Главы III, IV

III

Члены редколлегии уже собрались, ждут меня.

Вернее, это даже не заседание редколлегии, а обычная редакционная летучка. Из маститых свадебных литгенералов теперь редко кто удостаивает своим посещением. Даже я в последнее время ощущаю себя здесь свадебным генералом. Давно бы уже ушёл, да на моё место особо никто и не рвётся: тираж неуклонно тает, финансовые проблемы-болячки, напротив, упорно растут. Фактически всеми делами заправляет мой зам Иванов. Он, может быть, и мечтает занять моё кресло, но понимает, что журнал тогда рухнет-умрёт окончательно: моё имя ещё помогает хоть как-то решать наваливающиеся проблемы и поддерживать имидж «толстяка». Хотя, с другой стороны, в нынешней «толстой» журналистике только и остались два мастодонта с именами, я да Стас Куняев в «Нашем современнике» — «Октябрь», «Знамя», «Новый мир» и прочие столичные «толстяки» как-то без этого барахтаются-выживают…

Когда-то тираж нашего журнала достигал почти миллиона. Благословенные, казалось бы, времена. Но я лично вспоминаю о них с содроганием. Именно тогда, в конце 80-х, началась вот эта вакханалия с печатанием-изданием возвращённой литературы, именно тогда мы, словно недоумки, взялись обжираться до икоты всеми этими откопанными в анналах истории или в эмигрантской литературе «шедеврами». Наелись, как говаривал Шукшин, что дальше?

А дальше выяснилось, что современная словесность загнана на задворки и захирела, молодые да начинающие и вовсе засохли, не успев расцвесть, потерялись в необъятных болотах Инета. И самое обидное, что из всей выплеснутой на страницы журналов и книг массы старых имён и текстов, испытание даже небольшим, в десятилетие, сроком-временем выдержали единицы, один процент — несколько вещей Солженицына, Булгакова, может быть, Платонова. А остальное…

Ну кто сейчас из нас, а уж тем более из новых поколений будет читать-перечитывать «Белые одежды», «Детей Арбата», романы Максимова или повести Пильняка? А уж сколько шуму было вокруг их якобы возвращения. Да даже такие вполне серьёзные литераторы, как Замятин и Шмелёв, увы, всё равно остались в своём далёком времени, несмотря на все попытки реанимировать их наследие. Нет, всё же не от конкретного желания конкретных людей зависит пресловутый литературный процесс и формирование-создание иерархии писательских имён. Уж как ни пытались, к примеру, Есенина с Достоевским задвинуть-забыть при Советской власти, они не задвинулись, не канули в небытие — их и возвращать не пришлось. Как ни возвеличивали, ни обвешивали премиями при жизни Шагинян, Панфёрова или того же Георгия Маркова — классиками они не стали…

Итак, надо лепить из чего-то очередной номер. Лица у моих сотоварищей-подчинённых кислые, огонька — ни в едином глазу. Предстоит скучное обсуждение скучных произведений в очередную скучную книжку журнала. Иванов бубнит-докладывает, что уже есть-скопилось в редакционном портфеле. А там есть: стишков вагон и маленькая тележка, рассказцев и повестушек целый воз, ворох нудной псевдопублицистики. Зато нет: добротного читабельного романа, крепкой профессиональной критики, удивляющих творений молодых…

Общую тональность заседания, как я и предполагал, начинает нарушать Саша, не выдерживает. Вообще-то она не должна присутствовать на редколлегии, но завотделом поэзии лежит в больнице (отравился каким-то пойлом), так что она не преминула заявиться на это сборище. Я старался не смотреть в её сторону, но приходится: речь заходит о поэзии, и Саша деловито предлагает:

— А чего тут думать! Давайте поставим в номер первую пятёрку лучших поэтов современности… — держит театральную паузу. — Вы что, не в курсе? Журнал «Поэзия» опубликовал список из пятидесяти имён под заглавием «Рейтинг современных поэтов».

— И кто же у них в первой пятёрке? — недоверчиво спрашивает Иванов.

— Пожалуйста, — достаёт из сумки журнал. — Станислав Куняев, Юрий Воротнин, Владимир Исайчев, Максим Замшев, Сергей Соколовский.

— Да Куняев давно уже стихов не пишет!..

— А остальные — это кто?..

— Они что, всё это серьёзно?..

— Маразм крепчает!..

— Просто анекдот!..

— Дебилизм!..

Возгласы-реплики сливаются в общий шум, однако журнал переходит из рук в руки, Иванов и другие пииты жадно шарят по списку, отыскивая себя.

Судя по всему, не находят.

— Кто же этот рейтинг составил? — встреваю я. — И отчего это в первых рядах нет самого Котюкова?

— Ранжир составлен по заказу редакции Институтом независимых экспертиз при участии Центра Интернет-мониторинга, — глядя мне прямо в глаза, зачем-то зло чеканит эту абракадабру Саша. — А главный редактор «Поэзии» Лев Котюков попросил не включать его в данный список…

— Что ж, — бормочу я, — хоть на это ума хватило…

Агрессивность Саши мне не совсем понятна, и она, эта агрессивность, неприятна мне, давит, вгоняет в ещё большую хандру. Мы с ней до сегодняшнего дня долго, недели три, вообще на общались…

Оказывается, это ещё не всё. Когда дело доходит до прозы, Саша встревает опять:

— Я хочу вниманию уважаемых членов редколлегии предложить суперсовременную вещь молодого автора. Называется «Животная любовь», по жанру — «email-роман»…

— Какой, какой роман? — останавливает Иванов.

— Емэйл… — поясняет Саша. — Эпистолярный, по старинке говоря. Большая часть текста — переписка по электронной почте двух любовников. Он — известный писатель; она — начинающая поэтесска. Разница в возрасте тридцать пять лет. Фонтан чувств, раскованный стиль. Читатель как бы сам переживает все перипетии романа старпера и нимфетки. Разделы-главы названы соответственно: «Прелюдия», «Коитус», «Оргазм», «Релаксация»…

Иванов не врубается, хотя по углам уже раздаются явственные смешки:

— Да кто автор-то?

— Я.

Минута молчания.

Продолжать заседание нет ни смысла, ни желания. Я прошу Иванова в рабочем порядке завершить работу над составлением номера и остаюсь один. Достаю из сейфа мартини, наливаю почти полный стакан, залпом выпиваю. Руки дрожат, вермут пресен и слишком тёпл. Можно держать бутылку и в холодильнике в приёмной, но мне не хочется, чтобы Людмила Ивановна, моя секретарша и верная помощница, фиксировала каждый выпитый мною глоток — ворчунья почище Лидии Петровны. В организме ещё не до конца перебродила павлиновская водка, так что тёплый мартини душа встретила с удивлением. Я уж не говорю о животе. Назло и душе и животу налил ещё полстакана и впихнул в себя. Ничего, сейчас полегчает…

Саша — это моя Катя. Только ей не 25, а уже 28, и воспитанницей моей в прямом смысле слова она никогда не была. Хотя… Да, три года назад, когда у нас всё началось, она была как раз ровесницей чеховской героини и в какой-то мере моей воспитанницей. Точнее сказать — студенткой-дипломницей. Училась она все годы на отделении поэзии, была на курсе не последней. Её стихи публиковались во многих центральных изданиях, вышло два сборника. На мой взгляд, когда я начал постигать её поэзию, Саша чересчур увлекалась формой, внешними эффектами, словесной эквилибристикой. Впрочем, эта болезнь многих молодых и небесталанных. Материала жизненного, опыта, накопленных радостей и страданий не хватает, вот и приходится уравновешивать это блеском оформления, загадочностью слов. Основное содержание двух поэтических книжек Саши исчерпывалось её первой взрослой любовью, каковую пережила она в промежутке между школой и институтом. Судя по стихам, всё, как и мириады раз до этого, началось с внезапно вспыхнувшей страсти на школьном выпускном вечере между Сашей и её одноклассником, с которым до этого они просто приятельствовали, потом — попытки жить вместе, быт, нехватка денег, вырождение страсти в утомительный секс, разрастание мелких ссор до диких скандалов и взаимных измен…

Я лично стихи Саши воспринимал с трудом, хотя и видел-замечал в них мерцание огонька. Я обычно просил её растолковать мне ту или иную строку, тот или иной образ, она обижалась, начинала сердиться, подозревать меня в попытке иронии и даже издёвки. Но я и правда не мог, например, сразу осознать-представить, что такое «окна кляпами впились» или «стебли острее звёзд».

Но она сама в конце концов поняла-решила, что рамки поэзии ей тесны, что уже началось хождение по кругу. Как-то подошла ко мне в коридоре института, представилась, попросила: мол, я из семинара Рейдера, но очень хочу послушать, как обсуждают друг друга прозаики — нельзя ли поприсутствовать? Да отчего же, пожалуйста! Хоть девушка и не отвечала моим параметрам женской красоты, но вполне симпатичная худенькая брюнетка с мальчишеской причёской, тёмными блестящими глазами, и, самое главное, какие-то волнительные биотоки-флюиды, исходящие от её юного тела, видимо, проникли в мой организм, в мою уставшую от одиночества душу…

(Вот сейчас поймал себя на том, что задним числом подвожу какую-то платформу под начало наших отношений. Боже мой, да, конечно же, я при первой встрече и не думал смотреть на неё «мужским» взглядом — студенточка, девчушка, ровесница моей дочери!)

Александра начала посещать мои семинары, а затем и решила защищать у меня диплом. С прозой её тоже не всё было гладко. И здесь Саша увлекалась внешними эффектами, ей хотелось поразить потенциального читателя изысканностью фразы, непонятным словцом, вычурностью сюжета. Я, конечно, пытался её урезонивать, но всякую критику Саша встречала в штыки, реагировала на замечания болезненно, редко соглашалась что-либо править-улучшать. На её взгляд, правка только ухудшала бы её творения.

— У вас, Николай Степанович, уж простите, устаревшие взгляды и подходы, — выговаривала она мне ещё в начальный период наших отношений, когда мы были ещё в связке преподаватель-студентка. — Вы зациклились на Чехове. И затормозились на нём же. Чехов по стилю несовременен. Сейчас вот так просто, как он, писать нельзя — лажа получится…

— Это «Скучная история» написана просто?! Или «Дама с собачкой»?!! «Студент»??!!!

Смешно, но я начинал спорить как мальчишка, в запальчивости говорил порой глупости, на полном серьёзе дулся-обижался, но, вероятно, вот эти мои провалы-падения в мальчишеское состояние как бы уравняли нас в возрасте, сблизили…

Мой организм действительно чувствует себя бойчее. Я выпиваю-добавляю ещё добрый глоток, зажёвываю «Орбитом» и отправляю Саше эсэмэску: «Можешь зайти?». Через несколько минут заходит. Садится в кресло у окна, демонстративно закидывает ногу на ногу. Я удерживаюсь, чтобы по привычке не сделать замечание (ну ведь вредно это, особенно для женских ног!), переставляю-перекладываю на столе бумаги, ручки, мобильник. Прокашливаюсь. Кислым голосом спрашиваю:

— Саша, ты что, и в самом деле написала-составила роман из мэйлов?

— В самом деле. Причём н а п и с а л а — с о с т а в и л а его, Николай Степанович, из н а ш и х мэйлов. Вы это слово почему-то пропустили.

Ясно, если она подчёркнуто на «вы» и по имени-отчеству — разговор вряд ли получится.

— Зачем?

— Облом! Я думала, моему наставнику и учителю интересно будет в первую очередь к а к я это сделала.

— Мне интересно и как, и зачем, и почему! И вообще, ты можешь мне объяснить, что происходит?

— Где? С кем?

— Саша, — я стараюсь говорить спокойно, — ведь это ты меня оставила… Ты! И теперь почему-то на меня же и злишься… Я-то в чём виноват? Ты бы знала, что я пережил в эти два последних года…

В голосе моём проступает-слышится постыдная слёзная дрожь. Я закрываю глаза, до боли сжимаю голову руками.

— Знаю, всё я знаю… — слышится сквозь шум в висках её усталый голос.

Проходит в молчании минута, другая. Слышен лёгкий стук двери. Я остаюсь один.


На следующий день я проснулся больным.

Сначала я решил-подумал, что это всего лишь пошлое похмелье, но вскоре понял, что это не так. Опять, уже не в первый раз за последние два года скрутила меня какая-то неведомая хворь: странная блуждающая боль то ли в правом боку, то ли в пояснице, то ли в паху, лёгкая температура, слабость… Ни рентген, ни УЗИ, ни анализы внятно врачам ничего не подсказывали — вроде бы камни в почках и желчном пузыре. Жена, коллеги и даже дочь Валерия советовали лечь в платную клинику, пройти полное обследование, томографию. Я отшучивался, я отнекивался, я оттягивал с этим как мог. И на этот раз я решил-понадеялся отсидеться дома, отлежаться недельки две.

Тем более, что пора было действительно продвигаться с новым романом, который я мусолил уже третий год.

IV

Через неделю, в ясное морозное утро, почувствовав себя значительно бодрее, я после завтрака сажусь за компьютер. Но работаю с перерывами, так как приходится принимать посетителей.

Слышится звонок. Бубнёж жены и чей-то мужской голос, потом дверь приоткрывается — голова Лидии Петровны:

— Прости, но к тебе профессор Павлинов.

В моих коллегах-соратниках по институту, журналу, секретариату СП жена моя почему-то ценит не их писательский статус, а должностные звания: для неё они в первую очередь профессора, замредакторы, секретари или председатели.

Я вздыхаю, выкликиваю на монитор заставку-аквариум, леплю улыбку на лицо, встаю навстречу гостю. Иван Владимирович пытливо всматривается в меня сквозь затемневшие очки, ставит пухлый портфель на стул, раскрывает объятья, но, вспомнив, что я болен и мять меня нельзя, просто протягивает руку, сочно цокает румяными губами:

— Да ты, Николай Степаныч, вполне! Огурчик! А говорили — чуть не при смерти…

Он оглядывается на закрывшуюся за Лидией Петровной дверь, заговорщицки кивает на портфель:

— А?

Я пробую сопротивляться, заранее зная, что это бесполезно. Напору Павлинова противостоять невозможно. Тем более, такой повод — Ивана Владимировича накануне переизбрали председателем правления городской писательской организации на новый, уже пятый, срок. Несмотря на то, что вечер накануне, а то и всю ночь Павлинов провёл за праздничными столами, выглядит он как всегда на все сто даже в наших гостевых тапках — чисто выбрит, в белой рубашке, галстуке: я в своих домашних джинсах и растянутом джемпере чувствую себя рядом с ним неловко. Чего уж скрывать: я завидую неиссякаемой энергии-бодрости своего коллеги — уж я-то в его годы таким, как выражается моя дочь, «перцем» точно не буду.

Если вообще ещё буду жив…

Выпиваем мы всего по стопочке «Гжелки». Мне и правда нельзя, да и не хочется, а Иван Владимирович и без того опьянён своей победой. Он в подробностях живописует, как ему удалось нейтрализовать главных врагов-оппонентов ещё до начала собрания, не пустить их в зал, как умело он выстроил отчётный доклад… Я слушаю, киваю головой, но чувствую себя не совсем ловко. Я отлично помню статьи в «Литературной России», в «Деловом вторнике», в других газетах, где оппоненты Павлинова очень доказательно с цифрами, фактами и документами рассказывали о махинациях Ивана Владимировича с писательской недвижимостью, о приёме в этот союз людей не за книги и талант, а буквально с улицы за вступительный взнос в несколько тысяч рублей…

Впрочем, и в большом писсоюзе, где я секретарствую, дела творятся ещё те, так что слишком уж морщиться, слушая рассказ Павлинова, мне не пристало. У меня одно оправдание: я не рабочий секретарь, а так, опять же — свадебный. Но бывает, уж признаюсь, до того муторно на душе, когда сижу я в президиуме очередного съезда или пленума нашего писсоюза, слушаю словоблудие с трибуны нашего председателя и рабочих секретарей. Господи, думаю я, да что же я здесь делаю, зачем позорю себя на старости лет? А что здесь делает (он сидит рядом со мной) тот же Валентин Григорьевич Распутин? Он разве не понимает, что и он, и я, и ещё два-три писателя с именем — только лишь авторитетная дымовая завеса для наших пронырливых писвождей?..

Иван Владимирович наконец иссякает, прячет «Гжелку» в портфель и встаёт. Провожаю гостя до прихожей; тут даже пытаюсь помочь ему надеть дублёнку, но он всячески уклоняется от этой высокой чести. Я делаю вид, что готов идти за ним даже на улицу, но товарищ уверяет меня, что я простужусь. И когда, наконец, я возвращаюсь к себе в кабинет, лицо моё всё ещё продолжает улыбаться, должно быть, по инерции.

Немного погодя, другой звонок. Слышно, как жена открывает дверь и пытается кого-то не пускать. Визитёр, судя по всему, настойчив. Я выхожу в прихожую и вижу молодого человека приятной наружности. Это мой студент Ерофеев. Я делаю в сторону Лидии Петровны успокаивающий жест, предлагаю визитёру раздеться и пройти. Он снимает дублёнку (шикарнее, чем у меня и даже у Павлинова), колеблясь, смотрит на свои лакированные мокасины. Я, сложив руки на груди, жду. Вздохнув, наклоняется, вжикает молниями, разувается, с сомнением смотрит на тапки под вешалкой, выбирает самые новые. Идёт вслед за мной в кабинет.

— Садитесь, — говорю я гостю. — Что скажете?

— Вы меня простите, Николай Степанович, что решился побеспокоить вас дома и без звонка, — вальяжно говорит Ерофеев, устраиваясь в кресле, — но ведь ситуация безвыходная: если вы не поставите мне зачёт до конца сессии, мне кирдык…

Пауза. Мне приходит охота немножко помучить студента за то, что пиво и ночные клубы он любит больше, чем учёбу, и я говорю со вздохом:

— Смотрите, как интересно: вот вы только что нашли какую-никакую синонимическую замену матерному слову. Почему бы вам в этом направлении ещё не поработать и над текстом? Поработайте, доведите до «печатного» уровня, и я тут же поставлю вам зачёт…

Дело в том, что этот Валерий Ерофеев в качестве курсовой работы сдал текст под названием «Вагинальная рапсодия» в виде дневника 16-летней героини, подробно описывающей свой первый сексуальный опыт. Само собой, язык раскован до предела, мат на мате и матом погоняет. На семинаре, когда обсуждали это творение, я спросил автора:

— Скажите, Валерий, а вы читали, к примеру, «Здравствуй, грусть» Франсуазы Саган?

Ни сном, ни духом. Нынешние студенты-литераторы, надо сказать, вообще мало начитаны. И это поразительно: испокон веку писатели рождались-вырастали, как правило, из запойных читателей.

— Хорошо, — сказал я, — хотя ничего хорошего в этом нет. Тогда скажите, для чего вы взяли такой сюжет и, главное, зачем, с какой целью так обильно используете в тексте обсценную лексику?

— Какую-какую?

— Обсценную, сиречь — похабную, непристойную, скабрёзную, матерную, ненормативную, непечатную.

— Какая же она непечатная? Её сейчас совершенно свободно печатают. И не только печатают, вон и на ТиВи, и в театре, и в кино…

Что правда, то правда, мат становится обыденной частью сегодняшней речи. Казалось бы, к этому можно уже привыкнуть, но лично у меня, увы, никак не получается. Как испытал я уже лет двадцать тому первый шок на спектакле «Вальпургиева ночь» по Веничке Ерофееву, так до сих пор невольно вздрагиваю и морщусь от каждого услышанного со сцены-экрана или увиденного в книге мата. Публичное демонстративное хамство тогда, в 1990-м, особенно поразило ещё и потому, что творилось-свершалось на сцене театра МГУ, который располагался в здании факультета журналистики в стенах университетской церкви Святой мученицы Татьяны — Лида-дурёха потащила меня с целью похвалиться: вот, мол, какие мы, эмгэушники, лидеры-новаторы…

Меня особенно, помню, потрясло как подчёркнуто лихо и смачно матюгались на сцене девушки-актёрки — это было так отвратно, словно они прилюдно совершали акт дефекации. Мы ушли, не дождавшись перерыва.

Я не ханжа, вполне могу ввернуть непечатное словцо в смешном анекдоте в мужской компании, но слушать маты из женских или детских уст, со сцены и экрана, видеть-встречать в книгах — увольте. Хотя я вполне понимаю, что выросло уже целое поколение читателей, которым мы, писатели, пишущие нормальным русским языком, кажемся пресными, устаревшими, отжившими. И ещё мне порой в голову приходит совсем уж странная мысль: а заговори я со своей родной дочерью матерками, глядишь, мы бы с ней лучше и легче друг друга поняли?..

На семинаре обсуждение «Вагинальной рапсодии» нашего Валерия Ерофеева закончилось, в общем-то, его конфузом. Я в конце концов предложил ему прочесть свой текст вслух. Он в пылу полемики согласился, начал с выражением читать, но на первом же мате споткнулся, как-то скомкал его, проглотил, второй и вовсе застрял у него в горле. Ерофеев отложил распечатку, поёрзал на стуле, попытался сбалансироваться:

— Ну это провокация! Во-первых, такие тексты, конечно, лучше читать про себя, наедине — они на это и рассчитаны. А во-вторых, это же написано от имени девчонки, как-то неловко мне, мужику, читать — не ложится на голос…

— Что провокация — это точно: подобные скатологические тексты (прошу не путать со скотологическими!) всегда провокация. Что касается «во-первых», то на прозе вы ведь не остановитесь, сочините потом и какую-нибудь свою «Вальпургиеву ночь», а её придётся на сцене исполнять-ставить, вслух, публично. Ну а насчёт «во-вторых», попросите вон Машу вместо вас прочесть.

Машенька, белокурая студенточка, уже и без того сидела красная как вишенка, а уж от одного только предложения-предположения читать гнусный ерофеевский текст зарделась до пунцовости и чуть не брызнула слезами. Встречаются ещё реликтовые девушки!

И вот теперь Ерофеев пришёл-заявился мучить меня ко мне домой.

— Извините, мой друг, — говорю я гостю, — поставить вам зачёт я не могу. Подите ещё поработайте над текстом. Тогда увидим.

Я знаю, что зачёт Ерофееву я всё равно поставлю. Помучаю и поставлю. И он это знает. Но ему непонятно, зачем я его мучаю. Он продолжает сидеть и уныло-просительно смотреть мне в глаза.

— Скажите, — зачем-то длю-продолжаю я никчёмный разговор, — вы что же, хотите в литературе быть всего лишь третьим Ерофеевым? Будете поначалу, как вы и делаете, подписываться «В. Ерофеев», чтобы вас путали хотя бы с Виктором? Для этого и маты подпускаете? Ну а потом что? Нет, я понимаю, есть в истории нашей словесности пример: третий Толстой не потерялся на фоне первых двух, занял своё достойное место, но это всё же исключение из правил. Вам, я думаю, лучше наоборот с самого начала выступать под псевдонимом и пойти своим путём. Что вам эти Ерофеевы и их скандальная слава?..

Я говорю, но по взгляду студента понимаю, что ему глубоко всё это, как они выражаются, фиолетово: мол, да пошёл ты, старый козёл, со своими нотациями!

Мне становится даже обидно и хочется хоть чуть сбить с нахала эту вальяжную спесь:

— И вообще, друг мой, если уж начистоту: по части таланта вам далековато до Венедикта, а по части энергии и пробивной силы — до Виктора. Вам лучше совсем оставить литературу.

Он таки вспыхивает, от смущения или возмущения, вскакивает. Я тоже встаю, развожу руками:

— Что ж, не смею задерживать.

Он нерешительно идёт в переднюю, медленно одевается там и, выйдя на улицу, вероятно, опять долго думает; ничего не придумав, кроме «старого чёрта» по моему адресу, он идёт в плохой ресторан пить пиво и обедать, а потом к себе домой спать. Мир праху твоему, честный труженик!

Третий звонок. На этот раз пришёл отнимать моё время и меня мучить аспирант. Он вздумал лепить диссертацию по Чехову, до Нового года надо подать заявку, поэтому ему хотелось бы поработать у меня, под моим руководством, и я бы премного обязал его, если бы дал ему тему для диссертации.

Миллион лет назад я защитил сначала кандидатскую, потом докторскую по творчеству Чехова, но преотлично помню, что не ходил и не выпрашивал ни у кого тему — она сама в голове родилась и настоятельно требовала изучения, воплощения, развития.

— Очень рад быть полезным, коллега, — говорю я, — но давайте сначала споёмся относительно того, что такое диссертация. Под этим словом принято разуметь сочинение, составляющее продукт самостоятельного творчества. Не так ли? Сочинение же, написанное на чужую тему и под чужим руководством, называется иначе…

Визитёр молчит. Я уже намереваюсь, как мой предшественник в XIX веке, закатить лёгкую истерику и даже потопать ногами от негодования, но вовремя понимаю-спохватываюсь, что может усилиться боль в боку, да и бесполезно. Всё равно я дам-подарю ему тему, которой грош цена, он напишет под моим наблюдением никому не нужную диссертацию, с достоинством выдержит скучный диспут и получит очень даже нужную ему учёную степень, за которую станет получать солидную надбавку к зарплате.

Ещё звонок. Новый гость, в отличие от предыдущих, хотя бы предупредил о визите по телефону. Да и вообще, можно сказать, я даже рад его визиту. Это один из рабочих секретарей правления СП Коромыслов, и мне приятно, что сотоварищи обо мне, болящем, вспомнили. В руках у Коромыслова помимо сумки-портфеля зачем-то букет красных гвоздик и пакет с апельсинами.

— Надеюсь, гвоздик не чётное число? — пытаюсь шутить я.

— Это от женщин, от наших женщин, — частит Коромыслов, — приказали купить и вручить. Говорят: больным положено цветы для настроения.

Мы с Коромысловым до этого как-то особо и не общались. Он из молодых да ранних, ему лет 35,в секретари попал совсем недавно, на последнем съезде и сразу развернул кипучую деятельность: уже опубликовал свою прозу, драматургию, стихи (он, что называется, многостаночник) в «Столичном вестнике», «Подъёме», «Севере», ещё двух-трёх центральных и губернских изданиях. Можно было бы по этому поводу поиронизировать, но, кто его знает, может, действительно, просто две волны — творческая и карьерная — совпали по амплитуде и времени. На меня, впрочем, то, что я видел-читал из творений Коромыслова, впечатления не произвело…

Итак, цветы поставлены в вазу, Лидия Петровна, которая вместе с апельсиновым пакетом получает просьбу приготовить нам кофе, удаляется на кухню, начинается беседа. Коромыслов, оглаживая чёрную окладистую бородку, степенно рассказывает о секретарских делах-заботах. Дела-заботы эти, признаться, скучны: проблемы с арендой, делёж постов в Литфонде, происки оппозиции в Союзе. Но как-то вдруг разговор перескакивает на очень даже интересную для меня тему — на мой журнал. Оказывается, узнаю я, редактируемый мною журнал самый лучший в России, самый престижный, только в нём ещё сохранился и сохраняется островок настоящей русской литературы, не опоганенной низкопоклонством перед Западом и доморощенным авангардом…

Жена приносит кофе. Я укоризненно (мол, что ж ты, голубушка, сама-то не догадалась?!) прошу её добавить к кофе коньячок и чего-нибудь лёгонького на закуску. Лидия Петровна смотрит на меня с недоумением, вздыхает, но послушно приносит на подносе коньяк, порезанный лимончик, коромысловские апельсины и сыр. Мы чокаемся, опрокидываем по рюмашке. «Эх, — думаю-сожалею я, — день сегодня для работы потерян!» Ещё с полчасика мы сидим с милым Коромысловым за обсуждением насущных проблем больной российской словесности, удивительно как совпадая по взглядам-оценкам, при этом чокаясь и пригубливая. Наконец, когда я, окончательно разомлев, собираюсь проводить дорогого гостя в прихожую, он спохватывается и достаёт из сумки объёмистую папку:

— Николай Степанович, вот тут у меня роман исторический «Святополк Росский», очень бы хотелось…

Я меняюсь в лице, я скучнею, я начинаю мямлить, что-де у меня завотделом прозы рукописи первым смотрит, что времени нет совсем… Напрасные потуги. Коромыслов растворяется-исчезает, выцарапав из меня обещание прочесть его «Святополка Росского» лично. Представляю себе! В последнее время творится настоящий бум беллетристики, окучивающей поле российской истории. Романисты то ли не решаются осмысливать бурливую современность, то ли ищут аналогии в глубине веков. Миссию Достоевского в текущей русской литературе мало кто пытается нести-исполнять, большинство плетутся по стопам Толстых: пишут-сочиняют в меру способностей свои вариации «Войны и мира» о Великой Отечественной, выдают на гора кто своего «Князя Серебряного», кто «Петра Первого»…

Слава Господу, я исторических романов не пишу, я, как определял это Достоевский, одержим тоской по текущему.

Итак, категорически прошу жену больше ко мне никого и ни под каким видом не пускать. Между тем день-то скатывается к обеду. Махнув окончательно на свои желания-поползновения работать, я заглушаю эту свою тоску по текущему, выключаю комп и справляюсь у Лидии Петровны, не пора ли нам подзакусить? Оказывается, пора. Садимся вдвоём за стол. Третьим в трапезе участвует Фарисей. У него на кухне рядом с плинтусом есть своя столовая, свой сервиз — три чашки-плошки: в одной баночный «Вискас», в другой сухой, в третьей вода. Однако ж рыжий котяра считает своим долгом занимать свободный стул за нашим обеденным столом и выглядывать-вынюхивать с завистливым подозрением — чего это такого вкусненького втайне от него хотят-намереваются съесть хозяева?

Насчёт вкусненького вопрос, конечно, спорный. Раньше, когда жена работала и когда дети были маленькими, у нас кухней заведовала домработница, теперь Лидия Петровна стряпает сама. Обычно это овощной салат, суп-лапша или рисовый на курином бульоне, котлетки и биточки из полуфабрикатов. Впрочем, я, в отличие от Фарисея, непривередлив. Правда, примерно раз в месяц на меня накатывает волна кулинарного вдохновения, я сам делаю закупки на рынке, оккупирую на полдня кухню и выдаю праздничный обед или ужин с домашними пельменями или украинским борщом, с голубцами или даже каким-нибудь кроликом в белом соусе…

В часы, когда я возюкаюсь на кухне, сочиняя-стряпая свой очередной аппетитный шедевр, мне порой приходит мысль, что, может быть, мой талант как раз и есть талант кулинарный, а вовсе не писательский. Может быть, открой я свой ресторан, как это делают многие бездарные певцы и артисты, я бы давно уже процветал и был миллионером…

Итак, сидим с Лидией Петровной вдвоём за большим столом, дымятся две тарелки с супом. Фарисей сидит на третьем стуле, степенно ждёт свой кусочек тощей, но зато натуральной курицы. Я вдруг экспромтом вопрошаю в пространство:

— А почему бы нам не скрасить обед глоточком чего-нибудь взбодрительного?

Вопрос повисает в воздухе.

— Чего ж добру пропадать, — убедительно продолжаю я, — там ведь коньячок раскупоренный ещё, кажется, остался?

— Остался, остался, — вынуждена согласиться Лидия Петровна и ставит на стол заветную бутылочку, не преминув добавить: — Больно много ты пить стал, Николай Степаныч…

Что верно, то верно, спорить нечего. Да и смысла нет. Я медленно наливаю себе большую рюмку до краёв, с наслаждением выпиваю. Вот и славненько, теперь можно и жалобы-рассуждения супружницы слушать…

Но наш привычный тет-а-тет нарушается: слышится шум открываемой входной двери и появляется наша дщерь Валерия. Она, ещё одетой, заглядывает на кухню:

— О, вы едите? Как раз! Я с вами перехвачу…

Радость-то какая. Лидия Петровна подхватывается, начинает хлопотать. Я выпиваю остатки коньяка, принимаюсь за суп. Лера, звеня цепями, бусами и браслетами, устраивается за столом.

— Хорошо бы, — говорю я, — поздороваться с отцом и помыть перед едой руки.

— Ну, папик, опять ты не в настроении! — кривится дочь, но всё же встаёт из-за стола, отправляется в ванную, и потом, вновь возникнув на пороге кухни, демонстративно кланяется: — Здравствуйте, Николай Степанович!

— Добрый день, Валерия Николаевна! — в тон отвечаю я и продолжаю есть.

Затем, когда суп заканчивается, я в ожидании, пока жена положит мне котлетку с гречкой, смотрю, как дочь моя ест. Ест она быстро, жадно, хлебает полными ложками — сразу видно, целый день горячего не ела. Кольцо в верхней губе стучит об ложку.

— Скажи, Валерия, — спрашиваю я. — Вот ты сейчас при морозе в минус пятнадцать ходишь без головного убора и с голой поясницей. Ты что, не слышала про менингит, радикулит? Ты не знаешь, что такое почки? Ну почему бы не надеть дублёнку с капюшоном или шубку с шапкой?

— Ну, па-а-а! — надувает губки Лера. — Опять ты со своими нотациями… Я вот сейчас иду брать интервью у Гай Германики: представляешь, я к ней в шубке с шапкой заявлюсь?

— Между прочим, я вчера читал интервью в «Семи днях» с твоей Германикой: она как раз обожает хороший парфюм, так что пахнет от неё, в отличие от тебя, не сигаретным дымом и пивом, а французскими духами. И на снимке она как раз в элегантной норковой шубке…

Честно говоря, я не помню, во что была одета девица-режиссёр, авторша скандального сериала «Школа», но дщерь моя задумалась, наморщила лобик:

— Ты ещё скажи, что Лера без пирсинга была…

— Нет, почему же, с этим всё в порядке: уши в кольчугах, из носа железяка торчит…

Я решаю после обеда, несмотря на хвори, выглянуть на улицу. Для Лидии Петровны легенда — пойду подышу свежим воздухом, а то голова болит; на самом деле — надо прикупить на вечер мартини или фляжку коньяка: сегодня уж грех останавливаться.

Выходим мы вместе с Валерией. Она в дублёнке и пахнет от неё «Шанелью». Мне приходит на ум, что если б приложить чуть-чуть усилий и упорства, дочь мою ещё можно было бы, что называется, перевоспитать, вернее, довоспитать, спасти, может быть, её судьбу. Мне хочется сказать ей что-нибудь славное, но лифт уже останавливается, Лера спешит, выскакивает из подъезда, на ходу машет мне рукой, устремляется к джипу, громоздящемуся на тротуаре, вскакивает в него. Стёкла у этого танка на колёсах, разумеется, тонированные, так что я не могу разглядеть владельца-хозяина «Ниссана», да мне это и не особо-то интересно. Судя по тому, что почти час терпеливо ждал Леру у подъезда, он у неё на привязи; а судя по тому, что она не удосужилась пригласить его в дом и даже сейчас не захотела со мной знакомить — женихом его, даже потенциальным, считать пока преждевременно.

Оно и слава Богу, а то вдруг опять окажется аферистом. Однажды дочь под видом жениха привела в дом одного такого хлыща. Впечатление поначалу он произвёл благоприятное: Лидии Петровне розы вручил, мне бутылку виски. После праздничного ужина, не откладывая, попросил у меня аудиенции для делового разговора. В моём кабинете, по-родственному развалившись в кресле, изложил суть дела-предложения: у него готовы рукописи трёх романов в жанре экшен, мы их выпускаем-печатаем под моим именем, а гонорары-дивиденды делим пополам. «Представляете, ваше имя плюс мои забойные тексты? — закатывал глаза в экстазе мальчик. — Мы весь мир порвём!..»

Я смотрю на японскую машину, проглотившую мою дочь, и вспоминаю старую поговорку, переделанную на современный лад: «Не в свои “ниссаны” не садись!». Стою жду у двери подъезда, пока джип съедет с тротуара. Вот это меня раздражает. Раньше я к машинам был равнодушен. Теперь я их порой ненавижу. Я убеждённый пешеход и велосипедист. Если бы не моё положение и врождённая робость перед условностями, я бы и по Москве раскатывал на велосипеде. В этом вопросе не только Европа, но и Китай с Вьетнамом намного демократичнее и цивилизованнее нас. Никогда я не стремился заиметь-купить личное авто, за что, к слову, Лидия Петровна в молодости мне проедала плешь. Потом, когда я возглавил журнал и у меня появилась служебная машина с водителем, жена чуть успокоилась, но со временем, когда хлынул на российские дороги бурный поток блестящих иномарок, принялась давить на меня и, соединив усилия с моим замом Ивановым, додавили они меня таки — «Волгу» пришлось сменить на «Вольво». Но пользуюсь я служебной машиной редко, в основном Геннадий возит мою жену и моего зама — с ними делит всю прелесть московских пробок. Лидия Петровна сама не решалась сесть за руль, хотя спорадически мечтала о том, как приобретёт себе «жука» немецкого, обязательно красного цвета, и станет раскатывать на нём по столице и на дачу. Дочь, насколько я знаю, даже и не мечтала заделаться автовладелицей. Но если мне вождение мешало бы думать-размышлять, то у Валерии причины отказа от водительских прав, вероятно, были более весомые: во-первых, зачем утруждаться, исполнять довольно утомительную и по сути плебейскую роль извозчика-водилы, когда для этого есть ухажёры с машинами; а во-вторых, это что же, не пить, когда захочешь, пиво и вино?!

В семье нашей автотелега имелась одно время только у сына. Когда у него завелись собственные большие деньги, он тут же приобрёл себе «Тойоту». Первая авария случилась уже на следующий день: Дмитрий въехал-впечатался в столб. Отделался лёгким испугом и ремонтом машины. Через месяц уже в него врезался «мерс», причём признали виновным Диму, к тому же у него обнаружили алкоголь в крови. Сотрясение мозга, сломанные рёбра, ремонт двух машин, крупный штраф. Но и это его не остановило. И только после того, как он сбил на переходе десятилетнюю девочку (слава Богу, та отделалась синяками!), мне удалось убедить сына продать машину. Я ему внятно объяснил-внушил: даже если при следующей аварии (а она обязательно, она непреложно будет!) он сломает себе позвоночник и останется на всю жизнь инвалидом, прикованным к постели, это ещё терпимо — мы с матерью за ним будем ухаживать и кормить с ложечки; но вот если он, не дай Бог, собьёт следующую девочку насмерть (а он непременно, он стопроцентно собьёт!) — ему светят тюремные нары на несколько лет. В тюрьму Дмитрий не хотел.

Ну так вот. Теперь я не просто к машинам равнодушен, теперь они меня раздражают, а порою и выводят из себя. Они мешают мне, вторгаются в мою жизнь. Мало того, что они сжигают кислород, отравляя меня выхлопными газами, они ещё и заполонили тротуары, и я вынужден, протискиваясь мимо них, пачкать одежду или сходить на проезжую часть и подвергать свою жизнь опасности; они стоят нагло на пешеходных «зебрах», и мы, униженные пешеходы, вынуждены лавировать между ними, сталкиваться в узких проходах-лазейках, портить себе и другим настроение.

Меня больше раздражают в таких ситуациях даже не наглые хамы-водители, а наши доблестные гаишники-гибэдэдэшники. Казалось бы, не надо гнаться за нарушителем ПДД, рисковать жизнью — вот он, стоит на тротуаре или «зебре», явно и в открытую нарушая все и всяческие правила: просто подойди и накажи-оштрафуй. Даже и водителя искать не надо. Помню, ещё в 70-х годах прошлого века на наших экранах широко демонстрировались французские фильмы, где бравый жандарм в исполнении Луи де Фюнеса подходил к неправильно припаркованному автомобилю, выписывал-заполнял на капоте штрафную квитанцию, прижимал её дворником к ветровому стеклу и — всё. Насколько я знаю, бывая в Европах, тем более так работает дорожная полиция в наши компьютерные времена. Почему у нас до сих пор подобная практика не приживается — ума не приложу.

Года два назад я совершил поступок, за который мне до сих пор стыдно. Какой-то недоумок из нашего подъезда взялся ставить свой «Лексус» на тротуар прямо у двери, загораживая проход. И вот однажды, поздно вечером возвращаясь домой и будучи не в духе да ещё и подшофе, я впал в такую ярость при виде беспардонной машины, что не поленился: поднялся домой, набрал и распечатал крупным шрифтом плакатик «Проход не загораживать!!!», обильно смазал обратную сторону листа «Моментом», выскочил на улицу и намертво приклеил-прилепил бумагу к ветровому стеклу. Представляю, что бы было, застукай меня хозяин «Лексуса» на месте преступления. Однако ж, подействовало — машина эта дурацкая вплотную к подъезду больше не ставилась.

Зато тут же её место занял громадный «Форд»…

Загрузка...