Среди потерь последних шестидесяти-семидесяти лет, уже невосполнимых для культуры нескольких поколений русских людей, — творчество Сергея Клычкова. Совокупными усилиями врагов русского крестьянства в 20—30-е годы нашего века было сделано все, чтобы это имя, как и имена С. Есенина, Н. Клюева и других сопесенников «крестьянской купницы», вычеркнуть из литературы, — к концу тридцатых годов даже «их запах выдрали из книг» (Н. Панченко). Судя по многочисленным материалам нашей теперешней печати, возвращение в общественное сознание имен и произведений, насильственно преданных забвению, вроде бы идет сейчас полным ходом. Но в этом благом деле, оказывается, существует избирательность: к примеру, лирика Клычкова, еще в 1985 году (после пятидесятипятилетнего перерыва) выпущенная в виде двух авторских сборников ничтожным общим тиражом 35 000 экземпляров, не удостоилась ни одного массового отдельного издания до сих пор…
Ныне почти все стихи, написанные Клычковым в 1909–1937 годах, собраны в книгу, которая лежит перед тобой, читатель. Какой удивительно нежный, чистый, и одновременно таинственный и несказанный, свет исходит от нее!.. Даже ее последние, самые драматические страницы пронизаны этим светом. Тайна его — тайна творческой личности большого поэта: она всегда останется тайной, сколько бы ни стремились мы постичь ее… И все же попытаемся чуть-чуть прикоснуться хотя бы к ее покрову — с надеждой, что помогут нам в этом не только поэзия Клычкова, но и его проза, письма, отклики и воспоминания современников.
В автобиографии начала 30-х годов, от которой сохранилось только начало, поэт пишет: «…я родился в малиннике около густой елки 3 или 4 июля <18>89 года в Чертухинском лесу, которого в настоящее время уже не имеется матушка моя… принесла меня домой в кузову с малиной, втайне от соседей и от отца, страдавших излишней строгостью и страхом перед лешей и нечистой силой…» (АК[1]). И далее (по другому варианту текста):
«…Написать свою биографию мне действительно трудно… что ж: желающие могут не верить! Единственно, что я могу сделать, это — посоветовать прочесть мои романы и стихи, которые я сам считаю очень правдивыми документами, почти стоящими живых свидетелей.
Лет до 10–11 я прожил с глазу на глаз с бабкой Авдотьей Клинихой, родители мои швагрили (т. е. сапожничали. — С. С.) в Москве, сначала у хозяев, потом и своим кустом. Надо признаться, что лучшей поры в моей жизни не было: изба наша стояла с самого краю деревни крыльцо выходило прямо в болото, шагах в трех от дорожки стояли высоченные кочки со вздыбленными, как у индейцев на картинках, зелеными волосьями, по вёснам по-за кочкам в янтарных блюдцах придорожных канав очень рано зацветали желтые болотные бубенчики, из которых я делал себе „часы“, с этакой цепочкой на обе стороны, как у купца, а по зимним вечерам лениво и доверчиво позанеподалёку от крыльца проходили рогатые лоси, на которых бабка Авдотья почему-то всегда истово крестилась.
— „Милые же вы мои!“ — приговаривала она и провожала их долго и умиленно» (АК).
Помню: темный лес, дремучий,
Под босой ногою мхи,
У крыльца ручей гремучий.
Ветки дремлющей ольхи,—
так кончается одно из стихотворений 1910 года: память детства жила в поэте и постоянно воскресала в его произведениях.
«…Еще в сельской школе, — рассказывал Клычков, — я уже пописывал стишки, больше про домовых и про леших…» Маленький Сережа считал лешего самым что ни на есть живым существом. Позже, уже в Москве, когда ему было 12–13 лет и он учился в известном в то время реальном училище И. И. Фидлера, на уроке естественной истории произошло вот что: «Во время объяснения учителем Кречетовичем классификации животных я со всей детской серьезностью спросил: к какому классу относится леший? Кречетович обомлел и не сразу ответил: дурак!»[2] После такой «аттестации» педагога мальчик сжег свои прежние стихотворные опыты. Вспомнив об этой утрате в автобиографии 1926 года, Клычков с горечью заметил: «…о чем сейчас очень жалею, потому что теперь так не написать».
И всё же леший Антютик вернулся к поэту как раз в 1925–1926 годах, — правда, не в его стихи, а в прозу (романы «Сахарный немец» и «Чертухинский балакирь»)… В ранней же юности, которая пришлась на 1904–1906 годы, Сережей Клычковым, как и многими его сверстниками, овладевает пафос революционной борьбы под лозунгами освобождения народа. Он не только публикует в студенческом журнале «На распутьи» (1906) стихи соответствующей направленности («Мужик поднялся», «Гимн свободе» и т. п.), но и сам участвует в борьбе на московских баррикадах: об этом свидетельствует в мемуарах «Мой век» друг юности поэта — скульптор С. Т. Конёнков («Десять дней мы держали в своих руках Арбат»). Крушение свободолюбивых мечтаний в огне и крови подавления революционных выступлений обернулось для Клычкова драматически: по словам сестры Веры Антоновны, Сережа вернулся в родную деревню осенью 1906 года худой, «весь черный» и довольно долго прятался на чердаке, опасаясь ареста.
Вскоре его постигла другая драматическая ситуация: горячо любимая им девушка вышла замуж («Одела платье белое из шелка И под руку она ушла с другим»). «Переживания были мучительны, и в такие минуты юноши думают вожделенно о смерти. В фойе Художественного Театра Сергей Антонович знакомится с Модестом Ильичом Чайковским, который сам подошел к молодому человеку с каким-то сочувственным вопросом. Сергей открыл душу незнакомому и, как рассказывал после, обрел себе второго отца, заботливого и нежного: „Я уезжаю в Италию. Поедемте, я вас возьму с собой, вы развлечетесь и забудете горе“. Сергей Антонович едет в Италию. Чайковский выходил, выпестовал Сергея Антоновича…»[3] Не случайно сам Клычков назвал М. И. Чайковского (родного брата композитора) удивительным человеком, память о котором он «хранит как святыню».
Именно М. И. Чайковский действенно помог юноше в издании его стихов: первый сборник Клычкова «Песни» был выпущен в начале 1911 года издательством «Альциона» благодаря финансовой поддержке мецената. Эта книга сразу обратила на себя внимание читателей и критики: среди откликнувшихся на нее в печати были В. Брюсов, М. Волошин (статья «Поэты русского склада»), Н. Гумилев… 24 января 1911 года С. Городецкий писал в газете «Речь»: «…юный запевальщик — не литератор, не книгогрыз, а просто птица певчая Сергей Клычков. Родился с песней в груди, повел глазами и запел…»
В том, что автор «Песен» — подлинный поэт, сомнений не было ни у кого. Даже скептический отзыв А. Блока («не вижу насущного») был предварен словами сдержанного признания («Поется Вам легко…»)[4]. Лишь годы спустя, уже после того, когда «тихий лирик», по его собственным словам, стал «романистом с планами», думающим критикам приоткрылся глубинный смысл его раннего творчества. В 1925 году филолог П А. Журов, друг юности Клычкова, в исследовании «Лесная тропа (о Сергее Клычкове, поэте и романисте)» дает проницательную образную характеристику ранней лирики поэта: «Тогда Клычков был стихийно и страстно эпичен и мифологичен. Как это часто бывает у молодого поэта, его эпос был полон лирического тона Инстинктивный поэт, мифотворец, слагатель и уже заклинатель слова, Клычков стоял у того источника слова и образа, к которому многие ищут пути и, не одолев всех особенных трудностей его, не находят и отходят ни с чем. Клычков казался тогда чудесным осколком древнего мира, отыскавшимся свидетелем забытого давнего прошлого, неожиданным, прямо-таки непонятным цветком скрывающейся за небом, скрывшейся уже давно отеческой старины. В каком лесном тереме, за какой деревенской печью мог вырасти этот ясновидец мифа?» (ЦГАЛИ). Современный французский исследователь творчества Клычкова и его большой знаток Мишель Никё недавно так резюмировал свои наблюдения: «…ранние стихотворения Клычкова… это не просто песенки на народный лад или „славянская Аркадия“ (Н. Гумилев). Они составляют фундамент клычковского творчества, в них уже даны главные мифологемы будущих романов. Клычков — настоящий поэт-символист, символист от рождения (рождения в лесу…), ибо он ни к какой поэтической школе не принадлежал»[5].
Второй сборник Клычкова «Потаенный сад» привел к нему новых читателей и почитателей. Известный критик Вячеслав Полонский писал об этой книге: «Печаль и радость в его поэзии сопутствуют друг другу, как две любящих сестры… Но печаль Клычкова — тонкая, неуловимо нежная, мечтательная. Она не гнетет, не наваливается на плечи непереносимой тяжестью, не пригибает к земле… Клычков кое-чем напоминает Клюева. Но лишь иногда, Клычков более целен. Клюев же несет в душе своей какой-то надлом… А Клычков всегда тих и скромен. Его поэзия целомудренна»[6] Упомянутый здесь Николай Клюев также высоко оценивал раннюю поэзию Клычкова — его песни он называл «хрустальными», «свежими, как апрельский лес»; в первой половине 1910-х годов между поэтами устанавливаются сердечные дружеские отношения, хотя в то время виделись они не часто.
К Клычкову начинают тянуться и младшие его современники. Восхищенный его лирикой, юный Дмитрий Семёновский (впоследствии известный поэт) писал М. Горькому осенью 1913 года: «Недавно вышла книжка стихов Клычкова „Потаенный сад“, — какая красота! По-моему, Клычков — первый и самый интересный из современных русских стихотворцев»[7]. Очевидно, свой восторг Д. Семёновский выразил и самому автору — это явствует из сохранившегося ответного письма Клычкова от 13 августа 1913 года с его лирической концовкой: «У Вас так хорошо начало письма, что я хочу так закончить свое послание. Есть ли что краше первой любви? Ничего нет слаже, прекраснее и радостнее. Ходите, ходите по миру с широко открытыми глазами, мир входит Вам теперь в душу и над Вашей уносящейся, заходящей юностью загораются звезды и всплывает волшебный месяц недолгих очарований. Пойте о них, пока есть голос, пока не набежали тучи, ибо еще большее счастье — песня»[8].
В письмах Клычкова тех лет постоянно встречаются суждения и размышления о поэзии и о творчестве: «Любовь моя, солнышко мое, — милая, прекрасная Муза! И как это Бог ухитрился создать тебя! Море, горы, звезды, и небо, осень и весна — не так чудесны, как Ты — Незримая, Непостижная!» Или: «…что суть творчество? Это послушание, долгое, долгое послушничество, приступление к Вышним, к Сущим вне нашего ока и вне нашей души! Только в этом для меня соль и значение моей беспутной жизни!» (Русская литература. 1971. № 2. С. 152).
После этих возвышенных слов всё яснее начинаешь понимать, что поэзия рождалась у Клычкова «неоскорбляемой частью души» (М. Пришвин). Но нелегкий семейный быт (а жил молодой поэт между 1910 и 1914 годами в основном в родной деревне Дубровки) иногда побуждал его поделиться своими болями и бедами с близкими людьми: «Друг мой, есть ли на белом свете еще такой сквернослов, ругатель, издеватель, как мой батька! Одним словом, Господь с ним! Обидно одно только: он мешает, мешает, зная это, почти умышленно мешает; хотя какое горе: ведь он мешает мне только вирши мои сочинять! Эка невидаль, кто их не сочиняет! Да, может, к добру: меньше испакостишь бумаги! Меньше истерзаешь ушей! Одно слово, может: к добру! Может! Может, даже очень может! Только мне-то, мне-то тяжело, мне-то прискорбно смотреть на свою бедную, милую юность, у которой дорога мимо кабака! Буду ли я теперь когда сам, сам пить это проклятое зелье! Нет, дорогой, не быть мне вольному да сильному! Держит судьбу за замком лютый Змий зеленый! <…> Да, так иногда не хочется, до зареза не хочется ни на что смотреть, не хочется жить, в этом вечном скандале, вечной ссоре, а душе хочется тишины непостижимой, любви необъемлемой, чистоты и красы райской! Тяжело у меня, друг мой, на душе…» (из письма П. А. Журову конца 1911 года, ЦГАЛИ).
Отчаяние и сомнения посещали Клычкова и позже, даже во времена наступающего литературного признания. Так, в письме Д. Семёновского М. Горькому от 1 февраля 1914 года читаем: «Клычков разочаровался в своих стихах и хочет бросить стихописание. Только если он — истинный, прирожденный поэт, пожалуй, не бросит, несмотря ни на что» (АГ). Этот прогноз Семёновского, разумеется, не мог не оправдаться, хотя несколько месяцев спустя и для самого Клычкова, и для его музы начались серьезные испытания — он был призван в армию и воевал с немцами на передовых позициях.
Окопные годы (когда, по словам поэта, «не раз уже заглядывалась» на него «злая тетка Смерть, чтобы навсегда <…> уложить спать тяжелым сном в широкой братской могиле»[9]) стали началом становления Клычкова-прозаика — его первый роман «Сахарный немец» выйдет в свет в 1925 году… По возвращении же с фронта, совпавшем с Февральской революцией 1917 года, Клычков возобновляет свою поэтическую деятельность.
В 1918 году начинается его тесное творческое и деловое общение с Есениным. Они основывают «Московскую трудовую артель художников слова», под маркой которой Клычков переиздает свои первые стихотворные сборники. В том же издательстве выходит еще одна книга поэта «Дуб-равна», составленная в основном из стихов, написанных еще до войны. Среди них — стихотворение 1914 года «На чужбине, далёко от родины…», лирический отклик на которое содержится в есенинских «Ключах Марии» (1918):
«…Прав поэт, истинно прекрасный народный поэт, Сергей Клычков, говорящий нам, что
Уж несется предзорняя конница,
Утонувши в тумане по грудь,
И березки прощаются, клонятся,
Словно в дальний собралися путь
Он первый увидел, что земля поехала, он видит, что эта предзорняя конница увозит ее к новым берегам, он видит, что березки, сидящие в телеге земли, прощаются с нашей старой орбитой, старым воздухом и старыми тучами»[10].
Есенинское ощущение изменения земной орбиты вовсе не было субъективным — в те годы расколотая революцией Русь была объята по-истине апокалиптическим вихрем… Был захвачен им и Клычков. В 1919 году поэт оказывается в Крыму вместе со своей женой Е. А. Лобовой (Клычковой), которая много лет спустя вспоминала, что Клычкову тогда чудом удалось избежать расстрела — сначала у махновцев, затем у «белых». Во второй половине 1921 года, чуть ли не пешком через всю Россию, оборванный и заросший бородой, поэт возвращается в Москву и сразу же активно включается в литературную жизнь.
В 1922–1923 годах столичные и периферийные журналы России, а также газеты и журналы берлинской эмиграции («Голос России», «Сполохи», «Эпопея») публикуют его новые стихи, вошедшие затем в книгу «Домашние песни» (1923). В этих стихотворениях, по-прежнему пронизанных светлой печалью, проявляется и новое качество — Клычков прозревает, угадывает за реальной картиной порушенной российской жизни (где лишь «заря крылом разбитым, осыпая перья вниз, бьется по могильным плитам да по крышам изб») сверхчувственную ее сущность:
Здесь сквозь туман синеют сёла,
Пылает призрачная Русь…
«Призрачная Русь» Клычкова соприродна тому «невидимому народному Иерусалиму», о котором тогда же писал Николай Клюев: «Познал я, что невидимый народный Иерусалим — не сказка, а близкая и самая родимая подлинность, познал я, что кроме видимого устройства жизни русского народа как государства или вообще человеческого общества существует тайная, скрытая от гордых взоров иерархия, церковь невидимая — Святая Русь…»[11]
Неизъяснимый свет Святой Руси льется и со страниц прозы Клычкова 20-х годов… Это ощущали наиболее близкие ему по духу современники. Так, о первом его романе «Сахарный немец» П. Журов писал Д. Семёновскому (18 февраля 1925 года): «Роман… полон сказочной яви, которую сам Сережа знает на корню, которой он сам живет доброй своей половиной и которая передалась ему из темной ясновидящей мужицкой души. Для многих его роман невыносим — это идеология суеверия и темноты, это колдовские зачатия, это волшебство, обращенный мир, сплошные вымыслы! И меж тем, в этом… привидевшемся мире всё приобретает характер и смысл неподвижной достоверности, словно сказка изъявляет скрытую основу внешних, вытканных поверхностно нашим дневным ощущением событий» (ГАИО). Дальнейшие размышления над «Сахарным немцем» побудили Журова обратиться к самому Клычкову со словами предостережения:
«О Романе Твоем всего не скажешь, не скажешь даже в личной беседе, даже на ухо. Ты понимаешь сам. Роман же вообще замечательный и поразительный, и мне даже жаль, что Ты его уже написал.
Берегись, берегись, Сережа, мне больше всего за Тебя страшно.
Уж очень отчетлив, и удивителен, и грозен очерченный Тобой путь. Розмашь и походка у Тебя богатырские, сила огромная, руки крылатые. Ты вошел в зрелое и зорькое (так. — С. С.) мужество… Но так уж издавна: где герой, там и костер. Где Ахилл, там и стрела Париса.
Твой круг не замкнулся, опасность еще далека. Но с какой-то вышки уже следит за тобой неусыпный враг. Прими обреченность, тогда довершишь до конца»[12].
Однако еще раньше Клычков не только стал ощущать, как «следит за ним» метафизический «неусыпный враг», но и подвергся угрозам вполне реальным. Вот полный текст недатированного письма поэта, написанного, скорее всего, в 1922 или 1923 году: «Уважаемый и дорогой Алексей Максимович! Очень Вас благодарю за заступничество. Местный исполком пока что распорядился меня не трогать впредь до разрешения вопроса обо мне Троцким. Они оказались очень славными парнями. Что касается Троцкого, то я готов принять какое угодно наказание, лишь бы только оно не касалось никого, кроме меня лично (секретарь Склянского[13] говорил мне о реквизиции имущества отца и братьев). Принести горе другим мне тяжело, — а иначе сделать не могу. Помогите мне, Алексей Максимович! Сергей Клычков.
P.S. Прошу у Вас разрешения посвятить Вам прилагаемые здесь стихи» (АГ).
Мы не знаем, почему ведомство Троцкого — Склянского вознамерилось покарать не только Клычкова, но и его родных, — в семейных преданиях об этом эпизоде никогда не упоминалось, а другие документы, связанные с ним, пока неизвестны… Ясно лишь, что вмешательство Горького оказалось решающим и на этот раз приостановило «карающую десницу».
Впрочем, приходя в те годы на помощь (причем почти всегда сразу же, не раздумывая) практически любому человеку, к нему обратившемуся (вне зависимости от его политической ориентации), Горький в некоторых вопросах мировоззрения оставался тверд и принципами не поступался.
По прочтении «Сахарного немца», в письме автору от 31 марта 1925 года, Горький отдал должное «звонкому, веселому и целомудренно чистому великорусскому языку» романа и ободрил Клычкова такими словами: «…меня радует, что вопреки всему русский писатель остается тем же смелым и независимым духовно, каким он был. <…> Я очень жду продолжения»[14]. Но прошло совсем немного времени, и точная эстетическая и этическая оценка места «Сахарного немца» в русской литературе сменилась в письмах и высказываниях Горького об этом произведении соображениями и опасениями социально-политическими. Роман Клычкова стал восприниматься им как жупел «крестьянской опасности» для пролетарской литературы, да и не только для нее… Письмо Горького Н. И. Бухарину от 13 июля 1925 года, где «Сахарный немец» трактуется как «выражение возрождающегося сентиментализма народничества», уже содержит набросок плана борьбы с «деревнелюбами»: «Надо бы, дорогой товарищ, Вам или Троцкому (т. е. тогдашним главным идеологам. — С. С.) указать писателям-рабочим на тот факт, что рядом с их работой уже возникает работа писателей-крестьян и что здесь возможен, — даже, пожалуй, неизбежен конфликт двух „направлений“. Всякая „цензура“ тут была бы лишь вредна и лишь заострила бы идеологию мужикопоклонников и деревнелюбов, но критика — и нещадная — этой идеологии должна быть дана теперь же»[15].
«Дорогие товарищи» Горького, к которым он здесь воззвал, были вполне солидарны с ним в ненависти к русскому крестьянству. И потому рекомендации великого пролетарского писателя пали на благодатную почву. Первыми всходами на ней стали (ныне печально знаменитые) «Злые заметки» Бухарина, справедливо названные М. Пришвиным (в письме к тому же Горькому) «хулиганскими»…
Роман Клычкова «Чертухинский балакирь» (1926), к счастью, успел выйти в свет раньше бухаринского окрика и стал выдающимся событием литературной жизни страны. Даже люди, именовавшие себя критиками-марксистами, признавали, что «Клычков необычайно талантлив», а «с точки зрения фольклора роман имеет первоклассную ценность» (А. Воронский). Удивительно проникновенные слова нашел для характеристики нового творения Клычкова Николай Клюев:
«Я так взволнован сегодня, что и сказать нельзя. Получил я книгу, написанную от великого страдания, от великой скорби за русскую красоту. Ратовище, белый стяг с избяным лесным Спасом на нем за русскую мужицкую душу. Надо в ноги поклониться С. Клычкову за желанное рождество слова и плача великого.
В книге Балакирь вся чарь и сладость Лескова, и чего Лесков не досказал и не высказал, что только в совестливые минуты чуялось Мельникову-Печерскому от купальского кореня, от Дионисиевской вапы, от меча-кладенца, что под главой Ивана-богатыря, — всё в Балакире сказалось, ажно терпкий пот прошибает.
И радостно, и жалостно смертельно»[16].
Горький же, прочитав то самое продолжение «Сахарного немца», которое, по его словам, он «очень ждал», принужден был с раздражением хмыкнуть:
«Да — „Крепок татарин — не изломится!
А и жиловат, собака, — не изорвется!“
Это я цитирую Илью Муромца в качестве комплимента упрямому россиянину»[17].
Не пройдет и двух лет, как самозванные «Ильи Муромцы» из Коммунистической академии (в руководство которой входил Бухарин) начнут методическое испытание «собаки — упрямого россиянина» на разрыв — и Клычков окажется одной из многолетних мишеней для нападок новых «академиков»…
«Штатным» гонителем Клычкова стал сотрудник Комакадемии О. Бескин. За статьей с презрительным заголовком <<«Россеяне»>> (1928) последовали его опусы «Бард кулацкой деревни» (1929), «Кулацкий писатель и его правозаступник Полонский» (1930) и др. Именно Бескину принадлежит ярлык, выданный поэту «Литературной энциклопедией» и несколько десятилетий (вплоть до самого недавнего времени) перепевавшийся всеми вузовскими учебниками советской литературы:
«Он (Клычков. — С. С.) является верным учеником отца современной кулацкой литературы — Клюева, учеником, весьма добросовестно развившим в отдельных своих стихах (и в особенности в прозе) мистическую средневековщину, почерпнутую из русского фольклора»[18].
В 1929–1930 годах Клычков еще пытался объясниться с Бескиным и другими своими хулителями, развернуто изложив свою эстетическую и социальную позицию в статьях «О зайце, зажигающем спички» (само название которой полемично по отношению к бухаринским «Злым заметкам») и «Свирепый недуг». Поэту и в голову не могло прийти, что его печатали (в «Литературной газете») вовсе не для того, чтобы, как во всяком честном обмене мнениями, он мог публично изложить свою точку зрения, а лишь с целью получить на него новый «компрометирующий материал»…
Способность ощущать сверхчувственное в явлениях жизни вскоре вывела Клычкова на глубинное осмысление этой ситуации: «Бескин… Бальзак где-то говорит, что фамилия у людей не со-зря: она определяет или физическое уродство, или особенное духовное качество… По этой формуле Бескин — бес… чёрт… дьявол… Бес — моя основная философская тема: всё имеет, выходит, предреченную связь и зависимость»[19].
Эта запись сделана в июне 1930 года. А полугодом ранее вышел в свет сборник стихов Клычкова 1928–1929 годов «В гостях у журавлей», ставший его последней оригинальной поэтической книгой! Читая ее, мы чувствуем, как печаль автора, вначале светлая, становится затем щемящей («Я устал от хулы и коварства головой колотиться в бреду»), окрашиваясь подчас в драматические и даже в трагические тона:
Меня раздели донага
И достоверной были
На лбу приделали рога
И хвост гвоздем прибили…
………………………………………..
И вот я с парою клешней
Теперь в чертей не верю,
Узнав, что человек страшней
И злей любого зверя…
И всё же свет вновь и вновь возвращается в поэзию Клычкова — несмотря ни на что… Книга завершается такой строфой:
И пускай мне выйти не в чем,
Пусть темно в моем углу,
Всё ж пою я сердцем певчим
Жизни славу и хвалу!
Певчее сердце поэта тут же было оболгано и оскорблено критикой. Конечно, не преминул разбранить сборник Бескин. Одна из рецензий была названа (в духе времени) «Кулацкие журавли»; рапповский эпиграмматист С. Швецов сочинил пасквильные стишки… Они приводятся здесь только потому, что «страна должна знать своих героев» (и антигероев):
Не рви волос,
Не бейся лбом об стену
И не гнуси: «О Русь, святая Русь!» —
Мы «журавлям» твоим узнали цену,
Кулацкий гусь![20]
Итожа эти и им подобные «оценки», критик А. Селивановский, выступая в начале 1931 года на Всероссийском поэтическом совещании, произнес казенно-политический приговор и книге, и ее автору: «Примером такой идейно-оскудевшей буржуазно-кулацкой поэзии может служить книга С. Клычкова — „В гостях у журавлей“»[21].
В. Н. Горбачева (жена Клычкова с октября 1930 года) так рассказывает о тогдашнем состоянии затравленного поэта: «Он — как лось в клетке, в маленькой комнатке ходит из угла в угол. Тяжело за него. Газетные глупые нападки, которые одно время в связи с некоторыми общественными событиями усилились, раздражают. Вот он на диване на фоне пестрого ковра — мокрым галчонком: „Я совсем больной“. К этому периоду — стихи о смерти „Бесы“ — характерное для этой зимы, жуткой, в холодном лунном сиянии страшной луны: „Слава Богу, что нас двое, что нас двое здесь с тобой, я с дубиной у порога, ты с лампадой голубой“»…[22] Здесь идет речь о гениальном углублении Клычковым темы пушкинских «Бесов»:
Не мечтай о светлом чуде:
Воскресения не будет!
Ночь пришла, погаснул свет…
Мир исчезнул… мира нет…
Только в поле из-за леса
За белесой серой мглой
То ли люди, то ли бесы
На земле и над землей…
«То ли люди, то ли бесы» продолжали творить свои черные дела… 1931 год стал последним годом публикации собственных стихов Клычкова.
В апреле 1932 года вышло известное постановление ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно-художественных организаций», вслед за которым произошла ликвидация Российской ассоциации пролетарских писателей (РАПП), от критиков и теоретиков которой, вроде генерального секретаря РАПП Л. Авербаха, Клычков немало и незаслуженно натерпелся.
Радуясь в своих выступлениях на писательских собраниях апреля — мая 1932 года, что гегемонии РАПП положен конец, поэт в то же время задавался вопросом далеко не праздным:
«…Будут ли в новом Союзе применяться цирковые дрессировочные приемы РАППа, будут ли использоваться способы наказаний, которые напоминают глубокую древность, когда человека, подошедшего не с достаточным благочестием к священному древу, прибивали за конец кишки и заставляли бегать вокруг этого древа этого случайно провинившегося чудака? Дорогие товарищи, годов так пять сам лично я в таком положении пробегал у мамврийского дуба РАППа, на большую половину я свои кишки вымотал, теперь, когда через очень короткое время, возможно, мне пришел бы конец, я начинаю вматываться обратно. (Смех). Товарищи, чего вы смеетесь, мне очень трудно говорить, потому что я-то открыт и откровенен, и разве моя боль вас смешит, а не причиняет вам того же страдания? <…> Приходится немного бояться и нам, как бы при новом руководстве не создалась новая олигархия, при которой проявление самостоятельного творчества художника не было бы еще больше урезано, чем оно было урезано Селивановским и иже с ним»[23].
Опасения Клычкова оправдались целиком и полностью — никто и не думал снимать с него ярлык «кулацкого писателя». По милости «новой олигархии» ему было разрешено (вплоть до гибели) печатать лишь исполненные им переводы. И в этой, новой для него, сфере литературной деятельности поэт достиг подлинных высот. Вольное переложение Клычковым вогульского (мансийского) эпоса «Мадур Ваза — победитель» (1932), выпущенное отдельной книгой дважды — в 1933 и 1936 годах, получило самую высокую оценку многих литераторов (от А. Воронского до Н. Клюева). Кстати сказать, с тех пор «Мадур Ваза» не переиздавался…
В обстановке насильственного отторжения и вытеснения из советской литературы тех, кто не хотел или не мог «смирять себя, становясь на горло собственной песне» (В. Маяковский), крепли и дружеские, и творческие связи «изгоев». Сейчас уже опубликовано немало документальных и мемуарных свидетельств того, как в начале 30-х годов часто и дружественно встречались с Клычковым Николай Клюев, Анна Ахматова, Осип Мандельштам…
«У поэтов, — вспоминала Надежда Мандельштам, — актерства не было и в помине Это наши хозяева живьем канонизировали друг друга, но мы-то ведь не портреты. <…> Пусть Ахматова глядится в людей, как в зеркала, пусть Пастернак очаровывает собеседника, пусть Мандельштам рвется к людям и получает щелчки по носу от своих умных современников: „тянуться с нежностью бессмысленно к чужому“, пусть Клюев хорохорится в мужицкой поддевке, а Клычков шатается „от зари до зари по похабным улицам Москвы“. Ни один из них „крови горячей не пролил“, все они люди, а не людьё, сложная многоклеточная структура с удивленными глазами, глядящими на Божий мир. Их убили, а они не убивали»[24]. В. Н. Горбачева писала: «Меня радовала дружба Сергея Антоновича с Осипом Мандельштамом. Оба вспыльчивые, горячие, они за восемь (точнее, за пять. — С. С.) лет ни разу не поссорились. Беседы их были изумительны. Высокий строй души, чистота, поэтическая настроенность объединяли их» [25].
Именно в те годы давняя дружба Клычкова с Николаем Клюевым была проверена на прочность карательными мерами властей — и сосланный в Сибирь Клюев получает в 1934–1937 годах от семьи Клычковых всю возможную моральную и материальную поддержку, в то время как многие другие просто побаиваются помочь ссыльному… В письме Клюева Клычкову от 18 августа 1934 года из Колпашева читаем: «Дорогой Сереженька — прими мою благодарность и горячий поцелуй, мои слезы — за твои хлопоты и заботу обо мне. В моем великом несчастии только ты один и остался близ моего креста — пусть земля и небеса благословят тебя»[26].
Может быть, благословение, испрошенное Клюевым для своего верного друга, на какое-то время отсрочило прямые репрессии против него… Но ощущение гибельной неотвратимости судьбы, идущее от клюевских писем из Сибири, конечно, передавалось и Клычкову. О его душевном смятении мы узнаем из письма П. Журова Д. Семёновскому от 31 октября 1935 года: «Как-то бродил с Сережей… Говорили всё о творчестве. Некоторые его фразы будто клинья страниц из будущего романа. Но от пера у него руки отваливаются. Он живет как бы между двумя смертями: духовной — в прошлом и телесной — в будущем, и вторая его страшит больше. „Если“, говорит, „еще хватает сил душе нести такую траурную ношу, и все-таки живешь, какие-то просветы видишь — тогда-то уж — полная смерть!“ По-прежнему любит „Мадур Вазу“: „Это оттого“, говорил, „что — последыш!“ Жизнь обогнала его романы, и если продолжать тот цикл, говорил он, встанешь в противоречие с теперешним восприятием действительности. Впрочем, он верит, что еще будет писать» (ГАИО).
Скорее всего, именно тогда складывался у Клычкова цикл «Заклятие смерти», в который вошли не публиковавшиеся до 1985–1989 годов стихи первой половины 30-х годов. Этот цикл включен в настоящее издание. В нем действительно ощутимо положение его лирического героя «между двумя смертями». Но очевидно и другое:
Слёзы, горечь и страданье
Смерть возьмет привычной данью,
Вечно лишь души сиянье,
Заглянувшей в мрак и тьму!
Никакие, даже самые мрачные мысли о смерти we могли затмить сияния души поэта — отсюда и его вера, что он «еще будет писать», и надежда на творческое возрождение. Это отразилось и в его стихах, написанных в 1935 или в 1936 году:
Хлопнув по бокам поджарым,
Я сам-друг — Сергей Клычков
Был бы к утречку таков.
……………………………………………..
Смело вденув ногу в стремя,
Я бы юношею стал,
И догнал бы я, нагнал
И судьбу свою и время!
Но судьба сама шла за Клычковым, «как сумасшедший с бритвою в руке» (А. Тарковский): «неусыпный враг на вышке», как и предрекал П. Журов, был всегда начеку… Уже и в переводах поэта недреманное око надзирателей за литературой усматривает «протаскивание контрреволюции». Совсем недавно историк-архивист С. Копылова опубликовала обнаруженные в архиве АН СССР доносы на Клычкова, датированные октябрем 1936 года[27]. Их автор усмотрел в переведенной поэтом части киргизского эпоса «Манас» («Алмамбет и Алтынай») «сложное и злободневное контрреволюционное иносказание» и даже попытался расшифровать его совершенно в духе рапповской вульгарно-социологической критики, отождествив гурий в раю Магомета — с прибавочной стоимостью, невесту Алмамбета Бурульчи — с интеллигенцией, а солонов-китайцев — с народами СССР, которым живется «солоно»… Сюда же был приплетен и Троцкий.
Эти домыслы политредактора Гослитиздата, рассмешив даже видавших виды цензоров Главлита, не были приняты во внимание, и начальник Главлита С. Б. Ингулов распорядился подписать книгу «Алмамбет и Алтынай» в печать. Тогда Р. М. Бегак и обратилась к своему куратору от НКВД (кстати сказать, им был Н. X. Шиваров, который в 1934 году, занимая должность оперуполномоченного 4-го отделения секретно-политического отдела ОГПУ, арестовывал Николая Клюева и вел по его делу следствие). В результате «инициатив» политредактора Гослитиздата выпуск книги был задержан. Только после письма Клычкова к Сталину от 7 января 1937 года[28] с просьбой снять с него необоснованные обвинения, выдвинутые Р. М. Бегак, «Алмамбет и Алтынай» вышел в свет.
Эта книга (вместе с другими скромными подарками) была переправлена автором П. Журову, который к тому времени оказался на положении ссыльного в Йошкар-Оле. Друг поэта так откликнулся на эту весточку из Москвы в письме В. Н. Горбачевой от 6 февраля 1937 года (пересланном с оказией):
«Сережины стихи хороши, но мне всегда больно видеть его в роли шлифовальщика чужих алмазов. Для роли Жуковского он слишком богат. <…>
Женщина должна рожать, — иначе она делается бесплодной. Писатель должен писать — иначе его творческое дупло потеряет производительность…
Почему Сережа не пишет?
Почему Сережа не пишет?
Ну, написал бы — и выбросил, — и то было бы лучше» (АК).
Видимо, Клычков тогда еще нашел в себе творческие силы прислушаться к голосу друга: в 1938 году на Лубянке, среди других изъятых при аресте поэта бумаг, был уничтожен цикл стихотворений «Нищий стол» (об этом сообщает дочь Клычкова — Евгения Сергеевна, весной 1990 года допущенная к его «Делу», хранящемуся в архиве Военной коллегии Верховного суда СССР). Вряд ли станет когда-нибудь известно, что за стихи входили в этот цикл, но нет сомнений в том, что они были написаны в 1937 году…
С февраля по июль 1937 года Клычков, в соответствии со вновь заключенным издательским договором, продолжил текущую работу над переводом других глав эпоса «Манас». По словам В. Н. Горбачевой, «он спокойно и страстно отдался работе, уже не думая, что каждое название, каждая деталь, пусть взятая из подстрочника, может быть истолкована самым фантастическим образом: раз заказали продолжение, значит, признали полезной его работу. Как нужно это сознание художнику!»[29].
Однако в ночь с 31 июля на 1 августа 1937 года поэт был арестован. В. Н. Горбачева запомнила эту ночь на всю жизнь:
«Около полуночи — неожиданные, очень громкие, злые удары. Я вскочила и с неосознанной еще тревогой бросилась к двери. В дом вошли трое, сказав что-то в темноту. (В саду были еще люди). Я повела их в комнату Сергея Антоновича. Он зажег свечу, прочитал ордер на арест и обыск… и так и остался сидеть в белом ночном белье, босой, опустив голову в раздумье. Очень он мне запомнился в этой склоненной позе, смуглый, очень худой, высокий, с темными волосами, остриженными в кружок. В неровном, слабом свете оплывающей свечи было в нем самом что-то такое пронзительно-горькое, неизбывно-русское, непоправимое… Хотелось кричать от боли»[30].
Варвара Николаевна тут же начинает хлопотать за мужа. Она пишет письма Сталину и Ворошилову, обращается через посредство художника А. Г. Репникова (оформителя «Алмамбета») к Калинину…, Всё оказалось тщетным. «Жене сказали, — вспоминала Надежда Мандельштам, — что он (Клычков. — С. С.) получил десять лет без права переписки. Мы не сразу узнали, что это означает расстрел. Говорят, что он смело и независимо держался со следователем. По-моему, такие глаза, как у него, должны приводить следователей в неистовство…»[31]
В 1956 году вдова и сын Клычкова получили справку о реабилитации поэта и справку, где указывалась дата его смерти — 21 января 1940 года. Лишь в 1988 году выяснилось, что эта дата была фальсифицированной. Вот что ответила Военная коллегия Верховного суда СССР 6 июля 1988 года на повторный запрос дочери поэта Е. С. Клычковой об обстоятельствах гибели отца:
«Клычков Сергей Антонович… был необоснованно осужден 8 октября 1937 года Военной коллегией Верховного суда СССР по ложному обвинению в том, что якобы с 1929 года являлся членом антисоветской организации „Трудовая крестьянская партия“, имел связь с Л. Б. Каменевым, проводил антисоветскую деятельность в идеологической области. Клычков С. А. был приговорен к расстрелу. Сведениями о точной дате исполнения приговора не располагаем, однако известно, что по существовавшему в то время положению такие приговоры исполнялись немедленно по вынесении. Места захоронения осужденных к расстрелу не фиксировались»[32].
Слезы, горечь и страданье Смерть взяла привычной данью… Но неизъяснимый свет, пронизавший все творчество Сергея Клычкова, дошел к нам через десятилетия мрака и замалчивания. Дошел, — теперь уже навсегда, — чтобы светить всем, подлинно любящим великую русскую поэзию.
Сергей СУББОТИН
Я всё пою — ведь я певец,
Не вывожу пером строки:
Брожу в лесу, пасу овец
В тумане раннем у реки…
Прошел по селам дальний слух,
И часто манят на крыльцо
И улыбаются в лицо
Мне очи зорких молодух.
Но я печаль мою таю,
И в певчем сердце тишина.
И так мне жаль печаль мою,
Не зная, кто и где она…
И, часто слушая рожок,
Мне говорят: «Пастух, пастух!»
Покрыл мне щеки смуглый пух
И полдень брови мне ожег.
И я пастух, и я певец,
И все гляжу из-под руки:
И песни — как стада овец
В тумане раннем у реки…
Ручеек бежит по лугу,
А мой сад на берегу,
Он стоит невидим другу,
Невидим врагу…
Ой ли сад любви, печали,
А в нем ветки до земли —
Да они весной почали,
По весне цвели…
Не услышать другу гуслей,
Не гулять в моем саду,
А и сам-то я из саду
Ходу не найду!..
На певучем коромысле
Не носить с ручья воды,
Где поникли, где повисли
Ягоды, плоды —
Где встает туман по лугу
На высоком берегу,
Да где нет дороги другу,
Нет пути врагу!..
В овраге под горою,
Под сенью бирюзовой
Стоит мой теремок.
Вечернею порою
У окон вьются совы,
Над кровлею дымок…
Я одинок, как прежде,
С надеждою земною
В далекой стороне,
И месяц надо мною
В серебряной одежде
Плывет по старине…
И прежний сон мне снится,
И так я счастлив снова
В последний, может, раз:
У окон плачут совы,
Над кровлею зарница,
На страже звездный час.
И месяц, уплывая,
Все ниже в тучах, ниже,
И я в стране другой
Тебя, друг, не увижу —
Тебя я не узнаю,
Друг, друг мой дорогой!..
Образ Троеручицы
В горнице небесной
В светлой ризе лучится
Силою чудесной.
Три руки у Богородицы
В синий шелк одеты —
Три пути от них расходятся
По белому свету…
К морю синему — к веселию
Первый путь в начале…
В лес да к темным елям в келию —
Путь второй к печали.
Третий путь — нехоженый,
Взглянешь, и растает,
Кем куда проложенный,
То никто не знает.
По лесным полянам
Вкруг родной деревни
За густым туманом
Ходит старец древний…
Всюду сон глубокий
От его улыбки,
Под его рукою
Опадают липки…
Всюду сон глубокий
От его улыбки…
И бегут потоки
За его клюкою…
И висит иконой
Месяц над полями,
И кладет поклоны
Старец мудрый, старый…
И кладет поклоны
Старец мудрый, старый
За поля и яры
В заревое пламя…
Старец, старец древний
По лесным полянам
Вкруг родной деревни
Ходит за туманом…
Помню, помню лес дремучий,
Под босой ногою мхи,
У крыльца ручей гремучий
В ветках дремлющей ольхи…
Помню: филины кричали,
В темный лес я выходил,
Бога строгого в печали
О несбыточном молил.
Дикий, хмурый в дымной хате
Я один, как в сказке, рос,
За окном стояли рати
Старых сосен и берез…
Помолюсь святой иконе
На соломе чердака,
Понесутся, словно кони,
Надо мною облака…
Заалеет из-за леса,
Прянет ветер на крыльцо,
Нежно гладя у навеса
Мокрой лапой мне лицо.
Завернется кучей листьев,
Закружится возле пня,
Поведет, тропы расчистив,
Взявши за руку меня.
Шел я в чаще, как в палате,
Мимо ветер тучи нес,
А кругом толпились рати
Старых сосен и берез.
Помню: темный лес, дремучий,
Под босой ногою мхи,
У крыльца ручей гремучий,
Ветки дремлющей ольхи…
Печаль, печаль в моем саду,
Пришла тропой лесною…
А сад мой цвел во всем году,
Теперь завял весною…
Не гнется легкая стрела
На легком самостреле…
Не слышно утром у села
Серебряной свирели…
Уж не гляжусь в лесной ручей,
Проснувшись с песней птичьей…
И не туманит мне очей
Ни взор, ни стан девичий…
Твердят: печаль — старик слепой!
Кого же я, счастливый,
Бродя поросшею тропой,
Так долго жду у ивы?
У деревни вдоль тропинок
В старой роще, над лужком,
Ходит тихий грустный инок,
Подпираясь подожком.
Вкруг него стоят березы
Все в щебечущих синицах…
А роса в лесу, как слезы,
На серебряных ресницах.
Что за звон в его лукошке?
Это падают с осинок
Бусы, кольца и сережки,
Бисер утренних росинок.
Опустилась непогода
Над опавшими ветвями…
Лес — как грозный воевода
С опаленными бровями…
Скатный жемчуг скромный инок
Красным девушкам собрал
По родителям поминок —
Да дорогой растерял.
В золотом венце перелесица
Над холмами спящими…
В золотых лучах полумесяца
Старец проходит чащами.
Кружатся елочки, сосенки,
Свисли кудри охапками…
Прыгают зайчики босеньки,
Бьют в барабанчики лапками.
В тихом поле над белыми шёлками
Гаснут звезды синие…
Вышел в поле старец с кошёлками,
Светлый, верно от инея…
У горних, у горних селений
Стоят голубые сады —
Пасутся в долине олени,
В росе серебрятся следы.
За ними светают овраги,
Ложится туман на луга,
И жемчугом утренней влаги
Играют морей берега.
Пасутся в тумане олени:
И кто-то у горних излук
Склонил золотые колени
И поднял серебряный лук.
У моей подруги на очах лучи,
На плечах — узоры голубой парчи…
У моей подруги облака — наряд,
На груди подружки жемчуга горят…
Я играю в гусли, сад мой стерегу,
Ах, мой сад не в поле, сад мой не в лугу,
Кто на свете счастлив? счастлив, верно, я,
В тайный сад выходит горница моя!..
Счастлив я и в горе, глядя в тайный сад:
В нем зари-подруги янтари висят,
Ходят звезды-думы, грусть-туман плывет,
В том тумане сердце-соловей поет…
Вся она убрана кисеей венчальной;
На заре я рано прихожу печальный,
Рано из тумана прихожу к невесте,
Приношу, печальный, радостные вести.
Заиграю ль в гусли под окном у ивы:
Радость моя, грусть ли, гусли мои, дивы.
Песней сам зальюсь ли, сердцу сладко мнится:
Мне играть всё в гусли, а тебе — томиться…
Месяц, месяц, встань за ивой,
Мне в разлуке тяжело!..
Друг весенний, луч пугливый,
Вместе выйдем на село!..
Постучися у крылечка,
Глянь на милую мою,
Я ж у церкви недалечко
В темных липах постою…
Ночь по небу звезды кружит,
Свежим полем шелестит —
Ах, о чем, о чем же тужит
И о ком она грустит…
Посвети ей на колечко.
Просияй в его кремне —
Может, выйдет на крылечко,
Может, вспомнит обо мне!..
Отвернется, не ответит,
Не изменится в лице —
Пусть у милой месяц светит
Одиноко на крыльце!..
Волны, волны, где вы были.
Где, кого встречали —
Лодки, чёлны, корабли ли
Вы несли, качали,
Али люди загадали
На его могиле,
Али люди сговорили
На моей печали:
Волны, волны, где вы были,
Где, кого встречали?
— Мы по бережку плескали,
Пели песни хором,
Жемчуга на дне искали
С молодым помором…
Ты затепли в полночь свечи
Перед морем синим:
Мы со дна его поднимем,
Растрясем за плечи…
Пойте, птахи, около сада потаенного,
Заманите сокола с неба полуденного!..
— Не глядите, очи, за море из светлицы девичьей:
Есть царевич за морем, краше всех царевичей.
— Легче ветра крылья сокола, перья в них узорные:
Легче ж крыльев сокола крылья — брови черные.
Ой ли, птахи-певушки: сокол бьет без промаху!..
Скройтесь, дружки-девушки, в белую черемуху!..
— Как мы были, пели в тихом саде,
Парень с молодицей
Поливали рано по росаде
Ключевой водицей.
— На грядах траву, цветы пололи,
На заре с косами
Вместе шли сырой межою в поле
Между полосами.
— Две тропы-дорожки в поле были,
А теперь распались.
Знать, они навеки полюбили,
Коль навек расстались.
Запоют на пирушке обозы
Сквозь березовый частый лесок…
Словно гость, под густые березы
Присядет причесанный стог.
Понаедут веселые сваты
Без пути, без дороги — быльем,
Скинут белые шапки у хаты
Перед старым седым бобылем.
Раскидают кафтаны, сермяги
Всё на заячьем белом меху,
Что одной-то полой на овраги,
А другою по лесу, по мху…
Посидят старики за ендовой,
Посудачат старухи втишок —
Не горюнься же, Месяц медовый,
Невесты моей женишок!
Встал в овраге леший старый,
Оживают кочки, пни…
Вон с очей его огни
Сыпятся по яру…
Лист пробился на осине,
В мох уходит лапоток,
А у ног его поток,
Сумрак синий-синий!..
Бродит он один по лесу,
Свисли уши, как лопух,
И поет глухарь-петух
На плече у беса…
А вверху, посередине
Золотой весенний рог!
Ой ли, вешний ветерок!..
Ой ты, сумрак синий!..
В облаках заревой огонек,
Потухает туманный денек.
Повернула дорога во мглу…
По селу
Идет колдун в онучах,
В онучах — в серых тучах…
Борода у него — мелкий дождичек,
В бороде у него — дуга-радуга,
А в руках подожёк-подорожничек! —
Собрался, старина, видно надолго…
На прощанье махнул колдунок
Над притихшим селом костылем —
Пошатнулся окольный тынок,
Быстрым зайцем шмыгнул ветерок,
Закричал, закачал ковылем.
Догорел в облаках огонек,
Умер в поле денек…
В очах — далекие края,
В руках моих — березка.
Садятся птицы на меня,
И зверь мне брат и тезка…
Мне вешний ветер — поводырь,
Попутчиками — тучи,
И я крещусь, как богатырь,
Среди полей могуче…
Так, освежаясь под сосной,
Сном кротким и веселым,
Иду я раннею весной
По деревням и селам…
У оконницы моей
Свищет старый соловей.
На поляне у ворот
Собирается народ.
Говорят, что поутру
Завтра рано я умру —
Месяц выкует из звезд
Надо мной высокий крест.
Оттого-то вдоль полян
Плыл серебряный туман,
И звонили добела
На селе колокола.
Сегодня вечером над горкой
Упали с криками грачи,
И старый сад скороговоркой
Будили в сумраке ручьи.
Церковный пруд в снегу тяжелом
Всю ночь ворочался и пух,
А за соседним частоколом
Кричал не вовремя петух.
Пока весь снег в тумане таял,
Я слушал, притаясь к окну.
В тумане пес протяжно лаял
На запоздавшую луну…
Над низким полем, из болота,
На пашню тянут кулики;
Уж камышами вдоль реки
Плывет с волною позолота…
Туман ложится в отдаленье,
Земля — горбом: свежа, черна,
В меже соха, как привиденье,
И вверх зубцами борона…
Вдали леса, и, словно лица,
Горят над ними купола,
И тихо бродит вкруг села
Серебряная мглица!..
Встает луна над крайней хатой,
И, словно латы, возле хат
На травке мокрой и хохлатой
У окон лужицы лежат…
За туманной пеленою,
На реке у края
Он пасет себе ночное,
На рожке играя.
Он сидит нога на ногу
Да молсёт осоку…
Звезд на небе много, много,
Высоко, высоко.
— Ай-люли! Ай-люли!
Весь в серебряной пыли
Месяц пал на ковыли!
— Ай-люли! Да ай-люли!
Задремал в осоке леший —
Старичок преклонный…
А в бору пылают клены
От столетней плеши…
А в тумане над лугами
Сбилось стадо в кучу,
И бычок бодает тучу
Красными рогами.
Снег обтаял под сосною,
И тепло на мягком мху,
Рано в утренник весною
Над опушкою лесною
Гаснут звезды наверху.
Собралися зайцы грудой
Под капелью и теплом,
Громче дятел красногрудый
Застучит в сухой и рудый
Ствол со щелью и дуплом.
И медведь с хребтом багровым
Встал и щурится в лому,—
По болотам, по дубровам
Он бредет с тягучим ревом,
Чтоб с очей согнать дрему.
Как и я пойду весною
В яр дремучий до зари
Поглядеть, как никнет хвоя,
Как в истоме клохчут сои
И кружатся глухари.
Как гуляет перед бором
Чудный странничек в кустах:
В золотых кудрях с пробором,
В нарукавнице с узором,
Со свирелкой на устах…
Над волною в вышине
Звезды и зарницы,
Под волною в тишине
Чудный свет таится!
Там в лучах иной зари
Жемчуга и янтари:
Там под гул волны напевный
Спит на дне царевна!..
У царевны плечи в пене,
В пене белые колени,
Стан ее волны стройнее,
И туман плывет за нею,
А коса у ней по стану
Зеленей лесной поляны,
А крутые груди в тине,
А с печали очи сини!..
Ты гони, прибой, гони
Сумрак в полуночи!
Ты небесные огни
Мне склони на очи!
Ты прикрой меня, прибой,
Пеленою голубой.
Я люблю твой гул напевный
И твою царевну!..
С снегов
И льдин,
С нагих плечей
Высоких гор,
В сырой простор
Степей, лугов,
Полян,
Долин
Плывет туман,
Ночей
Убор —
Шатер
Седых богатырей.
В дальней, дальней стороне,
Где светает синева,
Где синеет Торова,
В красном лисьем зипуне
Выезжает на коне
Из грозовых туч Бова.
Колосится над луной
Звезд высоких полоса,
Под туманной пеленой
Спит приморская коса…
Облака, как паруса
Над вспененною волной…
И стучит студеный ключ
В звонком, горном хрустале,
И сверкает булава,
И, спускаясь по скале,
Выезжает из-за туч
К морю синему Бова…
Над пучиной на волне
Диво Дивное сидит,
Вдоль по морю на коне
Диво новое катит…
Озарилися луга,
Загорелися леса,
И согнулась в небеса
Разноцветная дуга…
В колесницу бьется вал,
И среди пучин упал
В набегающий прибой
Край одежды голубой:
Скачет Диво и, гоня
Непокорного коня,
Отряхает с бороды
Волн бушующих ряды
И над утренней звездой
Машет шелковой уздой…
Пролетела бирюзою
Стая трепетных зарниц,
И серебряной слезою
С тихо дремлющих ресниц
Голубеющих небес
Месяц канул в дальний лес…
Вот у царственных палат
Море синее стоит,
У расписанных ворот
Водят волны хоровод,
И Бова из тяжких лат
Коня досыта поит…
По хоромам на боках
Под туманом темный сад,
Облака в саду висят,
На пушистых облаках
Дуги-радуги горят…
Вот у самых у хором
Луг зеленый лег ковром,
На морские берега
Трубят медные рога,
Королевна в терему
Улыбается ему,
Белой ручкою зовет,
Манит коня к закрому,
Меру зерен подает.
Очи — свежая роса,
Брови — словно паруса,
Накрененные волной
Над прозрачной глубиной…
Речи — птичьи голоса,
Косы — темные леса,
И легка, как облака,
Белоснежная рука…
На пиру Бова сам-друг,
Головой у белых плеч,
Отдал латы, лук и меч,
Пьет и ест из белых рук…
На шелковом поводу
Ходит конь в густом саду,
А седые сторожа,
Очи старые смежа,
Важно гладят у ворот
Вдоль серебряных бород…
На пиру Бова сам-друг,
Пьет и ест из белых рук,
Королевна в терему
Улыбается ему,
Подливает в чашу мед.
Тихо песенку поет:
— Я царевна-королевна,
В терему одна живу…
Полонила я недавно
Королевича-Бову.
Потерял он коня в сече,
Меч каленый заковал,
Его латами играет
Голубой, далекий вал…
Широко кругом, богато,
Всё одето в синеву,
Не скажу, кого люблю я —
Королевича-Бову!
Где лежит он — золотая
В небо выросла гора…
Я умру — велю насыпать
Рядом гору серебра!
Я царевна-королевна,
В терему одна живу,
Хоронила я недавно
Королевича-Бову…
Где гаснут звезды на заре,
Где рассветает синева,
Один в туманном серебре
Спит очарованный Бова…
Из очарованных очей
Течет серебряный ручей,
С его могучей головы
Волна широкая кудрей
Лежит в долинах меж травы
И стелется по дну морей…
Цветут цветы у алых губ,
Из сердца вырос крепкий дуб!
Высоко в небе дуб стоит,
Над ним, прозрачна и светла,
Корона звездная горит,
А корни омывает мгла
И глубина земли таит…
В его ветвях станицы сов
Жестокой тешатся игрой,
Когда вечернею порой
Они слетятся из лесов
Делить добычу над горой:
Так жутко слушать их полет,
Следить их медленную тень —
С их черных крыльев мрак плывет
Над снами дальних деревень,
Забывших навсегда Бову
И в снах своих, и наяву…
Вдоль по морю, морю синему,
Ай-да по морю Хвалынскому…
— Ты волна моя, волна,
Уж ты что, волна, хмельна —
Что серебряная чарочка полна,
Золотая, что не выпита до дна!
— Что под тучею кипучая шумна,
Что под бурею ты, хмурая, темна —
Ты почто встаешь, студеная, со дна,
Не качай, волна, суденышка-судна!
— Ты прими-прими слезу мою, волна:
Ой, слеза моя горюча, солена —
Ой, серебряная чарочка полна,
Золотая, ой, не выпита до дна!
— Ты волна, моя подруженька, волна,
Ты туманная морская глубина —
Не топи, волна строптивая, челна,
Ты не выплесни из чарочки вина:
Ой, серебряная чарочка полна,
Золотая да не допита до дна.
Побывал Садко за горами,
Далеко он был за ярами,
За туманными озерами —
Воротился он с поклажею,
Он пригнал суда с товарами:
Вот Садок перед княгинею
Разметал пухи лебяжие,
Раскидал атласы синие
И в весельи белолицую
Потешает небылицею:
— Как у сама синя моря
Над волнами сели сидни,
Перед ними шумны, сини
Ходят волны на дозоре! —
А те сидни — старцы, старичи,
Им упали кудри на плечи,
А на кудрях венцы царские,
Великанские, бухарские —
Венцы с камнями лучистыми,
С бирюзами, аметистами!
Гром им, старцам, кличет на ухо,
Да забиты уши наглухо,
Завалёны плечи камнями,
Поросли лесами давними!..
И шумят леса дремучие,
И стоят в лесах под тучею
Ели — пиками зелеными,
А дубы меж пик — знаменами!..
Дремлют сидни — старцы стареньки,
Вдоль ресниц растут кустарники:
Ой, в кустах — ехидна злючая,
Пьет с очей слезу горючую —
А и очи с грустью, с кротостью,
Обведёны очи пропастью,—
Черной пропастью, провалами!..
А уста приперты скалами!..
Побывал Садко за горами,
Далеко он был за ярами,
За шумливыми озерами!..
Вот Садок перед боярами
Машет шапкою заморскою
В красном поясе, как в полыме:
Он катит речьми веселыми,
Серебро складает горсткою,
Да звенит писными чарами
Перед старыми гуслярами:
— Ой, бояры — седы бороды!
Ой, гусляры вы прохожие,
Станьте, стары, с песни молоды,
Станьте девицы пригожее!
…Разглядел Садок за старыми,
За седыми, белоусыми
Распознал царевну кроткую,
И запел Садко с кручиною,
На руках играя бусами:
— Вдоль по морю над пучиною
Корабли плывут за лодкою,
А молодке
Страшно в лодке,
В малой лодке страшно, боязно
Над пучиной синей, грозною:
Нагоняют ее молодцы,
Не женаты да не холосты —
А один сидит за чашею,
Море синее упрашивая:
«Гой ты море, море синее,
Ты, с пучиною-сестрицею,
С городами, с ее весями!
Всё отдам тебе, всё кину я,
Отдарю тебя сторицею —
Серебром моим да песнями!!.
На могилу бати с маменькой
Вынь мне илу со дна темного —
Дна морского, белозёмного!
Еще вынеси жемчужину
Ради ручки белой, маленькой
Моей суженой, растуженой!»
Ой ты, море-мореваньице!
В тебе, море, спозараньица
Грозный вал гремит, как палица:
То-то молодец печалится,
То-то, чару выпиваючи,
Уронил он кудри на очи!..
— Корабль мой, корабель!
Корабль мне колыбель!
Легко мое кормило
И милее милой!
Ярки звезды в вышине,
Но в туманной тишине
За волной-могилой
Свет таится милый,
И в лучах иной зари
Жемчуга и янтари…
— Корабль мой, корабель!
Корабль мне колыбель!
А саван мой — ветрило,
А волна — могила!
Ты прикрой меня, прибой,
Пеленою голубой,—
Ты гони, прибой, гони
Сумрак в полуночи
И небесные огни
Мне склони на очи!
На поляне, на поляне
Вкруг костра веселый крик,
На костре худые сани,
В санях парень и старик…
Старина сидит на плахе,
Занесла его метель,
Парень в вышитой рубахе
И свирель в руке, и хмель…
Старый трубит в рог коровий,
Сыпят искры с армяка,
А у парня круты брови,
В кольцах белая рука…
Песни, пляска на поляне,
Старый, старый трубит в рог!
Ярый змей пополз под сани
И в костре, свернувшись, лег…
Машет шапкой запевало,
И сама поет свирель,
А вокруг рубахи алой
Обвился огнёвый хмель…
Старый обнял молодого,
И сгорел костер дотла…
Ночью искры на дорогу
Рассыпались у села.
Ночью ясной, ночью ясной
Обвивал сырой пенек
Огонек, как пояс красный,
Тлел, как уголь, перстенек.
Вышла Лада на крылечко,
Уронила перстенек,
Бирюзовое колечко,
За березовый пенек.
Покатилося далечко
Бирюзовое колечко:
Где овраги, где луга,
Где дремучий, темный лес,
Где огорок до небес,
Запеленатый в снега.
Зашумел в полночи яр,
Заворочались снега.
Повалил из синяга —
Белый пар.
А с зарею за горой,
В мгле туманной и сырой
Вышел дед из-за лесов:
Отряхнул с седых усов
На прорвавшийся ручей
Стаю первую грачей…
В тихой утренней красе
Ранней утренней зари
Он прошел по полосе
И развесил янтари…
Посидел он под горой,
Поглядел он под уклон
И сложил земле сырой
Во все стороны поклон!
Сквозь весенний сумрак синий
Шел дед тихо из пустыни,
Опершись на посошок…
Вот и в поле словно пламя:
Громко хлопает крылами
И порхает петушок.
Поклонился дед до земи
И серебряное семя
Разбросал вкруг петуха:
Пой ты, петел, на нашесте,
Замани, закличь невесте
Издалеча жениха!
Крепко спится вешним утром:
Солнце катится по краю
Над рекой, а у ворот
Дед сидит, перебирая
Гусли с частым перламутром,
А под них петух поет:
Ой ты, лютая зима!
Погуляла вдоль села:
Подобрала закрома,
Все сусеки подмела!..
Скоро Богу помоляся,
Собиралась восвояси:
Шубу белую, дубленую
Уложила в сундуки,
Лишь подкладочку зеленую
Обронила у реки…
Речка быстрая,
Вода чистая…
В речку клонится дубрава,
В полынье лежит Купава:
Глыбко в речке посреди,
Тёмно в глуби водяной,
Грустно девице одной:
Шелестят речные травы
У Купавы
На груди…
Не шумит в реке водица:
Крепко спит в ней молодица,
Не шумит волна в реке,
Сон девичий сторожа:
Руки белые сложа,
Крепко спит она в пучине
В мягкой тине
И песке.
Мокрый снег поутру выпал,
Каплет с крыши у окна.
На оконницу насыпал
Дед поутру толокна…
Толокно объяло пламя,
Толокно петух клюет
И в окно стучит крылами,
И, нахохлившись, поет.
Ленту алую вплетая,
Села Лада у окна:
— Здравствуй, тучка золотая.
Солнце-странничек, весна!..
Светит перстень на оконце:
За окном бегут ручьи,
Высоко гуляет солнце,
Кружат стаями грачи…
Далеко ж в дали веселой.
Словно вешние стада,
Разбеглись деревни, села
И большие города!
А оконце всё в узоре
За туманной пеленой,
Словно сон, синеет море,
А за морем край земной…
Вышла Лада на крылечко,
Уронила перстенек,
Бирюзовое колечко,
За березовый пенек:
— Покатись-катись, колечко.
За околицу на речку!
Есть в речной глуби темница,
В ней сестрица сном томится,
Ты сестричку разбуди
И в морской волне умыться
К морю синему сведи!
Побежала за колечком
Быстроногая сестрица
В белом платьице из ситца —
А за ней коса тащится
По ручьям, по быстрым речкам…
Пал туман густой, стемнело,
Дед у летошних стогов
Слушал, как река шумела,
Выходя из берегов.
Из лесов сбегались лоси
На речные берега
Вешних вод испить на плесе,
Окунуть в реку рога…
Будут их рога сильнее,
Тверже поступь средь трясин!
Будет глубже и синее
Над вершинами осин!
Поутру в реку повисло
Серых уток коромысло,
И сестру на тонкой льдине
Провожать в далекий плен
Лада вплоть до речки синей
По дубовой шла кладине,
Подоткнувшись до колен!..
Плачет у моря девица,
Морю синему дивится:
— Ой ты, море голубое!
Вы, приливы! Вы, прибои!..
Смотрит девица в печали:
Ходит по морю волна,
Челн у моря на причале,
Облак — парус у челна…
Прикатился вал гремучий
И прилег на берега,
Оглянулась — лес дремучий
И туманятся луга…
Ходит бережком Купава,
Мнет шелковую траву…
Месяц в звездах, словно пава,
Выплывает в синеву.
Плачет у моря девица,
Морю синему дивится:
— Ой ты, море голубое!
Вы, приливы! Вы, прибои!
Схороните под собою,
Скройте в синюю пучину
Девичью кручину!..
Ходит бережком девица,
Морю синему дивится,
В волны с берега глядится
Поглядела и вздохнула,
Отвернулась и нырнула
В голубую глубину
Под высокую волну!
Как чугунным языком
Дили-бом,
Дили-бам,
По серебряным губам!
В небе — ранние лучи,
В жарких печах по избам —
Подовые куличи…
Выходи скорей, народ!
Колокольчики-ключи
Словно тройка у ворот!
Дили-бом! Дили-бом!
Падай, падай, медный гром,
На ленивый чернозем!..
Там в синеющих лугах,
Где колышутся леса —
На серебряных рогах,
Обращенных в небеса,
Туча с громом и дождем!
Дили-бом! Дили-бом!
Дили-бам! Дили-бам!
Всё чугунным языком
По серебряным губам!
Повязалась Лада
Шелковым платком,
Ходит Лада в поле
С липовым лотком.
Ходит Лада — сеет,
Вкруг нее синеет.
Взборонена борозда,
Что ни зернышко — звезда!..
Ходит Лада в поле
С липовым лотком,
По росе ступает
Мягким лапотком.
Ходит Лада — сеет,
Вкруг нее синеет.
Из-под белого платка
Выплывают облака!
Как ударил — зазвенело,
Вся земля зазеленела.
С тучи дождики полились,
Девки выбегли — умылись,
Чтоб расти красней да выше:
— Лейся, дождик, лейся лише!
И разлились водополи
В темном лесе, в чистом поле
Серебром!..
И гудит весенний гром!..
Бел туман спадает с выси,
На селе кричат грачи,
В седины его вплелися
Солнца раннего лучи!
Коня ивинкой сухою
Понукает он порой…
Славны думы за сохою!
Светлы очи пред зарей!
Запахал дед озимое,
Поясной поклон сложил,
Обошел кругом с сумою,
Хлебной крошкой обсорил.
За день дед не сел у пашни,
Распрямился и окреп…
Тепел вечер был вчерашний.
Мягок будет черный хлеб!
Не с того ли яровая
В поле скатерть за селом…
Будет всем по караваю!
Всем по чарке за столом!..
Над серебряной рекой
На златом песочке…
Лада плавает в затоне,
В очарованной тиши…
Над рекой рыбачьи тони
И стеною камыши…
И в затоне, как в сулее,
Словно в чаше средь полей,
Лада краше, веселее,
Веселее и белей…
В речку Лада окунулась,
Поглядела в синеву,
Что-то вспомнилось — взгрустнулось,
Что не сбылось наяву…
Будто камушки бросая,
Лада смотрится в реку,
И скользит нога босая
Снова в реку по песку…
Лада к ивушке присела,
И над нею меж ветвей
Зыбь туманная висела,
Пел печально соловей…
И волна с волной шепталась
И катились жемчуга,
Где зарей она купалась,
По-за краю бочага.
А вокруг нее русалки,
Встав с туманами из вод.
По кустам играли в салки
И водили хоровод…
Как ширинка, на горе
Луговина зацвела,
В темной туче ввечере
Мимо тихого села
Дед проехал стороной
С огневою бороной…
Под горою у реки
В полночь дед коня поил;
Бил копытом в берег конь,
Пока дед сам из руки,
Заплеснув воды в ладонь,
Синей речки не испил:
Затянулась речка мглой,
Дед сложил поклон земной
На четыре стороны,
И всю ночь у бороны
В зубьях, вытертых землей,
Полыхал вдали огонь…
Сумрак сизый на дозоре,
Настороже у ворот,
Только в утренние зори
Соловей в саду поет!
И на посвист соловьиный,
Лишь спадет туман седой,
Потаенною тропиной
Ходит Лада за водой:
На ходу скрипит ведерце,
А в саду роса блестит,
И о чем у тайной дверцы
Сердце девичье грустит?..
Позабыв о коромысле
И не сняв его с плеча,
Смотрит Лада, как повисли
Листья, плача и шепча!
Выпал дождик теплый, летний,
Побежала Лада к плетню,
Видит Лада верею
У деревни на краю:
— Радуга-верея,
Золоты узоры!
Укажи по лугу,
Проведи по бору,
Где дойти скорее,
Где найти мне друга!
Высоко стоит верея:
Лес качается под нею,
Весь в огне туманный луг —
Где же, Лада, милый друг?..
Как у наших у ворот
Собирался хоровод…
В хороводе Лада ходит,
Белой, белой ручкой водит —
Следом парень разудалый,
Парень, парень холостой:
— Ой, красавушка, постой!
Погоди-постой чуток:
Не стеряла ль ленты алой,
Не сронила ль ты платок!..
Ходит Лада павой, павой,
Машет ручкой правой, правой,
Жмет платочек на груди —
Забегает парень русый,
Закликает паренек:
— Ты постой да погоди!
Не сронила ли ты бусы,
Не стеряла ли серег!
Ходит Лада павой, павой,
С белой ручкой на груди:
— Ой, кудряый! Ой, кудрявый,
Завтра рано приходи!..
Приходи с косой точеной,
Покоси мой луг зеленый:
Я в лугу-лугу гуляла,
Луговой травой ходила,
И не серьги, не платок,
И не бусы я сронила —
Обронила-потеряла
Бюрюзовый перстенек!..
Поздно дед пришел с покоса,
Дед метал последний стог —
Долго, долго бил он косу
И молился на восток…
Глядь, под лесенкой крутою
Стол новинкою накрыт.
На столе с густой сытою
Ковшик кованый стоит…
Дед присел к студеной браге
И за бражкой не устал:
Меж осинками в овраге
Хмель волшебный вырастал!..
Холодок в тесовых сенях,
В поле, верно, хлеб поспел —
Вспомнил дед о днях весенних
И вполголоса запел!
В темных сенях хмель на сусле
Пролежал, знать, круглый год:
Не с того ль играют гусли?
Не с того ли дед поет?..
Все у деда чередою:
Выпил — ковшик кверху дном,
Вытер губы бородою
И заснул великим сном!
Луг в туманы нарядился,
В небе месяц народился
И серпом лег у межи,—
Над серпом горят зарницы,
Зорят жито и пшеницу.
Бьются крыльями во ржи!
Стог, как дружка, на поляне,
И бока его в росе,
Звезды клонятся в тумане,
Скоро выйдут поселяне
И согнутся в полосе!
И, до вечера на жнитве
Не сложа усталых рук,
В громкой песне и молитве
Будут славить дедов плуг!..
Отряхнула Лада росу
Против дедовой меты,
Заплела в косу колосья
И с колосьями цветы…
Встала Лада на колени.
Завила во ржи венцы,
Уж выходят из деревни
Сквозь густой туман жнецы!
Сквозь туман плывет прохлада,
Вот, махнув во ржи серпом,
Лада жниц, жнецов встречает
На плечах с большим снопом!
Груди девичьи окрепнут
И покроет щеки пух,
Под узорною каймою
На зною зайдется дух,
Загорят босые ноги,
И в истоме у тропы
Свалит Ладу сон глубокий
На тяжелые снопы!
Пахнет по полю полынью,
Пахнет белою медынью,
Красной липкою дремой,
Аль отрада?
Аль унынье?
Тихо Лада
Шла домой…
Над рекой туман косматый,
Пахнет, пахнет в поле мятой,
Плачет перепел во ржи,
Луг покошен, рожь пожата,
Месяц клонится щербатый
В васильки сырой межи…
Пахнет мятой и дремою.
Под вечерней полутьмою
Крикнул нехотя петух.
Сжата греча,
Озимое,
И далеча
Серп потух!..
Синий дым по луговине,
В ряд сидят снопы в овине,
Дремлет дед за камельком,
Звезды падают мельком…
Звезды катятся вчастую,
Словно искры от кремня,
За деревню в рожь густую,
На ометы ячменя…
Сколько, сколько лет прожито!
Горсть у деда, как сусек:
Сколько ржи, овса и жита
Помолочено за век!..
Синий дым по луговине,
В ряд сидят снопы в овине,
Звезды падают мельком,
Дремлет дед за камельком…
Вот и ток весь в изумруде,
Словно песня, стук цепов.
И играет солнце в груде
Обмолоченных снопов!..
И растет под головою
Ворох спелого пшена…
Деду грезится былое:
На деревне — тишина!..
Боронил дед зараня
Под весенний гром,
Рано рожь-боярыня
Вышла из хором!..
Пред ее палатою
С горы под уклон
Вывел рать кудлатую
Полководец-лен! —
Лен, мой лен!
Мой зеленый лен!
Зорил с заряницею,
Сеял из кошла,
Рожь с княжной-пшеницею
На гумно пришла!
Гости меж овинами,
Шапки набекрень!
Здравствуй, лен с новинами,
С бражкою ячмень!
Лен, мой лен!
Ой, зеленый лен!
Заварит дед солоду
На весь белый свет —
Пелось, пилось смолоду:
Ой ли, люли, дед!
Не твоя ли пашенка
Средь поля пуста,
Пашенка-монашенка,
Пустырь-сирота!
Лен, мой лен!
Ой ли, люли, лен!
Льется речка лугом, лесом,
А в лесу вошебный плес,
Словно чаша под навесом
Частых елей и берез.
У лазоревого плеса
Посредине нету дна,
В пене вертятся колеса,
В чаще мельница видна!
Дуб зеленый у порога,
Крыша — словно на весу:
Говорят, что к ней дорога
Потерялася в лесу…
У ворот, как пики, ельник,
От колес по лесу гул!
Сто годов прошло, как мельник
У плотины утонул…
И темно в речной пучине,
И поныне его дочь
Саван шьет, поет в кручине
При лучине в полуночь…
В окнах сумрак, паутина
И не видно огонька,
Только слышно, как с плотины
В пене падает река —
Как шумит колючий ельник,
Плачет в ельнике сова,
Как зерно стонувший мельник
Подсыпает в жернова!..
И аукается леший
На диковинном плесу,
Дочку Мельникову теша
Звонким посвистом в лесу.
Низок месяц круторогий!
Осень, осень на пороге!
Лада в поле от ворот
Вдоль оврагов и болот
К синю морю по дороге
Разбросала умолот!
Любо Ладе белолицей:
Утки шумною станицей,
Гуси длинной вереницей
И венцами журавли
Над рассыпанной пшеницей
Проносились у земли!
Пролетали с криком за лес,
Словно с Ладою прощались,
Мимо сада, мимо пашен,
Мимо скошенных полей —
Стала Лада еще краше:
И печальней, и светлей…
Низко месяц! Низко солнце!
И алеет у оконца,
И краснеет у ворот:
То спадает сад, иль снится,
Что в саду живет жар-птица,
Золотые гнезда вьет!..
Над грядою перелесиц
Полуночью голубой
Ходит месяц, за собою
Водит облаки гурьбой…
…Поле сельское минучи,
Перейдя крутой мосток
Чрез ручей — поток гремучий,
Всходит Лада в лес дремучий:
Темен ельник и высок!..
Обступили Ладу ели,
Разом сосны зашумели,
Головами закачали:
— Что ты, девица, в печали,
Что ты, красная, грустна?
— Ель ты, елушка лесная,
Дева-дерево сосна!
Потому, с того грустна я,
Что прошла моя весна!..
…Ходит девица дубравой:
Под березою кудрявой,
Средь покошенных полян,
Белый стелется туман!..
Плачет Лада у березы,
Утирает веткой слезы:
— Сронь мне платье кружевное,
Всю осыпь меня листвою,
Наряди меня, береза,
В шелковитый сарафан,
Белым поясом-берестой
Обойми по шелку стан,
Убери меня невестой.
Кисеей накрой, туман!
Плачет Лада у березы,
Утирает веткой слезы,
А вокруг, у перелесиц,
Полуночью голубой,
Словно сторож, ходит месяц,
Водит облаки гурьбой!..
Выбегает вдоль дорог
Красногривый Горбунок —
Из-за елей и берез
Он вывозит ветхий воз…
Воз тяжелых облаков
Стянут молнией с боков…
Скачет в поле без дорог
Красногривый Горбунок —
Вдруг: уклон, глухой овраг,
Из оврага холод, мрак —
Старичишка за скалой
С перевязанной скулой —
Горбунок скалу лягнул,
Старичок скулу надул:
Как подул во всю щеку,
Оторвал напрочь чеку,
Разбил об камень оси,
Сорвал гужи, дугу,
А воз свалил в раскосе
На лугу.
В поле мгла, как белый плат.
У палат опалый сад;
Едет, едет к Ладе сват.
Едет он из дальних мест,
Вихрем конь летит, коль съест
Меру зерен — зорных звезд!
Перед ним, качая бор,
Мчится ветер-листодер,
Стелет под ноги ковер!
Бор далекий, как в огне,
Пышет грива на коне,
Луг в туманной пелене:
Уж как за мостом-мостом
Конь серебряным хвостом
Машет в сумраке густом!
В тишине уходит солнце
По крутому бугорку,
Есть у Лады веретенце
В потаенном уголку…
Лада нить в ладони сучит,
Прикрываясь волокном,
И спадают ниже тучи,
И темнее за окном…
Загляделся на оконце
Месяц, выйдя в облака,
И кружится веретенце
Вкруг кленового станка…
Ладе дремлется за пряжей,
В тихой горенке темно…
Вьется белый пух лебяжий,
Виснет пряжа за окно…
И туманы это, что ли,
В поле белые легли:
То белеет в тихом поле
Новина по край земли…
Ходят чаши на пирушке,
На пиру гуляют кружки,
Еле движутся ковши:
Что ж у Лады нет подружки,
Нет подруженьки-души!
Чаши чокаются сами,
Кто же тонет в них усами,
Кто ж пирует на пиру:
Всходит месяц за лесами,
И туманит ввечеру!..
Шум и гомон в пивоварне, —
Ладу замуж выдают,
Сами клюшки и поварни
В печь белёную снуют.
На селе гуляют парни,
Песни девушки поют!..
Над речными берегами
Месяц острыми рогами
Звезды по небу катит,
Носит ветер над лугами
Листья поздние ракит!
Плачет Лада на пирушке:
Вкруг нее гуляют кружки,
Ходят чаши и ковши —
Нету рядом с Ладой дружки,
Нет подруженьки-души!..
Средь вечернего тумана
Спит деревня у холма:
— Месяц, Месяц,
Над грядою перелесиц,
По краям его кафтана
Серебрёная кайма.
— А кафтан кроили ветры
Из высоких облаков,
Шили молнии на туче
Золоченою иглой.
— А края его кафтана,
Втихомолку от грозы,
В легком сумраке зарницы
Обводили серебром.
Скучно девице в светлице
Нагибаться у пайма!
— Месяц, Месяц,
Над грядою перелесиц!
Золоченые петлицы,
Серебрёная кайма!
Вышла Лада на крылечко,
Уронила перстенек,
Бирюзовое колечко,
За березовый пенек.
Покатилося далечко
Бирюзовое колечко:
По опавшему лесочку,
По затянутым ручьям —
По хрустальному мосточку
К ранним утренним лучам!—
Синим морем всё-то краешком
По песочку да по камешкам,
Пред волною вдали
На далекий край земли!
На краю земли в пещере
Есть золоченые двери,
Есть и камень перед дверью,
А сквозь щели на двери
Блещут крылья, клюв и перья
Птицы огненной — зари!..
По-за лугу у крылечка
Льется Речка — Быстротечка:
Берега ее убраны
В янтари и жемчуга! —
В голубой ее пучине,
Весь в цветах речных и тине,
Озаренный теремок,
На двери, как на листочке,
Две щеколды — рыбьи щечки
Да серебряный замок.
Крыша вздернута, как уши,
Окна смотрят, как глаза,
У светелки-боковуши
В окнах яхонт, бирюза.
По-за лугу у крылечка
Льется Речка — Быстротечка:
Берега ее убраны
В янтари и жемчуга! —
Дремлет месяц на оконце,
Под князьком сияет солнце,
Облака висят, как пух,
Звезды с матицы пылают,
А по терему гуляет
Золотой певун — петух!..
Колыхаясь, приседая,
На жемчужном берегу
Пляшет старица седая,
Вся в сосульках и снегу!..
Милей, милей мне славы
Простор родных полей,
И вешний гул дубравы,
И крики журавлей.
Нет таинства чудесней,
Нет красоты иной,
Как сеять зерна с песней
Над вешней целиной.
Ой, лес мой, луг мой, поле!..
Пусть так всю жизнь, и пусть
Не сходят с рук мозоли,
А с тихой песни грусть.
Была над рекою долина,
В дремучем лесу у села,
Под вечер, сбирая малину,
На ней меня мать родила…
В лесной тишине и величьи
Меня пеленал полумрак,
Баюкало пение птичье,
Бегущий ручей под овраг…
На ягодах спелых и хмеле,
Широко раскрывши глаза,
Я слушал, как ели шумели,
Как тучи скликала гроза…
Мне виделись в чаще хоромы,
Мелькали в заре терема,
И гул отдаленного грома
Меня провожал до дома.
Ах, верно, с того я и дикий,
С того-то и песни мои —
Как кузов лесной земляники
Меж ягод с игольем хвои…
Как не петь и не молиться,
Если все поет вокруг —
Лес и луг, ручьи и птицы,
Если облак светлолицый
Улыбается, как друг!..
Друг прекрасный, облик милый,
Вестник радости земной!..
В жизни бедной и унылой
Всюду образ белокрылый
Тихо веет предо мной!..
Пусть тебя я и не встретил
И не встречу на земле —
Сердцем радостен и светел,
Я пою, как ранний петел,
В одиночестве и мгле…
В мгле холодной, как могила,
Изнемог бы я от слез! —
Но да льется голос милый
Моей родины унылой
В шуме ласковом берез…
Не грустить и не молиться
И не петь я не могу,
Я на дне души-слезницы
Тихий свет ее зеницы,
Словно тайну, берегу!
Над полем туманит, туманит,
В тумане мигает грудок,
А за лесом гаснет и манит
Меж туч заревой городок.
Сегодня я в поле ночую,
Лежу, притаясь за скирдой,—
А в высь голубую, ночную
Катится звезда за звездой…
И нехотя месяц всплывает
Над ширью покосов и нив,
И ряски свои одевают
Ряды придорожные ив…
И кто-то под голос волынки
Незримо поет в вышине,
И никнет былинка к былинке,
И грустно от песенки мне.
И то ли играет подпасок,
Поет ли волынка сама —
Ах, беден на нем опоясок
И сбоку убога сума!..
Но в полночь, когда он на кочке
Сидит в голове табуна,
В кафтан с золотой оторочкой
Его наряжает луна…
И в сумку, пропахшую хлебом,
Волшебную дудку кладет…
И тихо под песенку небом
За облаком облак плывет:
Плывет он и смотрит с опаской,
Что скоро потухнет грудок,
Замолкнет волынка подпаска,
Зальется фабричный гудок.
Я иду, за плечами с кошелкою,
С одинокою думой своей,
По лесам, рассыпаясь и щелкая,
Запевает весну соловей.
Попадают мне странницы, странники,
Как и я, все идут не спеша,
Зацветают поля и кустарники,
И моя зацветает душа.
Вот село, на березах скворешники,—
Ручейки у закуток журчат,
И так весело с ними в орешнике
Затаилася песня девчат…
Под вечернею, розовой дымкою,
Когда дремлет весенняя Русь,
Я пройду по селу невидимкою
И у крайней избы постучусь.
В изголовьи усталого пахаря,
После страдного, вешнего дня,
Сны воркуют, как дикие вяхири,
И никто не окликнет меня…
На краю под резной боковушею
Невидимкою я постою,
Постою, невидимкой послушаю
Полуночную их воркотню.
Чтоб наутро, встречая дорогою
Столько хмурых нерадостных лиц,
Осенить их улыбку убогую
Голубыми воскрыльями птиц.
В частой роще меж черемух,
В темных, темных сенях
Не слыхать шагов знакомых,
Ни следов весенних…
Ах, давно ль тому, давно ли
Мнится мне: недавно
На заре гуляла в поле
Дочь зари — Дубравна!..
Не печалюсь о разлуке
И не чаю встречи —
Ветви голые, как руки,
Мне легли на плечи.
Издалече в полуночи
Светят мне зарницы,—
Из-за облачной ресницы
Голубые очи!
И пою один в деревне
О печали давней —
О моей лесной царевне,
О моей Дубравне!..
Окутал туман перелески,
И грохнул на мельнице лед,
Там слышатся радостно всплески
И птиц торопливый прилет.
Дубравна идет, а за нею
Венцами летят журавли.
Под ноги ее, зеленея,
Поляны, долины легли…
Мне жаль улетающей ночи,
Но лишь приоткрою глаза —
Померкнут меж тучами очи,
Скатится звездою слеза…
Туман над рекой прояснится,
И только вдали наяву
Таят заревые ресницы
Бездонных очей синеву…
Вся в тумане, в дремоте околица,
Только с краю светок от окон:
То тайком моя матушка молится
И кладет за поклоном поклон…
Смотрит в очи ей лик Троеручицы,
А в углу предрассветная мгла —
«Полно плакать, родимая, мучиться,
Ты бы лучше вздремнула, легла…»
Уж светает, уж брезжится по полю,
Уж мелькает русалочья тень…
Вот и кони с ночнины протопали,
И за тын смотрит труженик-день…
Гляжу, прижавшись к подоконнице,
И оторваться не могу,
А под окном береза клонится
И чертит веткой на снегу…
Я говорю себе: «Отныне я
Не буду плакать по ночам —
От блеску звездного, от инея
Светло и сердцу, и очам!»
А звезды льются, льются в горницу,
А ночь долга, долга, долга…
И месяц прячется, хоронится,
Уткнувши в облако рога…
Я говорю: «Здесь за опушкою
Я буду ждать за годом год —
Пусть ходит горе с колотушкою,
Как верный сторож, у ворот!»
И стало всё такое явное,
Такая тишь, такой покой:
Березка кажется Дубравною,
А ветка в инее — рукой!..
Сегодня у нас на деревне
Дерутся, ругаются, пьют —
Не слышно, как птицы царевне
В лесу деревенском поют.
А в роще Дубравна гуляет
И в лад им поет на ходу.
И тихо заря догорает
В далеком, небесном саду.
Не видит никто и не слышит,
Что шепчет в тумане ковыль,
Как лес головою колышет
И сказкой становится быль…
Сидят и грустят о старинке,
Угрюмо глядят старики,
Как по полю, словно ширинки,
Туманы постлались с реки…
И часто они отирают
Очей устаревших слюду,
И тихо заря догорает
В далеком, небесном саду…
И может, что было недавно —
Давно только песни и сны,
И синие очи Дубравны
Слились с синевою весны…
Снова лес за туманами,
То туман над полянами
Али дым от кадил…
Вот иду я дорожкою,
В мягком мху меж морошкою,
Где когда-то ходил…
Вот и речка журчащая
Льется чащею, чащею,
Словно в чащу маня,—
Снова, снова я маленький:
Цветик миленький, аленький,
Аль не помнишь меня?
Все, что было, — приснилося,
Все прошло, — прояснилося
И утихла гроза…
Что ж стоишь под осинкою
В синих глазках с росинкою?
Али это слеза?!.
Звезды светятся, светятся,
Уж никто мне не встретится:
Тихо, грустно вокруг!..
Ах, мне жаль даль весеннюю —
Беззаботное пение
И тебя, милый друг!..
Лель цветами все поле украсил,
Все деревья листами убрал.
Слышал я, как вчера он у прясел
За деревнею долго играл…
Он играл на серебряной цевне,
И в осиннике смолкли щеглы,
Не кудахтали куры в деревне,
Лишь заря полыхала из мглы…
На Дубне журавли не кричали,
Сыч не ухал над чащей лесной,
И стояла Дубравна в печали
На опушке под старой сосной…
Каждый год голубою весною
Он плывет, как безвестный рыбак,
И над нашей сторонкой лесною
Виснет темень — туманы и мрак…
Редко солнце из облака выйдет,
Редко звезды проглянут в ночи,
И не видел никто и не видит
На кафтане узорном парчи…
Невдомек и веселой молодке,
Что сгоняет коров поутру,
Чей же парус белеет на лодке,
Чей же голос слыхать на ветру?..
Он плывет, и играет на луке
Ранний луч золотою стрелой,
Но не вспомнят о прадедах внуки,
Не помянут отрады былой…
Не шелохнут лишь сосны да ели,
Не колыхнут вершины берез,
И они лишь одни видят Леля,
Обступая у берега плес…
Иду я лесною дорогой,
В лесу невидимка поет
И тихо из тонкого рога
Сиянье осеннее льет.
В сиянии тихом, осеннем
Я душу, как чашу, несу,
К златым уношу ее сеням
Зари, сворожившей в лесу.
Ветвями мне ольхи кивают,
И тянутся руки хвои,
Как будто бы благословляют
И песни, и думы мои…
Так грустен их шорох прощальный
И льются ручьи в чапуги,
Шурша, как Дубравны печальной
В лучах повечерья шаги.
И чую я, только лишь лягут
Роса и причудник-туман,
Спадающих листьев и ягод
И зорь чаровейных дурман.
И слушаю, как на дорогу
В лесу невидимка поет
И в душу из тонкого рога
Сиянье прощальное льет.
В далеком захолустьи,
В краю родном весной
Иду я с прежней грустью
Опушкою лесной…
Вернулся я из битвы
И, горе позабыв,
Все слушаю молитвы
Лесных печальниц-ив.
Гляжу я, как туманы
Плывут с сырой земли
Ко всем, погибшим рано,
Почиющим вдали,
Как брезжит в высях лунных
Нездешней вестью свет
О всех забытых, юных,
Кого уж больше нет.
И я в глуши полесной
Опять ищу в тиши
Увядший, но чудесный
Цветок моей души…
Лес шумит и шумит, опадая,
Целый день я в раздумьи блуждаю
У деревни в лесу за рекой —
Аль прошла моя жизнь молодая
И на сердце — печаль и покой?!
За рекой, за туманом угрюмым
Так легка перед вечером даль,
Так легко моим песням и думам
Слиться с вечным березовым шумом,
Так легко умереть и не жаль…
Жаль мне юности только минувшей
В чаще тихой, опавшей, заснувшей,
Никому не поведанных слез!..
Слушай, сердце, повечеру слушай
Похоронную песню берез!..
Под окном сидит старуха
И клюкой пугает птах,
И порой вздыхает глухо,
Навевая в сердце страх!..
Я живу в избушке черной,
Одиноко на краю,
Птахам я бросаю зерна,
Вместе с птахами пою…
Встану я с зарею алой,
Позабуду ночи страх,
А она уж раньше встала,
Уж клюкой пугает птах…
Ах, прогнал бы сторожиху,—
Ведь бедна моя изба,—
Да старуху — злое лихо —
Наняла сама судьба…
Грежу я всю жизнь о рае
И пою все о весне…
Я живу, а сам не знаю,
Наяву али во сне? —
Грусть, как радость, сердце нежит.
Жизнь убога и проста,
Словно в поле холмик свежий
Без заметы и креста.
Как же жить в земле печальной,
Не сронив слезы из глаз?
Словно встреча — час прощальный,
Словно праздник — смертный час.
Оттого мне вражьей силы
Не страшён земной полон:
Мне, как жизнь, мила могила
И над ней, как песня, звон.
На чужбине далёко от родины
Вспоминаю я сад свой и дом,
Там сейчас расцветает смородина
И под окнами птичий содом…
Там над садом луна величавая,
Низко свесившись, смотрится в пруд,—
Где бубенчики желтые плавают
И в осоке русалки живут…
Она смотрит на липы и ясени
Из-за облачно-ясных завес,
На сарай, где я нежился на сене,
На дорогу, бегущую в лес…
За ворота глядит, и на улице,
Словно днем, — только дрема и тишь,
Лишь причудливо избы сутулятся,
Да роса звонко падает с крыш, —
Да несется предзорняя конница,
Утонувши в туманы по грудь, —
Да березки прощаются-клонятся,
Словно в дальний собралися путь!..
Эту пору весеннюю, раннюю
Одиноко встречаю вдали…
Ах, прильнуть бы, поел ухать дыхание,
Поглядеть в заревое сияние
Милой мати — родимой земли.
Помолюсь заревому туману,
Поклонюсь до земли землякам,
По пути к плотогонам пристану,
К понизовым лихим рыбакам…
Проходя голубое поречье,
На песках с заревым пояском,
Я окрепну и духом, и речью
За трудом и за черным куском.
Повстречаясь с весенней грозою,
Я заслушаюсь и загляжусь,
Как скликаются вешние зори,
Как почиет под сумраком Русь…
И когда будут спать еще в хатах
И бродить по болотам туман,
Запою я о звездах мохнатых,
О пригоршне тяжелых семян…
Не ходи ж ты за мной, мое горе,
Не цвети ж ты на тропке, плакун,
Ой, волшебницы — ярые зори!..
Шум лесной — стоголосый баюн!..
Золотятся ковровые нивы,
И чернеют на пашнях комли..
Отчего же задумались ивы,
Словно жаль им родимой земли?..
Как и встарь, месяц облаки водит.
Словно древнюю рать богатырь,
И за годами годы проходят,
Пропадая в безвестную ширь.
Та же Русь без конца и без края,
И над нею дымок голубой —
Что ж и я не пою, а рыдаю
Над людьми, над собой, над судьбой?
И мне мнится: в предутрии пламя
Пред бедою затеплила даль,
И сгустила туман над полями
Небывалая в мире печаль…
Свет вечерний мерцает вдоль улиц,
Словно призрак, в тумане плетень,
Над дорогою ивы согнулись,
И крадется от облака тень.
Уж померкли за сумраком хвои,
И сижу я у крайней избы,
Где на зори окно локовое
И крылечко из тонкой резьбы.
А в окно, может, горе глядится
И хозяйка тут — злая судьба,
Уж слетают узорные птицы,
Уж спадает с застрехи резьба.
Может быть, здесь в последней надежде
Все ж, трудясь и страдая, живут,
И лампада пылает, как прежде,
И все гостя чудесного ждут.
Вон сбежали с огорка овины,
Вон согнулся над речкою мост —
И так сказочен свист соловьиный!
И так тих деревенский погост!
Все он видится старой старухе
За туманом нельющихся слез,
Ждет и ждет, хоть недобрые слухи
Ветер к окнам с чужбины принес.
Будто вот полосой некошёной
Он идет с золотою косой,
И пред ним рожь, и жито, и пшёны
Серебристою брызжут росой.
И, как сторож, всю ночь стороною
Ходит месяц и смотрит во мглу,
И в закуте соха с бороною
Тоже грезят — сияют в углу.
Прощай, родимая сторонка,
Родная матушка, прости,
Благослови меня иконкой
И на дорогу покрести.
Жаль разлучаться с милой волей,
Да не идти я не могу:
Ведь никого уж нету боле
На недокошенном лугу.
Ведь выпал всем тяжелый жребий
С родной расстаться стороной,
С зарей, сиюящею в небе,
И тихой радостью земной.
Прощайте, травка-говорунья
И сиротина-борозда,—
Прощайте, ночи-полнолунья
И ты, далекая звезда,
Звезда, горящая, как свечка,
Пред светлым праздником зари!
Прощай, родимое крылечко
И ты, колечко на двери! —
И брови, дрогнувшие мукой,
И очи, скрывшие печаль,—
Растай, душа, перед разлукой
В родную ширь, в родную даль!..
В нашей роще есть хоромы,
А кругом хором — туман…
Там на тропках вьются дремы
И цветет трава-дурман…
Там в лесу, на косогоре,
У крыльца и у окон,
Тихий свет — лесные зори,
Как оклады у икон…
Скучно ль, весело ль Дубравне
Жить в светлице над рекой —
К ней никто в резные ставни
В ночь не стукнется клюкой.
Стережет ее хоромы
Голубой речной туман,
И в тумане вьются дремы
И цветет трава-дурман…
Ах, в весенний срок с опушки
По утрам и вечерам
Строгий счет ведут кукушки
Буйной юности кудрям, —
В ночь выходит месяц плавать,
Метит звездами года.
Кто ж дойдет и глянет в заводь,
Юн останется всегда…
Скучно ль, весело ль Дубравне:
Все одна она, одна —
Только смотрят звезды в ставни
Да сквозь сон журчит Дубна.
Душа моя, как птица,
Живет в лесной глуши,
И больше не родится
На свет такой души.
По лесу треск и скрежет:
У нашего села
Под ноги ели режет
Железный змей-пила.
Сожгут их в тяжких горнах,
Как грешных, сунут в ад,
А сколько бы просторных
Настроить можно хат!
Прости меня, сквозная
Лесная моя весь,
И сам-то я не знаю,
Как очутился здесь,
Гляжу в безумный пламень
И твой целую прах
За то, что греешь камень,
За то, что гонишь страх!
И здесь мне часто снится
Один и тот же сон:
Густая ель-светлица,
В светлице хвойный звон,
Светлы в светлице сени,
И тепел дух от смол,
Прилесный скат — ступени,
Крыльцо — приречный дол,
Разостлан мох дерюгой,
И слились ночь и день,
И сели в красный угол
За стол трапезный — пень…
Гадает ночь-цыганка,
На звезды хмуря бровь:
Где ж скатерть-самобранка,
Удача и любовь?
Но и она не знает,
Что скрыто в строках звезд!..
И лишь с холма кивает
Сухой рукой погост…
Я закрываю на ночь ставни
И крепко запираю дверь —
Откуда ж по привычке давней
Приходишь ты ко мне теперь?
Ты далеко, — чего же ради
Садишься ночью в головах:
«— Не передать всего во взгляде,
Не рассказать всего в словах!»
И гладишь волосы, и в шутку
Ладонью зажимаешь рот.
Ты шутишь — мне же душно, жутко —
«Во всем, всегда — наоборот!» —
Тебя вот нет, а я не верю,
Что не рука у губ, а — луч:
Уйди ж опять и хлопни дверью
И поверни два раза ключ.
Быть может, я проснусь: тут рядом —
Лежал листок и карандаш.
Да много ли расскажешь взглядом
И много ль словом передашь?
Надела платье белое из шелка
И под руку она ушла с другим.
Я перекинул за плечи кошелку
И потонул в повечеровый дым.
И вот бреду по свету наудачу,
Куда подует вешний ветерок,
И сам не знаю я: пою иль плачу,
Но в светлом сиротстве не одинок.
У матери — у придорожной ивы,
Прильнув к сухим ногам корней,
Я задремлю, уж тем одним счастливый,
Что в мире не было души верней.
Иными станут шорохи и звуки,
И спутаются с листьями слова,
И склонит облако сквозные рукава,
И словно не было и нет разлуки.
На селе не поют петухи на повети,
И туман ворожит на пути.
Я ищу в забытьи — чего нету на свете
И чего никогда не найти.
Образ ярый, пресветлый мне в облаке снится,
И без радости век я живу
Оттого, что лишь отблеск зарничной ресницы
В милом облике здесь, наяву;
Оттого можно душу до капли исплакать,
Пока песня уста не спалит,
По весне, когда поле, как хлебная мякоть
Из-под корки отставшей, дымит;
Оттого-то и жизнь вся пройдет, как приснится,
Как она тяжела б ни была —
Тяжела, тяжела ты, моя власяница,
И легки вы, два белых крыла!
Так ясно все и так несложно:
Трудись и все спеши домой
И все тащи, как зверь берложный
Иль праотец косматый мой.
Из края в край корежь, ворочай
И не считай часы и дни,
И только ночью, только ночью
Опомнись, вспомни и вздохни.
За день-деньской, такой же мелкий,
Как все, устанешь, а не спишь,
И видишь: вытянулись стрелки
Недвижно усиками в тишь.
И жизнь вся кажется ошибкой:
Из мглы идешь, уходишь в мглу,
Не знаешь сам, когда же зыбку
Любовь подвесила в углу.
И все простишь, всему поверишь,
Найдешь разгадку и конец —
Сплелись три ветви, и теперь уж
Ты — мать, а я… а я — отец…
И уж не больно и не жутко,
Что за плечами столько лет:
Что на висках ложится след,
Как бодрый снег по первопутку.
Поутру нелады и ссоры
И неумытое лицо…
Ох, как же закатилось скоро
В лазью мышиную кольцо!..
В ту ночь, как первый раз ушла ты,
Всю ночь была такая тишь…
Играли по углам мышата,
Всю ночь точила угол мышь…
Зачем оставила ты память —
На подоконнике кольцо,
Где за домашними цветами
Ты, плача, прятала лицо?..
Колечко укатил мышонок…
В колечке камушек — любовь…
В ту ночь был месяц чист и тонок,
Как на лице влюбленном бровь…
С тех пор слеза едка, как щелок,
Угрюм и непривычен смех…
И выцвел над кроватью полог,
И вылинял на шубке мех…
Ах эта шубка… шубка эта —
Какая-то… такая боль…
И платье розовое где-то
На дне сундучном точит моль…
Есть у меня трава от моли
И верный на мышей запрет…
А вот от этой лютой боли
Ни трав, ни заговора нет…
Зачем оставила ты память —
На подконнике кольцо,
Где, часто плача, за цветами
Ты горько прятала лицо…
Виной всему не мышь, не мышь ли…
Иль сам и впрямь я виноват…
В ту ночь и тишь мы оба вышли,
И не вернулась ты назад…
С тех пор, как ночь, стоит у елки
И смотрит месяц на крыльцо…
И, словно тонкий луч, из щелки
Переливается кольцо…
Стал голос хриплый, волос грубый
И грузны руки, как кряжи,
А у тебя все те же губы
И за ресницей — как во ржи.
От этой непосильной лямки
Уж еле переводишь дух,
А тут в глазах играют ямки,
И в ямках золотится пух.
И так завидно, что улыбка
Не сходит с твоего лица,
Когда ты клонишься над зыбкой,
Поешь в полутени светца.
И будешь петь ты так же нежно,
Какая б ни пришла гроза:
За пологом пророс подснежник,
Цветут душистые глаза!..
Пылает за окном звезда,
Мигает огоньком лампада.
Так, значит, суждено и надо,
Что стала горечью отрада,
Ушедшая невесть куда.
Над колыбелью тихий свет
И как не твой припев баюнный.
И снег, и звезды — лисий след,
И месяц золотой и юный,
Ни дней не знающий, не лет.
И жаль и больно мне вспугнуть
С бровей знакомую излуку
И взять, как прежде, в руки руку:
Прости ты мне земную муку,
Земную ж радость не забудь!
Звезда — в окне, в углу — лампада,
И в колыбели — синий свет,
Поутру — стол и табурет.
Так, значит, суждено и — нет:
Иного счастья и не надо!..
У меня в избенке тесной
Пес лохматый гложет кость.
Я ж пою со страху песню,
Что придет чудесный гость.
Верба шапку ниже клонит,
За прясло выходит ель.
За рекой к вечерне звонят,
За рекой поет свирель.
Да пройдет он только мимо,
В окна стукнет только раз
В одинокий, в нелюдимый,
В огневой вечерний час.
Не войдет он, не прогонит
Непозванную беду —
Только на ходу уронит
Под окно мое звезду.
От звезды свечу затеплю,
За вечерье сяду с ней:
И вода ли, песня, хлеб ли
Станут слаже и вкусней.
Буду я сидеть за свечкой;
Вспоминать и не жалеть.
Будет петь сверчок за печкой,
И в избе моей светлеть.
Посветлеет моя хата,
Потеплеет мой кафтан,
И не страсть, что пес лохматый
Воет у ворот в туман.
Люблю свой незатейный жребий
И хутор с лугом и леском,
Зарю за изгородью в небе,
Заботу о едином хлебе,
Хоть жив и не одним куском…
Кормить семью и для скотины
Косить по зарослям ковыль, —
Здорового лелеять сына,
Надежный к старости костыль…
Мое хозяйство и усадьба —
Как крепко скрученная нить.
Хоть хлопотливо, как на свадьбе,
Где нужно всех кормить, поить.
Под вечер — словно безголовый,
Но, как в заутреню, встаешь,
Когда у опуши еловой
По пару надо сеять рожь…
За хлопотливою обедней
В поклонах снова целый день,
И не заметишь, как соседний
Опять встуманится плетень.
В нераспоясанной рубахе
Заснешь кой-как, и сонный слух
Чуть ловит, как воркует вяхирь,
Чернополосный, нивный дух.
И вот на жестком изголовьи
И спится, может, так тебе,
Что налит до краев любовью,
Заботой о судьбе коровьей,
Как и о собственной судьбе…
Ступает тишь, как сторож у ворот,
Не шелохнет ни листика, ни ветки,
Лишь дочка чернокосая соседки,
Как птица полуночная, поет.
О чем, Айше, так грустно ты поешь?
Мне чуждо дикое твое наречье,
Ты с моря, я с далекого поречья.
Тебя — волна, меня вскормила рожь.
Но не забудь, пока поет в душе,
Во мне самом, баюн сладкоголосый,
Чужой весны, камиистого откоса
И песенки тоскующей Айше.
Опять, опять родная деревенька,
Коса и плуг, скрипун-отец и мать;
Не знаешь сам, пройдет в работе день как,
И рано лень как поутру вставать.
Гляжу в окно за дымчатые прясла
И глаз от полусонья не протру;
Река дымит, и розовое масло
Поверх воды лоснится поутру.
Уж младший брат в сарае сани чинит,
За летний зной обсохли переда,
И, словно пена в мельничной плотине,
Над ним журчит отцова борода:
«Немного седнясь только хлеба снимем,
А надо бы тебя — пора! — женить».
И смотрит вдаль: за садом в синем-синем
С гусиным криком оборвалась нить.
В уме считает, сколько ржи и жита,
И загибает пальцы у руки,
А яблони из рукавов расшитых
За изгородку кажут кулаки.
«Дорога, видно, на зиму захрясла,
Как раз Покров-то встретим на снегу».
Гляжу в окно — за дымчатые прясла
И долго оторваться не могу.
Улюсь, Улюсь, лесная речка,
Ты увела меня в леса
С одной веревочной уздечкой,
С луконцем звонкого овса.
Вчера коня ловил-ловил я:
Хотел с полос возить снопы —
И вот набрал по чернобылью
На невозвратные тропы.
Меж кочек шуркнули дорожки.
И я один и не боюсь.
Ой, сколько пьяники, морошки
По мху разбросила Улюсь.
И словно манит тонкой кистью
Черемухи росяный куст,
И слышится мне шорох листьев
И шепот человечьих уст:
Останься здесь, сбери бруснику,
Малину в сумку собери
Да помолись златому лику
Неугасающей зари.
Здесь на тебя былые предки
Глядят, склонивши седины,
И в думы их вплелися ветки
И в быль несгаданные сны.
Здесь до зари у тихой речки
Горит всю ночь звезда-огонь,
А для твоей простой уздечки
Пасется золотистый конь.
Здесь сквозь туман синеют села,
Пылает призрачная Русь.
Останься ж здесь в плену веселом,
В лесу у голубой Улюсь.
Земная светлая моя отрада,
О птица золотая — песнь,
Мне ничего, уж ничего не надо,
Не надо и того, что есть.
Мне лишь бы петь да жить, любя и веря,
Лелея в сердце грусть и дрожь,
Что с птицы облетевшие жар-перья
Ты не поднимешь, не найдешь.
И что с тоской ты побредешь к другому
Искать обманчивый удел,
А мне бы лишь на горький след у дома
С полнеба месяц голубел:
Ведь так же будут плыть туманы за ограду,
А яблонные платья цвесть, —
Ах, милый друг, мне ничего не надо,
Не надо и того, что есть…
Устать в заботе каждодневной
И все ж не знать, как завтра быть,
Трудней все и труднее жить,
Уехать бы назад, в деревню…
Никак тут не привыкнешь к людям
А рад привыкнуть, рад бы, рад…
А хлеб уж как-нибудь добудем:
Живут же вон отец и брат!
Привыкнешь тут без горя плакать,
Без неудач искать крючок.
Вот только жив ли рог, собака
Да есть ли за трубой сверчок…
В людях, а стал сам нелюдимый
И непохожий на себя…
Идешь, — и все проходят мимо
Так: без любви и не любя…
Иной вдруг обернется гневно
И так тебе посмотрит вслед,
Что помнить будешь много лет:
Уехать бы назад в деревню!..
Мне говорила мать, что в розовой сорочке
Багряною зарей родился я на свет,
А я живу лишь от строки до строчки,
И радости иной мне в этой жизни нет…
И часто я брожу один тревожной тенью,
И счастлив я отдать все за единый звук, —
Люблю я трепетное, светлое сплетенье
Незримых и неуловимых рук…
Не верь же, друг, не верь ты мне, не верь мне,
Хотя я без тебя и дня не проживу:
Струится жизнь, как на заре вечерней
С земли туман струится в синеву!
Но верь мне: не обман в заплечном узелочке —
Чудесный талисман от злых невзгод и бед:
Ведь говорила мать, что в розовой сорочке
Багряною зарей родился я на свет.
В тумане хижина моя,
И смотрят звезды строго,
И рдеет тонкая ладья
У моего порога.
Ах, что уносишь ты — беду
Иль юность веешь дымкой?
Уж не с того ли я бреду
На людях невидимкой?
И может было, может нет,
Я ждать и плакать бросил,
И сладок мне вечерний свет
И след от тихих весел, —
Вечерний свет, туманный круг,
И парус твой рыбачий —
Чудесный гость, безвестный друг,
Недуг любви ребячьей!..
Ты умирать сбираешься так скоро,
И я с тревогой слушаю тебя.
Страшусь я смерти, как ночного вора,
Во всех, во всем златую жизнь любя.
И жду я, — вот в ночи придет громила
С отмычкою от тела и души,
И смеркнет облик дорогой и милый,
И я остануся один в тиши.
Меж тем, глянь, утром против на погосте,
Как в молоке, в цвету плывут кусты,
И гонят из-за них лихую гостью
Руками распростертыми кресты.
Родился я и жил поэтом,
А жизнь поэта — страх и боль,—
Любовь и боль, но и не в этом
Поэзии и жизни соль…
Пройдет все это и — в сторонку…
Но вот уж мне за тридцать лет —
Под кровлей: новый голос, звонкий,
Такой же, как и я — поэт —
Тепло укрытый и одетый,
Немного неуклюж, раскос,
И столько в нем разлито света
И светлых беспричинных слез!
Светец и зыбка, и чрезмерный
Горластый, непосильный плач, —
Залог единственный и верный
Тревог, удач и неудач.
И милы желтые пеленки,
Баюканье и звонкий крик:
В них, как и в рукописи тонкой,
Заложен новой жизни лик.
В багровом полыме осины,
Березы в золотом зною…
Но стороны своей лосиной
Я первый раз не узнаю…
Деревня прежняя: Дубровки,
Отцовский хутор, палисад,
За палисадом, как в обновки,
Под осень вырядился сад…
Отец и мать за хлопотнею,
Всегда нехваток, недосуг…
И виснет вышивкой цветною
В окне околица и луг…
В лугу, как на рубашке проймы,
Река-бочажница вдали…
В трубу серебряную с поймы
По зорям трубят журавли…
Идет, как прежде, все по чину,
Как заведено много лет…
Лишь вместо лампы и лучины
Пылает небывалый свет.
У окон столб, с него на провод
Струится яблочкин огонь…
…И кажется: к столбу за повод
Изба привязана, как конь!..
Солома — грива… жерди — сбруя.
Все тот же мерин… тот же воз…
Вот только в сторону другую
У коновязи след колес…
Осень! Осень! Стынет роща зябко.
Как кудель, с реки пушится пар.
И закинул чучельную шапку —
Серый облак ветер на стожар.
Спряталось за ним златое солнце,
И в полях бредет сугорбый день,
И в деревне с злого самогонца
Виснет злая ругань на плетень.
И с утра кого-то жалко-жалко…
Кто ль погиб, кого ль собрали в гроб?
Плачет мать; отец шугает палкой
Галок с копен, хмуря жутко лоб.
Встретит, и улыбка не забрезжит —
Стать ли улыбаться мужику?
Он с улыбкой лишь скотину режет
Да порой подходит к кабаку.
Да еще, когда храпят полати
(То ль во сне, а может, с пьяных глаз),
Разойдутся стены в тесной хате,
Брызнет светом тараканий паз,
Всхлопнут крылья обветшалой крыши,
Уносясь в неведомый полет…
А к утру заноет сердце лише,
И падет на речку первый лед.
Юность — питье солодовое,
Без опохмелки — дурман.
Поле, калитка садовая…
Месяц да белый туман…
Только узнаешь по времени, —
Горек и короток век —
Выпадет проседь на темени,
Вывалит по полю снег.
Годы, как воды с околицы,
Дни, как с горы полоза,
Щеки щетиною колются,
Лезет щетина в глаза.
И не смекнешь, как под ношею
К осени сгорбится сад,
Как из гнезда пред порошею
Выведешь в поле лисят.
Только узнаешь по времени, —
Горек и короток век.
Не разгадаешь: зачем они,
Реки, стекают из рек, —
Воды сбегают с околицы,
Ходят подоконьем дни,
Теплит заря-богомолица
В вечери, в утре огни?
Только узнаешь по осени, —
Был ты и есть ты, как тут!
Были друзья, да небось они
В белесь да темь не пойдут.
Скрипнет вот вечер калиткою,
Шукнет вот ночь у ворот,—
Выбежишь: облак каликою
По полю, сгорбясь, идет.
Выпьешь тут ковшик до донышка,
Стукнешь тут в донышко раз,
И не покажет уж глаз
Месяц — цыганское солнышко.
Стих ветер, заря уж погасла,
В туман завернулся курень,
И месяц закинул за прясла
Твою уходящую тень.
Уйдешь ты, слезы не уронишь,
А вспомнишь — не дрогнет и бровь,
Страшней, когда из дому гонишь
Сам — мачеху злую — любовь!..
Не все ли равно теперь — снова
Чьи руки протянут кольцо:
Без боли не вымолвить слова,
Без муки не глянуть в лицо!
Стих ветер, а может случиться,
Вернется… как прежде… к утру…
Да кто же теперь достучится,
Кому же я дверь отопру!
Так часто глядишь и не веришь:
Над кровлей как будто дымок,
Как будто живут еще — с двери ж
Чернеет тяжелый замок…
Как странник, ходит Лихо человечье,
И как его не пустишь ночевать:
Войдет оно и прикурнет за печью
Или мешком забьется под кровать…
И будет вечер долог и недужен,
За печкой заглотается сверчок,
Остынет печь, в печи прокиснет ужин,
И накоптит у лампы язычок…
И дело ли шататься по соседям?..
Вдвойне не прок, коли зайдет сосед:
Сидит, молчит, и ты глядишь медведем,
Пока в избе сам не погаснет свет…
Погаснет свет, а ночь черна, как копоть,
И страшно на окошки поглядеть…
…И всю-то ночь тревожно будет хлопать
Петух крылом и не во время петь…
…И не поймешь: тревога в сердце, в небе ль
Такая темень от осенних туч…
…И только в полночь, словно хилый стебель,
На подоконнике согнется луч…
А поутру жена поставит чашку,
В тягучий квас накрошит мелко лук…
…И сядет Лихо в образе монашка
За хлеб и соль хозяйскую сам-друг!..
Оглянет всех уныло и устало:
Так долго шел и вот идти опять…
И подойдет себе и детям малым
Жена благословение принять…
Привстанет он и полу приоткинет,
Ножом слегка надрежет в ряске шов…
И, как из мглы, из черной рясы вынет
С головкой сургучовой полуштоф…
Пригубит сам из синего стакашка
И хмурому хозяину мигнет…
…Хозяин сядет около монашка,
И гость ему большой стакан нальет…
Разломит жизнь, как хлебную краюху,
Большой ломоть за окна бросит псу,
И пес залает и завоет глухо,
Как бы напав на волчий след в лесу.
Завоет глухо, словно в голодуху.
Душистый хлеб страшней, чем мерзлый ком.
…Глядь: не монах в углу, а молодуха
Расчесывает косы гребешком…
Сидит она и весело смеется
И весело оглядывает всех…
И серый глаз светлей воды с колодца,
И смех свежей, чем первый белый снег…
Жена заплачет, и заплачут дети,
Все кувырком и встанет на дыбы…
И сам тогда все проклянешь на свете,
И доведешь весь дом до худобы…
И если кто случится о ту пору,
С дороги ль дальней навернется сват,
Не загостит, а соберется скоро,
Увидя под иконами ушат.
И ни с того нахлестывая лошадь
Большим кнутом во впалые бока,
В пути он будет луг и лес полошить
И не заметит сзади седока!
Не прячь беду от свата и соседа
И не скрывай ошибку иль вину —
Как гончая на жировом гону,
В следах людских беда собьется с следу!
Сидит он днем под рукомойником,
Где паутина, словно лес,
На рожках с клетчатым повойником,
Как будто баба, а не бес…
Повойник в клетку после бабушки
Достался матери моей,
Чтобы когда печет калабушки,
Была проворней и милей…
Чтоб все в руках у ней спорилося,
Водились снохи и зятья,
Чтоб брага вовремя варилася,
Во время парилась кутья.
Чтоб ладились блины и пакулы,
Чтоб зря отец не колупал…
И долго матушка проплакала,
Когда повойничек пропал…
Сидит в нем бес под рукомойником
И только глянет: глазки врозь —
И молоко уж из подойника
В углу с залавка полилось…
Не видит мать, в глазах — что марево,
Отец с похмелья — только тронь…
Шипит-бежит в опечье варево,
И шею вытянул огонь…
Беда, страда, и с роду по роду
В углу один и тот же лик…
И как заснул, расправя бороду,
В руке отрепанный голик…
От чаши ль с горькою отравою,
От слез ли все в глазах мутит…
А в печке красный лебедь плавает,
И красный пух в трубу летит.
А возле печки, словно староста,
Пыхтит пузатый самовар
И, задыхался от ярости.
Курчавый выбивает пар…
Сцепилась клюшка с сковородником
И ни туда, и ни сюда —
И вот на лавку под угодником
Летит с блином сковорода…
С похмелья долгого и тяжкого
Отец зевнул и с лавки слез, —
Ему под мышкой за рубашкою
Лучинкою щекочет бес…
Глядит отец, что ночь ненастная,
И в лоб, как в дверь, стучит ладонь —
И на плечах рубаха красная,
Как на ветру в костре огонь…
И стол гремит пред ним посудою,
И встала на дыбы скамья —
Все в груду валится — под грудою
Лежит и ежится семья.
И кажется он нам разбойником,
Не борода — дремучий лес…
И кружит с бабкиным повойником,
И теребит порчину бес…
Так целый день, и только к вечеру,
Когда заря уйдет в овраг,
На стол поставит матка печево,
И теплотой дыхнет очаг…
Отец вздохнет, водой окатится
И даст — не в первый раз — зарок.
От щей с бараниной под матицу
Завьется голубой парок.
От плошки с гречневою кашею
Дух по избе, как с борозды,—
И снова над избенкой нашею
Зажгутся две больших звезды.
И вылезут на дух кузнечики
И застрекочут на светец,
И, больно мне сжимая плечики,
Ко мне подвинется отец…
Приляжет рядом и забулькает,
Заходит грудь, как жернова…
В углу у матери над люлькою
В дремоте сникнет голова…
И снятся мне всю ночь покойники,
И видится сквозь сон всю ночь,
Что вон висит на рукомойнике
Повойник бабушкин: точь-в-точь!..
Забота — счастье! Отдых — труд!
Пустить бы все напропалую:
Что в наше время берегут?
Нет, пусть уж дни мои бегут
От жалкой ссоры к поцелую!
Хотя беречь — не сбережешь.
И нищему подать бы проще
Судьбы полуистертый грош,
Когда от счастья только мощи,
А от любви осталась ложь!
Пойти б, как зверю — наугад!
Но разве лосю удалось бы
Забыть лосиху и лосят?
Нет, лучше слезы, ласки, просьбы,
Очаг — тепло и едкий чад!
Сегодня в ночь взошла луна,
К земле склонившись, как к надгробью,
Точь-в-точь как ты, моя жена,
Когда ты смотришь исподлобья!..
Поля ж, как рукопись, лежат,
А лес, как юноша, вздыхает…
Чужие люди и не хают…
А тут свои не дорожат…
Ах, можно все простить, забыть:
Коварство, горечь и измену…
Любовь, как море, может быть,
А нету берега без пены!
А все же в берегах цветут,
Как косы в ласке, водоросли…
Все — ради счастья! — все ведь лгут
И каются все после, после!
Все можно, все забыть, простить,
И счастье даже лучше с тенью,
Когда нет верного решенья
Скакать козлом или грустить!
Но смерть, коль верная жена
В постели рядом даже снится,
Как эта скверная луна,
Которая всегда косится!
Если б жил я теперь не за Пресней,
Где труба заслонилась трубой,
Ах, вот если… еще бы раз если…
За ворота я вышел бы с песней
И расстался бы нежно с тобой!
Я ушел бы в туман на поляну
И легко перенес бы обман…
И подплыла б луна, как беляна…
И вспылала б звезда-талисман!
А теперь эти дни как оглобли!
Словно скрип от колес — эта жизнь!
Не навек ли тогда, не по гроб ли
Мы, не ведая слез, поклялись?
Кто же думал, что клятва — проклятье?
Кто же знал, что так лживы слова?
Что от нежного белого платья
На заплатки пойдут рукава?
Юность, юность! Залетная птица!
Аль уж бороду мне отпустить?
Аль уйти и ни с кем не проститься,
Оглянуться с пути и простить?
И страшусь я и жду сам развязки…
И беглец я, и… скорый гонец!
Так, у самой затейливой сказки
Нехороший бывает конец…
И когда я в глаза тебе гляну,
Не поймешь уж теперь… не поймешь,
Что луна на ущербе — беляна,
Аль из сердца исторгнутый нож?..
Ну и что ж? — Плакать тут, на народе,
Душу черпая с самого дна?
Всякий скажет: «Чудак или… вроде…
Видно, кость ему ломит к погоде,
И виски бередит седина!»
Да, разные пытки бывают!
Испанские, например, сапоги,
Которые сами слезают
И кожу с мясом сдирают с ноги.
Костры также в средневековье…
И все же вот бичеванье тоской,
Обманом и лживой любовью,
Страшной медлительностью колдовской!
Уж то ли бы русская плаха,
Молодцеватый палач и топор!
А, кажется, я бы без страха
Ему в глаза загляделся в упор!
Не дрогнул бы, кажется, бровью,
Под дыбою не исказил бы лица…
И все же вот пытки любовью
Не дотерпел, не пронес до конца!
Теперь ты, как прежде, украдкой
Не выглянешь, не пройдешь из угла…
Навеки суровая складка,
Судьбы расписка — на лбу пролегла!
Не сникнешь, как встарь, к изголовью,
А я не гляну в глаза, не дыша!
Сгорела на пытке любовью
В костре седая колдунья — душа!
У нас в округе все подряд,
Зубами расправляя кожу,
Цветные туфли мастерят
Для легких и лукавых ножек…
У туфель золотой обрез
И, словно в танце, узкий носик…
Кругом болото, топь да лес,
Таких у нас самих не носят!
Ни в поле бы работать в них,
Ни выйти прогуляться в праздник…
И верно, что придумал их
Какой-то влюбчивый проказник…
Чтоб только вывесть напоказ
Сударушку в такой обутке…
Не шутки только тут, у нас
Не день работают, а сутки!
А кто подумал бы узнать,
На липочке себя угробив,
Где проживает эта знать,
Кому нужна такая обувь?..
Не все ль равно, за ремеслом
Здесь каждый умирает с честью…
И вслед им сердцем, как веслом,
Гребу и я в страну безвестья!
В том сказочном ином краю,
Как сон, огнем пылают зданья,
Туда и сам я продаю
Счастливое мое страданье!
Там феи в туфельках цветных
(У туфель, словно в танце, носик
Быть может, не читая их,
Под мышкой книги мои носят!
Там мудрецов не перечесть,
До буквы все рассмотрят в лупу.
И только то, что было здесь,
Там будет выдумкою глупой…
Нерадостная муза —
Неверная жена.
Чья ласка как обуза,
Улыбка как вина!
Бедно и неуютно
В избе и пред избой,
А ты как гость минутный,
Дарованный судьбой…
И, знать, уж так решила
Судьба мне на беду,
Чтоб ты всегда спешила,
Целуя на ходу…
С изломанною бровью
Стояла у крыльца,
С отхлынувшею кровью
Румяного лица…
Не говоришь, а рубишь
И чаще хмуришь бровь…
А знаю — меня любишь,
Быть может: за любовь!
И как-нибудь под вечер,
Когда в окне огонь,
Войдешь и вдруг на плечи
Положишь мне ладонь…
И шепчешь, напевая.
Смеясь и строя нос…
А я не поспеваю
От радости и слез…
Дрожит в руках бумага,
Скользят карандаши,
И слов, и рифм ватага
Бежит со дна души…
И карандаш ненужный
Тогда, как смертный грех,
Забуду ли жемчужный
Твой лепет и твой смех?..
Запомню все до слова
И будто бы без Слов,
Пока не крикнут совы,
Не шукнется засов…
Не скрипнет половицей
Подгнившее крыльцо,
И день зеленолицый
Не глянет мне в лицо!
Тогда, согнувши плечи,
Прилягу в уголок
И горестно замечу,
Что снова одинок…
Что ты ушла из дому
К другому, кто милей…
И вспомню лишь изломы
Твоих крутых бровей.
Закинутую косу
И под глазами тень…
И снова, как колеса,
За днем тяжелый день.
И снова бросят люди
Недоуменный взгляд…
И тяжек бред мой будет,
И человечий ад!
Но, знать, судьба решила
На счастье иль беду,
Чтоб ты всегда спешила
С улыбкою: «Приду!»
Я мир любил да и люблю
Душой теперь уже неполной,
Мне люди были, словно волны
В безвестном море кораблю!
Прекрасна среди волн гроза,
Бездумна тишина морская!
Одно запомнили глаза:
Немое дно и птичьи стаи!
Не жаль мне было корабля,
И сердце трепетало в крике,
Когда качалася земля,
Вдали взнося щиты и пики!
Вот в непреложный, в вещий срок
Свершится сон золотоглавый!
И кто открыть тогда бы мог
Судьбу с улыбкою лукавой?
Что может быть и так, и сяк…
Но где тут понять издевку,
Когда полощет кровь в костяк,
Как флаг, без надписи по древку!
Прошли года и вот: земля
И счастье горестней напасти!
Давно сошел я с корабля
И на чердак запрятал снасти…
Болит уже к погоде кость,
И в сердце столько недоверья,
Когда зайдет случайный гость
И тихо постучит за дверью…
Привет тебе, закатный свет!
Но кто же, вспоминая, тужит,
Когда сынишка-непосед
Пускает корабли по луже?..
В кудряшках лучик от зари…
А хорошо теперь и мне бы
Подуть на лужьи пузыри
И опрокинутое небо?!.
И вот, когда к окну прильну,
Следя за ним, иль так прилягу,
Черчу я лодку на бумагу
И уплываю на луну!..
Среди людей мне страшно жить,
Мне, как ребенку среди ночи,
Так хочется порой смежить
Души наплаканные очи.
Как на покойницу убор,
Легла на землю тень от плахи.
— Ты слышишь, что бормочет бор?
— Скажи ж, о чем щебечут птахи?.
На всех, на всем я чую кровь,
В крови уста, цветы, ресницы.
О, где ты, мать людей, — Любовь?
Иль детям о тебе лишь снится?
Спаси, помилуй, пожалей,
И не для казни и расплаты
Сойди и свет среди полей
Пролей на пажити и хаты.
Родимый край угрюм и пуст,
Не видно рыбаря над брегом.
И лишь улыбка чистых уст
Плывет спасительным ковчегом.
В слезах ненужных и невзгодах
Промчался бирюзовый век,
И, словно страннику ночлег,
Мне грезится чудесный отдых
На берегу лазурных рек.
От дикой ненавистной злобы
Укрыться б в голубую сень,
Где от креста синеет тень,
Но не истлеть под кровлей гроба,
А в новый народиться день.
Чтобы уста, как птицы, пели
О светлой радости земли,
Чтоб два крыла мои цвели,
Что лишь незримо шелестели,
В дорожной волочась пыли…
Весной на проталой полянке,
Где виснет туман пеленой,
Устроили зайцы гулянки
И встречу весны под луной.
И зайцы по-заячьи пели,
Водили за лапки зайчих,
И радостно сосны шумели,
И звезды качались на них.
Всю ночь я бродил всё и слушал.
Ах, друг мой, откроюсь тебе:
За бедную заячью душу
Я так благодарен судьбе.
Люблю тебя я, сумрак предосенний,
Закатных вечеров торжественный разлив…
Играет ветерок и тих, и сиротлив
Листвою прибережних ив,
И облака гуськом бегут, как в сновиденьи…
Редеет лес, и льются на дорогу
Серебряные колокольчики синиц.
То осень старый бор обходит вдоль границ,
И лики темные с божниц
Глядят в углу задумчиво и строго…
Вкушает мир покой и увяданье,
И в сердце у меня такой же тихий свет…
Не ты ль, златая быль благоуханных лет,
Не ты ль, завороженный след
Давно в душе увядшего страданья?
Осенний день прозрачно стынет,
Звеня охотничьей трубой.
Прощаюсь я с весною синей,
С тобой и с далью голубой…
Склонилась синева над чащей,
И очи сини и строги…
И в чаще тающей, шуршащей
Как бы дыханье и шаги…
То, настороживши верхушки,
В прохладе слушает и ждет,
И тихо кружит по опушке
Берез умолкший хоровод.
И лишь одна, как над могилой,
В необлетевший рдяный куст
Нагие руки уронила
И тонких пальцев горький хруст…
И так торопится кому-то
Листком, всколыхнутым едва,
С вершины, ветром изогнутой,
Сказать последние слова.
Я от окна бреду с клюкою
К запорошенному окну,
Но злою участью такою
Я никого не попрекну.
Сума на рубище убогом,
Как крест голгофный, тяжела,
И пыль взметают по дорогам
Незримо два мои крыла.
До срока меж людей я, нищий,
Иду, как меж могильных плит…
Но в сумке под насущной пищей
Свирель с лучом рассветным спит…
И в светлый час, когда ресницы
Обсохнут, слезы отряхнув,
Лечу я заревою птицей
С свирелью, обращенной в клюв…
Куда ни глянь —
Везде ометы хлеба.
И в дымке спозарань
Не видно деревень…
Идешь, идешь,—
И только целый день
Ячмень и рожь
Пугливо зыблют тень
От облака, бегущего по небу…
Ой, хорошо в привольи
И безлюдьи,
Без боли,
Мир оглянуть и вздохнуть,
И без пути
Уйти…
Уйти в безвестный путь
И где-нибудь
В ковыльную погудь
Прильнуть
На грудь земли усталой грудью…
И верю я, идя безбрежной новью,
Что сладко жить, неся благую весть…
Есть в мире радость, есть:
Приять и перенесть,
И, словно облаку закатному, доцвесть,
Стряхнув с крыла последний луч с любовью!..
Земля и небо, плоть и дух…
Из сини в синь равно бежит дорога,
Весна — туман, зазимок — белый пух,
И лето — дождь в свой срок прольют из рога…
Незримый страж у птичьего гнезда,
Чудесный страж у каждой хаты нашей.
Над хатой и гнездом в свой час горит звезда,
Горит звезда, как золотая чаша…
В свой час с земли и лунь, и певчий дрозд
Уносят ввысь изношенные перья.
Путь по земле лишь человеку-зверю
Проложен от купели на погост…
Темна, тесна могилы узкой клеть,
Печален крест под придорожной пылью,
Одной душе даны, как птице, крылья,
Чтоб в смертный час вспорхнуть и улететь…
И мирно ляжет тело под исподь,
И погребенья сами взалчут кости.
Цветут цветы в полях, и на погосте
Земля и небо, дух и плоть…
Дорога кошелка нищему,
А жизнь дороже все ж.
Оттого за голенищами
И прячет нищий нож…
Прячет нож, и мне бы нужен он:
Я слаб, а враг свиреп.
Только вот я сам за ужином
Ножом лишь режу хлеб…
Славя мир и вечерь тайную,
И дым над очагом,
Рад я мякоть каравайную
И кров делить с врагом.
Для друзей, какие б ни были,
Не жаль и жизнь отдать.
Но страшней самой погибели
Над сердцем рукоять…
Лучше все отдать разбойнику
И бросить в битве меч,
Чем в холодный гроб с покойником
Живой душою лечь…
Жизнь жива живою пищею,
А смерть и злоба — ложь…
Оттого-то в сумку нищую
Я и не прячу нож…
В жизни всему свои сроки,
Всякому лиху пора…
Две белоперых сороки
Сядут на тын у двора…
Всё по порядку гадалки
Вспомнят, что сам позабыл,
Что погубить было жалко
И, не губя, погубил…
Словно бродяги без крова,
В окна заглянут года…
Счастье — как пряник медовый!
С солью краюха — беда!
Лень ли за дверь оглянуться,
Палкой воровок спугнуть…
Жалко теперь обмануться…
Трудно теперь обмануть…
Вечер пройдет и обронит
Щит золотой у ворот…
Кто ж тебя за руку тронет,
Кто же тебя позовет?
Те же, как веточки, руки,
Те же росинки у глаз…
Только теперь и разлуки
Не посулят ни на час…
Юность — пролет голубины
Сердце — пугливый сурок!
То лишь краснеет рябина
В стрекоте вещих сорок!
На речке вода убывает,
Ольхой розовеет погост,
И день, как весной лишь бывает,
Встает поутру во весь рост…
Как взбиток, белеется пена,
В два пальца свистят кулики,
И роща взошла по колена
В поемные воды реки…
Весна раскидала кладинки,
От моста лишь сваи торчат,
И стукают льдинки о льдинки,
Как чарки в застольи стучат…
А солнышко! — Словно с разбегу,
С холма из-за лысых ракит
Свою золотую телегу
Все выше и выше катит.
И редко, средь синего взгорья,
Привстанет под облако в тень
Вздохнуть, от зари да на зорю
Звеня бубенцами весь день…
Пухлый снежок словно заячьи лапки,
Красное солнышко — заячья кровь.
Как виноватые, скинувши шапки,
Смотрят две ели на ворохи дров.
Вёсну и лето тутукали дятлы —
Два душегуба — колун да топор,—
С сосен сшибая зеленые патлы,
С елей срубая зеленый пробор.
Вёсну и лето, и в осень по лесу
В прохолодь пела пила-верезга.
Некуда деться полесному бесу,
Некуда лосю укутать рога.
И не заметил никто, как в тумане
Рос из земли за сугробом сугроб,
Заступ-могильщик на грудь глухомани
Насыпь — змею земляную — нагреб.
Выбег на насыпь нечаянно ночью,
Рельсу попробовал на зуб барсук:
Эх и в каком это вырос урочье
Этот без листьев и веточек сук!
Фыркнул и с ветром смахнулся с дороги,
В норке свернулся в щетинистый ком.
Жадно следил, как шевелятся ноги
Сосен, упавших под топором.
В норке тепло, как в избе, и уютно,
Пахнет сосновой смолою песок.
Только беда вот: все ждешь поминутно,
Кто бы с обоих крылец не поджег.
В сумерках в снег залегла и загробла
Девы-зари золотая коса,
И над зарею по вечеру облак —
Словно над печью на пялках лиса…
В сумерках вдруг заорет, что есть духу,
Бык однорогий — шальной паровоз;
Выйдет на вырубку верба-старуха,
Поросли крестит и шепчет под нос.
Ели оденутся в заячьи шубки,
Выпадут звезды, как заячий след,
И на накат от саней по порубке
Сыпется иней и с инеем свет.
Давно тому железную дорогу
Вели у нас среди лесных болот…
…В кустах нашли последнюю берлогу
И в ней двух медвежат — сирот…
Смешные два такие медвежонка,
Уж больно были глупы и малы…
…И с той поры таежную сторонку
Сковали рельсы, словно кандалы!
…Пушистый мох закрыл следы и тропки,
Нахмурил бровь в сухмень сосновый яр,
Когда от искр из паровозной топки
С конца в конец прошел большой пожар…
…Ушли медведи, и подались лоси,
На гари леший обернулся в пень…
…И самому мне тоже довелося
Перескочить за дедовский плетень…
…Теперь столбы шагают из болота,
Неся в руках стальные провода,
И в ноги им спадает позолота,
Плывет с реки осенняя слюда…
…Совсем в сторонке лес стоит как нищий,
Гнусаво тянет про себя аминь!..
…Взойдет луна и словно что-то ищет
И цедит сверху золото и синь…
…И у села, куда в овес нежатый
От облака ложится полусвет,
Играют золотые медвежата,
И бродит бурый муравьед…
Иду в поля за Божьей данью
На голоса привольных птиц.
Ах, я устал клониться ниц,
Тая надгробное рыданье
У человеческих гробниц…
Еще пылает мак, как пламя,
Как душ непогребенных след,
Но нет отчаяния — нет;
И в узелочке за плечами
Такой неизъяснимый свет.
И я слежу живые звенья
С зари летящих журавлей —
То вестники грядущих дней
Отдохновенья и забвенья
И обновления полей…
Глядят нахмуренные хаты,
И вот — ни бедный, ни богатый
К себе не пустят на ночлег,—
Не все ль равно: там человек
Иль тень от облака, куда-то
Проплывшая в туман густой;
Ой, подожок мой суковатый,
Обвитый свежей берестой,
Родней ты мне и ближе брата!
И ниже полевой былинки
Поникла бедная душа:
Густынь лесная и суглинки,
Костырь, кусты и пустоша —
Ой, даль моя, ты хороша,
Но в даль иду, как на поминки!
Заря поля окровенила,
И не узнать родимых мест:
Село сгорело, у дороги
Стоят пеньки и, как убогий,
Ветряк протягивает шест.
Не разгадаешь: что тут было —
Вот только спотыкнулся крест
О безымянную могилу.
Монастырскими крестами
Ярко золотеет даль.
За прибрежными кустами
Спит речной хрусталь.
За чудесною рекою
Вижу: словно дремлет Русь,
И разбитою рукою
Я крещусь, крещусь.
Вижу: скошенные нивы,
По буграм седой костырь,
Словно плакальщицы, ивы
Склонены в пустырь.
По лесам гуляет осень,
Мнет цветы, стряхает лист.
И над нею синь и просинь
И синичий свист.
Та же явь и сон старинный,
Так же высь и даль слились;
В далях, в высях журавлиный
Оклик: берегись!
Край родной мой (все, как было!)
Так же ясен, дик и прост, —
Только лишние могилы
Сгорбили погост.
Лишь печальней и плачевней
Льется древний звон в тиши
Вдоль долин родной деревни
На помин души, —
Да заря крылом разбитым,
Осыпая перья вниз,
Бьется по могильным плитам
Да по крышам изб…
У моего окна такая высь и ширь,
Такая тишина, отрада и обилье:
Под ношей гнется сад, за ним, как плат, — чигирь,
А по бокам дубки стоят, сложивши крылья.
Забудь же, друг, беду, сгони с унылых глаз
Печаль и глянь без слез хоть раз с любовью:
Звезду прекрасную принес вечерний час
И свет для нас зажег у изголовья.
О, тих ты и прозрачен, синий полог звезд,
И я живу, живу, — не ожидая срока.
И лишь, как памятка о родине далекой,
Вдали с крестами деревянными — погост.
Лежат там пахари, степные косари,
Переодетые в солдатские шинели,—
И запеклись уста, и щеки посинели,
И очи на зарю, но холодней зари.
И донесение последнее, — в обшлаг
Вспехах засунута напутная молитва.
О, будь благословен твой каждый робкий шаг,
И друг, и враг, бежавший с поля битвы.
Певчей птице ли, зверю ли, рыбе ль
Положен свой зарок и свой век,
И один лишь, взлюбивший погибель,
Без зарока живет человек…
Пробежит ли по насту лисица-воровка,
А цепочка за ней у толка —
Потому-то петлей бельевая веревка
Часто вдруг упадет с потолка…
Не заметит хозяин: огонь у соседа,
Сплюнет в угол, поправит очаг
И не видит, не ждет, что охотник по следу
Размыкает со сворки собак.
Станет зыбко и жутко: да вдруг и повиснет
Все до времени, все до поры:
Человечьи следы у могилы, а лисьи
Пропадают всегда у норы.
Стала жизнь человечья бедна и убога,
Зла судьба, и душа холодна.
Каждый втайне грустит: как уютна берлога,
Где ютились один и одна.
Ведь у двери есть уши, и видят нас стены.
Слепо сердце, немотна любовь,—
Оттого за любовью и ходит измена,
А вино так похоже на кровь…
Стали наши часы и минуты короче —
Мы родимся к утру неспроста:
За туманом — заря, за обманами — очи,
И дурманом дымятся уста…
Суждено человеку лихое кочевье,
И тоска по одной и одном;
А ведь, может, в лесу тоже ходят деревья:
Шапкой в небо, а в землю — корнём.
У мира нет нигде начала,
И значит, нет ни в чем конца,
Как нет заветного причала
У бесприютного пловца…
А мы по телу и по духу
Начало знаем и конец:
Из жизни в смерть земля-старуха
Несет свой заревой венец!..
И будет час: из рук от страху
Дорожный выпадет костыль —
И впереди не будет праху,
А позади лишь прах и пыль!..
Не потому ль и не за тем ли
Глаза подлобные луны,
Когда они глядят на землю,
Людской судьбой удивлены:
На лоб завьется прядь от чуба,
Зальет ресницы синева,
Но судорожно шепчут губы
Насторожённые слова…
И по щеке слеза немая
Бежит с отяжелевших век…
…Но сладко спит вся тварь земная,
Не взглянет в небо человек!..
Не видит он, как синь с сусалом
Под бровь в полусмеженный глаз
На лике строгом и усталом
Кладет суровый богомаз!..
Иванушка — рубаха-парень,
Кровь с молоком, в плече — сажень,
Крутая грудь — кузнечный сварень,
Да ходит сваха — злая старень:
Ему высватывает пень…
Из леса, где шумят березы,
Глядит пенек с речной косы,—
На нем в урочные часы Горят
Аленушкины слезы
Светлее утренней росы.
И не прогонишь злую сводню,
И не отмашешь от окон
Ни свечкой, ни крестом господним,
Ни черным словом преисподним,
Ни вербным прутиком с икон.
Зато и святки с ней — не в святки,—
Не до гульбы, не до потех:
Эх, даже кудри — только смех,
Коли зипун — латы да латки,
Да дыры черные прорех…
Коли у барыни в палате
Щенков выкармливает мать,
А тяти нет — давно нет в хате:
Ушел он в каторжном халате
За суку барскую страдать…
Глядит в окно луна-сычиха,
В окно стучит сиротка-ель,
Грозит веревкою качель,
И гонит девок Салтычиха —
Простоволосая метель…
Метель селом бредет вразвалку,
В руке колодезная жердь…
Сидит Аленушка за прялкой —
И ей не больно и не жалко,
Что скоро в гости будет смерть.
У Салтычихи руки — крюки,
На пальцах — когти как крючки,
И бородавки как сучки,
И шевелятся две гадюки
В бровях нахмуренных — зрачки…
Как в терему, под белой елью
Горит крещенская свеча,—
Сидит подружка за куделью,
И кровь с иглы на рукоделье,
Как нитка красная, — с плеча…
Подружка шьет ему рубаху,
Обводит ворот кумачом,
Чтоб не тужилось ни о чем,
Чтоб — коль судьба — так уж без страху
На плаху лечь пред палачом…
Палач угрюм и нем, как рыба;
Широк у Салтычихи двор:
Среди двора качель, как дыба,
Под дыбой — плаха и, как глыба,
На плахе — пудовой топор.
И кто качался на качели,
Тому не мил был белый свет,—
О том уж и помину нет,
О том и ветры отшумели
И замели поземкой след.
Иванушка нескладно скроен,
Замешан круто, крепко сбит;
Вскормлен землей, слезами вспоен
И весь он — как Аника-воин,
А сердце — как аникин щит…
От века — доброта и сила,
От века — могута и лень:
И, знать, занялся в кудрях день,
Иль то гнездо Жар-птица свила
Под рваной шапкой набекрень?!.
В очах — два озера и небо,
В плечах почила ширь полей,
А зубы с черствой корки хлеба,
С воды озерной — на потребу —
Озерной кипени белей…
Глядит в окно луна-сычиха,
И белой ручкой ель стучит,
А кровь с иглы точит-сочит,
И кровь, как нитку, Салтычиха
Из груди девичьей сучит…
Подружка ждет его и манит,
До пяток косы — два пайма,
В очках как будто роща вянет.
Когда за рощею туманит
И от зари плывет кайма.
Подруга шьет ему рубаху,
Кладет на ворот багрянец,
Чтоб по селу с конца в конец
Прошел Иванушка на плаху,
Как красной горкой под венец…
Не плачь, Аленушка, на кику,
Не порти белого лица:
Есть у Иванушки-Аники
Зубец от вил, острее пики,
Коса, вернее кладенца…
Над ним крещенской полуночью
Сквозь кровлю светится звезда;
В руках луч месяца — узда;
Как колокольчиком, стрекочут
Сверчком запечным повода…
Под ним, как конь, звенит подпругой
И пышет глиняная печь,
И мчит его в пургу и вьюгу, —
И не зипун уж, а кольчуга
Спадает с богатырских плеч.
Закинет соху он за тучу
И на полях нахмурит бровь,
И потечет по полю кровь,
И прорастет крапивой жгучей
Мечом запаханная новь…
И руки вспружатся, как клешни,
И на устах замрут слова,
И там, где годы в сини вешней
Качалась под окном скворешня, —
Качнется вражья голова…
Не будет песен и запевок,
Замолкнет колокольный звон,
Зайдет луна за небосклон,
И семьдесят безумных девок
Стучаться будут у окон…
Стучаться будут у порога,
Будить и звать хребетный люд,—
И, кто вчера молился Богу,
В полуночь выйдет на дорогу
И будет яростен и лют.
Как в пашню, втянется в заплечье,
Не будет пить, забудет есть…
Как листопад — куда невесть —
На ветер жизни человечьи
Вскружит Иванушкина месть!
Но не для ради злой потехи
Он будет ратовать и мстить:
В полях заря поставит вехи,
Где наземь сбросит он доспехи,
Чтоб всё забыть и всем простить.
Дрожит, трясется и боится,
Но льнет к забору слабый зверь!
И, пролетая мимо, птица
С тоской оглядывает дверь…
А вдруг да где-нибудь объедок,
Сухая корка от куска?
Вот только что-то зверь стал редок,
И птица сделалась редка?..
Дубна мелеет и на плесе,
Как плешь, за тростниками мель,
И разве только на откосе
От леса уцелела ель…
Пройдешь по гарям и по сечам,
И пнем прикинется глухарь…
Да, похвалиться больше нечем,
Как раньше похвалялись, встарь!
Ни медведей уже, ни рысей,
Вот разве кошек много зря…
И, всё старей и белобрысей,
К селу склоняется заря…
И даже с поймы тонкошёрстый
Подался заповедный лось…
Не диво: вширь и вдаль на версты
Село у леса разлеглось!
И я им вслед за тонкой дымкой
Укромной песенки моей
Иду неспешной невидимкой
Для зрячих и слепых людей…
Врага я зорко чую за собою,
Хотя немного у меня врагов!
И сам-то рад я уступить без бою
Мою любовь, пристанище и кров!
И не услышу я, и не замечу,
Хоть напряжен до боли глаз и слух,
Когда пройдет с улыбкою навстречу
Иль тихо вслед меня окликнет друг!
Уж лучше друга верного обижу,
Чем попаду врагу в несытый рот.
Увы, метла панельная мне ближе,
С которой я ночую у ворот!
По крайности мы с нею друг у друга
Не вырвем ничего из-под руки:
Я луг косил, она цвела средь луга,
А потому и здесь мы земляки!
Здесь у нее и у меня приметы:
От неба — взор, улыбка — от зари!
И словно хвост от бешеной кометы,
Из улиц в переулки фонари!
Из переулков в улицы — погоня!
Кто враг? Где друг? В чем жизнь и что судьба?
В ответ мятутся огненные кони,
Гудит, ревет булыжная труба!
И не спастись, не скрыться и не крикнуть,
Разбившись головою о помост,
И к этим синим клочьям не привыкнуть,
Где нет ни крыл заоблачных, ни звезд!
Грибы садятся у дороги,
По пояс зарываясь в мох,
Чтоб мог их и старик убогий
Собрать в плетеный кузовок!
И чем тропа лежит прямее,
Тем возле ягода крупней,
Но человек, не разумея,
Шагает в жадности по ней!
Да хуже он, чем зверь рыскучий:
Раскрывши рот, нахмуря бровь,
Не видит, как с его онучей
Стекает ягодная кровь…
Он рвется в глушь, все дальше в чащу,
Куда не проникает свет,
Как будто ягода там слаще…
А там и ягодника нет!
И всё ж, когда пышна опушка,
И близко стройка и вода,
Как звонко счетница-кукушка
Кукует сроки и года!
Как льется синь тогда на реку,
И за рекой — какой покой!
Ах, даже травка к человеку
Под окна тянется рукой!
И даже скучная ворона
Летит на пашню, как на пир,
Когда заря венчает мир,
Как новобрачная корона!
Была душа моя светла
Той теплотою человечьей,
С какою глупая ветла
Хватает путника за плечи!
С какой приземистая рожь
Отвешивает всем поклоны…
С чего же, милый друг, с чего ж
Под бровью огонек зеленый?..
Иль за плечами добрый дух
Сложил лазоревые крылья?..
Уж не с того ли, верный друг,
Порою зол, порой уныл я?
Ах, знаю я, что злоба — ложь,
И нету тяжелее муки
Познать, что чаще прячут нож,
Когда на сердце держат руки!
Что часто и друзья мои
В признанья, сказанные с дрожью,
Мешают тайный яд змеи,
Что на друзей и сам похож я?
О, эта золотая дрожь
И взгляд, с участьем обронённый,
С каким отвешивает рожь
И под серпом земле поклоны!
Тяжка людская коловерть!
И все ж, смирясь душою сирой,
В ней надо встретить даже смерть,
Как нежное лобзанье миру!
Люблю наедине слагать свои молитвы
И не хожу молиться в многолюдный монастырь…
Тут с боку у меня поля, покос и жнитво,
С другого — сроду позабытый, брошенный пустырь.
А прямо предо мной всегда на зоркой страже
Стоит чертухинский и ныне знаменитый лес…
Я сроду не видал и не увижу даже,
Что кто-нибудь из вас сюда в зыбель мою полез.
Есть, правда, на юру чудесная полянка.
Там я пишу, там редко кого можно повстречать.
И вот вдруг если б там устроили вы пьянку,
Я стал бы полоумничать, стал плакать и кричать,
Пусть даже бы мои справлялись именины,
Иль даже больше: мой сорокалетний юбилей.
Друзья! Шли мимо вы, идите с той же миной!
А я свой праздник справлю сам в гостях… у журавлей.
Не зря, лукавая луна,
С фатой прозрачно-синей,
Тебя в иные времена
Считали за богиню…
Да и поныне человек
Глядит с нескромной думой
В излучины тяжелых век
И в росчерк лба угрюмый…
Кто, слушая невнятный смех,
Один в ночи не блудит,
Поверив, что счастливей всех,
И если нет, то будет?!
И кто ж не отдавал в тоске,
Метаяся по свету,
Рябой гадалке по руке
Последнюю монету?!
Смешав полынь и белену,
Я понял, что напрасно
Считали в древности луну
Богинею прекрасной…
Недавно я открыл обман,
Мечтая в полнолунье:
То просто с табора цыган
Сбежавшая колдунья!..
И с той поры я ни о чем
И ни о ком не грежу,
Да и она ко мне лучом
Заглядывает реже…
Но чтобы не попасть в беду
И веря в мудрость предков,
Я за окно всегда кладу
На легкий сон монетку…
Не зря в седую старину
Считали за богиню
Луну, лукавую луну,
С фатой прозрачно-синей.
Любви откровенные речи
Для всех нас ехидну таят.
Мешая разлуку со встречей,
С отрадой отраву и яд…
Загадки ее без отгадки,
Невидимы пропасть и свих…
С того мы в конце так и гадки
В возвышенных чувствах своих…
Кому суждено без печали
И не искажая лица,
Занятную сказку в начале
С улыбкой дочесть до конца?
Лежит заря, как опоясок,
И эту реку, лес и тишь
С их расточительностью красок
Ни с чем на свете не сравнишь!
Нельзя сказать об них словами,
И нету человечьих слов
Про чащуру с тетеревами,
Про синеву со стаей сов…
Но вставши утром спозаранья,
Так хорошо склониться ниц
Пред ликом вечного сиянья,
Пред хором бессловесных птиц…
Я тешу и лелею грусть,
Один брожу по дому
И не дивлюсь, и не дивлюсь
На ясном небе грому…
У всех у нас бывает гром
В безоблачной лазури,
И сердце ходит ходуном
От беспричинной дури.
От вздорных мимолетных слез
Никто, никто не слепнет.
И жизнь, как с дождика овес,
Корнями только крепнет.
И после нехороших слов,
С которых враг зачахнет,
За тыном луговой покров
И роща гуще пахнет.
Но вот когда без глупых бурь
Неведомо откуда
Вдруг с сердца опадет лазурь,
Как старая полуда,
Когда на миг застынет кровь,
С лица сойдет улыбка,—
Без слов поймешь, что не любовь,
А велика ошибка.
Что по ошибке роковой,
Все проворонив сроки,
Безумный год сороковой
Встречаешь одинокий.
Что за такую уйму лет,
Лишь вынутый из рамки,
И схожесть сохранил портрет,
И две счастливых ямки, —
И глаз поддельную эмаль
Из-под узорной шали…
Но мне не жаль теперь, не жаль
Ни счастья, ни печали.
Всему пора, всему свой час —
И доброму, и злому…
И пусть луны лукавый глаз
Кривится из-за дома!
Словно друг, сверчок за печью
Тянет разговор,
И глядит по-человечьи
Маятник в упор.
От тревог и неудач уж
Желоба на лбу…
Что ты плачешь, что ты плачешь
На свою судьбу?
От окна ложится тенью
С неба синий свет,
След далекого виденья,
Память прежних лет.
От твоих слез сердце сжалось
И стучит в крови,
Значит, мне еще осталась
Жалость от любви…
Страданья много в жизни,
Но больше лжи и чуши:
Узнай ее да вызнай
Чудную штуку — душу!
В ней, как в бездонной торбе,
За каждыми плечами
Набиты туго скорби,
Удачи и печали.
Душа — лихая штука,
А вызнать душу — жутко:
Живет в ней часто мука,
Похожая на шутку!
В свой черед идет год за год,
И захочешь сам ты, нет ли:
В верный срок морщины лягут,
Словно после зайца петли.
И прикроют их седины,
Словно белою порошей,
И кому-то все едино,
Что плохой ты, что хороший!
Ушла любовь с лицом пригожим,
С потупленной улыбкой глаз,—
Ты прожила, и я жизнь прожил,
И не для нас вверху луна зажглась.
Красуяся венцом в тумане,
На облаке луна лежит,
Но ни тебя она не манит,
Ни больше мне она не ворожит…
Прошли веселые отжинки,
На стражу встал к воротам сноп,
И тихо падают снежинки
Тебе в виски, а мне на хмурый лоб.
Теперь пойдут крепчать морозы,
И надо нам, тебе и мне,
Спешить, обмахивая слезы,
На ворох умолота на гумне.
И не понять нам вести черной,
Под вечер огребая ток,
Когда метла схоронит в зерна
С безжизненной головкою цветок.
Уставши от дневных хлопот,
Как хорошо полой рубашки
Смахнуть трудолюбивый пот,
Подвинуться поближе к чашке…
…Жевать с серьезностью кусок,
Тянуть большою ложкой тюрю,
Спокойно слушая басок
Сбирающейся за ночь бури…
Как хорошо, когда в семье,
Где сын жених, а дочь невеста,
Уж не хватает на скамье
Под старою божницей места…
…Тогда, избыв судьбу, как все,
Не в диво встретить смерть под вечер,
Как жницу в молодом овсе
С серпом, закинутым на плечи.
Слова жестоки, мысли зыбки
И призрачны узоры снов…
Хочу и вот — не получается улыбки,
Раскрою рот — и нету нежных слов…
Верней всего — забыто слово,
Откуда льются все слова…
Но чуда прежнего все ожидаешь снова,
Не глядя, что седеет голова.
Безмолвна ночь и безответна…
Какой же это злой колдун
Провел меня и обморочил незаметно
И вместо кос подсунул мне колтун?!
Вот так бы лечь навеки лежнем,
Любуясь в прорезь полотна,
Где взглядом ласковым, таким твоим и прежним,
Глядит в окно лукавая луна…
Доколе
Любовь без лукавства
И в скрытости
Нашей
Без боли,
Мы словно у чаши,
Где яства
Без сытости,
Перца и соли…
Пока же для соли
И перца
Найдем мы и долю,
И меру,
И наша одежда
От моли
И в боли
Источится сердце,
Любовь же, попавши в неволю,
Утратит надежду
И веру…
Всего непосильнее злоба
И глаз уголки в черноте…
Быть может, и так пронесло бы,
Да радость и годы не те…
Земной я, как все, и не спорю,
Что в сердце, как в курной избе…
Но нет для меня больше горя
Принесть это горе тебе…
Неплохо б узнать, хорошо бы
Размекать пораньше в тиши,
Что вот облака да сугробы,
Да дали одни хороши.
А тут все так грустно и грубо
И мне самому невдомек,
С чего я в пушистые губы
Целую в опушке пенек!..
И дрожь, и тепло на утробе,
Хоть губы твоим не чета…
И в облаке или сугробе
Земли пропадает черта.
И так хорошо мне в узоре
Дремотных прозрачных лесов
В недолгие зимние зори
Вглядеться без дум и без слов!..
И сердцем одним до озноба
Изведать предвечный покой,
К груди лебединой сугроба
Прильнув воспаленной щекой…
Какие хитроумные узоры
Поутру наведет мороз…
Проснувшись, разберешь не скоро:
Что это — в шутку иль всерьез?
Во сне еще иль это в самом деле
Деревья и цветы в саду?
И не захочется вставать с постели
В настывшем на ночь холоду.
Какая нехорошая насмешка
Над человеком в сорок лет:
Что за сады, когда за этой спешкой
Опомниться минуты нет!
И первым взглядом встретившись с сугробом,
Подумается вдруг невпопад:
Что если смерть, и нет ли там за гробом
Похожего на этот сад?!.
Моя душа дошла до исступленья
У жизни в яростном плену,
И мне не до заливистого пенья
Про соловья и про луну!
Легла покойницей луна за тучу,
Давно умолкнул соловей,
И сам себя пугаю я и жучу
Остатком радости своей…
И сам не знаю я, горит ли это
Любви обугленный пенек
Иль бродит неприкаянный по свету
Зеленый волчий огонек!..
Ни выдумка веселая, ни шалость,
Ни смех не прозвенит в избе,—
Все отошло и все смешалось
В глухой и призрачной судьбе…
Так осенью в ночи над волчьим лазом
На ветке хохлится сова,
Пред зимней спячкою едва
Водя одним полуоткрытым глазом…
Я устал от хулы и коварства
Головой колотиться в бреду,
Скоро я в заплотинное царство,
Никому не сказавшись, уйду…
Мне уж снится в ночи безголосой,
В одинокой бессонной тиши,
Что спускаюсь я с берега плеса,
Раздвигаю рукой камыши…
Не беда, что без пролаза тина,
И Дубна обмелела теперь:
Знаю я, что у старой плотины,
У плотины есть тайная дверь!
Как под осень опушка сквозная
И взглянуть в нее всякий бы мог,
Но и то непреложно я знаю,
Что в пробоях тяжелый замок!
Что положены сроки судьбою,
Вдруг не хлынули б хляби и синь,
Где из синих глубин в голубое
Полумесяц плывет, словно линь…
Вот оно, что так долго в печали
Все бросало и в жар и озноб:
То ль рыбачий челнок на причале,
То ль камкой околоченный гроб!
Вот и звезды, как окуни в стае,
Вот и лилия, словно свеча…
Но добротны плотинные сваи,
И в песке не нашел я ключа…
Знать, до срока мне снова и снова
Звать и плакать, и ждать у реки:
Еще мной не промолвлено слово,
Что, как молот, сбивает оковы
И, как ключ, отпирает замки.
Мне не уйти из круга,
В котором мне дана
Бессменная подруга,
Полночная луна…
Я вижу блеск и славу,
Сияние лучей
И взгляд ее лукавый,
Призывный и ничей…
И чую я коварство,
Безумье и обман,
Когда из царства в царство
Плывет ее туман…
И знаю, как убога
Своею простотой
Души моей берлога
Пред этой высотой!..
Не потому ль недуги
И беспокойный жар
Таинственной подруги
Единственный мне дар…
Но со звериной дрожью
Весь погружаясь в мир,
Как я душой берложьей
В нем одинок и сир!
И верю вот, что в некий,
В последний смертный час,
Она закроет веки
Моих потухших глаз…
И сладко мне подумать
Без друга и жены,
Что в этот час угрюмый
Последней глубины,
Она, склонясь на плечи
И выпив жадно кровь,
В углу затеплит свечи
За верность и любовь.
Душа, как тесное ущелье,
Где страстный возгорелся бой,
А жизнь в безумьи и весельи
Стремглав несется пред тобой.
И мир, теряясь далью в небе,
Цвета и запахи струит,
Но в ярком свете черный жребий
Для всех и каждого таит…
Страшись в минуту умиленья
Меч опустить и взять цветок,
Тебя сомнет без сожаленья
Людской стремительный поток!
Доверчиво вдыхая запах,
Впивая жадно аромат,
Погибнешь ты в косматых лапах,
Остановившись невпопад!
Под этой высью голубою,
Где столько звезд горит в тиши,
Увы! — нам достаются с бою
Все наши радости души.
Но вот… когда б мы не страдали,
Не проклинали, не клялись,
Померкли б розовые дали,
Упала бы бессильно высь…
И кто бы захотел, с рожденья
Избегнув страшного кольца,
Прозреть до срока наважденье
В чертах любимого лица?
Кто согласился бы до срока
Сменить на бездыханный труп
И глаз обманных поволоку,
И ямки лживые у губ?
И потому так горек опыт,
И каждый невозвратен шаг,
И тщетен гнев, и жалок ропот,
Что вместе жертва ты и враг, —
Что на исход борьбы напрасной
Падут в неведомый тайник
И образ юности прекрасный,
И оскорбительный двойник.
О чем в ночи шепочут ивы,
Поникши у дорог?
Но разум мой кичливый
Их разгадать не мог…
Куда плывет простор бескрайный,
Откуда льется свет?
Вот это тайна… тайна,
И ей разгадки нет!
Весна, берез зеленокудрость,
И свежесть их лица…
Вот только это мудрость,
Которой нет конца!
Душа покоя лишена!
Какая вышина и тишина…
Из облака плывет луна,
Среди прозрачности такой
Лаская белоснежною рукой
Туман над сонною рекой!
Какая тишина!
В душе тревога и обман,
И скачущий из лучезарных стран
Конь без удила и стремян,
И светлый всадник над лукой…
…Прекрасен ты, небесный дар — покой,
И все же мне с моей тоской
Желаннее обман!
О, если бы вы знали слово
От вышины и глубины,
Вы не коснулись бы покрова
Лесной волшебницы — Дубны…
Не смяли б плечи перекатов
И груди влажных берегов,
Где плыл закат, багрян и матов,
Под звон охотничьих рогов!
Где сдревле сом стерег на плесе,
Скрутивши длинным усом, смерть,
А золотые бивни лося
Века поддерживали твердь…
О, если бы вы знали слово,
Что под луной хранят в ночи
От древности седые совы,
От века мудрые сычи…
Как тих прозрачный вечер…
Как никнет синева!
Что за слова лепечет
Поблекшая листва?
И звезды, словно свечи,
Горят, горят, горят!
Среди бескрайной сечи
Березы встали в ряд…
И месяц им на плечи
Свой облик уронил…
И ты теперь далече,
И я не сохранил
Ни память нежной встречи,
Ни нежные слова…
Как тих прозрачный вечер…
Как никнет синева!
Ты с откинутой рукою
Спишь за пологом из ситца.
Что же, что ж это такое,—
Мне не спится… мне не спится?..
Дышишь ровно, спишь ты сладко,
А щека желтей вощины…
Друг, откуда эта складка
И морщины, и морщины?
Нет, ты та же, как бывало,
Как когда-то мне приснилась,
Только вот черта овала
Чуть заметно покосилась.
Только вот и эти губы,
Как подсохнувшая ранка.
Кто так выворотил грубо
Жизнь и душу наизнанку?
Слышишь: сердце раз от разу
Бьется глуше и немотней!
Уж не бес ли разноглазый
Сглазил нас из подворотни?
У него мертвячьи уши,
Песий нос и голос птичий, —
Это он мне жизнь и душу
Кверху вывернул наничей!..
Юркий бес из буерака,
Где расходятся дороги…
Вот он в зеркале… из мрака…
Тоже в туфлях… свесил ноги.
…Камни я готов ворочать
И таскать в крутую гору:
Разве мог тебя я ночью
Разбудить в такую пору?..
Это всех переполошил,
Верно, оборотень жуткий,
Брызнув словом нехорошим
И заплакав… ради… шутки…
Я не тебя любил… Ты только странный случай…
А случай мог бы быть совсем иной…
Но правда то, что случай этот неминучий
Среди минучести случайности земной!
Подчас я строго сам допытываю душу:
За что тебя я дорогой зову?!.
Но ты же знаешь хорошо, что за благушу
Ношу я в сердце, словно в кузову!
Когда-то, лет шести-пяти, играя в салки
Со сверстниками на крутом бугру,
Я мельком увидал в речных глазах русалки
Улыбки полнолунную игру!
Она в меня глядела нежно, полулежа
На ветках обомлелого куста…
И может, на нее немного ты похожа…
Но губы у тебя, а не… уста…
Коса у ней была пышней и тоньше пряжи,
Распущенная, будто напоказ!
Я мало разглядел… Я испугался даже
Сиянья влажного ресниц и глаз!
С тех пор я, может, и тебя люблю слегка ведь,
Твою тростинкой согнутую бровь…
Но самому в любви мне не пришлось слукавить,
А без лукавства в сердце что же за любовь?!
Счастлив я иль одинок —
Все равно теперь уж…
Я тебе сказать бы мог,
Ты же не поверишь!
И не верь ты мне, не верь,
Коль нельзя поверить:
Запираю я теперь
На ночь крепко двери!
Время бережно кладу
В сердце по минуте
В те часы, когда в саду
Видно каждый прутик…
Видно капельки росы
С голубым отливом,—
В эти тихие часы
Я хожу счастливым!
Я не жду тебя, не жду
В глушь да по распутью…
А под месяцем в саду
Словно строки — прутья!
Словно строки из письма
В искосок с припиской,
Не поедешь ты сама,
Да и я не близко…
Я, должно быть, за чертой,
Где вся жизнь, как внове,
Со спокойной полнотой
Буйно бьющей крови!
Я не жду, не жду тебя,
А гляжу на двери…
Как же жить мне, не любя…
Не любя… не веря?!.
Я тебя и не зову…
Ты и не поедешь…
Я — во сне, ты — наяву
И ничем не бредишь!
Наяву или в бреду —
Я и сам не знаю,
Я не знаю, кто в саду
У меня гуляет.
И рука в моей руке…
И как тонкий локон,
Луч играет на щеке
Из узорных окон!
Словно прядь льняной косы
Льнет ко мне по ветру:
Есть со мной кто в те часы,
Никого ли нету —
Я и сам едва бы мог
Угадать теперь уж…
Я скажу, что одинок,
Ты же не поверишь!
Как прежде всё в знакомом перелеске,
Прозрачны синь и тишина…
Висят меж сучьев звезды, как подвески,
И как на ниточке луна.
И то ль во сне скрипят вдали обозы,
То ль в памяти родимых мест…
Но непохожи старые березы
На пышный хоровод невест!
В лесу не раз слиняли шкурки куньи,
Не раз сменилася листва,—
И эта ночь с колечком новолунья
Уж не напомнит сватовства!..
Да и причудных стариц в перелеске
С висков пробила седина,
И ждут они, рассыпавши подвески,
Не жениха, а колдуна…
Месяц да метелица,
Да пушистый снег…
Светит в темноте лицо,
Льется звонкий смех!
Кто же не побесится,
Любя… не любя!
Далеко до месяца,
Близко от тебя…
Катится, как яблочко,
Месяц в облака…
Ты — в середку, я — с бочка,
И с рукой рука!
Голова ли кружится,
Твоя иль моя…
Снежится да вьюжится…
Месяц, ты да я!
Месяц да метелица…
Со снежинкой бровь…
В мире всё безделица,
Только не любовь!
Любовь — неразумный ребенок —
За нею ухаживать надо
И лет до восьми от пеленок
Оставить нельзя без пригляда…
От ссоры пасти и от брани
И няню брать с толком, без спешки…
А чтоб не украли цыгане,
Возить за собою в тележке!
Выкармливать грудью с рожденья,
А спать класть у самого сердца,
На стол без предупрежденья
Не ставить горчицы и перца!
А то может так получиться,
Что вымажет ручки и платье,
И жизнь вся пропахнет горчицей,
А с горечью что ж за объятья!
И вот за хорошим уходом
Поднимется дочь иль сынишка —
И брови крутые с разводом,
И щеки, как свежие пышки!
Но так, знать, положено нам уж,
Что счастью не вечно же длиться:
И дочь может выскочить замуж,
И может сынок отделиться!
Ребенок же слабый и хилый,
Во всем обойденный судьбою,
С тобой доживет до могилы
И ляжет в могилу с тобою!
С ним только вот, кроме пеленок,
Другой не увидишь отрады:
Любовь — неразумный ребенок,
Смотреть да смотреть за ней надо
Ты проходишь такая лучистая,
А земля в обиходе простом.
Пред тобою и сила нечистая,
Как собака, виляет хвостом!
По князьку, под застрехой истлевшею
От лучей золотая резьба:
Недопившая, недоевшая
Смотрит сытой мужичья изба…
И мужик запотеет по вечеру,
Коль обронишь ты в чашку лучок.
И пойдут в чашке с тюрей на печеве,
Как от масла, кружки в пятачок!
И хозяйка с улыбкою строгою
Губы вытерет подолом…
На всю ночь напролет над дорогою
Ты повиснешь над каждым селом!
Над селом звезды бисером катятся,
А земля в обиходе простом,
И соломенный голубь под матицей
Вместо лапок — с лучинным крестом!
И недаром же новь у заказника
Полегла, тяжела и черна,
Затаив к сокровенному празднику
Дух и плоть золотого зерна!
От поля с мягкою травою
Я нежность получил в удел,
И долго в этот мир глядел
Упавшей с неба синевою.
В лучах и звездном изумруде
Мир так велик, а я так мал!
И долго я не понимал,
С чего же усмехались люди?!.
Запевши робко и несмело,
Я каждый лишний год и день
Следил со страхом, как тучнела
К ногам положенная тень…
Как полнилась по капле ядом
Душа, раскрытая до дна,
Когда, как тихая лампада,
Пред миром теплилась она…
Я видел, как в глухой измене
Редеет и косится бровь,
И сам бросался на колени
Не раз за ложь, как за любовь!
И сам я лживо понемногу
Стал чувствовать и понимать…
И вот с годами и тревогой
Мне даже почужела мать!
Теперь оброс я крепкой шкурой,
Я, слава богу, огрубел,
И часто в сутолоке дел
Судьба мне в спину смотрит дурой…
А мир все тот же, и на взгорбьи
Все так же льется синева…
И в душу просятся слова
В венце и нежности, и скорби.
Когда ручьи обронят с горки вздохи
И побегут, как бирючи,
Замечутся в любовной суматохе
На ветлах лосные грачи…
Кружком засядут воробьи на липу,
Чирикая друг другу без ума,
И на реке крякун зайдется в хлипе,
И верша помрачит сома…
И мрачный коршун, незнакомый с пеньем,
Заклёкает, усевшись на стожар,—
Тогда ударит по людским коленям
И по хвостам звериным жар!
И крови человечьего отродья,
Звериная и птичья кровь,
И рыбья кровь сольются в половодье,
Дабы отпраздновать любовь!
И мир как будто голову поднимет,
Столь лучезарен и высок,
И каждых уст с такой любовью примет
Самоничтожный голосок!..
Облезут у зверей хребты и холки,
И глаз расширенных в зрачки
Полезут им бесчисленные щелки
И обомлелые торчки…
Один глухарь, как выродок, пред тайной
Глухарки скучной и рябой,
Поет перед подругою случайной,
Ее не видя пред собой!..
Поет не слыша, ничего не видя,
И, не дослушав до конца,
Слетит она и в страхе и в обиде.
Учуяв запашок свинца…
Пред ним стократ прекрасней и чудесней
Возник преображенный лик,
И он поет, пока за этой песней
Его не свалит дробовик!..
Звук поцелуя в песне этой птицы
И губ ответных полубред.
И с песней той, и с птицей лишь сравнится
Любовью раненый поэт.
Я не люблю бесчинства и попойки,
Но вот когда нависнет чад
В разбухшем сердце, — словно с новой стройки,
Вдруг торопливо застучат…
…Совсем смешается и пропадет в дурмане
Сосед и папиросный дым
И образ юности моей предстанет —
Рассвет со взором голубым!..
Когда-то грезилось под этим взглядом,
Совсем мечталось об ином,—
И лучше бы стакан наполнить ядом
Иль яд переболтать с вином…
Но до крови лишь закусивши губы,
Сам для себя лихой палач,
Я с руганью, забористой и грубой,
Солью неразличимый плач.
Мы в горькой напасти
Друг друга калечим
И мучим…
Звериные пасти
В лесу человечьем,
Дремучем…
А мимо берлоги,
Что сердцем на горе
Назвали,
Олень златорогий
Проносится в зори
И дали…
Пока из слов не пышет пламя
И кровь не рвется на дыбы,
Я меж бездельем и делами
Брожу, как мученик судьбы!..
Не веселит тогда веселье
И дело валится из рук,
И только слышен еле-еле
Мне сердца дремлющего стук!..
Потянутся лихие годы
В глухой и безголосой мгле,
Как дым в осеннюю погоду,
Прибитый дождиком к земле!..
И безглагольности суровой,
В бессловной сердца тишине
Так радостно подумать мне,
Что этот мир пошел от слова…
У каждого есть маленькая тайна —
В походке, в голосе, в разрезе глаз…
Не потому ли, встретившись случайно,
Невольно мы волнуемся подчас.
Так жадно в первый миг до складки платья
Мгновенный все охватывает взгляд.
И, словно молния, рукопожатье
Пронизывает с головы до пят…
Потом, обегавшись, как зверь со зверем,
Мы изредка обходимся без лжи,
И в страстный миг до полноты не верим,
Какую правду сердцу ни скажи!..
Не потому ль, себя оберегая,
Ты с каждым днем становишься немей,
За вымысл принимая, дорогая,
Невероятие души моей.
Ко мне мертвец приходит
В глазах с немой тоской,
Хотя и нет в природе
Обычности такой…
Он — гость иного царства
И ходит много лет…
Нет от него лекарства
И заговора нет…
Нет от него молитвы,
Да я и сам отвык
Молиться, в память битвы
Повеся в угол штык…
Мне штык был другом добрым…
Защитник мой и страж,
Не раз, прижатый к ребрам,
Он отбивал палаш…
Но раз безвестный ворог,
Припертый им врасплох,
Скатился под огорок,
Отдав последний вздох…
С тех пор ко мне он ходит
В глазах с немой тоской
И по подушке водит
Холодною рукой…
И вот теперь покаюсь,
Что, затаивши крик,
Спросонья я хватаюсь
За мой бывалый штык…
И часто вместе с гостем
Мы слушаем вдвоем,
Как, разбирая кости,
Хрустит он лезвиём…
Черныш — чудная птица,
Он любит глушь и тишь,
И как не покреститься,
Когда слетит черныш?..
По крайности в рубаху
Мужик сует кресты,
Когда черней монаха
Он сядет на кусты…
С такой он бровью пылкой,
И две его ноги
По самые развилки
Обуты в сапоги.
И стоит, если близко,
Вглянуться в кулачок:
Он в траурную ризку
Завернут, как дьячок!..
И слышал я поверье,
Что у него с хвоста
Торчат такие перья,
Быть может, неспроста…
Что этот хвост на лиру
Походит всем на вид,
С какой ходил по миру
Блаженный царь — Давыд!..
И что в исходе ночи
Теперь в лесную сырь
Черныш весной бормочет
За мужика псалтырь…
Что раннюю достойну
Он правит у реки,
И могут спать спокойно
На печках мужики.
Меня раздели донага
И достоверной были
На лбу приделали рога
И хвост гвоздем прибили…
Пух из подушки растрясли
И вываляли в дегте,
И у меня вдруг отросли
И в самом деле когти…
И вот я с парою клешней
Теперь в чертей не верю,
Узнав, что человек страшней
И злей любого зверя…
Бежит из глубины волна,
И круто выгнув спину,
О берег плещется она,
Мешая ил и тину…
Она и бьется, и ревет,
И в грохоте и вое
То вдруг раскинет, то сорвет
Роскошье кружевное…
И каждый камушек в ладонь
Подбросит и оближет,
И, словно высекши огонь,
Сияньем сквозь пронижет!..
Так часто тусклые слова
Нежданный свет источат,
Когда стоустая молва
Над ними заклокочет!..
Но не найти потом строки
С безжизненною речью,
Как от замолкнувшей реки
Заросшего поречья!..
Нет прихотливее волны
И нет молвы капризней:
Недаром глуби их полны
И кораблей, и жизней!..
И только плоть сердечных дум
Не остывает кровью,
Хоть мимо них несется шум
И славы, и злословья!..
Крикливы и прожорливы вороны,
И по-лесному вежливы дрозды,
И шагу без глубокого поклона
Не сделают грачи у борозды…
Нет ничего красивее оборок
И подвенечных платьев голубей;
Сова сонлива, ястреб быстр и зорок,
Пуглив, как мелкий жулик, воробей…
Имеет признак каждое творенье:
Заливист соловей и робок чиж…
Откуда же такое удивленье,
С каким ты на меня всегда глядишь?..
Плывет луна, и воют волки,
В безумии ощерив рот,
И ель со снежною кошелкой
Стоит, поникнув, у ворот!..
Закрыл метельный саван всполье
И дальний лес, и пустоша…
И где с такой тоской и болью
Укроется теперь душа?..
Все слилось в этом древнем мире
И стало все теперь сродни:
И звезд мерцание в эфире,
И волчьи на снегу огни!..
Когда вглядишься в эти зданья
И вслушаешься в гул борьбы,
Поймешь бессмыслицу страданья
И предвозвестия судьбы…
Здесь каждый знает себе цену
И слит с бушующей толпой,
И головой колотит в стену
Лишь разве глупый да слепой…
Здесь люди, как по уговору,
Давно враги или друзья,
Здесь даже жулику и вору
Есть к человечеству лазья!
А я… кабы не грохот гулкий
Безлунной полночью и днем,
Я в незнакомом переулке
Сказал бы речь пред фонарем…
Я высыпал бы сотню жалоб,
Быть может, зря… быть может, зря.
Но так, что крыша задрожала б,
Потек бы глаз у фонаря!..
Я плел бы долго и несвязно,
Но главное — сказать бы мог,
Что в этой мути несуразной
Несправедливо одинок!..
Что даже и в родной деревне
Я чувствую, как слаб и сир
Пред непостижностию древней,
В которой пребывает мир.
Рыбак, не езди в бурю,
Когда со дна на берег
Бегут в лохматой шкуре
Чудовища и звери…
Пусть сеть другой закинет,
От месяца улыбку
Приняв в седой пучине
За золотую рыбку…
Челнок его потонет,
Не выйдет он на сушу…
Себя он похоронит,
Погубит свою душу!..
К утру уймется качка
И стихнет ветер крепкий,
И вдовая рыбачка
Сберет на память щепки…
А ты восславишь солнца
Ликующую славу
И парус с плоскодонца
Прибережешь на саван!..
Рыбак, не езди в бурю,
Когда со дна на берег
Бегут в лохматой шкуре
Чудовища и звери…
Всегда найдется место
Для всех нас на погосте,
И до венца невесту
Нехорошо звать в гости…
У червяка и слизня
И то все по укладу,
И погонять ни жизни,
Ни смерти нам не надо!
Всему пора и сроки,
И каждому страданью
У матери жестокой —
У жизни оправданье!
И радость и кручина,
Что горько и что сладко,
Пусть все идет по чину,
Проходит по порядку!..
И потому страшнее
Нет ничего уловки,
Когда себе на шею
Кладут петлю веревки…
Страшны пред ликом смерти
В отчаяньи и скуке
С запискою в конверте
Опущенные руки!..
Пусть к близким и далеким
Написанные кровью
Коротенькие строки
Исполнены любовью —
Все ж в роковой записке
Меж кротких слов прощенья
Для дальних и для близких
Таится злое мщенье.
Для всех одна награда
И лучше знают кости,
Когда самим им надо
Улечься на погосте!
Пригрезился, быть может, водяной,
Приснился взгляд — под осень омут синий!
Но, словно я по матери родной,
Теперь горюю над лесной пустыней…
И что с того, что зайца из куста
Простой ошибкой принял я за беса,
Зато, как явь, певучие уста
Прослышал я в немолчном шуме леса!
Мне люди говорят, что ширь и даль
За лесом сердцу и глазам открылась,
А мне до слез лесной опушки жаль,
Куда ходил я, как дьячок на клирос!
Жаль беличью под елью шелуху
И заячьи по мелколесью смашки…
Как на мальчишнике засевшую ольху,
Одетую в широкие рубашки!
Жаль стежки лис, наброшенные в снег,
Как поднизи, забытые франтихой,
И жаль пеньки и груды тонких слег,
Накрытых синевою тихой…
Вздохнуть на них присядет зимний день
И смотрит вниз, не подымая взгляда…
И тень от облака да я, как тень,
Бредем вдвоем по дровяному складу…
А мужикам, не глядя на мороз
Приехавшим за бревнами на ригу,
Я покажусь с копной моих волос
Издалека похожим на расстригу!
День и ночь златой печатью
Навсегда закреплены,
Знаком роста и зачатья,
Кругом солнца и луны!..
День смешал цветок с мозолью,
Тень морщин с улыбкой губ
И, смешавши радость с болью,
Он и радостен и груб!..
Одинаково на солнце
Зреют нивы у реки
И на пальцах заусёнцы
От лопаты и кирки!..
Расточивши к каждой хате
Жар и трепет трудовой,
Грузно солнце на закате
Поникает головой!..
Счастлив я, в труде, в терпеньи
Провожая каждый день,
Возвестить неслышным пеньем
Прародительницы тень!..
К свежесмётанному стогу
Прислонившися спиной,
Задремать с улыбкой строгой
Под высокою луной…
Под ее склоненной тенью,
В свете чуть открытых глаз,
Встретить праздник сокровенья
И зачатья тихий час!..
Чтоб наутро встать и снова
Выйти в лоно целины,
Помешав зерно и слово —
Славу солнца и луны!
Должно быть, я калека,
Наверно, я урод:
Меня за человека
Не признаёт народ!
Хотя на месте нос мой
И уши, как у всех…
Вот только разве космы
Злой вызывают смех!
Но это ж не причина
И это не беда,
Что на лице — личина:
Усы и борода!.:
…Что провели морщины
Тяжелые года!
…И полон я любовью
К рассветному лучу,
Когда висит над новью
Полоска кумачу…
…Но я ведь по-коровьи
На праздник не мычу?!
Я с даром ясной речи
И чту я наш язык,
А не блеюн овечий
И не коровий мык!
Скажу я без досады,
Что, доживя свой век
Средь человечья стада,
Умру, как человек!
За ясную улыбку,
За звонкий смех врассыпку
Назначил бы я плату,
Я б основал палату,
Где чистою монетой
Платили бы за это…
…Но мы не так богаты:
Такой палаты нету!
Пока не прояснится
И мысль моя, и речь,
Суровой власяницы
Я не снимаю с плеч!
Увы! — за миг отрады,
Благословенный миг,
Пройти мне много надо
Под тяжестью вериг!
Но поборов усилья
И сбросив тяжкий спуд,
Я вижу вдруг, как крылья
Растут, растут, растут!
И чую я, покорным
И сладким сном заснув,
Как бьет по крупным зернам
Простертый жадно клюв!
Под кровлей шаткою моею
Дрожит и приседает дом…
…И сам сказать я не умею
И голос заглушает гром!
Сверчком сижу я за трубою,
Свернувшись в неживой комок…
…И говорю я сам с собою,
Но и другим сказать бы мог.
Сказать, что в продублённой шкуре,
Распертой ребрами с боков,
Живет и клекот грозной бури,
И мудрость тихая веков!
Года мои, под вечер на закате
Вздымаясь в грузной памяти со дна,
Стоят теперь, как межевые знаки,
И жизнь, как чаща с просека, видна…
Мне сорок лет, а я живу на средства,
Что не всегда приносят мне стихи,
А ведь мои товарищи по детству —
Сапожники, торговцы, пастухи!
У них прошла по строгому укладу,
В трудах, все та же вереница лет:
Им даром счастья моего не надо,
А горя моего у них же нет?!.
Для них во всем иные смысл и сроки,
И уж куда нужней, важней дратва,
Чем рифмами украшенные строки,
Расшитые узорами слова…
А я за полное обмана слово,
За слово, все ж кидающее в дрожь,
Все б начал вновь и отдал бы все снова
За светлую и радостную ложь…
Упрятана душа под перехват ребра…
Душа — как торба, снаряженная в дорогу
И разной всячинки в ней понемногу —
И медной мелочи, и серебра…
Один пешком, другой трясется на возу,
Всю жизнь, как по столбам, отсчитывая по дням
И золото любви у всех в исподнем,
На самом дне завернуто внизу!
Равно мы все плохи… равно все хороши!
И часто человек лишь потому хороший,
Что за душою у него ни гроша,
А может, даже нет совсем души?
И потому есть люди, добрые со зла,
В себе того не замечающее даже:
У сердца нашего, как у поклажи,
Есть два конца от одного узла!
Упрятано оно под перехват ребра,
Как торба, взятая в безвестную дорогу.
И разной всячинки в нем понемногу:
И зла про всех, и про себя добра!..
Хорошо, когда у крова
Сад цветет в полдесятины…
Хорошо иметь корову,
Добрую жену и сына…
Вдосталь — силы, в меру — жира,
В жилах — тихое тепло…
Словом — жизнью жить здоровой,
Не мотаяся по миру,
Как по осени трепло.
Нет судьбы бездомной лише,
Мало радости хоть на день
Под чужой остаться крышей,
Где и темным ликом складень,
И ухват, расставив ноги,
Смотрят: что за человек?!.
Сразу в доме станет тише.
Если ты, свернув с дороги,
Постучишься на ночлег!
Из закуты иль приделка
Строго выглянет хозяин…
Изойдешь тут дрожью мелкой,
Истрясешься тут, как Каин!..
Даже будь сто раз знакомый,
Так и то стрельнет в костях
И метнется сердце белкой;
Дай Бог каждому жить дома
И поменьше быть в гостях!
Стучит мороз в обочья
Натопленной избы…
Не лечь мне этой ночью
Перед лицом судьбы!
В луче луны высокой
Торчок карандаша…
…Легко ложится в строку
Раскрытая душа…
И радостно мне внове
Перебирать года…
…И буковками в слове
Горит с звездой звезда…
И слова молвить не с кем,
И молвить было б грех…..
И тонет в лунном блеске
Собачий глупый брех…
Сегодня день морозно-синий
С румянцем был во все лицо,
И ели, убранные в иней,
Обстали к вечеру крыльцо.
Вздыхая грузно на полатях,
До света грежу я всю ночь,
Что это девки в белых платьях
И между ними моя дочь…
Глаза у них круглы и сини
Под нежной тенью поволок,
И наверху, посередине,
Луны отбитый уголок…
Глаза их радостны и чисты,
А щеки мягче калачей…
…И звезды снизаны в мониста
На нити тонкие лучей!
И дух такой морозно-синий,
Что даже распирает грудь…
И я отряхиваю иней
С висков, но не могу стряхнуть!
Брови черной тучи хмуря,
Ветер бьет, как плеть…
Где же тут в такую бурю
Уцелеть!
Только чудо, только случай
В этот рев и гуд
Над пучиною зыбучей
Сберегут!
Но я верю в час удачи,
В луч моей звезды:
Пусть валы, как кони, скачут
Без узды!
Верю я, и каждым словом,
Как багром тугим,
Подбираю сеть с уловом
Дорогим!
Славно жить под новой дранью,
Но не плохо, если с бранью
Незнакомы стены дома
И под старою соломой!
Вот беда, коль бес домашний
Возле ног юлит хвостом:
Лучше жить тогда у пашни
Вместе с зайцем под кустом…
Зря тогда пойдут старанья:
Продырится крыша с дранью,
И железо ржа проточит,
И избу всю скособочит.
И до срока вскочит проседь
На затылке и висках…
И отдышки вдруг запросит
Сердце, сжатое в тисках!
Надо знать такое слово,
С этим словом под мостины
На ночь влево от засова
Класть дубинку из осины!
Вот тогда, как миг единый,
Жизнь пройдет без лишних слов,
И жена взлелеет сына
Под спокойный стук часов!..
Надо знать такое слово,—
И под крышею тесовой,
Над речным покатым виром
Мирный сон свой примешь с миром!
Я у людей не пользуюсь любовью
И сам не так их горячо люблю…
Я редко отвечаю на злословье,
Но явной грубости всегда грублю!
Спаси Бог к ним идти с нуждой иль с просьбой,
Пожалуй, лучше переждать напасть:
Когда б не стыд, да если удалось бы,
Уж лучше попросту в нужде украсть!
За стол без соли сядешь поневоле…
И пусть слова участья дороги,
Но видно, для того у нас мозоли,
Чтобы по ним ходили сапоги!..
И я всегда спешу понезаметней
Пройти, когда мучительно грущу…
Я — как черныш во время линьки летней,
Когда он забивается в чащу…
Кому я нужен с искаженной бровью?!
И кто поймет, как я подчас скорблю?!.
Я у людей не пользуюсь любовью,
Да я и сам их тоже не люблю!..
Знал мой дед такое слово,
Правда, это было встарь,
Жизнь начать с ним можно снова,
Словно трепаный букварь!
Дед ушел с волшебным словом,
Не простившись, на тот свет,
И со внуком непутевым
Приключилось много бед…
Если б слово дед оставил,
Много промахов, грехов
Я избег бы и исправил,
Но… не трогал бы стихов!
Дорожу я каждой строчкой,
Каждой рифмой и стопой,
Словно радостной отсрочкой
У волшебницы слепой!
Часто к дому подступая,
Слыша рифмы воркотню,
Смерть слепая и скупая
Сонно валится к плетню!
По соседству с злой колдуньей,
В блеске призрачном косы,
Я спешу у полнолунья
Скрасть короткие часы,—
Под луной золотоокой,
Проплывающей в тиши,
Перелить в тугую строку
Страх и боль моей души!
Счастье, радость и страданье,
Чуя близко ночь и тьму,
Я кладу, как подаянье,
Смерти в нищую суму…
Видно, все же я по крови
В малой доле волшебства
С силой дедовскою в слове
Связан узами родства…
И пускай мне выйти не в чем,
Пусть темно в моем углу,
Все ж пою я сердцем певчим
Жизни славу и хвалу!
Я в море далёко рыбалю
И сети бросаю на дно,
И эти туманные дали
Со мной заодно, заодно.
Бегут отовсюду барашки
И брызжут соленой водой
В распахнутый ворот рубашки,
Шутя и играя со мной.
Но всем здесь чужой, и случайный,
И робкий еще рыболов,
Я вижу воочию тайну
Поднявшихся с бездны валов.
И в час, как в прибрежные гроты
Вбегает прибой голубой,
Я всё вспоминаю кого-то,
Кто друг был неведомый мой.
И близкую встречу предчуя,
А с нею и гибель свою,
О имени милом хочу я
Спросить грозовую струю,
Но мимо безмолвно катится,
Сливаясь с туманом, волна,
И кружат, как призраки, птицы
Над парусом белым челна.
От счастья ль незримого таешь,
Мутит ли бессловная ложь,
Пока не перестрадаешь,
В любви ничего не поймешь.
Сорвешь ее цветик плакуний,
И тихо рука задрожит,
А по небу лисий да куний
В бессонницу след побежит.
И, словно лунатик средь ночи,
Повиснешь в ветвях у гнезда,
И в полуоткрытые очи
Большая заглянет звезда.
Увидишь: калитка, ты — сторож.
Ах, что ты теперь сторожишь?
Коль чуть улыбнешься и скоро ж
Опять не глядишь и глядишь?
И страшно: не скрипнула б дверца,
Иль ты не заплакала б вдруг,
Ведь сбросит лунатика-сердце
С звездой покачнувшийся сук.
Мы отошли с путей природы
И потеряли вехи звезд…
Они ж плывут из года в годы
И не меняют мест!
Наш путь — железная дорога,
И нет ни троп уж, ни дорог,
Где человек бы встретил Бога
И человека — Бог!
Летаем мы теперь, как птицы,
Приделав крылья у телег,
И зверь взглянуть туда боится,
Где реет человек!
И пусть нам с каждым днем послушней
Вода, и воздух, и огонь:
Пусть ржет на привязи в конюшне
Ильи громовый конь! —
Пускай земные брони-горы
Мы плавим в огненной печи —
Но миру мы куем запоры,
А нам нужны ключи!
Закинут плотно синий полог,
И мы, мешая явь и бред,
Следим в видениях тяжелых
Одни хвосты комет!
Золотое чудо всюду
Сыплет сверху изумруды
На плывущие в века
Сны и облака!
Но земля сошлась, знать, клином
К этим вырубкам, долинам,
Над которыми поник
Журавлиный крик!
По полям омертвелым, по долам,
Не считая ни дней, ни недель,
Словно ведьма широким подолом,
Машет снегом лихая метель.
Заметёны деревни, поселки,
И в подлобьи сугробов — огни!..
И мужик к мужику — словно волки
От нехватки и пьяной ругни!..
В эти рытвины, рвы и ухабы
Все уложишь: и силу, и сыть!..
Уж на что терпеливые бабы,
А и те разучились носить!..
Ну, а если и выпадет доля
И не вызволит плод спорынья,
Что же делать: не грех, коль не воля!..
Да и чем не купель полынья?..
Где ж тебе, наше хмурое небо,
Возрастить среди этой пурги
На березах печеные хлебы,
На оторках осин — пироги?!
А неплохо б для девок обновок,
А для баб понавешать сластей…
Потеплей да побольше одевок
Для безродных глухих волостей!..
Пироги, опреснухи да пышки!..
Подставляй, поворачивай рот!..
Нет, не годен к такой шаромыжке,
Непривычен наш русский народ!..
Любит потом он землю окапать,
Десять раз одно дело начать
За голодный кусок да за лапоть,
За сургучную в праздник печать!..
И когда вдруг нежданно над лесом,
Где в сокрытьи стоят алтари,
Облаков раздерутся завесы,—
Не поверишь в сиянье зари!..
Не поверишь и в звездную кику
На макушке с высокой луной
И пред ликом небесным от крика
Изойдешь над родной стороной!..
И покажется бабой-кликушей
У деревни согбенная ель,
Погубившей невинную душу
В эту долгую злую метель…
…аз воздам…
Я не видал давно Дубравны,
Своих Дубровок и Дубны,
Померк ты, свете тихий славный,
От юности хранивший сны!..
Упали древние покровы,
И путь мой горек и суров…
Найду ли я, вернувшись снова,
В сохранности родимый кров?..
И хляби ринулись из тверди,
И мир взметнулся на дыбы…
Удержатся ль на крыше жерди
Старухи матери-избы?..
И на божнице старой нашей
Едва ль по-прежнему Христос,
Склонившись, молится пред чашей
В томленьи и сияньи слез?..
Я видел сон, что он с божницы,
Где от лампады тишь и синь,
Пред изначальным ликом жницы
Ушел в скитания пустынь…
Ушел в невиданном соблазне
Начать путь испытанья вновь
Не из боязни перед казнью,
Но в страхе потерять любовь…
Закрылся лик его тоскою
В столетней копоти избы,
Где пред лампадой и доскою
Столетья гнулися горбы…
Не мог, не мог же он столетья
Под скрежетание цепей
Мешать слова молитвы с плетью,
Как с тучным колосом репей?!
Пред жницей страшной и победной,
Восставшей в пепле и крови,
Не мог остаться плотник бедный
Со словом мира и любви?!.
И потому не для прельщенья,
Но как исход и как залог
К серпу оправданного мщенья
Сложил он мирный молоток.
Есть в этом мире некий
Водитель вышних сил,
Что движут к морю реки
И к солнцу хор светил.
Не знающий окрайны
Пределов и дорог,
Он держит, полный тайны,
Луны ущербный рог.
У ног его пастуший
Кометы грозный кнут,
Пред ним моря и суши
Послушные текут.
И шаг его неслышим,
И лик его незрим,
Но мы живем и дышим
Дыханьем с ним одним.
И зорко звезды числим,
Как зерна в закрому,
Но скрыт он и немыслим,
По правде, никому.
Мы числим и не верим,
Что в числах смысл и толк,
И снова рвем и мерим
Небесный синий шелк.
Но будет все понятно,
Будь мудр ты или глуп,
Когда проступят пятна
У мертвых глаз и губ.
И всяк его увидит,
Скрываясь под исподь,
Когда к земле отыдет
Земная наша плоть.
Горько плачет роза, в темень отряхая
Липкие от слез ресницы лепестков…
Что так горько, горько плачешь, золотая?
Плачь же, плачь: я строго слезы сосчитаю,
Разочтемся навсегда без дураков!
Ни слезам я, ни словам давно не верю
И навзрыд давно-давно не плакал сам,
Хоть и знаю, что не плачут только звери,
Что не плакать — это просто стыд и срам!
Плачь же, друг мой, слез притворных не глотая,
И не кутай шалью деланную дрожь…
Как тебе я благодарен, золотая,
За ребячество, дурачество… за ложь!
Видишь: ведь и я хожу от двери к двери,
И по правде: сам не знаю, как же быть?
Ведь не плачут, ведь не плачут только звери…
Как бы я хотел тебе, себе поверить,
И поверив слову, снова полюбить!
Не знаю, друг, с тоски ли, лени
Я о любви не говорю:
Я лучше окна растворю —
Как хорошо кусты сирени
Чадят в дождливую зарю!
Садись вот так: рука к руке,
И на щеке, как на холстинке,
Лежавшей долго в сундуке,
Смешай с улыбкою морщинки:
Ведь нет уж слова без заминки
На позабытом языке!
Да и о чем теперь нам спорить
И говорить теперь о чем,
Когда заискрилось в проборе?..
Мой милый друг, взгляни на зорю
С ее торжественным лучом!
Как хороши кусты сирени,
Дорога, лес и пустыри
В благословении зари!..
Положь мне руки на колени
И ничего не говори
Ни о любви, ни об измене!
До слез любя страну родную
С ее простором зеленей,
Я прожил жизнь свою, колдуя
И плача песнею над ней.
В сторожкой робости улыбок,
В нахмуренности тяжких век,
Я видел, как убог и хлибок,
Как черен русский человек.
С жестокой и суровой плотью,
С душой, укрытой на запор,
Сберег он от веков лохмотья
Да синий взор свой, да топор.
Уклад принес он из берлоги,
В привычках перенял он рысь,
И долго думал он о Боге,
По вечеру нахмурясь в высь.
В ночи ж, страшась болотных пугал,
Засов приладив на двери,
Повесил он икону в угол
В напоминание зари.
В напоминание и память
О том, что изначальный свет
Пролит был щедро над полями,
Ему же и кончины нет.
И пусть зовут меня каликой,
Пусть высмеет меня юнец
За складки пасмурного лика,
За черный в копоти венец,
И часто пусть теперь с божницы
Свисает жидкий хвост узды,
Не тот же ль синий свет ложится
На половицы от звезды?!
Не так же ль к избяному брусу
Плывет, осиливши испуг,
Как венчик, выброшенный в мусор,
Луны печальный полукруг?!
А разве луч, поникший с неба,
Не древний колос из зерна?..
Черней, черней мужичьи хлебы,
И ночь предвечная черна…
И мир давно бы стал пустыней,
Когда б невидимо для нас
Не слит был этот сполох синий
Глаз ночи и мужичьих глаз!
И в этом сполохе зарницы,
Быть может, облетая мир,
На славу вызорят пшеницу
Для всех, кто был убог и сир.
И сядем мы в нетленных схимах,
Все, кто от века наг и нищ,
Вкусить щедрот неистощимых,
Взошедших с древних пепелищ.
Вот потому я Русь и славлю
И в срок готов приять и снесть
И глупый смех, и злую травлю,
И гибели лихую весть!
В поле холодно и сыро,
В небе вечный млечный сон,
И над миром, как секира,
Полумесяц занесен.
Смерть в такую ночь колдует,
Тени множа и кружа,
И неслышно ветер дует
К нам с иного рубежа.
И дрожу я и бледнею,
И темнеет голова,
Но черчу я перед нею
Заповедные, слова.
Не страшусь я силы вражей,
Хоть пуглив я, как сурок,—
Вкруг меня стоят на страже
Золотые пики строк.
И когда по дальним лехам
Промелькнет косая тень,
Поневоле встретишь смехом
Напоенный солнцем день.
Не мечтай о светлом чуде:
Воскресения не будет!
Ночь пришла, погаснул свет…
Мир исчезнул… мира нет…
Только в поле из-за леса
За белесой серой мглой
То ли люди, то ли бесы
На земле и над землей…
Разве ты не слышишь воя:
Слава Богу, что нас двое!
В этот темный, страшный час,
Слава Богу: двое нас!
Слава Богу, слава Богу,
Двое, двое нас с тобой:
Я — с дубиной у порога,
Ты — с лампадой голубой!
Я с завистью гляжу, когда с лопатой,
Вскочивши на ноги чуть свет,
Ободранный, худой, лохматый
У дома возится сосед.
Он устали в труде не знает:
То с топором, а то с пилой,
Зато в избе его витает
Дух обогретый и жилой.
Какая это радость! Счастье
Какое в этой хлопотне!
Пускай угрюмое ненастье
Висит дерюгой на плетне,
Пусть вьюга пляшет, как цыганка,
Со свистом обегая кров:
И дров на печь и на лежанку
И сена хватит на коров —
Спокойно можно спать ложиться
С проконопаченным двором!—
Вот мне бы так с пером сдружиться,
Как он сдружился с топором.
Варваре Клычковой
Как не любить румянец свежий
И губ едва заметный пух,
Но только с каждым днем все реже
От них захватывает дух…
Черней виденья с каждым годом
И все безрадостнее явь:
Как тягостна дорога бродом,
Где надо бы бросаться вплавь!
Сколь наша жизнь полна терзанья,
Как до смешного коротка!..
И вот последнее признанье
Срываю с кровью с языка!
Пусть будет эта кровь залогом
Судьбе с ее лихой игрой,
Когда она в пути убогом
Вновь брезжит розовой зарей!..
И пусть, как пахарь торопливый,
Морщину тяжкую судьба
Положит вперекос на ниву
Глубоко вспаханного лба!
Так старец, согнутые плечи
Расправив и стуча клюкой.
Виденью юности навстречу
Спешит с протянутой рукой.
И даже у ворот могилы,
Скользя ладонью по холсту,
Как бы лаская облик милый,
Хватает жадно пустоту.
Не спится мне перед отъездом,
Не спит и тополь у окон:
Давно он все прочел по звездам,
Чего не знает он?..
По саду бегает русалка,
И листья падают с осин,
И облака плывут вразвалку
С поминок на помин…
И свет висит на частоколе,
Бери хоть в руки этот свет…
И вот: судьбы моей и доли
И не было и нет!
Но не страшна мне злая участь
И жалко не убогий кров:
Мне жаль узорность снов, певучесть
И лад привычный слов!
Я жив не о едином хлебе
И с легким сердцем бы прилег
Под куст, когда б пошел мой жребий,
Мой мирный жребий впрок!
Но знаю я: с такой любовью
Никто, к околице припав,
Не соберет к себе в кошёвье
Следов русалки с трав!
Сколько лет с божницы старой
Охранял наш мир и лад
Золоченою тиарой
Спаса древнего оклад!
Претворял он хлеб и воду
Жизни в светлые дары,
И заботливые годы
Тихо падали с горы…
Мирно падал год за годом,
Дед из кросен саван сшил
И в углу перед уходом
Все лампады потушил!
С той поры отец пьет водку,
И в избе табачный чад,
И неверная походка
Появилась у внучат…
Да и сам я часто спьяна
Тычу в угол кулаки,
Где разжились тараканы
И большие пауки!
Где за дымкой паутинной
В темном царстве стариков
Еле виден Спас старинный
И со Спасом рядом штоф.
Я сплю тяжелым жутким сном,
Чуть слышно изредка вздыхая,
Когда проходит за окном
Старуха вещая, глухая!
На ней изношенный чепец
Все с той же лентой полинявшей…
И был какой же я глупец,
Его за облако принявши!
…И с плеч узористая шаль
Спадает складками сухими…
Как было больно мне, как жаль
Узнать твое другое имя!
Теперь я знаю, тяжким сном
Как бы навеки засыпая,
Что за гадалка за окном
Стоит костлявая, слепая…
И странный ведом мне покой,
Когда, чуть скрипнувши в приделке,
Она холодною рукой
Подводит часовые стрелки!
И крика я не пророню,
Хотя и душно мне, и жарко…
И пробуждению и дню
Дивлюсь, как лишнему подарку!
Всё те же у родного дома
Кривые межи под овсом,
И светят зори по-былому,
Катясь за рощу колесом…
Лишь на болоте к самой тверди
Труба взметнулась на дыбы,
И съехали от страха жерди
На крыше матери-избы!
Но как и встарь, поля убоги,
Печален мой родимый край,
Все так же виснет у дороги
Луны пшеничный каравай…
И сотни лет во мгле незрячей
Под сиротливой синевой
К нему уносится собачий
Голодный бесприютный вой.
Сколь хочешь плачь и сетуй:
Ни звезды нет, ни огня!
Не дождаться до рассвета…
Не увидишь больше дня!
В этом мраке, в этой теми
Страшно выглянуть за дверь:
Там ворочается время,
Как в глухой берлоге зверь!
Ой, как ветер в поле воет,
Как шипит метель…
У закуты головою
Бьется ель!
И березы полукругом
Подошли к крыльцу:
Хлещут ветками друг друга
Прямо по лицу!
И лежит ничком, врастяжку
Верба под окном…
И подкатывает тяжко
К горлу ком!
Давно не смотрит Спас с божницы,
И свет лампад давно погас:
Пред изначальным ликом жницы
Он в темноте оставил нас!
Пред жницей страшной и победной,
Восставшей в пепле и крови,
Не мог остаться плотник бедный
Со словом мира и любви!
И вот теперь в привычном месте
Висит не Спасов образок,
А серп воздания и мести
И сердца мирный молоток!
Как свеча, горит холодный
На немом сугробе луч.
Не страшись судьбы безродной:
Ни тревогою бесплодной,
Ни тоской себя не мучь!
Слезы, горечь и страданье
Смерть возьмет привычной данью,
Вечно лишь души сиянье,
Заглянувшей в мрак и тьму!
Я доволен судьбою земною
И квартирой в четыре угла:
Я живу в ней и вместе со мною
Два веселых, счастливых щегла.
За окном неуемная вьюга
И метелица хлещет хлыстом.
И ни брата со мною, ни друга
В обиходе домашнем простом.
Стерегут меня злючие беды
Без конца, без начала, числа…
И целительна эта беседа
Двух друзей моего ремесла.
Сяду я — они сядут на спину
И пойдет разговор-пересвист,
Под которой иду я в пустыню —
В снеговой неисписанный лист.
Лукавый на счастливого похож,
И часто в простоте — погибель…
Едва ль легко ответить мы могли бы,
Что нам нужнее: правда или ложь?..
Пусть старый Бог живет на небеси,
Как вечный мельник у плотины…
Высь звездная — не та же ль ряска тины,
А мы — не щуки ли и караси?
Бегут года, как быстрая вода,
И вертят мельничьи колеса,
И рыба грудится к большому плесу,
И жмемся мы в большие города…
И каждый метит раньше, чем другой,
Схватить кусок любви иль хлеба,
А смерть с костром луны плывет по небу,
Подобно рыболову с острогой.
Лукавство, хитрость нам нужны во всем,
Чтоб чаще праздновать победу,
Пока и нас не подадут к обеду
Поужинавшим глупым карасем!
Впереди одна тревога
И тревога позади…
Посиди со мной немного,
Ради Бога, посиди!
Сядь со мною, дай мне руку,
Лоб не хмурь, глаза не щурь,
Боже мой, какая мука!
И всему виною: дурь!
Ну и пусть: с чертой земною
Где-то слиты звезды, синь…
Сядь со мною, сядь со мною,
Иль навек уйди и сгинь!
Завтра, может быть, не вспыхнет
Над землей зари костер,
Сердце навсегда утихнет,
Смерть придет — полночный вор.
В торбу черную под ветошь
С глаз упрячет медяки…
Нет уж, лучше в прорубь! Нет уж,
Лучше к черту в батраки!
Черт сидит и рыбку удит
В мутном омуте души…
Оттого, знать, снятся груди —
Счастья круглые ковши!
Пьешь из них, как будто не пил
У судьбы из добрых рук,
Не ступал на горький пепел
Одиночеств и разлук,—
Будто сердца жернов тяжкий
Никогда еще любовь
Не вертела, под рубашкой
Пеня бешеную кровь,—
Словно на душе, на теле
Нет еще ее помет!
Нет тебя на самом деле,
Друг мой, не было и нет!
Но пускай ты привиденье,
Тень твоя иль ты сама,
Дай мне руку, сядь хоть тенью,
Не своди меня с ума.
Где ты, моя прекрасная,
Шляешься, плачешь, блудишь?..
Глупая, несогласная,
Злая, летучая мышь!
Сердце истомится, сломится
От непосильной тоски —
Это же мука: знакомиться
И целовать в виски!
Знаю: не любишь ты жалобы,
Правильно: скучно, серо!
Ты бы пришла, прибежала бы,
Сунула в руки перо,
Чтоб, не сказав «до свидания»,
Снова уйти на года —
Где ж ты, мое страдание,
Счастье, страда, беда?!
Хлопнув по бокам поджарым,
Я сам-друг — Сергей Клычков
Был бы к утречку таков.
Взвился б под моим тулпаром
Ярым громом звон подков,
Разметалась бы пожаром
Грива ввысь до облаков,
И уж был бы я не старым
Стариком из стариков,
Сбросив тяжкое беремя
Девятнадцати веков
Да простившися со всеми,
Кто отстал или устал,
Смело вденув ногу в стремя,
Я бы юношею стал,
И догнал бы я, нагнал
И судьбу свою и время!
В праздник Вознесения
Под весенний звон
Было мне видение,
Снился страшный сон:
Будто ты с Егорушкой
Спишь на сеннике,
Золотое перушко
У меня в руке,
Я твержу вполголоса
Заклинанья строк…
У Егорки волосы
Гладит ветерок…
Выше с каждой строчкою
Возносился дух,
Видел голубочка я
Али даже двух!..
Слышал даже пение
Птиц… а может, звезд
В праздник Вознесения
Средь родимых мест!
Уж какой же небыли
Не случилось тут…
По земле, по небу ли
Вдруг прошелся кнут…
Вдруг всё небо вспучило
И с небесных круч
Соскочило чучело
В лохмотах онуч…
Быть тут часу, мигу ли,
Я не знаю сам,
Только вдруг запрыгали
Строки по листам…
Словно крючья гнутые
Дались в искосок,
У меня минутою
Поседел висок:
Тычет смерть-уморушка
В руки помело!
Закричал Егорушка,
Разбудил село!
Куры с гнезд попадали
Крыльями вперед…
Надо ли, не надо ли —
Вывалил народ!
Побежал по сродникам
Темный разговор…
Тот со сковородником,
У того — топор!
Разговор, что по ночи
Неизвестный вор
У Сергей Онтоныча
Выломал запор…
Если б не Егорушка,
Не сосед Егор,
Золотое перушко
Утащил бы вор:
Спать бы мне повалкою
Головой в тынок,
Если б со смекалкою
Не был мой сынок!
В ночи стучит по лесу
Чугунный гуд колес,
И свищет громче беса
В два пальца паровоз.
Туман густой завесой
Задергивает плес —
Он лысый и белесый
И весь корьем зарос.
С испугу ли, в ответ ли
Вдруг щелкнет соловей,
И по воде, как петли,
Круги, беды черней.
Уж в самом деле нет ли
Утопленника в ней,
И на воде не след ли
Прозрачных пузырей?
Плывет, должно быть, утка
Луне наперерез…
Кого это так чутко
Подслушивает лес?
Дрожит звезда-малютка,
Вот-вот спадет с небес,
И страшно не на шутку,
Что в воду тянет бес!
Ни избы нет, ни коровы,
Ни судьбы нет, ни угла,
И душа к чужому крову,
Как батрачка, прилегла.
Но, быть может, я готовлю,
Если в сердце глянет смерть,
Миру новому на кровлю
Небывалой крепи жердь.
При жизни Сергея Клычкова вышли следующие книги его стихов: «Песни» (1911), «Потаенный сад» (1913; 2-е переработанное издание — 1918), «Дубравна» (1918), «Бова» (1918), «Кольцо Лады» (1919), «Гость чудесный: Избранные стихотворения» (1923), «Домашние песни» (1923), «Талисман» (1927) и «В гостях у журавлей» (1930). При подготовке каждого нового издания своих произведений Клычков возвращался к пересмотру их текстов, притом нередко перерабатывая их. Кроме того, переиздавая в 1918–1919 годах свои дореволюционные стихотворные сборники, поэт, радикально изменив первоначальную композицию книг «Песни» и «Потаенный сад», сделал из этих двух книг три («Бова», второе издание «Потаенного сада» и «Кольцо Лады»), Сходным образом он поступил и в 1927 году при составлении книги «Талисман». Она содержит три раздела — «Дубравна», «Домашние песни» и «Щит-сердце». Однако стихи раздела «Дубравна» размещены в «Талисмане» по-иному, нежели в книге 1918 года того же названия. Стихи же сборника «Домашние песни» (1923) Клычков распределил в «Талисмане» между одноименным его разделом и разделом «Щит-сердце», причем в каждый из них были добавлены более поздние стихи 1923–1927 годов.
Настоящая книга является первым научно подготовленным изданием стихотворных произведений Клычкова. Они печатаются здесь в последних авторских редакциях[33], установленных совместным анализом всех известных на сегодня печатных и архивных источников (в том числе материалов архива семьи Клычковых). Учтена также и последняя «композиционная» воля автора: в нашей книге разделы «Потаенный сад», «Бова» и «Кольцо Лады» соответствуют по композиции одноименным авторским сборникам 1918–1919 годов, а разделы «Дубравна», «Домашние песни» и «Щит-сердце» — аналогичным разделам книги «Талисман». В разделе «В гостях у журавлей» стихотворения расположены так же, как в прижизненном сборнике того же названия. Особо выделена поэма «Садко», которая первоначально — в «Потаенном саде» 1913 года издания — публиковалась как стихотворный цикл (более подробно о «Садко» см. ниже). Заключительный раздел нашей книги — «Заклятие смерти» — содержит в основном стихотворения, при жизни поэта не опубликованные; тексты в нем расположены приблизительно по хронологии.
Как правило, Клычков не датировал свои произведения ни в рукописях, ни в печати. Каждая из дат в настоящем издании, определенная нами по печатным и архивным источникам, указывает фактически время появления тех или иных внешних сведений о сочинении (например, упоминая о нем в письмах, регистрационная дата поступления его текста в журнал, первая публикация в периодической печати и т. п.). Под некоторыми стихотворениями проставлена и вторая дата. Она обозначает год, когда стало известно о создании поэтом последней редакции текста.
Сведения о первых публикациях произведений Клычкова в отечественной литературе (до середины 1986 года) имеются в биобиблиографическом указателе «Русские советские писатели. Поэты. Том 11» (М., 1988; раздел «С. А. Клычков» открывает этот том). Здесь эти сведения, как правило, не воспроизводятся (исключение сделано для стихотворений раздела «Заклятие смерти», в прижизненные сборники Клычкова не входивших). В примечаниях даны библиографические сведения лишь о вновь разысканных печатных источниках первых публикации стихов Клычкова (в основном за рубежом), о сделанных после 1986 года публикациях произведений, неизвестных ранее, а также о найденных в архивах более поздних редакциях текстов, входивших в прижизненные книги поэта.
За пределами нашего издания осталось немногим более тридцати стихотворных произведений Клычкова — в основном ранние, эпиграмматические и шуточные стихи. Ниже приводится их хронологический перечень с указанием либо места первой публикации текста, либо его местонахождения в архиве (если произведение не печаталось). Ранние редакции стихотворений, включенных нами в книгу, — как рукописные, так и опубликованные, — в этом перечне не учтены.
Отдельный пояснительный словарь содержит слова, ныне редко употребляемые, диалектизмы и т. п.
Составитель чтит память сына поэта Георгия Сергеевича Клычкова (1932–1987), плодотворное сотрудничество с которым в работе над материалами семейного архива было прервано его безвременной смертью, и выражает глубокую благодарность дочери поэта Е. С. Клычковой и Н. В. Клычковой за неоценимую помощь в работе.
Принятые сокращения
АК — архив семьи Клычковых.
ГЛМ — отдел рукописей Государственного Литературного музея (Москва).
ИМКА — Клычков С Стихотворения/Сост. М. Никё. — Paris: YMCA-PRESS, 1985.
ИРЛИ — рукописный отдел Института русской литературы (Пушкинский Дом) АН СССР.
ЦГАЛИ — Центральный государственный архив литературы и искусства (Москва).
Бова. Впервые — как цикл стихотворений в кн.: Клычков С. Песни. М, 1911. С. 51–63 («Запев», «Бова на берегу моря», «Бова на пиру», «Лебедь царевны», «Выезд Бовы», «Диво дивное», «Царевна-Королевна», «Торова-Гора»). Еще одно стихотворение о Бове — «Бова на рассвете» — впервые вне цикла: Литературный альманах. Спб., 1912. С. 36. В 1918 году была издана отдельная книга «Бова», которой, к сожалению, нет ни в крупнейших библиотеках страны, ни в доступных нам собраниях библиофилов — с ее содержанием мы незнакомы. Однако в ЦГАЛИ (фонд С. А. Клычкова) сохранилась прижизненная машинопись «Бовы», исполненная по новой орфографии. В ней отсутствуют все заголовки, перечисленные выше, а сами тексты отдельных частей не только скомпонованы по-новому, нежели в книге «Песни», но переработаны; введены также новые строки. Таким образом, эту машинопись следует рассматривать как позднейшее авторское преобразование цикла «Бова» в поэму (возможно, это копия книги «Бова» 1918 года). Текст поэмы воспроизводится здесь по указанной машинописи.
Садко. Впервые — как цикл стихотворений в кн.: Клычков С. Потаенный сад. М., 1913. С. 37–46 («Чарочка», «Садко», «Песня о сиднях», «Песня о морском царе», «Девятый вал»). Печ. по автографу (ЦГАЛИ, фонд П А. Журова), представляющему собой поэму, преобразованную из этого цикла тем же способом, что и в предшествующем случае. Последнее стихотворение цикла «Садко» — «Девятый вал» — в тексте поэмы не использовано. Мы печатаем его как отдельное произведение.
«Я иду за плечами с кошелкою…», «Как не петь и не молиться…». Печ. по текстам сборника «Гость чудесный» (М; Пг., 1923) с авторской правкой 1929 года (собрание Б. Н. Кравченко, Ленинград). Книга была подарена автором начинающему художнику Анатолию Кравченко (впоследствии — А. Н. Яр-Кравченко, народный художник РСФСР, 1911–1983) осенью 1929 года с такой дарственной надписью: «Толе Кравченко от автора. Плоть — самое чудесное в человеке, ибо плоть есть драгоценная чаша, наполненная вином духа. Сер. Клычков». Приношу благодарность Б. Н. Кравченко за любезное предоставление этих сведений.
«Душа моя, как птица…». Впервые — Красная новь. 1924. № 5. С. 137–138. Печ. по этой публикации, поскольку строки 17–20 этого стихотворения отсутствуют в книге «Талисман» (1927), скорее всего, по причинам цензурного (либо автоцензурного) характера.
«Ступает тишь, как сторож у ворот…». Впервые — Голос России. Берлин, 1922. 8 янв. С. 4, с пометой: Москва, 1921.
«Улюсь, Улюсь, лесная речка…». Впервые — Сполохи. Берлин, 1922. № 6. С. 1, под заглавием «Улюсь».
«В тумане хижина моя…». Впервые — Голос России. Берлин, 1922. 5 февр. С. 4, с пометой: Москва, 1921.
«Если б жил я теперь не за Пресней…». Печ. по книге «Талисман» (1927), с исправлением опечатки в строке 9 по первой публикации — Красная нива. 1927. № 32. С. 21.
«Среди люден мне страшно жить…». Впервые — Эпопея. Берлин, 1922. № 1. С. 35.
«Весной на проталой полянке…». Впервые — Голос России. Берлин, 1922. 5 февр. С. 4 (первоначальная редакция).
«Куда ни глянь…» (с. 195). Впервые — Эпопея. Берлин, 1922. № 1. С. 33.
«Иду в поля за Божьей данью…» (с. 205). Впервые — там же. С. 34.
«Монастырскими крестами…» (с. 207). Впервые — Сполохи. Берлин, 1922. № 6. С. 1, под заглавием «Русь». Многократно перепечатанное другими русскими эмигрантскими изданиями во многих странах, это стихотворение стало широко известным в русском зарубежье.
Иванушка (с. 214). Первая публикация (Красная новь. 1924. № 2. С. 99—101) содержала такое примечание автора: «Салтычиха — легендарная героиня крепостного права. До сих в наших местах еще ходят рассказы о ее жестокости: семьдесят крестьянских девушек она довела до безумия, пытая их иголкой, и столько же отправила на тот свет. С. К.». Эта небольшая поэма предвосхитила темы и мотивы романа Клычкова «Князь мира» (1928).
«Врага я зорко чую за собою…» (с. 221). Впервые — Новый мир. 1927. № 1. С. 121. Печ. по позднейшей авторской машинописи (АК).
«Грибы садятся у дороги…» (с. 223). Впервые — сборник «Талисман» (1927. С. 143). Печ. по позднейшей авторской машинописи (АК).
«Месяц да метелица…» (с. 263). Впервые — сборник «В гостях у журавлей» (1930. С. 44–45). Печ. по позднейшей авторской машинописи (АК).
«От поля с мягкою травою…» (с. 267). Впервые — сборник «В гостях у журавлей» (1930. С. 53–54). Печ. по позднейшему автографу (ЦГАЛИ, фонд Г. В. Алексеева).
«Пока из слов не пышет пламя…» (с. 273). В авторизованной машинописи (ЦГАЛИ, фонд журнала «Красная новь») есть эпиграф: «..Бе слово…» (фрагмент из Евангелия от Иоанна, глава 1, стих 1).
«Всегда найдется место…» (с. 287). Навеяно воспоминаниями о гибели Есенина.
«За ясную улыбку…» (с. 295). В автографе (ЦГАЛИ, фонд Г. В. Алексеева) — под заглавием «Об социализме».
«Я в море далёко рыбалю…» (с. 311). Впервые — Рабочий мир. 1918. № 14. С. 3. Печ. по этому источнику.
«От счастья ль незримого таешь…» (с. 312). Впервые — Красная нива. 1923. № 31. С. 19. Печ. по этому источнику.
«Мы отошли с путей природы…» (с. 313). Впервые — Красная новь. 1926. № 1. С. 121. Печ. по позднейшей авторской машинописи (АК).
«Золотое чудо всюду…» (с. 314). Впервые — Слово. 1989. № 9. С. 26, в статье В. Морозова «Противостояние».
Метель (с. 315). Впервые — Наше наследие. 1989. № 5. С. 98–99.
«Я не видал давно Дубравны…» (с. 317). Впервые — Новый мир. 1989. № 9. С. 207–208. Печ. по этой публикации с исправлением опечатки в строке 5. Эпиграф — из «Послания к римлянам св. апостола Павла» (глава 12, стих 19).
«Есть в этом мире некий…» (с. 319). Впервые — Новый мир. 1989. № 9. С. 204–205. Печ. по этой публикации с исправлением опечатки в строке 3.
Слезы (с. 321). Впервые — Наше наследие. 1989. № 5. С. 99.
«Не знаю, друг, с тоски ли, лени…» (с. 322). Впервые — Красная новь. 1931. № 9. С. 12. Печ. по: Наше наследие. 1989. № 5. С. 99.
«До слез любя страну родную…» (с. 323). Впервые — Наше наследие. 1989. № 5. С. 98, по автографу (ЦГАЛИ, фонд Г. В. Алексеева) с над-заголовком: «Кто о чем, а я все о том же». После текста стихотворения Клычков сделал здесь же такую приписку: «Однако: три вещи в наше время неосуществимы: 1) Подвиг, потому что бессмысленен; 2) Борьба, потому что невозможна; 3) Жертва, потому что… смешна. С. К».
«В поле холодно и сыро…» (с. 326). Впервые — Новый мир. 1989. № 9. С. 205.
«Не мечтай о светлом чуде…» (с. 327). Впервые — ИМКА. С. 163 (промежуточная редакция текста). Печ. по: Наше наследие. 1989. № 5. С. 99.
«Я с завистью гляжу, когда с лопатой…» (с. 328). Впервые — Наше наследие. 1989. № 5. С. 99.
«Как не любить румянец свежий…» (с. 329). Впервые — Наше наследие. 1989. № 5. С. 100 (первоначальная редакция текста). Печ. по позднейшему беловому автографу (ГЛМ, фонд М. А. Зенкевича).
Из цикла «Заклятие смерти» (с. 331). Фрагменты этого цикла (с авторскими номерами, I, II, III, V, VI, VII, IX и X), обнаруженные в АК, были перенумерованы по порядку и опубликованы под вышеуказанным заголовком: Новый мир. 1989. № 9. С. 205–208 (ниже сокращенно — НМ). Полный состав цикла неизвестен.
«Не спится мне перед отъездом…»; «Сколько лет с божницы старой…» Печ. по НМ с исправлениями искажений в третьих строках обоих стихотворений.
«Я сплю тяжелым жутким сном…» Печ. по НМ.
«Всё те же у родного дома…» Вторая половина стихотворения (строки 9—16) в другой редакции — ИМКА. С. 164, как самостоятельное произведение, вне цикла. Печ. по НМ
«Сколько хочешь плачь и сетуй…» Впервые — ИМКА. С. 167 (вне цикла, другая редакция). Печ. по НМ
«Ой, как ветер в поле воет…» Впервые — ИМКА. С. 161 (вне цикла).
«Давно не смотрит Спас с божницы…» Печ. по НМ
«Как свеча, горит холодный…» Впервые — ИМКА. С. 168 (вне цикла). Печ. по НМ
«Я доволен судьбою земною…» (с. 337). Впервые — ИМКА. С. 162. Позднее: Наше наследие. 1989. № 5. С. 99. Печ. по первой публикации.
«Лукавый на счастливого похож…» (с. 338). Впервые — Наше наследие. 1989. № 5. С. 100, по автографу (ЦГАЛИ, фонд Г. В. Алексеева), где стихотворному тексту предшествует авторская помета: «Поют… караси».
«Впереди одна тревога…» (с. 339). Впервые — ИМКА. С. 165–166 (контаминация первой и более поздней редакций стихотворения). Печ. по: Наше наследие. 1989. № 5. С. 100.
«Где ты, моя прекрасная…» (с. 341). Впервые — Новый мир. 1989. № 9. С. 208, по авторской машинописи (АК). На листе с черновым автографом— дарственная надпись автора: «Мелетьичу на злую память, потому что стихи не правлены — смейся, сколько хочешь. С. К.». Мелетьич — Александр Мелетьевич (Мелентьевич) Кожебаткин (1884–1942) — издатель, библиофил, один из друзей поэта.
«Хлопнув по бокам поджарым…» (с. 342). Впервые — Лит. газ. 1989. 26 июля. С. 6, в статье С. Субботина «Чистый голос». Вариант этого текста был вставлен Клычковым в переведенную им узбекскую легенду «Мудрец Эдыга», опубликованную в книге переводов поэта «Сараспан» (М, 1936. С. 137–138).
Помело (с. 343). Впервые — Клычков С. Стихотворения/Сост. Н. Банников. М, 1985. С. 229–231. Печ. по более поздней авторской машинописи (АК). На другом варианте стихотворения около строк 15–16 помета В. Н. Горбачевой (жены поэта): «Мандельштам сказал: „Сергею Антоновичу мало одного голубка… подай двух“» (АК).
Родина (с. 346). Впервые — Новый мир. 1989. № 9. С. 208.
«Ни избы нет, ни коровы…» (с. 347). Впервые — На литературном посту. 1931. № 20/21. С. 59, в ответе на анкету «Какой нам нужен писатель». Этот ответ поэта вызвал такое послесловие рапповской редакции журнала: «…анкета… использована С. Клычковым для защиты своего кулацкого творчества, прикрываемой „гуманистическими“ разговорами о „жалости“ и „праве на разрыв“ с обществом. Ответ С. Клычкова содержит клеветнические выпады против пролетарской общественности <и т. п.>» (там же).
Стихотворные произведения С. Клычкова, не включенные в настоящее издание
1. Мужик поднялся//На распутьи. 1906. № 4. С. 8.
2—3. Вихрь; Гимн свободе//На распутьи. 1906. № 5. С. 2.
4—5. Ноченька; Смерть «Малюты»//На распутьи. 1906. № 6. С. 3–4. 6–7. «Над пучиной Бездны, в Океане зноя…»; Лесовик//Белый камень: Альм. 1-й. М, 1907. С. 24–25.
8. Моя кузница//Сполохи: Альм. М, 1907. № 1. С. 88.
9—14. Из главы «Полон»: I. Шабаш; II. Каин; III. Блудный Сын; IV. Бегство с Земли; V. Девы Ночи; VI. Свадьба Земли//Машинопись ЦГАЛИ (фонд С. А. Клычкова).
15. Манул и Харикли//Автограф и список (АК).
16. Хоромы Лады//К л ы ч к о в С. Песни. М., 1911. С. 31.
17—18. Колдунова смерть; «Над лесной зыбучей топью…»//Клычков С. Потаенный сад. М., 1913. С. 25, 32.
19. Походная песня//Клычков: С. Сахарный немец. М., 1925. С. 25.
20. Песня про Вильгельма//Автограф (ИРЛИ, фонд В. С. Миролюбова).
21. Марфушкина песня//Красная новь. 1924. № 4. С. 136–137.
22. В. Казни: [Эпиграмма]//Красная новь. 1926. № 6. С. 202–203.
23—25. Эпиграммы: 1. Петр Орешин: 2. На себя самого; 3. На Пастернака и, наконец, на… Виссариона Казанского//Красная новь. 1926. № 7. С. 224.
26. На Орешина: [Эпиграмма]//Автограф (ЦГАЛИ, фонд Н. С. Ашукина).
27. На Зозулю: [Эпиграмма]//Автограф (ЦГАЛИ, фонд М А. Цявловского).
28. «Худого ничего нет в Авербахе…»//Октябрь и литературный процесс XX века: Межвуз. сб. науч. тр.//Моск. гос. пед. ин-т им. В. И. Ленина. М, 1987. С. 62. В статье Т. К Савченко «А. Фадеев как руководитель РАПП и крестьянские поэты 1920— 1930-х гг. (С. Клычков, Н. Клюев)».
29. «Привыкли мы спокон кричать друг другу…»//Машинопись (ЦГАЛИ, фонд П А. Журова).
30. «Со мною ты рядом…»//Новый мир. 1989. № 9. С. 203.
31. «Я груб. Я очень, очень груб…»//Автограф (ЦГАЛИ, фонд П И. Карпова).
32—33. А. Н. Казаковой; Таиса//Автографы (ЦГАЛИ, фонд С. А. Клычкова).
34. «В тиши…»//Новый мир. 1989. № 9. С. 208–209.
Беляна — сплавное судно больших размеров, обычно делавшееся целиком из дерева (белая барка).
Бирюч — городской глашатай.
Благуша — здесь: блажь.
Бочаг — омут.
Боковуша — боковая комната.
Верея — навесной крюк.
Вериги — железные цепи, носимые на голом теле.
Вир — омут, водоворот.
Власяница — одежда из волос, носимая подобно веригам.
Вознесение Господне — сороковой день после Пасхи.
Вощина — сотовый воск без меда.
Всполье — край или начало поля.
Вяхирь — дикий голубь больших размеров.
Голик — веник.
Грудок — маленький костер в поле.
Густьшь — чаща.
Дрань — лучина для решечения деревянных стен под штукатурку.
Дрема — растение смольник (куриная слепота).
Дружка — участник свадебного обряда со стороны жениха.
Ендова — сосуд для разливания напитков.
Закута — клеть, кладовая, чулан.
Зеленя — озимь.
Зой — отголосок, эхо.
Зыбель — топь, трясина.
Камка — шелковая ткань с разводами.
Кика — женский головной убор.
Кипень — исключительная белизна.
Клирос — место в церкви для певцов.
Князёк — угол стыка двускатной крыши.
Костырь (костерь) — сорная трава.
Кошёвье — корзина.
Кошло — лукошко для семян.
Дехи — здесь: знаки (пучки соломы, прутьев и т. п.) для обозначения границ земельной полосы.
Липочка (липка) — сиденье сапожника.
Локовое (луковое, волоковое) окно — окно с глухой рамой малого размера.
Лосный — глянцевитый, блестящий.
Матица — потолочная балка.
Медынь — медовая сыта.
Молсёт — от молсать: сосать, глодать.
Мостины — половицы в сенях.
Нанича (наничина) — изнанка.
Напутная молитва — молитва на отход души, по умершему.
Новина (новинка) — кусок холста.
Огорок — пригорок.
Опоясок — пояс, кушак, лента.
Опреснухи — пресные лепешки.
Отборонье — конец боронования.
Отжинки — в старой Руси празднество по окончании жатвы.
Огорки — обломки.
Паймо — связка ниток, моток пряжи.
Пакулы (пакули) — варежки.
Петел — петух.
Писные — писаные, расписные.
Поветь — крыша сарая или всего крестьянского двора.
Повойник — женский головной убор, носимый на Руси в будние дни.
Поднизь — жемчужная или бархатная сетка на женском головном уборе.
Подовой хлеб — хлеб, испеченный в поду печи.
Покров — праздник Покрова Пресвятыя Богородицы (1 окт. ст. ст.).
Приделок — пристройка.-
Пустоша — давно не паханные поля.
Рига — крытый ток.
Росада — рассада.
Рудый — рыжий или темно-красный.
Сворка — поводок для пары борзых собак.
Смашки (смахи) — здесь: прыжки.
Сон — птицы сойки.
Стожар — шест посередине стога сена, крепящий его.
Сулея — фляга, посудина с горлом.
Сургучная печать — здесь: сургуч, которым заливались горлышки винных бутылок.
Сыта — взвар на меду.
Толок — выгон для скота.
Тулпар — сказочный конь в эпосе среднеазиатских народов.
Цевня — свирель, дудка.
Черныш — здесь: глухарь.
Чигирь (чагыр) — горное пастбище.
Швырок (швырковые дрова) — колотые дрова.