Я землю пробегал, ища былых богов…
Она одета всё тем же туманом сказочным,
Откуда родились божественные лики.
На прогибах холмов еще приносит осень
Гроздь вескую — серпу и хмельную — точилу.
Но виноградари, бредущие устало,
Склонивши головы однообразным кругом,
Ступая тяжело по плантажу, по грязи,
Нерадостно ведут, согбенные под ношей,
От виноградника к точилу колесницу
Сбора — безмолвную и вялую.
Амфора в их руках безрадостна, как урна.
Напрасно стонет жом, напрасно брызжут грозди
Под голою пятой: никто не славит в танце
Ни пыла радости, ни смеха своей любви.
И я не вижу больше красной и сильной руки,
Поднявшей в исступленьи, как в древней оргии,
Корзину алую и обагренный серп,
Ни бога, ведущего смеющуюся ярость
Торсов обнявшихся и влажных потом грудий,
Который — вечно стройный юношеским телом —
Высоким тирсом правит воскресшим празднеством.
И, гроздь держа у губ, у плющ у бедр, кидает
Шишки сосновые и клики призывные
В разнузданные толпы и мешает
В смятеньи радостном, ликующем и звонком
Хмельных Силенов с окровавленными Менадами.
Как гулкий тамбурин из жесткой кожи с медью,
Еще рокочет ветр в глубоких чащах леса.
Он бродит, подвывает и потягивается,
И кажется, когда прислушаешься к звукам
Таинственным, глухим, и вкрадчивым, и диким
Средь рыжего великолепья осенних рощ,
Которые он рвет то зубом, то когтями, —
Что слышишь тигров, влекущих колесницу
Неистового бога, чей сон насыщен духом
Великолепных бедр, вздувавшихся под ним,
И он, вытягиваясь, чувствовал дыханье
Горячее простершегося зверя
Среди пахучих трав, где до утра
Покоился их сон — и божий, и звериный.[7]
1905.