Грегор Лашен родился 8 мая 1941 года в Юкермюнде (Передняя Померания). После школы учился в Киле, Цюрихе, Берлине, Вюрцбурге и Бонне, изучал филологию, философию и искусствоведение. С 1972 года преподавал современную немецкую литературу в голландском городе Утрехте, несколько лет назад вышел на пенсию, живет в Бремене. В течение пятнадцати лет возглавлял удивительный по своему размаху проект по переводу европейских поэтов “Poesie der Nachbarn” — “Поэзия соседей”. В 1996 году стал лауреатом премии Петера Хухеля. В 2004-м получил почетную премию Фонда Шиллера.
Такова (очень сокращенно) официальная часть биографии. Теперь можно перейти к существенному.
В поэзии Грегора Лашена удивительным образом сочетаются черты, характерные для его поколения, и индивидуальные особенности, отличающие — и радикально отличающие! — его от этого поколения. Свободный стих, подчеркнутая непатетичность, ясность — это как бы часть общей послевоенной поэтики, поэтического мейнстрима того времени. Ханс Вернер Рихтер, духовный руководитель, чтобы не сказать идеолог “Группы-47”, неформального объединения литераторов, в наибольшей степени определившего послевоенный литературный ландшафт Германии (в него входили, например, Генрих Белль, Ингеборг Бахман, Гюнтер Грасс, Мартин Вальзер), сказал как-то по поводу подчеркнуто поэтической и ритмизованной, музыкальной манеры чтения Пауля Целана, что тот “бубнит, как раввин в синагоге”. Вообще-то, латентный антисемитизм послевоенных немецких левых — это отдельная и сложная тема, которой сегодня посвящаются специальные исследования, но несомненно, что Рихтер имел в виду именно непрозаическую приподнятость манеры чтения Целана.[1] Впрочем, Грегор Лашен, также принимавший участие в выступлениях и заседаниях “Группы-47”, — безусловный почитатель и сторонник Целана. Одна из индивидуальных особенностей Лашена — это то, что он говорит как бы отвернувшись от “видимой стороны жизни”, пользуясь замечательной формулировкой Елены Шварц.
Игорь Булатовский, переводя Лашена, нашел, мне кажется, ключ к его поэзии. Говоря о северной эстетике Лашена в своем эссе “Горизонт окликания. Введение в книгу Грегора Лашена „Окликание горизонта“”, он приводит следующий отрывок из статьи Клейста о картине Фридриха “Монах на берегу моря”: “Картина с ее двумя-тремя таинственными предметами глядит на тебя, как Апокалипсис, как будто она полна ночных мыслей Юнга, и поскольку у нее, в ее однообразии и безбрежности, нет, кроме рамы, никакого переднего плана, то, когда смотришь на нее, кажется, что у тебя отрезаны веки”. Это в самом деле удивительно подходит к стихам Грегора Лашена. Очень жесткий отбор предметов и явлений, которые можно допустить в пространство поэтической речи, сочетаются у него с предельно эмоциональным подключением к этим предметам и явлениям. Там, где поэты его поколения остановились на регистрации явлений окружающей жизни и/или индивидуальной медитации, Лашен сделал еще один шаг — шаг в пропасть музыки. Его непатетичность непатетична до своего рода патетики. Его ясность так ясна, что покрывается дымкой. Сам Лашен тоже однажды использовал слова Клейста для пояснения своих мыслей о другом поэте. Этими словами я и хочу закончить свое маленькое вступление: “Все, что совершенно, кажется чудаковатым, особенно во времена, когда чудо поэзии остается чужим для подавляющего большинства людей на земле”.
Книги Грегора Лашена: Ankündigung der Hochzeitsnãchte. Frankfurt am Main, 1967; Die andere Geschichte der Wolken. München und Wien, 1983; Anrufung des Horizonts. Skagen-Zeit. Bremerhaven, 1987; Jammerbugt-Notate. Heidelberg, 1995; Die Leuchttürme tun was sie können. Springe, 2004.
Предлагаем читателям “Звезды” перевод нескольких стихотворений из книги “Окликание горизонта”.
Ольга Мартынова
По следу его — свободны
бывшие моря куски, их дно.
Меж голубыми щуками
неба — счисленье: песок
море кормить идет,
в черную сердцевину. Спрятанные часы,
тикающий свет, согревают
ветер.
На дне моря подслушивают камни,
изглоданные до сходства с погибшими кораблями
и утопленниками, и видят: старые реки приходят,
и нет у камней передышки с начала времен.
Только лицо.
Здесь: Каттегат
и Скагеррак,
пригнанные друг к другу.
И времена никогда не меняются.
Так подслушивают на дне моря камни,
подглоданные, чтоб шагать по земле, где
подновятся они, чтоб опять — ветру на зуб,
и нет у камней передышки с начала времен.
Только лицо.
Медленно, в духе вечности, часть
за частью, хочу я уйти со своей могилой
в море: ты забираешь меня,
посеянного на крайней кромке
суши, часть за частью, и чутким
языком плыву я отсюда. За мной,
в дюнах немецкого бетона, много —
частье, стрелоокое в сторону моря,
острой травою раскрашено.
Жители Скагена взяли его могилу
вместе с ледниковым валуном
вспять глубоко в желтое
нёбо кромки. Там смотрит он
на все останки иноязычья, на море
простительно,
постепенно ссыхаясь
до размеров открытки.
Только ход, вечный, изме´нный, плоскость
и кромка в одном, отвесная глубина, тяжкий
грохот прислушивается к себе, поросшее острой травой
слоеное нагромождение желтизны, этот язык
почвы втягивается в море. Нижний слой речи
светится. Ржавой головешкой,
угасшей в песке, отставной военный маяк
над глубиной, захваченный мелким зверьем, наконец
костной достиг белизны, отмороженный голос
и тяжкобывшая жизнь, что погребла себя
в этом окружье, навечно к тому же.
Зимостойкие, под черными
стропилами кузницы,
тесно-тесно висят
рядком головы битком набитые,
сны старой утвари, зимостойкие
шлифованные руки, рихтованные тулова,
неначертанные буквы работы,
телесной игры, хожденья на голове —
в красном свете крыш с белыми
ободками: зимостойкие лета
чертят эти истории
вспять, впредь.
Глубокая колея узко выбегает из суши
на желтый обрыв к воде,
под сосны, широкой ладонью
пригнутые. Над ними — большая стена,
а на ней, посреди, одиноко —
красное облако, сжатое,
тонкое. Сустав жизни, выдуманный
для этой картины и ее теней.
Деревья не снесли зеленой ноши,
стоят перстами белыми под ветром
одни, шум-гам притихшего простора
вкруг них не умолкает. Серо дыханье,
и дно на дне так тяжело,
оно налито до краев,
и веет хворь со всех краев,
как тихий ветер, буря наполняет терпеливо
тела прекрасные, пока они не станут
как те деревья были в шуме-гаме
притихшего простора, стоящие одни,
как белые персты, беззвучно.