С сердцем полным тоски и гневной обиды пишу я эти строки. В страшное время борьбы, когда все силы преисподней ополчились против народной правды, когда пущены в ход все средства и способы изощренной хитрости, вероломства и лютости правителей страны, — наши златоусты, так еще недавно певшие хвалы священному стягу свободы и коленопреклоненно славившие подвиги мученичества, видя в них залог великой вселенной радости, ныне, сокрушенные видимым торжеством произвола, и не находя оправдания своей личной слабости и стадной растерянности, дерзают публично заявлять, что руки их умыты, что они сделали всё, что могли для дела революции, что народ — фефёла — не зажегся огнем их учения, остался равнодушным к крестным жертвам революционной интеллигенции, не пошел за великим словом — Земля и Воля.
Проклятие вам, глашатаи, — ложные! Вы, как ветряные мельницы, стоящие по склонам великой народной нивы, вознеслись высоко и видите далеко, но без ветра с низин ребячески жалки и беспомощны, — глухо скрипите нелепо растопыренными крыльями, и в скрипе ваших слышна хула на духа, которая никогда не простится вам. Божья нива зреет сама в глубокой тайне и мудрости. Минута за минутой течет незримое время, ниже и ниже склоняются полным живым зерном колосья, — будет и хлеб, но он насытит только верных, до конца оставшихся мужественными, под терновым венком сохранивших светлость чела и крепость разума.
Да не усомнятся сердца борющихся, слыша глаголы нечестивых людей с павлиньим хвостом и с телячьим сердцем, ибо они имеют уши — и не слышат, глаза — и не видят, а если и принимают косвенное участие в поднятие народной нивы, то обсеменить свежевзрытые борозды не могут, потому что у них нет семян — проникновенности в извивы народного духа, потому что им чужда психология мужика, бичуемого и распинаемого, замурованного в мертвую стену — нужды, голода и нравственного одиночества. Но под тяжким бременем, наваленным на крестьянскую грудь, бьется, как голубь, чистое сердце, готовое всегда стать строительной жертвой, не ради самоуслаждения и призрачно-непонятных вожделений, а во имя Бога правды и справедливости…
Не в ризе учитель — народу шут, себе поношение, идее пагубник, и что дальше пойдет, то больше сворует.
Так и г. Энгельгардт в своей статье (Свободные мысли), изобразил русскую революцию пузырем, лопнувшим от пинка барского сапога, выдает с головой свою несостоятельность, как учитель без ризы сознания великой ответственности перед родиной, той проникновенной чуткости, которая должна быть главным свойством души истинного глашатая-публициста. Обвиняя народ в неспособности отстаивать свои самые насущные, самые дорогие интересы, Энгельгардт умышленно замалчивает тысячу случаев и фактов ясно и определенно показывающих врожденную революционность глубин крестьянства, его мудрую осторожность перед опасностью, веру в зиждительно-чудотворную силу человеческой крови.
Народ знает цену крови, видит в ней скрытый непостижимый смысл, и святит имя тех, кто пострадал, постигнув тайну ее.
Портреты Марии Спиридоновой, самодельные копии с них, переведенные на бумажку детской рукой какого-нибудь школяра-грамотея, вставленные в киот с лампадками перед ними, — не есть ли великая любовь, нерукотворный памятник в сердце народном тем, кто кровно почувствовав образ будущего царства, поняв его таким, как понимает народ, в величавой простоте и искренности идет на распятие. Такое отношение народной души к далеким незнаемым, но бесконечно дорогим людям, пострадавшим за други своя, выше чувствований толпы.
Народ-богочеловек, выносящий на своем сердце все казни неба, все боли земли, слышишь ли ты сынов твоих, кто плачет о тебе, и, припадая к подножию креста твоего, лобзая твои пречистые раны, криком, полным гнева и неизбывной боли, проклиная твоих мучителей, молит тебя: прости нас всех, малодушных и робких, на руинах святынь остающихся жить, жить, когда ты распинаем, пить и есть, когда ты наполнен желчью и оцетом!..
(Эта статья с заголовком — В черные дни (Из письма крестьянина) — была опубликована в журнале: Наш журнал. 1908. № 4. с.63. Вызвала резкое негодование цензора. Судебная палата С.-Петербурга рассмотрела сообщение Главного управления по делам печати и согласилась с мнением цензуры, усмотрев — признаки преступного деяния —. Суд подтвердил арест, наложенный на журнал, экземпляры которого были уничтожены — посредством разрывания на части. Статья Энгельгардта — Без выхода — была опубликована в газ. Свободные мысли — 7 янв. 1907 г.)
…Простите мне мою дерзость, но мне кажется, что если бы у нашего брата было время для рождения образов, то они не уступали бы Вашим. Так много вмещает грудь строительных начал, так ярко чувствуется великое окрыление!..И хочется встать высоко над Миром, выплакать тяготенье тьмы огненно-звездными слезами и, подъяв кропило очищения, окропить кровавую землю, в славословии и радости дав начало новому дню правды.
Вы — господа чуждаетесь нас, но знайте, что много нас, неутоленных сердцем, и что темны мы только, если на нас смотреть с высоты, когда все, что внизу, кажется однородной массой, но крошка искренности, и из массы выступают ясные очертания сынов человеческих, их души, подобные яспису и сардису, их ребра, готовые для прободения
…Наш брат вовсе не дичится — вас —, а попросту завидует и ненавидит, а если и терпит вблизи себя, то только до тех пор, покуда видит от — вас — какой-либо прибыток. О, как неистово страданье от — вашего — присутствия, какое бесконечно-окаянное горе сознавать, что без — вас — пока не обойдешься! Это-то сознание и есть то — горе-гореваньице — тоска злючая-клевучая, — кручинушка злая беспросветная, про которую писали — Никитин, Суриков, Некрасов, отчасти Пушкин и др. Сознание, что без — вас — пока не обойдешься, — есть единственная причина нашего духовного с — вами — несближения, и — редко, редко встречаются случаи холопской верности нянь и денщиков, уже достаточно развращенных господской передней. Все древние и новые примеры крестьянского бегства в скиты, в леса-пустыни, есть показатель упорного желания отделаться от духовной зависимости, скрыться от дворянского вездесущия. Сознание, что — вы — везде, что — вы — можете —, а мы — должны — вот необоримая стена несближения с нашей стороны. Какие же причины с — вашей —? Кроме глубокого презрения и чисто телесной брезгливости — никаких. У прозревших из вас есть оправдание, что нельзя зараз переделаться, как пишете Вы, и это ложь, особенно в Ваших устах — так мне хочется верить. Я чувствую, что Вы, зная великие примеры мученичества и славы, великие произведения человеческого духа, обманываетесь в себе. Так, как говорите Вы, может говорить только тот, кто не подвел итог своему миросозерцанию. — И из Ваших слов можно заключить, что миллионы лет человеческой борьбы и страданий прошли бесследно для тех, кто — имеет на спине несколько дворянских поколений —..
…Я чувствую себя лживым, порочным — не могущим и не достойным говорить от народа. Однако только и утешает меня, что черпаю я все из души моей — все, о чем плачу и воздыхаю, и всегда стараюсь руководиться только сердцем, не надеясь на убогий свой разум-обольститель, всегда стою на часах души моей, и если что и лгу, то лгу бессознательно — по несовершенству и греховности своим. О простите меня, все дорогие мои!..
Дорогой Виктор Сергеевич,
нахожусь в великой скорби: у меня умерла Мама. Былинщица, песельница моя умерла — от тоски — и от того, что — красного дня не видела-…Тяжко мне, Виктор Сергеевич. Теперь я один со стариком-отцом, с криворогой старой коровой, с котом Оськой, с осиротевшей печью, с вьюгой на крыше…Неужели и у меня жизнь пройдет без — красного дня —? Помните, Вы у Городецких пожалели меня — назвали бедным, — как вьелась мадам Городецкая за это на меня — стала Вас уверять, что я вовсе не заслуживаю таких слов, что я устроюсь гораздо лучше Сергея. Какая холодность душевная! Сколько расчета в словах оскорбить человека, отняв возможность возражать! Тяжко мне, Виктор Сергеевич. Много обиды кипит у меня на сердце против Питера, из которого я вынес лишь триковую пару да собачью повестку на лекцию — об акметизме — …
Дорогой Виктор Сергеевич,
только что отправил Вам письмо, сейчас же посылаю Вам мою новую вещь — был бы счастлив, если бы она Вам понравилась. Сложена она под нестерпимым натиском тех образов и слов, которыми в настоящее время полна деревня. Перекроить эти образы и слова так, чтобы они были по плечу людям, знающим народ поверхностно и вовсе не имеющим представления о внутреннем содержании — зарочных, потайных, отпускных — слов бытового народного колдовства (я бы сказал народного факиризма), которыми народ говорит со своей душой и с природой, — считаю за великий грех. И потому в этой моей вещи, там, где того требовала гармония и власть слова, я оставлял нетронутыми подлинно народные слова и образы, которые прошу не принимать только за олонецкие, так как они (слова, наречие) держаться крепко, как я знаю из опыта, во всей северной России и Сибири. Некоторая густота образов и упоминаемых выше слов, которая на первый взгляд может показаться злоупотреблением ими, — создалась в этом моем писании совершенно свободно по тем же тайным указаниям и законам, по которым, например, созданы индийские храмы, представляющие из себя для тонкого (на самом деле идущего не из глубин природы) вкуса европейца невообразимое нагромождение, безумное изобилие и хаос скульптур богов, тигров, женщин, слонов, многокрылых и многоликих существ…
Любезный друг и поэт любимый! Сегодня узнал, что письмо, посланное тебе недавно по бабе для отправки на почту, утеряно бабой и вот пишу вновь. Так тяжело себя чувствую за последнее время, и тяжесть эта особенная, испепеляющая, схожая со смертью; не до стихов мне и не до писем, хотя и таких дорогих, как твои. Измена жизни ради искусства не остается без возмездия. Каждое новое произведение — кусочек оторванного живого тела. И лжет тот, кто книгу зовет детищем. Железный громыхающий демон, а не богиня-муза — помога поэтам. Кто не молится демону, тот не поэт. И сладко и вместе нестерпимо тяжело сознавать семя демонопоклонником. Твоей муке я радуюсь — она созидающая, Ванька-Ключник сидит в тебе крепко, и если он настоящий, то ты далеко пойдешь. Конечно, окромя слов — боярин, молодушка, не замай, засонюшка — необходимо видеть, какие пуговицы были у Ванькиной однорядки, каков он был передом, волосата ли у него грудь и ляжки, быль ль ямочки на щеках и мочил ли он языком губы или сохли они, когда он любезничал с княгиней? Каким стёгом был стёган слёзный ручной платочек у самой книягини и употреблялись ли гвозди при постройке двух столбов с перекладиной? И много, страшно много нужно увидеть певцу старины…
Дорогой Виктор Сергеевич! Спасибо и спасибо за весточку! Услышать от Вас несколько слов для меня приобретение. Усердно прошу и впредь не оставлять моих писем без ответа, особенно тех, которые порождены сомнениями о моем творчестве. — Нездоровая суета —, которой я, как Вы пишите, должен остерегаться — мне ненавистна и никогда не обольстит меня, как и город, и люди, обОжившие — Бродячую собаку —. Совет же Ваш — гордо держать сердце — давно доказан мною делами, хотя бы, например, моим отношением к князьям поэзии. Еще Вы советуете не — уснащать местными словами общих мотивов — и этот совет лишь подтверждает мои рОзмысли — об общих мотивах —, и до сих пор мною не написано ничего на общие мотивы, что бы было уснащено местными словами. — Самое большое, что я себе позволяю, это четыре народных слова на 32 строчки стихотворения, и то поясняя упомянутые слова предыдущим содержанием, в строгом согласии с формой и замыслом стихотворения, т. е. так, чтобы не требовалось никаких пояснительных сносок.
В меня не вмещается ученое понятие о том, что писатель-певец дурно делает и обнаруживает гадкий вкус, если называет предметы языком своей родной местности, т. е. все-таки языком народным. Такое понятие есть лишь недолговечное суеверие. Народная же назывка — это чаще всего луч, бросаемый из глубины созерцания на тот или иной предмет, освещающий его с простотой настоящей силы, с ее огнем-молнией и мягкой росистой жалостью, и не щадить читателя, заставляя его пробиваться сквозь внешность слов. Которые, отпугивая вначале, мало-помалу оказываются обладающими дивными красотами и силой, — есть для поэта святое дело, которое лишь обязывает читателя иметь большой запас сведений и обязывает на большее с его стороны внимание. В присланном Вам мною моем — Беседном наигрыше —, представляющем из себя квинтэссенцию народной песенной речи, есть пять-шесть слов, которые бы можно было обьяснить в подстрочных примечаниях, но это не только не изменяет мое отношение к читателю, но изменяет и самое произведение, которое быть может, и станет понятнее, но в то же время и станет совсем новым произведением — скорее нарушением моего замысла произвести своим созданием известное впечатление. Поэтому будьте добры и милостивы не делать никаких пояснительных сносок к упомянутому — Беседному наигрышу — и оставить его таким, каким я Вам его передал, причем напечатать его в майской книжке журнала, но не летом в июне, когда (как принято думать) пускаются вещи более слабые и бочком протискиваются папиросные стишки. Если же сие моление мое неприемлемо и трикратно помянутый — Наигрыш — не заслуживает майской или осенней книжки, нуждаюсь к тому же в пояснительных примечаниях, то паки молю сообщить мне о сем, за что заранее приношу мою Вам благодарность…
Жду ответа жадно
Алексей Максимович,
Простите меня за собачий голодный вой — мои письма к Вам. Но всё это от бедности. Ах, если бы не сознавать ее, не обладать жгучей способности радования и наслаждения хорошими вещами в мире. Тогда было бы легче.
Но моя боль по земле, по сосновой поморской избе, которых за последние годы я лишился, двигает и моим поведением.
С надеждой на Вашу помощь было связано и сладкое упование — возвратиться к земле в родную избу, без чего я не смогу существовать. Мне нет еще и сорока лет, но нищета, скитание по чужим обедам разрушает меня как художника. Такие чистые люди, как напр(имер), В.С. Миролюбов, хорошо осведомлены о мире, из которого я вышел, сердечно разделяют мою печаль. Но жизнь Вам и крепость.
Книжка моих избранных стихов два года лежала в изд(ательстве) Прибой и, наконец, вышла в марте этого года. В книге не хватает девяноста страниц, не допущенных к напечатанию. Гонорар же 400 руб., выплачиваемый Прибоем в течение такого долгого времени, конечно, давно проеден.
Есть у меня книга поэм. Написана новая поэма из двенадцати песен под названием — Погорельщина. На издание Халатовым полного собр(ания) я согласен — на каких угодно условиях. В настоящее время я живу в Полтавщине у добрых людей. Кланяются Вам река Тагамлык и пятисотлетний дуб, такой прекрасный и огромный, что дух захватывает. Еще раз прошу простить за беспокойство. Николай Клюев. 16 сентября. г. Полтава, Садовая улица, 5.
Дорогая Надежда Федоровна!
После четырех месяцев тюремной и этапной агонии я чудом остался живым, и, как после жестокого кораблекрушения, когда черная пучина ежеминутно грозила гибелью и океан во всей своей лютой мощи разбивал о скалы корабль — жизнь мою, — до верха нагруженный не контрабандой, нет, а только самоцветным грузом моих песен, любви, преданности и нежности, я выброшен наконец на берег! С ужасом, со слезами и терпкой болью во всем моем существе я оглядываюсь вокруг себя. Я в поселке Колпашев в Нарыме. Это бугор глины, усеянный почерневшими от непогод и бедствий избами. Косое подслеповатое солнце, дырявые вечные тучи, вечный ветер и внезапно налетающие с тысячеверстных окружных болот дожди. Мутная торфяная река Обь с низкими ржавыми берегами, тысячелетия затопленными. Население — 80 % ссыльных — китайцев, сартов, экзотических кавказцев, украинцев, городская шпана, бывшие офицеры, студенты и безличные люди из разных концов нашей страны — все чужие друг другу и даже, чаще всего, враждебные, все в поисках жранья, которого нет, ибо Колпашев давным-давно стал обглоданной костью. Вот он — знаменитый Нарым! — думаю я. И здесь мне суждено провести пять звериных темных лет без любимой и освежающей душу природы, без привета и дорогих людей, дыша парами преступлений и ненависти! И если бы не глубины святых созвездий и потоки слез, то жалким скрюченным трупом прибавилось бы в черных бездонных ямах ближнего болота. Сегодня под уродливый дуплистой сосной я нашел первые нарымские цветы — какие-то сизоватые и густо желтые, — бросился к ним с рыданием, прижал их к своим глазам, к сердцу как единственных близких и не жестоких. Они благоухают, как песни Надежды Андреевны, напоминают аромат ее одежды и комнаты. Скажите ей об этом. Вот капля радости и улыбки сквозь слезы за все десять дней моей жизни в Колпашеве. Но безмерны сиротство и бесприютность, голод и свирепая нищета, которую я уже чувствую за плечами. Рубище. Ужасающие видения страдания и смерти человеческой здесь никого не трогают. Всё это — дело бытовое и слишком обычное. Я желал бы быть самым презренным существом среди тварей, чем ссыльным в Колпашеве. Недаром остяки говорят, что болотный черт родил Нарым грыжей. Но больше всего пугают меня люди. Какие-то полупсы, люто голодные, безблагодатные и сумасшедшие от несчастий. Каким боком прилепиться к этим человекообразным, чтобы не погибнуть? Но гибель неизбежна. Я очень слаб, весь дрожу от истощения и от недающего минуты отдохновения больного сердца, суставного ревматизма и ночных видений. Страшные темные посещения сменяются областью загробного мира. Я прошел уже восемь демонических застав, остается еще четыре, на которых я неизбежно буду обличен и воплощусь сам во тьму. И это ожидание леденит и лишает теплоты мое земное бытие. Я из тех, кто имеет уши, улавливающие звон березовой почки, когда она просыпается от зимнего сна. Где же теперь моя чуткость, мудрость и прозорливость? Я прошу Ваше сердце, оно обладает чудотворной способностью воздыхания. О, если бы можно было обнять Ваши ноги и облить их слезами! Сейчас за окном серый ливень, я навьючил на себя все лохмотья, какие только уцелели от тюремных воров. Что будет осенью и бесконечный 50-градусной зимой? Временно или навсегда, не знаю, я помещен в только что отстроенный дом, похожий на дачный и в котором жить можно только летом. Углы и конуры здесь на вес золота. Ссыльные своими руками роют ямы, землянки и живут в них, иногда по 15-ть человек в землянке. Попасть в такую человеческую кучу в стужу считается блаженством. Кто кончил срок и уезжает, тот продает землянку с печкой, с окном, с жалкой утварью за 200–300 рублей. И для меня было бы спасением одному зарыться в такую кротовью нору, плакать и не на пинках закрыть глаза навеки. Если бы можно было продать мой ковер, картины и складни, то на зиму я бы грелся живым печужным огоньком. Но как это осуществить? Мне ничего не известно о своей квартире. Нельзя ли узнать и написать мне, что с нею сталось? Хотя бы спасти мои любимые большие складни, древние иконы и рукописные книги! Стол расписной, скамью резную и ковер один большой, другой шелковый, старинной черемисской работы, а также мои милые самовары! Остальное бы можно оставить на произвол судьбы. В комоде есть узел, где хранится плат моей матери, накосник и сорочка. Как это уберечь?! Все эти веще заняли бы только полку в Вашем шкафу. Но что говорить об этом, когда самая жизнь положена на лезвие! Продуктов здесь нет никаких. Продавать сьестное нет обычая. Или всё до смешного дорого. Бутылка жидкого водяного молока стоит 3 руб. Пуд грубой, пополам с охвостьем, муки 100 руб. Карась величиной с ладонь 3 руб. Про масло и про мясо здесь давно забыли. Хлеб не сеют, овощей тоже…Но что нелепей всего, так это то, что воз дров стоит 10 руб., в то время как кругом дремучая тайга. Три месяца дождей и ветров считаются летом, до сентября, потом осень до Покрова, и внезапный мороз возвещает зиму. У меня нет никакой верхней одежды, я без шапки, без перчаток и пальто. На мне синяя бумазейная рубаха без пояса, тонкие бумажные брюки, уже ветхие. Остальное всё украли шАлманы в камере, где помещалось до ста человек народу, днем и ночью прибывающего и уходящего. Когда я ехал из Томска в Нарым, кто-то, видимо, узнавший меня, послал мне через конвоира ватную короткую курточку и желтые штиблеты, которые больно жмут ноги, но и за это я горячо благодарен. Так развертывается жизнь, так страдною тропою проходит душа. Не ищу славы человеческой. Ищу лишь одного прощения. Простите меня, дальние и близкие! Всем, кому я согрубил или был неверен, чему подвержен всякий, от семени Адамова рожденный! Благословляю всякого за милостыню мне, недостойному, ибо отныне я нищий, и лишь милостыня — мое пропитание! Одна замечательная русская женщина мне говорила, что дорого мне обойдется моя пенсия, так и случилось, хотя я и не ждал такой скорой развязки. Но слава Богу за всё! Насколько мне известно, расправа с моей музой произвела угнетающее действие на лучших людей нашей республики. Никто не верит в мои преступления, и это служит для меня утешением. Если будет милостыня от Вас, то пришлите мне чаю, сахару, если можно, то свиного шпику немного, крупы манной и компоту — потому что здесь цинга от недостатка растительной пищи. Простите за указания, но иначе нельзя. Если можно, то белых сухарей, так как я пока очень слаб от тюремного черного пайка и воды, которыми я четыре месяца питался. Теперь у меня отрыжка и резь в животе, ломота в коленях и сильное головокружение, иногда со рвотой.
Получил от Н(адежды) А(ндреевны) 50 руб. по телег(рафу) уже в Колпашев. Сердце мое озаряется счастьем от сознания, что русская блистательная артистка милосердием своим и благородством отображает Русских женщин декабристов, во глубину сибирских руж несущих свет и милостыню. Да светится имя ее! Когда-нибудь в моей биографии чаша воды, поданная дружеской рукой. Чтоб утолить алкание и печаль сосновой музы, будет дороже злата и топазия. Так говорят даже чужие холодные люди. Простите за многие ненужные Вам мои слова. Я знаю, что для Вас я только страдающее живое существо и что Вам и Вашему милосердию я совершенно не нужен как культурная и тем более общественная ценность, но тем потрясающее и прекраснее Ваша простая человечность!
Простите, не осудите, и да будет ведомо Ващему сердцу, что если я жив сейчас, то главным образом надеждой на Вашу помощь, на Ваш подвиг доброты и милостыни. На золотых весах вечной справедливости Ваша глубокая человечность перевесит грехи многих. Кланяюся Вам зЕмно. Плачу в ладони рук Ваших и с истинной преданностью, любовью и обожанием, которые всегда жили в моем духе, и только дьявольский соблазн и самая глубокая забота не причинить Вам горя на время отдалили внешне меня от Вас — в Москве. Жадно и горячо буду ждать от Вас письма. Кланяюсь всем, кто пожалеет меня в моем поистине чудовищном несчастии.
Если бы удалось зажить своей землянкой, то было бы больше покоя для души моей, а главное, чужие глаза не видели б моего страдания. Что слышно в Москве про меня? Возможны ли какие-либо надежды? Нужно торопиться с хлопотами, пока не поздно. Я подавал из Томска Калинину заявление о помиловании, но какого-либо отклика не дождался. Не знаю, было ли оно и переслано. Еще раз прощайте! Еще раз примите слезы мои и благословения. ЗЕмно кланяюсь Анат(олию) Ник(олаевичу), милым Вашим комнатам с таким ласковым диваном, на котором я спал! Где будете летом и где будет Н(адежда) А(ндреевна)?
Адрес: Север(о) — Запад(ная) Сибирь, поселок Колпашев. До востребования такому-то.
…Написал поэму — называется Кремль, но нет бумаги переписать. Как с поэмой поступить — посоветуй! Жизнью и смертью обязан твоему милосердию. Потерпи. Вероятно, я зимы не переживу в здешних условиях. Прошу о письме. О новостях, об отношении ко мне. Кремль — я писал сердечной кровью. Вышло изумительное и потрясающее произведение…
…Иногда собираюсь с рассудком и становится понятным, что меня нужно поддержать первое время, авось мои тяжелые крылья, сейчас влачащиеся по земле, я смогу поднять. Моя муза, чувствую, не выпускает из своих тонких перстов своей славянской свирели. Я написал, хотя и сквозь кровавые слезы, но звучащую и пламенную поэму. Пришлю ее тебе. Отдай перепечатать на машинке, без опечаток и искажений, со всей тщательностью и усердием, а именно так, как были напечатаны стихи, к титульному листу которых ты собственноручно приложил мой портрет, написанный на Вятке на берегу с цветами в руках — помнишь? Вот только такой и должна быть перепечатка моей новой поэмы. Шрифт должен быть чистый. Не размазанный лилово, не тесно строчка от строчки, с соблюдением всех правил и указаний авторской рукописи и без единой опечатки, а не так, как, как были напечатаны стихи — О чем шумят седые кедры —, что, как говорил мне Браун, и прочитать нельзя, и что стало препятствием к их напечатанию и даже вызвало подозрение в их художественности. Всё зависит от рукописи и как ее преподнесешь. Прошу тебя запомнить это и потрудиться для моей новой поэмы, на которую я возлагаю большие надежды. Это самое искреннейшее и высоко зовущее мое произведение. Оно написано не для гонорара и не с ветра, а оправдано и куплено ценой крови и страдания. Но всё, повторяю, зависит от того, как его преподнести чужим, холодным глазам. Если при чтении люди будут спотыкаться на каждом слове и тем самым рвать ритм и образы, то поэма обречена на провал. Это знают все поэты. Перепечатка не за спасибо и не любительская стоит недорого. Текста немного. Лучше всего пишущая машинка, кажется, системы ундервуд. Прежде чем отдавать печатать, нужно спросить и систему машинки, а то есть ужасные, мелкие и мазаные. Отнюдь не красным шрифтом — лучше всего черным. Всё это очень серьезно…
Дорогая Надежда Федоровна,
кланяюсь Вам поклоном, приветствую от всей крови сердечной, преисполняясь глубокой преданностью и благодарностью за Ваше милосердие ко мне недостойному. Под хмурым нарымским небом, под неустанным воющим болотным ветром, в сизое утро и в осенние косматые ночи — простираюсь к Вам душой своей и, умываясь слезами. Вызываю перед внутренним своим зрением все дни и часы, прожитые мною в общении с вами. Какой великий смысл в них, во днях чистоты и в часах святых слов и благоуханных мечтаний! Но всё как сон волшебный. Я в жестокой нарымской ссылке. Это ужасное событие исполняется на мне в полной мере. За оконцем остяцкой избы, где преклонила голову моя узорная славянская муза, давно крутится снег, за ним чернеет и гудит река Обь, по которой изредка проползает пароход — единственный вестник о том, что где-то есть иной мир, люди, а быть может, и привет с родным гнездом. Едкая слезная соль разьедает глаза, когда я провожал глазами пароход: Прощай! Скажи своим свистом и паром живым людям, что поэт великой страны, ее красоты и судьбы, остается на долгую волчью зиму в заточении — и, быть может, не увидит новой весны! — Мое здоровье весьма плохое. Средств для жизни, конечно, никаких, свирепо голодаю, из угла гонят и могут выгнать на снег, если почуют, что я не могу за него заплатить. Н(адежда) А(ндреевна) прислала месяц назад 30 руб. Это единственная помощь за последнее время. — Что же дальше? Близкий человек Толя не имеет ничего, кроме ученической субсидии. Квартира запечатана, и трудно чего-либо добиться положительного о моем жалком имуществе, правда, есть из Москвы письмо с описанием впечатлений от сьезда писателей. Оказывается, на сьезде писателей упорно ходили слухи, что мое положение должно изменится к лучшему и что будто бы Горький стоит за это. Но слухи остаются в воздухе, а я неизбежно и точно, как часы на морозе, замираю кровью, сердцем, дыханием. Увы! для писательской публики, занятой лишь саморекламой и самолюбованием, я неощутим как страдающее живое существо, в лучшем случае я для нее лишь повод для ядовитых разговоров и недовольства — никому и в голову не приходит подать мне кусок хлеба. Такова моя судьба как русского художника, так и живого человека. И вновь, я снова я умоляю о помощи, о милостыне. С двадцатых чисел октября пароходы встанут. Останется помощь по одному телеграфу. Пока не закует мороз рек и болот = почта не ходит. Я писал Ник(олаю) Семен(овичу). Ответа нет. Да и вообще мне в силу условий ссылки — почти невозможно списаться с кем-либо из больших и известных людей. К этому есть препятствия. Вот почему я прошу переговорить с ними лично. В первую очередь о куске насущном, а потом о дальнейшем спасении. Посоветуйтесь с Н.Г. Чулковой, она поговорит со своим мужем и т. д. Как отнесется Антонина Васил(ьевна) Нежданова? Она может посоветоваться со Станиславским, а он в свою очередь с Горьким. Нужно известить Веру Фигнер — ее выслушает Крупская и, конечно, посоветует самое дельное. Очень бы не мешало поставить в известность профес(сора) Павлова в Ленинграде, он меня весьма ценит. Конечно, всё это не по телефону, а только лично или особым письмом. Еще раз извещаю Вас, что Ваши три посылки я получил в целости и, как это ни тяжело, я вынужден вновь просить Вас не оставить меня милостыней, хотя бы первое время — если возможно — телеграфом. Простите. Прощайте и благословите.
…Пронзает мое сердце судьба моей поэмы Песнь о великой матери. Создавал я ее шесть лет. Сбирал по зернышку русские тайны…Нестерпимо жалко…
Не скроется вовеки поистине град, вверху
горы стоящий. Ты же, отче блажение, градом
великим добродетельными соделавшись, не замедлил
Господом прославлен быти! Се бо друг твой навеки,
ближайший поведа нам чудесное видение, егда
еси во сне в рай восхищен быв, зрел обители
горни, и во единей от них на престоле некоего
мужа светла сидяща, ангела ему сопутствующа
вопроси: Кто убо сей? — Се Филарет Амниатский!
Ничего другого не приходит мне на ум и сердце, дорогая Надежда Федоровна, кроме этих строк, когда я получил от Вас милостыню. Говорю так потому, что не стыжусь нищеты своей, такое это блаженное чувство, но большее счастье ублажать милосердные руки, которые подают милостыню! Благодарю Вас! Извещаю Вас, что здоровье мое восстанавливается очень медленно. Нужно лечь в клинику и платить шесть рублей в сутки — следовательно, я должен обходиться своими домашними средствами. Одна добрая старица принесла мне бутылку пареных муравьев натираться… Очень помогает. Другая таскает меня в баню и моет по субботам. Я уже хожу по избе и за всякой своей нуждой, но все-таки больше лежу. Иногда приливает тоска к сердцу. Хочется поговорить с милыми друзьями, послушать подлинной музыки!..За дощатой заборкой от моей каморки день и ночь идет современная симфония — пьянка, драка, проклятия, рев бабий и ребячий, и все это покрывает доблестное радио. Я бедный все терплю. Второго февраля стукнет три года моей непригодности в члены нового общества! Горе мне, волу ненасытному! Всю жизнь я питался отборными травами культуры — философии, поэзии, живописи, музыки…Всю жизнь пил отблеск, исходящий от чела избранных из избранных, и когда мои внутренние сокровища встали передо мной как некая алмазная гора, тогда-то я и не погодился. Но всему свое время, хотя это весьма обидно.
Я сейчас читаю удивительную книгу. Она написана на распаренной берёсте китайскими чернилами. Называется книга — Перстень Иафета. Это не что другое, как Русь 12-го века до монголов. Великая идея святой Руси — как отображение церкви небесной на земле. Ведь это то самое, что в чистейших своих снах провидел Гоголь, и в особенности он, единственный из мирских людей. Любопытно, что 12-м веке сорок учили говорить и держали в клетках в теремах, как нынешних попугаев, что теперешние черемисы вывезены из Гипербореев, т. е. из Исландии царем Олафом Норвежским, зятем Владимира Мономаха. Им было жарко в Киевской земле, и они отпущены были в Колывань — теперешние вятские края, а сначала содержались при киевском дворе, как экзотика. И еще много прекрасного и неожиданного содержится в этом Перстне. А сколько таких чудесных свитков погибло по скитам и потайным часовням в безбрежной сибирской тайге?! Пишу Вам в редкие минуты моей крепости телесной. Обыкновенно я очень слаб, шатаюсь, не держусь на ногах, кричу и окаю от боли в сердце и в голове.
(предположительно октябрь 1936 г. Томск)