Как темно в этом доме!
Тут царствует грузчик багровый,
Под нетрезвую руку
Тебя колотивший не раз…
На окне моем — кукла.
От этой красотки безбровой
Как тебе оторвать
Васильки загоревшихся глаз?
Что ж!
Прильни к моим стеклам
И красные пальчики высунь…
Пес мой куклу изгрыз,
На подстилке ее теребя.
Кукле много недель,
Кукла стала курносой и лысой.
Но не все ли равно?
Как она взволновала тебя!
Лишь однажды я видел:
Блистали в такой же заботе
Эти синие очи,
Когда у соседских ворот
Говорил с тобой мальчик,
Что в каменном доме напротив
Красный галстучек носит,
Задорные песни поет.
Как темно в этом доме!
Ворвись в эту нору сырую
Ты, о время мое!
Размечи этот нищий уют!
Тут дерутся мужчины,
Тут женщины тряпки воруют,
Сквернословят, судачат,
Юродствуют, плачут и пьют.
Дорогая моя!
Что же будет с тобой?
Неужели
И тебе между них
Суждена эта горькая часть?
Неужели и ты
В этой доле, что смерти тяжеле,
В девять — пить,
В десять — врать,
И в двенадцать
Научишься красть?
Неужели и ты
Погрузишься в попойку и в драку,
По намекам поймешь,
Что любовь твоя —
Ходкий товар,
Углем вычернишь брови,
Нацепишь на шею собаку,
Красный зонтик возьмешь
И пойдешь на Покровский бульвар?
Нет, моя дорогая!
Прекрасная нежность во взорах
Той великой страны,
Что качала твою колыбель!
След труда и борьбы —
На руке ее известь и порох,
И под этой рукой
Этой доли
Бояться тебе ль?
Для того ли, скажи,
Чтобы в ужасе,
С черствою коркой
Ты бежала в чулан
Под хмельную отцовскую дичь, —
Надрывался Дзержинский,
Выкашливал легкие Горький,
Десять жизней людских
Отработал Владимир Ильич?
И когда сквозь дремоту
Опять я услышу, что начат
Полуночный содом,
Что орет забулдыга отец,
Что валúтся посуда,
Что голос твой тоненький плачет, —
О терпенье мое,
Оборвешься же ты наконец!
И придут комсомольцы,
И пьяного грузчика свяжут,
И нагрянут в чулан,
Где ты дремлешь, свернувшись в
калач,
И оденут тебя,
И возьмут твои вещи,
И скажут:
— Дорогая!
Пойдем,
Мы дадим тебе куклу.
Не плачь!
1932
К нам в гости приходит мальчик
Со сросшимися бровями,
Пунцовый густой румянец
На смуглых его щеках.
Когда вы садитесь рядом,
Я чувствую, что меж вами
Я скучный, немножко лишний,
Педант в роговых очках.
Глаза твои лгать не могут.
Как много огня теперь в них!
А как они были тусклы…
Откуда же он воскрес?
Ах, этот румяный мальчик!
Итак, это мой соперник,
Итак, это мой Мартынов,
Итак, это мой Дантес!
Ну что ж! Нас рассудит пара
Стволов роковых Лепажа
На дальней глухой полянке,
Под Мамонтовкой, в лесу.
Два вежливых секунданта,
Под горкой — два экипажа
Да седенький доктор в черном,
С очками на злом носу.
Послушай-ка, дорогая!
Над нами шумит эпоха,
И разве не наше сердце
Арена ее борьбы?
Виновен ли этот мальчик
В проклятых палочках Коха,
Что ставило нездоровье
В колеса моей судьбы?
Наверно, он физкультурник,
Из тех, чья лихая стайка
Забила на стадионе
Испании два гола.
Как мягко и как свободно
Его голубая майка
Тугие гибкие плечи
Стянула и облегла!
А знаешь, мы не подымем
Стволов роковых Лепажа
На дальней глухой полянке,
Под Мамонтовкой, в лесу.
Я лучше приду к вам в гости
И, если позволишь, даже
Игрушку из Мосторгина
Дешевую принесу.
Твой сын, твой малыш безбровый,
Покоится в колыбели.
Он важно пускает слюни,
Вполне довольный собой.
Тебя ли мне ненавидеть
И ревновать к тебе ли,
Когда я так опечален
Твоей морщинкой любой?
Ему покажу я рожки,
Спрошу: — Как дела, Егорыч? —
И, мирно напившись чаю,
Пешком побреду домой.
И лишь закурю дорогой,
Почуяв на сердце горечь,
Что наша любовь не вышла,
Что этот малыш — не мой.
1933
Родная кровинка течет в ее жилах,
И больно — пусть век мою слабость
простит —
От глаз ее жалких, от рук ее милых
Отречься и память со счетов скостить.
Выветриваясь, по куску выпадая,
Душа искрошилась, как зуб, до корня.
Шли годы, и эта полуседая,
Тщедушная женщина — мать у меня?
Убогая! Где твоя прежняя сила?
Какою дорогой в могилу слегла?
Влюблялась, кисейные платья носила,
Читала Некрасова, смуглой была.
Растоптана зверем, чье прозвище — рынок,
Раздавлена грузом матрасов и соф,
Сгорела на пламени всех керосинок,
Пылающих в недрах кухонных Голгоф.
И вот они — вечная песенка жалоб,
Сонливость да втертый в морщины желток,
И милый, по-детски свисающий на лоб,
Скупой, седоватый теперь, завиток.
Так попусту, так бесполезно и глупо
Дотла допылала твоя красота!
Дымящимся паром кипящего супа
Весь мир от тебя заслонила плита!
В истрепанных туфлях, потертых и рыжих,
С кошелкой, в пальто, что не греет душú,
Привыкла блуждать между рыночных
выжиг,
Торгуясь, клянясь, скопидомя гроши.
Трудна эта доля, и жребий несладок:
Пугаться трамваев, бояться людей,
Толкаться в хвостах продуктовых палаток
Среди завсегдатаев очередей.
Но желчи не слышно в ее укоризне,
Очаг не наскучил ей, наоборот:
Ей быть и не снилось хозяйкою жизни,
А только властительницей сковород.
Она умоляет: «Родимый, потише!
Живи не спеша, не волнуйся, дитя!
Давай проживем, как подпольные мыши,
Что ночью глубокой в подвалах свистят!»
Затем, что она проповедует примус,
Затем, что она меж людьми, как в лесу, —
Мою угловатую непримиримость
К мышиной судьбе я, как знамя, несу.
Мне хочется расколдовать ее морок,
Взять под руку мать, как слепое дитя,
От противней чадных, от жирных конфорок
Увесть ее на берег мира, хотя
Я знаю: он будет ей чуден и жуток,
Тот солнечный берег житейской реки…
Слепую от шор, охромевшую в путах,
Я все ж поведу ее ей вопреки!
1933
Два месяца в небе, два сердца в груди,
Орел позади, и звезда впереди.
Я поровну слышу и клекот орлиный
И вижу звезду над родимой долиной:
Во мне перемешаны темень и свет,
Мне недоросль — прадед, и Пушкин —
мой дед.
Со мной заодно с колченогой кровати
Утрами встает молодой обыватель,
Он бродит раздет, и немыт, и небрит,
Дымит папиросой и плоско острит.
На сад, что напротив, на дачу, что
рядом,
Глядит мой двойник издевательским
взглядом,
Равно неприязненный всем и всему, —
Он в жизнь в эту входит, как узник
в тюрьму.
А я человек переходной эпохи…
Хоть в той же постели грызут меня блохи,
Хоть в те же очки я гляжу на зарю
И тех же сортов папиросы курю,
Но славлю жестокость, которая в мире
Клопов выжигает, как в затхлой квартире,
Которая за косы землю берет,
С которой сегодня и я в свой черед
Под знаменем гёзов, суровых и босых,
Вперед заношу свой скитальческий посох…
Что ж, рядом плетется, смешок затая,
Двойник мой, проклятая косность моя?
Так, пробуя легкими воздух студеный,
Сперва задыхается новорожденный,
Он мерзнет, и свет ему режет глаза,
И тянет его воротиться назад,
В привычную ночь материнской утробы:
Так золото мучат кислотною пробой,
Так все мы в глаза двойника своего
Глядим и решаем вопрос: кто кого?
Мы вместе живем, мы неплохо знакомы,
И сильно не ладим с моим двойником мы:
То он меня ломит, то я его мну,
И, чуть отдохнув, продолжаем войну.
К эпохе моей, к человечества маю
Себя я за шиворот приподымаю.
Пусть больно от этого мне самому,
Пускай тяжело, — я себя подыму!
И если мой голос бывает печален,
Я знаю: в нем фальшь никогда не жила!..
Огромная совесть стоит за плечами,
Огромная жизнь расправляет крыла!
1935
Дивчину пытает казак у плетня:
— Когда ж ты, Оксана, полюбишь меня?
Я саблей добуду для крали своей
И светлых цехинов, и звонких
рублей! —
Дивчина в ответ, заплетая косу:
— Про то мне ворожка гадала в лесу,
Пророчит она: мне полюбится тот,
Кто матери сердце мне в дар принесет.
Не надо цехинов, не надо рублей,
Дай сердце мне матери старой твоей.
Я пепел его настою на хмелю,
Настоя напьюсь — и тебя полюблю! —
Казак с того дня замолчал, захмурел,
Борща не хлебал, саламаты не ел.
Клинком разрубил он у матери грудь
И с ношей заветной отправился в путь:
Он сердце ее на цветном рушнике
Коханой приносит в косматой руке.
В пути у него помутилось в глазах,
Всходя на крылечко, споткнулся казак.
И матери сердце, упав на порог,
Спросило его: «Не ушибся, сынок?»
1935
Старинный друг, поговорим,
Старинный друг, ты помнишь Крым?
Вообразим, что мы сидим
Под буком темным и густым.
Медуз и крабов на мели
Босые школьники нашли,
За волнорезом залегли
В глубоком штиле корабли.
А море, как веселый пес,
Лежит у отмелей и кос
И быстрым языком волны
Облизывает валуны.
Звезда похожа на слезу,
А кипарисы там, внизу, —
Как две зеленые свечи
В сандалом пахнущей ночи.
Ты закурил и говоришь:
— Как пахнет ночь! Какая тишь!
Я тут уже однажды был,
Но край, который я любил,
Но Крым, который так мне мил,
Я трехдюймовками громил.
Тогда, в двадцатом, тут кругом
Нам каждый камень был врагом,
И каждый дом, и каждый куст…
Какая перемена чувств!
Ведь я теперь на берегу
Окурка видеть не могу,
Я веточке не дам упасть,
Я камешка не дам украсть.
Не потому ль, что вся земля, —
От Крыма и до стен Кремля,
Вся до последнего ручья —
Теперь ничья, теперь моя?
Пусть в ливадийских розах есть
Кровь тех, кто не успел расцвесть,
Пусть наливает виноград
Та жизнь, что двадцать лет назад
Пришла, чтоб в эту землю лечь, —
Клянусь, что праздник стоит свеч!
Смотри! Сюда со связкой нот
В пижаме шелковой идет
И поднимает скрипку тот,
Кто грыз подсолнух у ворот,
Тропинкой, города правей,
В чадры укрыты до бровей
Уже татарки не идут:
Они играют в теннис тут.
Легки, круглы и горячи,
Летят над сеткою мячи,
Их отбивают москвичи —
Парашютистки и врачи…
Наш летний отдых весел, но,
Играя в мяч, идя в кино,
На утлом ялике гребя,
Борясь, работая, любя, —
Как трудно дался этот край,
Не забывай, не забывай!..
Ты смолк. В потемках наших глаз
Звезда крылатая зажглась.
А море, как веселый пес,
Лежит у отмелей и кос,
Звезда похожа на слезу,
А кипарисы там, внизу,
Нам светят, будто две свечи,
В сандалом пахнущей ночи…
Тогда мы выпили до дна
Бокал мускатного вина,
Бокал за родину свою,
За счастье жить в таком краю,
За то, что Кремль, за то, что
Крым
Мы никому не отдадим.
1935
Настегала дочку мать крапивой:
— Не расти большой, расти красивой,
Сладкой ягодкой, речной осокой,
Чтоб в тебя влюбился пан высокий,
Ясноглазый, статный, черноусый,
Чтоб дарил тебе цветные бусы,
Золотые кольца и белила, —
Вот тогда ты будешь, дочь, счастливой.
Дочка выросла, как мать велела:
Сладкой ягодкою, королевой,
Белой лебедью, речной осокой,
И в нее влюбился пан высокий,
Черноусый, статный, ясноглазый,
Подарил он ей кольцо с алмазом,
Пояс драгоценный, ленту в косы…
Наигрался ею пан — и бросил!
Юность коротка, как песня птичья,
Быстро вянет красота девичья.
Иссеклися косы золотые,
Ясный взор слезинки замутили.
Ничего-то девушка не помнит,
Помнит лишь одну дорогу в омут,
Только тише, чем кутенок в сенцах,
Шевельнулась дочь у ней под сердцем.
Дочка в пана родилась — красивой.
Настегала дочку мать крапивой:
— Не расти большой, расти здоровой,
Крепкотелой, дерзкой, чернобровой,
Озорной, спесивой, языкатой,
Чтоб тебя не тронул пан проклятый.
А придет он потный, вислоусый
Да начнет сулить цветные бусы,
Пояс драгоценный, ленту в косы, —
Отпихни его ногою босой,
Зашипи на пана, дочь, гусыней,
Выдери глаза его косые!
1936
…Имеющий в кармане мускус
не кричит об этом на улицах.
Запах мускуса говорит за него.
У поэтов есть такой обычай:
В круг сойдясь, оплевывать друг друга.
Магомет, в Омара пальцем тыча,
Лил ушатом на беднягу ругань.
Юн в сердцах порвал на нем сорочку
И визжал в лицо, от злобы пьяный:
— Ты украл пятнадцатую строчку,
Низкий вор, из моего «Дивана»!
За твоими подлыми следами
Кто пойдет из думающих здраво? —
Старики кивали головами,
Молодые говорили: — Браво!
А Омар плевал в него с порога
И шипел: — Презренная бездарность!
Да минет тебя любовь пророка
Или падишаха благодарность!
Ты бесплоден! Ты молчишь годами!
Быть певцом ты не имеешь права! —
Старики кивали бородами,
Молодые говорили: — Браво!
Только некто пил свой кофе молча,
А потом сказал: — Аллаха ради!
Для чего пролито столько желчи? —
Это был блистательный Саади.
И минуло время. Их обоих
Завалил холодный снег забвенья,
Стал Саади золотой трубою,
И Саади слушала кофейня.
Как ароматические травы,
Слово пахло медом и плодами.
Юноши не говорили: «Браво!»,
Старцы не кивали бородами:
Он заворожил их песней птичьей —
Песней жаворонка в росах луга…
У поэтов есть такой обычай:
В круг сойдясь, оплевывать друг друга.
1936
В Перово пришла подмосковная осень
С грибами, с рябиной, с ремонтами дач.
Ты больше, пиджак парусиновый сбросив,
Не ловишь ракеткою теннисный мяч.
Березки прозрачны, скворечники немы,
Утрами морозец хрустит по садам:
И дачница в город везет хризантемы,
И дачник увязывает чемодан.
На мокрых лугах зажелтелась морошка.
Охотник в прозрачном и гулком лесу
По топкому дерну, шагая сторожко,
Несет в ягдташе золотую лису.
Бутылка вина кисловата, как дрожжи.
Закурим, нальем и послушаем, как
Шумит элегический пушкинский дождик
И шаткую свечку колеблет сквозняк.
1937
На улице пляшет дождик. Там тихо, темно
и сыро.
Присядем у нашей печки и мирно
поговорим.
Конечно, с ребенком трудно. Конечно, мала
квартира.
Конечно, будущим летом ты вряд ли
поедешь в Крым.
Еще тошноты и пятен даже в помине нету,
Твой пояс, как прежде, узок, хоть в зеркало
посмотри!
Но ты по неуловимым, по тайным женским
приметам
Испуганно догадалась, чтó у тебя внутри.
Нескоро будить он станет тебя своим
плачем тонким
И розовый круглый ротик испачкает
молоком.
Нет, глубоко под сердцем, в твоих золотых
потемках,
Не жизнь, а лишь завязь жизни завязана
узелком.
И вот ты бежишь в тревоге прямо
к гомеопату.
Он лыс, как головка сыра, и нос у него
в угрях,
Глаза у него навыкат и борода лопатой.
Он очень ученый дядя — и все-таки он
дурак!
Как он самодовольно пророчит тебе
победу!
Пятнадцать прозрачных капель он
в склянку твою нальет.
— Пять капель перед обедом, пять
капель после обеда —
И все как рукой снимает! Пляшите опять
фокстрот!
Так значит, сын не увидит, как флаг над
Советом вьется?
Как в школе Первого мая ребята пляшут
гурьбой?
Послушай, а что ты скажешь, если он
будет Моцарт,
Этот неживший мальчик, вытравленный
тобой?
Послушай, а если ночью вдруг он тебе
приснится,
Приснится и так заплачет, что вся
захолонешь ты,
Что жалко взмахнут в испуге подкрашенные
ресницы,
И волосы разовьются, старательно завиты,
Что хлынут горькие слезы и начисто
смоют краску,
Хорошую, прочную краску с темных
твоих ресниц?..
Помнишь, ведь мы читали, как в старой
английской сказке
К охотнику приходили души убитых птиц.
А вдруг, несмотря на капли мудрых
гомеопатов,
Непрошеной новой жизни не оборвется
нить!
Как ты его поцелуешь? Забудешь ли, что
когда-то
Этою же рукою старалась его убить?
Кудрявых волос, как прежде, туман золотой
клубится,
Глазок исподлобья смотрит — лукавый и
голубой.
Пускай за это не судят, но тот, кто убил —
убийца.
Скажу тебе правду: ночью мне страшно
вдвоем с тобой!
1937
Кем я был? Могильною травой?
Хрупкой галькою береговой?
Круглобоким облачком над бездной?
Ноздреватою рудой железной?
Та трава могильная сначала
Ветерок дыханием встречала,
Тучка плакала слезою длинной,
Пролетая над родной долиной.
И когда я говорю стихами —
От кого в них голос и дыханье?
Этот голос — от прабабки-тучи,
Эти вздохи — от травы горючей!
Кем я буду? Комом серой глины?
Белым камнем посреди долины?
Струйкой, что не устает катиться?
Перышком в крыле у певчей птицы?
Кем бы я ни стал и кем бы ни был —
Вечен мир под этим вечным небом;
Если стану я водой зеленой —
Зазвенит она одушевленно,
Если буду я густой травою —
Побежит она волной живою.
1938
Выдь на зорьке
И ступай на север
По болотам,
Камушкам
И мхам.
Распустив хвоста колючий веер,
На сосне красуется глухарь.
Тонкий дух весенней благодати,
Свет звезды —
Как первая слеза…
И глухарь,
Кудесник бородатый,
Закрывает желтые глаза.
Из дремотных облаков исторгла
Яркий блеск холодная заря
И звенит,
Чумная от восторга,
Зоревая песня глухаря.
Счастлив тем,
Что чувствует и дышит,
Красотой восхода упоен, —
Ничего
Не видит и не слышит,
Ничего
Не замечает он.
Он поет листву купав болотных,
Паутинку,
Белку
И зарю,
И в упор подкравшийся охотник
Из берданки бьет по глухарю.
Может, также
В счастья день желанный,
В час, когда я буду петь, горя,
И в меня
Ударит смерть нежданно,
Как его дробинка —
В глухаря.
1938
Профиль юности бессмертной
Промелькнул в окне трамвая.
Я стоял у поворота
Рельс, бегущих от Арбата,
Из трамвая глянул кто-то
Красногубый и чубатый.
Как лицо его похоже
На мое — сухое ныне!
Только чуточку моложе,
Веселее и невинней.
А трамвай — как сдунет ветром,
Он качнулся, уплывая.
Профиль юности бессмертной
Промелькнул в окне трамвая.
Минут годы. Подойдет он —
Мой двойник — к углу Арбата.
Из трамвая глянет кто-то
Красногубый и чубатый,
Как и он, в костюме синем,
С полевою сумкой тоже,
Только чуточку невинней,
Веселее и моложе.
А трамвай — как сдунет ветром,
Он промчится, завывая…
Профиль юности бессмертной
Промелькнет в окне трамвая.
На висках у нас, как искры,
Седина блестит сверкая:
Наша молодость, как выстрел,
Прогремела замирая.
Вот и станут старше дети,
Встретят жизнь, как мы когда-то.
Но останется на свете
Остановка у Арбата,
Где, ни разу не померкнув,
Непрестанно оживая,
Профиль юности бессмертной
Промелькнет в окне трамвая!
1939
Экой снег какой глубокий!
Лошадь дышит горячо!
Светит месяц одинокий
Через левое плечо.
Пруд окован крепкой бронью,
И уходят от воды
Вправо — крестики вороньи,
Влево — заячьи следы.
Гнется кустик на опушке,
Блещут звезды, мерзнет лес.
Тут снимал перчатки Пушкин
И усы крутил Дантес.
Раздается на полянках
Волчьих свадеб дальний вой.
Мы летим в ковровых санках
По дорожке столбовой.
Ускакали с черноокой
И — одни. Чего ж еще?
Светит месяц одинокий
Через левое плечо.
Неужели на гулянку
С колокольцем под дугой
Понесется в тех же санках
Завтра кто-нибудь другой?
И усы ладонью тронет,
И увидит у воды
Те же крестики вороньи,
Те же заячьи следы?
На березах грачьи гнезда
Да сорочьи терема…
Те же волки, те же звезды,
Та же русская зима!
На погост он мельком глянет,
Где ограды да кусты,
Мельком глянет,
Нас помянет:
Жили-были я да ты!..
И прижмется к черноокой
И задышит горячо.
Глянет месяц одинокий
Через левое плечо.
1939
Весной в саду я зяблика поймал.
Его лучок захлопнул пастью волчьей.
Лесной певец, он был пуглив и мал,
Но, как герой, неволю встретил молча.
Он петь привык лесное торжество
Под светлым солнышком на клейкой ветке…
Нет! Золотая песенка его
Не прозвучит в убогой этой клетке!
Горсть муравьиных лакомых яиц
Не вызвала его счастливой трели.
В глаза ручных моих домашних птиц
Его глаза презрительно смотрели.
Он все глядел на поле за окном
Сквозь частых проволок густую сетку,
Но я задернул грубым полотном
Его слегка качавшуюся клетку.
И чувствуя, как за его тюрьмой
Весна цветет все чище, все чудесней, —
Он засвистал!.. Что делать, милый мой?
В неволе остается только песня!
1939
Когда я уйду,
Я оставлю мой голос
На черном кружке.
Заведи патефон,
И вот
Под иголочкой,
Тонкой, как волос,
От гибкой пластинки
Отделится он.
Немножко глухой
И немножко картавый
Мой голос
Тебе прочитает стихи,
Окликнет по имени,
Спросит:
«Устала?»
Наскажет
Немало смешной чепухи.
И сколько бы ни было
Злого,
Дурного,
Печалей,
Обид, —
Ты забудешь о них.
Тебе померещится,
Будто бы снова
Мы ходим в кино,
Разбиваем цветник.
Лицо твое
Тронет волненья румянец,
Забывшись,
Ты тихо шепнешь:
«Покажись!..»
Пластинка хрипнет
И окончит свой танец,
Короткий,
Такой же недолгий,
Как жизнь.
1939
Улетают птицы зá море,
Миновало время жатв,
На холодном
Сером мраморе
Листья желтые лежат.
Солнце спряталось за ситцевой
Занавескою небес,
Черно-бурою лисицею
Под горой улегся лес.
По воздушной
Тонкой лесенке
Опустился
И повис
Над окном —
Ненастья вестник —
Паучок-парашютист.
В эту ночь
По кровлям тесаным,
В трубах песни заводя,
Заскребутся духи осени,
Стукнут пальчики дождя.
В сад,
Покрытый ржавой влагою,
Завтра утром выйдешь ты
И увидишь
За ночь
Наголо
Облетевшие цветы.
На листве рябин продрогнувших
Заблестит холодный пот.
Дождик,
Серый
Как воробышек,
Их по ягодке склюет.
1940
Минуют дни незаметно,
Идут года, не спеша…
Как искра, ждущая ветра,
Незримо тлеет душа.
Когда налетевший ветер
Раздует искру в пожар, —
Слепые люди заметят:
Не зря уголек лежал!
1941
Следы войны неизгладимы!..
Пускай окончится она, —
Нам не пройти спокойно мимо
Незатемненного окна!
Юнцы, видавшие немного,
Начнут подтрунивать слегка,
Когда нам вспомнится тревога
При звуке мирного гудка.
Счастливцы! Кто из них поверит,
Что рев сирен кидает в дрожь,
Что стук захлопнувшейся двери
На выстрел пушечный похож?
Вдолби-ка им — как трудно
спичка
Порой давалась москвичам
И отчего у нас привычка
Не раздеваться по ночам?
Они, минувшее не поняв,
Запишут в скряги старика,
Что со стола ребром ладони
Сметает крошки табака.
1941
Нет, не всегда смешон и узок
Мудрец, глухой к делам земли:
Уже на рейде в Сиракузах
Стояли римлян корабли.
Над математиком курчавым
Солдат занес короткий нож,
А он на отмели песчаной
Окружность вписывал в чертеж.
Ах, если б смерть — лихую гостью
Мне так же встретить повезло,
Как Архимед, чертивший тростью
В минуту гибели — число!
1941
Эти гордые лбы винчианских мадонн
Я встречал не однажды у русских
крестьянок,
У рязанских молодок, согбенных трудом,
На току молотящих снопы спозаранок.
У вихрастых мальчишек, что ловят грачей
И несут в рукаве полушубка отцова,
Я видал эти синие звезды очей.
Что глядят с вдохновенных картин
Васнецова.
С большака перешли на отрезок холста
Бурлаков этих репинских ноги босые…
Я теперь понимаю, что вся красота —
Только луч того солнца, чье имя —
Россия!
1942
В час испытаний
Поклонись отчизне
По-русски,
В ноги,
И скажи ей:
— Мать,
Ты — жизнь моя,
Ты мне дороже жизни.
С тобою — жить,
С тобою — умирать.
Будь верен ей,
И как бы ни был длинен
И тяжек день военной маяты, —
Коль пахарь ты,
Отдай ей все, как Минин,
Будь ей Суворовым,
Коль воин ты.
Люби ее,
Клянись, как наши деды,
Горой стоять
За жизнь ее и честь,
Чтобы сказать
В желанный час победы:
— И моего
Тут капля меда есть.
1942
Страшны еще
Войны гримасы,
Но мартовские дни —
Ясны,
И детвора
Играет в «классы» —
Всегдашнюю
Игру весны.
Среди двора
Вокруг воронки
Краснеют груды кирпича,
А ребятишки
Чуть в сторонке
Толпятся,
Весело крича.
Во взгляде женщины
Несмелом
Видна печаль,
А детвора
Весь день рисует
Клетки мелом
Среди широкого двора.
Железо,
Свернутое в свиток,
Напоминает
О враге,
А мальчуган
На стеклах битых
Танцует
На одной ноге…
Что ж,
Если нас
Враги принудят,
Мы вроем надолбы
В асфальт,
Но дни пройдут —
И так же будет
Звенеть
Беспечный
Детский альт!
Он — вечен!
В смерть душа не верит:
Жизнь не убьют,
Не разбомбят!..
У них эмблема —
Крест и череп.
Мы —
За бессмертный
Смех
Ребят.
1942
Скинуло кафтан зеленый лето.
Отсвистели жаворонки всласть.
Осень, в шубу желтую одета,
По лесам с метелкою прошлась.
Чтоб вошла рачительной хозяйкой
В снежные лесные терема
Щеголиха в белой разлетайке —
Русская румяная зима!
1942
Я не знаю, что на свете проще?
Глушь да топь, коряги да пеньки.
Старая березовая роща,
Редкий лес на берегу реки.
Капельки осеннего тумана
По стволам текут ручьями слез.
Серый волк царевича Ивана
По таким местам, видать, и вез.
Ты родись тут Муромцем Илюшей,
Ляг на мох и тридцать лет лежи.
Песни пой, грибы ищи да слушай,
Как в сухой траве шуршат ужи.
На сто верст кругом одно и то же:
Глушь да топь, чижи да дикий хмель…
Отчего ж нам этот край дороже
Всех заморских сказочных земель?
1942
Шло донское войско на султана,
Табором в степи широкой стало,
И казаки землю собирали —
Кто мешком, кто шапкою бараньей.
В холм ее, сырую, насыпали.
Чтоб с кургана мать полуслепая
Озирала степь из-под ладони:
Не пылят ли где казачьи кони?
И людей была такая сила,
Столько шапок высыпано было,
Что земля струей бежала, ширясь,
И курган до звезд небесных вырос.
Год на то возвышенное место
Приходили жены и невесты,
Только, как ни вглядывались в
дали, —
Бунчуков казачьих не видали.
Через три-четыре долгих года
Воротилось войско из похода,
Из жестоких сеч с ордой поганой,
Чтобы возле старого кургана
Шапками курган насыпать новый —
Памятник годины той суровой.
Сколько шапок рать ни насыпала,
А казаков так осталось мало,
Что второй курган не вырос выше
Самой низкой камышовой крыши.
А когда он встал со старым рядом,
То казалось, если смерить взглядом,
Что поднялся внук в ногах у деда…
Но с него была видна победа.
1942
Смоленск и Тула, Киев и Воронеж
Своей прошедшей славою горды.
Где нашу землю посохом ни
тронешь —
Повсюду есть минувшего следы.
Нас дарит кладами былое время:
Копни лопатой и найдешь везде
Тут — в Данциге откованное стремя,
А там — стрелу, каленную в Орде.
Зарыли в землю много ржавой стали
Все, кто у нас попировал в гостях!
Как памятник стоит на пьедестале,
Так встала Русь на вражеских костях.
К нам, древней славы неусыпным
стражам,
Взывает наше прошлое, веля,
Чтоб на заржавленном железе вражьем
И впредь стояла русская земля!
1942
Весь край этот, милый навеки,
В стволах белокорых берез,
И эти студеные реки,
У зыби которых ты рос.
И темная роща, где свищут
Всю ночь напролет соловьи,
И липы на старом кладбище,
Где предки уснули твои.
И синий ласкающий воздух,
И крепкий загар на щеках,
И деды в андреевских звездах,
В высоких седых париках.
И рожь на полях непочатых,
И эта хлеб-соль средь стола,
И псковских соборов стрельчатых
Причудливые купола.
И фрески Андрея Рублева
На темной церковной стене,
И звонкое русское слово,
И в чарочке пенник на дне.
И своды лабазов просторных,
Где в сене — раздолье мышам,
И эта — на ларчиках черных —
Кудрявая вязь палешан.
И дети, что мчатся, глазея,
По следу солдатских колонн,
И в старом полтавском музее
Полотнища шведских знамен.
И санки, чтоб вихрем летели!
И волка опасливый шаг,
И серьги вчерашней метели
У зябких осинок в ушах.
И ливни, — такие косые,
Что в поле не видно ни зги…
Запомни: все это Россия,
Которую топчут враги.
1942
Широка раскинулась Россия!
Много бед Россия выносила:
На нее с востока налетали
Огненной метелицей татары,
С запада,
Затмив щитами солнце,
Шли стеною на нее ливонцы.
— Погоди! —
Они ее пугали,—
Мы тебя растопчем сапогами!
Пес завоет,
Вырастет крапива,
Где нога немецкая ступила!
Бил дозорный в било на Пожаре[1]
К борзым коням ратники бежали,
Выводил под русским небом синим
Ополченье тароватый Минин.
Из неволи польской и татарской
Вызволяли Русь Донской с Пожарским,
Смуглая рука царя Ивана
Крестоносцев по щекам бивала.
И чертили по степным яругам
Коршуны над ними
Круг за кругом
Их клевало на дорогах тряских
Воронье в монашьих черных рясах,
И вздымал над битой вражьей кликой
Золотой кулак Иван Великий.
Нынче вновь кривые зубы точит
Враг на русский край.
Он снова хочет
Выложить костьми нас в ратном поле.
Волю отобрать у нас
И долю,
Чтобы мы не пели наших песен,
Не владели ни землей, ни лесом,
Чтоб влекла орда фашистов пьяных
Наших жен в шатры,
Как полонянок,
Чтобы наши смелые ребята
От поклонов сделались горбаты,
Чтоб лишь странники брели босые
По местам,
Где встарь была Россия.
Не бывать такому сраму, братцы!
Грудью станем!
Будем насмерть драться!
Изведем врага!
Штыком заколем!
Пулею прошьем!
Забьем дрекольем!
В землю втопчем!
Загрызем зубами,
А не будем у него рабами!
Ястреб нам крылом врага укажет,
Шелестом трава о нем расскажет,
Даль заманит,
Выдаст конский топот,
Русская река его утопит.
Не испить врагу шеломом Дона!
Русские не склонятся знамена!
Будем биться так,
Чтоб видно было:
В мире нет сильнее русской силы,
Чтоб остались от орды поганой
Только безыменные курганы,
Чтоб вовек
Стояла величаво
Мать Россия,
Наша жизнь и слава!
1942
В колокол, мирно дремавший…
В тот колокол, что звал народ на вече,
Вися на башне у кривых перил,
Попал снаряд, летевший издалече,
И колокол, сердясь, заговорил.
Услышав этот голос недовольный,
Бас, потрясавший гулкое нутро,
В могиле вздрогнул мастер колокольный,
Смешавший в тигле медь и серебро.
Он знал, что в дни, когда стада тучнели
И закрома ломились от добра, —
У колокола в голосе звенели
Малиновые ноты серебра.
Когда ж врывались в Новгород соседи
И был весь город пламенем объят,
Тогда глубокий звон червонной меди
Звучал, как ныне. Это был набат!
Леса, речушки, избы и покосцы
Виднелись с башни каменной вдали.
По большакам сновали крестоносцы,
Скот угоняли и амбары жгли…
И рухнули перил столбы косые,
И колокол гудел над головой
Так, словно то сама душа России
Своих детей звала на смертный бой.
1942
На окнах, сплошь заиндевелых,
Февральский выписал мороз
Сплетенье трав молочно-белых
И серебристо-сонных роз.
Пейзаж тропического лета
Рисует стужа на окне,
Зачем ей розы? Видно, это
Зима тоскует о весне.
1943
Не ночь, не звезды, не морская пена…
Нет, в памяти доныне, как живой,
Мышастый ослик шествует степенно
По раскаленной крымской мостовой.
Давно смирен его упрямый норов:
Автомобиль прижал его к стене,
И рдеет горка спелых помидоров
В худой плетенке на его спине.
А впереди — слегка раскос и черен,
В штанишках синих, рваных на заду,
Бритоголовый толстый татарчонок,
Спеша, ведет осленка в поводу.
Между домов поблескивает море,
Слепя горячей синькою глаза.
На каменном побеленном заборе
Гуляет бородатая коза.
Песок внизу каймою пены вышит,
Алмазом блещет мокрое весло,
И валуны лежат на низких крышах,
Чтоб в море крыши ветром не снесло.
А татарчонку хочется напиться.
Что Крым ему во всей его красе?
И круглый след ослиного копытца
Оттиснут на асфальтовом шоссе.
1943
Стойбище осеннего тумана,
Вотчина ночного соловья,
Тихая царевна Несмеяна —
Родина неяркая моя!
Знаю, что не раз лихая сила
У глухой околицы в лесу
Ножичек сапожный заносила
На твою нетленную красу.
Только — все ты вынесла, и снова
За раздольем нив, где зреет рожь,
На пеньке у омута лесного
Песенку Аленушки поешь…
Я бродил бы тридцать лет по свету,
А к тебе вернулся б умирать,
Потому что в детстве песню эту,
Знать, и надо мной певала мать!
1942–1944
Такой ты мне привиделась когда-то:
Молочный снег, яичная заря.
Косые ребра будки полосатой,
Чиновничья припрыжка снегиря.
Я помню чай в кустодиевском блюдце,
И санный путь, чуть вьюга улеглась,
И капли слез, которые не льются
Из светло-серых с поволокой глаз…
Что ж! Прав и я: бродяга — дым
становий,
А полководец — жертвенную кровь
Любил в тебе… Но множество любовей
Слилось в одну великую любовь!
1944
Через лужок, наискосок
От точки огневой,
Шумит молоденький лесок,
Одевшийся листвой.
Он весь — как изумрудный дым.
И радостно белы
Весенним соком молодым
Налитые стволы.
Весь день на солнце, знай, лежи!
А в роще полутьма.
Там сходят пьяные чижи
От радости с ума.
Мне жар полдневный не с руки.
Я встану и пойду
Искать вдоль рощи васильки,
Подсвистывать дрозду.
Но поднимись не то что сам, —
Из ямы выставь жердь —
И сразу к птичьим голосам
Прибавит голос смерть.
Откликнется без долгих слов
Ее глухой басок
Из-за березовых стволов,
С которых каплет сок.
Мне довелось немало жить,
Чтоб у того узла
Узнать, что гибель может быть
Так призрачно бела!
1944
Любимого сына старуха в поход
провожала,
Винцо подносила, шелковое стремя
держала.
Он сел на коня и сказал, выезжая
в ворота:
— Что ж! Видно, такая уж наша казачья
работа!
Ты, мать, не помри без меня от докуки
и горя:
Останусь в живых — так домой ворочусь
из-за моря.
Жди в гости меня, как на север
потянутся гуси!..
— Ужо не помру! — отвечала старуха —
Дождуся!
Два года она простояла у тына. Два года
На запад глядела: не едет ли сын
из похода?
На третьем году стала смерть у ее
изголовья
— Пора! — говорит. — Собирайся на отдых,
Прасковья! —
Старуха сказала: — Я рада отдать тебе
душу,
Да как я свою материнскую клятву
нарушу?
Покуда из дома хлеб-соль я не вынесу
сыну,
— Я смертное платье свое из укладки
не выну!
Тут смерть поглядела в кувшин с ледяною водою.
— Судьбина, — сказала, — грозит ему
горькой бедою:
В неведомом царстве, где небо горячее
сине,
Он, жаждой томясь, заблудился
в безводной пустыне.
Коль ты мне без спору отдашь свое старое
тело,
Пожалуй, велю я, чтоб тучка над ним
пролетела!
И матери слезы упали на камень
горючий,
И солнце над сыном затмилось прохладною
тучей.
И к влаге студеной припал он сухими
губами.
И мать почему-то пришла удалому
на память.
А смерть закричала: — Ты что ж меня,
баба, морочишь?
Сынка упасла, а в могилу ложиться
не хочешь? —
И мать отвечала: — Любовь, знать, могилы
сильнее!
На что уж ты — сила, а что ты поделаешь
с нею?
Не гневайся, матушка. Сядь. Подожди,
коли хочешь,
Покуда домой из похода вернется
сыночек!
Смерть глянула снова в кувшин с ледяною
водою,
— Судьбина, — сказала, — грозит ему
новой бедою:
Средь бурного моря сынок твой скитается
ныне,
Корабль его тонет, он гибнет в глубокой
пучине.
Коль ты мне без спору отдашь свою
грешную душу,
Пожалуй, велю я волне его кинуть
на сушу!
И смерть замахнулась косой над ее
сединою.
И к берегу сына прибило могучей волною,
И он заскучал по родному далекому дому
И плеткой своей постучал в подоконник
знакомый.
— Ну, — молвила смерть. — Я тут попусту
времечко трачу!
Тебе на роду написали, я вижу, удачу.
Ты — сыну, не мне отдала свою душу
и тело.
Так вот он стучится. Милуйся же с ним,
как хотела!
1944
Ты говоришь, что наш огонь погас,
Твердишь, что мы состарились с тобою.
Взгляни ж, как блещет небо голубое!
А ведь оно куда старее нас…
1944
Мальчик жаловался, горько плача:
— В пять вопросов трудная задача!
Мама, я решить ее не в силах,
У меня и пальцы все в чернилах,
И в тетради места больше нету,
И число не сходится с ответом!
— Не печалься! — мама отвечала, —
Отдохни и все начни сначала! —
Жизнь поступит с мальчиком иначе:
В тысячу вопросов даст задачу.
Пусть хоть кровью сердце обольется, —
Все равно решать ее придется.
Если скажет он, что силы нету, —
То ведь жизнь потребует ответа.
Времени она оставит мало,
Чтоб решать задачу ту сначала.
1945
Все мне мерещится поле с гречихою,
В маленьком доме сирень на окне,
Ясное-ясное, тихое-тихое
Летнее утро мерещится мне.
Мне вспоминается кляча чубарая,
Аист на крыше, скирды на гумне,
Темная-темная, старая-старая
Церковка наша мерещится мне.
Чудится мне, будто песню печальную
Мать надо мною поет в полусне,
Узкая-узкая, дальняя-дальняя
В поле дорога мерещится мне.
Где ж этот дом с оторвавшейся
ставнею.
Комната с пестрым ковром на стене?
Милое-милое, давнее-давнее
Детство мое вспоминается мне.
1945
Никанор первопутком ходил в извоз,
А к траве ворочался до дому.
Почитай и немного ночей пришлось
Миловаться с женой за год ему!
Ну, да он был старательный мужичок…
Сходит в баньку, поест, побреется,
Заберется к хозяюшке под бочок,
И, глядишь, человек согреется.
А Матрена рожать здорова была!
То есть экая баба клятая:
Муж на пасху воротится — тяжела.
На крещенье придет — брюхатая!
Никанор, огорченья не утая,
Разговор с ней повел по-строгому:
— Ты, Матрена, крольчиха аль попадья?
Снова носишь? Побойся бога — мол!
Тут уперла она кулаки в бока:
— Спрячь глаза, — говорит, — бесстыжие!
Аль в моих куличах не твоя мука?
Все ребята в тебя. Все — рыжие!
Начала она зыбку качать ногой,
А мужик лишь глазами хлопает:
На коленях малец, у груди — другой,
Да еще трое лазят по полу!
Он, конечно, кормил их своим трудом,
Но, однако же, не без жалобы:
— Положительно, граждане, детский дом:
На пять баб за глаза достало бы!
Постарел Никанор. Раз глаза протер,
Глядь-поглядь, а ребята взрослые.
Стал Никита — шахтер, а Федот — монтер,
Все — большие, ширококостые!
Вот по горницам ходит старик ворча:
— Без ребят обернулся где бы я?
Захвораю, так кличу сынка-врача,
Лук сажу — агронома требую!
Про сынов моих слава идет окрест,
Что ни дочка — голубка сизая!
А как сядут за стол на двенадцать мест,
Так куда тебе полк — дивизия!..
Поседела Матренина голова:
Уходилась с такою оравою.
За труды порешила ее Москва
Наградить «Материнскою славою».
Муж прослышал и с поля домой попер.
В тот же вечер с хозяйкой свиделся,
— Нынче я, — заявляет Никанор, —
На Верховный Совет обиделся.
Нету слов, — говорит, — хоть куда декрет.
Наградить тебя — дело нужное,
Да в декрете пустячной статейки нет
Про мои заслуги, мужние!
Наше дело, конечно, оно пустяк.
Но меня обижают, вижу я:
Тут, вертись не вертись, а ведь
как-никак —
Все ребята в меня. Все — рыжие!
Девять парней — что соколы, и опять —
Трое девок, и все — красавицы!
Ты Калинычу, мать, не забудь сказать:
Без опары пирог не ставится.
Уж коли ему орден навесить жаль,
Все ж пускай обратит внимание
И велит мужикам нацеплять медаль —
Не за доблесть, так за старание.
1945
…Итак, приезжайте к нам завтра,
не позже!
У нас васильки собирай хоть охапкой.
Сегодня прошел замечательный дождик, —
Серебряный гвоздик с алмазною шляпкой.
Он брызнул из маленькой-маленькой тучки
И шел специально для дачного леса,
Раскатистый гром, его верный попутчик,
Над ним хохотал, как подпивший повеса.
На Пушкино в девять идет электричка.
Послушайте, вы отказаться не вправе:
Кукушка снесла в нашей роще яичко,
Чтоб вас с наступающим счастьем
поздравить!
Не будьте ленивы, не будьте упрямы.
Пораньше проснитесь, не мешкая встаньте.
В кокетливых шляпках, как модные дамы,
В лесу мухоморы стоят на пуанте.
Вам будет на сцене лесного театра
Вся наша программа показана разом:
Чудесный денек приготовлен на завтра,
И гром обеспечен и дождик заказан!
1945