ж — теши хоть до нутра ты — не вытешешь американца). Ему, бывшему зэку и диссиденту, предложили новую разновидность государственной схемы. О чем он кричал на всех перекрестках, во всех интервью. Но не слышали. Не слышали, хотя имя поэта в те годы было ведомо всем, хоть как-то причастным к литературе.

Круг замкнулся. И Чичибабин, чтобы прорвать глухоту, писал: «я красным был и быть не перестав, каким я был, таким я и останусь». Услышали. И дружно осудили. Никому в голову не пришло, что никогда никаким красным он не был. А самое «красное» в его творчестве — знаменитые «красные помидоры» из стихотворения, написанного в 1946 году в тюрьме между вызовами на допросы. Просто у публики сработал условный рефлекс — как у животных в цирке.

Одна из трагедий конца его жизни — раскол страны.

Видно, без толку водит нас бес-то,

в завирюхе безжизненных лет.

Никуда я не трогался с места —

дом остался, а родины нет.

Будучи смертельно больным, за несколько недель до кончины он все-таки откликнулся на предложение выступить в московском киноконцертном зале «Октябрь» — приехал из Харькова. Ему было очень важно прочесть со сцены на всю страну (телевидение вечер снимало) «Плач об утраченной родине»:

Я плачу в мире не о той,

которую не зря

назвали, споря с немотой,

империею зла,

но о другой, стовековой,

чей звон в душе снежист,

всегда грядущей, за кого

мы отдавали жизнь.

С мороза душу в адский жар

впихнули голышом:

я с родины не уезжал —

за что ж ее лишен?

Родиной Чичибабин считал ту часть огромной страны, которая говорит и читает по-русски. Оказавшись за границей, в отделенном от России Харькове, он почувствовал себя запертым в клетку, как в далеком 1946-м. Конфликт с новой действительностью и теми, кто эту действительность воспевал, был предрешен.

Известно, что государство во времена своего могущества либо элита, подменяющая слабое государство, бдительно различают «своих» и «чужих» почти исключительно по стилистике. Стоит выйти за рамки обусловленной «знаковости», как становишься изгоем. То, о чем пишет поэт, никому не интересно. Интересно — как, каким условным языком он изъясняется.

В свое время Андрей Синявский объявил, что у него с советской властью чисто стилистические расхождения, чем привел в негодование оппозиционную интеллигенцию. Они-то думали, что разногласия — политические. А какая политика в «Прогулках с Пушкиным»? Чистая стилистика. Примерно тем же объяснял свои злоключения Иосиф Бродский. У Чичибабина же возникали принципиальные стилистические разногласия и с апологетами власти новой. Так поэт попал в чрезвычайно тяжелую, но абсолютно естественную для него ситуацию социального одиночества. В советские годы вроде бы все было ясно: есть чужая власть, но есть и свои, близкие по духу люди, что конечно же согревало. А тут душу сковал абсолютный экзистенциальный холод.

Нам век тяжел. Нам братья — не друзья.

Мир обречен. Спасти его нельзя.

А я тебе читаю вслух Софокла.

То есть когда почти все рухнуло, оставалась надежда на поэзию. Но журналы тощали на глазах, тиражи книг испарялись, залы пустели, на родину опускалась новая глухота, сквозь которую, как ему казалось, уже не пробиться. И тогда он опять, как когда-то, но уже в последний раз заговорил об усталости и смерти. Заговорил, надеясь на бессмертие, на нетленность поэтической строки:

Одним стихам вовек не потускнеть,

да сколько их останется, однако.

Я так устал! Как раб или собака.

Сними с меня усталость, матерь Смерть.

Загрузка...