вдоль подворотен, вдоль по диабазу
и в переулках пропадает сразу.
А ты смотри, ты все смотри наверх.
Хоть что-нибудь увидишь в небесах,
за новыми заметишь облаками.
Как странно обнаружить на часах
всю жизнь свою с разжатыми руками
и вот понять: она -- как забытье,
что не прожив ее четвертой части,
нежданно оказался ты во власти
и вовсе отказаться от нее.
13. Комментарий
Читатель мой, куда ты запропал.
Ты пару монологов переспал,
теперь ты посвежел -- сидишь, остришь,
а вечером за преф или за бридж
от нового романса улизнешь,
конечно, если раньше не заснешь.
Так, видимо, угоднее судьбе.
О чем же я горюю, о себе.
Пожалуй, нет. Привычно говорю.
Ведь я и сам немногое дарю,
привычно говорю: читатель где!
И, кажется, читаю в пустоте.
Горюй, горюй, попробуем сберечь
всех персонажей сбивчивую речь,
что легче, чем сулить и обещать,
чем автора с героями смешать,
чем вздрагивая, хмыкая, сопя
в других искать и находить себя.
Горюй, горюй. Сквозь наши времена
плывут и проползают имена
других людей, которых нам не знать,
которым суждено нас обогнать,
хотя бы потому, что и для нас
трудней любить все больше каждый раз.
Итак, за сценой нарастает джаз,
и красные софиты в три луча
выносят к рампе песню Скрипача.
14. Романс Скрипача
Тогда, когда любовей с нами нет,
тогда, когда от холода горбат,
достань из чемодана пистолет,
достань и заложи его в ломбард.
Купи на эти деньги патефон
и где-нибудь на свете потанцуй
(в затылке нарастает перезвон),
ах, ручку патефона поцелуй.
Да, слушайте совета Скрипача,
как следует стреляться сгоряча:
не в голову, а около плеча!
Живите только плача и крича!
На блюдечке я сердце понесу
и где-нибудь оставлю во дворе.
Друзья, ах, догадайтесь по лицу,
что сердца не отыщется в дыре,
проделанной на розовой груди,
и только патефоны впереди,
и только струны-струны, провода,
и только в горле красная вода.
15. Комментарий
Он отнимает скрипку от плеча,
друзья, благодарите Скрипача.
Так завернем в бумажку пятаки
и -- в форточку. И взмах его руки
на дне двора беспомощно мелькнет,
он медленно наклонится, вздохнет
и, растянув в полуулыбке рот,
упавшие монеты подберет.
Вот вспоминай года после войны.
По всем дворам скитаются они,
и музыка ползет вдоль темных стен
то дважды в день, а то и трижды в день.
Свистят, свистят весь день смычки калек,
как будто наступает новый век,
сплошное пенье, скрипки, кутерьма,
и струнами опутаны дома,
и всё смычки военные свистят,
и пятаки по воздуху летят.
Как учит нас столетье выбирать
тот возраст, где удачней умирать,
где целый дом роняет из окна
тот возраст, где кончается война,
тот возраст, где ты шествовал меж пуль.
Ты голову просовываешь в нуль,
просовываешь новую тоску
в нуль с хвостиком, а хвостик -- к потолку.
Но где они, куда они ушли
и где твои слова их не нашли.
Ведь это все звучало не вчера,
и, слыша только скрипки со двора,
сквозь эти дни все рушится вода.
К каким делам мы перешли тогда.
Была ли это правда, или ложь,
теперь наверняка не разберешь,
но кто-то был правдив, а кто-то лжив,
но кто-то застрелился, кто-то жив,
а кто играет до сих пор в кино,
но остальные умерли давно.
Но был другой -- таким и надо быть -
кто ухитрился обо всем забыть,
своей игрой столовые пленяв.
Живи, живи. Мы встретимся на днях.
Живи в послевоенных городах,
играй в столовых, вечером -- в садах,
играй, играй провинциальный вальс
и мальчикам подмигивай -- для нас.
Твой день пройдет, мелькнет, как легкий тур
среди смычков, огней, клавиатур,
провинциальный клен прошелестит,
и женщина знакомая простит,
и Бог простит безумный краткий век
военных и заслуженных калек,
и ты уйдешь, не задолжав за хлеб,
но искус у окна преодолев...
16
И продолжать осмеливаюсь я.
Вперед, моя громоздкая ладья,
читатель мой, медлительность прости,
мне одному приходится грести.
Вот Арлекин в проулок повернул,
а Лжец Поэту ловко подмигнул
и, за руку схватив, повлек в проход,
за ними увязался Дон Кихот.
И вот они уже у входа в бар.
Усталый Человек на тротуар
бессильно опустился и заснул,
а дождь все лил, и разносился гул
дневных забот. Скрипач висел в петле.
А мы поговорим о Короле.
17. Баллада и романс Короля
Баллада
Жил-был король, жил-был король,
он храбрый был, как лев,
жил-был король, жил-был король,
король без королев.
Он, кроме хлеба, ничего
не ел, не пил вина,
одна отрада у него
была: война, война.
И день и ночь в седле, в седле,
и день и ночь с мечом
он мчался, мчался по земле,
и кровь лилась ручьем
за ним, за ним, а впереди
рассветный ореол,
и на закованной груди
во мгле мерцал орел.
Летели дни, неслись года,
он не смыкал очей,
о, что гнало его туда,
где вечный лязг мечей,
о, что гнало его в поход,
вперед, как лошадь -- плеть,
о, что гнало его вперед
искать огонь и смерть.
И сеять гибель каждый раз,
топтать чужой посев...
То было что-то выше нас,
то было выше всех.
Ответь, ответь, найди ответ,
тотчас его забудь,
ответь, ответь, найди ответ,
но сам таким не будь.
Он пред врагами честь свою
и шпагу не сложил,
он жизнь свою прожил в бою,
он жизнь свою прожил!
Гони, гони, гони коней,
богатство, смерть и власть,
но что на свете есть сильней,
но что сильней, чем страсть.
Враги поймут, глупцы простят,
а кто заучит роль,
тот страстотерпец, тот солдат,
солдат, мертвец, король.
Простись, простись, простимся с ним,
простимся, чья вина,
что тишь да гладь нужна одним,
другим нужна война,
и дробь копыт, и жизни дробь,
походные костры.
Одним -- удар земли о гроб,
другим -- кларнет зари.
Романс
-- Памятью убитых, памятью всех,
если не забытых, так все ж без вех,
лежащих беззлобно -- пусты уста,
без песенки надгробной, без креста.
Я то уж, наверно, ею не храним,
кто-нибудь манерно плачет по ним,
плачет, поминает землю в горсти,
меня проклинает, Господь, прости.
Нет мне изгнанья ни в рай, ни в ад,
долгое дознанье, кто виноват,
дело-то простое, гора костей,
Господи, не стоит судить людей.
Ежели ты выжил -- садись на коня,
что-то было выше, выше меня,
я-то проезжаю вперед к огню,
я-то продолжаю свою войну.
Я проезжаю. В конце -- одно.
Я-то продолжаю, не все ли равно,
все-то на свете в говне, в огне,
саксофоны смерти поют по мне.
Радость или злобу сотри с лица,
орлик мой орлик, крылья на груди,
Жизни и Смерти нет конца,
где-нибудь на свете лети, лети.
18. Комментарий
Как нравится романс его тебе.
Гадай, как оказался он в толпе,
но только слишком в дебри не залезь,
и в самом деле, что он делал здесь,
среди дождя, гудков автомашин,
кто может быть здесь более чужим,
среди обвисших канотье, манжет
и старых пузырящихся газет,
чем вылезший на монотонный фон
нечесаный смятенный солдафон.
Кошмар столетья -- ядерный грибок,
но мы привыкли к топоту сапог,
привыкли к ограниченной еде,
годами лишь на хлебе и воде,
иного ничего не бравши в рот,
мы умудрялись продолжать свой род,
твердили генералов имена,
и модно хаки в наши времена;
всегда и терпеливы и скромны,
мы жили от войны и до войны,
от маленькой войны и до большой,
мы все в крови -- в своей или чужой.
Не привыкать. Вот взрыв издалека.
Еще планета слишком велика,
и нелегко все то, что нам грозит
не только осознать -- вообразить.
Но оборву. Я далеко залез.
Политика. Какой-то темный лес.
И жизнь и смерть и скука до небес.
Что далее. А далее -- зима.
Пока пишу, остывшие дома
на кухнях заворачивают кран,
прокладывают вату между рам,
теперь ты домосед и звездочет,
октябрьский воздух в форточку течет,
к зиме, к зиме все движется в умах,
и я гляжу, как за церковным садом
железо крыш на выцветших домах
волнуется, готовясь к снегопадам.
Читатель мой, сентябрь миновал,
и я все больше чувствую провал
меж временем, что движется бегом,
меж временем и собственным стихом.
Читатель мой, ты так нетерпелив,
но скоро мы устроим перерыв,
и ты опять приляжешь на кровать,
а, может быть, пойдешь потанцевать.
Читатель мой, любитель перемен,
ты слишком много требуешь взамен
поспешного вниманья твоего.
И мне не остается ничего,
как выдумать какой-то новый ход,
чтоб избежать обилия невзгод,
полна которых косвенная речь,
все для того, чтобы тебя увлечь.4
Я продолжаю. Начали. Пора.
Нравоучений целая гора
из детективной песенки Вора.
19. Романс Вора
Оттуда взять, отсюда взять.
Куда потом сложить.
Рукою в глаз, коленом в зад,
и так всю жизнь прожить.
И день бежит, и дождь идет,
во мгле бежит авто,
и кто-то жизнь у нас крадет,
но непонятно кто.
Держи-лови, вперед, назад,
подонок, сука, тать!
Оттуда взять, отсюда взять,
кому потом продать.
Звонки, гудки, свистки, дела,
в конце всего -- погост,
и смерть пришла, и жизнь прошла
как будто псу под хвост.
Свистеть щеглом и сыто жить,
а также лезть в ярмо,
потом и то и то сложить
и получить дерьмо.
И льется дождь, и град летит,
везде огни, вода,
но чей-то взгляд следит, следит
за мной всегда, всегда.
Влезай, влетай в окно, птенец,
вдыхай амбре дерьма,
стрельба и смерть -- один конец,
а на худой -- тюрьма.
И жизнь и смерть в одних часах,
о, странное родство!
Всевышний сыщик в небесах
и чье-то воровство.
Тебе меня не взять, не взять,
не вдеть кольца в ноздрю,
рукою в глаз, коленом в зад,
и головой -- в петлю!
20. Комментарий
Поэты утомительно поют,
и воры нам загадки задают.
Куда девался прежний герметизм.
На что теперь похожа стала жизнь.
Сплошной бордель.
Но мы проявим такт:
объявим-ка обещанный антракт.
Танцуйте все и выбирайте дам.
Осмеливаюсь я напомнить вам:
не любят дамы скучного лица.
Теперь уж недалёко до конца.
(Уходит, следует десятиминутный джазовый проигрыш)
Конец первой части
Часть II
Уже дома пустеют до зари,
листва -- внизу, и только ветер дует,
уже октябрь, читатели мои,
приходит время новых поцелуев.
Спешат, спешат над нами облака
куда-то вдаль, к затихшей непогоде.
О чем писать, об этом ли уходе.
И новый свет бежит издалека,
и нам не миновать его лучей.
И, может быть, покажется скучней
мое повествование, чем прежде.
Но, Боже мой, останемся в надежде,
что все же нам удастся преуспеть:
вам -- поумнеть, а мне -- не поглупеть.
Я продолжаю. Начали. Вперед.
21
Вот шествие по улице идет.
Уж вечереет, город кроет тень.
Все тот же город, тот же год и день,
и тот же дождь и тот же гул и мгла,
и тот же тусклый свет из-за угла,
и улица все та ж, и магазин,
и вот толпа гогочущих разинь.
А вечер зажигает фонари.
Студентики, фарцмены, тихари,
грузины, блядуны, инженера
и потаскушки -- вечная пора,
вечерняя пора по городам,
полупарад ежевечерних дам,
воришки, алкоголики -- крупа...
Однообразна русская толпа.
О них еще продолжим разговор,
впоследствии мы назовем их -- Хор.
Бредет сомнамбулический отряд.
Самим себе о чем-то говорят,
князь Мышкин, Плач, Честняга, Крысолов
о чем-то говорят, не слышно слов,
а только шум. Бредут, бредут хрипя,
навеки погруженные в себя,
и над Счастливцем зонтик распростерт,
и прижимается к Торговцу Чорт,
принц Гамлет руки сложит на груди,
Любовники белеют позади.
Читатель мой, внимательней взгляни:
завесою дождя отделены
от нас с тобою десять человек.
Забудь на миг свой торопливый век
и недоверчивость на время спрячь,
и в улицу шагни, накинув плащ,
и, втягивая голову меж плеч,
ты попытайся разобрать их речь.
22. Романс князя Мышкина
В Петербурге снег и непогода,
в Петербурге горестные мысли,
проживая больше год от года,
удивляться в Петербурге жизни.
Приезжать на Родину в карете,
приезжать на Родину в несчастьи,
приезжать на Родину для смерти,
умирать на Родине со страстью.
Умираешь, ну и Бог с тобою,
во гробу, как в колыбельке чистой,
привыкать на родине к любови,
привыкать на родине к убийству.
Боже мой, любимых, пережитых,
уничтожить хочешь -- уничтожишь,
подними мне руку для защиты,
если пощадить меня не можешь.
Если ты не хочешь. И не надо.
И в любви, испуганно ловимой,
поскользнись на родине и падай,
оказавшись во крови любимой.
Уезжать, бежать из Петербурга.
И всю жизнь летит до поворота,
до любви, до сна, до переулка
зимняя карета идиота.
23. Комментарий
А все октябрь за окном шумит,
и переулок за ночь перемыт
не раз, не два холодною водой,
и подворотни дышат пустотой.
Теперь все позже гаснут фонари,
неясный свет октябрьской зари
не заполняет мёрзлые предместья,
и все ползет по фабрикам туман,
еще не прояснившимся умам
мерещатся последние известья,
и тарахтя и стеклами, и жестью,
трамваи проезжают по домам.
(В такой-то час я продолжал рассказ.
Недоуменье непротертых глаз
и невниманье полусонных душ
и торопливость, как холодный душ,
сливались в леденящую струю
и рушились в мистерию мою.)
Читатель мой, мы в октябре живем,
в твоем воображении живом
теперь легко представится тоска
несчастного российского князька.
Ведь в октябре несложней тосковать,
морозный воздух молча целовать,
листать мою поэму...
Боже мой,
что, если ты ее прочтешь зимой,
иль в августе воротишься домой
из южных путешествий, загорев,
и только во вступленьи надоев,
довольством и вниманием убит,
я буду брошен в угол и забыт,
чтоб поразмыслить над своей судьбой,
читатель мой...
А, впрочем, чорт с тобой!
Прекрасным людям счастья не дано.
Счастливое рассветное вино,
давно кружить в их душах перестав,
мгновенно высыхает на устах,
и снова погружаешься во мрак
прекраснодушный идиот, дурак,
и дверь любви запорами гремит,
и в горле горечь тягостно шумит.
Так пей вино тоски и нелюбви,
и смерть к себе испуганно зови,
чужие души робко теребя.
Но хватит комментариев с тебя.
Читатель мой, я надоел давно.
Но все же посоветую одно:
когда придет октябрь -- уходи,
по сторонам презрительно гляди,
кого угодно можешь целовать,
обманывать, любить и блядовать,
до омерзенья, до безумья пить,
но в октябре не начинай любить.
(Я умудрен, как змей или отец.)
Но перейдем к Честняге, наконец.
24. Романс для Честняги и хора
Хор:
Здесь дождь, и дым, и улица,
туман и блеск огня.
Честняга:
Глупцы, придурки, умники,
послушайте меня,
как честностью прославиться
живя в добре и зле,
что сделать, чтоб понравиться
на небе и земле.
Я знал четыре способа:
-- Покуда не умрешь
надеяться на Господа...
Хор:
Ха-ха, приятель, врешь!
Честняга:
Я слышу смех, иль кажется
мне этот жуткий смех.
Друзья, любите каждого,
друзья, любите всех -
и дальнего, и ближнего,
детей и стариков...
Хор:
Ха-ха, он выпил лишнего,
он ищет дураков!
Честняга:
Я слышу смех. Наверное
я слышу шум машин;
друзья, вот средство верное,
вот идеал мужчин:
-- Берите весла длинные,
топор, пилу, перо, -
и за добро творимое
получите добро,
стучите в твердь лопатами,
марайте белый лист.
-- Воздастся и заплатится...
Хор:
Ха-ха, приятель, свист!
Ты нас считаешь дурнями,
считаешь за детей.
Честняга:
Я слышу смех. Я думаю,
что это смех людей.
И я скажу, что думаю,
пускай в конце концов
я не достану курева
у этих наглецов.
О, как они куражатся,
но я скажу им всем
четвертое и, кажется,
ненужное совсем,
четвертое (и лишнее),
души (и тела) лень.
-- За ваши чувства высшие
цепляйтесь каждый день,
за ваши чувства сильные,
за горький кавардак
цепляйтесь крепче, милые...
Хор:
А ну, заткнись, мудак!
Чего ты добиваешься,
ты хлебало заткни,
чего ты дорываешься
над русскими людьми.
Земля и небо -- Господа,
но нам дано одно.
Ты знал четыре способа,
но все они -- говно.
Но что-то проворонил ты:
чтоб сытно есть и пить,
ты должен постороннему
на горло наступить.
Прости, мы извиняемся,
но знал ли ты когда,
как запросто меняются
на перегной года,
взамен обеда сытного,
взамен "люблю -- люблю", -
труда, но непосильного,
с любовью -- по рублю.
И нам дано от Господа
немногое суметь,
но ключ любого способа,
но главное -- посметь,
посметь заехать в рожу
и обмануть посметь,
и жизнь на жизнь похожа!
Честняга:
Но более -- на смерть.
25. Комментарий
Предоставляю каждому судить,
кого здесь нужно просто посадить
на цепь и за решетку. Чудеса.
Не лучше ль будет отвести глаза?
И вновь увидеть золото аллей,
закат, который пламени алей,
и шум ветвей, и листья у виска,
и чей-то слабый вздох издалека,
и за Невою воздух голубой,
и голубое небо над собой.
И сердце бьется медленней в груди,
и кажется -- все беды позади,
и даже голоса их не слышны.
И посредине этой тишины
им не связать оборванную нить,
не выйти у тебя из-за спины,
чтоб сад, и жизнь, и осень заслонить.
Стихи мои как бедная листва.
К какой зиме торопятся слова.
Но как листву -- испуганно лови
вокруг слова из прожитой любви,
и прижимай ладони к голове,
и по газонной согнутой траве
спеши назад -- они бегут вослед,
но, кажется, что впереди их нет.
Живи, живи под шум календаря,
о чем-то непрерывно говоря,
чтоб добежать до самого конца
и, отнимая руки от лица,
увидеть, что попал в знакомый сад,
и оглянуться в ужасе назад:
-- Как велики страдания твои.
Но, как всегда, не зная для кого,
твори себя и жизнь свою твори
всей силою несчастья твоего.
26
Средь шумных расставаний городских,
гудков авто и гулов заводских,
и теплых магазинных площадей
опять встречать потерянных людей,
в какое-то мгновенье вспоминать
и всплескивать руками, догонять,
едва ли не попав под колесо,
да, догонять, заглядывать в лицо,
и узнавать, и тут же целовать,
от радости на месте танцевать
и говорить о переменах дел,
"да-да, я замечаю, похудел",
"да-да, пора заглядывать к врачу",
и дружелюбно хлопать по плечу,
и, вдруг заметив время на часах
и телефон с ошибкой записав,
опять переминаться и спешить,
приятеля в объятьях придушить
и торопиться за трамваем вслед,
теряя человека на пять лет.
Так обойдется время и со мной.
Мы встретимся однажды на Сенной
и, пары предложений не сказав,
раздвинув рты и зубы показав,
расстанемся опять -- не навсегда ль? -
и по Садовой зашагает вдаль
мой грозный век, а я, как и всегда,
через канал, неведомо куда.
27
Вот шествие по улице идет
и нас с тобою за собой ведет,
да, нас с тобой, мой невеселый стих.
И все понятней мне желанье их
по улице куда-нибудь плестись,
все отставать и где-то разойтись,
уже навек, чтоб затерялся след,
чтоб вроде бы их не было и нет,
и это не насмешка и не трюк,
но это проще, чем петля и крюк,
а цель одна и в тот и в этот раз,
да, цель одна: пусть не тревожат нас.
Пусть не тревожат нас в осенний день.
Нам нелегко, ведь мы и плоть и тень
одновременно, вместе тень и свет,
считайте так, что нас на свете нет,
что вас толкнула тень, а не плечо.
А нам прожить хотя бы день еще,
мы не помеха, не забьемся в щель.
А может быть, у них другая цель.
Перед тобою восемь человек,
забудь на миг свой торопливый век
и недоверчивость на время спрячь.
Вон, посмотри, проходит мимо -- Плач.
28. Плач
В Петербурге сутолка и дрожь,
в переулках судорожный дождь,
вдоль реки по выбоинам скул
пробегает сумеречный гул.
Это плач по каждому из нас,
это город валится из глаз,
это про-летают у аллей
скомканные луны фонарей.
Это крик по собственной судьбе,
это плач и слезы по себе,
это плач, рыдание без слов,
погребальный гром колоколов.
Словно смерть и жизнь по временам -
это служба вечная по нам,
это вырастают у лица,
как деревья, песенки конца.
Погре-бальный белый пароход,
с полюбовным венчиком из роз,
похо-ронный хор и хоровод,
как Харону дань за перевоз.
Это стук по нынешним правам,
это самый новый барабан,
это саксофоны за рекой,
это общий крик -- за упокой.
Ничего от смерти не убрать.
Отчего так страшно умирать,
неподвижно лежа на спине,
в освещенной вечером стране.
Оттого, что жизни нет конца,
оттого, что сколько не зови,
все равно ты видишь у лица
тот же лик с глазами нелюбви.
29. Комментарий
Тоска, тоска. Хоть закричать в окно.
На улице становится темно,
и все труднее лица различать,
и все трудней фигуры замечать,
не все ль равно. И нарастает злость.
Перед тобой не шествие, а горсть
измученных и вымокших людей.
И различать их лица все трудней.
Все те же струйки около висков,
все то же тарахтенье башмаков,
тоска ложится поперек лица.
Далёко ли, читатель до конца.
Тоска, тоска. То тише, то быстрей
вдоль тысячи горящих фонарей,
дождевиков, накидок и пальто,
поблескивая, мечутся авто,
подъезды освещенные шумят,
как десять лет вперед или назад,
и залы театральные поют,
по-прежнему ища себе приют,
по улицам бездомные снуют.
А что бы ты здесь выбрал для себя.
По переулкам, истово трубя,
нестись в автомобиле или вдруг
в знакомый дом, где счастливый твой друг
в прихожей пальцем радостно грозит
за милый неожиданный визит,
а может -- с торопливостью дыша,
на хоры подниматься не спеша,
а может быть, оплакивать меня,
по тем же переулкам семеня.
Но плакать о себе -- какая ложь!
Как выберешь ты, так и проживешь.
Так научись минутой дорожить,
которую дано тебе прожить,
не успевая все пересмотреть,
в которой можно даже умереть,
побольше думай, друг мой, о себе,
оказываясь в гуще и в гурьбе,
быстрее выбирайся и взгляни
хоть раз -- не изнутри -- со стороны.
Так выбирай светящийся подъезд,
или пластмассу театральных мест,
иль дом друзей, былое возлюбя.
Но одного не забывай -- себя.
Окончен день. Но это для него,
да, для полугероя моего.
А здесь все те же длятся чудеса,
здесь, как и прежде, время три часа,
а может быть -- часы мои не лгут -
здесь вечность без пятнадцати минут.
Здесь время врет, а рядом вечность бьет,
и льется дождь, и шествие идет
куда-нибудь по-прежнему вперед,
и наш Торговец открывает рот.
30. Романс Торговца
На свете можно все разбить,
возможно все создать,
на свете можно все купить
и столько же продать.
Как просто ставить все в актив,
в пассив поставив кровь,
купив большой презерватив,
любовь и нелюбовь.
Но как бы долго ни корпел,
но сколько б ни копил,
смотри, как мало ты успел,
как мало ты купил.
Твой дом торговый прогорит,
ты выпрыгнешь в окно,
но Кто-то сверху говорит,
что это все равно.
Ох, если б Он не наезжал
по нескольку недель
в бордель, похожий на базар,
и в город -- на бордель.
Когда б Он здесь и не бывал,
не приходил во сны,
когда б Господь не набивал
стране моей цены,
то кто бы взглядывал вперед,
а кто -- по сторонам,
смотрел бы счастливый народ
назад по временам,
и кто-то б думал обо мне,
и кто-нибудь звонил,
когда бы смерть пришла -- в огне
меня бы схоронил,
и пепел по ветру! как пыль,
не ладанку на грудь!
Как будто не было. Но был,
но сам таким не будь.
Прощай, мой пасынок, мой сын,
смотри, как я горю,
и взором взглядывай косым
на родину свою.
Над нами время промолчит,
пройдет не говоря,
и чья-то слава закричит
немая, не моя.
В погонах века своего,
как маленький простак,
вступай, мой пасынок, в него
с улыбкой на устах,
вдыхая сперму и бензин
посередине дня,
входи в великий магазин,
не вспоминай меня.
31. Комментарий
Увы, несчастливый пример
для тех, кто помнить и любить умел
свои несовершенные дела...
Но к нам идет жестокая пора,
идет пора безумного огня.
(О, стилизованный галоп коня,
и пена по блестящим стременам,
и всадник Апокалипсиса -- к нам!)
Идет пора... Становится темней.
Взгляни на полуплоть полутеней,
взгляни на шевелящиеся рты -
о, если б хоть таким остался ты.
Ведь, может быть, они -- сквозь сотни лет
каких-то полных жизней полусвет.
Огонь. Элементарная стрельба.
Какая элегантная судьба:
лицо на фоне общего гриба,
и небольшая плата наконец
за современный атомный венец
и за прелестный водородный гром...
О, человек наедине со злом!
Вы редко были честными, друзья.
Ни сожалеть, ни плакать здесь нельзя,
отходную столетию не спеть,
хотя бы потому, что не успеть,
хоть потому, что вот мы говорим,
а с одного конца уже горим
и, может статься, завтра этот День.
И кто прочтет мою поэму. Тень.
Огонь, огонь. Столетие -- в ружье!
Но -- плоть о плоть и влажное белье...
Огонь, огонь. Ты чувствуешь испуг.
...Но темнота и юной плоти стук
в ночи, как современный барабан
перед атакой, и выходит Пан
и не свирель, а флейту достает,
и лес полуразрушенный поет,
растут грибы и плещутся ручьи
сквозь сонные зачатия в ночи.
Играй, играй тревогу и печаль -
кого-нибудь оказывалось жаль,
но было поздно. Видимо, судьба.
И флейта, как архангела труба,
на Страшный Суд меня не позовет.
Вот шествие по улице идет,
и остается пятеро уже.
Так что там у Счастливца на душе.
32. Романс Счастливца
Ни родины, ни дома, ни изгнанья,
забвенья -- нет, и нет -- воспоминанья,
и боли, вызывающей усталость,
из прожитой любови не осталось.
Как быстро возвращаются обратно
встревоженные чувства, и отрадно,
что снова можно радостно и нервно
знакомцу улыбаться ежедневно.
Прекрасная, изысканная мука -
смотреть в глаза возлюбленного друга
на освещенной вечером отчизне
и удивляться продолженью жизни.
Я с каждым днем все чаще замечаю,
что все, что я обратно возвращаю, -
то в августе, то летом, то весною, -
какой-то странной блещет новизною.
Но по зиме и по земле холодной
пустым, самоуверенным, свободным
куда как легче, как невозмутимей
искать следы любви невозвратимой.
Но находить -- полузнакомых женщин,
тела, дома и голоса без трещин,
себя -- бегущим по снегу спортсменом,
всегда себя таким же неизменным.
Какое удивительное счастье
узнать, что ты над прожитым не властен,
что то и называется судьбою,
что где-то протянулось за тобою:
моря и горы -- те, что переехал,
твои друзья, которых ты оставил,
и этот день посередине века,
который твою молодость состарил, -
-- всё потому, что чувствуя поспешность,
с которой смерть приходит временами,
фальшивая и искренная нежность
кричит, как жизнь, бегущая за нами.
33. Комментарий
Волнение чернеющей листвы,
волненье душ и невское волненье,
и запах загнивающей травы,
и облаков белесое гоненье,
и странная вечерняя тоска,
живущая и замкнутая немо,
и ровное дыхание стиха,
нежданно посетившее поэму
в осенние недели в октябре, -
мне радостно их чувствовать и слышать,
и снова расставаться на заре,
когда светлеет облако над крышей
и посредине грязного двора
блестит вода, пролившаяся за ночь.
Люблю тебя, рассветная пора,
и облаков стремительную рваность
над непокорной влажной головой,
и молчаливость окон над Невой,
где всё вода вдоль набережных мчится
и вновь не происходит ничего,
и далеко, мне кажется, вершится
мой Страшный суд, суд сердца моего.
Я затянул, что дальше и нельзя.
Но скоро все окончится, друзья.
Да, слишком долго длится мой рассказ -
часы не остановятся для вас.
Что ж, хорошо. И этому я рад.
Мои часы два месяца стоят,
и шествие по улицам идет.
Толпа то убывает, то растет,
и, не переставая, дождик льет.
И жизнь шумит и зажигает свет,
и заболевших навещает смерть,
распахивая форточки квартир
и комнаты с багетами картин,
с пюпитрами роялей, с тишиной,
где Дочь с Отцом, где Бедный Муж с Женой
прощаются, и привыкаешь сам
считать по чувствам, а не по часам
бегущий день. И вот уже легко
понять, что до любви недалеко,
что, кажется, войны нам не достать,
до брошенных друзей рукой подать.
Как мало чувств, как мало слез из глаз
меж прежних нас и современных нас.
Так чем же мы сейчас разделены
с вчерашним днем. Лишь чувством новизны,
когда над прожитым поплачешь всласть,
над временем захватывая власть.
Октябрь, октябрь, и колотье в боку,
и самое несносное, наверно,
вдруг умереть на левом берегу
реки, среди которой ежедневно
искал и находил кричащих птиц,
и сызнова по набережным бледным
вдоль улочек и выцветших больниц
ты проносился, вздрагивал и медлил.
Октябрь, октябрь. Пойти недалеко
и одинокость выдать за свободу.
Октябрь, октябрь, на родине легко
и без любви прожить четыре года,
цепляться рукавом за каждый куст,
в пустом саду оказываться лишним
и это описанье правды чувств
опять считать занятием невысшим.
34
Все холоднее в комнате моей,
все реже слышно хлопанье дверей
в квартире, замирающей к обеду,
все чаще письма сыплются соседу,
а у меня -- сквозь приступы тоски -
все реже телефонные звонки.
Теперь полгода жить при темноте,
ладони согревать на животе,
писать в обед, пока еще светло,
смотреть в заиндевевшее стекло,
и, как ребенку, радоваться дням,
когда знакомцы приезжают к нам.
Настали дни прозрачные, как свист
свирели или флейты. Мертвый лист
настойчиво желтеет меж стволов,
и с пересохших теннисных столов
на берегу среди финляндских дач
слетает век, как целлулойдный мяч.
Так в пригород и сызнова назад
приятно возвращаться в Ленинград
из путешествий получасовых,
среди кашне, платочков носовых,
среди газет, пальто и пиджаков,
приподнятых до глаз воротников
и с цинковым заливом в голове
пройти у освещенного кафе.
Закончим нашу басню в ноябре.
В осточертевшей тягостной игре
не те заводки, выкрики не те,
прощай, прощай, мое моралитэ
(и мысль моя -- как белочка и круг).
Какого чорта в самом деле, друг!
Ведь не затем же, чтоб любитель книг
тебе вослед мигнул: Философик!
и хохотнул, а кто-нибудь с тоской
сочувственно промолвил бы: "на кой".
Так что там о заливе -- цвет воды
и по песку замерзшему следы,
рассохшиеся дачные столы,
вода, песок, сосновые стволы,
и ветер все елозит по коре.
Закончим нашу басню в ноябре,
кота любви подтягивай к мешку.
Любовников пропустим по снежку.
35 -- 36. Романсы Любовников
1
-- Нет действия томительней и хуже,
медлительней, чем бегство от любови.
Я расскажу вам басню о союзе,
а время вы подставите любое.
Вот песенка о Еве и Адаме,
вот грезы простолюдина о фее,
вот мадригалы рыцаря о даме
и слезы современного Орфея.
По выпуклости-гладкости асфальта,
по сумраку, по свету Петрограда
гони меня -- любовника, страдальца,
любителя, любимчика разлада.
Гони меня, мое повествованье,
подалее от рабства или власти
куда-нибудь -- с развалин упованья
на будущие искренние страсти.
Куда-нибудь. Не ведаю. По свету.
Немногое на свете выбирая
из горестей, но радостно по следу,
несчастие по следу посылая.
Как всадники безумные за мною,
из прожитого выстрел за спиною,
так зимняя погоня за любовью
окрашена оранжевою кровью.
Так что же нам! Растущее мерцанье,
о Господи, как яростно и быстро.
Не всадника ночное восклицанье,
о Господи, а крик Мотоциклиста.
Так гонятся за нами не по следу -
по возгласу, по выкрику, по визгу,
все вертятся колесики по свету
и фарами выхватывают жизни.
Разгневанным и памятливым оком
оглянешься -- и птицею воскреснешь
и обернешься вороном и волком
и ящеркой в развалинах исчезнешь.
И вдруг себя почувствуешь героем,
от страха и от радости присвистни,
как будто домик в хаосе построил
по всем законам статики и жизни.
2
-- Бежать, бежать через дома и реки,
и все кричать -- мы вместе не навеки,
останься здесь и на плече повисни,
на миг вдвоем посередине жизни.
И шум ветвей как будто шорох платья,
и снег лежит, и тишина в квартире,
и горько мне теперь твое объятье,
соединенье в разобщенном мире.
Нет-нет, не плачь, ты все равно уходишь,
когда-нибудь ты все равно находишь
у петроградских тарахтящих ставней
цветов побольше у ограды давней.5
И только жизнь меж нас легко проходит
и что-то вновь из наших душ уносит,
и шумный век гудит, как пароходик,
и навсегда твою любовь уносит.
Бежит река, и ты бежишь вдоль брега,
и быстро сердце устает от бега,
и снег кружит у петроградских ставень,
взмахни рукой -- теперь ты все оставил.
Нет-нет, не плачь, когда других находят,
пустой рассвет легко в глаза ударит,
нет-нет, не плачь о том, что жизнь проходит
и ничего тебе совсем не дарит.
Всего лишь жизнь. Ну вот, отдай и это,
ты так страдал и так просил ответа,
спокойно спи. Здесь не разлюбят, не разбудят,
как хорошо, что ничего взамен не будет.
37. Комментарий
Любовник-оборотень, где же ты теперь,
куда опять распахиваешь дверь,
в какой парадной сызнова живешь,
в каком окошке вороном поешь.
Все ерунда. Ты в комнате сидишь
с газетой, безучастный к остальному.
Кто говорит, что вороном летишь
и серым волком по лесу ночному.
Все ерунда. Ты, кажется, уснул,
ты в сердце все утраты переставил,
ты, кажется, страданья обманул,
послушному уму их предоставил...
И нет тебя как будто бы меж нас,
и бьют часы о том, что поздний час,
и радио спокойно говорит,
и в коридоре лампочка горит.
Но всякий раз, услышав ночью вой,
я пробуждаюсь в ужасе и страхе:
да, это ты вороной и совой
выпрыгиваешь из дому во мраке.
О чем-нибудь, о чем-нибудь ином,
о чем-нибудь настойчиво и нервно,
о комнате с завешенным окном...
Но в комнате с незапертою дверью
рост крыльев в полуночные часы
и перьев шум. И некуда мне деться,
Любовник-оборотень, Господи спаси,
спаси меня от страшного соседства.
Проходит в коридоре человек,
стучит когтями по паркету птица
и в коридоре выключает свет
и выросшим крылом ко мне стучится.
Явление безумия в ночи,
нежданность и испуганность простится,
не прячься, не юродствуй, не кричи, -
никто теперь в тебе не загостится
подолее, чем нужно небесам,
подолее, чем в ночь под воскресенье,
и вскоре ты почувствуешь и сам,
что бедный ум не стоит опасенья,
что каждому дано не по уму.
Да, скоро ты и в этом разберешься
и к бедному безумью своему
привыкнешь и с соседями сживешься.
Прекрасный собеседник у меня!
Вот птичий клюв и зубы человека,
вот, падая, садясь и семеня,
ко мне, полуптенец, полукалека,
скачками приближается на миг
и шепчет мне и корчится от боли:
-- Забавный птенчик в городе возник
из пепла убывающей любови,
ха-ха, а вот и я, и погляди,
потрогай перья на моей груди,
там раньше только волосы росли,
татуировки розами цвели,
а вот глаза -- не бойся, идиот...
38
Вот шествие по улице идет,
поэма приближается к концу,
читатель рад, я вижу по лицу.
А, наплевать. Я столько говорил,
прикидывался, умничал, острил
и добавлял искусственно огня...
Но кто-то пишет далее меня.
Вот пешеход по улице кружит,
и снегопад вдоль окон мельтешит,
читатель мой, как заболтались мы,
глядишь -- и не заметили зимы.
Пустеть домам, и улицам пустеть,
деревьям, не успевшим облететь,
теперь дрожать, чернеть на холоду,
страдать у перекрестков на виду;
а мы уже торопимся, живем,
при полумраке, полумрак жуем,
не отличая полночь от зари,
и целый день не гаснут фонари,
и солнце багровеет в небесах,6
и все, кто мог, уехали давно.
По вечерам мы ломимся в кино,
но выходя -- мы снова в лапах вьюг.
И птицы унеслись на юг,
и голоса их в Грузии слышны;
одни вороны северу верны,
и в парках, и в бульварах городских
теперь мы замечаем только их,
и снова отражается в глазах
их каркающий крестик в небесах,
и снежный город холоден и чист,
как флейты Крысолова свист.
Вот пешеход по городу кружит,
в простом плаще от холода дрожит,
зажав листок в комочек кулака,
он ищет адрес. Он издалека.
Пойдем за ним. Он не заметит нас,
он близорук, а нынче поздний час,
а если спросит -- как-то объясним.
Друзья мои, отправимся за ним.
Кого он ищет в городе моем.
Теперь на снежной улочке вдвоем
остались мы. Быть может, подойти.
Но нет. Там постовые впереди.
Так кто же он, бездомный сей юнец.
...
Кто хочет, тот послушает конец!
Из Гаммельна до Питера гонец
в полвека не домчится, Боже мой,
в дороге обзаводится семьей
и умирает в полпути, друзья!
В Россию приезжают Сыновья.
39. Романс для Крысолова и Хора
Шум шагов,
шум шагов,
бой часов,
снег летит,
снег летит,
на карниз.
Если слы
шишь приглу
шенный зов,
то спускай
ся по лест
нице вниз.
Город спит,
город спит,
спят дворцы,
снег летит
вдоль ночных
фо-нарей,
Город спит,
город спит,
спят отцы,
обхватив
животы
матерей.
В этот час,
в этот час,
в этот миг
над карни
зами кру
жится снег,
в этот час
мы ухо
дим от них,
в этот час
мы ухо
дим навек.
Нас ведет
Крысолов!
Крысолов!
вдоль па-не
лей и цин
ковых крыш,
и звенит
и летит
из углов
светлый хор
возвратив
шихся крыс.
Вечный мальчик,
молодчик,
юнец,
вечный мальчик,
любовник,
дружок,
обер-нись
огля-нись,
наконец,
как вита
ет над на
ми снежок.
За спи-ной
полусвет,
полумрак,
только пят
нышки, пят
нышки глаз,
кто б ты ни
был -- подлец
иль дурак,
все равно
здесь не вспом
нят о нас!
Так за флей
той настой
чивей мчись,
снег следы
за-метет,
за-несет,
от безумья
забвеньем
лечись!
От забвенья
безумье
спасет.
Так спаси
бо тебе,
Крысолов,
на чужби
не отцы
голосят,
так спаси
бо за слав
ный улов,
никаких
возвраще
ний назад.
Как он вы
глядит -- брит
или лыс,
наплевать
на при-чес
ку и вид,
но счастли
вое пе
ние крыс
как всегда
над Россией
звенит!
Вот и жизнь,
вот и жизнь
пронеслась,
вот и город
заснежен
и мглист,
только пом
нишь безум
ную власть
и безум
ный уве
ренный свист.
Так запомни
лишь несколько
слов:
нас ведет
от зари
до зари,
нас ведет
Крысолов!
Крысолов!
Нас ведет
Крысолов -
повтори.
40. Романс принца Гамлета
Как быстро обгоняют нас
возлюбленные наши.
Видит Бог,
но я б так быстро добежать не смог
и до безумья.
Ох, Гораций мой,
мне, кажется, пора домой.
Поля, дома, закат на волоске,
вот Дания моя при ветерке,
Офелия купается в реке.
Я -- в Англию.
Мне в Англии не быть.
Кого-то своевременно любить,
кого-то своевременно забыть,
кого-то своевременно убить,
и сразу непременная тюрьма -
и спятить своевременно с ума.
Вот Дания. А вот ее король.
Когда-нибудь и мне такая роль...
А впрочем -- нет...
Пойду-ка прикурю...
Гораций мой, я в рифму говорю!
Как быстро обгоняют нас
возлюбленные наши.
В час безумья
мне кажется -- еще нормален я,
когда давно Офелия моя
лепечет языком небытия.
Так в час любови, в час безумья -- вы,
покинув освещенные дома,
не зная ни безумства, ни любви,
целуете и сходите с ума.
Мне кажется, что сбился мой берет.
Вот кладбище -- прекрасный винегрет,
огурчики -- налево и направо,
еще внизу,
а сверху мы -- приправа.
Не быть иль быть -- вопрос прямолинейный
мне задает мой бедный ум, и нервный
все просится ответ: не быть, не быть,
кого-то своевременно забыть,
кого-то своевременно любить,
кого-то своевременно... Постой!
Не быть иль быть! -- какой-то звук пустой.
Здесь все, как захотелось небесам.
Я, впрочем, говорил об этом сам.
Гораций мой, я верил чудесам,
которые появятся извне.
Безумие -- вот главное во мне.
Позор на Скандинавский мир.
Далёко ль до конца, Вильям Шекспир?
Далёко ль до конца, милорд.
Какого чорта, в самом деле...
41. Чорт!
Новобранцы, новобранцы, новобранцы!
ожидается изысканная драка,
принимайте новоявленного братца,
короля и помазанника из мрака.
Вот я снова перед вами -- одинокий,
беспокойный и участливый уродец,
тот же самый черно-белый, длинноногий,
одинокий и рогатый полководец.
Перед веком, перед веком, перед Богом,
перед Господом, глупеющим под старость,
перед боем в этом городе убогом
помолитесь, чтобы что-нибудь осталось.
Все, что брошено, оставлено, забыто,
все, что "больше не воротится обратно",
возвращается в беспомощную битву,
в удивительную битву за утраты.
Как фонарики, фонарики ручные,
словно лампочки на уличных витринах,
наши страсти, как страдания ночные,
этой плоти -- и пространства поединок.
Так прислушивайтесь к уличному вою,
возникающему сызнова из детства,
это к мертвому торопится живое,
совершается немыслимое бегство.
Что-то рядом затевается на свете,
это снова раздвигаются кровати,
пробуждаются солдаты после смерти,
просыпаются любовники в объятьях.
И по новой зачинаются младенцы,
и поют перед рассветом саксофоны,
и торопятся, торопятся одеться
новобранцы, новобранцы, солдафоны.
Как вам нравится ваш новый полководец!
Как мне нравится построенный народец,
как мне нравятся покойники и дети,
саксофоны и ударник на рассвете!
Потому что в этом городе убогом,
где отправят нас на похороны века,
кроме страха перед Дьяволом и Богом,
существует что-то выше человека.
42
Три месяца мне было что любить,
что помнить, что твердить, что торопить,
что забывать на время. Ничего.
Теперь зима -- и скоро Рождество,
и мы увидим новую толпу.
Давно пора благодарить судьбу
за зрелища, даруемые нам
не по часам, а иногда по дням,
а иногда -- как мне -- на месяца.
И вот теперь пишу слова конца,
стучит машинка. Смолкший телефон
и я -- мы слышим колокольный звон
на площади моей. Звонит собор.
Из коридора долетает спор,
и я слова последние пишу.
Ни у кого прощенья не прошу
за все дурноты. Головы склоня,
молчат герои. Хватит и с меня.
Стучит машинка. Вот и всё, дружок.
В окно летит ноябрьский снежок,
фонарь висячий на углу кадит,
вечерней службы колокол гудит,
шаги моих прохожих замело.
Стучит машинка. Шествие прошло.
сентябрь -- ноябрь 1961, Ленинград
* (Все примечания, кроме 2-го, мои -- С. В.) Текст -- сверка файла-источника (неизвестного происхождения) по СИБ (2-е изд.). Неизв. ист. -- вероятно, ручной компьютерный набор с ранней публикации, т. к. при сверке с СИБ обнаружено много мелких отличий, в т. ч. отдельных слов и порядка слов, и некоторые большие пропуски ("песенка в тиши" из гл. 9). Осн. отличие пунктуации: в СИБ убраны почти все вопр. и воскл. знаки, напр.: в неизв. ист. в гл. 31: "И кто прочтет мою поэму? Тень?"; в СИБ: "И кто прочтет мою поэму. Тень."
1 СИБ: "а жизнь" вместо "но и жизнь" -- опечатка?
2 Прощай, грусть (фр.) (прим. в СИБ)
3 Ранний вариант (неизв. ист.): после этой строки и перед следующей вставлен текст и дополнительный номер главы ("12"; в неизв. ист. не отмечено цифрой начало гл. 16, так что общее число глав такое же):
Всего не понимая до конца,
я целиком на стороне Лжеца.
12
Мое повествование, вперед.
Вот шествие по улице идет,
а кто-то в переулках отстает,
и дождь над головами льет и льет.
Какая беспредельная тоска,
стирая струйки с влажного виска,
взглянуть вперед среди обвисших шляп
и увидать развершуюся хлябь
дневных небес и то же впереди.
Не все ль равно куда ступай, иди,
прижмись, прижмись к соседу своему,
все хуже и все лучше потому
в такую же погоду одному.
Так наступает иногда предел
любым страданиям, и думаешь -- удел
единственный, а все-таки не твой,
вот так брести с печальною толпой
и лужу обходить у фонаря,
и вдруг понять, что столько прожил зря,
и где-то от процессии отстать.
И, как всегда, твой утомленный ум
задержит выполненье новых дум,
когда б не оказался ты в толпе,
я все равно не удивлюсь тебе.
4 После этой строки в неизв. ист. вставлена строка "Что далее -известная игра,"
5 После этой строки в неизв. ист. вставлено четверостишие:
Останься здесь, мне никуда не деться,
как будто кровь моя бежит из сердца,
а по твоим губам струятся слезы,
а нас не ждут, не ожидают розы.
6 Эта нерифмованная строка отсутствует в неизв. ист.
-----------------
Рождественский романс
Евгению Рейну, с любовью
Плывет в тоске необъяснимой
среди кирпичного надсада
ночной кораблик негасимый
из Александровского сада,
ночной фонарик нелюдимый,
на розу желтую похожий,
над головой своих любимых,
у ног прохожих.
Плывет в тоске необъяснимой
пчелиный хор сомнамбул, пьяниц.
В ночной столице фотоснимок
печально сделал иностранец,
и выезжает на Ордынку
такси с больными седоками,
и мертвецы стоят в обнимку
с особняками.
Плывет в тоске необъяснимой
певец печальный по столице,
стоит у лавки керосинной
печальный дворник круглолицый,
спешит по улице невзрачной
любовник старый и красивый.
Полночный поезд новобрачный
плывет в тоске необъяснимой.
Плывет во мгле замоскворецкой,
пловец в несчастие случайный,
блуждает выговор еврейский
на желтой лестнице печальной,
и от любви до невеселья
под Новый Год, под воскресенье,
плывет красотка записная,
своей тоски не объясняя.
Плывет в глазах холодный вечер,
дрожат снежинки на вагоне,
морозный ветер, бледный ветер
обтянет красные ладони,
и льется мед огней вечерних,
и пахнет сладкою халвою;
ночной пирог несет сочельник
над головою.
Твой Новый Год по темно-синей
волне средь моря городского
плывет в тоске необъяснимой,
как будто жизнь начнется снова,
как будто будет свет и слава,
удачный день и вдоволь хлеба,
как будто жизнь качнется вправо,
качнувшись влево.
28 декабря 1961
* Датировано 1962 в SP. -- С. В.
-----------------
Я как Улисс
О. Б.
Зима, зима, я еду по зиме,
куда-нибудь по видимой отчизне,
гони меня, ненастье, по земле,
хотя бы вспять, гони меня по жизни.
Ну вот Москва и утренний уют
в арбатских переулках парусинных,
и чужаки по-прежнему снуют
в январских освещенных магазинах.
И желтизна разрозненных монет,
и цвет лица криптоновый все чаще,
гони меня, как новый Ганимед
хлебну земной изгнаннической чаши
и не пойму, октуда и куда
я двигаюсь, как много я теряю
во времени, в дороге повторяя:
ох, Боже мой, какая ерунда.
Ох, Боже мой, не многого прошу,
ох, Боже мой, богатый или нищий,
но с каждым днем я прожитым дышу
уверенней и сладостней и чище.
Мелькай, мелькай по сторонам, народ,
я двигаюсь, и, кажется отрадно,
что, как Улисс, гоню себя вперед,
но двигаюсь по-прежнему обратно.
Так человека встречного лови
и все тверди в искусственном порыве:
от нынешней до будущей любви
живи добрей, страдай неприхотливей.
1961
-----------------
x x x
Бессмертия у смерти не прошу.
Испуганный, возлюбленный и нищий, -
но с каждым днем я прожитым дышу
уверенней и сладостней и чище.
Как широко на набережных мне,
как холодно и ветрено и вечно,
как облака, блестящие в окне,
надломленны, легки и быстротечны.
И осенью и летом не умру,
не всколыхнется зимняя простынка,
взгляни, любовь, как в розовом углу
горит меж мной и жизнью паутинка.
И что-то, как раздавленный паук,
во мне бежит и странно угасает.
Но выдохи мои и взмахи рук
меж временем и мною повисают.
Да. Времени -- о собственной судьбе
кричу все громче голосом печальным.
Да. Говорю о времени себе,
но время мне ответствует молчаньем.
Лети в окне и вздрагивай в огне,
слетай, слетай на фитилечек жадный.
Свисти, река! Звони, звони по мне,
мой Петербург, мой колокол пожарный.
Пусть время обо мне молчит.
Пускай легко рыдает ветер резкий
и над моей могилою еврейской
младая жизнь настойчиво кричит.
1961(?)
-----------------
x x x
В деревне никто не сходит с ума.
По темным полям здесь приходит труд.
Вдоль круглых деревьев стоят дома,
в которых живут, рожают и мрут.
В деревне крепче сожми виски.
В каждой деревне растет трава.
В этой деревне сквозь шум реки
на круглых деревьях шумит листва.
Господи, Господи, в деревне светло,
и все, что с ума человека свело,
к нему обратится теперь на ты.
Смотри, у деревьев блестят цветы
(к былому мосты), но ведь здесь паром,
как блещет в твоем мозгу велодром,
умолкшей музыки ровный треск
и прямо в зубы кричит, кричит.
Из мертвой чаши глотает трек,
к лицу поднося деревянный щит.
В деревне никто не сходит с ума.
С белой часовни на склоне холма,
с белой часовни, аляповат и суров,
смотрит в поля Иоанн Богослов.
Спускаясь в деревню, посмотришь вниз -
пылит почтальон-велосипедист,
а ниже шумит река,
паром чернеет издалека,
на поезд успеешь наверняка.
А ты не уедешь, здесь денег нет
в такую жизнь покупать билет.
На всю деревню четыре письма.
В деревне никто не сходит с ума.
В пальто у реки посмотри на цветы,
капли дождя заденут лицо,
падают на воду капли воды
и расходятся, как колесо.
1961(?)
-----------------
В темноте у окна
В темноте у окна,
на краю темноты
полоса полотна
задевает цветы.
И, как моль, из угла
устремляется к ней
взгляд, острей, чем игла,
хлорофилла сильней.
Оба вздрогнут -- но пусть:
став движеньем одним,
не угроза, а грусть
устремляется к ним,
и от пут забытья
шорох век возвратит:
далеко до шитья
и до роста в кредит.
Страсть -- всегда впереди,
где пространство мельчит.
Сзади прялкой в груди
Ариадна стучит.
И в дыру от иглы,
притупив острие,
льются речки из мглы,
проглотившей ее.
Засвети же свечу
или в лампочке свет.
Темнота по плечу
тем, в ком памяти нет,
кто, к минувшему глух
и к грядущему прост,
устремляет свой дух
в преждевременный рост.
Как земля, как вода
под небесною мглой,
в каждом чувстве всегда
сила жизни с иглой.
И, невольным объят
страхом, вздрогнет, как мышь,
тот, в кого ты свой взгляд
из угла устремишь.
Засвети же свечу
на краю темноты.
Я увидеть хочу
то, что чувствуешь ты
в этом доме ночном,
где скрывает окно,
словно скатерть с пятном
темноты, полотно.
Ставь на скатерть стакан,
чтоб он вдруг не упал,
чтоб сквозь стол-истукан,
словно соль, проступал,
незаметный в окно,
ослепительный Путь -
будто льется вино
и вздымается грудь.
Ветер, ветер пришел,
шелестит у окна.
Укрывается ствол
за квадрат полотна.
И трепещут цветы
у него позади
на краю темноты,
словно сердце в груди.
Натуральная тьма
наступает опять,
как движенье ума
от метафоры вспять,
и сиянье звезды
на латуни осей
глушит звуки езды
по дистанции всей.
1961(?)
-----------------
x x x
...Мой голос, торопливый и неясный,
тебя встревожит горечью напрасной,
и над моей ухмылкою усталой
ты склонишься с печалью запоздалой,
и, может быть, забыв про все на свете,
в иной стране -- прости! -- в ином столетьи
ты имя вдруг мое шепнешь беззлобно,
и я в могиле торопливо вздрогну.
23 января 1962
-----------------
Письмо к А. Д.
Bсе равно ты не слышишь, все равно не услышишь ни слова,
все равно я пишу, но как странно писать тебе снова,
но как странно опять совершать повторенье прощанья.
Добрый вечер. Kак странно вторгаться в молчанье.
Bсе равно ты не слышишь, как опять здесь весна нарастает,
как чугунная птица с тех же самых деревьев слетает,
как свистят фонари, где в ночи ты одна проходила,
распускается день -- там, где ты в одиночку любила.
Я опять прохожу в том же светлом раю, где ты долго болела,
где в шестом этаже в этой бедной любви одиноко смелела,
там где вновь на мосту собираются красной гурьбою
те трамваи, что всю твою жизнь торопливо неслись за тобою.
Боже мой! Bсе равно, все равно за тобой не угнаться,
все равно никогда, все равно никогда не подняться
над отчизной своей, но дано увидать на прощанье,
над отчизной своей ты летишь в самолете молчанья.
Добрый путь, добрый путь, возвращайся с деньгами и славой.
Добрый путь, добрый путь, о как ты далека, Боже правый!
О куда ты спешишь, по бескрайней земле пробегая,
как здесь нету тебя! Tы как будто мертва, дорогая.
B этой новой стране непорочный асфальт под ногою,
твои руки и грудь -- ты становишься смело другою,
в этой новой стране, там где ты обнимаешь и дышишь,
говоришь в микрофон, но на свете кого-то не слышишь.
Cохраняю твой лик, устремленный на миг в безнадежность, -
безразличный тебе -- за твою уходящую нежность,
за твою одинокость, за слепую твою однодумность,
за смятенье твое, за твою молчаливую юность.
Bсе, что ты обгоняешь, отстраняешь, приносишься мимо,
все, что было и есть, все, что будет тобою гонимо, -
ночью, днем ли, зимою ли, летом, весною
и в осенних полях, -- это все остается со мною.
Принимаю твой дар, твой безвольный, бездумный подарок,
грех отмытый, чтоб жизнь распахнулась, как тысяча арок,
а быть может, сигнал -- дружелюбный -- о прожитой жизни,
чтоб не сбиться с пути на твоей невредимой отчизне.
До свиданья! Прощай! Tам не ты -- это кто-то другая,
до свиданья, прощай, до свиданья, моя дорогая.
Oтлетай, отплывай самолетом молчанья -- в пространстве мгновенья,
кораблем забыванья -- в широкое море забвенья.
27 января 1962
-----------------
x x x
Уже три месяца подряд
под снегопад с аэродрома
ты едешь в черный Петроград,
и все вокруг тебе знакомо.
И все жива в тебе Москва,
и все мерещится поспешно
замоскворецкая трава,
замоскворецкие скворешни.
Летит автобус в декабре,
но все, по-прежнему печальный,
стоит в обшарпанном дворе
мой брат, мой родственник недальний,
и трубный голос слышу я
и, как приказу, повинуюсь.
-- Прошла ли молодость твоя.
Прошла, прошла. Я не волнуюсь.
Отъездом в дальние края,
отлетом в близкую отчизну
трехчасового забытья
предвижу медленную тризну
и повторяю: не забудь.
Пускай не преданность, а верность
храни в себе кому-нибудь
и новой родины поверхность
под освещением косым
люби, куда б ни закатился,
и вспоминай ее, как сын,
который с братьями простился.
январь 1962
-----------------
x x x
М. Б.
Я обнял эти плечи и взглянул
на то, что оказалось за спиною,
и увидал, что выдвинутый стул
сливался с освещенною стеною.
Был в лампочке повышенный накал,
невыгодный для мебели истертой,
и потому диван в углу сверкал
коричневою кожей, словно желтой.
Стол пустовал. Поблескивал паркет.
Темнела печка. В раме запыленной
застыл пейзаж. И лишь один буфет
казался мне тогда одушевленным.
Но мотылек по комнате кружил,
и он мой взгляд с недвижимости сдвинул.
И если призрак здесь когда-то жил,
то он покинул этот дом. Покинул.
2 февраля 1962
-----------------
x x x
Прошел сквозь монастырский сад,
в пролом просунулся, согнулся,
к воде спустился и назад
нетерпеливо оглянулся.
С пяти блестящих куполов
сквозь облетевшие деревья
был виден травяной покров
и взмах коричневого гребня
крыш монастырских, и кольцом
заводов хор многоголосый,
и там внизу, к стене лицом,
маячил гость рыжеволосый.
Оставив всякий путь назад,
оставшимся путям -- на зависть,
спиной к воде, смотрел в тот сад,
молчал, на купола уставясь.
Настолько зная в этом толк,
чтоб возвращеньем не пленяться,
подумал все-таки, что долг
на эту высоту подняться
и все увидеть: от начал
до берега, где волны бьются.
Но если что и различал,
то значило: "нельзя вернуться".
И все покрылось пеленой
и погрузилось в сумрак полный.
И то, что было за спиной,
он пред собой увидел, -- волны.
21 -- 25 апреля 1962
-----------------
Зофья (поэма)
Глава первая
В сочельник я был зван на пироги.
За окнами описывал круги
сырой ежевечерний снегопад,
рекламы загорались невпопад,
я к форточке прижался головой:
за окнами маячил постовой.
Трамваи дребезжали в темноту,
вагоны громыхали на мосту,
постукивали льдины о быки,
шуршанье доносилось от реки,
на перекрестке пьяница возник,
еще плотней я к форточке приник.
Дул ветер, развевался снегопад,
маячили в сугробе шесть лопат.
Блестела незамерзшая вода,
прекрасно индевели провода.
Поскрипывал бревенчатый настил.
На перекрестке пьяница застыл.
Все тени за окном учетверя,
качалось отраженье фонаря
у пьяницы как раз над головой.
От будки отделился постовой
и двинулся вдоль стенки до угла,
а тень в другую сторону пошла.
Трамваи дребезжали в темноту,
подрагивали бревна на мосту,
шуршанье доносилось от реки,
мелькали в полутьме грузовики,
такси неслось вдали во весь опор,
мерцал на перекрестке светофор.
Дул ветер, возникавшая метель
подхватывала синюю шинель.
На перекрестке пьяница икал.
Фонарь качался, тень его искал.
Но тень его запряталась в бельё.
Возможно, вовсе не было ее.
Тот крался осторожно у стены,
ничто не нарушало тишины,
а тень его спешила от него,
он крался и боялся одного,
чтоб пьяница не бросился бегом.
Он думал в это время о другом.
Дул ветер, и раскачивался куст,
был снегопад медлителен и густ.
Под снежною завесою сплошной
стоял он, окруженный белизной.
Шел снегопад, и след его исчез,
как будто он явился из небес.
Нельзя было их встречу отвратить,
нельзя было его предупредить,
их трое оказалось. Третий -- страх.
Над фонарем раскачивался мрак,
мне чудилось, что близится пурга.
Меж ними оставалось три шага.
Внезапно громко ветер протрубил,
меж ними промелькнул автомобиль,
метнулось белоснежное крыло.
Внезапно мне глаза заволокло,
на перекрестке кто-то крикнул "нет",
на миг погас и снова вспыхнул свет.
Был перекресток снова тих и пуст,
маячил в полумраке черный куст.
Часы внизу показывали час.
Маячил вдалеке безглавый Спас.
Чернела незамерзшая вода.
Вокруг не видно было ни следа.
Я думаю порой о том, что ночь,
не в силах снегопада превозмочь
и даже ни на четверть, ни на треть,
не в силах сонм теней преодолеть,
который снегопад превозносил,
дает простор для неизвестных сил.
Итак, все было пусто и темно,
еще немного я глядел в окно,
во мраке куст переставал дрожать,
трамваи продолжали дребезжать,
вдали -- слегка подрагивал настил.
Я штору потихоньку опустил.
Чуть шелохнулись белые листки.
Мать штопала багровые носки,
отец чинил свой фотоаппарат.
Листал журналы на кровати брат,
а кот на калорифере урчал.
Я галстуки безмолвно изучал.
Царили тишина и полумгла,
ныряла в шерсть блестящая игла,
над ней очки блестели в полумгле,
блестели объективы на столе,
во мраке кот с урчанием дышал,
у зеркала я галстуком шуршал.
Отец чинил свой фотоаппарат,
среди журналов улыбался брат, -
рождественский рассказ о чудесах;
поблескивал за стеклами в часах,
раскачиваясь, бронзовый овал.
У зеркала я галстук надевал.
Мать штопала багровые носки,
блестели календарные листки,
горела лампа в розовом углу,
пятно ее лежало на полу,
из-под стола кошачий взгляд блестел.
У зеркала мой галстук шелестел.
Царила тишина, и кот урчал,
я, в зеркало уставившись, молчал,
дул ветер, завывающий трубой.
И в зеркало внимательно собой,
скользя глазами вверх и вниз,
я молча любовался, как Нарцисс.
Я освещен был только со спины,
черты лица мне были не видны,
белела освещенная рука.
От башмаков и до воротника
глаза движенья стали учащать,
пора мне это было прекращать.
Я задержался в зеркале еще:
блестело освещенное плечо,
я шелковой рубашкой шелестел,
ботинок мой начищенный блестел,
в тени оставшись, чуть мерцал другой,
прекрасен был мой галстук дорогой.
Царили тишина и полумгла.
В каком-то мире двигалась игла,
Бог знает что в журнале брат читал,
отец Бог весть где мыслями витал,
зажав отвертки в розовой руке.
У зеркала стоял я вдалеке.
Я думаю, что в зеркале моем
когда-нибудь окажемся втроем
во тьме, среди гнетущей тишины,
откуда-то едва освещены,
я сам и отраженье и тоска -
единственная здесь без двойника.
Бежала стрелка через циферблат,
среди журналов улыбался брат,
издалека к ботинку моему
струился свет, переходя во тьму,
лицо отца маячило в тени,
темнели фотографии родни.
Я, штору отстранив, взглянул в окно:
кружился снег, но не было темно,
кружился над сугробами фонарь,
нетронутый маячил календарь,
маячил вдалеке безглавый Спас,
часы внизу показывали час.
Горела лампа в розовом углу,
и стулья отступали в полумглу,
передо мною мой двойник темнел,
он одевался, голову склоня.
Я поднял взгляд и вдруг остолбенел:
все четверо смотрели на меня.
Отец чинил свой фотоаппарат,
мерцал во тьме неясно циферблат,
брат, лежа на спине, смотрел во мглу,
журнал его валялся на полу,
за окнами творилась кутерьма,
дрожала в абажуре бахрома.
Царили полумрак и тишина,
была на расстоянии слышна
сквозь шерсть носка бегущая игла,
шуршанье доносилось из угла,
мне надоело об одном твердить,
пора мне было в гости уходить.
Я задержался на календаре,
итак, я оказался в январе,
за шторами безмолвствовал фонарь,
молчал передо мною календарь.
Боясь, что год окажется тяжел,
я к выходу из комнаты пошел.
Внезапно что-то стало нарастать,
брат с раскладушки попытался встать,
мать быстро поднялась из-за стола,
и вверх взвилась, упав из рук, игла,
отец схватил свой фотоаппарат,
из-под стола сверкнул кошачий взгляд.
И раздалось скрипение часов,
и лязгнул за спиной моей засов,
я быстро обернулся и застыл:
все в комнате, кому же запирать?
Отец бесшумно штору опустил,
нельзя теперь засовам доверять.
Я пятился, и пятилось окно.
Кот прыгнул в освещенное пятно.
Под потолком, где скапливалась мгла,
сверкала ослепленная игла.
От ужаса я чуть не закричал,
среди журналов мой отец торчал.
Появится ли кто-нибудь меж нас!
Протянется ли что-нибудь из глаз,
похожее на дерево в пыли.
Уста мои разжаться не могли,
в обоях на стене явился мел,
от ужаса я весь окостенел.
Деревья в нашей комнате росли!
ветвями доставая до земли
и также доставая потолка,
вытряхивая пыль из уголка,
но корни их в глазах у нас вились,
вершины в центре комнаты сплелись.
Я вглядывался в комнату трезвей,
все было лишь шуршание ветвей,
ни хвоя, ни листва их не видна,
зима для них была соблюдена,
но ель средь них, по-моему, была,
венчала их блестящая игла.
Два дерева у матери из глаз,
по стольку же у каждого из нас,
но все они различной высоты,
вершины одинаково пусты,
одно иглу имело на конце.
У каждого два дерева в лице.
Все кончилось впотьмах, как началось,
все кончилось, бесшумно улеглось,
и снова воцарилась полумгла,
мелькнула между стульями игла,
я замер в полумраке у окна,
и снова воцарилась тишина.
Игла еще лежала на полу,
брат вздрагивал с журналами в углу,
еще не прояснился циферблат,
отец уже чинил свой аппарат,
засов обратно прыгнул в тишине,
и штора развевалась на окне.
Все кончилось, все быстро улеглось,
вновь каждому занятие нашлось.
Кот сумрачно под лампою лежал,
и свет его прекрасно окружал.
Я штору все пытался разглядеть,
раздумывал: кто мог ее задеть.
Мать молча что-то с пола подняла,
в руках ее опять была игла.
Ладонями провел я по вискам,
игла уже ныряла по носкам,
над ней очки мерцали в полумгле,
блестели объективы на столе.
Дул ветер, и сгущалась темнота,
за окнами гудела пустота,
я вынул из-за форточки вино,
снег бился в ослепленное окно
и издавал какой-то легкий звон,
вдруг зазвонил в прихожей телефон.
И тотчас же, расталкивая тьму,
я бросился стремительно к нему,
забыв, что я кого-то отпустил,
забыв, что кто-то в комнате гостил,
что кто-то за спиной моей вздыхал.
Я трубку снял и тут же услыхал:
-- Не будет больше праздников для вас
не будет собутыльников и ваз
не будет вам на родине жилья
не будет поцелуев и белья
не будет именинных пирогов
не будет вам житья от дураков
не будет вам поллюции во сны
не будет вам ни лета ни весны
не будет вам ни хлеба ни питья
не будет вам на родине житья
не будет вам ладони на виски
не будет очищающей тоски
не будет больше дерева из глаз
не будет одиночества для вас
не будет вам страдания и зла
не будет сострадания тепла
не будет вам ни счастья ни беды
не будет вам ни хлеба ни воды
не будет вам рыдания и слез
не будет вам ни памяти ни грез
не будет вам надежного письма
не будет больше прежнего ума.
Со временем утонете во тьме.
Ослепнете. Умрете вы в тюрьме.
Былое оборотится спиной,
подернется реальность пеленой. -
Я трубку опустил на телефон,
но говорил, разъединенный, он.
Я галстук завязал и вышел вон.
Глава вторая
В Сочельник я был зван на пироги.
За окнами описывал круги
сырой ежевечерний снегопад,
рекламы загорались невпопад,
трамваи дребезжали вдалеке,
сворачивали мальчики к реке,
подкатывали вороны к сыскной,
карнизы поражали белизной,
витрины будоражили умы,
волнение по правилам зимы
охватывало город в полутьме,
царило возбуждение в уме,
и лампочки ныряли у ворот
в закрытый снегопадом небосвод.
Фургоны отъезжали в темноту,
трамваи дребезжали на мосту,
царило возбужденье и тоска,
шуршала незамерзшая река,
раскачивался лист календаря,
качалось отраженье фонаря,
метались в полумраке на стене
окно и снегопад наедине.
Качался над сугробами забор,
раскачивался в сумраке собор,
внутри его подрагивал придел,
раскачивался колокол, гудел,
подрагивали стрелки на часах,
раскачивался Бог на небесах.
Раскачивалась штора у плеча,
за окнами двуглавая свеча
раскачивалась с чувством торжества,
раскачивался сумрак Рождества,
кто знает, как раскачивать тоску,
чтоб от прикосновения к виску
раскачивалась штора на окне,
раскачивались тени на стене,
чтоб выхваченный лампочками куст
раскачивался маятником чувств
(смятенье -- унижение -- и месть)
с той разницей, чтоб времени не счесть,
с той разницей, чтоб времени не ждать,
с той разницей, чтоб чувств не передать.
Чтоб чувства передать через него,
не следовало в ночь под Рождество
вторгаться в наступающую мглу
двуглавыми свечами на углу,
бояться поножовщины и драк,
искусственно расталкивая мрак,
не следовало требовать огня.
Вчерашние -- для завтрешнего дня.
Все чувства будут до смерти нужны,
все чувства будут вдруг обнажены
в предчувствии убийственных вестей,
как будто в поножовщине страстей
за вами кто-то гонится вослед.
Напрасно вы не выключили свет!
Сомнамбулою уличных огней,
пристанищем, ристалищем теней,
обителью, где царствует сквозняк,
качался офицерский особняк,
так, если кто-то гонится вослед,
неузнанными в блеске эполет,
затерянными в бездне анфилад,
зажавшими в ладонях шоколад,
обнявшими барочные сосцы,
окажутся пехотные юнцы,
останется непролитой их кровь,
останутся их дамы и любовь,
их яблоки, упавшие из ваз, -
предел недосягаемости ваш.
Кто вздрагивал под вывескою "вход"?
Кто вздрагивал в предчувствии невзгод,
предчувствуя безмерную беду,
кто вздрагивал единожды в году,
кто на душу не принял бы греха,
чья светлая душа была глуха,
кто вовремя уменьшил кругозор,
кто вздрагивал, предчувствуя позор?
Насмешка, издевательство и срам:
предел недосягаемости -- храм,
пример несокрушимости -- орех,
пример недосягаемости -- грех,
предел невозмутимости -- бокал
среди несокрушимости зеркал.
Кто выживет в прогулках у Невы,
беспечнее, прекраснее, чем вы,
прелестнее, прекраснее одет,
кто вам не оборотится во след
с прекрасною улыбкой, никогда
в чьем сердце не оставите следа,
в чьем взоре промелькнет голубизна,
в чьем взоре распластается Нева,
чье черное пальто и синева
останутся когда-нибудь без нас,
в потемках и в присутствии огней,
не чувствуя присутствия теней?
Не чувствуя ни времени, ни дат,
всеобщим Solitude и Soledad,
прекрасною рукой и головой
нащупывая корень мировой,
нащупывать в снегу и на часах,
прекрасной головою в небесах,
устами и коленями -- везде
нащупывать безмерные О, Д -
в безмерной ОДинокости Души,
в ДОму своем и далее -- в глуши
нащупывать на рОДине весь гОД?
В неверии -- о госпОДи, mein Gott,
выискивать не АД уже, но ДА -
нащупывать свой выхОД в никогДА.
Безмолвно наслаждаясь из угла,
все детство наблюдая зеркала,
предел невозмутимости их -- пруд,
безмерно обожая изумруд,
ухмылки изумрудные гостей -
достигнувшими возраста страстей,
почувствуем ли спрятанный в них клАД,
присущий только подлинности хлАД,
вокруг него и около кружа,
доподлинным обличьем дорожа,
доподлинно почувствуешь ли в них,
себя уже стократ переменив,
портьеру или штору теребя,
почувствуешь ли в зеркале себя?
Укрыться за торшерами в углу,
укрыться офицером на балу,
смотреть в апоплексический портрет,
какое наслаждение и бред,
на дюреровской лошади верхом
во тьму на искушение грехом,
сжимая поредевшие виски,
въезжая в Апокалипсис тоски,
оглядываться сызнова назад -
внезапно нарастающий азарт
при виде настигающих теней,
и грохот огнедышащих коней,
и алый меч в разверстых небесах
качается, как маятник в часах.
Я вижу свою душу в зеркала,
душа моя неслыханно мала,
не более бумажного листа, -
душа моя неслыханно чиста,
прекрасная душа моя, Господь,
прелестная не менее, чем плоть,
чем далее, тем более для грез
до девочки ты душу превознес, -
прекрасная, как девочка, душа,
ты так же велика, как хороша, -
как девочке присущий оптимизм,
души моей глухой инфантилизм
всегда со мной в полуночной тиши.
За окнами ни плоти, ни души.
За окнами мерцают фонари.
Душа моя безмолвствует внутри,
безмолвствует смятение в умах,
душа моя безмолвствует впотьмах,
безмолвствует за окнами январь,
безмолвствует на стенке календарь,
безмолвствует во мраке снегопад,
неслыханно безмолвствует распад,
в затылке нарастает перезвон,
безмолвствует окно и телефон,
безмолвствует душа моя, и рот
немотствует, безмолвствует народ,
неслыханно безмолвствует зима,
от жизни и от смерти без ума.
В молчании я слышу голоса.
Безмолвствуют святые небеса,
над родиной свисая свысока.
Юродствует земля без языка.
Лишь свету от небес благодаря
мой век от зарожденья фонаря
до апокалиптических коней
одна жестикуляция теней,
белесые запястия и вен
сиреневый узор, благословен
создавший эту музыку без нот,
безногого оракула немот,
дающего на все один ответ:
молчание и непрерывный свет.
В безмолвии я слышу голоса.
Безмолвствуют земля и небеса.
В безмолвии я слышу легкий гуд,
и тени чувств по воздуху бегут.
Вопросы устремленные, как лес,
в прекрасное молчание небес,
как греза о заколотых тельцах,
теснятся в неприкаянных сердцах.
Едва ли взбудоражишь пустоту
молитвой, приуроченной к посту,
прекрасным возвращеньем в отчий дом
и маркой на конвертике пустом,
чтоб чувства, промелькнувшие сквозь ночь,
оделись в серебро авиапочт.
Как будто это ложь, а это труд,
как будто это жизнь, а это блуд,
как будто это грязь, а это кровь,
не грех -- но это странная любовь.
Не чудо, но мечта о чудесах,
не праведник, а все ж поторопись
мелькнуть и потеряться в небесах
открыткой в посполитый парадиз,
как будто это ниточка и связь,
как будто, над собою не смеясь,
твердишь себе: вот Бог, а вот порог,
как будто это ты, а это Бог,
как будто век жужжит в его руке,
а жизнь твоя, как Ио, вдалеке.
Чтоб чувства, промелькнувшие сквозь ночь,
укрыли блудных сыновей и дочь
прекрасную и, адрес изменив,
чтоб чувства не усиливали миф,
не следовало в ночь под Рождество
выскакивать из дома своего,
бояться поножовщины и драк,
выскакивать от ужаса во мрак,
не следовало в панике большой
спасаться от погони за душой,
не следовало верить в чудеса,
вопросам устремляться в небеса,
не следовало письма вам писать,
не следовало плоть свою спасать.
Но в ночь под Рождество не повторять
о том, что можно много потерять,
что этого нельзя предотвратить,
чтоб жизнь свою в корову обратить.
Как будто ты ужален и ослеп,
за белою коровой вьется вслед
жужжащая небесная оса,
безмолвствуют святые небеса,
напрасно ты, безмолвствуя, бежал
ужасного, но лучшего из жал,
напрасно ты не чувствуешь одно:
стрАДаний ОДинаково ДАно,
стрАДанье и забвение -- труха,
стрАДание не стоило греха.
Почувствуешь ли в панике большой
бессмертную погоню за душой,
погоню, чтобы времени не ждать,
с той выгодой, чтоб чувства передать
в мгновение, схватившее виски,
в твой век по мановению тоски,
чтоб чувства, промелькнувшие сквозь ночь,
оделись в серебро авиапочт.
Предчувствуешь все это в снегопад
в подъезде, петроградский телепат,
и чувства распростертые смешны,
шпагатом от войны и до войны,
он шепчет, огибая Летний сад:
немыслимый мой польский адресат.
Любовь твоя -- воспитанница фей,
возлюбленный твой -- нынешний Орфей,
и образ твой -- фотографа момент,
твой голос -- отдаленный диксиленд.
Прогулки в ботаническом саду,
возлюбленного пение в аду,
возлюбленного пение сквозь сон, -
два голоса, звучащих в унисон,
органный замирающий свинец,
венчальные цветы, всему венец,
душа твоя прекрасна и тиха,
душа твоя не ведает греха,
душа твоя по-прежнему в пути,
по-прежнему с любовью во плоти.
Ничто твоей души не сокрушит.
Запомни, что душа твоя грешит!
Душа твоя неслыханно больна.
Запомни, что душа твоя одна.
От свадебного поезда конец
души твоей неслыханный венец,
души твоей венчальные цветы,
блестящие терновые кусты.
Душа твоя грехи тебе простит,
душа тебя до девочки взрастит,
душа твоя смоковницу сожжет,
душа твоя обнимет и солжет,
душа твоя тебя превознесет,
от Страшного Суда душа спасет!
Чье пение за окнами звучит?
Возлюбленный за окнами кричит.
Душа его вослед за ним парит.
Душа его обратно водворит.
Как странно ты впоследствии глядишь.
Действительно, ты странствуешь весь день,
душа твоя вослед тебе, как тень,
по комнате витает, если спишь,
душа твоя впоследствии как мышь.
Впоследствии ты сызнова пловец,
впоследствии "таинственный певец" -
душа твоя не верит в чепуху, -
впоследствии ты странник наверху.
Так, девочкой пожертвовать решась,
любовь твоя, души твоей страшась,
под черными деревьями дрожит,
совсем тебя впоследствии бежит.
На улице за окнами рябя,
там что-то убегает от тебя,
ты смотришь на заржавленный карниз,
ты смотришь не на улицу, а вниз,
ты смотришь из окна любви вослед,
ты видишь сам себя -- автопортрет,
ты видишь небеса и тени чувств,
ты видишь диабаз и черный куст,
ты видишь это дерево и ад,
в сей графике никто не виноват.
Кто плотью защищен, как решетом,
за собственной душой как за щитом,
прекрасной задушевностью дыши
за выпуклым щитом своей души.
Вся жизнь твоя, минувшая как сон:
два голоса, звучавших в унисон,
деревьев развевающихся шум,
прекрасными страданьями твой ум
наполненный, как зернами гранат,
впоследствии прекрасный аргонавт,
впоследствии ты царствуешь в умах,
запомни, что ты царствуешь впотьмах,
однако же все время на виду,
запомни, что жена твоя в аду.
Уж лучше без глупца, чем без вруна,
уж лучше без певца, чем без руна,
уж лучше грешным быть, чем грешным слыть,
уж легче утонуть, чем дальше плыть.
Но участи пловца или певца
уж лучше -- положиться на гребца.
Твой взор блуждает, сумрачен и дик,
доносится до слуха Эвридик
возлюбленного пение сквозь ад,
вокруг него безмолвие и смрад,
вокруг него одни его уста,
вокруг него во мраке пустота,
во мраке с черным деревом в глазу
возлюбленного пение внизу.
Какая наступает тишина
в прекрасном обрамлении окна,
когда впотьмах, недвижимый весь век,
как маятник, качнется человек,
и в тот же час, снаружи и внутри,
возникнет свет, внезапный для зари,
и ровный звон над копьями оград,
как будто это новый циферблат
вторгается, как будто не спеша
над плотью воцаряется душа,
и алый свет, явившийся извне,
внезапно воцаряется в окне,
внезапно растворяется окно,
как будто оживает полотно.
Так шествовал Орфей и пел Христос.
Так странно вам кощунствовать пришлось,
впоследствии нимало не стыдясь.
Прекрасная раскачивалась связь,
раскачивалась, истово гремя,
цепочка между этими двумя.
Так шествовал Христос и пел Орфей,
любовь твоя, воспитанница фей,
от ужаса крича, бежала в степь,
впотьмах над ней раскачивалась цепь,
как будто циферблат и телефон,
впотьмах над ней раскачивался звон,
раскачивался бронзовый овал,
раскачивался смертный идеал.
Раскачивался маятник в холмах,
раскачивался в полдень и впотьмах,
раскачивался девочкой в окне,
раскачивался мальчиком во сне,
раскачивался чувством и кустом,
раскачивался в городе пустом,
раскачивался деревом в глазу,
раскачивался здесь и там, внизу,
раскачивался с девочкой в руках,
раскачивался крик в обиняках,
раскачивался тенью на стене,
раскачивался в чреве и вовне,
раскачивался, вечером бледнел,
при этом оглушительно звенел.
Ты, маятник, душа твоя чиста,
ты маятник от яслей до креста,
как маятник, как маятник другой,
как маятник рука твоя с деньгой,
ты маятник, отсчитывая пядь
от Лазаря к смоковнице и вспять,
как маятник от злости и любви,
ты движешься как маятник в крови.
Ты маятник, страданья нипочем,
ты маятник во мраке ни при чем,
ты маятник и маятнику брат,
твоя душа прекрасный циферблат,
как маятник, чтоб ты не забывал,
лицо твое, как маятник, овал.
Как маятник, то умник, то дурак,
ты маятник от света и во мрак
за окнами, как маятник, рябя, -
зачатие, как маятник, тебя.
Ты маятник, как маятник я сам,
ты маятник по дням и по часам,
как маятник, прости меня, Господь,
как маятник душа твоя и плоть,
ты маятник по каждой голове,
ты маятник -- от девочки в траве,
ты маятник внизу и наверху,
ты маятник страданью и греху,
ты маятник от уличных теней
до апокалиптических коней.
Крик:
Я маятник. Не трогайте меня.
Я маятник для завтрашнего дня.
За будущие страсти не дрожу,
я сам себя о них предупрежу.
Самих себя увидеть в нищете,
самих себя увидеть на щите,
заметить в завсегдатаях больниц
божественная участь единиц.
Признание, награда и венец,
способность предугадывать конец,
достоинство, дарующее власть,
способность, возвышающая страсть,
способность возвышаться невпопад,
как маятник -- прекрасный телепат.
Способные висеть на волоске,
способные к обману и тоске,
способные к сношению везде,
способные к опале и звезде,
способные к смешению в крови,
способные к заразе и любви,
напрасно вы не выключили свет,
напрасно вы оставили свой след,
знакомцы ваших тайн не берегут,
за вами ваши чувства побегут.
Что будет поразительней для глаз,
чем чувства, настигающие нас
с намереньем до горла нам достать?
Советую вам маятником стать.
апрель 1962
-----------------
Стансы городу
Да не будет дано
умереть мне вдали от тебя,
в голубиных горах,
кривоногому мальчику вторя.
Да не будет дано
и тебе, облака торопя,
в темноте увидать
мои слезы и жалкое горе.
Пусть меня отпоет
хор воды и небес, и гранит
пусть обнимет меня,
пусть поглотит,
мой шаг вспоминая,
пусть меня отпоет,
пусть меня, беглеца, осенит
белой ночью твоя
неподвижная слава земная.
Все умолкнет вокруг.
Только черный буксир закричит
посредине реки,
исступленно борясь с темнотою,
и летящая ночь
эту бедную жизнь обручит
с красотою твоей
и с посмертной моей правотою.
2 июня 1962
-----------------
x x x
М. Б.
Ни тоски, ни любви, ни печали,
ни тревоги, ни боли в груди,
будто целая жизнь за плечами
и всего полчаса впереди.
Оглянись -- и увидишь наверно:
в переулке такси тарахтят,
за церковной оградой деревья
над ребенком больным шелестят,
из какой-то неведомой дали
засвистит молодой постовой,
и бессмысленный грохот рояля
поплывет над твоей головой.
Не поймешь, но почувствуешь сразу:
хорошо бы пяти куполам
и пустому теперь диабазу
завещать свою жизнь пополам.
4 июня 1962
-----------------
Диалог
"Там он лежит, на склоне.
Ветер повсюду снует.
В каждой дубовой кроне
сотня ворон поет."
"Где он лежит, не слышу.
Листва шуршит на ветру.
Что ты сказал про крышу,
слов я не разберу."
"В кронах, сказал я, в кронах
темные птицы кричат.
Слетают с небесных тронов
сотни его внучат."
"Но разве он был вороной:
ветер смеется во тьму.
Что ты сказал о коронах,
слов твоих не пойму."
"Прятал свои усилья
он в темноте ночной.
Все, что он сделал: крылья
птице черной одной."
"Ветер мешает мне, ветер.
Уйми его, Боже, уйми.
Что же он делал на свете,
если он был с людьми."
"Листьев задумчивый лепет,
а он лежит не дыша.
Видишь облако в небе,
это его душа."
"Теперь я тебя понимаю:
ушел, улетел он в ночь.
Теперь он лежит, обнимая
корни дубовых рощ."
"Крышу я делаю, крышу
из густой дубовой листвы.
Лежит он озера тише,
ниже всякой травы.
Его я венчаю мглою.
Корона ему под стать."
"Как ему там под землею."
"Так, что уже не встать.
Там он лежит с короной,
там я его забыл."
"Неужто он был вороной."
"Птицей, птицей он был."
6 июня 1962
-----------------
Инструкция опечаленным
Не должен быть очень несчастным
и, главное, скрытным...
А. Ахматова
Я ждал автобус в городе Иркутске,
пил воду, замурованную в кране,
глотал позеленевшие закуски
в ночи в аэродромном ресторане.
Я пробуждался от авиагрома
и танцевал под гул радиовальса,
потом катил я по аэродрому
и от земли печально отрывался.
И вот летел над облаком атласным,
себя, как прежде, чувствуя бездомным,
твердил, вися над бездною прекрасной:
все дело в одиночестве бездонном.
Не следует настаивать на жизни
страдальческой из горького упрямства.
Чужбина так же сродственна отчизне,
как тупику соседствует пространство.
6 июня 1962
-----------------
x x x
1
Под вечер он видит, застывши в дверях:
два всадника скачут в окрестных полях,
как будто по кругу, сквозь рощу и гать,
и долго не могут друг друга догнать.
То бросив поводья, поникнув, устав,
то снова в седле возбужденно привстав,
и быстро по светлому склону холма,
то в рощу опять, где сгущается тьма.
Два всадника скачут в вечерней грязи,
не только от дома, от сердца вблизи,
друг друга они окликают, зовут,
небесные рати за рощу плывут.
И так никогда им на свете вдвоем
сквозь рощу и гать, сквозь пустой водоем,
не ехать ввиду станционных постов,
как будто меж ними не сотня кустов!
Вечерние призраки! -- где их следы,
не видеть двойного им всплеска воды,
их вновь возвращает к себе тишина,
он знает из окриков их имена.
По сельской дороге в холодной пыли,
под черными соснами, в комьях земли,
два всадника скачут над бледной рекой,
два всадника скачут: тоска и покой.
2
Пустая дорога под соснами спит,
смолкает за стеклами топот копыт,
я знаю обоих, я знаю давно:
так сердце звучит, как им мчаться дано.
Так сердце стучит: за ударом удар,
с полей наплывает холодный угар,
и волны сверкают в прибрежных кустах,
и громко играет любимый состав.
Растаял их топот, а сердце стучит!
Нисходит на шепот, но все ж не молчит,
и, значит, они продолжают скакать!
Способны умолкнуть, не могут -- смолкать.
Два всадника мчатся в полночную мглу,
один за другим, пригибаясь к седлу,
по рощам и рекам, по черным лесам,
туда, где удастся им взмыть к небесам.
3
Июльскою ночью в поселке темно.
Летит мошкара в золотое окно.
Горячий приемник звенит на полу,
и смелый Гиллеспи подходит к столу.
От черной печали до твердой судьбы,
от шума в начале до ясной трубы,
от лирики друга до счастья врага
на свете прекрасном всего два шага.
Я жизни своей не люблю, не боюсь,
я с веком своим ни за что не борюсь.
Пускай что угодно вокруг говорят,
меня беспокоят, его веселят.
У каждой околицы этой страны,
на каждой ступеньке, у каждой стены,
в недальное время, брюнет иль блондин,
появится дух мой, в двух лицах един.
И просто за смертью, на первых порах,
хотя бы вот так, как развеянный прах,
потомков застав над бумагой с утра,
хоть пылью коснусь дорогого пера.
4
Два всадника скачут в пространстве ночном,
кустарник распался в тумане речном,
то дальше, то ближе, за юной тоской
несется во мраке прекрасный покой.
Два всадника скачут, их тени парят.
Над сельской дорогой все звезды горят.
Копыта стучат по заснувшей земле.
Мужчина и женщина едут во мгле.
7 -- 9 июня 1962
-----------------
x x x
"Был черный небосвод светлей тех ног,
и слиться с темнотою он не мог".1
В тот вечер возле нашего огня
увидели мы черного коня.
Не помню я чернее ничего.
Как уголь были ноги у него.
Он черен был, как ночь, как пустота.
Он черен был от гривы до хвоста.
Но черной по-другому уж была
спина его, не знавшая седла.
Недвижно он стоял. Казалось, спит.
Пугала чернота его копыт.
Он черен был, не чувствовал теней.
Так черен, что не делался темней.
Так черен, как полуночная мгла.
Так черен, как внутри себя игла.
Так черен, как деревья впереди,
как место между ребрами в груди.
Как ямка под землею, где зерно.
Я думаю: внутри у нас черно.
Но все-таки чернел он на глазах!
Была всего лишь полночь на часах.
Он к нам не приближался ни на шаг.
В паху его царил бездонный мрак.
Спина его была уж не видна.
Не оставалось светлого пятна.
Глаза его белели, как щелчок.
Еще страшнее был его зрачок.
Как будто был он чей-то негатив.
Зачем же он, свой бег остановив,
меж нами оставался до утра?
Зачем не отходил он от костра?
Зачем он черным воздухом дышал?
Зачем во тьме он сучьями шуршал?
Зачем струил он черный свет из глаз?
Он всадника искал себе средь нас.
28 июня 1962
* Датировано 1961 в SP. -- С. В.
1 Эпиграф написан Бродским (из примеч. в SP). -- С. В.
-----------------
x x x
А. А. Ахматовой
Закричат и захлопочут петухи,
загрохочут по проспекту сапоги,
засверкает лошадиный изумруд,
в одночасье современники умрут.
Запоет над переулком флажолет,
захохочет над каналом пистолет,
загремит на подоконнике стекло,
станет в комнате особенно светло.
И помчатся, задевая за кусты,
невидимые солдаты духоты
вдоль подстриженных по-новому аллей,
словно тени яйцевидных кораблей.
Так начнется двадцать первый, золотой,
на тропинке, красным солнцем залитой,
на вопросы и проклятия в ответ,
обволакивая паром этот свет.
Но на Марсовое поле дотемна
Вы придете одинешенька-одна,
в синем платье, как бывало уж не раз,
но навечно без поклонников, без нас.
Только трубочка бумажная в руке,
лишь такси за Вами едет вдалеке,
рядом плещется блестящая вода,
до асфальта провисают провода.
Вы поднимете прекрасное лицо -
громкий смех, как поминальное словцо,
звук неясный на нагревшемся мосту -
на мгновенье взбудоражит пустоту.
Я не видел, не увижу Ваших слез,
не услышу я шуршания колес,
уносящих Вас к заливу, к деревам,
по отечеству без памятника Вам.
В теплой комнате, как помнится, без книг,
без поклонников, но также не для них,
опирая на ладонь свою висок,
Вы напишите о нас наискосок.
Вы промолвите тогда: "О, мой Господь!
этот воздух запустевший -- только плоть
дум, оставивших признание свое,
а не новое творение Твое!"
июнь 1962
-----------------
Дорогому Д. Б.
Вы поете вдвоем о своем неудачном союзе.
Улыбаясь сейчас широко каждый собственной музе.
Тополя и фонтан, соболезнуя вам, рукоплещут,
в теплой комнате сна в двух углах ваши лиры трепещут.
Одинокому мне это все интересно и больно.
От громадной тоски, чтобы вдруг не заплакать невольно,
к молодым небесам за стеклом я глаза поднимаю,
на диване родном вашей песне печальной внимаю.
От фонтана бегут золотистые фавны и нимфы,
все святые страны предлагают вам взять свои нимбы,
золотистые лиры наполняют аккордами зданье
и согласно звучат, повествуя о вашем страданьи.
Это значит, весь мир, -- он от ваших страстей не зависит,
но и бедная жизнь вашей бедной любви не превысит,
это ваша печаль -- дорогая слоновая башня:
исчезает одна, нарождается новая басня.
Несравненная правда дорогими глаголет устами.
И все громче они ударяют по струнам перстами.
В костяное окно понеслась обоюдная мука
к небесам и в Аид -- вверх и вниз, по теории звука.
Создавая свой мир, окружаем стеною и рвами
для защиты его. Оттого и пространство меж вами,
что, для блага союза, начиная ее разрушенье,
вы себя на стене сознаете все время мишенью.
18 июля 1962
-----------------
Отрывок
На вас не поднимается рука.
И я едва ль осмелюсь говорить,
каким еще понятием греха
сумею этот сумрак озарить.
Но с каждым днем все более, вдвойне,
во всем себя уверенно виня,
беру любовь, затем что в той стране
вы, знаю, отвернетесь от меня.
14 августа 1962
-----------------
x x x
Z. K.
Пограничной водой наливается куст,
и трава прикордонная жжется.
И боится солдат святотатственных чувств,
и поэт этих чувств бережется.
Над холодной водой автоматчик притих,
и душа не кричит во весь голос.
Лишь во славу бессилия этих двоих
завывает осенняя голость.
Да в тени междуцарствий елозят кусты
и в соседнюю рвутся державу.
И с полей мазовецких журавли темноты
непрерывно летят на Варшаву.
10 октября 1962
-----------------
x x x
Я шел сквозь рощу, думая о том,
что сосны остаются за плечами,
должно быть, так, как листья под кустом:
гниют и растворяются ночами.
Что существует то, что впереди;
как например бетон, который залит
в песок, с автомобилем на груди,
где ждут меня, но что-то не сигналят.
Я быстро шел среди вечерней мглы,
мой шаг шуршал, но все кругом уснуло.
Я задевал ладонью за стволы,
и пару раз меж них шоссе мелькнуло.
Я полчаса тропинки расплетал,
потом солдатским шагом расторопным
я на бугор взбежал и увидал:
шоссе пустынным было и неровным.
Но небо, подгибая провода,
не то сливалось с ним, не то касалось.
Я молча оглянулся, и тогда
совсем другой мне роща показалась.
20 октября 1962
-----------------
x x x
Все чуждо в доме новому жильцу.
Поспешный взгляд скользит по всем предметам,
чьи тени так пришельцу не к лицу,
что сами слишком мучаются этим.
Но дом не хочет больше пустовать.
И, как бы за нехваткой той отваги,
замок, не в состояньи узнавать,
один сопротивляется во мраке.
Да, сходства нет меж нынешним и тем,
кто внес сюда шкафы и стол, и думал,
что больше не покинет этих стен;
но должен был уйти, ушел и умер.
Ничем уж их нельзя соединить:
чертой лица, характером, надломом.
Но между ними существует нить,
обычно именуемая домом.
октябрь 1962
-----------------
x x x
Эстонские деревья озабоченно
удерживают тусклые листы.
Эстонскою латынью у обочины
надписаны могильные кресты.
И облако седое, кропотливое
клубится и охватывает лес.
И чувство возникает сиротливое
к минувшему и будущему здесь.
Былое упоительней грядущего.
И прожитым уверенней дышу.
Ни облика, ни голоса петушьего
теперь уже в себе не нахожу.
И встреча со знакомым впечатлением,
когда я оборачиваюсь вспять,
так радостна, что вместе с удивлением
теряется желанье удивлять.
Ни ревности к грядущему, ни робости.
Лишь новым соответствием души -
рожок междугородного автобуса,
рыдающий в заоблачной тиши.
1 ноября 1962, Пирита
-----------------
x x x
Откуда к нам пришла зима,
не знаешь ты, никто не знает.
Умолкло все. Она сама
холодных губ не разжимает.
Она молчит. Внезапно, вдруг
упорства ты ее не сломишь.
Вот оттого-то каждый звук
зимою ты так жадно ловишь.
Шуршанье ветра о стволы,
шуршанье крыш под облаками,
потом, как сгнившие полы,
скрипящий снег под башмаками,
а после скрип и стук лопат,
и тусклый дым, и гул рассвета...
Но даже тихий снегопад,
откуда он, не даст ответа.
И ты, входя в свой теплый дом,
взбежав к себе, скажи на милость,
не думал ты хоть раз о том,
что где-то здесь она таилась:
в пролете лестничном, в стене,
меж кирпичей, внизу под складом,
а может быть, в реке, на дне,
куда нельзя проникнуть взглядом.
Быть может, там, в ночных дворах,
на чердаках и в пыльных люстрах,
в забитых досками дверях,
в сырых подвалах, в наших чувствах,
в кладовках тех, где свален хлам...
Но видно, ей там тесно было,
она росла по всем углам
и всё заполонила.
Должно быть, это просто вздор,
скопленье дум и слов неясных,
она пришла, должно быть, с гор,
спустилась к нам с вершин прекрасных:
там вечный лед, там вечный снег,
там вечный ветер скалы гложет,
туда не всходит человек,
и сам орел взлететь не может.
Должно быть, так. Не все ль равно,
когда поднять ты должен ворот,
но разве это не одно:
в пролете тень и вечный холод?
Меж ними есть союз и связь
и сходство -- пусть совсем немое.
Сойдясь вдвоем, соединясь,
им очень просто стать зимою.
Дела, не знавшие родства,
и облака в небесной сини,
предметы все и вещества
и чувства, разные по силе,
стихии жара и воды,
увлекшись внутренней игрою,
дают со временем плоды,
совсем нежданные порою.
Бывает лед сильней огня,
зима -- порой длиннее лета,
бывает ночь длиннее дня
и тьма вдвойне сильнее света;
бывает сад громаден, густ,
а вот плодов совсем не снимешь...
Так берегись холодных чувств,
не то, смотри, застынешь.
И люди все, и все дома,
где есть тепло покуда,
произнесут: пришла зима.
Но не поймут откуда.
ноябрь 1962
-----------------
Сонет
Г. П.
Мы снова проживаем у залива,
и проплывают облака над нами,
и современный тарахтит Везувий,
и оседает пыль по переулкам,
и стекла переулков дребезжат.
Когда-нибудь и нас засыпет пепел.
Так я хотел бы в этот бедный час
приехать на окраину в трамвае,
войти в твой дом,
и если через сотни лет
придет отряд раскапывать наш город,
то я хотел бы, чтоб меня нашли
оставшимся навек в твоих объятьях,
засыпанного новою золой.
ноябрь 1962
-----------------
x x x
Топилась печь. Огонь дрожал во тьме.
Древесные угли чуть-чуть искрились.
Но мысли о зиме, о всей зиме,
каким-то странным образом роились.
Какой печалью нужно обладать,
чтоб вместо парка, что за три квартала,
пейзаж неясный долго вспоминать,
но знать, что больше нет его; не стало.
Да, понимать, что все пришло к концу
тому назад едва ль не за два века, -
но мыслями блуждать в ночном лесу
и всё не слышать стука дровосека.
Стоят стволы, стоят кусты в ночи.
Вдали холмы лежат во тьме угрюмо.
Луна горит, как весь огонь в печи,
и жжет стволы. Но только нет в ней шума.
ноябрь 1962
-----------------
x x x
А. А. А.
1
Когда подойдет к изголовью
смотритель приспущенных век,
я вспомню запачканный кровью,
укатанный лыжами снег,
платформу в снегу под часами,
вагоны -- зеленым пятном
и длинные финские сани
в сугробах под Вашим окном,
заборы, кустарники, стены
и оспинки гипсовых ваз,
и сосны -- для Вас уже тени,
недолго деревья для нас.1
2 (явление стиха)
Не жаждал являться до срока,
он медленно шел по земле,
он просто пришел издалека
и молча лежит на столе.
Потом он звучит безучастно
и тает потом в лесу.
И вот, как тропинка с участка,
выводит меня в темноту.
1962
1 Вариант: "но долго деревья для нас"? -- С. В.
-----------------
Загадка ангелу
М. Б.
Мир одеял разрушен сном.
Но в чьем-то напряженном взоре
маячит в сумраке ночном
окном разрезанное море.1
Две лодки обнажают дно,
смыкаясь в этом с парой туфель.
Вздымающееся полотно
и волны выражают дупель.
Подушку обхватив, рука
сползает по столбам отвесным,
вторгаясь в эти облака
своим косноязычным жестом.
О камень порванный чулок,
изогнутый впотьмах, как лебедь,
раструбом смотрит в потолок,
как будто почерневший невод.
Два моря с помощью стены,
при помощи неясной мысли,
здесь как-то так разделены,
что сети в темноте повисли
пустыми в этой глубине,
но всё же ожидают всплытья
от пущенной сквозь крест в окне,
связующей их обе, нити.
Звезда желтеет на волне,
маячат неподвижно лодки.
Лишь крест вращается в окне
подобием простой лебедки.
К поверхности из двух пустот
два невода ползут отвесно,
надеясь: крест перенесет
и опустит в другое место.
Так тихо, что не слышно слов,
что кажется окну пустому:
надежда на большой улов
сильней, чем неподвижность дома.
И вот уж в темноте ночной
окну с его сияньем лунным
две грядки кажутся волной,
а куст перед крыльцом -- буруном.
Но дом недвижен, и забор
во тьму ныряет поплавками,
и воткнутый в крыльцо топор
один следит за топляками.
Часы стрекочут. Вдалеке
ворчаньем заглушает катер,
как давит устрицы в песке
ногой бесплотный наблюдатель.
Два глаза источают крик.
Лишь веки, издавая шорох,
во мраке защищают их
собою наподобье створок.
Как долго эту боль топить,
захлестывать моторной речью,
чтоб дать ей оспой проступить
на теплой белизне предплечья?
Как долго? До утра? Едва ль.2
И ветер шелестит в попытке
жасминовую снять вуаль
с открытого лица калитки.
Сеть выбрана, в кустах удод
свистком предупреждает кражу;
и молча замирает тот,
кто бродит в темноте по пляжу.
1962
1 Ранний вариант следующих 4 строк (по ЧР): -- С. В.
Висит в кустах аэростат.
Две лодки тонут в разговорах,
что туфли в комнате блестят,
но устрицам не давят створок.
2 Ранний вариант следующих 3 строк (по ЧР): -- С. В.
И ветер паутину гонит,
из веток шевеля вуаль,
где глаз аэростата тонет.
-----------------
x x x
Затем, чтоб пустым разговорцем
развеять тоску и беду,
я странную жизнь стихотворца
прекрасно на свете веду.
Затем, чтоб за криком прощальным
лицо возникало в окне,
чтоб думать с улыбкой печальной,
что выпадет, может быть, мне,
как в самом начале земного
движенья -- с мечтой о творце -
такое же ясное слово
поставить в недальнем конце.
1962
-----------------
x x x
А. А. Ахматовой
За церквами, садами, театрами,
за кустами в холодных дворах,
в темноте за дверями парадными,
за бездомными в этих дворах.
За пустыми ночными кварталами,
за дворцами над светлой Невой,
за подъездами их, за подвалами,
за шумящей над ними листвой.
За бульварами с тусклыми урнами,
за балконами, полными сна,
за кирпичными красными тюрьмами,
где больных будоражит весна,
за вокзальными страшными люстрами,
что толкаются, тени гоня,
за тремя запоздалыми чувствами
Вы живете теперь от меня.
За любовью, за долгом, за мужеством,
или больше -- за Вашим лицом,
за рекой, осененной замужеством,
за таким одиноким пловцом.
За своим Ленинградом, за дальними
островами, в мелькнувшем раю,
за своими страданьями давними,
от меня за замками семью.
Разделенье не жизнью, не временем,
не пространством с кричащей толпой,
Разделенье не болью, не бременем,
и, хоть странно, но все ж не судьбой.
Не пером, не бумагой, не голосом -
разделенье печалью... К тому ж
правдой, больше неловкой, чем горестной:
вековой одинокостью душ.
На окраинах, там, за заборами,
за крестами у цинковых звезд,
за семью -- семьюстами! -- запорами
и не только за тысячу верст,
а за всею землею неполотой,
за салютом ее журавлей,
за Россией, как будто не политой
ни слезами, ни кровью моей.
Там, где впрямь у дороги непройденной
на ветру моя юность дрожит,
где-то близко холодная Родина
за финляндским вокзалом лежит,
и смотрю я в пространства окрестные,
напряженный до боли уже,
словно эти весы неизвестные
у кого-то не только в душе.
Вот иду я, парадные светятся,
за оградой кусты шелестят,
во дворе Петропаловской крепости
тихо белые ночи сидят.
Развевается белое облако,
под мостами плывут корабли,
ни гудка, ни свистка и ни окрика
до последнего края земли.
Не прошу ни любви, ни признания,
ни волненья, рукав теребя...
Долгой жизни тебе, расстояние!
Но я снова прошу для себя
безразличную ласковость добрую
и при встрече -- все то же житье.
Приношу Вам любовь свою долгую,
сознавая ненужность ее.
1962
* Стихотворение отсутствует в СИБ. -- С. В.
-----------------
Крик в Шереметьево
И. Е.
Что ты плачешь,
распростясь с паровозом.
Что ты слушаешь гудки
поездные.
Поклонись аэродромным березам,
голубиному прогрессу России.
Что ты смотришь все с печалью угрюмой
на платочек ее новый,
кумашный.
Поклонись этой девочке юной,
этой девочке, веселой и страшной.
Что ей стоит нас любить и лелеять.
Что ей стоит поберечь нас немного.
Кто ей, сильной,
заперечить посмеет.
Только ждет она кого-то другого!
Ничего!
Ей не грозит перестарок.
Не гожусь ей в сыновья,
а уж рад бы...
Посылаю ей все слезы в подарок,
потому что не дожить мне до свадьбы.
1962
-----------------
x x x
А. Н.
Мы вышли с почты прямо на канал,
который начал с облаком сливаться
и сверху букву "п" напоминал.
И здесь мы с ним решили расставаться.
Мы попрощались. Мелко семеня,
он уходил вечернею порою.
Он быстро уменьшался для меня
как будто раньше вчетверо, чем втрое.
Конечно, что-то было впереди.
Что именно -- нам было неизвестно.
Для тех, кто ждал его в конце пути,
он так же увеличивался резко.
Настал момент, когда он заслонил
пустой канал с деревьями и почту,
когда он все собой заполонил.
Одновременно превратившись в точку.
1962
-----------------
На титульном листе
Ты, кажется, искал здесь? Не ищи.
Гремит засов у входа неизменный.
Не стоит подбирать сюда ключи.
Не тут хранится этот клад забвенный.
Всего и блеску, что огонь в печи.
Соперничает с цепью драгоценной
цепь ходиков стенных. И, непременный,
горит фонарь под окнами в ночи.
Свет фонаря касается трубы.
И больше ничего здесь от судьбы
действительной, от времени, от века.
И если что предполагает клад,
то сам засов, не выдержавший взгляд
пришедшего с отмычкой человека.
1962
-----------------
Ночной полет
В брюхе Дугласа ночью скитался меж туч
и на звезды глядел,
и в кармане моем заблудившийся ключ
все звенел не у дел,
и по сетке скакал надо мной виноград,
акробат от тоски;
был далек от меня мой родной Ленинград,
и все ближе -- пески.
Бессеребряной сталью мерцало крыло,
приближаясь к луне,
и чучмека в папахе рвало, и текло
это под ноги мне.
Бился льдинкой в стакане мой мозг в забытьи.
Над одною шестой
в небо ввинчивал с грохотом нимбы свои
двухголовый святой.
Я бежал от судьбы, из-под низких небес,
от распластанных дней,
из квартир, где я умер и где я воскрес
из чужих простыней;
от сжимавших рассудок махровым венцом
откровений, от рук,
припадал я к которым и выпал лицом
из которых на Юг.
Счастье этой земли, что взаправду кругла,
что зрачок не берет
из угла, куда загнан, свободы угла,
но и наоборот:
что в кошачьем мешке у пространства хитро
прогрызаешь дыру,
чтобы слёз европейских сушить серебро
на азийском ветру.
Что на свете -- верней, на огромной вельми,
на одной из шести -
что мне делать еще, как не хлопать дверьми
да ключами трясти!
Ибо вправду честней, чем делить наш ничей
круглый мир на двоих,
променять всю безрадостность дней и ночей
на безадресность их.
Дуй же в крылья мои не за совесть и страх,
но за совесть и стыд.
Захлебнусь ли в песках, разобьюсь ли в горах
или Бог пощадит -
все едино, как сбившийся в строчку петит
смертной памяти для:
мегалополис туч гражданина ль почтит,
отщепенца ль -- земля.
Но услышишь, когда не найдешь меня ты
днем при свете огня,
как в Быково на старте грохочут винты:
это -- помнят меня
зеркала всех радаров, прожекторов, лик
мой хранящих внутри;
и -- внехрамовый хор -- из динамиков крик
грянет медью: Смотри!
Там летит человек! не грусти! улыбнись!
Он таращится вниз
и сжимает в руке виноградную кисть,
словно бог Дионис.
1962
-----------------
x x x
Огонь, ты слышишь, начал угасать.
А тени по углам -- зашевелились.
Уже нельзя в них пальцем указать,
прикрикнуть, чтоб они остановились.
Да, воинство сие не слышит слов.
Построилось в каре, сомкнулось в цепи.
Бесшумно наступает из углов,
и я внезапно оказался в центре.
Всё выше снизу взрывы темноты.
Подобны восклицательному знаку.
Все гуще тьма слетает с высоты,
до подбородка, комкает бумагу.
Теперь исчезли стрелки на часах.
Не только их не видно, но не слышно.
И здесь остался только блик в глазах,
застывших неподвижно. Неподвижно.
Огонь угас. Ты слышишь: он угас.
Горючий дым под потолком витает.
Но этот блик -- не покидает глаз.
Вернее, темноты не покидает.
1962
-----------------
x x x
Они вдвоем глядят в соседний сад,
и мысленно в той комнате огромной
уже давно. Но тени их назад