ПОЭМЫ

Витязь Янош Перевод Б. Пастернака

{177}

1

Безоблачных небес неистов жар жестокий,

И мучится пастух на солнечном припеке.

Напрасно с высоты так солнце припекает,

Пастух на берегу и без того страдает.

В его груди пожар, он от любви безумен.

Он неспроста пасет овец у сельских гумен.

Пока пасутся овцы под горой в лощине,

Валяется в траве он на своей овчине.

Ромашки вкруг него головками качают.

Внимания пастух на них не обращает.

Внизу течет ручей, бурля и извиваясь,

И на него пастух глядит не отрываясь.

Но взор его совсем не к пене волн прикован.

Он девочкой в ручье прельщен и очарован.

Он восхищен ее тяжелою косою,

И ростом, и лицом, и стана красотою.

Она стоит в ручье и, подоткнувши юбку,

Полощет в нем белье и скатывает в трубку.

И Янчи ослеплен и смотрит в удивленье,

Как белизной горят в воде ее колени.

Задумчивый пастух с заплатанною блузой

Не кто-нибудь иной, но Янчи Кукуруза.

А девочка в ручье — его любовь до гроба,

Свет Илушка, его сердечная зазноба.

«Жемчужина моя, свет без тебя затмился, —

Он к девочке в ручье с поляны обратился, —

Голубушка моя, души моей отрада,

Хотя на миг один выдь, ангел, на леваду.

Порадуй душу мне своим лучистым взглядом,

Дай мне обнять тебя и сядь со мною рядом.

Выдь, красота моя, выдь на минуту, люба,

Дай всласть и до смерти нацеловаться в губы».

«Когда б мне не белье стирать велели, Янчи,

Не надо бы просить, сама б я вышла раньше.

Но горе ведь с бельем, — случись с ним проволочка,

Съест мачеха меня, я ей чужая дочка».

Так Илушка ему ответила покорно

И принялась опять белье стирать проворно.

Но с шубы встал пастух и, подойдя к потоку,

Сказал еще нежней подруге синеокой:

«Выдь на берег скорей, живее, голубь белый.

Два слова, поцелуй-другой — большое ль дело?

И мачеха сейчас не над душою самой.

Уморишь ты меня, — как быть с тобой, упрямой?»

И выманил пастух любовь свою на сушу,

И с нею говорил, и отводил с ней душу.

И целовал ее раз сто и полтораста, —

И знает только бог, как крепко и как часто.

2

Шло время между тем, и золото заката

Румянило ручей и мачехину хату.

Сердилась мачеха: «Где эта тварь дрянная?

Ну, погоди, придет, я девку отругаю!»

Та мачеха была несносной ведьмой злою.

Не знала Илушка от мачехи покоя.

«Небось баклуши бьет, — так думала старуха, —

Накрою-ка ее, влеплю ей оплеуху».

Ах, Илушка, беги от мачехи, родная!

Бедняжка, не уйти тебе от нагоняя.

От сладких снов любви, несчастная сиротка,

Ты вдруг пробуждена ее визгливой глоткой.

«Ах, вот ты где, овца, святая недотрога?

Ты вот чем занята? И не боишься бога?

Вот девушкам пример! Любуйтесь ею, люди!

Чтоб с места не сойти теперь тебе, паскуде!»

«Довольно горло драть, вы слышите ли, тетка!

Заткните сами рот, иль мы заткнем вам глотку!

Про Илушку хоть раз скажите слово худо —

Я зубы выбью вам и сожалеть не буду».

Что говорил пастух, он сам в сердцах не ведал,

Но Илушки-красы своей в обиду не дал.

К старухину лицу он свой кулак приставил

И вот что ко всему для внятности прибавил:

«Смотрите, если вы не станете потише,

Я петуха пущу вам красного на крышу.

И так ведь девочка оттерта на задворки,

Гнет спину день и ночь, не видит хлеба корки.

Брось, Илушка, робеть. Она ведь ясно видит,

Что будет с ней, когда она тебя обидит.

Чем всюду нос совать, вы дома бы сидели

Да за собой, кума, получше бы глядели».

Накинув свой тулуп, простился он с подругой

И в поисках овец пошел шагать по лугу.

Он обошел луга, крестьянские угодья, —

Лишь несколько овец паслось кой-где в разброде.

3

Уж стало вечереть, повеяло прохладой…

Овец недостает, нет половины стада.

Где остальные? Где другая половина?

Кто это, вор иль волк в пропаже их повинны?

Чья б ни была вина, раздумывать в печали

Уж было поздно тут, раздумья запоздали.

Что делать Янчи? Он — неробкого десятка.

Погнал овец домой, не глядя на нехватку.

«Ну, Янчи, — думал он, — за новые успехи

Достанется тебе сегодня на орехи.

Ты рос, и так глаза хозяину мозоля,

А нынче… Что уж там, на все господня воля!»

Так думал он, хотя не время думать было:

Отара в ворота хозяйские входила.

Хозяин, как всегда, стоял перед оградой,

Чтоб там пересчитать вернувшееся стадо.

Вот Янчи говорит: «Не буду я лукавить:

Полстада нет. Мой грех. Но дела не поправить.

Я пред тобой стою с повинной головою,

Хоть режь меня, хоть жги, убытка не покрою».

«Я смеха не люблю, и мы не скоморохи.

Ты, Янчи, не дури, со мною шутки плохи,

Ты дело говори, а то, предупреждаю,

Все ребра я тебе, смотри, пересчитаю».

Когда ж старик узнал, что это все не шутки,

От гнева он едва не тронулся в рассудке.

Стал бегать он кругом, крича и угрожая:

«Где вилы? Вилы мне! Проткну я негодяя!

Ах, вор, головорез, грабитель беззаконный!

Умри! Пусть выклюют глаза тебе вороны!

Затем ли подлеца я выходил и холил,

Чтоб висельник меня за хлеб мой обездолил?

Сквозь землю провались, исчезни, скройся, Каин!» —

Орал до хрипоты на пастуха хозяин.

Потом, собравшись вдруг с последнею силенкой,

За Янчи побежал с дубиною вдогонку.

Но Янчи удирал, не пред дубиной струсив.

Не испугался б он и потолочных брусьев, —

Он парень был силач, шутя коней треножил,

Хотя до двадцати годов еще не дожил.

Он потому бежал, что должен был признаться,

Что в этот раз старик был вправе бесноваться.

И в драку ли вступать ему с отцом приемным,

Что сжалился над ним, найденышем бездомным?

Вот отчего бежал он, обливаясь потом,

Покамест не пропал старик за поворотом.

Куда глаза глядят пошел он по проселку, —

Так был он сразу сбит несчастьем этим с толку.

4

Когда вода ручья совсем зеркальной стала

И вся роями звезд несметных засверкала,

Он, к радости своей, негаданно-нежданно

На Илушкин плетень набрел среди тумана.

Он стал перед плетнем средь вьющегося хмеля

И грустно заиграл на ивовой свирели.

Вечерняя роса, сверкавшая в бурьяне,

Казалась в эту ночь слезами состраданья.

А Илушка спала в те грустные мгновенья.

Ей летнею порой служили спальней сени.

Проснулась, услыхав свирели переливы,

И выбежала вон, одевшись торопливо.

Но Янчи напугал ее своей печалью.

«О Янчи, у тебя глаза и щеки впали.

Скажи мне все скорей, быть может, легче станет.

Ведь краше в гроб кладут, и на тебе лица нет!»

«Эх, Илушка моя, я бледен не впустую.

В последний раз тебя я, может быть, целую».

«О Янчи, перестань! Ты так меня пугаешь!

Побойся бога ты! На что ты намекаешь?»

«Я правду говорю, моя весна и зорька!

В последний раз свирель моя рыдала горько.

В последний раз тебя я вижу, утро мая,

В последний слышу раз, в последний обнимаю!»

Потом, чтоб разъяснить ей страшную загадку,

Он рассказал ей все, как было, по порядку,

От Илушки лицо заплаканное пряча,

Чтоб видом слез своих не огорчить в придачу.

«Ну, Илушка, пора, мой белый ангел в небе,

И думай иногда про мой несчастный жребий.

Когда зимой в буран заслышишь веток стоны,

Пусть вспомнюсь я тебе, твой бедный нареченный».

«Ну, Янчи, добрый путь, раз такова судьбина.

Господь с тобой, тебя я в мыслях не покину.

Найдешь в пути цветок с головкой отсеченной, —

Подумай о своей несчастной нареченной».

Прижались, обнялись, рванулись друг от друга.

Заплакали. В сердцах у них завыла вьюга.

Оставив всю в слезах ее вдали на шляхе,

Он шел и утирал глаза полой рубахи.

Он наудачу шел, шел напрямик от тына

И не глядел вперед, и было все едино.

Кругом паслись стада, звон бубенцов был ласков,

А он не замечал смеющихся подпасков.

Деревня позади уже давно осталась,

И больше по пути костров не попадалось.

В последний раз назад взглянул несчастный Янчи,

И колокольни тень мелькнула великаншей.

Будь рядом кто-нибудь и вздох его подслушай,

Тот понял бы, что он вложил в него всю душу.

Но Янчи был один, лишь журавли держали

Вдоль по небу свой путь и вздохов не слыхали.

Он брел все глубже в ночь. Его тулуп овечий

Сегодня тяжелил так непривычно плечи.

Как заблуждался он! Не шуба тяжелила,

А сердце у него надорванное ныло.

5

Лишь только солнце, встав, луну домой услало,

Простерлась степь кругом, как море степь лежала.

Все, все, что видел глаз с восхода до заката.

Все это степь была, все было ей объято.

Ни кустика кругом взор Янчи не заметил,

Но вид травы уж был по-утреннему светел.

Лишь солнце поднялось, в его лучей потоке

Вдали сверкнул песок и озеро в осоке.

Там цапля, не спеша и жерди долговязей,

Ловила лягушат средь камышей и грязи,

И, рассыпаясь врозь и собираясь в стайки,

Летали вниз и вверх на длинных крыльях чайки.

А Янчи брел один с своей огромной тенью,

Не видя ничего кругом от огорченья.

Уже давным-давно под солнцем степь сияла,

А у него в душе разлуки ночь стояла.

В полдневный час, когда палило солнце в темя,

Он вспомнил, что сейчас перекусить бы время.

Такой далекий путь за сутки одолевши,

Он еле шел, с утра вчерашнего не евши.

Он сел и, сумку сняв, доел остаток сала.

Лишь небо с высоты за Янчи наблюдало

Да, громоздя в песках манящие курганы,

В обманчивую даль звала фата-моргана.

Когда он подкрепил иссякнувшие силы,

Он к озеру свернул, — так жажда затомила.

Тут, шляпой зачерпнув воды, стал пить он жадно.

Он сроду не пивал такой воды прохладной.

От озера едва успел он удалиться,

Сонливость налила свинцом его ресницы.

Он вытянулся весь и выбрал изголовьем

Пучок густой травы на холмике кротовьем.

И сон его унес в родимое селенье.

Он встретил Илушку в счастливом сновиденье,

Но чуть ее хотел губами он коснуться,

Гром пробудил его, он должен был проснуться.

Он стал искать кругом: «Где небо голубое?»

Все двигалось над ним, приготовляясь к бою.

Как бедствие войны, простерлась тень над краем.

Небесный свод померк и стал неузнаваем.

Степь спрятала лицо под черною одежей.

Трещал небесный гром, разили стрелы божьи,

Разверзлись хляби вод, и в шуме их и гаме

Озерная вода покрылась пузырями.

Встал Янчи, крепче сжал свой посошок пастуший,

Шляпенку поплотней надвинул он на уши

И, вывернув тулуп овчиной наизнанку,

Стал наблюдать стихий небесных перебранку.

Но мимолетный вихрь улегся так же скоро,

Раздорам был конец положен в ту же пору,

Толпою облака валили с места боя,

И радуги цвета раскинулись дугою.

Перевернув тулуп, наш Янчи не сушился,

Но воду отряхнул и дальше в путь пустился.

Уж солнце спать ушло, а Янчи Кукуруза

Все без дороги шел степной травой кургузой.

И вот он вдруг забрел в урочище лесное.

Непроходимый лес кругом стоял стеною.

Там ворон падаль жрал и первым Янчи встретил

И карканьем его у входа в лес приветил.

Но не пугал его ни лес, ни ворон вещий.

Он шел, и мрак густел и становился резче.

Он шел средь темноты, и видел на тропинке

Свет месяца, и шел без страха и заминки.

6

Уж время к полночи, наверно, приближалось,

Полоска света вдруг средь чащи показалась.

Взял Янчи на нее и видит — свет в окошке

В дремучей глубине на пешеходной стежке.

«Вот счастье, — думает, — как видно, двор заезжий.

Вот мне ночлег и кров в такой глуши медвежьей.

Наверное, корчма, благодаренье богу!

Переночую в ней и отдохну немного».

Ошибся Янчи. Дом в густом лесу зеленом

Был не корчмой. Он был разбойничьим притоном.

Дом не был пуст, была полна народу хата, —

Двенадцать человек, как на подбор ребята.

Разбойники, ножи, секиры, пистолеты…

Кто б не струхнул при том? Ведь не игрушки это.

Но Янчи не робел и без малейшей дрожи

Поднялся в дом и стал в разбойничьей прихожей.

«Компании честной почет и уваженье!» —

Сказал он из сеней, помедлив в отдаленье.

Разбойники, вскочив, взялись за ятаганы,

Но удержали их по знаку атамана.

«Кто ты, — спросил вожак, — что дерзко, без тревоги

Переступил порог разбойничьей берлоги?

Родители твои, жена и сестры-братья

Поплачут о тебе, что ты так смел некстати».

Но сердце не быстрей у Янчи стало биться

От этих грозных слов начальника станицы,

И он ему, при всей повольнице разбойной,

Ответил не спеша, толково и спокойно:

«Кто жизнью дорожит, тому необходимо

Чураться ваших мест и в страхе ехать мимо.

Я с жизнью не в ладу и крест на ней поставил

И потому к вам путь без трепета направил.

Я все от вас приму, и, если захотите,

Мне сохраните жизнь и на ночь приютите,

А если нет, ну что ж, губите невозбранно:

Презренной жизни я отстаивать не стану».

Так он сказал. Его безмерная отвага

Поставила в тупик разбойничью ватагу.

«Вот это, братцы, хват! Вот это удаль-малый! —

Воскликнул атаман. — Тебя судьба послала.

Бедовый у тебя святой, клянусь я богом!

Природой создан ты, чтоб грабить по дорогам.

Ты презираешь жизнь и смерти не боишься.

Ударим по рукам — ты в нашу рать годишься.

Для нас забава — кровь, убийство, святотатство.

Награда же за труд — несметное богатство.

Вот бочка с серебром, а в этой вот дукаты.

Ну, что, хотелось бы тебе зажить богато?»

Какие б ни были у Янчи втайне мысли,

Но атаману он ответил, поразмысля:

«Согласен, по рукам. Вступаю к вам в дружину.

Сегодня лучший день моей судьбы кручинной».

«А чтобы этот день еще был много краше, —

Прибавил атаман, — полней нальемте чаши.

Покойный поп знал толк в вине, и всем собраньем

Мы за его помни на дно баклаг заглянем».

И заглянули так, что память всем отшибло,

Всей братией честной, всей вольницею гиблой.

Но тут, не будь дурак, наш Янчи в общем гаме

Знал меру и вино отхлебывал глотками.

Когда вино глаза разбойникам смежило,

Как раз настало то, что Янчи нужно было.

Разбойникам, кругом валявшимся вповалку,

Сказал он: «Добрый сон! Мне вас тревожить жалко.

Усните, больше вам никто мешать не будет,

Пока на Страшный суд труба вас не разбудит.

Вы многих жизней свет задули бессердечно.

Я наведу на вас за это сумрак вечный.

Теперь же — к золотым! Набью полну кошелку

И милушке снесу на самый край поселка.

Откупится она от мачехи сварливой,

Не будет больше ей рабыней терпеливой.

Посереди села хороший дом построю,

И милушку введу в него своей женою,

И заживем вдвоем, король и королева,

Как некогда, до нас, в раю Адам и Ева.

Но что я говорю? Не так я опрометчив,

Чтоб счастье строить, жизнь и душу искалечив.

На этих золотых кровавый знак насилья,

На них проклятья след. Мы их не накопили.

Нет, я не трону их, я рад, что голос строгий

Мне не велит их брать, благодаренье богу.

Нет, Илушка, прости, я снять хвалился бремя,

Но, видишь, не могу, неси свой крест со всеми».

С горящею свечой, совсем не тронув денег,

Он вышел на крыльцо, спустился со ступенек,

Поджег со всех сторон нависшие стропила,

И пламя через миг всю крышу охватило.

Огонь взвивался ввысь, и нес клоки соломы,

Лизали языки оконные проемы,

И звезды и луна затмились от пожара,

Все сделалось черно от сажи и угара.

При виде зарева зловещего на тучах

Шарахнулась сова, спугнув мышей летучих,

И стала крыльями над головою хлопать,

То облетая дом, то рушась в дым и копоть.

На утреннем ветру деревья шевелились.

Пожар уж догорал, развалины дымились.

На выжженной земле, свидетели рассвета,

Лежали средь золы разбойничьи скелеты.

7

За тридевять земель уносят Янчи ноги.

Забыл он о лесной разбойничьей берлоге.

Задумавшись, идет он, — глядь, пред ним нежданно

Откуда ни возьмись солдаты, доломаны!

Гусары едут в ряд пред ним по перелеску.

Глядь, сабли наголо, отточены до блеска.

Гарцуют лошади жеманно и красиво,

Небрежно в лад шагам помахивая гривой.

Завидел Янчи их, и сердце так забилось,

Что у него в груди насилу уместилось.

«О, если б, — думал он, — нашелся мне ходатай

И упросил бы их принять меня в солдаты!»

Лишь поравнялись с ним красивые мундиры,

Услышал над собой он окрик командира:

«Куда ты прешь, земляк, весь свет забыв в кручине?

Смотри, коней моих не задави, разиня!»

И Янчи отвечал: «Простите, ваша милость,

Мне заслоняет свет моей судьбы постылость.

Когда б я мог служить в команде вашей славной,

Я солнцу бы всегда глядел в глаза, как равный».

Начальник возразил: «Мы мчим не на пирушку.

Мы едем на войну, а это не игрушка.

Французов турки жмут. Мы, дорожа союзом,

Во Францию спешим на выручку французам».

И Янчи отвечал: «В столь доблестной затее

Я с вами разделить опасности сумею.

А смерть в бою сто раз я предпочту кончине

От беспокойных дум и горького унынья.

Признаться, до сих пор мне был конем осленок.

Я с детства в пастухах и пас овец с пеленок.

Но я венгерец, а венгерец гнет подковы.

Создав венгерца, бог задумал верхового».

Речь Янчи, смелый вид, и рост, и живость взгляда

Понравились весьма начальнику отряда,

Он только посмотрел в его глаза живые

И тотчас же его зачислил в рядовые.

Нет слов, чтоб описать, как Янчи Кукуруза

Торжествовал, надев гусарские рейтузы,

Стянувши доломан, и ментик перекинув,

И саблю из ножон сверкающую вынув.

Он сел на жеребца, и тот, бока запенив,

Стал искры высекать, как дьявол, из каменьев.

Но Янчи так прирос к седлу, что взятки гладки:

Землетрясенье не испортило б посадки.

Он удивлял своих товарищей сноровкой,

Осанкою, огнем и выездкою ловкой,

И в деревнях, когда снимались со стоянки,

Смотрели вслед ему и плакали крестьянки.

Но сколько девушек в пути ни улыбнулось,

Все ж Янчи ни одна из них не приглянулась.

Хоть много разных стран объехали гусары,

Не встретил никого он Илушке под пару.

8

Шла армия вперед с беспечностью гусарской,

Достигнув глубины империи татарской.

Опасности таил гусарам край суровый:

Ту землю населял народ песьеголовый.

Их царь, нагнав гусар в дороге непроезжей,

Приветствовал гостей, как истинный невежа:

«Куда вы сунулись, глупцы и непоседы?

Известно ль вам, что все в краю мы людоеды?»

Их были тысячи, венгерцев очень мало,

И сердце у гусар от этих слов упало.

Добро, на счастье их, тогда в столице ханской

Гостил заступник их, властитель негритянский.

Он не согласен был с такою речью дерзкой,

Он помнил Венгрию и знал народ венгерский.

Когда-то молодым, в прогулке кругосветной,

Проездом в Венгрии он пожил незаметно.

На память о былом он смело и открыто

Взял сторону гусар и стал на их защиту.

Он, надобно сказать, был другом закадычным

С песьеголовым тем насильником владычным.

И он сказал царю: «Я знаю их. Ей-богу,

Все это — добряки. Оставь их и не трогай.

Пожалуйста, уважь меня и, мне в угоду,

Дай пропуск им чрез край для вольного прохода».

«Всем услужу тебе, — воскликнул повелитель, —

И даже прикажу им дать путеводитель».

Так он сказал, и в две каких-нибудь минуты

Велел им выписать удобные маршруты.

Хоть знали, что в пути им нечего страшиться,

Как ликовали все, достигнувши границы!

Приелись кушанья им тут одни и те же:

Лишь финики весь год да фрикасе медвежье.

9

Песьеголовую страну давно покинув,

Трусила конница под сенью розмаринов.

Тут были рощи их, Италии пределы,

Италия на них со всех сторон глядела.

Здесь, славы не стяжав для нашего оружья,

Венгерцы бедные боролись с лютой стужей.

В Италии зима всегда без перемены.

Солдаты шли в снегу глубоком по колено.

Но совладал гусар и с холодом и с бурей.

Все было нипочем выносливой натуре.

Чтоб не закоченеть, они с коней слезали

И на спину себе на время их сажали.

10

Дойдя до Польши, в ней гусары не стояли,

Проехали ее и повернули дале.

Хоть Индия лежит близ Франции вплотную,

Не так легко попасть из первой во вторую.

Индийские холмы становятся все круче

И в глубине страны скрываются за тучи.

Поближе к рубежу так вырастают горы,

Что служат небесам надежною опорой.

Понятно, что войска, вспотев на перевале,

Сорвали галстуки и доломаны сняли.

И шутка ли! Места, где так они томились,

В двух милях с небольшим от солнца находились.

Питались здесь одной лишь синевой надмирной,

Откусывая твердь, как леденец имбирный.

Когда ж хотелось пить, ручищами своими

Брались за облака, как за коровье вымя.

Не стало сил дышать. Они достигли гребня.

Стать и передохнуть все делалось потребней.

Бригада шагом шла, преграды попадались.

Все чаще лошади о звезды спотыкались.

И Янчи размышлял об этих звездах в небе,

Что в каждой заключен людской житейский жребий

И если чья-нибудь звезда с небес сорвется,

То жизнь его внизу земная пресечется.

Он думал: «Жалко, я не отличу по виду,

Какая изо всех тут мачехи планида.

С небесной крутизны, без дальних размышлении,

Я сбросил бы ее звезду в одно мгновенье».

Снижался горный кряж. Свершали спуск по склону.

Воспрянул эскадрон, бодрее шла колонна.

Спадала духота, и легче всем дышалось,

И Франция внизу под ними показалась.

11

Французский край почти второй обетованный.

Он сущий рай земной и лучше Ханаана.

Вот на него зачем точили турки зубы

И вторглись в этот край своей ордою грубой.

Когда в страну пришла венгерская подмога,

Враг буйствовал вовсю, уже награбив много.

Тащили что могли — церковное убранство,

Лохмотья бедняков, имущество дворянства.

Пылали города, людей ловили в поле

И уводили в плен, чтоб посадить на колья.

Они и короля изгнали, низложили

И милой дочери единственной лишили.

В те дни его нашел в степи разъезд венгерский.

Он прятался, страшась расправы изуверской.

При виде короля в какой-то кофте рваной

Заплакали навзрыд гусары-ветераны.

Изгнанник говорил: «Теперь я нищ, как парий,

А я ведь был богат, как царь персидский Дарий.

На свете все пройдет, и я мирюсь, понятно,

С превратною судьбой, с потерей невозвратной».

«Утешься! — убеждал венгерский полководец. —

Управу мы найдем на этот злой народец.

Резвятся пусть они, пускай оружьем машут,

Но завтра у меня еще резвей попляшут.

Мы за ночь отдохнем, раскинемся привалом,

А завтра зададим острастку самохвалам.

И, голову тебе даю на отсеченье,

Я край твой отвоюю за одно сраженье».

«Что край! — вскричал король. — Житье ли в одиночку?

Верните дочь мою, единственную дочку!

Ее турецкий князь похитил дерзновенно.

Я дам ее тому, кто дочь вернет из плена».

Понятно, как от слов таких зажглись венгерцы.

У каждого из них сильней забилось сердце,

И каждый залетал мечтами в поднебесье,

О битве думая и грезя о принцессе.

И, может быть, средь них лишь Янчи Кукуруза

Не слышал этих слов венчанного француза.

Он думал, как всегда, об Илушке с печалью,

И помыслы его в других местах витали.

12

Наутро солнце, вновь взошедши по привычке,

Увидело внизу приготовленья к стычке.

То, что теперь под ним творилось на равнине,

Превосходило все, бывавшее доныне.

Сыграли зорю. Все, кто ночью был в дозоре

Или на койке спал, все оказались в сборе.

Точили палаши, звенели сабель сталью,

Поили лошадей, вели их и седлали.

Король стоял на том, чтобы идти со всеми.

«Оставьте, — слышал он. — Другим сражаться время.

Повоевали вы, держали с честью знамя,

Пора на отдых вам, а очередь за нами.

На бога и на нас надейтесь. Мы клянемся,

Что к вечеру уже с победою вернемся.

Все возвратим, конец положим беззаконьям,

На трон вас возведем и вон врага прогоним».

Начальник не любил с врагом игры и жмурок.

Как он сказал, так и повел отряд на турок.

Искать их не пришлось. Гонца к ним отрядили

И с помощью его войну им объявили.

Пришел назад гонец. Раздался клич горнистов,

И битва началась. Был шум ее неистов.

Звон стали, глоток гик и боевые кличи

Перемешались вмиг во всем многоязычье.

Пришпорили коней. Под выездкой военной

Поднялся частый стук подков попеременный,

Как будто это гул начавшийся сраженья,

Волнуя, участил земли сердцебиенье.

Турецкий вождь, паша семилошаднохвостый,

В две бочки толщиной, был небольшого роста.

Его распухший нос был сиз от перепоя,

Как спелый огурец осеннею порою.

Средь подначальных войск заметивши упадок,

Турецкий командир привел ряды — в порядок,

Но армия его не двинулась ни шагу,

Увидевши гусар летевшую ватагу.

Атака их была нешуточной и жуткой.

Ряды сошлись лицом к лицу без промежутка.

Противник потерял при этом столько крови,

Что травянистый луг стал кумача багровей.

Мелькали там и сям бегущие фигурки,

И падали с седла зарубленные турки.

Но дрался все еще паша их толстопузый,

Пока не налетел на Янчи Кукурузу.

А тот уже кричал, скача ему навстречу:

«Ах, бочка сальная, ах ты, курдюк овечий!

Приятель, из тебя свободно выйдут двое.

Не хитрый это труд, сейчас я все устрою!»

И, саблю с силою на толстяка обрушив,

Рассек он пополам увесистую тушу.

С седла свалились вниз две равных половинки.

Покинул мир паша, убитый в поединке.

Узнав про смерть паши и потому горюя,

В испуге турки прочь пустились врассыпную.

Быть может, до сих пор их пятки бы мелькали,

Когда б гусары их в дороге не нагнали.

Бегущим головы сшибал гусар-рубака,

Как в поле васильки или головки мака.

Все пали, и один лишь мчался без оглядки.

И Янчи припустил за ним во все лопатки.

То несся сын паши. У дерзкого пришельца

Белела пленница на чепраке седельца.

Она лишилась чувств от горести душевной.

Та пленница была французской королевной.

За похитителем гнал Янчи шибче серны

И вслед ему кричал: «Остановись, неверный!

Стой, или я в тебе отверстье пробуравлю

И к праотцам твой дух из тела вон отправлю!»

Не в знак смиренья сын паши остановился,

А потому, что конь без сил под ним свалился.

Тут всадник спешился и, павши на колени,

У Янчи стал просить пощады и прощенья.

«Пощады, удалой мой богатырь, пощады!

Я молод, жизнь люблю, мне ничего не надо.

Взгляни, как молод я, и сжалься надо мною.

Оставь мне жизнь одну, бери все остальное».

«Ступай отсюда прочь, трусишка, а не воин!

Ты от руки моей погибнуть недостоин.

Все забирай с собой, своим расскажешь дома,

Какой конец пришел вам, роду воровскому».

Тут Янчи слез с коня, без хвастовства и спеси

Почтительно шагнул к очнувшейся принцессе.

Она была без чувств; теперь, придя в сознанье,

Сказала, устремив на Янчи глаз сиянье:

«Освободитель мой, кто б ни был ты, бесценный.

Благодарю тебя. Ты спас меня из плена,

Я все тебе отдам, все сделаю, желанный,

И, если хочешь ты, женой твоею стану».

Кровь, не вода текла в нем, не был он колодой.

В нем встрепенулась вся горячая природа,

Но он смирил ее, припомнив ненароком

Об Илушке своей в родном краю далеком.

Он тихо ей сказал: «Мой друг, спешить не будем.

Поедем к твоему отцу и все обсудим.

Пускай поступит он по своему желанью».

И с девушкой верхом поехал по поляне.

13

Когда приехали они на поле брани,

Садилось солнце и глядело на прощанье

Опухшими от слез и красными глазами

В пустую даль пространств с лугами и полями.

Была покрыта сплошь земля телами павших

И стаями ворон, покойников клевавших.

И солнце было так потрясено картиной,

Что поскорей ушло на дно морской пучины.

Близ поля прежде пруд блистал красой излучин,

Теперь он был, как кровь, багров и взбаламучен.

Сейчас в его воде проточной, у верховий,

Гусарский полк отмыл следы турецкой крови.

Когда гусары кровь с себя в пруду отмыли,

То в замок короля толпою проводили.

Тот замок, отнятый назад в бою жестоком,

От поля битвы был в соседстве недалеком.

Чуть в замке собрались его однополчане,

Приехал, опоздав, и Янчи на собранье.

Он королевну ввел и с нею стал у входа,

Как туча с радугой у края небосвода.

Не ждав ее в живых, король при встрече с нею

К принцессе бросился без памяти на шею.

Он долго с ней стоял в восторге непритворном.

Потом, опомнившись, сказал своим придворным:

«Чтоб ознаменовать счастливое событье,

На кухню поскорей за поваром сходите.

И этот чародей, умом своим раскинув,

Спроворит ужин нам для этих паладинов».

«Я здесь уж, мой король, — вмешался в общий говор

Случайно в комнату в тот миг вошедший повар. —

В соседней зале все накрыто по-французски.

Там дорогих гостей ждут вина и закуски».

Его слова для всех приятно прозвучали,

И заставлять просить себя они не стали.

Вокруг столов с вином, в чаду мясного пара,

Расселись без чинов немедленно гусары.

Как с турками они расправились нещадно,

Так обошлись с едой и влагой виноградной.

И диво ли, что так они проголодались,

Когда они с таким усердием сражались!

В разгаре пиршества и оживленной встречи

Приветствовал гостей король такою речью:

«Я нечто важное скажу вам в заключенье,

Внимайте, речь моя исполнена значенья».

Гусары, как один, оставили кувшины,

Чтоб вслушаться в слова седого властелина.

А тот отпил глоток, откашлялся немного

И начал речь свою торжественно и строго:

«Скажи, как звать тебя, мой доблестный воитель

И дочери моей достойный избавитель?»

Тот отвечал: «Меня звать Янчи Кукуруза,

И это прозвище ношу я без конфуза».

Король заметил тут отважному герою:

«Не беспокойся, мы дадим тебе другое.

Мы в дом тебя введем, тебе мы станем тестем

И примем в рыцари и Яношем окрестим.

Ты дочку спас мою. Я думаю, законно,

Чтоб ты венчался с ней, взяв королевну в жены.

Я за тебя ее охотно выдам замуж.

Займи мой трон и мне наследуй, витязь Янош.

Я долго просидел на троне, долго правил,

Давно пора, чтоб я другим его оставил.

Я стар и болен стал в заботах государства,

Прошу, смени меня и с нею сам поцарствуй.

Я дам тебе свою корону золотую,

И ничего взамен ее не попрошу я

Сверх малого угла при замковой палате,

Где мог бы я дожить остаток дней у зятя».

Так говорил король. Гусары молчаливо

Сидели, слушая, и лишь давались диву.

А витязь Янош встал и, будто бы в угаре,

Смутившись, отвечал седому государю:

«Спасибо, государь, за добрые желанья!

Но я не заслужил великодушной дани.

Хоть редко снится сон такой, когда мы дремлем.

Но для меня твой дар великий неприемлем.

Наверно, ты не ждал, что я его отрину.

Послушай быль мою, она тому причиной,

Что на любезный дар ответил я отказом, —

Не буду в тягость я тебе своим рассказом?»

«Рассказывай, мой сын, без всяких отговорок.

Едва ли знаешь ты, как нам ты мил и дорог».

Так ободрял король простого рядового.

Что Янош им сказал, повторим слово в слово:

14

«Сперва — как получил я имя Кукуруза?

Средь кукурузных гряд нашли меня, бутуза.

Та, что нашла меня и оказала помощь,

Так прозвала меня. Я стал ее приемыш.

Жена сквалыжника, большая сердоболка,

Однажды занялась на огороде полкой

И вдруг подобрала младенца-карапуза,

Который нагишом лежал средь кукурузы.

Я плакал, говорят. Она из состраданья

Решила взять меня к себе на воспитанье.

Любя ребят, она сама была бездетна,

Но муж был скуп у ней. С ним спорить было тщетно.

Как увидал меня, так, стыд теряя всякий,

Стал бедную жену ругать он, как собаку.

«Ты что, с ума сошла? Сокровище! Подкидыш!

Чужого все равно за своего не выдашь!»

А мужу та в ответ: «Еще б недоставало,

Чтоб он остался там, живой ребенок малый!

Когда б он там погиб, как я б могла своими

Губами призывать потом господне имя?

Да надо рассудить, ведь это не змееныш!

Немного подрастет, окупится найденыш.

Он даровой чабан для вас, для овцевода,

И помощь мне в дому, — вот и вернет расходы».

Сдавался злой ворчун, но на меня, по злобе,

Смотрел всегда потом он косо, исподлобья,

И если дел своих я чуточку не ладил,

Он батогом меня и так и этак гладил.

Так я и вырос бы среди пинков и брани,

Ничем не скрасив тьмы такого прозябанья.

Но я дружил с одной девчуркой белокурой, —

Мне радостью она была в той жизни хмурой.

Мать умерла давно у ней, у горемычной.

Женился на другой отец ее вторично,

Но умер вскоре вслед и он, и оказалось,

Что с мачехою злой она одна осталась.

Та девушка была мне розаном весенним,

Единственным моим всегдашним утешеньем.

Как я любил ее! Соседи в околотке

Нас звали ласково: приходские сиротки.

За то, чтобы ее увидеть было можно,

Я жертвовал легко ватрушкою творожной.

Как радовался я, когда я в день воскресный

Мог вместе с ней играть средь детворы окрестной.

Так дружно жили мы в ребячестве сначала,

Когда же я подрос, — как сердце заиграло!

За поцелуй ее или прикосновенье

Я был готов весь мир отдать без рассужденья.

Но мачехина злость, пинки и перебранки

Ей отравляли жизнь, — бог не простит тиранке!

Кто знает, что б еще с ней сделала старуха,

Когда б не я. Востро со мной держала ухо!

Но вот и для меня собачья жизнь настала:

Хозяйка наша жить нам долго приказала.

Не стало у меня той матери названой,

Печальницы, меня нашедшей, мальчугана.

Я жизнью закален и нравом не плаксивый,

Слезинку для меня пролить — большое диво,

Но на похоронах я плакал неуемно

По доброй той душе, по матери приемной.

А Илушка, кого назвал я розой вешней,

Та плакала еще быть может, неутешней.

Как было не рыдать? При жизни доброхотка

Старалась обласкать, где чем могла, сиротку.

Покойница не раз твердила перед смертью:

«Не беспокойтесь, я вас поженю, поверьте,

Ей-богу, поженю. Да что за шутки, право!

А пара-то из вас получится на славу!»

Слов тратить попусту бедняга не любила,

И если б не сошла сама от нас в могилу,

То обвенчала б нас, могу сказать наверно,

Ни мужа не боясь, ни той старухи скверной.

Но вот ушла она, и с ней ее обеты.

Для нас настала ночь без всякого просвета.

Как в памятные дни поры первоначальной,

Друг к дружке льнули мы средь этой тьмы печальной.

Но счастья не судил нам бог и отнял тоже

Последний луч надежд и благодати божьей.

Я стадо потерял, хоть овцы — не булавка.

Хозяин разругал меня и дал отставку.

Я с Илушкой тогда простился белокурой

И по миру пошел, унылый и понурый.

Я обошел весь свет с востока до заката.

И видел многое, и поступил в солдаты.

Когда я уходил, не заклинал я милой,

Чтоб сердца своего другому не дарила.

Она мне верила с таким же простодушьем.

Мы знали — верности друг другу не нарушим.

Располагать собой не властен, королевна.

Я Илушку люблю и в мыслях с ней вседневно.

Куда ни заберусь, куда себя ни дену,

Кого ни встречу я, не будет ей замены».

15

Так Янош заключил, и все, кто были в зале,

Под властью слов его сидели и молчали.

Принцесса плакала, слезам давая волю,

От жалости к нему и от сердечной боли.

Король ему сказал: «Мой дорогой, помилуй,

К женитьбе я тебя не принуждаю силой.

Но чувства добрые, уж коль не этим браком,

Позволь мне выразить другим посильным знаком».

Подвалы отперев, велел он казначею

Наполнить Яношу мешок казной своею.

Он Яноша водить стал за собой повсюду, —

Кругом до потолка сокровищ были груды.

«Мой долг велик, — сказал король, — а деньги — малость.

Возьми их. Отпустить тебя — такая жалость!

Вернись в свое село, к оставленной невесте,

На эти деньги с ней живи беспечно вместе.

Я б не пустил тебя, но ты не уживешься.

Ступай, ведь ты и так к своей голубке рвешься,

А вы, его друзья, товарищи по роте,

Останьтесь с нами здесь, живите тут в почете».

Так говорил король, так было в самом деле.

Все мысли Яноша домой в село летели.

Сказал принцессе он и королю: «Простите», —

И на корабль пошел, назначенный к отплытью.

Король и армия стояли у причала,

И свита долго вслед ему с мостков кричала,

Весь двор руками вслед ему махал со взморья,

Покамест не исчез корабль в морском просторе.

16

Шел по морю корабль, в нем Янош находился,

И ветер, в паруса вцепившись, выл и злился;

Шел по морю корабль, прошедши много за ночь,

Но дальше залетал мечтами витязь Янош.

Он все перелетал, он несся без препятствий.

О встрече думал он, о будущем богатстве.

Он думал так: «Мой друг, тебе во сне не снится,

Кто по морю к тебе на корабле стремится.

К тебе спешит жених, чтоб браком сочетаться,

И больше мук не знать, и больше не скитаться,

И в радости зажить, и ею всех превысить,

И впредь ни от кого на свете не зависеть.

Хотя хозяин мой был скопидом и жила,

Я все простил ему, и все во мне остыло.

Притом повинен он в моем обогащенье.

Я щедро награжу его по возвращенье».

Вот Янош где витал своей мечтою смутной,

Покамест плыл корабль и ветер дул попутный,

От Франции вдали, в открытом океане,

От Венгрии ж еще на большем расстоянье.

Раз Янош вечером у вышки корабельной

Взад и вперед бродил по палубе бесцельно.

Матросам шкипер так сказал: «Заря румяна,

Ребята, не было бы завтра урагана».

Но Янош не слыхал, что молвили матросы.

Клин аистов над ним как раз в то время несся.

Шло дело к осени. Наверно, в те недели

Они из Венгрии, с земли родной, летели.

С восторгом он смотрел вослед их веренице.

Скрываясь вдалеке, на юг летели птицы.

Неся ему как бы далекие призывы

Красивой Илушки и родины красивой.

17

На следующий день, как небо предвещало,

С утра поднялся шквал, упорный и немалый.

Плетями вихрь хлестал валы нетерпеливо,

Валя их кувырком и им косматя гривы.

Команда видела, что положенье трудно.

Волна, как скорлупу, подбрасывала судно.

Крепился экипаж. Он знал — момент опасный.

Спасенья не было, и было все напрасно.

Вот черный смерч нашел, корабль в его капкане.

Бьют молнии, слепит их частое сверканье.

Удар в корму, еще удар, корма пробита.

Пропало все, конец дырявому корыту!

Обломки корабля плывут, куски обшивки,

Всплывают мертвецы, плывут снастей обрывки.

А где ж герой наш? Что предпринял Янош-воин,

Когда в корабль вода вбежала из пробоин?

Ведь смерть уже почти взяла его за горло,

И вдруг спасенья длань судьба ему простерла.

Все выше гребни волн, вода несет все выше.

Он достает рукой край облака нависший.

С какого-то в воде торчавшего осколка

Нацелившись, поймал он облако за холку

И полетел, вися на нем, покамест туча

Не врезалась концом в береговую кручу.

Он на землю сошел. Упавши на колени,

Вознес он господу за все благодаренье.

Что клад его пропал, в том он не видел горя.

Ведь главное, что сам не потонул он в море.

Вот огляделся он: на выступе стремнины

Тень грифова гнезда висела над равниной.

Заметив, что птенцов кормила птица злая,

Подумал Янош: «Вот кого я оседлаю».

К гнезду подкравшись, он негаданно-нежданно

Одним прыжком вскочил на птицу-великана,

Пришпорил хищника, и тот раскинул крылья,

И горы и моря под ними вдаль поплыли.

Его бы сбросил гриф на дно глубин отвесных,

Когда бы сам в тисках не очутился тесных,

Но Янош обхватил ему бока умело,

И, воле вопреки, с ним птица вдаль летела.

Бог знает сколько стран мелькнуло по дороге.

Случайно солнце раз взошло на холм отлогий

И осветило вдруг внизу подъем неровный,

И колокольни верх, и сельский двор церковный.

Святые небеса! Он чуть не помешался.

То был поселок их. Поселок приближался

Все ниже гриф летел. — его земля манила.

Он все искал, где сесть, он выбился из силы.

Вот опустился гриф усталый на пригорок.

И витязь Янош слез скорей с его закорок.

Он позабыл про все и, не простившись с птицей,

Шел, глядя на село и церкви черепицы.

«Без золота иду и не довез подарка,

Но сердцем рвусь к тебе, — оно, как прежде, жарко!

А это, Илушка, всех царств земных превыше.

Сейчас увижу я тебя, сейчас услышу».

Подобных мыслей полн, прошел он сельский выгон,

Вдоль виноградников околицы достиг он.

Бочонок прозвенел и въехал воз в ограду.

Он понял: у сельчан дни сбора винограда.

Навстречу ехали тяжелые подводы.

Никто не узнавал чужого пешехода.

Вот за угол он взял, где, по его расчетам,

Шла к Илушке тропа, и подошел к воротам.

Перехватило дух от первой же попытки

Открыть затвор, рукой притронуться к калитке.

С волненьем справившись и замираньем сердца,

Шагнул он — и чужой народ, нашел за дверцей.

«Я не туда попал, тут есть другая тропка», —

Решил он, повернув опять дверную скобку.

«Кого вы ищете?» — его в дверях светлицы

Спросила новая какая-то жилица.

Он отвечал кого. «О, милосердный боже!

Простите, ваш загар, обветренная кожа,

Я не узнала вас, — растерянно, негромко

И вся смутясь, ему сказала незнакомка. —

Прошу вас в дом. Зачем мы топчемся у входа?

Я расскажу вам все, что было в эти годы».

И, с гостем в дом войдя и севши у окошка,

Так продолжала речь, помедливши немножко:

«Неужто вы меня совсем не узнаёте?

Девчурка, помните, боялась строгой тети?

В те годы к Илушке ходили часто дети…»

«Где Илушка сама, скорее мне ответьте!»

«Где Илушка? — вздохнув и утерев слезинки,

Переспросила эта женщина в косынке. —

Что, дядя Янчи, мне сказать? Она в могиле.

Не знали разве вы? Ее похоронили».

Не рухнул на пол он затем, что слушал сидя.

Поник он, ничего перед собой не видя,

Но плакать он не мог. Прижавши к сердцу руку,

Он как бы сдерживал нахлынувшую муку.

Он долго так сидел, без всякого движенья,

И тихо вдруг спросил, как после пробужденья:

«Не замужем она? Нарочно, может, скрыли?

Я б это предпочел. Чтоб только не в могиле.

Я б увидал ее хоть раз еще единый,

И сладкой стала б мне тогда моя кручина».

Но не дождался он от женщины ответа

И вздрогнул, заключив, что, значит, правда это.

18

И он закрыл лицо, чтоб горя скрыть улики,

И слезы полились рекой у горемыки.

Разбилась вдребезги вся жизнь, вся раскололась.

Он что-то говорил, и прерывался голос.

«Зачем я не погиб в бою от вражьей силы?

Зачем морская хлябь меня не поглотила?

Зачем я в мир пришел? Имело ль смысл родиться,

Чтоб это пережить и с этим примириться?»

И стала боль сдавать, как бы собой пресытясь.

«Скажите, — спрашивал крестьянку Янош-витязь, —

Как померла она и по какой причине?»

«От безутешных слез, от долгого унынья.

Пока вас не было, ведь мачеха-ехидна

Вогнала в гроб ее напраслиной обидной.

Замучила совсем, на сиротинке ездя,

Зато сама теперь и мается в возмездье.

Все было Илушке без вас кругом постыло.

И вам она свой вздох последний посвятила.

Она шептала: «Вот я ухожу отсюда.

Мой Янчика, не плачь, я там с тобою буду».

Так перешла она в тот мир легко и просто.

Народу много шло за гробом до погоста.

Никто пройти не мог, не прослезившись, мимо.

Все плакали — она в селе была любима».

«Скажите, где ее покоятся останки?»

«Пойдемте на могилу», — был ответ крестьянки.

На кладбище, один, расставшись с провожатой,

В безмолвье он упал лицом на холм покатый.

Иные времена он вспоминал и сроки,

Когда в ней все цвело, уста, глаза и щеки.

Нет ничего теперь, все смерти вихрь развеял,

Что он чрез жизнь пронес, что он в мечтах лелеял.

Шло солнце на закат, румяня край дороги.

Потом зарю сменил на небе серп двурогий.

Безрадостно луна смотрела из тумана,

Безрадостно он брел с могильного кургана.

Но он вернулся вновь. Средь трав и повилики

Рос на могиле куст — колючий розан дикий.

Он ветку отломил и с думой невеселой

Засунул черенок за отворот камзола.

«Из праха сироты ты вырос, цветик сирый, —

Сказал он, — будь со мной в путях далеких мира.

Я сохраню тебя в дороге кругосветной,

Покамест не пробьет мой смертный час заветный».

19

Два было у него дружка в житейском море,

Два спутника в беде: булатный меч и горе.

Сидело горе в нем и грудь тоскою ело,

А меч сидел в ножнах, заржавевши без дела.

Сменилось много лун, валили зимы скопом,

Пока он шел и шел по неизвестным тропам.

Весной, когда земля была в цветном уборе,

Сказал он одному из двух собратьев — горю:

«О горе, для чего всегда меня ты гложешь?

Ты видишь, что меня ты доконать не можешь.

Другого избери, других терзай, преследуй,

Над теми, кто слабей, одерживай победу.

Не гибнут от тоски, — все это бабьи бредни.

Не от тебя удар я получу последний.

Неравная борьба, опасность и невзгода,

У вас молю себе смертельного исхода!

Расстанемся добром, я сам тебя оставлю.

И ты не мучь меня своей бесцельной травлей».

Так он сказал, с тех пор закрыв страданью двери,

Стараясь вспоминать поменьше о потере.

С терзаньями тоски покончив в это время,

Он жизни лишь тащил наскучившее бремя,

Тащил, тащил и раз, весной, в дневную пору,

Увидел воз в грязи среди густого бора.

То воз был гончара, — гончар готов был плакать,

Что воз так глубоко увяз, ушедши в слякоть.

Гончар стегал коня по морде, дик и злобен,

А возу хоть бы что, — нейдет он из колдобин.

Вот Янош говорит: «Здорово, друг сердечный».

Но злобно посмотрел ремесленник горшечный:

«Проваливай-ка ты с твоим здоровьем к черту!

С телегой я тут бьюсь уж скоро час четвертый».

А Янош отвечал: «Не злись, мастеровщина!»

«Да как не злиться мне, дорога — что трясина.

С утра хлещу коня, обдергал все поводья,

Знать, приросли к земле колесные ободья».

«Ну что ж, не унывай, твоей беде поможем.

А что там за большак бежит лесным изложьем?»

«Какой большак?» — «Да вон, мелькает между елок».

«Да это не большак, а так — глухой проселок».

«Ну что ж, хотя б и он. Вон там, на повороте…»

«Да нет, чур вас туда! Пойдете — пропадете.

Никто не приходил оттуда цел-нетронут.

Там великаний край, там люди камнем тонут».

«Я сам уж рассужу, — мне, думаю, виднее,

Давай-ка воз тащить. Возьмемся, да дружнее», —

Ответил Янош, сам схватился за нахлестку,

Оглоблю потянул и вытащил повозку.

Глаза у гончара расширились с тарелку,

А Янош это все считал пустой безделкой.

Стоял и вслед глядел горшечник, рот разинув,

А Янош шел уже в пределы исполинов.

Он шел и вдруг достиг границы пресловутой,

Где всем бывал капут, где гибли смертью лютой.

По рубежу земли поток кипучий мчался.

В другой стране бы он большой рекой считался.

У края на часах стоял детина ражий,

Служивый великан из пограничной стражи.

И Янош, вскинув взор, детину мерил снизу,

Как башни городской зубцы или карнизы.

Вдруг тот пробормотал: «Никак, ползет разведчик?

А ну-ка поглядим, кто это? Человечек?

Знать, пятки неспроста чесались беспрестанно,

Сейчас я раздавлю его, как таракана».

Но саблю поднял вверх над головой лазутчик.

Не видел никогда жердяй таких колючек.

Ступил он на клинок и, ногу вверх отдернув,

Всей тяжестью в поток обрушился, как жернов.

«Он плюхнулся как раз, как надо мне, в канаву, —

Подумал Янош, — вот и мост для переправы».

И, бросившись стремглав к громаде бездыханной,

Чрез воду перешел легко по великану.

Дозорный не успел еще пошевелиться,

Как Янош был уже на том краю границы.

Он саблею своей взмахнул со всею силой

И жилу разрубил на шее у верзилы.

Уж больше часовой с земли не подымался.

Глазами зоркими вперед не уставлялся.

Нашло на жизнь его внезапное затменье

На вечность целую, наверное, не мене.

Труп запрудил поток, и, хлынувши по телу,

Мгновенно вся вода от крови покраснела.

Что будет с Яношем? Терпеньем запасемся:

В свой срок мы не спеша до цели доберемся.

20

Все дальше Янош шел лесистым буераком,

Ошеломленный всем, и деревом и злаком.

В тех дебрях что ни шаг он видел тьмы диковин,

К которым он не мог остаться хладнокровен.

Деревья тут росли, и вширь и кверху пялясь.

Такие, что нигде их ветки не кончались.

А листья были в рост людской, и половины

Листа могло хватить на платье с пелериной.

Большие комары величиной с бугая

Летали тучами, дорогу преграждая,

И сабле Яноша нашлось где разгуляться:

Он стаи их крошил, чтоб дальше продвигаться.

Величина ворон… Вот это птички были!

Одну он увидал на расстоянье мили.

Сидела на суку ворона, когти скрюча, —

Он принял издали ее сперва за тучу.

Так витязь Янош шел страной замысловатой,

Вдруг на небо легла косая тень заката.

То замок короля туземного мудреный

Полнеба заслонил зубцами бастиона.

Ворота были в нем — я смею вас уверить —

Такие, что никто не мог бы их измерить.

Но вот чем я могу пытливость успокоить:

Не стал бы великан ворот пустячных строить.

Стал Янош и стоит: «Построен замок ловко.

Наружный вид хорош. Посмотрим обстановку».

Он по мосту прошел легко и без заминки.

И замковых ворот раскинул половинки.

И что ж он увидал! Перед столом накрытым

Изволил их король обедать с аппетитом.

Но знаете, что их величество жевало?

Никак не угадать. Береговые скалы!

Чуть Янош увидал утесистые груды,

Не по душе пришлось ему такое блюдо,

Но великанский царь с улыбкой хлебосола

Стал потчевать его той пищею тяжелой.

«Раз, — говорит, — зашел, тебе не будет спуску,

Садись, не обессудь и с нами камни лускай.

А то конец твоим всем потрохам-лохмотьям, —

Всего как есть тебя в одежде мы проглотим».

Нельзя сказать, чтоб рад он был словам царевым,

Но Янош отвечал согласием готовым:

«Признаться, кручи гор глотать мне непривычно,

Но раз на то пошло, согласен я, отлично.

Чем не пожертвуешь для светского общенья?

Но сделайте тогда и вы мне одолженье.

Я — издали, в трудах пути уставший странник.

Прошу мне наколоть помельче ваш песчаник».

Царь отколол ему на четверть пуда глыбу.

«Закусывай, — сказал, — соленой этой рыбой,

А на второе вот порфировая груда.

Ее ты с толком ешь. Она — мясное блюдо».

«Нет, — Янош возразил, — я погожу, а лучше

Ты сам прожуй и съешь свой жребий неминучий».

И камнем угодил в висок царя так метко,

Что брызнули мозги фонтаном на салфетку.

«Ну, что, не прожевал? Застряло в глотке жадной? —

Со смехом говорил он королю злорадно. —

Ты все шутил! Вперед наука зубоскалу:

Другому в рот не суй свои кремни и скалы!»

Тут великаний род был весь охвачен скорбью.

Подперши головы рукой и спины горбя,

Печалились они, тайком шепчась друг с дружкой.

Их каждая слеза была воды кадушкой.

И старший великан взмолился: «Бога ради,

Наш победитель, все мы молим о пощаде!

Будь нашим королем, у царственного стяга

Все в верности тебе мы принесем присягу».

«Он волю выразил и общий голос схода», —

Раздался в зале гул пришедшего народа.

И долго там и сям твердили в перепуге:

«Царь, смилуйся! Мы все твои рабы и слуги».

И Янош отвечал: «Прослушав, постановим:

Я королевский сан приму с одним условьем.

Остаться мне нельзя. Я дальше шаг направлю

И за себя у вас наместника оставлю.

Берите, кто вам люб, на должность запасную.

А я вас вот к чему за это обязую:

Понадобитесь вы, — на мой призыв далекий

Должны явиться вы в одно мгновенье ока».

«Великий государь, возьми свистульку эту.

Как свистнешь, мы придем хотя бы к краю света!»

Так Яношу сказал из великанов старший,

Униженно припав к его руке монаршей.

Заслуженно гордясь своей победой громкой,

Засунул он свисток в дорожную котомку.

При множестве кивков и теплых пожеланий

Покинул он предел державы великаньей.

21

Как долго шел он, я понятья не имею,

Но чем он дальше шел, тем делалось темнее.

«Я в памяти, и я не сплю, но уж неделю

Не вижу я ни зги. Ослеп я, в самом деле?»

Так Янош рассуждал, пришедши к заключенью,

Что наступила ночь иль он теряет зренье.

Он зренья не терял нисколько, и, однако,

Сходилась все плотней пред ним завеса мрака.

То было царство тьмы, и Янош, как незрячий,

Отныне дальше шел на ощупь, наудачу.

Он изредка слыхал над головою шорох

Несущихся над ним каких-то стай бесперых.

Не крылья птиц над ним в полете трепетали,

А толпы ведьм верхом на метлах пролетали,

В бессолнечность, в страну беззвездья и безлунья

Слетались испокон на шабаш свой колдуньи.

Сюда на сборища для плясок до упаду

Столетьями они слетались кавалькадой.

Они и в данный миг собрались в сердце пущи,

Где лес непроходим и мрак черней и гуще.

Они теснились тут вокруг костра в пещере,

Как Янош подсмотреть успел сквозь щелку двери.

Потрескивал огонь сухих еловых сучьев,

И свешивался вниз котел с железных крючьев.

Когда подкрался он к собравшейся ораве,

Колдуньи были тут уже во всем составе:

На цыпочках, застыв у скважины замочной,

Смотрел он чуть дыша на сбор их полуночный.

Скача вокруг котла, сестрицы внутрь кидали

Лягушек, дохлых крыс и много всякой швали,

Цветы, кровавый мох с гнилого эшафота,

Людские черепа и пакостное что-то.

Покамест он смотрел на сцену их разгула,

Мысль невзначай одна у Яноша блеснула:

«Наверное, сейчас в пещере этой гадкой

Все ведьмы, сколько есть на свете, без остатка».

Полез он за свистком, чтоб кликнуть великанов,

Но отскочил назад, взволнованно отпрянув:

Запуталась рука в каком-то колком хламе.

Он стал его впотьмах ощупывать руками.

То были лошади всей этой стаи храброй —

У входа под скалу наваленные швабры.

Он их в охапку взял и снес подальше к шуту,

Чтоб ведьмы не нашли их в нужную минуту.

Тогда-то засвистал он в свой свисток карманный.

И только свистнул раз, явились великаны.

«Высаживайте дверь! Вперед, ребята, смело!» —

Скомандовал он им, и с петель дверь слетела.

Ну и галдеж пошел у ведьм и суматоха!

И, в довершенье бед, в чаду переполоха

Хватились метел — нет! Как мы их вой опишем

При этом бедствии, над ведьмами нависшем?

А великаны той порою не дремали,

Спасающихся ведьм на всем скаку хватали

И ударяли так об землю, взяв за ножки,

Что вышибали дух и плющили в лепешки.

И любопытно: чуть одна из ведьм кончалась,

Так постепенно тьма на небе прояснялась.

Редела мгла небес, лились потоки света,

Лучами солнца вся земля была согрета.

Последняя из ведьм, из чертова отродья,

Вилась между землей и солнцем на восходе.

Кого ж он в ней признал, вглядевшись в чародейку?

Бич Илушки, ее насильницу-злодейку.

«Ну, — вскрикнул Янош, — дай я эту сам приплюсну!» —

Из великаньих рук рванув ее искусно.

Но ведьма не далась ему так просто в руки.

И увильнула-прочь проворнее гадюки.

«Чего стоишь как пень? Лови, дурак, неловкий!» —

Он гаркнул. И в момент смял великан чертовку

И, высоко ее подбросивши, как мячик,

Навеки излечил от всяческих болячек.

Труп ведьмы грохнулся, перелетев созвездья,

В родное их село, на улицу при въезде.

Все ненавидели ее и сторонились.

Вороны — даже те не каркали, ленились.

А в царстве тьмы с концом души ее змеиной

Установился день в честь ведьминой кончины.

И Янош, уходя, сжег метлы до единой,

Чтоб более о них уж не было помину.

С дружиною простясь и побежденным мраком,

О долге службы вновь напомнил он воякам,

И каждый великан ему ответил браво,

Потом он влево взял, а великаны вправо.

22

Так Янош двигался, пересекая страны.

Он больше не страдал. Закрылась сердца рана.

И не впивалась в грудь колючею занозой

С могилы Илушки обломанная роза.

Он за подкладкою хранил ее отводок.

В пути, когда на грудь склонял он подбородок

И мельком на нее посматривал украдкой,

Его охватывал какой-то трепет сладкий.

Так он однажды брел. За рощей солнце село.

Недолго полоса заката розовела.

Угасла и она и скрылась с глаз бесследно.

Дорогу осветить ей вышел месяц бледный.

Уже зашла луна, когда шагавший Янош

Решил привалом стать на этом месте на ночь.

Не разбирая, где свалила с ног усталость,

Он как попало лег, чтоб отоспаться малость.

Он спал, не ведая, где он расположился,

А он на кладбище забытом находился,

На старом кладбище, где вольно, без ухода,

Царила, буйствуя и одичав, природа.

Как полночь пробило, открылись все гробницы,

И бледных призраков явились вереницы.

Их выдохнула глубь могил во всяких видах, —

В истлевших саванах и простынях-хламидах.

Они пустились в пляс, перелетая ямы,

И затряслась земля от топота и гама.

Ни песен их, ни их прыжков в тиши безлюдной

Не слышал Янош, — так уснул он непробудно.

Вдруг он замечен был одной плясавшей тенью.

«Смотрите-ка, живой! — вскричало привиденье. —

Захватим смельчака, похитим сумасброда,

Посмевшего прийти в час нашего обхода».

И сонмы мертвецов, сдвигая полукружье,

Столпились вкруг него, и кончилось бы хуже,

Когда бы нечисти, теснившейся в тумане,

Не разогнал петух, пропевший ранней ранью.

Проснулся Янош, весь от холода в ознобе.

Дул ветер и качал траву среди надгробий.

Встал Янош, посмотрел на плиты удивленно

И далее пошел дорогой нетореной.

23

Взобрался Янош раз на горную вершину.

Свет озарил верхи, не захватив долины.

Был дивный мир внизу в рассветной мгле раскинут.

Он ждал, что и туда лучи вот-вот нахлынут.

То исчезая с глаз, то появляясь снова,

Плыла звезда зари средь неба голубого

И скрылась, замерев, как тихий вздох упрека,

Чуть солнце поднялось, свершая въезд с востока.

Вкатившись в золотой, горящей колымаге,

Взглянуло солнце вниз, в простор недвижной влаги.

Казалось, вдалеке теряясь, гладь морская

Была объята сном, сном без конца и края.

Хоть море замерло, не тронутое зыбью,

Местами косяки его рябили рыбьи,

Когда они, плещась, выкидывались стаей,

На солнце чешуей алмазною блистая.

На берегу морском была рыбачья хата.

Рыбак был старый дед, седой и бородатый.

Он только что хотел закинуть сеть с обрыва,

Вдруг Янош стал пред ним и вымолвил учтиво:

«Бог в помощь, дед! — сказал. — Услуги мне не явишь?

Меня ты за море в челне не переправишь?

Я б щедро заплатил, да деньги буря съела,

Я в ноги поклонюсь, ты даром это сделай».

«Хоть их имей, хоть нет, — ответил дед толковый, —

Не надо денег мне, на что их рыболову!

Морская глубина родит довольно рыбы,

А это, сын мой, все, что надо мне, спасибо.

Но сам-то ты сюда, скажи, попал откуда?

Ведь это океан. Вот ты тут и орудуй.

У океана нет конца и нет начала,

И перевоза нет, чем ни дари, ни жалуй».

Но Янош думал так: «Чем цель недостижимей,

Тем манит и влечет она неудержимей.

Я буду там, назло преграде ненавистной,

Есть способ у меня: в свисток карманный свистну».

Едва он просвистал, как тут же по призыву

Явился великан пред ним трудолюбивый.

«Скажи, ты можешь ли, — спросил он великана, —

Со мной успешно вброд пройти по океану?»

«Могу ли? — тот сказал, смеясь. — По этой луже?

Взберись на шею мне и обними потуже».

Послушно Янош влез, тот по земле потопал,

Чуть подвернул штаны и по воде зашлепал.

Титульный лист первого издания поэмы «Витязь Янош». 1845 г.

24

Они недели три уже в дороге были.

И шагом великан отмахивал полмили,

Но сколько он ни шел, при столь великой прыти,

Не видели земли они со дня отбытья.

Раз на заре, когда туман свиваться начал,

«Земля!» — вскричал он. Холм пред Яношем маячил.

Вгляделся великан и говорит: «Возможно.

Но то не материк, а островок ничтожный».

Стал Янош спрашивать, чей остров в отдаленье,

И великан сказал, что это фей владенье.

Край света тут, конец, а там, за этой гранью, —

Страна небытия, край несуществованья.

«Неси ж меня туда, мой преданный служитель,

На остров, к феям тем, в волшебную обитель».

«Ну, что же, — великан сказал, — могу, согласен.

Но ты имей в виду, что вход туда опасен.

Обдумай наперед, что ты себе готовишь.

Ворота стережет там несколько чудовищ».

«Ты только донеси, а там, войду ли, нет ли, —

Я тоже не дурак лезть на погибель в петлю».

И великан понес его беспрекословно,

На остров высадил, спустил на берег ровный.

Отвесил Яношу поклон, тепло простился

И тотчас по морю в обратный путь пустился.

25

У входа в царство фей передние ворота

Оберегали три медведя-живоглота.

Он сладил с ними и ушел из лап когтистых.

Недаром Янош встарь служил в кавалеристах.

«Достаточно пока, устрою передышку, —

Подумал Янош вслух, свалив меньшого мишку, —

Здесь на ночь протяну измученные члены,

А завтра дальше вглубь проникну непременно».

Как и предполагал он по своим расчетам,

Назавтра подошел он ко вторым воротам.

У этих сторожа куда лютее были:

Привратниками тут три страшных льва служили.

У Яноша и тут был разговор короткий,

Он саблю выхватил, бросаясь к загородке.

Как яростно себя ни защищали звери,

Но испустили дух и эти у преддверья.

Гордясь одержанной победой справедливо,

Он далее решил идти без перерыва.

И от своих трудов, еще покрытый потом,

Он к третьим подошел таинственным воротам.

Но, приближаясь, что увидел он с дороги?

Чудовищный дракон валялся на пороге!

Дракон позевывал прожорливо и сонно.

Свободно шесть волов входило в зев бездонный.

Не робок Янош был и был умом не глупый,

Преграды брал судьбы, всходил на гор уступы, —

Увидел он, что тут отвага не годится,

Задумался, какой тут хитростью пробиться.

Понявши, что нельзя и думать о защите,

Решился Янош сам предупредить событья.

Дракону прыгнул в пасть, влетел в отверстье зева

И сердце стал искать, вбежав в драконье чрево.

Он сердце саблею проткнул без промедленья.

Дракон рванулся, взвыл и рухнул без движенья,

Тогда возник вопрос, как выбраться из туши

Драконовой, чтоб не погибнуть от удушья.

В драконе просверлить проход был труд немалый,

Чтоб выйти из его нутра, как из подвала,

Но Янош справился, пролез, дыру проделав,

И радостно вступил внутрь островных пределов.

26

Нет ночи в царстве фей, нет ни зимы, ни снега.

Там дышат круглый год одной весенней негой.

Там не слыхал никто об осени и лете,

Там алая заря, как утром на рассвете.

Там смерти нет, там дни весенних равноденствий,

Там тонут юноши и девушки в блаженстве,

Там не едят, не пьют, нет ни воды, ни хлеба,

И нежности любви — единая потреба.

Там горе слез не льет, но плачут от веселья,

И слезы фей текут в нутро земли сквозь щели

И образуют там, в глубинах зарождений,

Смарагдов залежи, алмазов отложенья.

От выжатых волос в глуби речного ила

Родятся россыпи и золотые жилы,

И золото течет по всем дорогам мира

В ведро старателя и в лавку ювелира.

Там дети фей плетут цветную ткань для радуг

Из шуток юношей и девичьих оглядок,

Когда достаточной длины навьют плетенье,

Обтягивают край небес для украшенья.

Спят феи на цветах, и ветра колыханье,

Укачивая их, полно благоуханья.

От этих запахов все более пьянея,

Лежат и видят сны царицы края, феи.

Весь этот остров фей лишь тень их сновидений.

Еще пышнее их игра воображенья.

Впервые любящего первое объятье

Дает о жизни фей неполное понятье.

27

Сперва для Яноша на острове красивом,

На что б он ни глядел, все было сном и дивом.

Рябило так в глазах от розового света,

Что он не мог смотреть на близкие предметы.

Доверчивей детей, нисколько не робея,

К нему со всех сторон толпой сбегались феи.

Приветливо шутя и весело болтая,

Они его вели все дальше в сердце края.

Чем больше он смотрел на остров небывалый,

Тем больше пелена с глаз Яноша спадала.

Он вспомнил Илушку, и горе охватило

И стало грызть его с возобновленной силой.

«Здесь, средь чудес, в стране любви и единенья,

Брожу лишь я один угрюмой, скучной тенью.

Куда я ни взгляну, везде счастливцев пары,

И в жизни только я лишен такого дара».

На острове был пруд иль озеро большое.

Он подошел к нему с печальною душою

И, в воду броситься решив у перевоза,

С груди своей достал сухой цветочек розы.

«Цветок мой, — он сказал, — мне к милой путь неведом.

Будь мне поводырем. Плыви, я брошусь следом».

И бросил розу вглубь, и сам за нею ныром

Готов был броситься, расставшись с этим миром.

Но что он увидал! Лишь роза погрузилась,

Как в Илушку она в воде преобразилась.

К воскресшей девушке он устремился в воду,

Чтобы спасти ее и вынесть на свободу.

То было озеро живой воды, ключ жизни,

И воскрешало все, на что ты ей ни брызни.

Из праха Илушки был розан. Ключ встревожил

Дремавший в розе прах, проснулся прах и ожил.

Ни в сказке не сказать, ни описать пером мне,

Как Янош ликовал, когда, себя не помня,

Он вынес Илушку в объятиях, волнуем

Трепещущим ее и первым поцелуем.

Как Илушка была прекрасна! Даже феи

Смотрели на нее без слов, благоговея.

И было решено всей островной столицей,

Чтоб Янош был царем, а Илушка царицей.

Так правит Янош там с царицею своею

Прелестным островом, где обитают феи,

Страною неги и любви, чудесным краем,

Балуем счастием, народом обожаем.

Пешт, 1844 г.

Волшебный сон Перевод Б. Пастернака

Я лодочник на бешеной реке.

Взлетает вверх и вниз моя лодчонка,

Как колыбель, которую в тоске

Качает нянька в злобе на ребенка.

Ты — нянька злющая моя, судьба!

Ты лодку так и сяк мою качаешь,

Ты бурей у причального столба

В неистовстве страстей меня встречаешь.

А я устал. Где берег? Далеко?

Быть может, ближе до водоворота?

Отраден дом, но я б уснул легко

И в омуте с такою же охотой.

Ни берега, ни бездны. Даль небес,

Да волны в лодку хлещут. Неужели

Нельзя ни в омут, ни на волнорез,

Ни умереть, ни твердо стать у цели?

Чей это голос? Что за дивный звук

Вплетается в привычный гул теченья?

Чей дух, отбыв весь круг гееннских мук,

Уходит к небу, получив прощенье?

Ах, это лебедь тянет надо мной

И запевает гимн перед кончиной.

Воспоминанье, задержись, постой.

Как замиранье песни лебединой!

Я вышел из ребячества тогда

И был в счастливом возрасте подростка.

О, как напоминают те года

Рассвета заалевшую полоску!

В младенческой душе еще темно,

Но проблеск чувств уже ее румянит,

Как утром все давно озарено,

Задолго до того, как солнце встанет.

Я веровал, что все мои мечты

Способны сбыться, — и сбылись мечтанья,

Но я мечтал о малом, без тщеты,

Мечтал о друге, верном до скончанья.

Мой друг был верен; в возрасте таком

Еще не портит нас своекорыстье,

Еще не выедены червяком

В саду души ее цветы и листья.

Мой друг был верен. С ним я осушал

Бокал своей восторженности ранней,

И в эмпиреях, как орел, витал,

Оглядывая сверху мирозданье.

Я всем владел, на что бросал свой взор,

Все, все принадлежало мне по праву:

И богача узорчатый ковер,

И звездная корона громкой славы.

Я в будущее веровал тепло

И думал, что оно уже настало.

Вдруг существо мое переросло

Тот мир, который сердце обнимало.

В действительности мир ли измельчал,

Душа ль моя взаправду углубилась,

Но в ней образовался вдруг провал,

Разверзлась пропасть, трещина открылась.

Она росла, и я уж не парил,

Душою преждевременно увянув.

Я захандрил и без надежд и сил

О будущем не строил больше планов.

Меня уж не манило ничего,

Постылыми мне стали все приманки,

Так потускнеет неба волшебство,

Когда протрутся звезды до изнанки.

На всех я дулся, был на друга зол,

И в тягость стал себе, как посторонний,

И от мирского шума я ушел

Куда глаза глядят, как от погони.

Стоянку сделав далеко в лесу,

Я долго прожил на своем привале.

Как описать прогалины красу

И тех существ, что тут кругом летали!

То были вереницы чудных фей.

Они всплывали где-то по соседству,

Со дна опустошенности моей,

И чем-то мне напоминали детство.

Я их просил помедлить хоть на миг,

Схватить пытаясь хоть одну из стаи

И удержать в объятиях моих,

Но феи улетали, исчезая.

Они не возвращались никогда

И, словно воздух, были невесомы,

Но в сердце оставалась борозда:

Тоска и жалость, легкая истома.

И чем бесследней было и полней

Исчезновенье бледных тех видений,

Тем краше мне казался мир теней,

Тем слаще наше странное общенье.

Я таял и насмешки возбуждал

Во всех своей хандрою беспричинной,

Лишь друг мой с грустью головой качал

И не смеялся над моей кручиной.

«Да что с тобой?» — он спрашивал, а я

И сам не знал причины отчужденья.

Я жаждал ведь, и не было питья,

Которое дало бы утоленье.

Оскомину набил мне белый свет,

Земная красота мне надоела.

«Туда, туда, — твердил я, — в круг планет,

Где скрывшихся сестер моих пределы!

Дыша с семьей их воздухом одним,

Залью я жажды той огонь священный,

А если скроются они, как дым,

Вдогонку я пущусь по всей вселенной».

Весна была, и тьмы цветов и трав

Охватывали радугой поляну.

Они грустили, словно угадав,

Что, кажется, я скоро в вечность кану,

Я мимо них взошел на косогор

И загляделся в купол бирюзовый.

Я в синеву небес глядел в упор,

В средину неба, за его покровы.

Прекраснейшее в мире существо

Стояло в глубине. Мне видно было.

Что шепчут губы счастья моего

И как рукой она меня манила.

«Сейчас», — шепнул я, став на край крутой

Внизу зиявшей бездны стосаженной,

Но сзади схвачен чьей-то был рукой,

И навзничь я упал без чувств мгновенно.

Очнувшись, вижу: то же существо,

Что с неба улыбалось за минуту,

Внезапно, ни с того и ни с сего,

Стоит со мною рядом почему-то.

«С земли до неба, значит, только шаг, —

Я заключил, — раз я совсем недавно

Был на земле, и вот — на небесах,

И это предо мною ангел явно?»

Так думал я, но про себя, не вслух,

Боясь, что если разожму я губы,

То небо тотчас разлетится в пух

От одного лишь звука речи грубой.

Из страха потерять ее, с тоской

Я за руку схватил ее, с опаской

Обвивши стан ее своей рукой,

Как пламенем объятой опояской.

Я ею любовался без конца.

Как не ослеп, как сохранил я зренье

При свете лучезарного лица

И глаз ее горящих озаренье?

Глаза переливались, как сапфир,

И брови черной радугой сгибались,

И как нисходит ночь в полдневный мир,

По белой шее кудри рассыпались.

Отмалчивался я — и вдруг понес

О рае, небе, ангелах. Но скоро

Прочел в глазах у слушавшей вопрос, —

Ей были чужды эти разговоры.

«Постой, — она сказала, — здесь не рай.

Мы на земле, я девушка земная.

Ты в пропасть бы свалился невзначай,

Не удержи я вдруг тебя у края».

«Мы на земле! — вскричал я. — Решено.

И объяснений от меня не требуй.

Что небо, что земля, мне все равно,

Но там, где ты со мной, конечно — небо.

Но ближе сядь, позволь тебя обнять.

Чтоб все в тебе ответом мне дышало,

Ты собственность моя, ты — благодать,

Тебя давно мечта мне предсказала».

Мы сели на вершине крутизны,

Беседуя. Она спросила, кто я.

«Я вздохом был до нынешней весны, —

Ответил я, — и жизнью стал с тобою.

Целуясь, я умру, но не горюй:

Ты воскресишь меня своею властью,

Вернув мне мой смертельный поцелуй,

Я вздохом был — и стал улыбкой счастья».

Мы обнялись и замерли вдвоем.

Я упросил об этом без усилий.

Зачем в тот день мы бронзовым литьем,

Как статуи, друг с другом не застыли?

Прошли б века, не разлучая нас.

Восторг был несравним, неописуем!

Как будто небо душу в первый раз

В меня вдохнуло этим поцелуем.

«Смотри, — шепнула, оторвав уста,

Мне девушка, — какие перемены!

Другое небо, и земля не та.

Что поцелуй наш сделал со вселенной!

Синее даль. Не так несносен зной,

Свежей в тени, и солнца свет лучистей,

Нас обвевает ветер неземной,

Нарядней розы, зеленее листья».

«О да! — я согласился. — Ты права.

Не знаю, мы ль глядим проникновенней,

Иль жизнь неузнаваемо нова,

Но будем благодарны перемене».

Так средь простора вольного, одни,

Друг друга прерывая то и дело,

За розовой гирляндой болтовни

Мы не заметили, как солнце село.

Темнело. Солнце, тучи золотя,

Садилось за лиловые предгорья.

Вставал туман и подползал, пыхтя,

Лугами, как по высохшему морю.

В лучах зари утес горел огнем,

Подобно трону под багряной тканью.

Счастливые стояли мы на нем

Четой венчанной в час коронованья.

Легко простились мы, два мотылька,

Не сомневаясь, что за тьмой унылой

Нам новый день готов наверняка,

Как верят в воскресенье за могилой.

Мы не давали клятв, идя ко сну.

Но поутру оказывались рядом.

Так прожили мы целую весну,

Уста в уста, грудь с грудью, взгляд со взглядом.

Так прожили мы лето. Каждый день

Был нам цветком на олимпийском пире,

И каждый час обозначал ступень

К блаженству, еле мыслимому в миро.

Увы, цветы все эти отцвели.

Будить воспоминанья нет причины.

Развейся, сон волшебный, сгинь вдали,

Как замиранье песни лебединой!

В дни осени поднялся ураган,

Тиранил рощи, оголял деревья,

Гнал листья ворохами вдоль полян,

Ногами их растаптывая в гневе.

Вот так и наше счастье растоптал

Тот ветер, как последний из злодеев,

И нас обоих порознь разметал,

В разлуке розы наших щек развеяв.

Расстались мы. Я должен был уйти.

В осенний вечер, сумрачный и строгий,

Я, девочке моей сказав «прости»,

Взглянул еще раз на нее с дороги.

Я побежал, не видя сам куда,

Лицо и грудь изранив в кровь о тернья,

Как падает изгнанница-звезда,

Отвергнутая небом в час вечерний.

Давно сошли царапины с лица,

Срослись порезы памяти упрямой,

На теле ни единого рубца,

И даже в сердце не осталось шрама.

Но тем-то мне, быть может, и больней,

Что, первая любовь, блаженство рая,

Волшебный сон тех незабвенных дней, —

Тебя я постепенно забываю!

Салк-Сентмартон, 1846 г.

Шалго Перевод Б. Пастернака

{178}

Меж Гёмёром и Ноградом простерлась{179}

Лесистых гор темнеющая цепь

И смотрит вдаль, как ставший у обрыва

Увенчанный косматой гривой лев.

На этой высоте в дни непогоды

Седые караваны облаков

Нередко отдыхают по дороге.

Здесь в мастерской кузнец небесный, гром,

Выковывает молний злые стрелы

Бушующему божеству грозы.

Здесь замок Шалго высился зубцами

И дерзкою рукой, как великан,

Тянулся к небу, похищая звезды.

Но, небо подпирая головой,

Внутри таил он тартар, ад кромешный.

Тяжелые шаги веков давно

Свалили башен каменную кладку.

Лишь там и сям развалины стены

С печальным видом коротают время,

Как после долголетних кутежей

В пустыню удаляется отшельник.

Сюда взошел я летом как-то раз

И сел поразмышлять среди обломков.

Был светозарный, бесподобный день.

Как птица, улетевшая из клетки,

Носился беспрепятственно мой взор

По многоверстным темно-синим далям.

Везде, везде на пасшихся стадах,

В воде ручьев, на сельских колокольнях

Широкий, ровный солнечный поток

Дробился, ослеплял, переливался.

Но я был полон образов других.

Обрывки незапамятных преданий

Закрыли от меня весь горизонт.

Передо мной роились привиденья

И мглистой дымкой призрачно мелькал

Кровавый страшный мир средневековья.

Настал четырнадцатый век. Наш край

Покрылся мраком беспросветной ночи.

За Эндре Третьим вымерла вся ветвь

Арпадов.{180} Солнце славы закатилось.

Пошли междоусобья. В вихре смут

Всплыла вся муть со дна, а в мутных водах,

Известно, рыба ловится легко.

Исчезла, вывелась любовь к отчизне.

Святыню потерявшие сыны

Топили Венгрию в потоках крови,

Забыв, что это их родная мать.

Все одичали. Чуть не каждый замок

Был обращен в разбойничье гнездо,

Где пировали, как бы потешаясь

Над стонами несчастных деревень,

Испуганно ютившихся в долинах.

Так отвечает хохот зимней вьюги

На тихий плач осеннего дождя.

Петр Комполти был господином в Шалго.

В округе только на ухо, дрожа,

Произносить решались это имя.

Что приглянулось — он тащил к себе,

А где сопротивлялись — он в отместку

Сжигал дома, стерев с лица земли.

Достойными помощниками были

Отцу в его злодействах сыновья

Иов с Давидом. Не было владений

В окрестностях, где б он не побывал

С потомством, не ронявшим родословной.

И вот они втроем теперь лежат

Пред винной бочкой на медвежьих шкурах,

Которые накинут на себя

При первом кличе боевого рога,

И обсуждают, на кого напасть.

Они лежат и пьют. Вино сгущает

В их жилах без того густую кровь,

Что слепо мечется у них по жилам,

Как мечутся кометы между звезд.

И вот отец орет: «Подымем кубки!

Здоровье Геде! Да поможет бог,

Мы завтра в ночь к нему нагрянем в гости!»

«Здоровье Геде!»-вторят сыновья,

И гулко повторяют своды замка,

Как будто разбудили свору псов

И лай пошел, надорванный, протяжный,

И долго, долго тявканье стоит,

Покамест псы, охрипнув, не устанут.

Молчит, как вымер, замок Гедевар.

Подобно крышке гроба на усопшем,

Лежит на нем ночная тишина.

Но кто не спит в полночный этот час

В глухих стенах немого Гедевара?

Любовь к стране и женская любовь,

Две лучшие звезды на звездном небе,

Не знают сна. Пусть в целом мире спят,

Заботы об отечестве не дремлют

И прогоняют сон у Геде с век.

Тем временем, как он при тусклой лампе

Обдумывает будущность страны,

Стоит в соседнем зале на коленях

В благоговейных думах и слезах

Его жена, красавица Перенна,

И молит бога, чтобы он послал

Земле венгерской радость: ведь покамест

Не будет счастья всей родной земле,

И муж ее не будет ведать счастья.

Но вдруг, услышав близкий лязг мечей,

Она в испуге вскакивает с полу

И входит к мужу, бледная как смерть.

И в тот же миг в другую дверь заходит

Петр Комполти, держа в руке свой меч,

И объявляет: «Добрый вечер, Геде!

Мы в гости, видишь, прибыли к тебе.

Твое гостеприимство безупречно,

И гостю, верно, ты предложишь сам,

По доброй воле все свое богатство.

Но наш приход застиг тебя врасплох?

Ты удивлен? А это объяснимо.

Подкуплен твой привратник и открыл

Ворота Гедевара. Нас тут сотня,

Пойми, сто человек, как на подбор.

Твою дружину уложили в лежку.

Ребята спали богатырским сном,

И мы им без труда скрутили руки.

Так не скупись, все подавай сюда!

Но, может быть, ты мне еще не веришь?

Так посмотри!» Он двери распахнул

И показал на сто вооруженных

С Иовом и Давидом впереди.

«Завладевай, разбойник, всем, что сыщешь! —

Сказал с презреньем Геде. — Ну, а ты,

Дитя мое, ступай в свою светелку

И не страшись, я защищу тебя,

Сокровище мое и драгоценность!

Лишь ты мой клад, все остальное прах,

Пусть давятся моим добром мерзавцы!»

Петр с шайкою на розыски пошел.

Все разбрелись по замку, кроме братьев.

У них же, видно, отнялся язык,

А то б они, наверное, спросили:

«Что это значит? Где мы? Это сон?

Что за мечта сошла с небес на землю?

Какая фея из страны чудес?»

И вот прошел столбняк. Как по команде,

Послушные чему-то одному,

Рванулись оба к комнате Перенны.

Но тут им муж дорогу преградил.

Он страшен был, как ангел перед раем

С вращающимся огненным мечом.

«Назад! — предостерег он громко братьев. —

Здесь смерти и отчаянья слуга

Несет охрану этой чистой двери

И стережет священный этот вход.

Назад! Ни шагу дальше! Прочь с порога!»

Но ни взволнованная речь, ни взгляд,

Ничто не удержало негодяев!

«Опомнись! — крикнул яростно Иов. —

Ты мне грозишь? Ты стал мне на дороге?

Когда б держал ты даже сто мечей

И сто смертей оскалилось на каждом,

Я б через них пробился! Берегись!»

И, лезвием стуча о лезвие,

Они схватились. Все перемешалось.

Тем временем, пока шел бой, Давид

Пробрался незамеченно к Перенне,

Которая не помнила себя

От ужаса. И в этот миг раздался

Предсмертный чей-то вздох и чей-то вскрик:

Вскрик женщины, предсмертный вздох мужчины,

Вскрик жертвы у Давида на руках,

Вздох умиравшего ее супруга.

На полдороге между Гедеваром

И Шалго — замок Хайначкё. Была

В глубокий сон погружена природа.

Лишь сторож на дозорной каланче

Старался не дремать, и то вполглаза,

И то с трудом. Песочные часы

Показывали полночь. Тишь. Ни звука.

Но что за шум прорезал тишину?

Он с каждым шагом явственней и ближе.

Перекрестился сторож и глядит

С отяжелевшим сердцем вниз в долину.

Что это может быть, как не возня

Злых духов? Полночь — время привидений,

И вот он видит: золотой парчой

Лежит на замке свет луны, а ниже

Серебряной парчой лежит туман,

И мгла и месяц обнялись друг с другом,

Как будто две влюбленные души.

Дорогою из Гедевара в Шалго

Несется с женщиною на руках

Какой-то всадник. Незнакомка в белом,

С копною черных взвихренных волос,

Рассыпавшихся прядями. А сзади

Им вслед другой какой-то верховой.

Виденье промелькнуло так мгновенно,

Что показалось часовому сном,

Когда он отоспался после смены.

Когда с чудесною своей добычей

Примчался в Шалго наконец Давид,

То пленница лежала без сознанья

В седле пред ним. Она лишилась чувств

От горя, быстрой скачки и испуга.

Он снес ее на мягкую постель

И стал за ней ухаживать, как мальчик

За выкраденным из гнезда птенцом.

Ошеломленный этой красотою,

Он говорил: «Когда бы наш творец

Дал вместо головы мне купол неба

Со столькими глазами, сколько звезд,

Я на тебя глядел бы ими всеми,

Глядел и наглядеться бы не мог.

Кто ты? Откуда так до слез знакомы

Твои черты? Где я тебя встречал?

Я что-то вспоминаю, вспоминаю.

Мы виделись. Постой. О, как давно!

Я мал был, сердце обливалось кровью

При виде лани раненой. В те дни

Любил бродить я по дремучим чащам.

Вот, вот когда ты попадалась мне.

Я на траве дремал. Как усыпляло

Ее благоуханье! И сквозь сон

Я видел, как ко мне ты наклонялась,

Склоняясь, словно радуга к земле.

Я узнавал твой серебристый голос,

И руки простирал к тебе в тоске,

И — просыпался. Тут ты исчезала,

Мелькая в чем-то белом вдалеке,

Я в гору за тобой взбегал вдогонку

И останавливался наверху

Как вкопанный: ты на меня глядела

С далекой, беспредельной высоты

Большой звездой вечерней с небосвода.

Но детство улетело навсегда,

И тихий мальчик стал головорезом.

Но я тут говорю и говорю

Без умолку, а ты меня не слышишь

И рухнувшею статуей лежишь.

Что, ты жива или мертва? О, только

Не умирай! Пусть больше на земле

Не будет никогда цветов и весен,

Лишь ты не умирай! О, наконец,

О, наконец глаза она открыла!

Но что за взгляд! Что тут? Литейный двор,

Где миру солнца мастерит зиждитель?

Вселенная сгорит дотла, едва

Пойдут вращаться оба эти солнца!»

«Довольно, брат! Довольно, мой черед! —

Иов прервал Давида, — он приехал

Как раз в тот миг. — Мы будем сообща

Владеть с тобой жемчужиною этой».

Перенна ожила, бросает взор

Блуждающий кругом, зовет супруга:

«Мой муж! Я вижу тут чужих мужчин,

И комната не наша. Все чужое.

Мой друг, не оставляй меня одну!

Мне страшно без тебя! Где ты? Откликнись!»

«Твой муж отсюда очень далеко,

Красавица, — сказал Иов. — Напрасно

Ты б стала ждать его. За этот срок

Увянут прелести твои. Послушай,

Забудь его, предайся лучше нам.

Дай нам вкусить, что муж твой безраздельно

Забрал себе, похитив у небес».

«Назад, подлец! — воскликнула Перенна. —

Прочь от меня! За каждый шаг ко мне,

За каждое мне сказанное слово

Отмстит мой муж, когда вернется он!»

«Да, если он вернется, — возражает

Иов с усмешкой, — но ведь я сказал,

Он страшно далеко. Ему с песчинку

Казаться должен этот шар земной.

Короче, полно ждать, он не вернется,

Мой меч в крови, и эта кровь — его.

Я сам убил его своей рукою.

Итак, теперь ты освобождена

От рабских уз супружеского долга.

Так пользуйся свободой. Вместо двух,

Как раньше, рук теперь хотят четыре

Тебя в объятья страсти заключить».

Перенна, побледневши, цепенела,

Как мертвой зимней ночью куст в степи

В снегу, без листьев. Неподвижным взором

Она смотрела на преступный меч,

Запятнанный такой родною кровью.

Но был обманчив временный покров

Беспамятства ее и омертвенья!

Как подо льдом замерзшая река,

Рыдала в ней душа, металась, билась,

Стучалась в стенки тела, в сердце, грудь

И — вырвалась! Как столб огня и дыма

Из огнедышащей горы, взвилась

Ее тоска. Проклятье за проклятьем,

Одно другого горше и страшней,

Посыпались на голову убийцы.

Но тот стоял, как под дождем цветов,

И наконец вскричал: «Ты не поверишь,

Как хороша ты в гневе! Я б желал,

Чтоб каждый день ты выходила замуж,

И мужа у тебя я убивал,

И каждый день купался в водопаде

Твоих ругательств, не боясь того,

Исполнятся иль нет твои проклятья».

Тогда Перенна бросилась к ногам

Давида и, обняв его колени,

Взмолилась: «Сжалься, защити меня!

О юноша, ты смотришь человечней,

Чем этот дьявол. Хочешь, полюблю

Тебя, твоей рабыней верной буду,

Но защити меня от сатаны,

Не отдавай меня убийце мужа!»

«Я защищу тебя, — вскричал Давид,

Ее прижавши к сердцу, — светлый ангел,

Благословенье детских снов моих!

Я защищу тебя ценою жизни

И грудь свою подставлю под удар,

Я — щит и панцирь твой, на них наткнется

Любой, кто лишь приблизится к тебе!

Имей в виду, мой брат Иов, запомни!»

«Как бы не так! — вскричал Иов, сверкнув

Глазами. — Это против уговора!

Всегда добыча общая у нас,

И женщина не будет исключеньем.

Но если хочешь, вот мой острый меч,

Которым я снабдил ее супруга

Проездом на тот свет. Ну как? Начнем?»

Сошлись вплотную братья, предоставив

Решающее слово двум мечам,

И в этот миг отец вошел в хоромы.

«Остановитесь! Стойте!» — он вскричал.

«Будь нам судьей, — сказал Иов, — ты видишь,

Брат хочет пленницей владеть один,

А это не по нашему уставу.

Я с ним поспорил. Разве я не прав?»

«Ничтожества! Из-за такого вздора

И в драку? — заорал на них отец. —

И я, по-вашему, судья, посредник

В подобных пустяках? Что ж, хорошо:

Я разрешу ваш спор. Добыча будет

Ничьею — ни твоею, ни его.

Для простоты моею будет баба.

Вы поняли?» И выпали из рук

Мечи у сыновей. Почти с шипеньем

Кровь бросилась в лицо им, как шипит

Вода в реке от попаданья молний.

Они ворчали, но отец сказал:

«Что там еще? Кому охота дуться,

Когда Петр Комполти прикажет: «Цыц!»

Приходится дивиться, из чего

Бог создал человеческое сердце.

Как не разорвалось оно от мук,

Постигших сразу бедную Перенну!

Она под стражей в Шалго пять-шесть дней,

Но каждый день казался ей столетьем;

Страданье миг растягивает в век,

То скорбь по мужу ей томила душу,

То дикий страх ей душу леденил,

То поглощали мысли о побеге,

Чтоб подлому убийце отомстить,

И все напрасно: время проходило,

И не было возможности бежать.

Тут подоспел тягчайший из ударов.

Петр Комполти вошел к ней и сказал:

«Ты, несомненно, с сатаной в союзе.

Я околдован, госпожа моя.

Ты с каждым часом правишься мне больше

И, как там хочешь, будешь мне женой».

«Согласна», — отвечала так Перенна,

Как будто ангел смерти возвестил:

«Петр Комполти, твой час последний пробил!»

К себе Давида вызвавши тайком,

Она спросила юношу: «Признайся,

Твоя любовь действительно любовь,

Иль ты блуждающим огнем обманут?

И если правда ты меня любил,

Скажи, ты любишь ли меня доныне?»

«Люблю, — ответил юноша, — люблю,

Как любит ручеек свою лощину,

Как любит высь небесную звезда

И червячок — малину! Как добиться

Твоей любви, как мне ее достичь?»

«Есть способ, есть, — ответила Перенна. —

Твой брат — убийца моего супруга.

Отец твой сватается за меня.

Он ненавистен мне, как тот убийца.

Ты любишь, говоришь, меня? Так знай:

Спаси меня от этих двух злодеев,

Обоих погуби, и я твоя».

Любовь, любовь, извечная загадка!

Ты, как река, уносишь на себе

Красу цветов, и грязь, и муть, и тину

Из омута речного одного,

Тот омут — человеческое сердце.

Ты — океан, которого никто

Не переплыл, ты глубина, которой

Никто не мог постичь, ты великан

Из великанов. Вот, подобно морю,

Ты разлеглась безмерной синевой,

И звезды полным счетом, до последней

Отражены в тебе. И вдруг, смотри:

Все духи ада, схватываясь в драке,

Катаются клубками по тебе.

Любовь, ты всемогуща! Ты всесильна:

Ты превращаешь в ангелов людей,

И в бесов — божьих ангелов, и бесам

Обличье человека придаешь.

Безмолвная, безоблачная ночь.

В венце из звезд спокойно смотрит месяц

На землю, а на ней совершено

Отцеубийство и братоубийство.

В отцову спальню вполз змеей Давид,

Дрожа, откинул полог пред кроватью.

«Он спит. Какая кротость на лице! —

Подумал сын. — А днем, когда проснется,

Не человек, а дьявол, Вельзевул!

Иль мне таким его рисует совесть,

Трусливый сторож мой, незваный гость?

Прочь от меня, я глух к твоим веленьям.

Напрасно подымаешь ты свой перст.

Оставь! Смотри — раз, два, и все готово».

Давид за горло спящего схватил,

Сжав с силой, — небольшое содроганье,

Хрип еле уловимый, и — конец.

И прочь пошел Давид, — задернув полог.

Но у порога повернул назад —

Увериться, недвижен ли покойник,

Не ожил ли? Он к ложу подошел,

Но полог приоткрыть он не решился.

Едва дыша, он побежал бегом

К Иову, разбудив его шагами,

Но раньше, чем успел очнуться тот,

Кинжал с его стены у изголовья

Уже торчал в его груди. Удар

Был не смертелен. Брат шагнул, шатаясь,

К Давиду, но удар мечом по лбу

Свалил Иова. Обливаясь кровью,

Он рухнул наземь. Бросив меч, Давид

Из комнаты пустился без оглядки,

Как будто сотни тысяч ведьм, чертей,

Всего, что есть ужасного на свете,

Неслись за ним вдогонку по земле

И воздуху. И на задворках замка

Забился в угол и закрыл глаза.

Увы, и сквозь опущенные веки

Он видел их. То бледного отца,

То, рядом, окровавленного брата.

Они теснились в ярости к нему,

Впивались в грудь, вонзали в тело когти.

Он с криком растянулся на полу.

Когда очнулся он, уже светало

И перед ним была кровать отца.

«Вставай, вставай, — он обратился к трупу. —

В дорогу! Улучим удобный миг.

В стране нет короля и — безначалье.

Вставай! Пойдем ограбим Гедевар!

Не надо спать так долго! Погуляем!

Берите все себе, а мне одну

Хозяйку замка. Что ж ты заспался так?

Ну, все равно, проснешься в Судный день.

Не вздумай там наябедничать богу,

Что по моей вине ты долго спишь».

Давид пошел в другое помещенье.

«А это кто? — спросил он, пнув ногой

Труп брата. — Брат Иов, не ты ли?

Ну так и есть. На каменном полу?

Не неженка ты, значит, если ребер

Себе не отлежал! Довольно спать!

Вставай, вставай! Отмой лицо от крови!

Да что вы, сговорились не вставать?

Что тут у вас сегодня в самом деле?

Ну, все равно. Тем лучше. Под шумок

Теперь я удеру с моею милой».

К Перенне он пошел. «Ты их убил?» —

Она спросила. «Что ты, бог с тобою!

Убил? Я никого не убивал.

Они лежат рядком, не шевелясь,

Один бледнехонек, другой весь красный.

Нас не заметят. Торопись, бежим.

Взбежим на башню, а оттуда — к небу!»

«О, ужас, да ведь он сошел с ума!» —

Кричит Перенна, пятясь, отступая.

Но, на руки легко ее схватив,

Давид бежит с ней через двор на башню.

Ступень, ступень, ступень, — она кричит

В смертельном страхе. «Тише, тише, тише! —

Упрашивает юноша. — Молчи,

Мой ангел, жизнь моя, ты их разбудишь,

Нас схватят, и тогда пропало все.

Теперь летим!» — вскричал он на площадке,

Прижал Перенну крепче и с зубцов

С ней в пропасть кинулся вниз головою.

Кусты по крутизне и край скалы

Окрасились огнем зари и кровью.

Под замком, обойдясь без похорон,

Лежал Давид и рядом с ним Перенна.

Но не нашлось руки, чтоб погребла

Его отца и брата. Род их вымер.

Дворовые при дележе богатств

Друг друга изрубили, так что мало

Кто уцелел. Над трупами весь год

Кружились вороны. И замок Шалго

Ветшал, ветшал. И жители внизу

Шарахались, когда дул ветер сверху.

Дёмшёд, 1846 г.

Мария Сечи Перевод Б. Пастернака

{181}

Рыцарское время доблести суровой!

Северным сияньем ты отполыхало.

Жаром вдохновенья озарю я снова

Родину героев старого закала,

Где царем вздымался дуб отваги смелой

И цветком любви царица роза рдела.

Двести лет назад Дёрдь Ракоци с войсками

В Венгрию пришел за дело веры биться.

В Гёмёрских горах за темными лесами

Крепости Мурань он увидал бойницы.

К самым облакам забравшись на высоты,

Замок ждал его, открыв ему ворота.

Бетлева вдова, краса Мария Сечи

Вышла к Ракоци, сказав гостеприимно:

«Здравствуй, храбрый сын Эрдея, рада встрече,

Уваженье наше, видимо, взаимно.

Делу одному мы посвятили сердце,

Руку дай, пожму тебе, единоверцу.

Вот моя рука, дай мне свою спокойно.

В поводах к тому у нас нет недостатка.

Муж мой и отец вели со славой войны,

Да и я сама — неробкого десятка.

Так-то, Дёрдь. Теперь мы связаны судьбою.

Недруги, друзья у нас одни с тобою».

Ракоци Марии выделил охрану

И пустился с войском дальше в путь-дорогу.

Он считал, что если враг придет нежданно,

Неприступны склоны горного отрога.

За черту громов ушла Мурань на круче,

Молнии топча и попирая тучи.

И пришли войска на штурм твердыни дерзкой.

Вел их полководец Ференц Вешелени.

Подступив к Мурани с армией имперской,

Он дает гонцу такое порученье:

«Подымись в Мурань и, умысла не пряча,

Объяви им бой или потребуй сдачи».

В форт придя, гонец смущен явленьем странным:

Женщина выходит из-за бастиона.

«Я поговорить хотел бы с капитаном».

«Говори, я здесь начальник обороны».

Стал в тупик гонец и смотрит на Марию.

Воина такого видел он впервые.

Победив смущенье, говорит, однако:

«Отвори добром ворота, а иначе

Силой их взломаем, бросившись в атаку.

Что мне передать? Согласна ль ты на сдачу?»

Гордо улыбнулась, не моргнувши глазом,

Сечи и гонцу ответила отказом.

Рассказал гонец, когда пришел обратно,

О переговорах. Слушал Вешелени

И не знал, что думать. Было непонятно,

Сердце или ум задело донесенье.

Тучей он смотрел, в тревоге незнакомой,

И метал такие молнии и громы:

«Только этих лавров мне недоставало —

Пушки наводить на чепчики и кички!

Наступлю ногой на кончик покрывала,

Голову с тебя сорву я с непривычки!

В кладовой ли пусто у тебя, чертовка,

Что пришлось на саблю променять шумовку?

Слава ли моя сюда не долетела,

Что она со мною связываться смеет?

Завтра ведь заря от грохота обстрела,

Вспыхнуть не успев, смертельно побледнеет!

А к восходу солнца на обломках зданья

Трубку разожгу я головней Мурани.

Женщина в доспехах! Странное явленье!

Как мужчина в юбке или же в корсете.

Я об амазонках слышал измышленья,

Значит, в самом деле есть они на свете?

По словам гонца она к тому ж красива?

Надо непременно посмотреть на диво».

Время шло лениво, долго, безысходно.

Как сороки треск и ворона галденье,

Спорили в душе его поочередно

Демон любопытства и желанье мщенья.

Ночь прошла. Светает. Будет загляденье

Наблюдать зарю с развалин укрепленья!

Вот и сам рассвет на звонкой колеснице

Словно победитель катит по долине.

На плечах багряный ментик шевелится,

В шапке светится звездой перо павлинье.

Он зарезал ночь, снял голову с казненной

И забрызгал кровью полог небосклона.

А ряды тумана из обоза ночи

Бросились бежать и быстро поредели.

Разметенной мглы разрозненные клочья

Спрятались внизу, на самом дне ущелья.

Как бы удавившись с горя и позора,

Всюду вис туман на соснах косогора.

Чу! В Мурани трубят сбор, гремят оружьем,

Видя, что снаружи враг пришел в движенье.

«В бой, друзья! Примером храбрости послужим!» —

Раздается слово воодушевленья.

Зов Марии льется жаворонка трелью,

Звонко отдаваясь в глубине ущелья.

Бесновался конь под ней разгоряченный,

Удила грызя и фыркая все время.

Всадница бряцала саблей золоченой

В панцире стальном, в стальном блестящем шлеме.

Панцирь, сабля, шлем отсвечивали резко,

Но в глазах Марии было больше блеска.

Люди позади лихого командира

Ждали, чтоб завыли вражьих пушек глотки.

Как цепные псы, оскалились мортиры,

Глядя с ближних гор на замок посередке.

И, однако, вместо пушечного грома

Входит в замок новый вестник незнакомый.

Он — красы мадьярской лучшее наследье,

И его глаза, как факелы отваги,

Светят по дороге к смерти иль победе.

Вот он поднял их и стал белей бумаги.

Перед ним Мария. Кровь с лица мгновенно

Скрылась в угол сердца самый сокровенный.

Он стоял пред ней, соображая туго,

Сам без языка, как колокол разбитый.

Все сочли, что он молчит от перепуга,

Лишь одной Марии было все открыто.

Женщина всегда прочтет в душе мужчины,

В чем ее красы пленительность повинна.

Прелестью своей гордясь и торжествуя,

Что она бедняге голову вскружила,

Всадница к гонцу подъехала вплотную

И улыбкой край зубов полуоткрыла.

Конь одним прыжком осилил расстоянье.

И тогда гонец с трудом прервал молчанье.

«Госпожа! — сказал он. — Мой начальник снова

Предлагает сдаться. Вдумайся серьезно.

Всякий, кто сперва не слушается зова,

Кается, когда раскаиваться поздно.

Грозны наши пушки. Видишь их свирепость?

Львы дохнут огнем и сдунут вашу крепость».

«Поблагодари сердечно полководца, —

Молвила Мария, — но пускай он знает,

Что у нас решили до конца бороться,

И напрасно нас он предостерегает.

Знай, у наших ног в исходе передряги

Лягут ваши львы, как мирные дворняги.

Замок на скале, и укреплен неплохо,

Но, не будь и этих башен из гранита,

Руки и мечи до рокового вздоха,

До последней капли крови нам защита».

Хлопнувши рукой по сабле золоченой,

Кончила Мария воодушевленно:

«С богом! Приходите. Дрогнут наши стены,

Сами мы тогда подымемся стеною.

Крепость может пасть, но храбрость неизменна.

И уж если мы умрем, то как герои.

Мы умрем, не видя, как потом над нами

Оттеснив наш стяг, взовьется ваше знамя».

На нее смотрел гонец в оцепененье,

И слова Марии пропадали даром.

Дух его пылал, как будет все творенье

В страшный Судный день охвачено пожаром.

Поклонился он, а может, без поклона

Удалился, прямо в сердце пораженный.

Юношу Мария провожала взглядом,

Сетуя, что с ним так мало говорила.

«Он бы до сих пор стоял со мною рядом,

Глядя на меня так пылко и уныло.

Больше бед наделать мог гонец несмелый,

Чем его начальник батареей целой».

Только у ворот опомнился насилу

Молодой гонец, позвал сторожевого,

Попросил в сторожку принести чернила

И присед черкнуть по делу два-три слова.

«Сплоховал я, брат, — сказал он, — в замке вашем,

Как гонец-осман пред королем Матьяшем.

Гаркнувши: «Султан привет шлет властелину!» —

Смолк он, и ни с места, стал балда балдою,

С языком отсохшим, так и я, дубина,

Только что стоял пред вашей госпожою.

Здесь есть все, что я забыл сказать в смущенье.

Передай письмо скорей по назначенью».

Сторож снес письмо. Верхом, как прежде, сидя,

В чтение письма Мария погрузилась.

Хорошо еще, что, бедная, при виде

Этих строк с коня на землю не свалилась!

Спешившись и внешне овладев собою,

Со двора она ушла в свои покои.

О, как не терпелось ей одной остаться!

Чуть к себе вошла, раздумывать не стала,

Панцирь свой сняла, чтоб лучше отдышаться,

Так теперь ее вооруженье жало.

Сердце билось с болью, прежде неизвестной,

Отшвырнула шлем, — ей в шлеме было тесно.

Если скинуть шлем и сбросить панцирь можно,

Надо ли, чтоб сабля на боку моталась?

И ее сняла Мария осторожно,

Точно на нее теперь взглянуть боялась.

Та, что обнаженной саблею махала,

С робостью теперь ее в ножнах держала.

Превратился Марс в Венеру. Шум прибоя

Переходит так в безветрия затишье.

На закате, после духоты и зноя

Солнце золотит остынувшие крыши.

И глаза, что прежде молнии метали,

Розы щек в росе счастливых слез купали.

Много раз прочла записку, раз за разом.

«Женщина, превыше всех! — она читала. —

Ум был у меня единственный, и разум

Я не уберег, и ты его украла.

Тысяча сердец зато ему замена,

Отдаю их все одной тебе, бесценной.

Надо увидаться до начала боя.

Может статься, я паду в его разгаре.

Умереть, пред тем не свидевшись с тобою,

Было б равносильно ада вечной каре.

Покажись хотя бы лишь на то мгновенье,

Сколько надо сердцу на одно биенье.

Укажи мне путь, какой тебе угодно.

Я к тебе пробьюсь чрез пламя преисподней,

На тебя взгляну и радостно, свободно

Смерть из рук твоих приму хотя б сегодня.

Свой ответ отправь Ференцу Вешелени

Это он к тебе являлся в укрепленье».

Вот письмо какими чувствами дышало.

Но не поддается вовсе описанью,

Что с Марией сталось, что обуревало

Всю ее при чтенье этого посланья.

Над душой промчалась буря грозовая,

Словно в море волны белые вздымая.

В этом море сердце, маленькая шлюпка,

Смело вдаль гребло сквозь волны и буруны.

Ах, оно везло в своей обшивке хрупкой

Целый мир надежд, сокровища подлунной.

Берег был далек, но цель уж засветилась.

Впрочем, все равно: она на все решилась.

«Напишу ему», — Мария прошептала.

Села, замечтавшись над пустой страницей,

Мысль из-под пера скользила, ускользала, —

Нет, она писать была не мастерица.

Наконец в своей растерянности шалой —

«В полночь будь у южной башни», — написала,

Сам не зная, как попав в свою палатку,

Лег в ней Вешелени на медвежью шкуру.

Жестким мех казался, постлан был негладко,

Вешелени встал и вышел злой и хмурый.

В поисках помягче постланной постели

Лег на голый камень в глубине ущелья.

Высилась скала как раз против Мурани.

Он в раздумье сел под сенью старой ели.

Снизу доносилось ручейка журчанье,

Птичек голоса над головой звенели.

Раньше он совсем не замечал их пенья,

А теперь впервые слушал в умиленье.

«Наконец нельзя так! — он вскричал с досадой. —

Я заворожен! Я только ею занят!

Мир завешен силой колдовского взгляда!

Занавес на всем, и тьма мой взор туманит.

В занавесе дырка проткнута иголкой,

Чтобы этой ведьмой любоваться в щелку.

Хороша, смела! Мы были б славной парой.

Схоронив жену, я горевал невольно,

Но пришел в себя я скоро от удара,

Так она была скучна и богомольна.

Лучше б до меня она пошла в монашки.

В браке состоять совсем не шло бедняжке.

О любовь, любовь! Нежданной гостьей чудной

Ты пришла ко мне. Сказать тебе спасибо

Иль проклясть, что кончен сои мой непробудный,

Что могла ты сдвинуть каменную глыбу?

Вдруг она ответит гордо, нелюбезно?

Не толкай меня, безумье, к краю бездны».

На Мурань взглянув с угрозою впервые,

Он пошел в шатер и замер на пороге:

В глубине палатки ждал ответ Марии.

У него едва не подкосились ноги.

Став белей бумаги, он волненье спрятал

И письмо рукой дрожащей распечатал…

…Вот и ночь пришла, видений королева.

Месяц в волосах у ней венцом сияет.

Гибель звезд алмазных на груди у девы,

Как ни при каком дворе не насчитают.

Но сейчас пришла царица без регалий:

Небо затянуло, звезды не сверкали.

Ночь пришла в плаще под черным капюшоном.

Может быть, и ей свиданье предстояло?

Вешелени ждал во рву под бастионом

И о милой думал. Время шло, бежало.

Вдруг он вздрогнул: в башне на краю обрыва

Пробило двенадцать гулко и лениво.

Он считал удары. Как он волновался!

Из окошка сверху к башни основанью

Лестницы конец веревочной спускался.

Вешелени вверх полез без колебанья.

Что ждало его? Блаженство или плаха?

Все равно. С окна он спрыгнул внутрь без страха.

Он застал ее одну, но в ореоле

Тысячи красот, с почетной свитой всею

Темно-синих глаз, волос чернее смоли,

И вишневых губ, и белоснежной шеи.

Лампа на столе от ревности дрожала,

Чувствуя, какое чудо освещала.

«Я пришел, — сказал он, — выразить сначала,

Как я благодарен за великодушье

Повторять ли вновь, что ты уже читала?

Душу ты во мне растормошила! Слушай:

В одиноком сердце, мертвом и угрюмом,

Птицей вьет любовь гнездо с веселым шумом.

Это сердце дрожью все теперь объято

Не как розы куст от ветра дуновенья,

Но как иногда качаются Карпаты

В миг, когда колеблет их землетрясенье.

Это сердце — крепость, и она — во власти

Овладевшей ею величайшей страсти.

Но скажи, что ждет меня в судьбе тяжелой?

Жалость ли твоя? Или благоволенье?

Женская насмешка? Гордости уколы?

Или на вершине моего мученья

Ты надежды замок возвести решила?

Объясни, зачем меня ты пригласила?»

«Хочешь знать зачем? — переспросила Сечи. —

Потому что я горю к тебе любовью.

Сердцем и рукой, поверь чистосердечью,

Я теперь твоя, но вот одно условье:

Докажи и ты мне искренность желанья,

Будь со мною вместе в протестантском стане».

«Нет, — он ей ответил твердо и сурово, —

С этим разум мой не может примириться.

Требуй жертв, проси чего-нибудь другого.

Ты дороже жизни мне. Но есть границы.

Жизни мне не жаль, но выше честь и имя.

Даже для тебя не поступлюсь я ими.

В верности поклявшись цезарскому стягу,

Я по гроб останусь верен клятве этой.

Если научусь я нарушать присягу,

Как сама поверишь ты в мои обеты?

Пожелай другого, сжалься надо мною,

Или я уйду с разбитою душою».

Между тем Мария тихо, молчаливо

Любовалась им и втайне ликовала:

«О, как хороши души его порывы!

Я его себе таким и представляла.

Что же делать мне? Для нашего блаженства

Стать отступницей, пойти на отщепенство?»

И она сказала с яростью притворной:

«Если, оказалось, ты такой безбожник,

Что не покорился истине бесспорной,

Что ж, ты не уйдешь отсюда, ты — заложник.

Раз пренебрегаешь ты постелью брачной,

Есть другая спальня, там темно и мрачно».

Потайную дверь Мария отворила.

Рядом был застенок с черным эшафотом.

Глянул Вешелени, но не страх унылый,

Жгучий стыд покрыл его холодным потом.

«О, глупец! — вскричал он. — О, глупец влюбленный,

Простотой своей и страстью ослепленный!

Я предвидел ведь, подозревал ловушку

И пришел, однако, к своему позору!

Где помощник твой? Поторопись, подружка!

Кончены мои с тобою разговоры.

Обезглавь меня, зарой в могильной яме

И укрась мой холм ослиными ушами!

Тот, кого сам бог войны щадил в сраженье,

Женскими руками глупо пойман в сети!

Но при чем тут ты и это обвиненье?

Каждый жнет, что сеял. Это я в ответе!

Приступай скорей к заслуженной расплате.

Не тебя, себя я предаю проклятью».

«Думать брось о плахе! — женщина вскричала. —

Не на плаху, нет, сюда, в объятья эти!

Силы нет такой, чтоб между нами стала.

Жребий наш записан на одной планете.

А чтоб честь твоя осталась без изъяна,

В вере я сама отступницею стану.

Мне единоверцы не простят разрыва.

Близ тебя я, верно, справлюсь с этой болью.

В будущем, надеюсь, вникнут справедливо,

Почему я тут не доиграла роли,

Почему в итоге я не удержалась

И в воительнице женщина сказалась.

Я стыжусь, что я платила дань актерству,

Унижая тем военные доспехи.

На плечах мужчины это не притворство,

И война не шутка и не для потехи.

Роза, цвет любви, вот в чем одном по праву

Женское оружье, женская держава».

Через день в Мурани загремели пушки,

Только это были залпы холостые,

Громовой салют на свадебной пирушке

Князя Вешелени и его Марии.

Долго ли на этой свадьбе пировали,

Не слыхал, но знаю лишь, что без печали.

Двести лет спустя я был тут мимоходом.

Шума прежней жизни не было в помине.

Розы осыпались грустные пред входом

В старую Мурань, забытую твердыню.

Розу я сорвал. Быть может, роза эта

Выросла из праха женщины воспетой.

Петефи в Мезёберене.

Худ. Шома Петрич Орлаи. Масло, 1849 г.

Глупый Ишток Перевод Л. Мартынова

{182}

«Так и есть! Идет по следу

И догонит вот сейчас!

До чего же смертоносно

Злобное сверканье глаз!

Беспощадно он стегает

Лошадей.

Нагоняет, настигает!

Во весь дух летит, злодей!

Ваша милость,

Провалитесь к черту в ад!

Не гонитесь, отвяжитесь!

Смилуйтесь, вам говорят!

В этой пуште хватит места.

Неужели трудно нам —

Вам направо, мне налево —

Разойтись по сторонам.

Если это вам угодно,

Я вам низко поклонюсь:

Проходите восвояси,

Видите — я сторонюсь!»

Так один юнец смиренный

Ливень убедить хотел…

Не свернул с дороги ливень —

С дикой злобой налетел.

А юнец?

Так и стоял он,

Будто Цезарь, увидавший

Брута с блещущим кинжалом,

И, как будто Цезарь, тогой

Он прикрыл лицо свое…

Да, прикрылся бы он тогой,

Если бы носил ее.

Но стоял он величаво,

Не дрожа, не трепеща,

Будто бы имел две шубы

На плечах поверх плаща.

С превеликим равнодушьем

Он промолвил: «Подождем!

Коль не я, так гром небесный

С этим справится дождем!

Всем на свете христианам

Я примером послужу,

Потому что я крещенье

Бесконечно прохожу!

Но крестить меня вот этак —

Все равно что негра мыть!

Отмывайте, как хотите,

А меня не изменить!

Может дождь, я допускаю,

Смыть одежду мою,

Но никак с меня не смоет

Философию!

Шил сей плащ искусный мастер,

Я другого не хочу.

И — дешевка! Прямо — даром!

А не многим по плечу!»

И при этом рассмеялся

Он так звонко, горячо,

Что ударил в злобе ливень

Беспощаднее еще.

«Побеснуйся, побеснуйся! —

Думал путник молодой. —

Не к лицу мне возмущаться

С неба льющейся водой!»

И умчалась злая туча.

Встала радуга, да так,

Будто в небе ее вывел

Юный путник-весельчак.

«Ах ты, радуга-дуга! —

Молвил странник. — Блеск твой пестр,

Как грядущее мое

И как райской птички хвост!

Радуга, ты словно арка

В честь того, что солнца мощь

Победила

Гром и дождь!

Радуга, ты далека,

Точно ближний городок!

День скончался, ночь близка,

Непролазна грязь дорог!

Не пророк я, но пророчу:

К ночи в город не добраться!

Нынче в городе девицы

Мной не будут любоваться.

Очень жалко мне бедняжек,

Но ведь кто же виноват,

Что не аист я вот этот

И, увы, я не крылат!

Что ж поделать? Вероятно,

У дороги здесь, во мгле,

Мне придется мокрым боком

Присоседиться к земле?

Нет, хоть я и глупый Ишток,

Не такой я простачок!

Заверну-ка я на ближний

Хуторок!

Милый хутор! Может статься,

Воры там приют нашли,

Но бесстрашен тот, чье злато

Не добыто из земли!

Там труба дымится — ergo,

Там на кухне топят печь,

Ergo — высохну и даже

Сытым спать смогу я лечь!

Что за счастье, что за радость,

Что я логику учил!

Vivat школам! Без науки

Я б сего не заключил!»

Хуторочек мрачный,

Очень небольшой,

Притаился в самой

Глубине степной.

Обветшал

И полусгнил

Вроде старых он

Могил.

Как сиротки у надгробья

Мертвой матери грустят,

Несколько деревьев жалких

Возле домика стоят.

Мастером возведено

Это чудное строенье,

Но оно —

Добыча тленья.

Обвалилась штукатурка,

Ставни с окон сорвались

И, быть может, с ураганом

В даль степную унеслись.

В безнадежности тоскливой

Перед дверью пес лежит,

На врага он и на друга

Одинаково ворчит.

На дворе старик батрак…

Шло бы дело ничего,

Если только бы топор

Сам работал за него.

Этот хутор

В пуште мокнет,

Будто

Целым миром проклят.

Подошел поближе Ишток,

И невольно мысль явилась:

«Здесь нашествие монголов

Все еще не завершилось!

Все равно!

Пусть Тимуры, Чингис-ханы здесь таятся,

Но —

Мне их нечего бояться!»

И вошел…

Татар не встретил,

Лишь старушку

Он заметил.

Та старушка угли в печке

Ковыряла кочергой

И юнец рассыпал бисер

Перед старою каргой:

«Добрый вечер, тетушка!

Как здоровье, матушка?

Здравствуйте, любви голубка,

Бабки моей бабушка!»

Но достойная особа

Прервала: «Иди к чертям!

Ты куда пришел, бродяга?

Не корчма здесь! Видишь сам!

Мы не будем всех бродяжек

На ночь глядя принимать!»

Но юнец ответил нежно:

«О моей прабабки мать,

О любви моей голубка,

Я не выжил из ума, —

Я бы к вам не постучался,

Если б не настигла тьма…»

Так он начал. Только речи

До конца сказать не мог —

Погнала его старуха

За порог.

Закричал он, упираясь:

«Не дури!

Кто хозяин в этом доме?

Говори!»

«Я — хозяин! Что угодно?» —

Чей-то голос прозвучал,

Будто колокол подводный

Глухо в море зазвучал.

Был хозяин сед как лунь,

Лик морщинистый был хладен.

Так он и стоял, старик,

Неприступен, безотраден.

Так стоял он, будто крест

На погосте, одинок,

А вокруг — студеный мрак,

Белый снег лежит, глубок.

И казалось: в сердце старца

Целое кладбище было,

Где могил полно и радость

В первую легла могилу.

Резвости цветной платочек

Живо Ишток с шеи снял

И почтительно

Сказал:

«Сударь! Я — усталый путник

И ночую где придется…

Хоть еще я не замерз,

Но и пот с меня не льется!

Ливень гнался вслед за мною,

Промочил меня слегка.

Разрешите посушиться,

Посидеть у камелька!

Если б и еще кусочек

Доброты могли вы дать,

Я б воспользовался ею,

Чтоб остаться ночевать!»

«Разрешаю», — молвил старец

И ушел, невозмутим.

И хотя ответ был краток,

Был юнец доволен им.

И на корточках у печки

Тотчас примостился он,

Гордый и такой веселый,

Как король, воссев на трон.

«Вся вселенная моя! —

Он подумал. — Чуял я —

Выйдет дело! И предвижу:

Будет ужин у меня!»

Думал он о том, о сем,

Кой о чем еще другом.

Что ж! Не зря ведь этот Ишток

Был и прозван дурачком.

Все, что было, что придет

И чему и не бывать, —

Все умел он в голове

Умещать.

И любил свои познанья

Выражать посредством речи…

Много новостей старуха

Услыхала в этот вечер.

Не могли бы три телеги

Вздора этого свезти,

И старуха ухмылялась:

«Врет как, бог ему прости!»

Появился на устах

Редкий гость у ней — смешок,

Заскрипел старушкин рот,

Как заржавленный замок.

Время шло… Я из рассказа

Устраняю ряд длиннот…

Вышло, как и думал Ишток:

Ко столу старик зовет.

«Ну, — подумал Ишток, миску

Наполняя в третий раз, —

Старая Мафусаилына

Постаралась ради нас!

Только жаль: вкушаем пищу

Молчаливо, без бесед.

Дай-ка старца я окликну!

Он ответит или нет?»

«Сударь мой, ваш ужин чуден! —

Молвил Ишток. — Но одна

Замечается оплошность:

Пища мало солона!

И приятна будет соль нам

Не в солонке, не в желудке,

А в застольном

Споре, в шутке!

Мы угрюмы так, что даже

Рыбам сделалось смешно б!

Умерли мы с вами, что ли,

И для нас готовят гроб?

Ведь молчанье — половина

Смерти! Я ее боюсь!

Если вы молчите, сударь,

Дайте — я разговорюсь!

Я художник и поэт,

Знахарь я и агроном,

Звездочет я и юрист

И с историей знаком!

Север, юг, восток и запад

Мне известны! Я бывал

И под кровом жалких хижин,

И среди дворцовых зал!

Так о чем начать беседу?»

Но старик ему ответил

(Больше взглядом, чем устами):

«Мне постыло все на свете!»

«Что вы, сударь? — крикнул Ишток. —

Вы грешите против бога,

Отрицая мир вот этот,

Где прекрасного столь много!»

«Здесь прекрасного столь много? —

Отозвался старец строго. —

Да! Но очень для немногих

Здесь прекрасного столь много!

Вот когда на сердце ляжет

Груз восьми десятилетии,

И воспоминаний сладость

Не украсит годы эти,

И без цвета древо жизни

Высохнет и покосится,

И поймешь ты, что на ветках

Не певала счастья птица,

А, как висельники, висли

На сучках одни страданья, —

Вот тогда, ребенок малый,

Ты оценишь мирозданье!

Молодость была, как старость,

Ну, а старости моей —

Уж не знаю даже, право, —

Как именоваться ей!

Я любил. Но ангел неба —

Та, которую любил, —

На земле в грязи погибла;

Здесь позор ее убил.

Да! Весна была бесцветной…

Я решил: не унывай,

Будет лето колосисто,

Будет осень, урожай!

Но пришла за летом осень…

Что мне толку от нее?

Ах, послушай, если сердце

Может выдержать твое,

Вот моих мучений долгих

Краткий перечень! Внимай:

Двух детей похоронил я,

Третий сын мой — негодяй!

Мы расстались с ним. И света

Я не вижу десять лет.

Ожидаю только смерти,

А других желаний нет!

Ведь уж я давно покончил

С жизнью счет!

Что ж она в меня вцепилась,

Что ей надобно? Что ждет?

Я давно уж выпит жизнью,

Остается лишь отстой.

Почему ж она не хочет

Бросить прочь стакан пустой?

Проклинаю эту жизнь,

Говорю ей: «Отвяжись,

И не мучь своих рабов,

И над ними не глумись!»

Проклинаю все на свете

И мечтаю лишь о яме,

В глубь которой не посмеет

Жизнь последовать за нами!

Хорошо лежать, и тлеть,

И блаженно забывать

Плаху, что зовется миром!

О, какая благодать!»

И, прослушав эту повесть

Долгих лет и долгих бед,

После долгого молчанья

Юноша сказал в ответ:

«Свято чту я все страданья,

Горе старца вдвое чту,

Так прости меня за резкость

И прости за прямоту:

Грешен ты. За это кару

И несешь. А грех не мал:

В том ты, сударь мой, виновен,

Что в отчаянье ты впал.

Это — всех грехов венец!

Выше нет греха того!

Как ты смеешь отвергать

Волю бога твоего?

Отрицанье — голос ада,

Вопиющий к небесам.

Бога нет в тебе, который

Путь указывает нам!

Кто такую речь,

Вот как ты, ведет, —

Недостоин тот

Божеских забот!

Ибо есть отец у мира,

Он заботится о нас.

Могут все его увидеть,

Кто не отвращает глаз.

Так умерим нетерпенье!

Ведь у бога тьма забот,

И детей у бога много…

Стыдно забегать вперед!

Ведь закон таков: дождется

Каждый часа своего!

Бог — как солнце! Над землею

Доброта плывет его.

Коли счастья нету нынче,

Жди до завтра! И заметь:

Лишь дождавшись часа счастья,

Смертный волей умереть!

Не опаздывает счастье!

Сей нектар целебен столь,

Что преображает в сладость

Вод морских сплошную соль!»

Упивался, как младенец

Материнским молоком,

Старец юношеской речью —

Поглощен был целиком.

И когда закончил Ишток,

Старец тихо произнес:

«Где ты этому учился?

Кто ты, мальчик? Где ты рос?»

Ну, а юношу серьезность

Вогнала уже в тоску,

И поэтому шутливо

Он ответил старику:

«Где я этому учился?

Все мне это рассказал

Некий филин, в чьей пещере

Я грозу пережидал!

Где я рос? Я не имею

Ни отчизны, ни жилья.

Вольной птичкой перелетной

Бабушка была моя!

Я хожу-брожу по свету,

Нынче здесь, а завтра там,

А дружу я только с тем,

Кто со мною дружит сам.

Чем я больше голодаю,

Чем я больше холодаю,

Тем богаче и прекрасней

День грядущий ожидаю.

А зовусь я?.. Вот уж вправду

Имя я забыл почти что,

Потому что всем известен

Я под кличкой: глупый Ишток».

…А наутро глупый Ишток

Узелок свой в руки взял

И, хозяина окликнув,

На прощание сказал:

«Бог с тобой! Когда дождешься

Часа счастья своего,

Обо мне ты вспомни! Я ведь

Предсказал тебе его!»

Тут хозяин гостя

За руку схватил

И, глотая слезы,

Так проговорил:

«Бог с тобою, добрый мальчик,

Ты, который… мне… желаешь,

Ты, который… предрекаешь…

Нету слов… ты понимаешь?

Бог с тобою… Впрочем, нет,

Не скажу я: бог с тобою.

Никуда не уходи,

А останься здесь, со мною!

Станет скучно — и уйдешь

Ты тогда,

А понравится — останься

Навсегда!

То, что ты сказал вчера мне,

Сотни раз тверди, юнец!

Это так приятно слышать,

Что поверю наконец!

Ты останешься, дружочек?»

Ишток молвил: «Хорошо!

Я обязан здесь остаться,

Если уж на то пошло!

Если рассужденья эти

Душу могут усладить —

Ты не бойся; хоть столетье

Я способен их твердить!»

…Грохот на дворе:

Въехала карета!

Здесь, в степи, карета!

Боже! Кто же это?

«Никого не принимаю!» —

Грозно старец закричал.

«И меня?» — приятный голос

Из кареты зазвучал.

Распахнулась дверь,

Девушка вошла…

Как она бледна,

Как она мила!

Бросилась в объятья старца…

Поцелуи… Ливень слез…

И душевное смятенье

Сквозь рыданья излилось.

«Дедушка! Как крест святой,

Обнимаю я тебя,

И с восторгом и с надеждой!

Радуюсь и плачу я!

Я пришла за утешеньем!

Защити меня, укрой!

Горе мне, сто раз мне горе!

Мой отец мне недруг злой!

Замуж выдает насильно!

Нету сердца у него!

Злой! Его не могут тронуть

Муки сердца моего!

Все мольбы мои напрасны!

Он — как статуя из камня.

Дедушка, спаси меня!

Страшная грозит судьба мне!

Все понятно мне. Читаю

Я в глазах твоих упрек.

Хоть и поздно, но решилась

Я ступить чрез твой порог.

Не суди! Пришла давно бы,

Но отец твердил, пугая:

«Дед твой никого не любит!»

Ах! Отца судить должна я.

Все ж пришла! И здесь навеки

Буду с этого я дня.

Да, навеки… если только

Не прогонишь ты меня!»

Многое хотел бы старец

Ей сказать в мгновенье это,

Но ни слова — нет, ни слова —

Не нашел он для ответа.

Только всхлипыванье старца

Раздалось,

Полились из глаз потоки

Сладких слез.

Словно две реки большие,

Чей разлив бурлив, велик,

Прошлое слилось с грядущим

В этот миг.

И грозило это море

Поглотить его бесследно.

Можно было опасаться

За его рассудок бедный.

«Значит, кто-то все же любит

И меня? О, неужели?!

Господи! Мои седины

Будто снова почернели!

Помню я тебя малюткой,

И не виделись с тех пор!

Видишь, юноша, как мил он —

Девичий прелестный взор!

Юноша! Тебе за мудрость

Руку должен я пожать:

Ты сказал, что лишь счастливцем

Смертный может умирать!

Внучка! Ты пришла! Останься

И не бойся ничего!

От людей найдешь защиту

И от бога самого!»

И бог знает что еще

Обещать бы тут он мог,

Все начала и концы

Спутавши в один клубок,

Но раздался снова шум,

Со двора донесся крик:

Прикатил отец за дочкой…

«Прочь, злодей! — вскричал старик. —

Для твоих презренных ног

Недоступен мой порог!

Только через отчий труп

Ты переступить бы мог!

Ты за дочкой? Дочь твоя

Перестала быть твоей!

И зачем ей быть твоей?

Гибель ты готовишь ей!

Ты отрекся от отца,

А ребенок твой теперь

Отказался от тебя!

Это — божий суд! Поверь!

Не хочу благословлять

И не буду проклинать!

Убирайся с глаз долой,

Не хочу тебя я знать!»

Не сказал ни слова сын

И покинул отчий двор,

А взволнованный старик

Руку правую простер.

Неподвижно замер старец,

Величав в своем молчанье

И печален, точно айсберг

В Ледовитом океане.

И послал вдогонку сыну

Только вздох, но вздох такой,

Что на части рвал он сердце…

И пошел старик домой.

Он вошел. И погрузился

В полное безмолвье дом…

Наконец промолвил Ишток,

Вставши перед стариком:

«Сударь! Я теперь здесь лишний,

Мне пора и уходить:

Есть, кто может вас утешить

И развлечь, развеселить!

Я же, в руки взявши посох,

За своей пойду судьбой.

Добрый старец, бог с тобою!

Девушка, господь с тобой!»

И ушел бы, если б старец

Не остановил,

Если б ласково, но твердо

Так ему не объявил:

«Нет! Останься! Не прошу,

Но приказываю я!

Ты меня узнал в несчастье,

Нынче в счастье знай меня».

«Я останусь, — молвил Ишток, —

Здесь мне хочется пожить,

Но с условьем: вам я буду

За хозяина служить.

Если есть девица в доме —

Дом в порядке должен быть,

А порядок этот надо

В руки твердые вручить!

Я не зря бродил по свету,

Потружусь теперь немного,

Чтобы не был этот хутор,

Как звериная берлога!»

И со слугами он вместе

Сразу к делу приступил…

Лежебоки были слуги —

Он их живо подбодрил.

Мыло, метлы, тряпки, щетки —

Все пошло тотчас же в ход,

Так что стал на третьи сутки

Хутор вовсе уж не тот.

Все нарядно заблестело,

Словно воинский мундир, —

Старой ржавчины не стало,

Старой грязи, старых дыр.

То-то, Ишток-дурачок!

Это, братец, все — твой труд.

Ты — душевный человек,

Ничего не скажешь тут!

Иштока вы не учите —

Знает, как за дело взяться,

Чтоб могла красавица

Улыбаться.

Вот для этого и в пушту

Направляется чуть свет он,

Возвращается с прекрасным

Полевых цветов букетом.

Девушка

Встает утрами

И любуется

Цветами.

По утрам — цветы; весь день —

Разговор веселый, пестрый.

Внучка хвалит за сердечность,

Дед — за ум живой и острый.

Так проходят, пролетают

И часы, и дни за днями,

И, не ошибусь, пожалуй, —

Это длится месяцами.

Нам не видны эти дни, —

В сердце пушты кто ж заглянет? —

Но, что славно шли они,

Отрицать никто не станет.

Ну, а дальше… словом… ну…

Словом, как я ни тяну,

А сказать не удержусь я,

Хоть писать и стыдно… Ну…

Дивная случилась штука…

Впрочем, что за диво в том:

Ишток взял суму и посох

И предстал пред стариком.

Губы двигались, но только

Он ни слова не сказал,

Будто голос

Потерял.

Старец сразу разгадал,

Что юнец сказать стремится,

Это ясно поняла

И красавица девица.

Поглядел на внучку дед

И заплакал вместе с ною.

Тут и Ишток зарыдал,

Да не так, а посильнее.

И они рыдали хором,

Так, что лучше и нельзя,

И хозяин

Поднялся,

И у Иштока с плеча,

Плача, он суму снимает.

Внучка

Посох отнимает.

Здесь тот посох, здесь сума…

Ибо этот человек,

Глупый Ишток — не ушел,

А остался здесь навек.

Хоть и звался простаком он,

Все же был он не дурак,

Чтобы прочь уйти из дома,

Где его любили так!

Все в природе увядало,

Уж ненастье в пуште выло,

Но невесте на венок

Все-таки цветов хватило…

Муж с женой из церкви вышли,

Давши верности обет.

И, растроганный сердечно,

Вот о чем сказал им дед:

«Нынче счастливы вы, дети!

Будьте счастливы и впредь!

Но теперь, изведав радость,

Я могу и умереть».

«Умереть тебе нельзя, —

Зять сказал. — Ты должен жить,

Чтобы правнуков своих

В добрый час благословить!»

…И приходят и уходят

День за днем, за годом год,

Соревнуются: который

Больше счастья принесет?

И… рассказывать ли это?

Ветер гонит облака,

Всюду снег ложится густо…

Степь под снегом… ночь близка.

Лишь один огонь сияет в пуште:

Там, на хуторе, лампадка зажжена,

Льет она сиянье на счастливцев,

Радуется будто и она.

Там, на хуторе, у теплой печки,

Где поленья искрятся, трещат,

Сели старец, муж и молодица,

С ними двое маленьких ребят.

И прядет и напевает молодица.

Муж и дед с детьми играют. А в окно

Зимний вихрь стучится. Не ворвется!

Песня льется, и жужжит веретено.

Пешт, 1847 г.

Апостол Перевод Л. Мартынова

{183}

1

На мрачный город навалилась ночь,

В других краях луна блуждает,

Смежились

Золотые очи звезд,

Мир темен,

Как подкупленная совесть.

Один-единственный заметен луч

Там, в вышине,

Мерцает он устало,

Как чей-то взор мечтательный, больной,

Как чья-нибудь последняя надежда.

Горит под крышей этот огонек.

Кто там не спит в мансарде при лампадке?

Кто бодрствует высоко над землей?

Там две сестры — Нужда и Добродетель.

Огромная, огромная Нужда,

Она едва вмещается в мансарде.

Не больше ласточкиного гнезда

Вся эта поднебесная клетушка.

И пусты стены этого гнезда,

Вернее, были бы они пустыми,

Когда бы плесень не покрыла их

Своим узором незамысловатым

И не исполосатили дожди,

Чьи струйки, проникая через крышу,

Оставили под ветхим потолком

Широкий след,

Весьма похожий

На шнур звоночный в доме богача.

Здесь воздух тягостен от вздохов

И мерзкой сыростью напитан…

Привыкшие к удобным будкам,

Изнеженные барские собаки

В мансарде этой сдохли бы, наверно!

Сосновый стол, два стула рядом, —

За эту мебель на толкучке

Никто бы не дал ни гроша, —

Кровать с соломенным матрасом,

Сундук, изъеденный жуками, —

Вот все предметы обстановки.

Кто здесь живет?

В усталом свете

Со мглой борящейся лампадки

Перемещаются фигуры,

Неясные, как сновиденья.

Глаза обманывает пламя,

Л может быть, жильцы мансарды

На самом деле столь бескровны,

Столь призрачны?

О, бедность, бедность!

Там, на кровати, мать с младенцем.

Сосет младенец с хриплым стоном

Сухую грудь, но в ней — ни капли,

А мать задумалась, должно быть,

О чем-то

Очень невеселом —

Как в оттепель капель с карнизов,

С ресниц срываются слезинки,

Стекают по лицу младенца…

Но, может быть, и не в раздумье

Застыла женщина, а просто

Роняет слезы по привычке,

И льются, льются эти слезы,

Как по камням

Родник струится.

Сын старший, слава богу, спит.

Иль только кажется, что спит,

Там, на соломе у стены,

Дерюгой грубою прикрыт.

Спи, милый, сии!

Пускай тебе приснится хлеб,

Хотя б во сне ты будешь сыт

И сон твой будет королевским!

А у стола сидит мужчина.

Он молод. И темнее ночи

Его лицо,

Как будто сумрак.

Наполнивший мансарду эту,

Спускается с его чела.

Чело мужчины точно книга,

В которой все заботы мира

Записаны… Нужда и горесть

Мильонов жизней отразились

На том челе, как на картине,

И, освещая ту картину,

Пылают два огромных глаза,

Как две блуждающих кометы,

Которым некого бояться,

Но сами вызывают ужас.

И взгляд тех глаз летит все дальше

Сквозь громоздящиеся тучи,

Покуда, как орел могучий,

Не унесется в бесконечность.

2

Повсюду в мире тишина,

И тишина стоит в мансарде.

Вздыхает ветер за окном —

Вздыхает женщина в мансарде.

Присел в постели старший мальчик,

К стене устало прислонился

И глухо, будто из могилы,

Сказал:

«Отец, хочу уснуть я,

Но мне от голоду не спится.

Отец, найди кусочек хлебца!

Хоть покажи и спрячь обратно,

И это будет хорошо!»

«Мой милый, подожди до завтра!

До завтра. Утром хлеб получишь,

Ты булку сдобную получишь

На петушином молоке!»

«Нет! Нынче черствый хлебец

Дороже мне, чем завтра утром

Любая сдоба, потому что

Могу до завтра умереть!

И я умру. Я это знаю!

Ты день за днем сулишь мне завтра,

Но завтра будет, как сегодня, —

Голодное, как и вчера!

Отец, скажи, когда умрем мы,

Когда в могилу нас положат,

И там нас будет мучить голод?»

«Нет, сын мой, если мы умрем,

Мы больше голодать не будем».

«Отец, тогда хочу я смерти!

Прошу тебя — купи мне гробик,

Купи, отец, мне гробик — белый,

Как нашей матери лицо!

На кладбище меня снесите,

А там в могилу закопайте.

Отец, ведь мертвецы — счастливцы,

Им даже голод нипочем!»

Кому же в голову приходит

Ребенка называть невинным?

Где штык такой, такой кинжал,

Который мог бы беспощадней

Пронзить отеческое сердце,

Чем чистые уста ребенка?

Отец несчастный! Он пытался

Сдержать себя, но слезы градом

Вдруг хлынули! Закрыл руками

Лицо свое отец несчастный,

И показалось, что не слезы,

А кровь из лопнувшего сердца

Своей соленой, жаркой влагой

Покрыла руки!

Он не привык стонать и плакать.

Но тут не мог он удержаться.

«Господь небесный! Почему же

Меня ты не оставил вовсе

В небытии, куда стремятся

Душа и тело возвратиться?!

Зачем, господь, семью ты дал мне,

Раз не могу ее питать я,

Как пеликан, своею кровью?!

Но что я говорю? Наверно,

Господь уж знает, что творит,

И мне, слепому человеку,

Его высокий план неведом…

Мне ль бога призывать к ответу?

Бог плыть меня послал по морю,

Свой компас он вложил мне в сердце,

Плыву, куда укажет стрелка!

…Бери, мой сын, бери и ешь!

Ешь маленький кусочек хлеба

И наслаждайся. Этот ломтик

Хотел я поберечь до завтра.

А если съешь его сегодня,

То лишь господь небесный знает,

Чем завтра утром будешь сыт!»

И с жадностью схватил ребенок

Господень дар — сухую корку,

И ярче светлячков влюбленных

Сверкнули детские глаза,

Когда же он с последней крошкой

Покончил — сразу опустилась

Дремота на его головку,

Как опускается на землю

Туман вечерний в час заката.

И мальчуган заснул с улыбкой.

Что снилось:

Хлебец или гробик?

И мать,

Рыдать уже не в силах,

Двух братцев уложила рядом,

Руками обняла обоих,

Заснула на краю постели.

И встал из-за стола мужчина

И, тихо подойдя к кровати,

Задумался, скрестивши руки.

«Вот наконец-то вы счастливы,

Мои родные. С плеч усталых

Снимает сон всю тяжесть жизни,

Ту тяжесть, что влачить должны мы

С утра до ночи… Боже, боже!

Ведь это значит,

Что сон их любит

Сильней меня! Дарит он счастье,

Которого я дать не в силах!

Ну что же! Я и тем доволен,

Что хоть во сне они счастливы!

Родные, спите!

Доброй ночи!»

Затем поцеловал он спящих,

Как будто троицу святую,

И распростер над ними руки

(А сверх того благословенья

Не в силах дать он был ни крошки),

И отошел, на спящих глядя

Нежнейшим взором, чтобы розы

И ангелы всю ночь им снились…

А после, подойдя к окошку,

Он посмотрел во тьму ночную

Так угрожающе, как будто

Поджечь хотело сумрак ночи

Очей полярное сиянье.

3

Где мысли этого мужчины?

Куда стремится дух бессмертный?

Он на таких блуждает высях,

Куда взлететь способны только

Безумцы или полубоги!

Заботы дня, заботы дома

Он сбросил, как птенец скорлупку,

И мчится.

Человек в нем умер,

В нем только гражданин живет.

Кто прежде был привязан к дому,

Теперь привязан только к миру.

Он не троих

В объятьях держит,

А миллионы.

И крылья духа плещут в высях,

Откуда очи видят землю

Такою крошечной, как искра

В бумажном пепле.

И дух крылатый мчится к звездам,

И эти звезды

Трепещут от его полета,

Как пламень свечек!

Мильоны миль в одно мгновенье

Летят светила,

Но дух людской летит быстрее,

И отстают миры, как будто

В лесу от всадника

Деревья!

Когда же он взвился превыше

Скоплений звездных,

Когда уже проник, наверно,

Он в центр вселенной,

Тогда предстал пред ним создатель

Всего живого.

Тот, кто мирами управляет

Единым взглядом,

И свет живет во взгляде этом,

И света этого крупица

Зовется Солнцем,

Вокруг которого вращаться

Назначено Земле с Луною.

И воззвала душа людская,

Купаясь в божьей благодати,

Как лебедь нежится в прозрачной

Воде озерной:

«Господь, мой бог, мое блаженство,

Вот я — одна твоя пылинка!

К тебе взлетел, чтоб распластаться

Перед тобой

И рассказать: я сын твой верный,

Тобою послан в путь жестокий,

Но не ропщу, благословляя

Тебя, отец небесный, ибо

Ниспосланное испытанье

Есть знак любви твоей, о боже!

Я знаю, что тобой я избран!

Земные люди измельчали,

Забыв тебя, рабами стали,

А рабство — всех грехов начало.

В грехах погрязли

Дети рабства,

И человек пред человеком

Склоняется! А кто способен

Вот так склоняться перед ближним,

Тот, господи, есть твой хулитель!

Тебя, господь, позорят люди,

Но так не может длиться вечно —

Вновь обретешь свое величье!

Ты дал мне жизнь, отец небесный,

Я посвящу ее тебе,

И будет ли за то награда —

Не думаю об этом я!

Ведь каждый раб готов трудиться,

Когда награду посулят,

Но без надежды на награду

И без желания наград

Трудился я и снова буду

Трудиться точно так и впредь!

И будет мне вознагражденьем,

Что из несчастнейших рабов

В людей вновь превратятся люди…

Хоть грешники они, но все же

Я их люблю. О боже правый,

Дай света, боже, дай мне сил,

Чтоб ради ближних потрудиться

Мне не напрасно удалось!»

Такую речь душа сказала

И возвратилась с небосвода

Обратно в тесную каморку,

Где тело ждет ее, застыв.

И вот мужчина содрогнулся,

Озноб прошел по телу,

Холодный пот блеснул на лбу

Въявь это было или снилось?

Въявь. Потому что спать хотелось.

Устал летать. И на ресницы

Уселся сон. И человек

Свое измученное тело

Приподнял и понес, шатаясь,

К соломенному тюфяку.

И вот

Тот самый,

Кто недавно

Беседовал на небе с богом,

Теперь валяется на грубой

Подстилке, где-то на полу.

Пал на солому благодетель

В тот час, когда владыки мира,

И палачи, и нечестивцы

На шелковых подушках снят.

В последний раз ночник мигает,

И гаснет язычок усталый,

Рассеивается за окошком

Ночная тьма.

Вдаль уплывают тайны мрака,

Заря, садовница вселенной,

Проснувшись, рассыпает розы

На стекла окон городских.

А вот и солнце. Луч рассвета

Ложится на чело мужчины,

Как золотой венок,

Как теплый

Блестящий божий поцелуй.

Раздача текста «Национальной песни» перед типографией Ландерера и Хеккенаста 15 марта 1848 г.

(Из газет того времени).

4

Кто ты, чудесное созданье?

Кто ты, мужчина?

Одеянье

Твоей души —

Плащ огнецветный,

Из звездных сотканный лучей,

Но тело у тебя одето

В лохмотья! А в карманах — пусто.

Тебя с семьею мучит голод,

И праздником считаешь ты,

Коль свежим хлебом удается

Украсить непокрытый стол,

Но осчастливить мир ты хочешь

Такими благами, каких,

Увы, не можешь обеспечить

И для семейства своего!

Свободный вход имея к богу,

Попробуй-ка явись ты в гости

В господский дом. Тебя не впустят.

Ты вольно с богом говорить,

Но если богача окликнешь,

Он даже и не обернется…

Есть люди, что тебя сегодня

Святым апостолом зовут,

Другие же тебя готовы

Назвать злодеем, святотатцем.

Кто ты? Откуда происходишь?

Родители тобой гордятся,

Иль от стыда горят их лица,

Коль о тебе заходит речь?

На чем рожден ты? На дерюге?

А может быть, и на парче?

Я мог бы рассказать подробно

О жизни этого мужчины.

Я расскажу… А если б кистью

Изображал я эту жизнь,

Меня преследовал бы образ

Ручья, берущего начало

Среди неведомых утесов,

Текущего через ущелья,

Где стаи воронов ютятся, —

Ручья, который с гор стремится

И спотыкается о камни,

И вечной болью стонут волны…

5

Часы провозгласили полночь,

А ночь была жестокой, зимней,

Ее тираны — Тьма и Холод —

Владычили над целым миром.

В домах таились люди. Кто бы

Стал искушать богов небесных

В такую ночь под вольным небом?

На улицах, где так недавно

Томились и толкались люди,

Все было пусто, точно в руслах

Иссохших рек. И в том безлюдье

Скитался лишь один безумец —

Вихрь…

Он по улицам метался,

Как будто бы оседлан чертом,

Который огненные шпоры

Ему в бока вонзал…

Гневливо

Он вскакивал на крыши зданий,

И в трубы лез,

И мчался дальше,

И выл в простуженные уши

Глухой, ослепшей зимней ночи,

Затем тот вихрь вцепился в тучи,

Когтями разодрал их в клочья;

В испуге звезды задрожали,

И, как утопленник, всплывая

Меж туч, луна заколыхалась.

Но вот уже через мгновенье

Вихрь снова мощным дуновеньем

Укутал в тучи

Луну и звезды,

И на землю с высот небесных,

Как птица хищная на жертву,

Он ринулся,

Но уцепился

Лишь за расшатанную раму

В оконце ветхом,

Встряхнул ее и вырвал с треском

И, насладясь переполохом,

Умчался прочь со страшным смехом.

Был город пуст. Кому охота

Гулять в такую ночь? Но все же

Вот путник… Иль, быть может, призрак —

Его обличив неясно…

Идет… все ближе он… и видно,

Что это женщина. Но только

Останется загадкой мрака,

Кто это — дама под вуалью

Иль просто нищенка в лохмотьях?

Она несмело огляделась

И вдруг увидела карету,

К ней воровским подкралась шагом,

Удостоверилась, что кучер

На козлах дремлет преспокойно,

И тихо приоткрыла дверцу…

Ворует? Нет, наоборот, —

Кладет в карету что-то… Дверцу

Захлопнула и исчезает…

И вот открылись двери дома,

Выходят господин и дама,

Они идут к карете. Сели.

Бич свистнул. Лошади помчались.

Но что за крик внутри кареты?

То дама взвизгнула. В карете

У ног ее пищит дитя!

Доехали… Открылась дверца,

Выходят господин и дама,

И тут вознице молодому

Сказала пассажирка так:

«Вот получите деньги эти,

А там в карете вы найдете

Ребенка, малое дитя!

Себе на чай его возьмите —

Великолепный мальчуган!

О нем вы, милый, позаботьтесь —

Ребенок — это дар господень!»

И господа ушли, смеясь.

Дитя, найденное в карете,

Что ж ты не родилось собакой!

Ведь на коленях этой дамы

Тебе местечко бы нашлось!

Она тебя бы воспитала…

Но так как ты не собачонка,

То знает лишь господь небесный,

Что в жизни станется с тобой!

Почесывал затылок кучер…

Молился он или бранился?

Но ясно было и понятно,

Что этот самый божий дар

Ему пришелся не по вкусу:

«Ведь вот щенок! Что с ним поделать?

Везти домой? Но мой хозяин

Обоих вышвырнет за дверь!»

И зло стегнул он лошадей

И горестно поехал прочь.

Он улицей окрайны едет

И видит, что в одном трактире

Еще не кончилось веселье.

Окно трактира багровеет,

Как пьяницы распухший нос.

«Ну вот и ладно!» — буркнул кучер,

Господень дар к дверям кабацким

Подбросил и погнал коней!

Едва успел отъехать кучер,

Как из дверей кабацких выпал,

Крича ужасные проклятья,

Порядочно хмельной старик.

Через порог переступая,

Споткнулся он и растянулся,

Да так, что носом снег вспахал.

«Вы пострадали, ваша милость! —

Он сам себе промолвил лежа. —

А ты, порог, ты вырос, что ли?

Вчера ты не был так высок!

Ведь если был таким вчера ты,

То я бы и вчера споткнулся,

Но ведь вчера я не споткнулся,

Хотя не меньше пил вина.

Я в этом деле очень точен!

Я пью по мерке. Понимаешь?»

Так он бурчал, с трудом поднявшись,

И прочь поплелся он, твердя:

«Нет, что вы там ни говорите,

А по сравненью с днем вчерашним

Он вырос… И не отступлюсь я

От этого… Я сделал шаг,

А он, проклятый, вырос… Стыдно

Подстраивать такие штуки!

А может быть, подложен камень?

Ведь люди злы! Все может быть!

Всегда хотят подставить ножку,

Дурные люди, злые люди!

Брось под слепые ноги камень,

И человек расквасит нос!

Мол, слепость ног подгадит носу!

Ну ладно! Я хоть тем утешусь,

Что все о камешек споткнутся!

Хе! Полюбуюсь, посмотрю,

Как будут люди спотыкаться…

Но, впрочем, что я говорю!

Старик, ты что это задумал?

Достойно ли тебя злорадство?

Нет, старина, вернемся к двери,

Отбросим этот камень прочь!

Я вор, а при нужде — грабитель,

А если надо, я — убийца,

Но все же не допустит совесть,

Чтоб люди спотыкались зря!»

Идет назад старик почтенный,

Чтоб от дверей отбросить камень»,

Нагнулся, взял его руками.

«Ха! Что за писк!» И вздрогнул старец

И закричал от удивленья:

«Гром разрази меня, но только

Не видел мир такого камня!

Он — мягкий, и к тому ж визжащий!

Визжащий камень! Это странно!

А ну-ка, поднесем к окошку…

Хо-хо! Да это же — младенец,

Ребенок самый настоящий!

Гу! С добрым вечером, братишка!

Или сестренка? Непонятно!

Ты кто таков? Какого черта

Здесь оказался? Вероятно,

Удрал ты из родного дома,

Злодей малюсенький! Однако

Что я толкую? Вздор какой-то!

Ведь ты, бедняжечка, в пеленках,

Быть может, только что родился.

А кто родители? Я знал бы,

Так вмиг бы им тебя доставил!

Вот это уж злодейство вправду —

Такого малого ребенка

Подкинуть, как башмак Дырявый!

На это ведь не только воры,

А даже свиньи не способны!

В лохмотья жалкие укутан,

Ты — бедной матери ребенок.

Гм… а быть может, и не бедной,

А для отвода глаз она

Тебя укутала в лохмотья,

Чтобы никто не догадался

О знатности происхожденья…

Кто знает? Знать никто не может,

Навеки тайна будет тайной…

Но кто займется человечком?

Кто? Я! Ей-богу, я и стану

Отцом твоим, и честь по чести

Тебя я воспитаю. Буду

Красть для тебя, покуда в силах.

Когда ж для этой я работы

Состарюсь, — будешь красть, мой мальчик,

Ты для меня. Уж так ведется.

Рука-то руку моет! Понял?

И воровство мое отныне

Становится вполне законным —

Я на двоих теперь ворую!

Терзать меня не будет совесть!

Однако молоко ребенку

Необходимо. Что ж! Достанем!

Соседка своего младенца

Как раз вчера похоронила —

Теперь тебя кормить возьмется.

Возьмется! Коль почует деньги,

То выкормит она и черта!»

Так бормоча, побрел он к дому,

Старик добрейший. Переулки

Вели к жилищу потайному,

К норе в подвале…

И соседку

Он разбудил:

«Соседка, свечку!

Зажгите свечку поскорее,

Не то сожгу я всю трущобу!

Зачем свеча — вы знать хотите?

Зажжете — все вам станет ясно!

Так! А теперь без промедленья

Младенца накормите грудью.

Где взял его я? На пороге

Нашел. Подарок это божий,

Ведь говорил я не однажды —

Меня господь небесный любит!

Да! Любит! И гораздо больше,

Чем это думают попы!

Вот вам сокровище, соседка,

Но, чур, его не уморите,

Как своего дитятю. Ясно?

А все расходы и затраты

Я вам, конечно, возмещу!

Ведь мы друг друга понимаем!

Сочтемся! Правда, деньги нынче

Родятся плохо — люди стали

Стоглазы, черт их побери!

Но все ж я уплачу по-царски.

Поможет бог! И повторяю:

Заботьтесь о ребенке этом,

Как будто о самой себе!

Ведь старости моей надежда

Найденыш этот!»

Сторговались…

Дитя пригрето. Ротик тянет

Из женской груди жизни горечь.

Лишь день живет дитя, но сколько

Его уж эта жизнь швыряла?!

А что еще случится дальше?!

6

Поутру рано старый грешник

Спросил соседку с любопытством:

«Как чувствует себя ребенок?

Хозяевами гость доволен?

Э, милая моя соседка,

Мне кажется, у вас прохладно!

Вы, ведьма этакая! Скряга!

Сто раз я повторять вам буду:

Топите печь!.. Ну, ладно, ладно…

Он мальчик или же девчонка?»

«Да, господин сосед, он мальчик —

Он первосортнейший мальчишка!»

«Тем лучше! Лет за восемь-девять

Такой Христос из парня выйдет,

Такого вора воспитаю,

Что прямо прелесть!

В этом деле

Я знаю толк!

Кем, как не мною, был воспитан

Хотя бы Тамаш одноглазый,

Тот самый, что на днях повешен?

Вот это вор был! Одноглазый,

Тысячеглазого он бога

Обворовал! Сынок, не бойся,

И ты не самоучкой будешь!

Но — имя? Надобно, соседка,

Ребенку дать такое имя,

Которое его прославит

На целый мир.

Итак, мой ангел,

Какое имя дать ребенку?

А ну-ка мы заглянем в святцы.

Так… Был вчера Сильвестров день!

Прекрасно! За попа я буду,

А вы, соседка, будьте крестной,

Мы окрестим его, чтоб имя

Носил мальчишка по закону

И был бы добрый христианин,

А не язычник, и не смел бы

Его прогнать от двери райской

Апостол Петр…

Итак, приступим…

Есть теплая вода в кастрюльке?

Ребенка дайте мне сюда!

Но — стойте. Я ведь поп. Где ж ряса?

В мешок вот этот облачусь!»

И, облачившись, старый грешник

Схватил кастрюльку церемонно

И, совершив обряд крещенья,

Сильвестром мальчика нарек.

7

Прошло четыре с лишним года.

И вот Сильвестр уж не младенец.

Во мгле трущоб, во тьме подземной

Он вырос вместе с преступленьем

И насекомыми. На небо

Он не глядел, и воздух чистый

Он не вдыхал, и красотою

Земли не мог он любоваться.

Он жил, как мертвые в гробах.

Но радовался старый грешник,

Что ум и ловкость может высечь

Из маленького мальчугана,

Как будто искру из кремня.

Не сомневался он нимало —

Из искры разрастется пламя!..

Таскал уж у торговок фрукты

Четырехлетний мальчуган,

Умел выуживать монеты

Из шляпы нищего слепого…

И свежим хлебом, добрым словом

Платил, нисколько не скупясь,

Премудрый старый воспитатель

Воспитаннику за успехи,

Но бил ребенка, если за день

Ни крошечки не крал Сильвестр,

Хоть так случалось очень редко.

И видел мудрый старый грешник:

Растет его надежда, крепнет!

И множество воздушных замков

На скалах будущего ставил

Старик, покуда не пришлось

Застрять между землей и небом

Ему в петле, — хоть мудрый старец

Гораздо больше заслужил!

В минуту вознесенья старца

Соседка не сидела дома,

А видела, как ловкий мастер

На благодетеля накинул

Петлю. И высунул нахально

Старик язык свой, и как будто

Над целым миром издевался

Он на прощанье в этот миг.

Домой вернувшись после казни,

Соседка мальчику сказала

Приветливо и благосклонно:

«Ну вот… Теперь тебя, сыночек,

Черт может взять, когда захочет.

Так уходи же с богом к черту!

Отныне за тебя не платят.

Не на свои же деньги буду

Откармливать тебя, как гуся!

Я окажу тебе любезность

И провожу тебя до двери,

Но если ты назад вернешься,

В канаву выброшу тебя!»

Всего не понял несмышленыш,

Но он повиновался молча.

Когда ж за ним закрылись двери,

На этот звук он обернулся

И в путь бестрепетно пустился.

Он брел

По улицам столицы.

Столь далеко зашел впервые,

И все, что видел, было ново:

Дома, ряды нарядных лавок,

Толпа прохожих разодетых…

Раскрыв глаза, стоял мальчишка,

Раскрыв, глаза, шагал он дальше,

И если улица кончалась,

Она в другую превращалась,

Как будто город был бескрайным.

От путешествие такого

Устал ребенок. И на тумбу

Взял и присел у перекрестка,

Ребят каких-то увидал.

Любуясь блеском их игрушек,

Он улыбался, и как будто

Играл он тоже вместе с ними,

И незаметно задремал.

Спал долго.

Вдруг ему приснилось,

Что два пылающие прута

Из раскаленного железа

В глаза ему хотят вонзиться.

И тут он застонал от страха.

Затрепетал и пробудился.

Была уж ночь. На небе — звезды,

На улицах — ни человека,

И только жирная старуха

Стояла перед ним.

Упорно

Она в глаза ему глядела,

И мальчик испугался больше,

Чем раскаленного железа,

Ее пронзительного взгляда.

И головой припал он к тумбе,

Взглянуть не смея на старуху,

Но и не смея отвернуться.

Погладила его старуха

И ласково проговорила:

«Как звать тебя? Кто папа с мамой?

Где ты живешь? Пойдем. Дай ручку.

Я доведу тебя до дома».

«Сильвестр я, — мальчик ей ответил. —

Кто папа с мамой — я не знаю.

Меня нашли. Дамой вернуться

Я не могу — меня соседка

В канаву бросить обещает!»

«Тогда пойдем, сынок, со мною.

Пойдем! Тебе я буду мамой

Заботливой и кроткой… Хочешь?»

И вслед за страшною старухой

Пошел с тревогою ребенок.

Дрожал, почти терял сознанье —

Чего боится — сам не знал.

«Мы здесь живем, сынок. Вот видишь, —

Сказала страшная старуха, —

Мое жилье — каморка эта!

А кухня будет за тобой.

Ты не соскучишься. Тут — песик…

Эй, песик! Правда, милый песик?

Вот с ним и будете вы вместе

Здесь на одной подстилке спать!

Постели лучшей и не надо —

Тебя согреет милый песик.

Не бойся, это — добрый песик!

Гляди, как ласково он смотрит,

Приветливо хвостом виляет!

Вы будете любить друг друга,

Как братцы, я не сомневаюсь!

Ну вот, ложись теперь и спи.

Есть хочется? Дала бы ужин,

Но поздно, спать тебе охота,

Да и к тому ж, на сон грядущий,

Особенно ребятам малым,

Есть не полезно — черти снятся!

Ложись же, мальчик, и усни!»

Затем старуха удалилась,

А мальчик робко к псу поплелся

И лег с ним рядышком несмело.

Но дружелюбно

Прижался пес к спине ребячьей.

Сквозь сумрак ночи очи пса

Сверкнули, и мерцанье это

Таким казалось мирным, братским,

Что мальчик вовсе осмелел.

Они все ближе и все ближе

Во мгле друг к другу прижимались.

Ребенок гладил пса по шерсти,

И в губы пес его лизнул,

И разговаривал с ним мальчик,

А пес в ответ скулил о чем-то,

И такова была завязка

Горячей дружбы…

А наутро

Старуха мальчику сказала:

«Теперь, дитя мое, послушай!

Пойми, пожалуйста, что даром

Я содержать тебя не стану —

Ведь даром даже гроб господень

Не стерегли! Пойми, дружок:

Работать надо!

Так и написано в Писанье:

«Кто не работает — не ест!»

Тебе придется потрудиться.

Не бойся! Будет этот труд

Не тяжелее, чем у принца!

Труд этот нищенством зовут!

Вот — вся работа. Мне уж стыдно

Просить — я слишком раздобрела.

Меня народ жестокий гонит,

Когда я руку протяну.

А ты для попрошайства годен,

Тебя-то люди пожалеют

И подадут. Ты говори:

«Я сирота, отец мой помер,

А мать лежит больная дома!»

Следить я буду за тобою

Из-за угла, и это значит,

Что ты трудиться должен честно.

В противном случае — заплачешь.

Могу сказать тебе заране:

Добра я в добром настроенье,

Но очень зла я, если — злая!

И будет лучше, если это

Ты на носу себе зарубишь.

Ты понял?

Значит, будешь клянчить

У всех, чье платье побогаче,

Чем у тебя. Таких — немало…

При виде их ты тянешь руку,

Л голову склоняешь набок,

А брови этак вот сдвигаешь,

А губы так вот опускаешь,

А глазки этак вот слюнявишь,

А произносишь вот что, помни:

«Во имя матери и бога!»

Все ясно? Повторять не надо?

Не понял — повторю сначала,

А непонятны объясненья,

Так я науку попрошайства

Вобью в тебя вот этой палкой!»

«Я понял все, — Сильвестр ответил, —

Я ничего не позабуду».

«Ну, покажи! — сказала ведьма.

Послушала и удивилась. —

Хи-хи! Прекрасно, в самом деле!

Впрямь дно нашла я золотое

В тебе, сынок!»

Тут ухмыльнулась

Старуха пакостная:

«Будем

Как графы жить! Совсем как графы!

Немедленно приступим к жатве.

Есть хочешь? Ну, когда вернемся,

Наешься прямо до отвала.

А впрочем, много есть не надо,

А то некстати разжиреешь,

И вся удача, точно заяц,

Ускачет, а тогда по следу

Хоть палкой бей — не будет толку!

Гроша не стоит

Толстый нищий!»

Идут на людный перекресток.

«Вот здесь и встань!» — сказала ведьма,

Сама идет в кабак соседний,

Поглядывает из окошка.

И каждый раз, когда Сильвестру

Бросает кто-нибудь монету,

Карга стаканчик подымает,

Отхлебывает, ухмыляясь.

8

Так проходили дни за днями.

Просил и голодал ребенок.

Заботилась карга исправно,

Чтоб он не разжирел, бедняжка.

Просил и голодал — лишь это

Он знал и ничего иного.

Он видел: сверстники играют,

И думал: «Как бы славно было

Играть вот так, с другими вместе!»

И созревал печальный разум,

И ясно понимал ребенок,

Что он — несчастен!

Уже два года

Он попрошайничал вот этак,

Уж больше и не приходилось

Слезу подделывать слюною —

Глаза слезой блистали сами!

И лишь один был друг, который

Всегда глядел тепло и с лаской

На мальчугана.

Любовь у них была взаимной,

И с этим другом он делился

И тем, что получал от ведьмы,

И тем, что подавали люди.

Была собака

Этим другом!

Сильвестр утрами чуть не плакал

При расставанье с другом верным,

А возвращаясь, ликовал он,

Увидев пса… Старуха ведьма

Уже возревновала к дружбе.

Завидовала, что собака

Ее любила много меньше,

Чем мальчика. И часто била

Собаку, а собака выла,

А мальчик плакал И старуха

Собаку выгнала из дома,

На пес тотчас же возвратился.

Сильвестр любил его все крепче,

Старуха гневалась все больше!

Так жил ребенок. Шестилетний,

Он нищету шести: столетий

Познал. И радости сиротской

Познал он несколько минут.

Дрожа от холода, стоял он

На улице. Был поздний вечер

Ненастной осени. Над грязью

Висел туман.

В грязи, в тумане,

Сильвестр, босой, стоял без шапки,

Худую маленькую руку

Протягивал к прохожим он.

Просил он. И горящей болью,

И перезвоном похоронным

Его моленья доносились

До человеческих сердец.

И вдруг какой-то хмурый барин

Взглянул так пристально и грозно,

И так его сверкнули очи,

Что захотелось убежать.

«Постой! — промолвил хмурый барин.

Сильвестр не смел пошевельнуться. —

Где мать твоя и кто отец твой?»

«Мать…» Мальчуган хотел начать

Привычное повествованье,

Что мать больна и голодает,

Отец же только что скончался,

Но вдруг решил, что хмурый барин

Не даст ему солгать ни слова.

«Он знает все», — подумал мальчик…

«Родителей нет у меня! —

Он прошептал. — И ничего я

Про них не знаю. Я — подкидыш!»

«Иди за мною», — буркнул барин,

И мальчуган повиновался.

Но ведьма, выйдя из трактира,

«Лжец! — закричала. — Дрянь мальчишка,

Куда ты? Это сын мой, сударь!

Ведь это, сударь, мой сынок!»

«О сударь! — закричал ребенок. —

Не сын я ей! Не верьте, сударь!

Спасите, сударь, защитите,

С собой возьмите, умоляю!

Мне нищенствовать надоело,

Я соберу — она отымет!

Она меня почти не, кормит,

Затем чтоб стал я худ, как щепка,

И мне щедрее подавали!

О, господи! Я есть хочу!»

Так закричал Сильвестр. С мольбою

Он поглядел на господина,

И слезы хлынули как дождь.

«Ах ты подлец, ах, богохульник! —

Седая ведьма заорала, —

Ах, желудь с дьявольского дуба!

Ты колос лжи, худая морда,

Негодная и на подметки!

Такой-сякой ты, дрянь сплошная!

Ты скажешь, что и подаянье

Мне отдаешь? Стыжусь до смерти

Такого попрошайки-сына —

Недогляжу, а он уж клянчит!

Ведь сколько раз его лупила

За то, что он меня позорит.

Бедна я, но просить нет нужды —

Живу на заработок честный…

Его я голодом морила!

На самом деле от себя

Кусок я лучший отрываю

И прямо в пасть ему сую…

Ну, ладно. Пусть… Но — отрекаться!

Ах ты, ничтожная душонка,

Неужто можешь ты, негодник,

От матери родной отречься?

Да как же печень, селезенка

Не вырвутся из злой утробы?

От матери своей отречься!

Как смел ты, внучек? Покарает

Тебя господь! Как смел от бабки…

Тьфу, черт… От матери отречься?»

И тут, переведя дыханье,

Карга пошла браниться дальше,

Но хмурый барин вдруг воскликнул:

«Молчать! Комедии довольно.

Не то тебя ударю палкой!

Ишь, ведьма!

Ты ж пьяна, как бочка!

Ну, ладно. С метриками завтра

Приди ко мне, но в трезвом виде

(Живу в большом вот этом доме)

И если метрики покажешь,

Ребенка я отдам обратно…

Ну, прочь иди! А ты, мой мальчик,

Иди за мной!»

За господином

Сильвестр пошел. Ему казалось,

Что ведьма тащится по следу,

За шиворот схватить готова.

Но та, не смея приближаться,

Там и осталась, где стояла,

И только кулаки казала,

Глазами страшными вращая.

Они пылали, как раскаленное железо,

Когда его кует кузнец.

9

Гораздо лучше зажил мальчик —

И воровать теперь не надо,

И попрошайничать не надо —

Что за блаженство! Что за счастье!

Лишь иногда тревоги ястреб

Над ним парил: а вдруг старуха

Придет и метрики предъявит?

Что делать? А порою реял

Над мальчиком печали голубь —

Припоминался верный песик,

Друг и товарищ.

В такие дни к старухе ведьме

Готов был мальчик возвратиться

И попрошайничать, чтоб только

Увидеть пса. Он часто снился.

Сильвестр во сне ласкал собаку,

А та ему лизала руку.

И, пробудившись, мальчик плакал

Так долго-долго, горько-горько.

А барин, приведя Сильвестра

В свой дом, тотчас распорядился,

Чтоб слуги привели в порядок

Несчастнейшего мальчугана.

Его почистили, отмыли

От старой грязи, вместо тряпок

В нарядное одели платье…

Как было все это приятно!

Как будто снова он родился!

Но вслед за этим хмурый барин

Позвал его и молвил строго:

«Вот сын мой! Ты его обязан

Звать «милостивым государем»,

И это будет твой хозяин.

Чтоб ты ему повиновался!

Он будет барин, ты — прислужник.

Ты должен слушаться, и только.

Едва успеет он подумать —

Понять ты должен и исполнить.

И все тогда в порядке будет, —

Тебя одену и обую,

А коль не так — тебе на плечи

Навешу я твои лохмотья,

В которых ты сюда явился,

И — уходи куда угодно

И попрошайничай, как прежде!»

И молодому господину

Служить подкидыш начал честно.

Сопровождал его повсюду

И сделался хозяйской тенью.

И по движенью губ хозяйских

Угадывал, что хочет барич,

Чтоб выполнить без промедленья.

…Но все ж страдал наш бедный мальчик

По той причине,

Что юный сударь

Таким же был щенком противным,

Как все барчата…

Ежеминутно, ежечасно

Барчонок унижал Сильвестра:

Коль супом обжигал он губы,

То бил он по губам Сильвестра,

И если кто-нибудь при встрече

Не кланялся барчонку злому,

То он срывал с Сильвестра шапку.

А если за волосы дергал

Цирюльник барича, то барич

Тотчас хватал за чуб Сильвестра.

И не было такой издевки,

Какая бы ни приходила

На ум барчонку. Он Сильвестру

Ступал на пятки: «Прочь с дороги!»

Плевался и бросался грязью,

Чтоб посмеяться: «Как ты грязен!»

И бил. И если мальчик плакал,

То барич звал его ублюдком.

Терпел немало бедный мальчик,

Страдал все больше он и больше,

Однако все свои несчастья

Претерпевал он, как мужчина,

В котором дух живет могучий.

А почему не оставлял он

Мучительную эту службу?

О, если б вы об этом знали!

Нет, не харчи и не одежда

Удерживали от соблазна

Бежать отсюда без оглядки!

Он не был гусаку подобен

Иль петуху, что забредают

Далёко, но, почуяв голод,

Вновь возвращаются к кормушке.

Нет! Был на соловья похож он,

На жаворонка походил он,

Которые, едва почуяв,

Что растворились дверцы клетки,

Пренебрегают сытой пищей

И улетают безвозвратно,

Чтоб вольной волей насладиться.

Вот кем он был! Он был как птица,

Стремящаяся на волю,

Но все ж не покидал он клетки,

Он к этой клетке был прикован

Одним желанием —

Учиться!

Учился он в господском доме:

Стоял он за спиной барчонка,

Заглядывая жадно в книги.

И все, что говорил учитель,

Немедленно запоминал он,

И то, что выучил однажды,

Из головы не вылетало —

Читать, писать он начал прежде,

Чем глупый барич…

Вот так и умножались годы,

Вот так и умножались знанья,

Как будто бы рога оленя,

Они ветвились.

И мальчуган гордился этим.

И, если барич

Все путал, по обыкновенью,

Сильвестр его ошибки видел,

И про себя он улыбался.

Все это понимал учитель

И знал он, что слуга способней

Высокомерного барчонка.

И если тот не знал урока,

Учитель, на позор лентяю,

К слуге с вопросом обращался

И, получив ответ толковый,

Стыдил барчонка.

Но успехи

Сильвестру не сулили счастья.

Наоборот — кичливый барич

Слуге, который был умнее,

Мстил и придумывал обиды

Все оскорбительней, все злее.

А мальчик барские удары

Душою ощущал, не телом.

Краснел не потому, что больно,

А потому, что было стыдно.

Так время шло. И на рассвете

Семнадцатого года жизни

Лучи всходящего светила

Рассеяли туман сознанья,

И каждый луч сливался в букву,

И буквы стали письменами.

«Довольно! По какому праву

Здесь бьют меня? Какое право

Один имеет человек

На то, чтоб обижать другого?

И разве создает господь

Того хорошим, а другого

Плохим? Нет! Если справедлив

Господь небесный, то не может

Так делать! Значит, всех людей

Он любит равно! Вот в чем правда!

Я больше не могу терпеть!

Довольно, хватит, будь что будет!

Я получаю пищу, кров,

Но ведь работаю за это.

И за добро я заплатил.

Они меня заставить могут,

Чтоб я работал дни и ночи.

У них на это право есть,

Но нету права на побои!

Пусть тронут только раз еще,

И я не потерплю, ей-богу!»

Так и случилось. И однажды,

Когда барчонок замахнулся

(Ждать этого пришлось недолго),

Сильвестр воскликнул: «Хватит, барич!

Не смейте! Дам такую сдачу,

Что плакать будете до смерти.

Довольно был я вам собакой,

Которую пинали, били]

Теперь я стану человеком!

Ведь слуги — это тоже люди.

Поймите: то благодеянье,

Что оказал мне ваш родитель,

С меня вы сколотили палкой.

Итак, мы — квиты!»

От этой речи необычной

Остолбенел барчонок. Взвизгнул:

«Ты бунтовщик! Да как ты смеешь?

Подкидыш! Рабское отродье!»

Но голосом, презренья полным,

Ему в ответ промолвил мальчик:

«Да? Рабское отродье? Если

Уж говорить о родословной, —

Быть может, мой отец знатнее

Всех ваших предков, вместе взятых.

А то, что он меня подкинул,

Его, а не моя ошибка.

И если все аристократы

Так омерзительны, как вы,

То мой отец прекрасно сделал,

Что бросил он меня. Теперь

Благодаря его поступку

Я стану честным человеком!

Я бунтовщик? Но если бунтом

Считается у человека

Сознание, что человек он

И остальных людей не хуже,

То званье бунтаря приму я

С великой гордостью! И если б

Свои я чувства обнаружил,

За мной бы встали миллионы

И все бы в мире задрожало,

Как Рим дрожал во дни Спартака,

Когда рабы, сорвав оковы,

Хлестали ими стены Рима!

Нет, милостивый государь!

Бог с вами! Мы должны расстаться.

Сегодня с вами говорил я

Как человек. А коль слуга

Подымется до человека,

То лучше с голода умрет

И лучше он пойдет на плаху,

Но не останется слугой!»

И повернулся он и вышел

Навеки из большого дома,

Где детство, как цветок болотный,

В воде стоячей отцвело.

Пошел куда глаза глядели,

В огромный мир побрел без цели,

И юность загорелась в сердце,

Пылало сердце, будто город,

В котором пламень раздувался

Орущим великаном

Вихря.

И столько образов чудесных

В пыланье этом возникало,

И закалял тот пламень душу,

Как пламень горна брус железа!

А у заставы

Настиг Сильвестра

Учитель барский.

Едва переводя дыханье,

Добряк сказал:

«На, спрячь подальше

Вот эти деньги… Эта за год

Я накопил… Тебе ж, мой мальчик,

Не на год хватит,

Коль будешь тратить

Экономно…

Я говорю тебе, сыночек:

Большим ты станешь человеком!

Я мальчиков тебя достойней

Еще не видывал… И сам я

Твои испытываю чувства,

Но высказать их я не смею.

Я очень за тебя боялся —

Ты поразил меня отвагой!

Благословит тебя создатель

За все слова твои… Совет мой…

Нет, мой приказ… Приказ! Ты слышишь?

Чтоб ты учился, кончил школу!

Я прокляну

За ослушанье,

Да и господь тебя накажет.

Не для себя на свет рожден ты,

А для отечества, для мира.

Вот мой приказ: изволь учиться!

А впрочем,

Сам ты это знаешь,

Ведь ты и так учиться любишь!

Итак, благословит создатель

Тебя, сынок! Живи счастливо

И вспоминай меня порою,

А если мой совет забудешь,

То и меня забудь навек!»

К учителю склонился мальчик,

Хотел поцеловать он руку.

Тот сделать это

Не позволил,

А сам Сильвестра крепко обнял,

Поцеловал и удалился

Он со слезами на глазах…

…Как радовался подросток,

Как радовался бедный мальчик:

Его впервые полюбили!

Шестнадцать лет он жил на свете

И мучился,

Покуда встретил

Человека,

Который оттолкнуть не хочет,

А обнимает.

10

Вот прочь из города он вышел,

Из тесных стен на вольный воздух,

Как из тюрьмы освободившись,

Пошел, вдыхая воздух вольный.

Наиценнейший дар господень,

От коего и ноги крепнут,

И крылья духа вырастают.

И на ходу он оглянулся,

А город был уже далеко,

Дома один с другим сливались,

И поглотил наполовину

Туман коричневые башни,

И, как пчелиное жужжанье,

Шум толп из города донесся.

И подбодрял себя подросток:

«О, дальше, дальше, чтоб не слышать

Тот шум и ничего не видеть,

Чтоб позабылось все, что было

В той жизни, если только жизнью

Все то, что было, звать возможно!»

Как будто бы кнутом гонимый,

Бежал Сильвестр. И город скрылся,

И лишь тогда, в бескрайной дали,

Он ощутил себя свободным.

«Свободен я! — вскричал подросток. —

Свободен я!» Ни слова больше

Не мог он вымолвить, но слезы

Об этом чувстве говорили

Красноречивее, чем речи.

О, что за чувства, что за мысли,

Когда впервой почуешь волю!

Все дальше, дальше шел подросток,

Туда, куда влечет природа,

И с величайшим удивленьем

Глядел он на леса, и горы,

И на луга, и на равнины, —

На все, что открывалось взору.

И все это казалось новым.

Впервые видел он природу

В ее красе.

И жадный взор

Блуждал в зеленых дебрях леса

И по вершинам дальних гор,

Где шум ручья звучит, как гром,

А гром звучит, как будто грохот

Во время Страшного суда…

И возвращался взор тогда

К безмолвным низменностям пушты,

Где тихие ручьи блуждают

И кажется великим шумом

Жуков чуть слышное жужжанье.

Повсюду побывал подросток

И восхищенными глазами

Все обошел. И вот, охвачен

Священным чувством восхищенья,

Он опустился на колени.

И господу взмолился так:

«Господь! Тебя я обожаю!

Теперь я знаю, кто ты! Часто

Слыхал твое святое имя

И сам твердил я имя это,

Не ведая его значенья.

Но вот Великая Природа

Твое величье объяснила.

Теперь я знаю — кто ты! Славься,

Господь, вовеки!»

Куда б он ни взглянул — повсюду

Он видел чудную природу.

Но также видел он, скитаясь:

Везде несчастен человек,

Везде нужда и злодеянья

Его гнетут! Везде, всегда!

И убедился юный путник,

Что все ж не самый он несчастный

Среди людей,

И было больно

Понять, что есть на свете люди,

И большей жалости достойны,

Чем он. И собственная скорбь

Все меньше делалась, покуда

Не позабыл о ней он вовсе

И ощущать ее не стал.

И, чуя лишь чужие беды,

Сильвестр чело склонил на камни

И зарыдал.

11

И то, что кроткий воспитатель

Ему сказал, вручивши деньги

И обнимая на прощанье, —

Слов этих не забыл Сильвестр.

Он поступил учиться в школу

И обучался в ней прилежно,

И, как луна средь звезд, сиял он

Среди товарищей своих.

Товарищи ему дивились,

Но все ж его не полюбили —

На них давило, точно камень,

Величие его души.

Так на Сильвестра ополчились

И издевательство и зависть —

Летели ранящие стрелы.

Что тут поделать мог Сильвестр!

«Зачем понадобилось это? —

Нередко с кроткой добротою

К товарищам он обращался. —

Вы обижаете меня!

Зачем, друзья, вам это надо?

Учусь не для своей я пользы —

А ради вас!

Ведь все, что в школе я узнаю,

Поверьте мне, пойдет на пользу

Всем добрым людям в этом мире —

Кому угодно, а не мне!

Когда б вы мне взглянули в душу,

Наверное бы полюбили

Меня вы так же, как сейчас

Вы ненавидите меня!

Когда б вы мне взглянули в душу,

Вы поняли б свою ничтожность

И веток бы рубить не стали,

Где созревает плод для вас!

В тени вот этих самых веток

Когда-нибудь вы отдохнете!

О близорукие ребята!

И вы полюбите меня!

Ей-богу! Я уверен в этом!»

Ребята, слушая, смеялись.

Все уверения Сильвестра

Служили лишь зарядом новым

В ружье насмешки. То ружье

Всегда нацелено на сердце

Сильвестру было. И подросток

Все дальше отходил от мира,

Все глубже уходил в себя.

Всех избегал. И стало другом

Лишь одиночество ему.

Так он и жил… О чем он грезил,

Пустой мечтой считали люди,

Но знал Сильвестр — его виденья

Живыми были существами,

Прообразами дней грядущих.

Они ему глядели в душу.

И как Коран магометане,

И словно Библию евреи,

Историю он мировую

Читал…

О, как она прекрасна,

Та книга чудная! Ведь каждый

Все в ней найдет, чего он ищет.

И для одних она — блаженство,

А для других она — мученье.

Жизнь для одних она, другим же

Сулит погибель книга эта.

Одним даст она оружье:

«Ступай, борись! Бороться будешь

Ты не напрасно!

Ты человечеству поможешь!»

Другим же говорит: «Довольно!

Слагай оружье!

Бороться стал бы ты напрасно!

Ведь будет мир несчастен вечно,

Как и в былых тысячелетьях!»

Что юноша прочел в той книге,

О чем он думал,

Когда дрожащею рукою

Закрыл он книгу?

«Вот виноградина, — он думал, —

Невелика она, а все же,

Чтоб виноградина созрела,

На это требуется лето!

Земля ведь тоже плод огромный,

Так сколько лет необходимо,

Чтоб этот мощный плод созрел?

Тысячелетья? Миллионы?

Но все же и земля созреет,

Созреет этот плод великий,

И будут лакомиться люди

Им до скончания веков!

…Под солнцем зреет виноград,

И прежде, чем он станет сладок,

Мильоны солнечных лучей

В него вдыхают пламень жизни!

Вот так же и земля! Она

Ведь тоже зреет под лучами,

Но те лучи не солнце льет,

А человеческие души.

Явление души великой

И есть вот этот самый луч,

Но появляются не часто

Такие души на земле.

Так как же можем мы хотеть,

Чтоб этот мир созрел столь быстро?

Я чувствую, я — тоже луч,

И помогаю зреть я миру.

Лучи живут лишь день единый,

И знаю я: когда начнется

Тот виноградный сбор великий,

Я отгорю уже, погасну,

И след моих трудов ничтожных

Затерян будет меж великих

Трудов всего людского рода.

Но все же придает мне силу,

Спасает от боязни смерти

Сознанье, что я тоже — луч!

Так принимайся

За работу,

Душа моя!

Пусть ни минуты,

Ни дня потеряно не будет!

Задача велика,

А время

Летит,

И жизни дни — недолги!

А какова цель жизни? Счастье!

А счастье нам дает свобода!

Бороться буду за свободу,

Как многие уже боролись!

Пусть суждено платить мне кровью,

Как с многими уже случалось!

Примите, витязи Свободы,

Меня в ряды свои святые!

На верность знамени Свободы

Я присягаю! Если в теле

Найдется у меня хоть капля

Дурной, изменнической крови —

Ее я выжму или выжгу

Из самой сердцевины сердца!»

Такое сделал он признанье.

Признанья не слыхали люди,

Но бог услышал. И открыл он

Священный фолиант,

В котором

Записаны все жертвы,

И записал в ту книгу имя

Сильвестра.

12

Так вырос в юношу подросток,

Так вырос юноша в мужчину,

И год за годом приходили,

И на земле они гостили

И, не прощаясь, уходили,

Не обошли они Сильвестра —

И каждый год оставить след

Стремился на лице и в сердце.

Сильвестр давно окончил школу,

И шел по жизни он, как будто

В толпе,

Где толкотня такая,

Что от толчков и от ударов

Тускнеет и души разумность,

И свежесть юного румянца.

Мир не совсем таков на деле,

Каким рисуется в мечтах,

Он с каждым днем казался меньше,

И все ничтожней были люди,

Которых некогда господь

По своему подобью создал:

Те, что должны смотреть на солнце,

Теперь клонили очи долу,

Как будто у червей учились

В пыли дорожной пресмыкаться.

Но чем казались меньше люди,

Тем более казался важным

Тот труд, к которому призванье

Имел Сильвестр. И, духом крепок,

Быть может, делал он не больше,

Чем муравей, но делал это

Упорно он и неустанно.

Венец трудов роскошным не был,

Но был он целиком охвачен

Души немеркнущим сияньем!

Познания и добродетель

Прославили его и в школе.

Когда ж прошел он курс наук,

Заманчивые предложенья

Богатой и почетной службы

Он получил от многих лиц:

«Ты поступи ко мне на службу!

Слугой мне будешь, это — верно.

Но ты учти: большая почесть

Служить такому господину,

Как я! И если преклониться

Передо мной тебе придется,

То тысячи людей в округе

Преклонятся перед тобой.

И будешь только тем ты занят,

Что тысячи людей вот этих

Ты станешь обдирать как хочешь, —

Разбогатеешь без хлопот».

Сильвестр ответил: «Благодарен

Я вам за эти предложенья,

Но, чтобы слуг иметь ораву,

Не стану я слугою сам!

Я не желаю, чтобы в ноги

Мне кланялись собратья-люди,

И пусть никто не пожелает,

Чтоб перед ним я спину гнул!

Не знаю никого на свете,

Кто ниже был бы, чем я сам,

Но также никого не знаю,

Кто был бы выше, чем я сам,

А что касается богатства —

Его и даром не возьму!

Тем более — ценой насилья!»

Так отвечал он знатным людям,

Снимая перед ними шляпу,

Но голову не опустив.

Он пренебрег почетной службой,

Но бедняки пришли однажды,

Нотариусом пригласили

В свою деревню. Он пошел.

Он был и радостен и счастлив.

И вот, когда вошел в деревню,

Сказал с горящими глазами

Он бедным жителям ее:

«Народ, будь счастлив! Посмотри же

В глаза мои, чтоб стал я ныне

Тебе наставником, отцом!

Твоих обязанностей тяжесть

В твой мозг вбивали с колыбели,

А я пришел сюда сегодня

Учить тебя твоим правам!»

И он исполнил обещанье,

И не в корчму по вечерам

(Как это исстари водилось)

Крестьяне шли, а шли к нему.

И мог завидовать священник

Нотариусу молодому:

Его речам внимали старцы

И, что нотариус промолвил,

Передавали молодежи.

Сильвестра чтили, как отца.

Но было все-таки два дома,

Откуда не благословенья,

А лишь проклятия летели…

И обитали в тех домах

Помещик и священник местный.

Все ненавистней становился

Для них Сильвестр.

И, наконец, они решили

Сгубить Сильвестра,

Решили твердо, ибо знали:

Коль не погубят —

Погибнут сами!

Но билось и в господском доме

Такое сердце,

Которое всегда болело

За человека из народа;

Нашлась и здесь душа такая,

Что к молодому человеку

Стремилась, как стремились души

Крестьян окрестных.

И если кто хвалил Сильвестра,

То это сердце

Торжествовало,

И горевало это сердце,

Когда порочили Сильвестра.

Но чьи же очи оценили

При самом скверном освещенье

Достоинства картины чудной

И правильно о ней судили?

Кто это был? Не кто иная —

Хозяйка дома молодая!

Да кто другой и быть бы мог?

Прекрасны женские сердца!

Для эгоизма эти двери

Всегда закрыты,

И может он туда проникнуть,

Лишь как насильник или вор,

Но сердце женское открыто

Для радости, для красоты.

И правда, если даже правда

Была гонима отовсюду,

Приют находит в сердце женском…

Прекрасны женские сердца!

Сильвестр и не подозревал,

Что наверху, в покоях барских,

Есть у него такой союзник,

Такой красивый покровитель.

Он видел девушку, когда

Она гуляла по деревне

Иль из дворцового окошка

В упор смотрела.

Чудеснейшее ощущенье

В душе Сильвестра возникало,

И будто говорило сердце:

«Ведь человек

Не только гражданин, но все же

И человек… Всегда ль он должен

Жить для других? А для себя?

О бедный малый, бедный малый,

Когда же будешь, бедный малый,

Жить для себя? Придет ли время?

Своей душой ты всех даришь,

А кто тебе свою подарит,

Хотя бы часть ее, хоть взгляд,

Чтоб понял ты, что значит — счастье?

Ведь сердце жаждет!

Это сердце

Способно выпить целый ливень,

Но, может быть, росинки даже

Не упадет тебе на сердце!

Будь, юноша, судьбой доволен,

Неси спокойно холод жизни;

Даритель счастья, оставайся

Несчастным! Сделайся землей,

Которая родит пшеницу,

Чтобы ее другие жали!

Будь факелом, который сам

Сжигает собственное тело!»

Судьба, — добра она иль злобна, —

Но порешила, чтоб однажды

Произошла такая встреча…

Свиданье было очень кратким,

Был разговор немногословен,

Но с этих пор встречались чаще, —

Случайно или же нарочно,

Они не думали об этом, —

А только все добросердечней

Их встречи были. Говорили

О чем угодно, об одном лишь —

Лишь о себе не говорили.

Но как-то раз, — быть может, это

Спросила девушка из замка

Или сама душа раскрылась,

Сильвестр не помнил, — но однажды

Поведал он,

Что нет на свете человека,

Который другом или братом

Его назвал бы…

Рассказал он,

Как жил у старикашки-вора,

И как попал он к попрошайке,

И как он сделался слугой…

Крал, побирался, был лакеем.

И муки нищенского детства

Все ж были легче мук душевных,

Отяготивших его юность

Еще ужаснее, чем голод…

…И, снова заглянувши в омут

Той жизни, из которой выплыл,

Там, в глубине озерной, черной,

Он муки все свои увидел,

И дрогнула душа, и слезы

Из глаз бежали, как солдаты

Бегут толпою с поля битвы,

Когда проиграно сраженье…

А с ним и девушка рыдала.

Народное собрание перед Национальным музеем 15 марта 1848 г.

(Из газет того времени).

13

И в тот же день пришлось Сильвестру

Совсем иные разговоры

Вести с отцом своей подруги..

К себе призвал его помещик

И отчитал: зачем крестьян

С пути он истинного сводит

И чуть не к мятежу зовет.

«Коль этого не прекратите,

То выгоню я вас отсюда!»

Сильвестр с достоинством ответил:

«Почтительно прошу вас, сударь,

Мне лекций не читать. Я вырос

Из школьных лет. И не привык

К нотациям. Коль я преступник

И бунтовщик, то есть законы,

Которые меня осудят!

А коль ни в чем не виноват,

То по какому это праву

Бранитесь вы? Чем вы грозите?

Я увольненья не страшусь!

Ведь я себе на пропитанье

Сумею всюду заработать,

Но я и здесь полезен людям,

И потому я не уйду!

И вы, в своих же интересах,

Не будете пытаться, сударь,

Изгнать меня! Ведь вслед за мною

Пойдет, пожалуй, весь народ,

Иль вынуждены удалиться

Вы сами будете отсюда!

Вам в виде доброго совета

Я, сударь, это говорю!

Я знаю жителей деревни

И пользуюсь у них доверьем,

Они на многое решатся,

Коль я скажу!»

И вышел прочь Сильвестр с поклоном.

А в следующее воскресенье

О нем церковный проповедник

Орал, от гнева содрогаясь,

Так обращался он к народу:

«Нотариус ваш святотатец!

Он богохульник, бунтовщик!

И все, кто с ним имеет дело,

Погибнут для земли и неба.

За то, что с бунтарем якшались,

Король предаст их казни смертной!

Не примет небо после смерти

Тех, кто с безбожником дружил!

Покайтесь же! — взывал священник. —

Исправьтесь же, пока не поздно,

Пока не грянул Страшный суд!»

Упрашивал священник слёзно

И в этой жизни и в загробной

Не отвергать возможность счастья,

Жизнь предпочесть позорной смерти,

Не выбрать вместо рая — ад!

Гневясь, народ покинул церковь

(Обитель господа и мира),

И ринулся он диким зверем

На молодого человека,

Которого еще недавно

Готов был звать отцом родимым.

Сказали юноше: «Коль завтра

Ты будешь здесь —

Убьем на месте!»

Как мог, старался убедить их

Сильвестр. И с небывалой страстью

Он возражал. Не помогло!

Где поп заговорит, там правда

Тотчас распятью предается,

От страха умирает правда!

Где только рот раскроет поп,

Там черт является тотчас же,

А черт, хотя и не всесильней,

Но все ж красноречивей бога,

И коль не делом победит,

То соблазнит иным манером!

И было так. Народ покинул

Сильвестра с криками и бранью.

И духом пал Сильвестр на миг.

И от отчаянных раздумий

Отяжелела голова —

Насели на нее сомненья,

Как вороны на прах бездушный:

«Вот он каков,

Народ любимый,

Тот, для которого живу я

И кровь свою пролить хочу!

Таким он был тысячелетья

Тому назад. Тысячелетья

Пройдут, пока иным он станет.

Ну что ж! Ребенок он еще,

Его обманывать не трудно!

Но ведь и он когда-то будет

Мужчиной зрелым… А пока что

Дивиться нечему: попы

И короли — земные боги —

На том стоят, что в ослепленье

Людей держать необходимо.

Так для властей необходимо!

Ведь править можно лишь слепцами!

Как жаль народ мне этот бедный!

Всегда я за него боролся,

Теперь с удвоенною силой

Бороться буду за него!»

Спустился вечер. Ночь настала…

Последняя… К утру был должен

Уйти Сильвестр. В тени аллеи

Он встал. Темно окошко замка,

Откуда девушка глядела.

Она к окошку не подходит,

Исчез цветок его желаний,

Но юноша не отрываясь

Глядит. Он превратился в призрак…

Нет — в каменное изваянье!

В печаль и в лунное сиянье

Укутано его лицо.

Вдруг чувствует прикосновенье.

Он этого прикосновенья

Сначала даже не заметил…

Рассеянно он обернулся,

Увидел ту, кого искал!

«Я вашу милость ждал, — сказал он. —

Я вашу милость ждал, надеясь,

Что вы покажетесь в окошке

И перед вечным расставаньем

Я молчаливое прощанье

Пошлю глазами… Так я думал.

Но все ж судьба ко мне добрей!

И не глазами, а устами

Могу я с вами говорить,

И руку милую могу я

Сейчас пожать!

Господь с тобою, дорогое,

Единственное в этом мире

Родное существо! Решилась

Меня ты другом называть,

И мне позволила ты другом

Себя назвать! Воспоминаний

Нет у меня. И в бедном сердце,

Как будто в нищенской лачуге,

Останешься ты, как икона,

Перед которой на коленях

Стоять я буду по ночам!

Но если бы хранил я в сердце

Сокровища ценнейших в мире,

Блистательных воспоминаний,

Я выбросил бы их оттуда,

Оставив лишь тебя одну!

Господь с тобой! Коль обо мне ты

Хорошие получишь вести,

Твоей заслугой это будет.

Хорошим стану и большим,

Чтоб ты испытывала радость

И не могла бы пожалеть,

Что приняла меня однажды

В свои друзья…

Господь с тобой!

Прощай, о ангел мой хранитель!»

И юноша во тьму рванулся.

Но девушка не отпустила

Его руки. И, запинаясь,

Сказала так:

«Господь с тобою!

Иди, мой друг! Господь с тобою!

Иди! Ты — самый благородный!

О, если б мне уйти с тобой!

Пошла бы с радостью великой!

Что ж! Не увидимся мы больше?

О ясная звезда, навеки

Ты падаешь с моих небес!

Ведь я люблю тебя. И, значит,

Я все должна сказать сегодня.

Должна сказать! Таить не надо,

А то душа моя извергнет

Всю скорбь, как пламенную лаву

Везувий извергает с громом!

Люблю! Но мне не быть твоей,

И вот, клянусь тебе я богом,

Что если я твоей не буду,

То не достанусь и другому!

Возьми… Вот перстень обручальный,

Пусть сломится алмаз вот этот,

А все ж тебе не изменю!»

И рай на юношу свалился

Со всем своим блаженством райским:

И юноша упал пред нею,

Ее колени целовал.

…Он в путь пустился утром рано,

Он шел и все глядел на перстень

И снова, снова убеждался.

Что все это не сон безумный,

А явь.

Сильвестр пошел в столицу —

А почему, и сам не знал он, —

Но шел туда, где крал, где клянчил,

Где был у барича слугой.

В предместье

Нанял он мансарду.

Не знал еще он, чем займется…

Вдруг слышит: в дверь к нему стучатся,

И входит дама под вуалью.

Вуаль откинула и молча

Остановилась на пороге.

И бросился Сильвестр навстречу —

Узнал Сильвестр свою подругу.

Сказала девушка ему:

«Поехала я за тобою,

Но коль тебе я буду в тягость,

Скажи — и я уйду отсюда!

Не бойся, милый, не обижусь,

А только сяду на пороге

И так сидеть у двери буду

До той поры, покуда сердце

В груди не перестанет биться!

Я дома не могла остаться,

Шла всюду за тобою следом

И вот теперь дошла сюда…

Скажи, что сделаешь со мной?»

Она ему на грудь склонилась,

И вместе плакали они.

«Меня ты не прогонишь, значит? —

Спросила девушка. — Оставишь

Делить с тобою все, что будет, —

Все радости и все печали?

Вот так с тобой я буду вместе

Переносить нужду и горе,

И если я взропщу однажды —

Не верь, что я тебя люблю!»

14

Как муж с женой они остались.

Соединил их не священник —

Любовь и бог соединили.

Они не повторили клятву

Быть верными друг другу. Клятва

Там, в глубине их душ, осталась,

Где оставаться и должна

Нетронутой, неизреченной

И чистой, как звезда, которой

Дыханье даже не коснулось…

Дни счастья шли, и шли недели.

И мир не ведал,

Что было с ними.

Они не знали,

Что было в мире

И существует ли он даже.

Но, наконец, заговорила

Душа Сильвестра и сурово

Спросила: «Не пора ль проснуться?

Не для себя, а для других ты

Живешь на свете. Неужели

Забыл ты о своем призванье?

Вставай же и берись за дело!»

А вместе с тем еще суровей

Сказал забот домашних голос:

«Берись за дело, а иначе

Придется голодать обоим,

А вскоре и троим, пожалуй!»

И за перо тогда он взялся,

И написал достойно, вольно

Все, что душа ему сказала,

И труд к редактору понес.

И тот прочел и так ответил:

«Вы, сударь, человек великий,

Но и безумец вы великий!

Величье ваше в том, что славный

Вы написали труд! Наверно —

Руссо не написал бы лучше!

Но вы безумец потому, что

Воображаете, что это

Вы ухитритесь напечатать.

Вы не слыхали

О цензуре?

Поймите, что это такое!

Я, сударь мой, сравню цензуру

С такой чертовской молотилкой,

В которую снопы бросаем,

Чтоб вымолачивала правду

Она, как зерна, и пустую

Солому только возвращала

Для жвачки публике почтенной.

Неправда? Испытайте сами!

За зернышко малейшей правды,

Оставшееся в той соломе,

Согласен проглотить я пулю!

И если нет у вас желанья

Попасть в такую молотилку,

То сейте, сударь, не пшеницу,

А хмель и прочие дурманы!

Все это можете подать вы

Хоть целиком. Скажу я больше —

За это наградят вас щедро!»

Домой пришел он оглушенный,

Как будто головой о стенку

Он стукнулся… Решил он: ладно!

Напишет мягко он, смиренно…

Так гладко, что рука цензуры

Скользнет по бархатным страницам.

Но только, книгу переделав,

Заметил он: еще вольнее

И много горше книга стала.

И много раз писал он снова

И разрывал, прекрасно видя,

Что он идет не той дорогой…

И наконец он убедился:

Все то, что годно для печати,

Учить людей, увы, не может,

А то, что годно для ученья, —

Не может выйти из печати.

«Ужасно! — закричал он. — Значит,

Нет способа, чтоб мир услышал

Мои слова! Итак, я должен

Гасить в себе душевный пламень,

Которым мог бы мир поджечь!

Как видно, тот душевный пламень

Меня пожрет! Нет! Жить я должен!

Но где ж возьму на это денег?

Иль мне от принципа отречься

И, изменив ему, святому,

Покорно присоединиться

Ко всяким этим негодяям,

Обманщикам людского рода?

Нет! Лучше с голода подохну,

Уж лучше так я жизнь окончу,

Как начал — буду красть и клянчить, —

Чем напишу одну хоть букву,

Которая б не изливалась

Из чистого истока духа!

Нет! Не набью фальшивой марки

На помысел, пусть самый малый!

О помыслы мои! Бог с вами!

Как узники вы в каземате!

Пусть будет гробом и темницей

Для вас мой ум!

Нет! Так не будет.

Не допущу, чтоб вы погибли!

Настанет день, настать он должен,

Когда раскроются темницы

И вы всю землю обойдете,

Тепло и свет неся с собою,

Как солнца летнего лучи!»

Так

Отдых дал своим он мыслям,

А чтобы не лишиться хлеба —

Чужих творений перепиской

Он занялся. О, труд тяжелый!

Ведь и с работой дровосека

Он не сравнится!

С утра работая до ночи,

Нередко видел переписчик

При свете лампы,

Как ночь проходит

И новый день сменяет ночь.

Но этот день был так же беден,

И на окне узор мороза

Был все затейливей и ярче,

И даже замерзали слезы

В глазах у женщины, но все же

Ее любовь не остывала.

А годы шли. И год за годом

Росла семья. Их стало трое,

И четверо. И четверилась

Нужда в мансарде поднебесной,

Где стены дождь исполосатил,

Где сырость порождала плесень,

Где на кровати спало трое,

А на полу, у изголовья,

Спал на соломенной подстилке

Глава семьи…

Лучи рассвета

Ложились на чело Сильвестра,

Как золотой венец,

Как теплый,

Блестящий божий поцелуй.

15

Вот пробуждается семейство.

Сначала — муж, хоть спал всех меньше,

Затем — жена и старший мальчик.

А младший? Все еще он спит.

Каким он сном заснул глубоким!

На цыпочках все ходят тихо

И разговаривают тихо —

Пусть спит младенец. Пусть он спит!

Родители и добрый братец,

Оставьте этот тихий шепот!

Теперь гремите, грохочите —

Младенец не услышит вас!

Ведь мертвые не слышат шума…

Ведь с голоду ребенок умер!

Что может чувствовать родитель,

Что может испытать отец,

Увидев, что ребенок умер,

Особенно — когда он умер

От голода?!

Когда б господь

Влил в руку мне всю силу правой

Руки своей, едва ли все же

Я мог бы описать мученья,

Которые когтей мильоном

Тут в сердце женское впились!

О, дайте ей,

Припавши к тельцу,

О, дайте плакать, плакать, плакать,

Бросать из самых глубочайших

Водоворотов лютых мук

В недостижимый лик господень

Весь гнев души, все богохульства!

Не трогайте в священном буйстве

Безумно бьющуюся мать!

Мужчина в молчаливом горе

Склонился над младенцем мертвым,

А впрочем, может быть, он даже

И радовался, что ребенок

Страдать уже не будет больше.

А старший брат, на братца глядя,

Подумал, что, пожалуй, скоро

И он таким же точно станет —

Холодным, белым, неподвижным…

Что ж! Мертвых голод не томит!

Часы текли. Хоть тихо-тихо,

Но все ж текли. И без сознанья

Мать, словно мертвая, упала

На дитятко своих несчастий.

И вот на сердце стало легче,

И вздыбленные волны духа

Не штурмовали больше неба,

А только тихо колыхались,

Как будто на ветру колосья…

Взяв сына мертвого в объятья,

Качала мать его, как прежде,

И что-то говорила, пела,

Как шелестят во мраке зимнем

Лесные ветви.

«Спи, малышка,

Мой младенец!

Расскажи мне,

Что приснилось?

Верно, видишь

Сон хороший!

Спишь еще ты

Не в объятьях

У земли,

А мать качает,

Мать качает, обнимает!

Спи,

Прекрасный мой ребенок,

Белый цветик,

Белый лучик!

Спи,

Пока ты не проглочен

Матерью —

Землею черной!

Небеса

Закат целует,

Он целует их,

Румянит.

Я лицо твое целую —

Не горит на нем румянец!

Ты не хочешь улыбнуться,

Прежде чем со мной расстаться!

О душа моя и сердце,

Почему же ты не хочешь?

На погосте

Снежный холмик,

Белый крестик —

Спи, мой мальчик.

Над могилой

Я склонилась,

И не дождик —

Слезы льются.

Тише вы,

Акаций ветви!

Со своим безмолвным сыном

Говорю я

На погосте,

Мы беседуем,

Молчите!

Не болит твоя головка?

А не ноет ли сердечко?

Под землей тебе не тяжко?

Для тебя что, мальчик, мягче —

Руки матери иль гробик?

Спи, мой голубь!

Доброй ночи!

Об одном тебя прошу я:

Чтобы я тебе приснилась,

Чтоб всегда мы были вместе!»

Качая мертвого ребенка,

Мать задремала. И пока

Она спала, отец гадал,

На что он купит гроб ребенку?

И чем заплатит за могилу?

Ведь денег нет!

И в комнате он огляделся:

Быть может, что-нибудь найдется

Такое, что продать удастся?

Нет! Ничего!

Но от какой ужасной мысли

Вдруг побледнел и задрожал он?

Чтоб голым в землю

Не лег младенец,

Продать сокровище придется,

Которое хранил он пуще

Зеницы ока, —

Вот этот перстень обручальный,

Который с пальца не сумела

Сорвать Нужда!

Он поседел от этой мысли,

Но — что поделать?

Снимая с пальца этот перстень,

Почувствовал он боль такую,

Как будто с сердцем расстается

И будто рубит пополам он

Все то, что есть, и то, что было,

И будто мост он разрушает,

Что зиму связывал с весною,

И будто лестница сломалась,

С земли ведущая на небо…

Но, значит, так уж надо было,

Чтоб в землю голым

Не лег младенец.

Его красиво хоронили,

Был крепок гробик деревянный,

А саван соткан был из шелка.

Велик был камень над могилкой.

Недешево был продан перстень,

И все пошло на погребенье —

Душа отца не допустила,

Чтоб был истрачен

Даже грошик

На хлеб насущный,

Хоть в нем нужда была огромна.

Но в яд бы превратилась пища

И отравила бы Сильвестра,

А жить ему еще хотелось!

16

Ведь он сказал, что мысль его

В нем не умрет,

А день придет —

Покинет мысль свою темницу

И обойдет весь шар земной!

Так и случилось. Что не мог он

Достичь усильем долголетним,

На что он тратил труд напрасный, —

Все, все осуществилось вдруг:

Нашел он тайную печатню,

В земле сокрытую глубоко,

И там он отпечатал книгу…

Что было в том произведенье?

Там было, что попы — не люди,

А черти;

Короли — не боги,

А люди.

Было там, что люди

Все равны пред лицом господним,

И человек не только право

Имеет на свою свободу,

Но он обязан перед богом

Свободным быть!

Свобода — лучший дар господень,

И те, что этот дар не ценят,

Не ценят бога самого!

И книга вышла. Эта книга

С невероятной быстротою

В десятках тысяч экземпляров

Распространилась по земле.

Мир поглощал страницы эти,

Как освежающий напиток,

Но Власть от гнева побледнела,

Нахмурилась от гнева Власть,

И вот слова загрохотали:

«Мятежник-автор оскорбил

Его величество и веру!

Да понесет мятежник кару!

Ведь свят и неприкосновенен

Закон!»

И страшно был наказан автор.

Средь улицы его схватили

И повели…

И закричал он: «Погодите,

Я не хочу бежать! Пойду

За вами я беспрекословно,

Но подождите хоть немного.

Вы видите мансарду эту?

Я в ней живу!

Туда меня вы отведите

Хотя б на краткое мгновенье!

Жену и малого ребенка

Я обниму, благословлю,

А после этого тащите!

Простившись с ними, в ад пойду я,

А не простившись — не желаю

Попасть и в рай!

Вы не отцы и не мужья вы!

Что испытали бы вы сами,

Коль так бы поступили с вами?

Ведь, кроме сына и жены,

Нет у меня на свете близких,

А у жены и у ребенка

Нет никого другого в мире,

Лишь я один у них и есть.

О люди добрые, пустите

Проститься, увидать друг друга

Хотя б на краткое мгновенье

И, может быть, в последний раз!

О, не меня вы пожалейте,

А их! Они не виноваты,

Они закон не нарушали,

Так для чего же их карать!

О, боже! Вас не могут тронуть

Мои слова. Но пусть вас тронут

Вот эти слезы — капли крови,

Моей души смертельный пот!»

Рыдая, пал он на колени

И, как в былом своей любимой

Он ноги обнимал, так ныне

Колени обнял палачам,

Но палачи, смеясь жестоко,

Поволокли его к телеге,

Уже стоявшей наготове.

Увидев, что слова напрасны,

Все силы он свои напряг,

Чтоб, яростно сопротивляясь.

Спасти себя!

Боролся с львиною отвагой,

Но тщетно! Смяли, и связали,

И бросили его в телегу,

И, лежа в ней,

Вопил он страшные проклятья:

«Проклятье вам и вашим детям,

О сатанинские вы твари,

Одетые в людскую кожу!

Нет человеческого сердца

У вас в груди, там жабы скачут!

Пусть отвратительные язвы

Покроют ваши злые морды,

Как злоба кроет ваши души!

Пусть черви из помойной ямы

Сожрут вас всех!

Будь проклят ты, король злодейский,

Себя считающий за бога!

Ты черт проклятый, лжи ты демон!

Кто поручил тебе мильоны?

Не пастырь ты людскому стаду!

Красней твоих одежд пурпурных

Твоя кровавая рука,

Твой лик бледней твоей короны,

А сердце у тебя чернее,

Чем траур, тянущийся, точно

Ночная тень,

Вслед за деяньями твоими!

Проклятый вор!

Как долго ты еще сумеешь

Владеть украденною властью?

Зачем похитил ты права?

Пускай восстанут миллионы,

И если ты тогда посмеешь

Пойти наперекор народу

С толпой наемников своих,

Пусть бог не даст тебе погибнуть

В геройской битве, как мужчине!

Ты бросишься трусливо в бегство,

Захочешь спрятаться под трон,

Как под кровать собака лезет,

Но вытащат тебя оттуда

Со смехом дети и старухи,

И в умоляющие очи

Они начнут тебе плевать!

А те, кому давал ты ногу

Для поцелуя,

Твои оскаленные зубы

Ногами вышибут из рта!

Пусть выбьют из тебя пинками

Твою ничтожнейшую душу,

И сдохнешь ты в таком же горе,

В какое ты меня приводишь!

О, скорбь! Жена моя и сын!»

17

Дремал ли он и вдруг очнулся?

А может быть, с ума сходил он

И выздоровел? Без сознанья

Был час он или много больше?

Не знал он этого. Он думал

И думал — что это случилось?

Глядел и ничего не видел…

Очнулся он во тьме кромешной.

Сказал он: «Ночь. И, вероятно,

Я спал, и что-то мне приснилось…

Тот сон не целиком я помню,

Но он, конечно, был кошмарным.

Об этом даже и не стану

Жене рассказывать. Не надо

Ее пугать… Скорей бы утро!

Такой гнетущей, жуткой ночи

Еще, пожалуй, не бывало…

Любовь моя, меня ты слышишь?

Наверно, спит. Не отвечает.

Ну, ладно… Спите, дорогие!

Спокойно спите, тихо спите.

Но где ж рассвет? Когда же утро?

Меня задушит ночь густая.

Яви, рассвет, свой лик блестящий!

Хотя бы кончиками пальцев

Коснись меня. Мой лоб пылает,

Как будто извергают лаву

Из головы моей вулканы,

А мозг уже разъят на части…»

Чтоб отереть свой лоб вспотевший,

Он поднял руку. Что такое?

Что зазвенело?

Кандалами

Грохочет он! Все, все он вспомнил!

И холод пробежал по телу,

Как ветер мчится средь развалин.

Все, все теперь он вспомнил ясно:

Его на улице схватили,

И потащили, и связали,

И он не мог увидеть даже

Жену и сына своего.

Не мог он с ними попрощаться,

Взглянуть им в очи дорогие,

Которые его богатством

И счастьем были…

И теперь он

Меж стен тюремных под землею

Сокрыт бог знает как глубоко,

Во всяком случае, поглубже,

Чем труп,

Опущенный в могилу.

Когда ж он вновь увидит солнце?

Когда увидит дорогую?

Кто знает! Никогда — быть может!

А почему попал он в яму?

А потому, что вздумал людям

Поведать откровенье божье:

Есть общее добро на свете,

Которое должно достаться

Всем поровну, и это благо —

Ты, драгоценная Свобода!

И кто отымет у другого

Хотя бы крошечку Свободы,

Тот совершает грех смертельный

И истребленью подлежит!

«О ты, священная Свобода,

Теперь я за тебя страдаю, —

Сказал с великой болью узник, —

И если бы я в этом мире

Один был, как в былые годы,

То здесь, на каменной скамейке,

Сидел бы я теперь спокойно,

Так гордо, как сидит на троне

Король-насильник! И, ликуя,

Носил бы я свои оковы,

Как прежде — перстень обручальный!

Но у меня жена, ребенок.

Кто будет хлебом и любовью

Питать их? Что случится с ними?

О сердце, если ты не можешь

В холодный камень превратиться,

Так что же ты не разорвешься?»

Так он стонал, кричал и плакал,

А вечный мрак смотрел спокойно

И равнодушно на Сильвестра.

И замолчал он наконец,

Как будто сдался дух усталый,

И стал немым и неподвижным,

Таким бесчувственным, как камень

Тот, на котором он сидит,

Таким бесчувственным, как мрак,

Которым нынче он объят.

Не чувствовал, а только думал.

Летели мысли низко-низко,

Как птицы, чьи подбиты крылья:

«Тюрьма моя, сестра могилы!

Кем выстроена? Кто разрушит?

С каких ты пор стоишь? Доколе?

Кто до меня во мгле томился?

Свободолюбец, мне подобный,

А может быть, простой разбойник?

И здесь ли в прах он превратился

Иль снова божий мир увидел?

Прекрасен мир — поля и горы,

Леса, и реки, и равнины,

Цветы и звезды… Но, быть может.

Я больше их и не увижу,

А может быть, тогда увижу,

Когда забуду их названья…

Неужто год пройдет в темнице?

Здесь каждая минута — вечность,

Здесь время медленно плетется,

Как старый нищий одноногий!

Год! А быть может, даже — десять,

Быть может — двадцать. Даже больше!

Придите же ко мне скорее,

Вы, мертвецы, что здесь уснули!

Потолковать хочу я с вами.

Меня научите, быть может,

Как надо коротать здесь время.

О мертвецы, ко мне придите!

И я, уже мертвец, быть может,

Дурные сны в могиле вижу…

Меня живым похоронили,

Я мертв! Уже не бьется сердце,

А эта дрожь в груди холодной

Не боле, чем последний трепет

Больной души…»

И вовсе перестал он думать.

Ни в голове его, ни в сердце

Ни чувств, ни мыслей не осталось.

Сидел, как статуя, недвижно,

Смотрел он молча в очи ночи,

Заполнившей его темницу.

Застыли, омертвели члены,

И голова его склонилась,

И начал он терять сознанье,

И навзничь он упал на камни.

Заснул ли? Потерял ли намять?

Лежал он долго без движенья.

И вдруг,

Как будто поднят взрывом

Или железом раскаленным

Ожжен, вскочил с таким он воплем,

Что даже стены застонали:

«Куда ты? Стой!»

Простер он руки,

Как будто что то обнимая,

И снова рухнул на скамейку

Он, обессилев. И застыли

В его очах большие слезы.

И, будто выдыхая душу,

Он прошептал:

«Ушла. Исчезла!

Теперь всему конец. Свершилось!»

Что сталось? Кто его покинул?

Что кончилось? Приснилось что-то?

Нет. Было то не сновиденье,

И все ж не явь!

Перед Сильвестром

Явилось женщины виденье,

В котором он узнал супругу.

Она, она к нему склонилась

И на ухо ему шепнула:

«Господь с тобой! Я — отстрадала!»

Поцеловала и исчезла.

И он вскочил. Глаза раскрылись,

Но все ж ее он видел, видел

Еще мгновенье. Вслед за этим

Сгустилась тьма еще ужасней,

Как после молнии бывает.

«Господь с тобой! Я — отстрадала!»

Он вспомнил этот мертвый голос,

Он понял: больше не придется

Услышать этот голос нежный.

«Господь с тобой! Я — отстрадала!»

«Господь с тобой! Под страшным вихрем

Ты, ветвь души моей, сломилась!

С цветущей ветвью вихрь умчался, —

Зачем он дерево оставил?

Пусть вывернет меня он с корнем

И унесет за ветвью следом!

Пусть я найду тебя увядшей,

Чтоб весь остаток этой жизни

Проплакать у святых развалин.

За жизнь я больше не цепляюсь —

Я жизни цель уже утратил:

Была ты целью этой жизни!

Ведь для тебя я жил на свете,

Благодаря тебе и жил я,

О ты, любви моей богиня!

Действительность — лишь только ты,

А человечество, свобода —

Ведь это все слова пустые,

Лишь призраки, во имя коих

Бороться могут лишь безумцы!

Ты, только ты реальность жизни,

Ты — явь, любви моей богиня!

И ты потеряна навеки!

И если я, как крот, разрою

Всю землю — не найду тебя я!

Ты только прах, как все другое,

Такой же и ничем не лучше!

Среди других ты растворишься,

Как будто зверь или растенье!

Но даже и утрату эту,

Всю тяжесть эту понесу я,

До той поры пока не рухну,

Лишь удалось бы попрощаться

И ей сказать одно лишь слово,

Одно коротенькое слово!

Конец, конец! Ведь даже это

Господь мне не позволил сделать…

Как беспощаден бог небесный!

А человек, глупец ничтожный,

Склоняет перед ним колени,

Зовет отцом и обожает…

Нет! Ты — тиран, господь небесный!

Я шлю тебе свое проклятье.

Сидишь ты на небесном троне,

В своем величье хладнокровном

Земным тиранам уподобясь,

Сидишь, господствуя кичливо,

И, что ни день, зари лучами

И кровью из сердец разбитых

Окрашиваешь тусклый пурпур

Давно уж выцветшего трона!

Ты хуже всякого тирана!

Будь проклят! Так же, как отрекся

Ты от меня, я отрекаюсь

И от тебя! Пусть будет меньше

Одним рабом! Возьми обратно

Жизнь, что швырнул мне как подачку!

Бери назад! Отдай другому!

Пускай другой в ней прозябает!

Меня не тешит жизнь-подачка!

Я под ноги тебе бросаю

Всю эту жизнь! Пусть разобьется

Она, как черенок негодный!»

Он так вопил, что тьма дрожала

В испуге. И, вопя безумно,

Лбом он ударился о стену,

И зазвенела от удара

Стена, как будто бы от боли.

И так лежал он в луже крови,

Сочащейся из головы,

И все ж не умер, жив остался.

Жизнь горемычная прилипла

И приросла к нему так крепко,

Как и к душе его — мученья,

Как и к тюрьме его — безмолвье!

18

Десятилетье в каземате!

Ведь это даже и на воле

Немалый срок, а здесь… подумать!

Оброс он гривой, бородою…

Все всматривался: «Не седею?»

И все себе казался черным,

Хоть белым стал давно, как голубь,

Но в темноте не видел это.

И было то десятилетье

Единой бесконечной ночью,

Но все-таки он ждал рассвета.

По временам ему казалось,

Что он века, тысячелетья

Сидит на этом самом месте,

Что Судный день уже свершился

И что земля давно погибла,

И только вот темница эта

Стоит, в которой он забыт.

Из сердца вылетели страсти,

Не проклинал он больше бога,

И даже и не вспоминались

Ни бог, ни люди…

Скорбь из сердца

Давно уж вылетела тоже,

И только иногда он плакал

При пробужденье, потому что

Во сне к нему еще являлось

Виденье милое — супруга,

Которая за гробом даже

Была верна… Но милый образ

Скрывался, исчезал бесследно,

И узник плакал, плакал, плакал…

Но почему не видел сына?

Ведь сын-то у него остался?

Он спрашивал себя об этом

И отвечал: «Должно быть — так!

Не умер сын мой, потому что

Живым сюда пути закрыты

И только мертвые приходят…

Лишь ты приходишь, милый ангел,

А сын наш — жив, большим он вырос…

Но кем же стал ты, мой сыночек?

Что делаешь ты, сиротинка?

Нуждаешься, наверно, ты?

Быть может, сделался ты вором

И захоронен палачами

Здесь, под землею, по соседству,

В одном из этих казематов?

Ты помнишь об отце, ребенок?

Ты любишь ли меня, сынок?»

Но что за шорох необычный?

Какой-то непривычный голос?

Прислушался несчастный узник,

И затаил дыханье он.

И тут душа его раскрылась,

Совсем как под лучами солнца

Вдруг распускается цветок.

И вот за десять лет впервые

Слагаются в улыбку снова

Сухие губы.

Ведь это птичка прилетела,

На край стены тюремной села

Поблизости его окна.

И сладостно она запела.

И шепчет узник, а быть может,

Он только лишь подумал это,

Сказать не смея, чтоб словами

Прелестной гостьи не спугнуть.

«О господи, какая радость!

Впервые я услышал щебет

С тех нор, как здесь томлюсь, а это —

Я знаю — длится целый век!

Пой, птичка, пой! Пусть песнь напомнит,

Что жил я, что живу и ныне!

Пусть щебет твой напомнит юность,

Давно умчавшуюся юность,

Весну и тот цветок весенний,

Который мы зовем любовью!

Твой голос пробуждает муку,

Но вместе с тем и утешает,

А утоление страданья,

Быть может, сладостней, чем радость!

Пой, птичка, ной! Но чей ты вестник?

Кто научил тебя, о птичка,

Взлететь сюда, на эту стену,

Куда взлетают лишь проклятья?

Святое небо! Эти мысли

Меня убьют!

Умру от счастья!

Душа предсказывает: буду

Я на свободе, и умру я

Не в этом мертвом каземате,

А под господним вольным небом!

О птичка на стене тюремной,

Ты — странник по просторам вольным,

Ты — вольной воли провозвестник!

Так будет! Я не сомневаюсь!

Будь крепким, сердце! Если горю

Тебя сломить не удалось,

Пускай тебя не сломит радость!

Так будет! Ведь позор и горе

Однажды опостылят миру,

Он бросит их и первым делом

Тюремные разрушит своды,

И слезы радости вселенской

Сейчас же упадут на лица

Тех, кто томится за Свободу!

О птичка на стене тюремной,

Ты — странник по просторам вольным,

Ты — вольной воли провозвестник!»

И ключ в замке тюремном скрипнул,

Испуганно вспорхнула птичка,

Открылась дверь, и страж тюремный

Сказал Сильвестру: «Ты свободен!»

И узник в радости великой

За голову свою схватился,

Как будто удержать сознанье

Хотел он, чтоб не улетело.

«Есть! — в детской радости он крикнул. —

Есть! Улететь не дам сознанью!

Я не безумен. Понимаю

Все, что случилось. Я — свободен!

Но это значит, что свободны

И нация, и вся отчизна?»

«Тебе какое дело, дурень,

До нации и до отчизны? —

Ответил сумрачный тюремщик. —

Благодари, что сам свободен!»

Но узник этого не слышал,

Далёко улетели мысли,

Они полмира облетели,

Ища безвестную могилу,

В которой спит его супруга.

«Я отыщу тебя сначала! —

Так про себя проговорил он. —

Меня ты навещала часто,

Найду и поцелую землю,

Которая тебя покоит!

…О, как вы медленно, как долго

Сбиваете с меня оковы!

Минуты эти длятся дольше,

Чем годы, что страдал я здесь».

19

Как молоко сосет ребенок,

К груди припавши материнской,

Так сладко пил он вольный воздух,

И каждый вздох снимал по году

С его души окаменевшей,

И будто мотылек легчайший,

Его душа теперь порхала

В цветах, среди воспоминаний,

И этот вольный, чистый воздух

Омолодил Сильвестру душу,

Но тело оставалось дряхлым,

Он брел, на палку опираясь,

И ветер развевал печально

Седую бороду и космы.

…За десять лет сто лет он прожил!

Дойдя до дома,

Где когда-то

На чердаке он жил с семьею,

В людей он пристально вгляделся,

Но не нашел он лиц знакомых.

Наверно, это — новоселы,

А может быть, забыл он лица…

Спросил он:

«Кто сказать мне может

О бедных людях, что когда-то,

Давным-давно в мансарде жили?»

И описал свое семейство.

«Да, помню я, — проговорила

Одна смиренная старушка, —

Жила тут юная бедняжка,

Был муж у ней злодей, безбожник,

Но он понес за это кару —

Давным-давно сидит в темнице,

А может быть, он там и помер!

Его несчастная супруга

Не выдержала потрясенья,

Скончалась от разрыва сердца!

Я не пойму, как можно было, —

Сказала добрая старушка, —

Любить подобного злодея

И от печали умереть!»

И выслушал он равнодушно

Старушечье повествованье,

Как будто это говорилось

О ком-то вовсе постороннем.

Спросил он: «Где похоронили

Ту женщину? Что сталось с сыном?»

«Что сталось с сыном, я не знаю, —

Ответила ему старушка. —

Как мать его похоронили,

Не видела его я больше,

А где ее похоронили —

Мне это неизвестно тоже;

На похороны собиралась,

Да не пошла я — в это время

Меня позвали на крестины».

«Ну, я найду, — Сильвестр промолвил, —

На кладбище я побываю

И разыщу…»

И он поплелся

На кладбище. И все могилы

Он дважды обошел, но все же

Не мог он отыскать могилы,

В которой милая зарыта.

Исчезла! Сгинула бесследно,

Как солнечных лучей сиянье;

Надгробный крест свалила буря,

Могильный холмик ливнем смыло…

Бог с нею!

Но больно, больно, очень больно

Для старца было, что не мог он

Остаток слез, не иссушенных

Огнем страданий многолетних,

Излить на прах своей любимой.

И утешал себя он тем лишь,

Что эта боль была последней,

И навсегда он рассчитался

И с радостями и с печалью,

И может он теперь по миру,

Как тень бесплотная, скитаться,

Как плоть бездушная…

Ошибся!

Страданье не было последним!

Когда, из каземата выйдя,

Спросил он: «Нация свободна?

Свободна родина?» — к ответу

Он не прислушивался даже,

В свободу эту свято веря…

И что же испытал он вскоре?

Он вскоре понял, что отчизна,

Вся нация, весь мир томятся

Под игом более жестоким,

Чем десять лет назад, в те годы,

Когда дерзнул поднять он голос…

Он понял: с каждым днем слабеет

Достоинство людского рода

И тирания все жесточе!

Напрасны были все страданья,

Напрасны были эти жертвы,

И пылкие сердца напрасно

За человечество страдали.

Так неужели бесполезны

Все устремленья оказались

И оказалась безнадежной

Борьба? Возможно ли все это?

Нет, сто раз нет! Так быть не может!

Обрел он силу в этой мысли,

Огонь воспрянул, еле тлевший.

И голову вновь поднял к небу

Вновь юношею ставший старец.

И в голове его родились

Весьма таинственные планы,

Решимость, смелость, от которых

Зависят судьбы наций или,

Быть может, даже судьбы мира!

Был план не нов. Он стоил жизни

Уж тысячам людей, пожалуй,

Но, может быть, теперь удастся

Он одному ему? Кто знает!

Он замысел скрывал глубоко,

Он даже спать не мог при людях —

Во сие чтоб не проговориться

И замысел не обнаружить.

Помощников искать не стал он

Не из тщеславия, что дескать,

Он справится и в одиночку,

А для того, чтобы опасность

Другим не угрожала, если

Задуманное дело рухнет.

…В столице шумной сотни тысяч

Людей снуют. Сияют лица,

И, как разлившиеся реки,

По улицам несутся крики:

«Да здравствует!» А что за праздник?

Быть может, бог сошел на землю

И сам вручает

Рабам своим несчастным, людям,

Дары свободы?

Вот почему такая радость!

Нет, нет! Не бог — другой там некто,

Он меньше бога,

Но думает, что выше бога!

Он тот, кто королем зовется!

С кичливостью высокомерной

Он шествует среди народа,

Как между маленьких дворняжек

Ходить умеют волкодавы.

Он взглянет — и в ответ поклоны,

Почет, коленопреклоненья,

Как будто лес во время вихря

Вершины наклоняет долу.

И стадо слуг кричит до хрипа:

«Да здравствует король!» Кто смел бы

Молчать или кричать иное?

Из этих тысяч кто посмел бы?

И вот посмел… один из многих…

Вдруг голос над толпой взметнулся,

Великий шум перекрывая:

«Смерть королю!» И раздается

Внезапно выстрел пистолетный,

И наземь пал король кичливый.

Вставай, вставай, тиран трусливый!

Тебя не поразила пуля —

Она вошла в твою одежду,

В одежду, а не в сердце! Дьявол,

Которому ты душу продал,

Тебя хранит, тиран трусливый.

Вставай, сотри с лица грязищу!

Кто на убийство покушался?

Там он стоит? Нет, брошен наземь

Он, полумертвый,

И кто-то там ловчится плюнуть

В лицо поверженному старцу,

Другие пнуть его ловчатся…

Народ несчастный! Собираешь

Себе же на голову нынче

Проклятье божье!

Не довольно ль

Тебе и тех проклятий древних,

Которые лежат веками?

Распяв Христа, зачем же снова

Спасителей ты распинаешь,

Народ несчастный?

И не прошло еще недели,

А эшафот уже воздвигли.

Старик стоит на эшафоте,

И перед ним палач явился, —

Блестит секира темной смерти.

Толпу злорадную окинул

Старик спокойным теплым взором,

И слезы жалости сияют

В его глазах. Людей жалеет,

Которые его пинали,

Которые теперь сбежались

Смотреть на смерть его, ликуя.

Секира страшная блеснула,

Она блеснула и упала…

И голова скатилась наземь…

«Да здравствует король!» — вопили

Людишки возле эшафота.

И обезглавленное тело

Под виселицу пало в яму.

20

…Оно старело, вымирало,

Невольничье поколенье.

Пришло другое поколенье,

Которое теперь, краснея,

Отцов деянья вспоминает…

Ведь стоило им захотеть —

И стали лучше грешных предков.

А поколение героев

Явилось в мир,

И рабства цепь — отцов наследство —

Сорвало поколенье это

И бросило его на гробы

Тех, кто его ковал народу,

Чтоб эти трупы вдруг очнулись

И чтоб в земле им стыдно стало.

И поколенье-победитель

Прекрасно помнит, не забудет

О тех святых и тех великих,

Которые свободны были

Уже тогда, в годины рабства,

И шли провозглашать глаголы,

И получили смерть в награду —

Конец позорный!

И поколенье-победитель

В великой радости победы

Сплело бы имена святые

В торжественные венцы,

И принесло бы их

В храм Славы.

Но где ж найти их, где ж найти их?

У виселиц они истлели,

Святые эти имена!

Пешт, 1848 г.


Загрузка...