Сегодня имя поэта Алексея Прасолова известно не очень широким кругам читателей. Но если когда-нибудь возникнет мысль об издании книги, включающей в себя наиболее значительные образцы лирической поэзии нашего времени, в эту книгу — как бы мало в ней ни оказалось имен — должны будут войти лучшие стихотворения Алексея Прасолова.
Алексей Тимофеевич Прасолов родился 13 октября 1930 года в селе Ивановка под Россошью, в крестьянской семье. Когда он был еще ребенком, отец оставил семью.
В отроческие годы поэта по его родным местам и по его собственной жизни всей своей страшной тяжестью прокатилась война.
После войны Алексей Прасолов окончил Россошанское педагогическое училище, преподавал в школе, а затем перешел на газетную работу. Писать стихи он начал рано. Первым оценил его поэтическую одаренность — еще в 1949 году — тогдашний редактор россошанской районной газеты «Заря коммунизма» Б. И. Стукалин. По его инициативе юношеские стихи Прасолова публиковались сначала в россошанской, а затем в воронежской газете «Молодой коммунар».
Более или менее «профессиональным» писателем Алексей Прасолов смог сделаться лишь через два десятилетия, в последние годы жизни. В 1950—1960-х годах он занимал разные должности (начиная с корректора) во многих городских и сельских газетах Воронежской области, а также печатал в них многочисленные очерки, рассказы, фельетоны.
С 1961-го по 1964-й год он проработал на рудниках и стройках.
В 1964 году стихи поэта были опубликованы Твардовским в «Новом мире». Через два года в Воронеже выходит его книга «День и ночь», а в Москве, в «Молодой гвардии», — небольшой сборник «Лирика». Затем в Воронеже были изданы еще две книги — «Земля и зенит» (1968) и «Во имя твое» (1971).
2 февраля 1972 года Алексей Прасолов ушел из жизни..
Четырнадцать лет назад меня не только заинтересовало, но и несколько даже удивило появление в «Новом мире» большой подборки стихотворений неведомого воронежского поэта (до этого стихи Прасолова публиковались только в местной печати и едва ли были известны кому-либо, кроме его земляков). Было ясно, что стихи написаны по-настоящему значительным, глубоко мыслящим и сильно чувствующим человеком. И все же не могу не признаться, что не понял тогда главного: в литературу пришел подлинный поэт. Я видел в его стихах сильные, яркие, полные смысла строки, но не разглядел того целостного поэтического мира, который уже созрел в душе их создателя. Стихи, взятые в целом, воспринимались как нечто прозаичное, несколько даже рассудочное и лишенное того высокого артистизма, без которого не бывает истинной поэзии.
Раскрыв давний, с уже выцветшей обложкой номер «Нового мира», можно убедиться, что с формальной точки зрения этот вывод, вероятно, понятен. В круг зрелых произведений Алексея Прасолова может войти из тех десяти всего только одно стихотворение, да и то с некоторыми оговорками.
Но вместе с тем теперь ясно, что поэта вполне можно было бы увидеть и в тех стихах, и горестно думать о своей тогдашней незрячести. Я не разыскивал новых стихотворений Алексея Прасолова (а ведь вскоре вышли сразу две его книги), не думал о нем, хотя подчас и слышал его имя и не забывал о той журнальной подборке.
Лишь в 1976 году я снова встретился с его стихами — чтобы уже не расставаться с ними. Зная поэтический путь Алексея Прасолова в целом, я понимаю, что стихи, появившиеся в «Новом мире», были созданы на самом пороге творческой зрелости поэта.
И вот встает вопрос. Обширный цикл стихотворений в «Новом мире», четыре книги, притом одна московская, подборка стихов в «Литературной газете» (1968) и т. д. Неужели всего этого было недостаточно для настоящего «открытия» поэта еще при его жизни? К тому же книги Алексея Прасолова вызвали ряд весьма положительных откликов в печати — в том числе и центральной (см., например, «Комсомольскую правду» от 7 сентября 1967 г.).
И все же поэт не обрел того подлинного признания, которое, казалось бы, с необходимостью и уже давно должны были вызвать его лучшие стихотворения.
В последнее время были опубликованы разного рода материалы, свидетельствующие, что признание, о котором я говорю, настает[1].
Столкнувшись со всеми этими фактами, не без горечи думаешь о власти случая, о какой-то обескураживающей собственной глухоте: рядом с нами глубоко и напряженно творит наш ровесник, а мы в течение долгих лет не слышим его.
Впрочем, правомерно и совсем другое суждение: у Алексея Прасолова, как и у каждого подлинного поэта, есть своя особенная судьба, и стихам его приходит черед именно тогда, когда это должно было совершиться; поэт вовсе не страдал от «непризнания» и, более того, ушел из жизни, уже осуществив то, к чему он был призван…
Сам Алексей Прасолов писал в стихах, начинающихся строками «Опять мучительно возник Передо мною мой двойник», — стихах, где речь шла о самом себе, по, так сказать, в роли творца:
И вот он медленно встает —
И тот как будто и не тот:
Во взгляде — чувство дали,
Когда сегодня одного,
Как обреченного, его
На исповедь позвали.
И, сделав шаг в своем углу
К исповедальному столу,
Прикрыл он дверь покрепче,
И сам он думает едва ль,
Что вдруг услышат близь и даль
То, что сейчас он шепчет.
Да, поэт Прасолов мог и не думать о том, услышат ли его «близь и даль». Но человек Алексей Тимофеевич Прасолов, мне кажется, все же никак не мог не думать об этом…
Известный литературовед и критик воронежец А. М. Абрамов в 1966–1967 годах записал несколько своих бесед с Алексеем Прасоловым.
Поэт, в частности, рассказывал ему (3 января 1966 года), как незадолго до того в одном московском издательстве ему заявили, что в поэзии «надо стремиться идти по столбовой дороге, а не по обочине», что у него «несовременный стих» и т. п.
Тогда, в середине 1960-х годов, в литературных кругах еще преобладало убеждение, что именно «по обочине» и в отрыве от «современного стиха» идут и такие поэты, как Николай Рубцов, Владимир Соколов, Николай Тряпкин…
Но с лирикой Прасолова дело обстояло в известном смысле еще сложнее. В том же издательстве от него потребовали: «Рассказывайте о фактах, не философствуйте».
Между тем еще за два с лишним года до этого разговора в издательстве — 16 мая 1963 года — Алексей Прасолов писал критику И. И. Ростовцевой, сыгравшей большую роль в судьбе поэта:
«Никогда блестяще сделанные кем-то (даже большим) „фактические“ стихи я не любил и не принимал так, как те, в которых „сердце говорит“».
Заметим, что это написано тогда, когда Алексей Прасолов еще только готовился перешагнуть рубеж зрелости. Вскоре (4 июля 1963 года) он пишет, как бы разъясняя свою творческую позицию: «Об эпическом начале. Я не раз анализировал написанное, вернее, его характер. У меня было больше этого — эпического. А душа тосковала по глубокой, мудрой и высокой лирике… Надо научиться говорить коротко, емко и — в малом — законченно… У Тютчева нет от эпоса? Как бы не так».
Наконец, нельзя не привести замечательные суждения Алексея Прасолова об одном вроде бы уже сложившемся и все-таки беспощадно отброшенном его созревшим творческим самосознанием замысле. Он писал (27 ноября 1963 года):
«Вчера слышал Робертино
(популярный тогда итальянский мальчик-певец. — В. К.).
Пел о маме. Я многое видел — из того, что мне нужно. В его голосе звучала неведомая и дорогая страна. До сих пор ощущаю ее. А в моем минувшем — 12-летний мальчик (речь идет о судьбе самого поэта. — В. К.)
среди страшно обмороженных итальянцев 1942 года, мальчик, дышащий в хате смрадным запахом обмороженного южного тела, мальчик, стоящий у дороги, по которой трое русских сопровождают полуторатысячную колонну изможденных, падающих на снег когда-то великих римлян…»
Но всего через десять дней, получив ответное письмо, он сообщает (8 декабря 1963 года):
«О Робертино и 1942 годе стиха не будет… Когда сводишь яркие и жестокие явления, возникает некое поэтическое магнитное поле, появляется зуд — ах, написать бы! И будут правильные, умные стихи. Мне этого не нужно. Мне нужно не сравнение двух жизней, а — третье».
О «третьем» еще будет речь. Хочу прежде сказать о том, что несозданное Прасоловым стихотворение, по всей вероятности, имело бы успех. Но он настойчиво искал свое и стал писать другие стихи, которые не привлекали сколько-нибудь широкого внимания. В частности, после первой большой подборки в «Новом мире» при жизни поэта появилось в этом журнале всего лишь одно — притом как раз более или менее «фактическое» — стихотворение Прасолова «Мост» (1966, № 3). Рассказывая (в письме от 5 октября 1965 года), что новый цикл его стихотворений отвергнут, поэт восклицал: «Почему меня все хотят столкнуть именно с той колеи, которую я начал?..»
Впрочем, Алексея Прасолова явно было невозможно «столкнуть» с его «колеи». Он писал (16 января 1966 года):
«Я не стал изменять тому, что было в прежних серьезных стихах… Удивительно: когда я отрешаюсь от предметных деталей мира, которые часто используют для создания образа, когда по ходу мысли использую только очень скупо взятую предметность, мысль приводит другую по какой-то цепной реакции. И наоборот: даже сильные внешние детали глушат основное».
Написав об этом, Прасолов тут же сделал очень важную оговорку:
«Я знаю, как легко и незаметно высокий настрой может перейти в велеречивость. Поэтому беспрерывно слежу и балансирую, как на лезвии, чтобы обрести свое в равновесии».
Думаю, что уже из этих признаний ясно, какие труднейшие творческие цели ставил перед собой поэт. И нельзя не сказать здесь о том, что его жизнь в поэзии была органически связана, была едина со всем его человеческим существом. Это очевидно выразилось в интересном наблюдении А. М. Абрамова, записанном им 4 июня 1966 года:
«Передать разговор Прасолова очень трудно… Если у большинства людей разговор — это путь по земле, шаганье по дороге, по полю, по асфальту, то его разговор — это всегда шаги по сваям над пропастью».
Вдумываясь в эту дневниковую запись, зафиксировавшую непосредственное впечатление собеседника, понимаешь, насколько были родственны обычная повседневная речь (которая представляет собой одно из существеннейших проявлений личности) Алексея Прасолова и его стихотворения.
Теперь уже, кажется, можно сделать очень важный для уяснения литературной судьбы Алексея Прасолова вывод. Его лирика решала труднейшие творческие задачи и, естественно, оказывалась трудной для читателя — для восприятия и тем более понимания.
Творчество Алексея Прасолова принадлежит к той сфере, которую обычно называют «философской лирикой». Термин этот, надо прямо сказать, весьма расплывчат и даже, если угодно, коварен. Ибо в рубрику «философской лирики» попадают и подлинно глубокие поэтические творения, и зарифмованные рассуждения о тех или иных «всеобщих» проблемах.
Сошлюсь еще раз на непосредственное наблюдение А. М. Абрамова:
«В отличие от тех, кто философствует в поэзии и часто философствует как-то деланно, специально (есть такая беда, мне кажется, и в стихах В-ва), Прасолов размышляет всерьез… Это философия от жизни».
А теперь — слова самого поэта:
«У человека нужно время от времени отнимать лишнее, приводя его к основам существования. Иначе он загниет изнутри от излишества мира и перестанет чувствовать его цену…»
В лирике Прасолова — в лучших его стихах — всегда осязаются «основы существования» и истинная «цена» мира. Развивая свою мысль дальше, он говорил:
«Кто умеет держать душу „в черном теле“, тот и живет. Но какой дурак в наш век откажет себе во внешнем благополучии, чтобы дать своей душе почувствовать свою первородную связь с миром?..
Пусть я ничего не сделаю — я буду честней, чем сделал бы то, что не просвечено природным чувством, природной мыслью, хотя бы просто природным сильным умом, а не выдрессированным интеллектом современника».
Или как писал он в другом письме:
«Не могу принять полностью чересчур утонченную жизнь, оторванную от земли и хлеба».
Это вовсе не значит, что он в каком-то смысле изгонял от своих стихов «утонченность». Но его стихи никогда не забывают о земных корнях утонченной мысли и чувства.
И еще одно принципиальное положение о творчестве (из письма от 21 сентября 1965 года):
«Мне нужно всегда отрешиться прежде от всяких мнений, от „литературы“».
В приведенных высказываниях поэта не трудно увидеть противоречие — притом достаточно острое. С одной стороны, он против «фактических» стихов, он говорит, что достигает своей цели лишь тогда, когда «отрешается» от «предметности» мира, — и в то же время он безусловно настаивает на необходимости «первородной связи с миром» и «природности» мысли и чувства, не принимает «оторванность от земли и хлеба».
Но это реальное и плодотворное противоречие, лежащее в самой основе лирики Прасолова. Правда, сила и ценность его творчества не в самом по себе этом противоречии, но в способности поэта утвердить «равновесие», способности, по его собственному определению, — пожалуй, несколько вычурному — «балансировать, как на лезвии».
Но отсюда и возникает трудность восприятия и понимания поэзии Прасолова, ибо ведь и ее читатель в какой-то мере должен быть способен «балансировать, как на лезвии».
Иначе какая-нибудь из сторон противоречия «перевесит», и стихи предстанут либо как чрезмерно земные, прозаичные, либо, наоборот, как слишком отвлеченные, «велеречивые».
Вот, скажем, прасоловские стихи о Галине Улановой «Прощаюсь с недругом и другом…» (оно не из самых лучших, но в нем наглядно выступает то, о чем я говорю.) Оно может быть воспринято и как слишком «заземленное» («в первый раз свое почувствовала тело», «аплодисментов потный плеск» и т. п.), и, напротив, как «велеречивое» и чрезмерно «романтическое» (о том же теле балерины — «как ему покорны души!», «и вот лечу, и вот несу все, с чем вовеки не расстанусь» и т. д.).
Мне уже приходилось сталкиваться и с тем, и с другим представлением о лирике Алексея Прасолова.
Но у настоящей поэзии есть удивительное свойство: с течением времени она как бы сама раскрывает себя. Возможно, дело не в поэзии, а в читателях, которые лишь со временем открывают для себя ранее невнятные для них ценности. Но ведь поэт-то так или иначе предвидит, что его творчество в конце концов будет «открыто»,
Что вдруг услышат близь и даль
То, что сейчас он шепчет…
Следует, впрочем, сказать о том, что стихи Алексея Прасолова нельзя читать между делом, для отдыха и развлечения. Их нужно пережить.
Художественный смысл поэзии Алексея Прасолова сложен и богат. О нем не скажешь на нескольких страничках. Но об одном — может быть, существеннейшем — моменте нельзя не упомянуть здесь. Алексей Прасолов стремился освоить, осмыслить, понять (конечно, понять поэтически) мир во всей его цельности, во всем его противоречивом единстве.
Этот творческий замах подчас выражался совсем открыто, скажем, даже в названии книги поэта: «Земля и зенит». К стихам Алексея Прасолова подошли бы и такие заголовки: «Тело и душа», «Быт и бытие»…
Вообще-то к целостному освоению мира стремится так или иначе вся серьезная поэзия. Но как редки достижения на этом пути! Попытки охватить цельность мира сплошь и рядом оборачиваются абстрактной риторикой или хаотическим нагромождением образов.
Поэтический мир Алексея Прасолова победно сопрягает крайние точки мировой «вертикали» — от небесного зенита до земных глубин. Своего рода модель этого мира можно видеть в прасоловском образе не замерзающего зимой озера:
…И я опять иду сюда,
Томимый тягой первородной.
И тихо в пропасти холодной
К лицу приблизилась звезда.
Уже, так сказать, чисто символическая, неощущаемая как материальное явление звезда приближается к человеческому лицу в холодной пропасти озера — таково одно из характерных выражений поэтического мира Прасолова.
Или другой пример — в стихотворении о весне («И что-то задумали почки…»):
…И с неба, как будто считая,
Лучом по стволам провело,
И капли стеклянные нижет,
Чтоб градом осыпать потом,
И, юное, в щеки мне дышит
Холодным смеющимся ртом.
В безличном «существе» весны сопряжены как бы только угадываемый (символический) небесный луч, пересчитывающий деревья, и телесно осязаемое дыхание.
Подобное же органическое сочетание наблюдаем и в стихотворении «Вознесенье железного духа…», где
Крепко всажена в кресло старуха,
Словно ей в небеса — не на час, —
и в то же время она
Как праматерь, глядит из окна…
…И подвержено все без раздела
Одобренью ее и суду.
Для поэзии Алексея Прасолова, осмысляющей целостность мира, словно вообще не существуют многие противоречия, которые стали камнем преткновения для других поэтов — противоречия природы и техники («Аэропорт перенесли…»), душевной непосредственности и интеллектуальности («Мать наклонилась, но век не коснулась…»), житейской прозы и возвышенных идеалов («Заняться как будто и нечем…») и т. п.
Нет нужды доказывать, что эта способность воплотить цельный смысл мира — способность, которая, конечно, оплачена всей жизнью поэта — чрезвычайно важна и ценна.
Я не пишу статью «критического» характера. И все же не могу не отметить, что — если говорить по самому большому счету, диктуемому поэтической классикой, — меня удовлетворяет в наследии Алексея Прасолова далеко не все.
Во-первых, поэт не всегда обретал то «равновесие» земного и духовного, о котором он сам говорил и к которому так упорно, я бы сказал, героически стремился.
Даже в таких поистине замечательных стихотворениях, как «Черней и ниже пояс ночи…», «Я не слыхал высокой скорби труб…», «И что-то задумали почки…», «Вчерашний день прикинулся больным…», это «равновесие» подчас утрачивается и подлинно поэтическая стихия подменяется либо прозаичностью, либо «велеречивостью».
Далее, подлинная и весомая значительность поэтической мысли Прасолова, которая является одним из ценнейших качеств его лирики, в ряде стихотворений оборачивается тем, что называется «многозначительностью» (в крайних случаях этому слову, как известно, предпосылаются эпитеты «мнимая» и «ложная»). Ее признаки есть, скажем, в стихах «Все, что было со мной, — на земле…», «Небеса опускались мрачней…», «Зачем так долго ты во мне…», «И луна влепилась в лоб кабины…», «Не бросал свое сердце, как жребий» и т. п.
Наконец, мысль поэта иногда чрезмерно обнажена. Он в отдельных случаях слишком увлекался той «цепной реакцией» (мысль сама «приводит другую»), о которой говорил в одном из цитированных выше писем. Это характерно для стихотворений «На берегу черно и пусто…», «Уже огромный подан самолет…», «Я тебя молю не о покое…», «В рабочем гвалте, за столом…» и т. п.
Эти несовершенства стихотворений Алексея Прасолова, конечно, могут смущать истинных ценителей поэзии. Но повторю еще раз: поэт ставил перед собой предельно трудные творческие цели.
Я приводил его слова: «Мне нужно не сравнение двух жизней, а — третье». Это сказано по конкретному поводу, но, без сомнения, имеет и общее значение. Прасолов стремился не к извлечению яркого эффекта из сопоставления фактов, образов, слов; он хотел схватить за крылья самое поэзию — ту поэзию живой жизни, в которой едины и неразрывны земля и небо, тело и душа, предмет и мысль, пространство и время.
Алексей Прасолов явно был более склонен потерпеть поражение, осуществляя труднейший и даже, быть может, неисполнимый замысел, нежели одержать заранее рассчитанную победу…
И те стихи, в которых он победил, безусловно, будут жить долго. Назову хотя бы такие стихотворения, как «Я услышал: корявое дерево пело…», «Вознесенье железного духа…», «Лес расступится и дрогнет…», «Еще метет во мне метель…», «Нет, лучше бы ни теперь, ни впредь…», «Мать наклонилась, но век не коснулась…», «Осень лето смятое хоронит…».
Прасолов всерьез входил в поэзию в те годы, когда классическая традиция в иных литературных кругах считалась чем-то безнадежно устаревшим и ненужным.
Между тем Алексей Прасолов (это явствует из многих его писем) уже в 1962–1963 годах увидел свое призвание как раз в продолжении великих классических традиций и, прежде всего, как уже говорилось, традиций русской «философской лирики» — лирики Боратынского и Тютчева, а также «философской» линии в творчестве Лермонтова и Блока.
Но, естественно, вставал вопрос о «современности стиха». И когда Прасолов открыл для себя Заболоцкого, он назвал книгу его стихов «учебником», который учит «мудрости и совершенству». В зрелом творчестве Заболоцкого воплотилась живущая современнность и в то же время сохраняющая столь же живую связь с великим классическим наследием «философская лирика». В некоторых стихотворениях Прасолов прямо-таки воссоздает образный строй, интонацию, даже словарь зрелой поэзии Заболоцкого. Среди этих стихотворений есть несомненно очень значительные и сильные — «Мирозданье сжато берегами…», «Я хочу, чтобы ты увидала…», «Одним окном светился мир ночной…», «В эту ночь с холмов, с булыжных улиц…» и др. — но все же они воспринимаются в той или иной мере как некое повторение, как «подражание», — хотя в этих стихах выражается и собственно прасоловское начало. Прасолов как бы выступает здесь в поэтической роли Заболоцкого, не теряя своей неповторимой сути.
В заключение хочу привести фрагменты из небольшой статьи Прасолова о Есенине, опубликованной 3 октября 1965 года в газете, издающейся в воронежском селе Репьевка (статья эта перепечатана в журнале «Наш современник», № 9 за 1977 г.):
«К одним поэтам мы приходим в определенном возрасте. Есенин приходит сам, приходит естественно и захватывающе…
Сергей Есенин — живое, обнаженное русское чувство…
Имею в виду самобытность нашей русской натуры. Цивилизация внешне меняет нас в том же темпе, в каком рождаются и отживают моды. Это проникает и в искусство, и в литературу. Русский человек не прочь пощеголять в заморском костюме. Он может говорить языком, в котором, кажется, нет русского корня, он упьется модернистским стихом.
Но приходит час — и человеку страшно хочется чего-то глубокого, простого и проникновенного до боли…
И — „к черту я снимаю свой костюм английский“!.. Щегольство кончилось — заговорила душа. Заговорила русским языком, русским певучим стихом, заговорила о своей Родине, в которой так сложно переплетаются лучи родной старины и лучи новизны».
В своем творчестве Прасолов был далек от Есенина (хотя в его стихах есть такие ноты, которых не было бы, если бы не творил на Руси Есенин). Но то, что он написал о поэзии Есенина, имеет, конечно, и гораздо более широкий план. Несколько перефразируя слова Алексея Прасолова, можно сказать, что он стремился воплотить в своей лирике живую, обнаженную русскую мысль.
А две эти стороны человеческой сути — чувство и мысль — в равной мере необходимы.
Несколько слов о составе этой книги. Первый раздел — «Третья жизнь» (так сам поэт незадолго до смерти решил назвать свою будущую книгу) включает в себя зрелые его стихотворения, созданные с конца 1963 по 1971 год.
Второй раздел — «Последняя встреча» — составили произведения, созданные поэтом в самом конце жизни, которые, как мне кажется, уместно назвать «короткими поэмами».
Достигнув зрелости, Алексей Прасолов писал почти исключительно сжатые, лаконичные стихи объемом в 12–20, реже 24–28 строк. Но в 1969–1971 годах он создал несколько значительно более пространных (впрочем, для жанра поэмы также довольно лаконичных) произведений лиро-эпического характера. Произведения эти, по-видимому, даже не были вполне закончены автором, тем не менее, думается, они могут привлечь внимание многих.
В третий раздел — «На перепутье» (это название одного из ранних циклов поэта) — вошли стихи, отражающие творческие искания, в ходе которых поэт нередко уходил в сторону от своего основного, стержневого пути. Помимо того, что стихи эти по-своему интересны, они могут помочь читателю войти в уже сложившийся, завершенный в себе мир зрелой лирики Алексея Прасолова (как уже говорилось, этот мир не открывается легко и сразу).
Главный раздел книги — «Третья жизнь» — включает в себя около восьми десятков стихотворений. Алексей Прасолов писал мало и перерывами. Причину этого лучше всего объяснят его собственные слова:
«Подогнать, поторопить себя чем-то извне я не могу. Это
(речь идет о поэтическом творчестве. — В. К.)
внутренняя стихия, родственная любви. Ни с чем иным она так не сходна, как с любовью, — ее не остановишь, когда придет, не вызовешь насильно».
Да, Алексей Прасолов творил именно по такому закону, — и, в конечном счете, именно потому стал подлинным поэтом.