Юрий ПАХОМОВ СТОЛКНОВЕНИЕ ПОВЕСТЬ

1

Восьмиэтажный дом наш на Хамовническом валу торцом глядит на врата Новодевичьего кладбища. Поздней осенью, когда ветер сшибает с деревьев пожухлую листву, с балкона в морской бинокль хорошо видны надгробия. Прошлой осенью у меня гостил старый друг Левон Гор- гинян. Глянул в окно и говорит:

— Гришка, как ты здесь можешь жить? Всякий раз удивляюсь.

— Нормально. Такая близость настраивает на философское осмысление бытия.

— Не знаю, не знаю… Я себя чувствую сейчас дезертиром с кладбища.

Март стоял дурной — результат глобального потепления климата. Снег сошел, кое–где в сквере на Усачевке среди прошлогодних листьев пробилась трава, на кленах лопнули почки, у голубей съехала крыша: гулят, притопывают перед подружками. Студентки–медички ходят с голыми пупками, милиционеры перешли на весеннюю форму одежды. Перед очередным футбольным матчем в Лужниках их собираются тучи.

В конце января Маша в очередной раз улетела в Колумбус. Считается, переждать кислую московскую зиму — от Колумбуса до Флориды рукой подать, а там океан, пальмы, песок и ураганы с женскими именами. Маша звонит два раза в неделю, вопросы задает она. Когда вернется, я тоже ни о чем ее не спрошу. Так лучше. По крайней мере, мне.

Третью неделю я свободен как птица. Только эта свобода мне ни к чему. Свобода не может заполнить пустоту, образовавшуюся внутри. День мой состоит из самых необходимых для поддержания живучести организма действий. Лишь иногда в мою пресную, как армянский лаваш, жизнь, врываются иные события, чаще всего это похороны друзей, однокашников, бывших сослуживцев. Что, впрочем, неудивительно. Время.

С Левоном я дружу с нахимовского. Когда нас, стриженных под «ноль» пацанов, построили в коридоре училища, я оказался рядом с чернявым пареньком, голова у него была дынькой, и сам он бледный, дохленький.

— Ты откуда приехал? — спросил я.

— Местный, питерский.

— Я думал из Грузии.

— Никогда там не был.

В ту пору Левончик был одного роста со мной, это потом на казенных харчах я вымахал за метр восемьдесят и стал правофланговым в роте. Койки наши тоже оказались рядом. Разбирая постель перед сном, чернявый сказал:

— Меня Левон зовут. Не Левка, а Левон. Ясно?

— А то? У меня проще — Гришка!

— Наколку сам делал? — Левон ткнул тонким длинным пальцем в мое левое предплечье.

— Не-е, пацаны.

В умывальнике, глядя на синюю, в желтых пупырышках грудь соседа по койке, на его тонкие, как у паучка, руки, я спросил:

— И что тебя в нахимовское качнуло?

— Папка настоял. Сам бы я ни за что!

— А мать?

Левон опустил голову:

— Померла мамка.

— Ништяк, прорвемся. У меня вообще никого, кроме двоюродной тетки.

Первые месяцы в нахимовском дались Левону тяжело, раза два я слышал по ночам, как он плачет, уткнувшись

носом в подушку. Мне–то что, я — капотнинский, вырос в бараке, где селили рабочих с нефтеперегонного завода и речников из Южного порта. В ту пору Капотня была поселком, примыкавшим к столице. Считайте, рос на природе. Окна барака глядели на желтую полоску Моск- вы–реки, по которой буксиры–толкачи проводили сухогрузные баржи и ржавые лайбы с песком и мусором, а на противоположном берегу, на высоком угоре, белела церквушка без креста, лепились домишки деревни Беседы. Слева, за мостом, шлюз, а перед ним заводь с кувшинками и лаптастыми листьями на черной воде. В низине на нашем берегу капотнинские рыбаки держали самодельные лодчонки, а потом, через несколько лет, там выросла лодочная станция.

В шесть лет я научился плавать, а в семь уже с пацанами на плоскодонке выгребали в заводь перед шлюзом, рискуя попасть под форштевень проходящих судов.

К тому же оказалось, что Левон — профессорский сынок, отец его, капитан первого ранга, возглавлял кафедру в Военно–морской академии. Неужто профессор не мог поднять своего хилого сынка без помощи государства? Видать, жлоб еще тот.

Левон через полгода обвык, притерся. И насчет отца я оказался не прав. Аршак Мартиросович оказался человеком мягким, добрым, ростом чуть выше десятилетнего Левончика, лысенький, настоящий профессор из анекдотов. Не верилось, что в финскую кампанию он плавал на линкоре «Октябрьская революция», пережил ленинградскую блокаду — с линкора наши били двенадцатидюймовыми снарядами по немцам. Войну закончил в Порт — Артуре, командовал крейсером на Тихоокеанском флоте, вернулся в Ленинград, защитил кандидатскую, а потом и докторскую диссертацию.

В квартире Аршака Мартиросовича в многоэтажном доме с башенкой на Московском проспекте неподалеку от Парка Победы перебывал весь наш класс. За хозяйством приглядывала тетка Левона, двоюродная сестра отца, полная женщина, одетая всегда в черное, — вся семья ее погибла во время войны.

Нас, нахимовцев, она всегда встречала приветливо, в просторной гостиной накрывала стол и следила, чтобы мы как следует ели. Мне еще никогда не приходилось бывать в таких домах: резная, на гнутых ножках мебель, картины, пианино, телевизор, много книг и различных вещиц из Японии и Китая. Был даже самурайский меч, самый настоящий. Левон утверждал, что меч в воздухе рассекает бумагу. Мы не пробовали, а вот китайские сигареты тайком курили.

В нахимовском училище я учился кое–как, пятерки были только по математике и физике, с русским и литературой дела шли плохо, плелся на троечках, читал мало, и интерес к литературе появился лишь много лет спустя. Над моими сочинениями по литературе хохотал весь класс, когда воспитатель читал их вслух. Особенно понравились строки: «По Австралии шкандыбали страусы, а на ногах у них были огромные музули». Впрочем, потешались, оглядываясь. Кулаки у меня уже тогда были чугунные. А Левон шел круглым отличником — все предметы давались ему легко, хотя на самоподготовке вроде бы не корпел, как другие зубрилы, тайком от старшин почитывал книжки о путешествиях, раза два он побеждал на областных математических олимпиадах. Кликуха у него была соответствующая — Пифагор.

«Питоны» — так называли нахимовцев, которые малолетками поступили в училище, — в основном ребята, потерявшие в войну родителей, для которых казенный кошт стал единственным шансом выжить и получить образование. Профессорских сынков и морских начальников — единицы. Позже в училище стали набирать ребят постарше, уже с седьмого класса, права носить высокое звание «питон» они не имели и именовались просто воспитанниками или нахимовцами.

Обстановка в училище царила сурово–дружелюбная. Истеричным дамочкам из сообществ солдатских и матросских матерей и разного рода блюстителям прав человека, дня не прослужившим в армии, порядки в училище тех времен показались бы жесткими. Нахимовцы не только учились, но и стояли в нарядах, участвовали в повседневных и авральных приборках, чистили картошку огромными лагунами, а вечерами печатали шаг и пели строевые песни. Из нас бережно, но твердо готовили мужчин, воинов, а не хлюпиков, «отмазаться» от армии считалось позором.

Кормили неплохо, но растущий организм требовал, чтобы в топку все больше подбрасывали калорий. Жрать хотелось постоянно. Лучшими местами общественной деятельности считались хлеборезка и камбуз — там при определенной изобретательности можно было кое–что перехватить, а заодно обеспечить и товарищей. Редкие посылки от родственников делились строго поровну, самыми страшными пороками считали доносительство и подхалимаж, любимчики, стукачи в училище долго не задерживались, и столь необходимый для флота постулат: сам погибай, а товарища выручай, — выковывался в уличных драках с гражданской шпаной, когда в ход шли ременные бляхи и подсобные средства.

Имена и прозвища преподавателей и прямых начальников помню до сих пор. И оттуда, из затянутого дымкой далека, до меня доносится голос командира нашей роты, фронтовика, капитана третьего ранга Кокшева по прозвищу Кока: «Э-э, Старчак, что ты ползешь, как вошь по мокрому пузу? Гляди веселей, свисти соколом!»

Кока научил нас, огольцов, заправлять койки, держать иглу, гладить, швабрить палубу, — кроме него, научить нас было некому. Он многим заменил отца, мать, дедушку и бабушку, и именно от него мы, старшеклассники, узнали, что сделать, чтобы во время увольнений в город «не намотать на винт», и, вообще, как вести себя с дамой.

Среднего роста, крепко скроенный, стриженный под ежик, Николай Николаевич Кокшев, острого взгляда которого, не говоря уже о зычном голосе, боялись даже самые отчаянные «питоны», вечерами заходил в спящие кубрики, поправлял мальчишкам сползшие одеяла, а если кто–то из пацанов начинал метаться на койке, переживал страшный сон, подходил и гладил по голове. Другой личной жизни у Коки не было.

Наши командиры и учителя готовили нас к жизни, для нас не был пустяком марш юных нахимовцев: «Простор голубой, земля за кормой, гордо реет на мачте флаг Отчизны родной», и в десятом классе нам не нужно было ломать голову, куда поступить учиться. Я твердо решил: только в Высшее военно–морское училище имени Фрунзе и только на штурманский факультет. Левончик выбрал Высшее военно–морское училище радиоэлектроники имени Попова. Друга привлекали тонкая техника, вычислительные машины и новые технологии. Посверкивая антрацитовыми глазами, Левончик насмешливо говорил:

— Это раньше мореплаватель поплевал на пальчик, глянул на светила и определился с дикой погрешностью, сейчас без навигационных систем, ЭВМ шагу не шагнешь. Вам что? Стой на мостике и изображай из себя Колумба. Одно слово — водила!

— Не зарывайся, Левон, — осаживал я друга, — командир наиглавнейшая фигура на флоте, каков командир, таков и комфлотом и даже главком. А ты кем станешь? Бычком. В лучшем случае флагспецом эскадры, каперангом. По твоей специальности адмиралом хрен станешь.

— Я в науку пойду, Гришка, с противником разными средствами бороться можно. Да и нужно же кому–то вас, недоумков, учить, снабжать новой аппаратурой.

2

После мартовской ростепели в апреле похолодало. Как- то проснулся, глянул в окно — валит густой снег. Деревья с доверчиво раскрывшимися почками разом побелели, замело газоны, снег лег на черный, парящий асфальт. Серо, сумрачно.

Включил свет, приготовил нехитрый завтрак: надоевшую до смерти овсянку (помогает от склероза!), пару ломтиков хлеба, поджаренных в тостере, кофе. На это утро у меня было запланировано посещение военкомата. Еще одно тонко продуманное издевательство над ветеранами. Дотошные ребята раскопали любопытный факт: оказывается, военным пенсионерам в обход закона, приказов и постановлений недоплачивали пенсию. Сумма, по нашим меркам, набежала приличная. Народ возмутился, стал стучать костылями в разные чиновные двери — глухо. Дело дошло до суда, и началась канитель. Мой однокашник по училищу отставной контр–адмирал Балашов, возмущенно сопя в телефонную трубку, разъяснил мне порядок и тактику борьбы за свои права:

— Первым делом, Гришка, ступай в военкомат и подай заявление, чтобы тебе перечислили пенсию за означенный период. Чиновникам, конечно, это не понравится, и они недельки через две дадут тебе отлуп в виде мотивированного, на их взгляд, отказа. Отказ сунь в папочку, подколи к своему заявлению и садись строчи исковое заявление в Мещанский районный суд родной столицы.

— Погоди, на кого исковое заявление подавать? На министра, что ли?

— А то? Не на дядюшку же Сэма. Тот своих ветеранов в нищете не оставляет и не пытается обдурить, потому как закон! И между прочим, пенсии у американских ветеранов в разы больше.

— Неловко как–то.

— Неловко, Гриша, иметь дело с бабой на потолке, одеяло будет сваливаться. А теперь бери бумагу и штурманский карандаш, я тебе продиктую всю эту лукомудистику.

Я записал. Балашов пошуршал чем–то в трубке, прокашлялся, спросил:

— Понял?

— Не очень.

— А ты не вникай. Текст выверенный, обсосанный, я через всю эту мерзость прошел. Знал бы ты, что в суде делается. Ветераны войны и Вооруженных Сил, седые, лысые, некоторые на костылях, толкутся в приемной, валидолом себя взбадривают. Мат–перемат клубится в воздухе. Один старичок, неведомо, в чем душа еще держится, говорит: «Братцы, я в мясорубке под Сталинградом себя лучше чувствовал, там я хоть на своей земле стоял, а сейчас какая подо мной почва? Может, совсем мы сдали страну? И супостат на ней утвердился и правит?» И так повсюду. Мне из Питера Мишка Глаголев звонил, ты его должен помнить, он выпускался из училища тремя годами раньше, старшиной роты у нас на первом курсе был. Так там, в суде, в очереди какой–то адмирал концы отдал. В газете статейка появилась: «Двести первый умер». Скандал, городское начальство обеспокоилось, и вроде бы пенсионерам все положенное выплатили, до копеечки. Так что наберись терпения, хлопни коньячку для укрепления мужества — и вперед, на баррикады. Если отступишь, нас и дальше будут держать за лохов и повсеместно обжуливать.

Меня и задело за живое. Что же это, в самом деле, творится? Побрился, надел выходной костюм и отправился в военкомат, девки у нас там сочувственные, ветеранов не гнут, не унижают. Авось и сладится. «Жигуль» свой заводить не стал, на метро сподручнее, а от станции «Парк культуры» идти совсем ничего.

Улицы под снегом выглядели празднично, как перед Новым годом, только елочных базаров не хватает. В вагоне метро толкотня, утеснение, люди жмутся друг к другу, а треть вагона пустая, там, на лавке, вольготно пристроился бомж, здоровенный, ражий мужик с черным заплывшим лицом, в дамской искусственного меха шубе, раскоряченных опорках, и вонища от него немыслимая. Народец носы затыкает, морщится. Милиционер в звании капитана в детективчик углубился, отстранен- но улыбается — ему, охранителю общественного порядка, давно уже все до фени.

Надо было мне ехать попозже, когда схлынет рабочий люд и останутся в вагонах старики в заношенной одежонке середины шестидесятых годов минувшего столетия да гости столицы из бывших южных республик. И вот что любопытно, молодежь из Узбекистана, Таджикистана, словом, азиаты, уступают старшим место. Сохранилось, видать, там уважение к старости, к сединам, наши ребята — никогда не уступят. Сидит пустоглазый амбал, качок, как их еще называют, лет ему двадцать пять, не более того, в прорехе модной рубахи отсвечивает православный крест — верующий, значит, крещеный, а старика, что рядом из последних сил корячится, ухватившись за поперечину, в упор не видит. Заскакивают в вагон курсанты из какого–то пехотного или инженерного училища, шапка в руке, шинель расстегнута. Мода сейчас такая в демократической армии ходить без головного убора. Я за последние десять–пятнадцать лет ни разу не видел, чтобы рядовые, а тем паче курсанты отдавали офицерам честь. Попался бы патрулю такой расхристанный молодец в мое время — прямиком ему дорога на губу, на полные пять суток, а если от него еще и запашок, так и двойной срок отхватит. На скудной пище, шагистике во дворе исправительного заведения и наружных тяжелых работах время ох как долго тянется.

Вроде бы чепуха, мелочь, большая ли беда в том, что розовощекий курсантик шапку не надел, офицера не поприветствовал? Нет, господа хорошие, порядок с мелочей начинается. На лодке обстановка демократичней, чем на надводных кораблях, а неряшливый трюмный или какой другой матрос у меня всегда вызывал сомнение, не верил я таким, потому что от мелочей зависит, как поведет он себя в аварийной ситуации.

В подземном переходе через Зубовский бульвар шла мелкая торговля. Слепица, сидя на скамеечке, пела тонким, дребезжащим голоском песни советских композиторов, рядком прилепились к стенам старушки–нищенки с медалями, приколотыми к ветхой одежонке. И какими! «За победу над Германией», «За оборону Москвы». Отстояли русские бабы столицу, а теперь стоят с протянутой рукой. Были бабули и со значками «Ударник социалистического соревнования». А рядом рослый, коротко стриженный паренек, вместо рук — оголенные култышки у самых плеч, на шее картонка висит с надписью: «Помогите собрать деньги на протезы». Перехватило спазмом горло, хоть на улицу не выходи.

Припомнился мне рынок в Костроме военной поры, куда из детского дома отправлялись мы, огольцы, чтобы сшибить что–нибудь из жратвы, оголодали до прозрачности. Гул плыл над барахолкой, народ месил ногами жидкую грязь, торговал, чем мог, что у кого осталось от лихого времени, а у стены стояли и сидели в инвалидных колясках, но чаще на самодельных, с шарикоподшипниками вместо колес каталках инвалиды войны. Защитники Родины предлагали самодельные зажигалки, вонючие кубики для выведения пятен, папиросы в россыпь. Одноногий, вечно пьяный весельчак по кличке Пистон с орденом Славы на вылинявшей гимнастерке наяривал на гармошке, пел срамные частушки, а рядом, в инвалидной коляске, не то сидел, не то лежал обрубок без рук, без ног, его дружок Самовар, укутанный по самый подбородок телогрейкой. Самовар тоже был пьян и подпевал дружбану, шевеля обметанными сыпью губами.

Инвалидов я застал и в Москве, в Капотне, пока их в одночасье не смахнуло в небытие властной рукой. И вот в нынешнее время, спустя десятилетия со Дня Победы, увечные, жертвы неправедных войн вновь вернулись на улицы процветающей, погрязшей в грехе столицы. Это ли не знамение? А народ равнодушно шел мимо, ничего не замечая и ни о чем всерьез не задумываясь. И лица у большинства были сосредоточенно–усталые.

В военкомате у двери пенсионного отдела посетителей было немного, все чинно сидели на стульчиках и одеты были прилично — Центральный округ как–никак. А главное, не было траченных склерозом болтунов, для которых военкомат стал последним прибежищем, вроде клуба по интересам.

Через неделю получил я из военкомата ожидаемый отказ — ксерокопию с типовой канцелярской бумажки, в которой, со ссылками на какие–то приказы и указы, сообщалось, что претензии мои на ограбление казны беспочвенны. Дальнейший шаг — исковое заявление в суд. Все как в правовом и демократическом государстве.

Отсутствие жены дает мне некоторые преимущества. Теперь вечером, как следует утеплившись, натянув старую, еще командирскую куртку и валенки покойного тестя, могу подолгу сидеть на балконе. Балкон — моя последняя боевая рубка. Угрюмая беззвездная темнота дымного неба снизу подсвечена миллионами огней гигантского мегаполиса, они роятся в розовой мгле, перемигиваются между собой. Если взять бинокль, можно различить светящиеся линии — магистрали, по которым струятся светящиеся точки, на юго–западе они разбросаны горстями, часть из них как будто висит в воздухе. Слева проступает подсвеченная пирамида МГУ с красной точкой на маковке.

Вечерняя столица гудит, потрескивает, глухо рычит. Чуть раньше, когда школьников младших классов еще не загнали домой, гул ворочающейся во мгле столицы простреливают взрывы петард — следствие китайской экспансии, потому как все эти трещалки изготовляются в массовом порядке в набирающей силу Поднебесной. Раза два в неделю, уж никак не меньше, небо над Воробьевыми горами озаряется причудливым фейерверком, тупо долбят орудия — сотрясаются оконные стекла, звенят фужеры на полках серванта, во дворе испуганно лают собаки. Многовато для наших многочисленных праздников. Сосед по лестничной площадке пояснил мне, что новые хозяева жизни салютом отмечают свои корпоративные праздники и свадьбы.

От легкого морозца каменеют скулы, сухая крупка сечет лицо, я и в самом деле на мостике подводной лодки, входящей в Видяево, только огней многовато, кажется, я даже слышу равномерное постукивание дизелей, и порывы ветра доносят кисловатый запах дизельного выхлопа.

* * *

В полночь позвонил Левону. Он — сова, работает по ночам. На кафедре у него два присутственных дня в неделю, в остальное время он дома, пишет учебник. Недавно вышла монография, написал ее Левончик, но к нему прицепили еще двух авторов из начальства, иначе книгу не пробить. В семьдесят Левон не снижает темпа, у него расписан каждый час. «Эффект юлы, — поясняет мне профессор, лауреат, членкор и прочая, — пока я вращаюсь, стою, кончится энергия вращения — и я свалюсь».

Левон взял трубку сразу, словно сидел у телефона и ждал моего звонка.

— Привет, Левончик! Как жизнь?

— Замечательно. Вчера вечером в подъезде обнаружили труп, выступаю теперь свидетелем. Часа полтора давал следственные показания.

— Труп — обычное в наше время дело. По–прежнему один кукуешь? Или бабу завел?

— Пошляк ты, Гришка. К сожалению, этот вопрос давно уж так не стоит. За мной приглядывает, готовит, обстирывает соседка. Ты должен ее помнить. Маленькая такая девочка, хохотушка с косичками. Всегда кричала нам: «Моряк, с печки бряк!»

— Господи, ты стал педофилом?

— Кретин! Ирина Вячеславовна вдова, одинокая учительница на пенсии. Какая пенсия у школьных учителей, знаешь? А так наш симбиоз дает взаимные выгоды. Одно плохо: она занимается моим воспитанием. Скоро буду писать диктанты. Лучше скажи, Машка опять улетела в Колумбус?

— Как обычно, сижу один. И Ирины Вячеславовны рядом нет. Когда приедешь?

— Не раньше чем через три месяца. Состоится сессия Академии наук. Да и то, если получится.

— Что так?

— На операцию ложусь, друг. Аденома предстательной железы. Интересно, у неандертальцев были аденомы?

— Не знаю, у меня, кроме тебя, ни одного неандертальца в корешах не было.

— И на том спасибо.

— Операция серьезная?

— Черт ее знает? Радости мало. Помнишь, как мы с тобой в Анапу к деду Мартиросу ездили?

— Как не помнить! В ту сторону, куда ни глянь, всюду солнце и «море Черное, песок и пляж, и жизнь прекрасная чарует нас!». Это сейчас впереди одни потемки.

— Все равно, Гриша, во тьме должен проблесковый маячок посверкивать, туда–то мы всегда поспеем, небось апартаменты уже заготовлены. Друзья и родные давно ждут. Вот и пусть ждут, у меня дел запланировано лет на двадцать, как минимум.

…Тем летом отец Левона отправил нас, нахимовцев, перешедших в выпускной класс, в Анапу к деду Мартиросу. Ехали по гражданке, чтобы не засветиться перед патрулями, тетя Шура раздобыла для меня и Левона джинсы — это сейчас все человечество перешло на эту форму одежды, а тогда, в середине пятидесятых, джинсы были редкостью, только у фарцы и всяких там деток, чьи родители за бугор мотались, и встретишь. И с размерами сошлось в самую пору, я тетке все параметры в письме обрисовал.

Брюки только подвернуть пришлось. А «бобочки», рубашки с короткими рукавами, мы в Гостином дворе присмотрели. Форма нахимовца с собой, в чемоданчиках, если куда на танцы сходить. Нам семнадцать, интерес к девочкам обостренный, я при своем росте за двадцатилетнего сходил, мне вино и сигареты запросто продавали. Хотя ни Левон, ни я не курили и к вину всего раза два прикладывались, в училище с этим делом строго. А тут взяли с собой бутылку портвейна «Три семерки», высосали ее и обалдевшие залегли на верхних полках. Ревел в ночи паровоз, в приоткрытые окна бил духовитый ветерок, временами перебивал его кисловатый запах угольного дыма, и, когда поезд загибался на повороте дугой, видно было, как из трубы паровоза вылетали искры, гасли в степи, а в отдалении уколами иглы в черную бумагу просвечивали огни селений.

«Поеду я в город Анапу, куплю себе черную шляпу и выйду на берег морской со своей непонятной тоской», — поется в песенке. Какая там тоска, да еще непонятная! Море, бесконечные песчаные пляжи, белые пароходы у среза горизонта, миражи, дрожащие в знойном мареве. На рынке продавали свежую камбалу, уродливых, с ядовитыми шипами морских ершей–скарпен и еще длинных, похожих на лезвие палаша глянцевито–синих рыбин. А дальше, на деревянных рядах горы черешни, уже отходящей, мягкой, облепленной осами, грузинская простокваша — мацони, стаканчики прикрыты капустными листьями, золотистые горки только что испеченного лаваша, мед в глиняных кувшинах, домашнее вино в бутылках, заткнутых кукурузными початками. И над всем этим великолепием жужжали голоса, пронзительно кричали гуси, крякали утки.

Деду Мартиросу принадлежал каменный одноэтажный дом неподалеку от центра города. Во дворе хозяйственные постройки, курятник, гараж, просторный флигель, комнаты в котором сдавались курортникам, ухоженный сад: жердели, вишни, яблоки. У парадного входа два кипариса, замерли, словно часовые у знамени. В доме жили сам дед — крепкий сивобородый старик, его сестра, полная, с трудом передвигающая ноги старуха, и племянник деда, инвалид, с женой — им чуть за сорок. Они и обихаживали курортников.

По случаю прибытия моряков–нахимовцев собралась многочисленная армянская родня. Такого стола я сроду не видывал: паюсная икра в глиняной макитре с торчащей посредине деревянной ложкой, севрюга с острым, задранным носом — в пасть воткнут пучок зелени, армянские голубцы — долма, буро–коричневая бастурма, шашлык по-карски, хапами — фаршированная тыква. На отдельном блюдце рыхлой горкой лежала трава, вино в оплетенных бутылях и, конечно же, острый, с душком сыр.

Пришлось надеть форму. Дед Мартирос облачился в парадный костюм, среди более поздних боевых наград тускло отсвечивал солдатский Георгиевский крест на гвардейской ленте. Гуляли до вечера, гости пели старинные армянские песни, у нас с Левоном уже глаза слипались. Нам отвели светлую горницу, в которой пахло сухой травой, пучки ее были подвешены на стене вместе с ожерельями янтарного лука, а в углу висела совсем черная икона, на которой с трудом проглядывался лик какого–то святого.

Началась пестрая, стремительная жизнь: море, песок, раскаленные дюны, на которых загорали голыми толстые, похожие на тюленей женщины, провожавшие нас насмешливыми взглядами. Заплывали мы далеко, то и дело натыкаясь на крупных медуз, ложились на спину и глядели в небо, где кружили чайки.

— Лафа, Гришка, лафа. Так бы вот и прожить всю жизнь, — расслабленно говорил Левон ломким, сбивающимся на петушиный клекот голосом.

— Не выйдет, Левончик. Черное море еще не море, настоящее там, на Севере, в Заполярье, где нам служить придется.

— Не скажи. Знаешь, какие здесь осенние шторма бывают? А новороссийская бора? Многоэтажные суда на берег выбрасывает, как спичечные коробки. Хотя я тоже буду проситься на Северный флот и только на подлодку.

— Погоди, нам еще в училище поступить нужно, а заодно и закончить.

— Поступим. Куда мы денемся.

Все это было очень давно. Было, да сплыло, остался только старчески пришепетывающий голос Левона в телефонной трубке.

3

В кабинете — так называлась бывшая наша с женой комната — на стене среди фотографий родных и близких висит увеличенный портрет моего отца. Он в форме речника, улыбается. Улыбающимся я видел его редко.

Мать я почти не помню — нечто теплое, ласковое. И еще в памяти остался запах оладий — мое любимое блюдо. В последнее время Маша редко балует меня оладьями, я стал грузнеть, а это, по утверждению жены, вредно для сердца. В семьдесят все вредно: есть, пить, не говоря уже о других земных радостях. Матери не стало, едва мне исполнилось четыре года. Отец, вернувшись с войны, разыскал меня в детском доме под Костромой, куда нас эвакуировали в сентябре сорок первого года. Детдомовский период почти выпал из памяти. А что вспоминать? Голодуху, чужую ношеную одежонку, драки в умывальнике из–за куска хозяйственного мыла? Биография моя началась с того момента, как мы с отцом сели на пароход, у которого на носу еще стояла пушечка, правда, уже без снарядов. В дороге я объелся американской тушенки, и батя отпаивал меня кипятком.

Отец оказался однолюбом, не привел в дом мачеху, нас, мужиков–отломышей, окружили заботой обитатели барака, где гуляли все сообща, дрались, ругались и все же жили одной семьей. С тех времен стал я ценить людскую доброту, которая нынешним москвичам неведома.

Помнится, любимым моим делом было собирать отца в рейс, укладывать его капитанский чемоданчик. Перво- наперво поллитровку «Московской» с белой головкой, затем огурцы бочечного посола, шмат круто посоленного сала, летом — овощи с капотнинского рынка.

— Водка, сынок, только для сугрева, ежели простуда случится, рюмка–две, не более, — пояснял отец, — да с друзьями посидеть в отстое. На работе ни–ни. У нас с этим делом строго, как у шоферюг. Один прокол — и прости–прощай штурвал.

Потом шли мы от барака к остановке автобуса, на котором отец добирался до Южного порта. Капотня еще подремывала, попадались лишь редкие рабочие с нефтеперегонного — пересменка уже схлынула. Шли мимо приткнувшегося к обрыву кладбища, поросшего цепким репейником едва ли не в человеческий рост. Жужжали шмели, порхали бабочки, в дождь с кладбища тянуло мокрой землей.

Отец шагал неспешно, слегка прихрамывая на левую ногу, — ранение.

— Ты, брат, не балуй, — наставлял он. — И с водой поосторожней. Река внимания требует. А ты у меня один, другого не будет. И учись, без учебы нынче шагу не сделаешь.

На автобусной остановке уже стояли речники. Степенно с отцом здоровались:

— Привет, Степаныч. Никак пацана с собой в рейс берешь?

— Рано ему. Вот второй класс закончит, тогда и возьму. А пока он и швабры в руке не удержит. А на судне, сам знаешь, лишний балласт ни к чему.

— Неужто Гришка только первый класс одолел? — удивлялся другой, старичок с виду, в выцветшей мичманке. — Крепкий шкет, по росту дак пятиклассник.

— В нашу породу. У нас в роду мелких не было. Батя мой, дед его, — чумак, обозы по шляху гонял, тот росту был чуть меньше трех аршин. Меня голод в тридцать третьем укоротил маленько, так ведь тоже Бог не обидел.

Об отце знал я немного. Родился в селе под Полтавой, в голодные годы поредевшая семья стронулась с места в поисках хлеба и заработков. У деда кум работал в Москве на заводе «Мостижарт», при нем кое–как и устроились. Отец способный был к учению, закончил семилетку, речной техникум, прочно осел в Москве, перед самой войной стал капитаном буксира. А дед с бабкой и двумя моими дядьями вернулись в родное село. Во время войны все погибли: дядья на фронте, деда с бабкой вместе с хатой немцы спалили.

Про войну отец говорил неохотно и то, когда выпьет.

— Эх, Гриша, ведь и рассказывать нечего. Буксир мой включили в Волжскую флотилию, пулеметик на палубе поставили, так, пукалка, больше для звука. Под Сталинградом такая заваруха была — страх. «Мессера», как коршуны, наседали, вода кипела. — Отец шевелил густыми бровями, отрешенно глядя в угол. — И вот что удивительно. Рядом маломерные суда и пароходы побольше в клочья рвало, а у нас лишь пробоины от крупнокалиберных пулеметов. Убитые были, как им не быть, а буксирчик мой на плаву оставался, будто заговоренный. Потом на Дунайскую флотилию перекинули, десанты высаживал. Ранили, в госпитале чуть ноги не лишился. Да что гуторить, повезло, жив остался.

Рейсы в навигацию длились неделю, а то и две. За мной присматривала соседка, старуха из бывших монахинь. Умер отец скоропостижно, стоял в рубке, ждал разрешения на прохождение шлюза и вдруг осел, стал соскальзывать по переборке — сердце отказало. Кореша потом говорили: «Повезло Алексею. Настоящая капитанская смерть».

Отца хоронили друзья речники, народу собралось много, было и начальство. На красных подушечках несли ордена и медали, я и не знал, что у отца столько наград. Еще запомнилось кладбище в Кузьминках, воронье на надгробиях и ясное голубое небо, с которого вдруг стал накрапывать дождь. Ухал оркестр, капли дождя падали на медные трубы музыкантов.

Меня приютила дальняя родственница по материнской линии, до того видел я ее раза два — тетя Шура работала проводницей, моталась на поездах по всей стране. Так я оказался в огромном доме у станции метро «Студенческая». Станция тогда еще строилась, с балкона видны были груды рыжего грунта, а дальше, в дымке, проступали сооружения Киевского вокзала, слышно было тяжелое громыхание поездов, которое временами перебивал пронзительный крик маневрового паровоза «кукушки».

Тетка занимала в просторной коммунальной квартире две смежные комнаты. Такого беспорядка мне еще не приходилось видеть: повсюду — на полу, на диване, под обеденным столом — лежали груды новой одежды. Тетя Шура сбывала ее каким–то людям, они никогда не заходили в квартиру, а ждали на лестничной площадке у лифта. Маленькая комната, спаленка, завалена была кулями с крупой, макаронами, о стекла билась серебристая моль, а на подоконнике стояли пирамиды банок с забродившими овощными консервами. На балконе громоздился старинный ларь, в щели пробивались бледные ростки картофеля. И пахло в комнатах чем–то гнилостным, кислым.

Я ошеломленно озирался. В нашей «каюте» в бараке поддерживался суровый порядок, отец по субботам устраивал авральную приборку, привлекая меня, а уж на буксире я девяти лет швабрил с матросами палубу, и в мои обязанности входила малая приборка в отцовской каюте.

Тетя Шура, заметив мою растерянность, рассмеялась:

— Чего глядишь, Гришуня? Ни до чего руки не доходят. Устраивайся в спаленке, продукты, что испортились, выкинь к едрене матери. Хлопчик ты самостоятельный, хозяйствуй сам.

Я и хозяйствовал.

Через неделю, вернувшись из очередной поездки, тетя Шура замерла на пороге, изумленно оглядывая жилье.

— Ой, Гришуня, у меня отродясь такой чистоты не было. Неужто все сам?

— Сам. Я и места общего пользования мыл — по графику наша очередь. Батя меня с восьми лет к судовой жизни приучал.

Тетя Шура осела кулем на стул, подбородок у нее задрожал, и она заплакала:

— Сиротинушка ты мой. К судовой жизни сызмальства… — Утерла ладонью слезы и, остро глянув на меня, спросила: — В нахимовское училище пойдешь?

Я представил себя в морской форме, и у меня сладко заныло под ложечкой:

— Я бы пошел, да разве туда поступишь? В нахимовское небось только отличников берут. А у меня трояки.

— Глупость! Ты сын моряка.

— Речника, теть Шура.

— Героя войны — вот главное. И сирота. Я до министра дойду. В соседней квартире старая училка живет, заслуженная, она тебя по всем предметам подтянет. А отметки выправим. Я те отличником сделаю.

Я тогда еще не знал могущества тетки, ее удивительную пробивную способность. Позже я ни разу не встречал человека, который бы с такой легкостью проходил в различные высокие инстанции, добиваясь своего. Ее малограмотные, с чудовищными грамматическими ошибками заявления, да и сама она, простецкая, в форменном кителе с колодками медалей — человек из народа — производила на чиновников завораживающее впечатление. Тетка могла пробить автомобиль «Москвич» без очереди, дачный участок, талоны на мебельный гарнитур, и знакомства у нее были соответствующие: директора распределителей, жены начальников главков, генеральши. Их властные и вместе с тем заинтересованные голоса частенько звучали в телефонной трубке. «Тимохина у аппарата», — неизменно отвечала тетя Шура, и лицо ее во время разговора постоянно меняло выражение — от внимательно–напряженного до лукаво–насмешливого. Всем этим знакомым и полузнакомым людям она что–то привозила, что–то бралась отвезти, сдавала вещи в комиссионку, добывала дефицит, похоже, ее увлекал сам процесс, потому как реальный приварок был незначителен.

Меня приняли в нахимовское училище, насколько я знаю, по протекции вдовы какого–то маршала.

* * *

Сказать по совести, я, как и Левон, в двадцать первом веке чувствую себя неуютно. Мой век — двадцатый, и лучшие годы в нем середина пятидесятых — начало восьмидесятых. Та самая «оттепель», плавно перетекшая в «застой». Ни «оттепели», ни «застоя» я не заметил. Я просто жил.

Курсантские годы — золотая пора. Мы, «питоны», особой разницы прежней жизни с учебой в нахимовском не почувствовали: привыкли к дисциплине, порядку, казарменной жизни, а вот ребятам, пришедшим с гражданки, со школьной скамьи, в первые месяцы пришлось туго.

Память удерживает только хорошее, светлое, то, что похуже, — неудачи, провалы, укладывается на самом донышке, чтобы однажды, в горький час, когда придется подводить итоги, проявить себя. Но ведь когда это будет? А пока на тебе суконная форменка, ладная бескозырка, перешитая известным портным Абрамом Моисеевичем, а на плечах погоны с белым кантом и золотыми якорями на черном фоне, ты молод, полон сил и живешь предощущением счастья.

Высшее военно–морское училище имени Фрунзе — бывший его Императорского Величества Морской кадетский корпус — представляет собой единый архитектурный ансамбль и занимает едва ли не целый квартал с небольшой долей гражданских построек, глядящих окнами на Большой проспект Васильевского острова. Мудрые проектировщики позаботились, чтобы было побольше шхер, заповедных, спрятанных от глаз начальства уголков и закоулков, где можно укрыться для своих надобностей кадету, гардемарину и курсанту более поздних времен. Помещения эти были уютно обставлены скрипучими шкафами, продавленными креслицами и ветхими столиками красного дерева. Там, одурев от занятий и муштры, можно было расписать «пульку», выпить украдкой пива и поговорить на далекие от службы темы, там же сочинялись стихи, создавалась история курсантского братства.

В казармах поражало обилие гальюнов, такое впечатление, что кадеты и гардемарины периодически страдали кишечными расстройствами и недержанием — болезни утонченные, дворянские, не то, что у простого курсантского люда: «Рукой отламывай, ногой откатывай».

Кроме уголков и шхер в училище была, конечно, и парадная часть: галерея Героев, Зал революции, картинная галерея с полотнами Айвазовского, Боголепова и других художников–маринистов, и, наконец, Компасный зал, пол которого изображал картушку, выложенную из разноцветных ценных пород дерева. Наступить на один из лучей картушки мог только недотепа, салага или случайный посетитель — традиция свято хранилась со времен Морского кадетского корпуса.

От одной мысли, что по коридорам и лестницам ходили великие флотоводцы, на душе делалось светло и возвышенно, и ты сознавал свою причастность к большому делу, ощущал на плечах приятную тяжесть адмиральских погон, а в воздухе слышались сухие хлопки тугой, наполненной ветром парусины, и из вентиляционных отверстий веяло йодистым запахом моря.

Конечно, все это для особо одаренных, романтически настроенных курсантов, простой курсач старался избегать парадных мест, не дай бог еще налетишь на начальство или на какого–нибудь любознательного старичка- адмирала. В шхерах надежней, да и дышится легче.

Курсант, бывший нахимовец, знает множество способов сорваться в самоволку, к тому же во время учебы наверняка пополнит новыми приемами эту сложную, требующую хладнокровия, дерзости и личного мужества науку. Свистануть в окно в трусах и маечке под видом бегу- на–спортсмена — полдела, потому как самовольщик и в самом деле спортсмен, но как объяснить дотошному дежурному по училищу, зачем ему для пробежки понадобился пятилитровый флотский чайник? Ибо опытный офицер знает, что при более удачном раскладе чайник непременно наполнился бы «Жигулевским» в ближайшем чепке и был бы передан на самодельных талях в Артиллерийский корпус училища.

На волю уходили через чердаки, соседние крыши, ловкачи спускались по опасно потрескивающим водосточным трубам, а один любитель свободы покинул «систему» (так курсанты называли училище) в пустой бочке из- под квашеной капусты, загруженной в кузов грузовика. От самовольщика потом несколько дней разило запахом этой славной закуски, а в кубрике стоял тревожащий душу бражный аромат.

Склонность к самоволкам обычно увеличивалась осенью, когда Питер накрывала очередная волна эпидемии гриппа и в училище объявлялся карантин. Увольнений в город нет, манящий мир смутно проглядывается в окно, и организм, еще не пораженный инфекцией, испытывает неукротимое желание, требующее немедленной разрядки. Меня за напитками не отправляли, причина — мой вес почти центнер, подымать на пожарном шланге такую махину себе дороже. Использовать же водосточные трубы я не мог по причине их незамедлительного обрушения. Я входил в бригаду подымальщиков.

Куда можно было курсанту бросить кости во второй половине пятидесятых годов? Голова кругом. Для людей, опять–таки утонченных, существуют Мариинка, Пушкинский театр, БДТ, филармония, музеи, вернисажи. Курсант попроще выбирает танцевальный вечер в Мраморном зале или клубе имени Капранова — девушки там сговорчивее, и счастливец может пережить несколько сладких мгновений в коммуналке на Лиговке или улице Рубинштейна, чутко прислушиваясь к шагам в коридоре. Для подлинных любителей танцев больше подойдет клуб имени Первой пятилетки, ибо церемониалом там руководит известный в городе танцмейстер Хавский, элегантный господин с плешью, прикрытой рыжеватым париком. Говорит он аристократически картавя и делает деликатные замечания, если рука танцующего курсанта соскальзывает значительно ниже талии партнерши. Знакомства здесь завязывались более прочные, иногда на всю жизнь. Но, конечно же, самый высший уровень — танцевальные вечера в самом училище, в знаменитом Зале революции. Сюда, как мотыльки на огонек, слетались самые красивые девушки Северной Пальмиры, с этих вечеров, после производства их суженых в офицеры, разъезжались они на флоты, в отдельные, спрятанные между сопок гарнизоны, и долгие годы в их ушах звучала музыка училищного оркестра, рождающая приятные воспоминания…

4

Меня распределили на подводную лодку Северного флота в Полярный — там я мичманом проходил стажировку и знал все прелести закрытого гарнизона. Дружок мой, Левон Горгинян, отличник и золотой медалист, имел право выбора, однако Северу не изменил, напросился на атомоход, только что спущенный со стапелей и готовящийся к государственным испытаниям. Пути наши надолго разошлись.

Тот, кому довелось служить на средних лодках 613‑го проекта, знает, что это такое. На всю жизнь в ноздрях застрянут запахи железа, мокрой резины и дизельного выхлопа. Во втором отсеке стол, над ним софиты, на этом столе в случае необходимости доктор будет нас резать, отсекая ненужное. В надводном положении во время качки тарелку со щами на столешнице не удержать, елозит, норовя обдать горячим варевом соседа, а в случае резкого дифферента на корму — и такое бывает — створки посудного шкафчика распахиваются, тарелки и кружки превращаются в летательные аппараты, и горе тому, кто попадет в зону их воздействия. Я уже на третий день похода получил тарелкой по кумполу и ходил с героической повязкой.

Одна из важнейших задач штурмана определиться с координатами, получить точное место корабля — без этого ты не штурманец. Гукнет голос командира из динамика «Каштана», и ты с секстаном, как акробат на трапеции, уже балансируешь на трапе, а в мыслях одно: скорее бы на мостик и успеть схватить звездочку, пока небесные светила не заволокло снежной моросью. Желательно при этом определить, что это за звезда, и лучше, когда она не одна, а несколько. Далее следует успеть совершить ряд действий, пока торчит антенна и лодка не пошла на погружение.

Но это что, в крайнем случае, тебя разок волной ополоснет и будет, а вот ребятам на верхней вахте приходится круто. Водолазное белье, «канадка» и поверх всего хим- комплект защищают от мокряди относительно, особенно в шестибалльный шторм. А если волна величиной с поморскую избу — крепенький такой пятистенок — заходит с кормы, тут бабочек не лови и рта не раскрывай — стихия приложит твою морду лица об ограждение рубки, и тогда не отчитаешься перед женой или подругой по возвращении в базу, потому как ссадины очень напоминают царапины от женских коготков.

Отпуск проскочил незаметно. Махнул сначала в Ленинград, думал, Левончика застану, тот уехал за день до моего прилета. Вернулся друг в Северодвинск до срока, его атомоход уходил в Западную Лицу. Левон сорок суток просидел в библиотеках, сдавал кандидатский минимум и сдал. Я на такие подвиги не способен. Аршак Мартиросович предложил пожить у них, я поблагодарил и отказался, в отпуске я предпочитаю одиночное плавание. Снял номер в гостинице «Октябрьская», оторвался по полной программе, дальше в Москву, к тетке. Ее что–то разнесло, ходит с одышкой, но работу бросать не собирается. Ни с того ни с сего о загробном мире заговорила, о завещании, а ей только шестьдесят стукнуло.

Вернулся из отпуска — сразу в море. В базу пришли крепко побитые штормами, не успели почистить перышки, так навалилась береговая мутота: комплексные проверки, строевые занятия, дежурства, политзанятия и уж полная глупость — социалистическое соревнование. Люди зверели от всей этой рутины, особенно доставалось холостякам. Матросов веди в кино, в баню, мотайся в Североморск в комендатуру за разгильдяями, задержанными патрулем. Да мало ли? А полярная ночь давит плитой, снежные заряды бьют наотмашь, в небе дрожат сполохи, наводя на мысли об инопланетянах и о бренности жизни. А жизнь требовала любви, молодая кровь кипела.

Сижу я как–то в служебной комнате, пялюсь в окно, в котором отражаются плафоны, входит старпом Егорыч и спрашивает:

— Тоскуешь, штурманец?

— Тоскую.

— Ладно, я дам тебе послабление. Отправляйся после обеда в Североморск, раскрутишься там на полную катушку, а на другой день трезвый и чистый, как цейсовс- кое стеклышко, дуй в Мурманск на вокзал, встретишь жену минера, минер, как тебе известно, ждет наладчиков из «ящика». Жена при ребенке. Так что напряги свою тыквочку — такси, цветы, игрушки, все за твой счет. За свободу и за удовольствия, штурманец, нужно платить. Как?

— Служу трудовому народу. А жена–то у минера ничего. Мы знакомы.

— Учти, я свидетелем на их свадьбе был, потому в случае чего я тебе яйца рубочным люком прищемлю. Усек?

— Куда уж яснее. Форма одежды?

— Парадно–выходная без кортика, звездочет хренов. Отпускной и пропуск для семьи получишь у писаря. А теперь сгинь с глаз долой, а то я передумаю.

Ступив на суровую почву главной базы флота, следовало незамедлительно собраться, сосредоточиться, оглядеть себя внутренне и внешне, чтобы не было ни одной зацепочки для острого взгляда старшего комендантского обхода. Не то вместо земных радостей тебя ожидает унылая разбираловка в комендатуре, где, как во всяких худых казенных местах, всегда разит хлоркой, клопомором и безнадежностью. За лейтенантами ведется прицельная охота, ибо самый младший чин на флоте всегда является потенциальным нарушителем дисциплины и общественного порядка.

При моем росте сложно укрыться на ярко освещенной улице Сафонова, потому двигался я задворками, мелкими перебежками от дома к дому, цель — ресторан «Ваенга».

С официанткой Ларисой у меня уже год тянулся вялый, с периодическими обострениями роман, и ее, и меня такая форма отношений вполне устраивала. Лариса, черноглазая, полнеющая красавица, прикатила в Заполярье в поисках мужа. Везло ей не очень, уже два раза в ее паспорт ложился жирный штемпель загса, но мужики попадались квелые, склонные к выпивке, а ее организм требовал утех значительных и энергичных, пусть даже с перерывами.

Я был встречен ласковой улыбкой, накормлен обедом по высокому разряду. Лариса, забирая мои тарелки, горячо дохнув в мое ухо, шепнула:

— Гришик, ключ от квартиры под меню. Ополоснись в душе и жди. Я подменюсь. Никому дверь не открывай и на телефонные звонки не отвечай.

— Бу сделано.

Я вывалился в полярную ночь, тотчас, ожидая меня, грянул снежный заряд, город словно мокрой простыней накрыло, двигаться пришлось на ощупь и руководствуясь штурманским чутьем. Минут через десять я уже взбирался по деревянной лестнице на сопку, встречая фигуры, залепленные снегом.

О, радость тепла и света, запах обжитого жилья, уюта, когда даже стоптанные женские шлепанцы после длительного воздержания вызывают неукротимый подъем душевных и физических сил.

В самом начале шестидесятых обязательными атрибутами любой квартиры, по крайней мере на Севере, были хиловатые креслица и столики на тонких ножках. В ходу был и болгарский гарнитур «Роза» для однокомнатных стандартных квартир. На стене портрет Хемингуэя в свитере или Есенина в лихо заломленной шляпе и с трубкой. Мода на чеканку пришла позже. У Ларисы весь этот набор присутствовал, некоторую вторичность обстановки сглаживали очаровательные подушечки на тахте. Угол у окна украшал телевизор «Рубин» на рахитичных ножках.

После холодной «камеры» в общежитии с железными койками под синими флотскими одеялами, с пятилитро- вым графином с желтой водой на казарменной тумбочке, кэчевским столом с биркой, на котором отливала латунью срезанная гильза от крупнокалиберного снаряда, служившая пепельницей, однокомнатный рай казался вершиной счастья.

Что и говорить, оторвались мы с Ларисой на все сто. Умела она все обставить должным образом. И музыка, и стол, и даже, что–то вроде стриптиза с черными итальянскими чулками на подвязках — такие раздобыть можно только у знакомых моряков, ходивших в загранку. Последнее — уже перебор. Меня взбадривать не нужно, я и так был повсеместно бодр и всегда находился в полной боевой готовности. Но игра есть игра.

С женой минера Валентиной я был знаком по дружеским застольям, знал и пятилетнюю Кристину — резвое пятилетнее дитя, которое тут же протянуло мне лапу в пестрой варежке и сообщило, что бабушка у нее баба Яга, потому как у нее вставные зубы. Вещей было немного, в сумке уютно и весело побулькивало, да и вес говорил, что радующие душу напитки присутствуют.

— Ты, Валя, с сумкой поосторожней, — предупредил я. — На КПП в Североморске генеральный шмон устроили. О шлагбаум «Столичную» раскололи, варвары. Понесешь сама, сверху положи что–нибудь интимное, женское.

Валентина сверкнула глазами:

— Подскажи.

— А я знаю? Лифчик, трусики, что еще? Шмональщики постесняются сунуться.

— Распутный ты тип, Гришка.

— Ой, распутный! — весело заорало, топоча ножками, гарнизонное дитя.

С таксистом я заранее сговорился. Дал задаток. А с цветами вышел прокол. Снежная метель выдула с мурманского рынка кавказцев, торгующих тронутыми морозом цветами. Печальное зрелище являл собой заполярный рынок: пустые ряды, рыжие ледяные надолбы, горстка краснолицых старух, предлагающих семечки, сало и носки ручной вязки.

Вроде как посветлее стало. Поезд пришел вовремя, таксист доставил с ветерком, на КПП дежурили знакомые хлопцы, шмона удалось избежать, а вот обстановка на Портопункте мне не понравилась: на причале копилась молчаливая, угрюмая толпа полярнинцев.

— В чем дело? — спросил я у пожилой женщины.

— А-а, катера нет и неизвестно, когда будет. Учения там какие–то у вас.

Знакомый мичман Изюмов с минно–торпедного склада отвел меня в сторонку и, дыша перегаром, сообщил:

— Хреново дело, товарищ лейтенант. Говорят, две лодки взорвались, четверть Полярного — в пыль, сколько людей полегло, неведомо.

Я помертвел:

— Когда это случилось?

— Сегодня утром, сразу после подъема флага шандарахнуло. Я вовремя на торпедолове отвалил. Велено молчать, да вас–то я знаю. Такие пироги с творогами.

Меня передернуло от озноба. Мичману стоило верить, у них, мичманов–сверхсрочников, как и у женщин в гарнизонах, свое радио, своя связь. Комфлотом еще только подумал, а мичмана уже его мысль по всей базе разнесли.

Я изобразил улыбку, чтобы не пугать жену минера, и деревянными губами сложил:

— Все нормально, катер вот–вот подойдет.

Катер и в самом деле минут через двадцать высветился в темноте, к причалу подошел пустой, что было необычно, — значит, из гарнизона никого не выпускают, необычным было лицо и у пожилого капитана, мертвое какое–то, как застывший гипс, лицо, а расхристанный гражданский матросик был изрядно пьян.

Военный народец, жители заполярного гарнизона, сразу учуяли недоброе, попритихли, настороженно глядя во мрак. И дизель катера стучал как–то нервно, будто в лихорадке, и прореженные огни впереди глядели недобро, предвещая беду.

У причала в Полярном встречали усиленные патрули и какие–то люди в штатском, они отгородили нас от причалов и повели окольным путем, охраняя от темного, недобро притихшего пространства. В окраинных домах стекла в окнах были высажены, осколки звонко хрустели под ногами. Волоча на оттянутой руке заветную сумку, Валентина была бледна и все горячечно приборматывала: «Я знала, я чувствовала», а гарнизонное дитя шагало уверенно, громко стуча утепленными сапожками, и на лице девчушки застыло выражение, говорившее о том, что знает она куда больше, чем мы, взрослые. Люди молча рассасывались по омертвевшим домам, исчезая в темных подъездах. Ближе к вершине сопки возникла желтеющая в полярной ночи четырехэтажка, где жили минер и другие семейные офицеры с нашей лодки. Я распахнул дверь, крытую дерматином, тишина, нежилой дух. В комнате старпома Егорыча, соседа минера, было темно, дверь полуоткрыта, там — никого, судя по пугающей тишине в доме, жильцы покинули его.

Я поставил чемоданы и, не глядя на Валентину, сглатывая застрявший в горле волглый ком, сказал:

— Обустраивайтесь, я в штаб бригады на разведку. Узнаю, что за хреновина.

Валентина, цепко ухватив меня за руку, обморочно прошелестела:

— Гриша, ты поскорее возвращайся, нам страшно. Как что разузнаешь — назад.

Вернуться довелось мне не скоро, на подходе к штабу нагнал я знакомого старлея Сашу Платонова, тоже штурманца с лодки, тот испуганно глянул на меня, отшатнулся, как от выходца с того света, и черными губами сложил:

— Ты, Старчак? А тебя уже списали. Ну, Гришка, долго жить будешь.

В этот момент посветлело, в небо взметнулись сполохи, оранжево–зеленые столбы закачались во тьме над Полярным, обнажая дома с выбитыми стеклами, темные фигуры матросов, спускавшихся по обледенелым трапам.

— Пояснить можешь, что произошло? Я только из Мурманска. Поезд встречал.

— Повезло тебе.

Платонов остановился, пошкрябал в карманах, достал сигареты, прикурил, прикрывая огонь от ветра, — вспышка зажигалки высветила его бледное, осунувшееся лицо.

— Знаю в общих чертах. Особисты все каналы перекрыли, зверствуют. Кругом патрули. Мне с трудом удалось вырваться проведать семью. Баб с детьми оттеснили от причала: вой, гвалт, никакой информации, политотдельцы, как ошпаренные, пытаются погасить панику. Твоя лодка рядом с буки тридцать седьмой стояла?

— Да, вторым корпусом. Ребята на тридцать седьмой в автономку готовились, на днях загрузили боезапас.

— Короче, сразу после подъема флага начали, как обычно, проворачивание оружия и технических средств в электрическую. Рвануло где–то в половине девятого или около того, я на часы успел взглянуть. Буки тридцать седьмую — в лоскуты, сразу затонула, а твоя триста пятидесятая получила пробоину в прочном корпусе и сейчас раком у пирса стоит, с дифферентом на нос. Вроде бы затоплен центральный пост, первый и второй отсеки. Сколько людей погибло — неизвестно. Какой–то раздолбай в это время устроил строевые занятия на причальной стенке — их всех смело взрывной волной, серьезно пострадала торпедно–техническая база. Рассказывают, баллоны воздуха высокого давления с лодки при взрыве летели в сторону жилого городка, но вроде бы дома шибко не пострадали. Медики с ног сбились.

В ярко освещенном коридоре штаба едва не столкнулись с незнакомым капитаном первого ранга, тот слепо глянул на нас и сипло рыкнул:

— Кто такие?

Мы доложились. Каперанг, ухватив меня за лацкан шинели, пригнул к себе:

— Повтори фамилию!

— Старчак. Командир группы БЧ‑1. Находился в командировке в Мурманске.

— С триста пятидесятой?

— Так точно.

Каперанг посветлел, достал записную книжку офицера и, что–то вычеркнув обломком карандаша, задушенно просипел:

— Не хрен здесь торчать. В казармы, к команде, у кого она, конечно, осталась. Как семья, Старчак?

— У меня нет семьи.

— А ты?

— Нормально, дома они. Жена и сын.

— Это хорошо.

Мы с Платоновым выкатились на крыльцо, переглянулись.

— Не могу я сейчас в свою казарму идти, — сказал я, пытаясь унять прыгающие губы. Я взмок, по спине бежала холодная струя пота.

— Заскочим ко мне домой, тут рядом, у меня бутылка «шила» припрятана. Врежем, а уж потом гори оно все синим пламенем.

Дальше — путаница. Запомнилось, что «шило» — неразбавленный гидролизный спирт, идущий для технических целей, на меня как–то странно подействовал. Вроде бы, то, что происходило, было не со мной, а с кем–то другим. Каменные лица уцелевших офицеров, старшин и матросов, запах чеснока и перегара, вялый, какой–то необязательный разговор. Только вечером я вспомнил об обещании, данном Валентине. Ринулся во тьму, по дороге потерял шапку, а когда подбежал к знакомому дому, наверху, на втором этаже, послышался женский вопль. Так не может кричать человек, так кричит раненое животное. У меня не хватило мужества подняться, я повернулся и, спотыкаясь, побрел прочь. По дороге в казарму беспокоила мысль: «Мне ведь на вахту пора заступать. На вахту. Какая вахта?»

На другой день все более–менее прояснилось. Определилось и общее число погибших: сто двадцать два человека.

Северному флоту не везло: два подряд «черных января». В январе прошлого года неподалеку от полигона при загадочных обстоятельствах затонула подводная лодка «С-80».

О подводной лодке «С-80» ходили невероятные слухи, один, самый нелепый: лодка со всем экипажем ушла к. супостату. Говорят, семьям погибших какое–то время даже не выплачивали пенсии. Пресса в те годы угрюмо отмалчивалась. Первые сообщения появились лишь в 1990 году.

Из рассказов участников ЭОН — Экспедиции особого назначения — документов, публикаций мне удалось более–менее точно восстановить события, происшедшие много лет назад.

27 января 1961 года подводная лодка «С-80» под командованием капитана третьего ранга Ситарчика шла под перископом в режиме РДП — работы дизеля под водой. Штормило. В том районе Баренцева моря всегда неспокойно. Выдвижные устройства покрылись коркой льда. Когда волна захлестывала шахту РДП, дизель начинал стучать с перебоями, в отсеках падало давление, и руле- вой–горизонтальщик морщился, удерживая штурвал.

Командир лодки не отходил от перископа. Ударил снежный заряд, видимость резко снизилась, а тут, как всегда бывает по закону подлости, забарахлила радиолокационная станция. Командир развернул перископ и сквозь белесую муть с трудом различил тень судна, скоре всего траулера, пересекающего курс лодки, коротко скомандовал: «Лево на борт!», пытаясь разойтись с траулером, но через несколько минут понял: опасность столкновения сохранена, и тогда последовала команда: «Срочное погружение!» Дизель замер. Наступившую тишину разорвал нарастающий гул поступающей воды, и лодка стала стремительно проваливаться на глубину. Трагедия произошла в 14 часов 20 минут. Это потом комиссия установит, что у «С-80» была конструктивная особенность: шахта РДП оказалась значительно шире, чем на других средних подводных лодках, на верхней крышке шахты намерз лед, и она не могла закрыться. Когда вода ринулась в пятый отсек, два моряка пытались предотвратить аварию, но было уже поздно. Их так и нашли вместе. Установлено и то, что экипаж до конца боролся за живучесть корабля, и ему удалось сделать почти невозможное — мягко опустить лодку на грунт. Они пытались всплыть, но иссякли запасы воздуха высокого давления.

До глубокой осени в районе, где затонула «С-80», шел интенсивный поиск. В поиске участвовало свыше 40 кораблей, судов, самолетов и вертолетов — безрезультатно. Флот еще не располагал эффективными средствами поиска, еще не было ни гидрографического эхотрала, ни подводной телевизионной установки, ни буксируемого магнитного металлоискателя. И только спустя восемь лет в районе промысла рыбаки случайно зацепили тралом подводный объект. Им оказалась «С-80».

Подводную лодку подняли и отбуксировали в бухту Завалишина. Для извлечения тел погибших были созданы бригады врачей. На лодке погиб мой однокашник.

* * *

«Аварийщиков» в управлении кадров не любят, стараются разметать по другим кораблям, спихнуть на другой флот, а еще лучше пристроить где–нибудь на берегу — «меченый», хотя в большинстве своем невинный народ. Не помогают даже выводы в акте высокой комиссии, где черным по белому отмечено: «В аварийной ситуации вел себя грамотно, проявляя личное мужество».

Мне еще повезло, в бригаде лодок в Ура–губе на одной эске 613‑го проекта списали за пьянку командира группы штурманской боевой части, нужна подмена.

Кадровик, лысый мужик с рыжими завитушками у оттопыренных ушей, глянув на меня желтыми, как у рептилии, глазами, спросил:

— Группеном пойдешь на урагубинскую лодку?

— Я вроде до командира бэ–чэ подрос, второй год в должности.

— А ты покобенься еще. Или не понимаешь? Есть у меня еще местечко, помощником командира плавбазы в Лице. Прямиком в начальство и никаких автономок.

Чтобы отвлечься, взять себя в руки, я прикинул: вот ежели врежу я правой по его пухлой роже, на какое расстояние он отлетит и сшибет ли эта бумажная кукла при падении графин, стоящий на сейфе? Выходило, что непременно сшибет. Заманчивая картина меня сразу успокоила.

— Ну что? Решил что–нибудь? — выцеливал меня глазищами аспид.

— Назначайте на лодку. Главное ведь служба, а до кап- лея мне еще пахать и пахать.

— Вот и ладненько, жди приказа. — Аспид изобразил улыбку. Язычок у него точно был двойной, как у гадюки, только зубы вставные и наверняка из чистого золота высшей пробы.

5

Алгоритм моих утренних действий доведен до совершенства. Есть несколько вариантов, мало чем отличающихся друг от друга, маршруты давно прочерчены и выверены: прогулка вокруг пруда у Новодевичьего монастыря, Усачевский рынок или воскресная ярмарка на задворках у Дома молодежи на Комсомольском проспекте, два–три продовольственных магазина — все. Ход мыслей тоже давно устаканился. Суровые стены монастыря не позволяют соскользнуть на пустые, бытовые мелочи. Мыслю, как и положено пенсионеру, исключительно в государственных масштабах.

Мы все же живем в удивительной стране. Утром слушал президента. И идеи у него интересные, все путем, но вот закавыка: между идеями и их окончательной реализацией — бездна. А идеи, даже частично реализованные, так и остаются лишь идеями. Благими намерениями, как известно, выстлана дорога в ад. Сколько шума было вокруг игорных автоматов, социологи, психологи, врачи, политологи пену подняли, как в хамаме — турецкой бане. Лас — Вегасы в труднодоступные для простого обывателя районы перевести — пусть богатенькие там усердствуют, летают на личных самолетах, просаживают свои состояния, нажитые неправедным путем. Психиатры даже открыли новую болезнь — игроманию. Но вот пена опала, а «однорукие бандиты» как стояли, так и стоят, щелкая своими электронными челюстями, даже активизировались. И заворачивают в игровые залы не только миллионеры, а простые, слабые люди, пораженные бесовским недугом, желанием разбогатеть на халяву. То же самое с рынками, давно на корню скупленными пришельцами из Закавказья, собственность — магазинчики, палатки, базы — так и остались в их руках. Выиграли разве что продавщицы, имеющие соответствующую прописку и разрешение на торговлю, — им хозяйчики вынужденно повысили зарплату, теперь она раза в три больше, чем у учителей, библиотекарей и служителей музеев. А цены на овощи, фрукты и зелень на Усачевском рынке как удерживали на верхней планке, так и удерживают, дорогих иномарок у рынка больше, чем у Государственной думы. А россияне из Подмосковья все так же жмутся со своей продукцией у рынка, как туземцы, прибывшие из резервации. Продажные журналисты тут же завопили с телеэкранов, что русские отродясь торговать не умели, а сейчас и вовсе разучились. Полистайте, господа нехорошие, историю, вспомните, как и чем торговала Россия с древних времен и в какие неизведанные дали забирались русские купцы.

Москву нынче не узнать, как грибы–поганки в теплую дождевую пору, полезли к небу сизые от натуги, причудливой формы небоскребы, царапающие тучи острыми шпилями башен и башенок. Не город — фата–моргана. А старый Арбат с его знаменитыми переулками ныне выглядит ветхим пенсионером, посиживающим на скамейке на Тверском бульваре, того гляди, и Арбат скоро раздавят архитекторы–громилы, поддерживаемые московским начальством. Я ничуть не удивлюсь, если на месте Серебряного бора воздвигнут пирамиду — точную копию пирамиды Хеопса. И притом найдутся десятки искусствоведов, которые станут утверждать, что без египетских пирамид Москва — не Москва, ну просто жить без них столица не может. Да и экономически выгодно: пирамида, мол, одновременно станет многоэтажным гаражом и торговым центром. А махните верст на триста от Москвы — оторопь берет: бездорожье, грязь, пустые брошенные избы, поля, заросшие чертополохом, как после нашествия Мамая. Сосед по подъезду, художник, на лето уезжает в родовое гнездо — поселок, неподалеку от Няндомы, Архангельской губернии, там у него еще дедов дом остался. Так в этот поселок скоро каменный век вернется, топоры из кремней делать будут.

Года три назад отправились мы с Машей в путешествие по Волге на теплоходе, до Чебоксар и обратно.

От причала отходили в дождь — первый дождь за лето. Каюта оказалась крохотной, грязноватой, с двухъярусными койками, общим туалетом, но все это были мелочи по сравнению с запахом речной воды и небесным простором, зависшим над каналом имени Москвы.

Путешествие на теплоходе не вернуло душевного равновесия, ибо глаза выделяли не роскошные виллы нуворишей, выросшие в природоохранной зоне Подмосковья, а серые избы на берегу, обезлюдевшие поселки, старух в ветхих платочках, просящих на дебаркадерах милостыню, пьяных подростков с озлобленными волчьими глазами.

Среди всеобщего запустения мелькнул чудо–городок Космодемьянск, чистенький, праздничный, где предприимчивые люди создали для туристов музей Остапа Бендера, утверждая, что городок сей и есть те самые, описанные Ильфом и Петровым знаменитые Васюки. В Космо- демьянске сохранился и прекрасный музей художника Александра Григорьева с полотнами Айвазовского, Коровина, Машкова, Юона, Кончаловского. А перекусить можно было в харчевне «На дне», где окрошка стоила семь рублей, а котлета двенадцать.

Блеснул в серой дымке и погас чудо–городок, где удивительным образом сохранился дух русского предпринимательства, и потянулись вновь вдоль берегов серые останки былой России. Одно утешало: на храмах кое–где возводились леса и глядели на Восток восстановленные кресты.

Но есть нынче в России и процветающие губернии. После увиденного глазам своим не поверил, то и дело ущипнуть себя хотелось — не сплю ли? А вышло так. Весной минувшего года шел я по Остоженке в аптеку, там лекарства дешевле и надежнее. Иду, радуюсь, что хоть Остоженку новоделами не изуродовали, и вдруг меня останавливает солидный мужик с пузцом, седой, одет с иголочки, при галстуке, и радостно так приветствует:

— Здравия желаю, товарищ командир!

Пялю я на него в изумлении глаза, а мужик тискает меня и со слезой в голосе бормочет:

— Не признали, Григорий Алексеевич. Разрешите напомнить: старшина первой статьи запаса Белобородько Иван, старший рулевой–сигнальщик вверенной вам подводной лодки.

У меня туман с глаз опал, и вспомнил я справного кудрявого паренька цыганистого вида, классного горизонтальщика.

— Иван! Вот так встреча! Да и как тебя признать, сколько лет прошло.

Белобородько утер лапищей слезы:

— Ваша увеличенная фотография у меня в доме в Алексеевке в красном углу висит. Как родня в день ВоенноМорского Флота соберется за столом, я про вас только и рассказываю. И все считают вас родичем, вроде отца, я же безотцовщина, батька мой голову под Прохоровкой сложил в великую битву. После дембеля я и подался на Белгородчину, чтобы к батьке поближе быть. Там и женился, два сына, четыре внука.

Все верно, Иван из детдомовцев, шпаной, однако, не стал, ФЗУ закончил, руки золотые, такого второго горизонтальщика у меня после не было, все на лету схватывал, я еще его уговаривал на сверхсрочную службу остаться, да его к земле тянуло, поюжнее.

— Как хотите, товарищ командир, но я вас не отпущу, встречу нужно отметить. Вот и ресторан рядом. Я ведь в Москве по делам, сегодня вечером уезжаю. Окажите милость.

Короче, в аптеку я не попал, засели в ресторане и крепко на грудь приняли. У Ивана память — компьютер, весь экипаж лодки по имени–отчеству помнил. После третьей в гости пригласил.

— Проезд и прочее я на себя беру, Григорий Алексеевич, в Белгороде на машине встречу, только дайте отмашку. С супругой приезжайте, не пожалеете.

— Ну, дорогу я и сам осилю, не обнищал пока.

— Вы всегда слово держали, товарищ командир. Жду. Вот моя визиточка.

Белобородько окончил педагогический институт, учительствовал в сельской школе. В конце девяностых годов стал заместителем главы администрации Корочанского района Белгородской области, а потом и сам у руля встал.

Ничего определенного я бывшему сослуживцу не пообещал, решил посоветоваться с женой. Маша только что вернулась после очередного вояжа в Колумбус, была в расстроенных чувствах, но посоветовала: «Поезжай проветрись, про Белгородчину чудеса рассказывают. Только не перебирай там. Сельчане народ радушный».

Ждали меня и впрямь чудеса. И начались они с дороги в ту самую Алексеевку. Еду я, гляжу в окошко новенькой «Волги», и донимает меня ощущение, что видел я все это, видел. Но где и когда? Дорога ухоженная, без колдобин, по обеим сторонам деревья с белеными стволами, аккуратно прореженные, чтобы, значит, можно было любоваться окрестностями, сизыми увалами, скатывающимися к горизонту, полями, крепенькими домами из белого кирпича в один, а то и в два этажа, с садами за ажурными, в разный цвет выкрашенными оградами — все сработано любовно, с придумкой. И вот что поразительно, вдоль обочин нет ни мусора, ни искореженных контейнеров с хламом, на проезжей части аккуратная разметка. В ближнем Подмосковье такого нет. И тут словно меня кто по башке огрел, видел я такое в Финляндии, куда махнули мы как–то с Машей по туристической путевке. Час там шагай по лесу, и ни окурка, ни пластиковой бутылки не сыщешь, земляничные поляны, прибранный лес.

— Кто у вас за дорогами следит? — спросил у Ивана.

А тот скалится в улыбке:

— Сами и следим. Губернатор велел разбить дороги на зоны ответственности, за одну отвечает администрация района, за другую — руководство птицефабрики, за третью — школа. Учителя со школьниками выходят с граблями и иным подсобным инвентарем и обихаживают свой участок, как у нас экипажи лодок убирали причалы в Видяево. Губернатор наш непоседа, в кабинете штаны не просиживает. Сел в машину и вперед, где какой недостаток увидит, жди выволочки. И команду он себе подобрал: будь–будь. Мужики и бабы хваткие, их об колено не переломишь, взяткой хрен возьмешь. Народ состоятельный. Разные, конечно, бывают, только губернатор с ними не церемонится.

— Погоди, а сельские дома? Каждый немереные деньги стоит. Откуда?

— А сами и строим. Я свою хатенку восемь лет возводил. С женой и сынами цемент на горбу таскали. Кирпич у нас свой, дорог, но не кусается. Белгород разглядели? Сразу ясно: Белый город. Дома разные, а приглядишься, все на одну масть. У губернаторской команды не размахнешься. Главное достижение — народ к труду повернули, потому, как видит он результат. Без этого нельзя, зарплаты у людей не московские, хочешь жить достойно — работай. У нас с женой шестьдесят соток, сами все и робим. Огород, корова, сад. И хлопцев своих к труду приучил, с пацанячьего возраста в земле ковыряются.

Домок у моего бывшего подчиненного был о двух этажах, с нехитрыми, но к месту, украшениями, были и подворье, и сад, и огород, впору совхозовскому советских времен. И встречали меня по–царски, разве что ковровую дорожку не выстлали. В красном углу светлой горницы и в самом деле висел мой портрет, довольно легкомысленный, я улыбался, пилотка сбита на затылок, «канадка» распахнута и виден был тельник, прямо скажем, не очень свежий. Но по манере держать голову, по позе, устойчивой, прочной, сразу чувствовалось — командир. И не просто начальник, облеченный властью, а командир любимый. Меня с устатку от впечатлений чуть слезой не прошибло. Держал, однако, марку.

Порадовали и сыновья Ивана, рослые, крепкие мужики в самой силе, таким в рот лом не суй, откусят, чужого не возьмут, но и своего не упустят. И жены у них были неброские, зато с осанкой, с крепостью в теле, а главное — с готовностью выполнить и перевыполнить президентский указ о повышении деторождаемости. Остальная родня — вся от корня, от того самого, степного. Тут я понял, что оплошать мне никак нельзя, коли мой портрет в красном углу висит: надо будет дуть водочку стаканами — буду, надо будет речи в застолье говорить, тоже найду нужные слова.

А стол–то, стол! Елы–палы! Как раз то, что мне Маша есть не велит. А я буду, потому как сегодня мне все можно и все дозволено. И окорока собственного копчения с хреном я хряпну, и грибков маринованных непременно попробую, а уж шмат сала, настоящего, и подавно съем. А ведь еще пироги были и рыба, и утка с черносливом. Кто сказал, что нас заграница кормит? Утки, вот они, на заднем дворе крякают, и поросенок повизгивает, горюет о безвременно погибшем дружбане, что лежит теперь на блюде посреди стола, загадочно прищурив один глаз.

— Товарищ командир, разрешите приступить? — спросил руководитель Корочанского района.

— Разрешаю!

И пошло–поехало, как во времена лейтенантской юности, когда можно было все есть, пить все, что горит, а уж. Ну, тут все ясно. Вернула мне Белгородчина юность, уверенность в себе и вновь воздвигла в боевую рубку моей лодки 651‑го проекта. Не чудеса ли это, не фантастика? Однако ж и на землю грешную опускаться приходилось.

На почетном месте за столом рядом со мной сидел сосед Ивана, старичок, ветеран войны, на пиджаке ордена, медали. Усохший уже весь, сморщенный, а глаза зоркие, как у ястреба–степняка.

— А скажи мне, командир–подводник, как такое может случиться в наше время, — начал он, не обращая внимания на сторожащие взгляды хозяина. — Я здесь сызмальства, и отец мой, и дед. Баба моя сказывала, когда под немцем стояли, дело понятное, фашист чернозем наш, цены ему нет, вагонами в Германию вывозил, чтобы свои усадьбы облагородить. Так то немец, захватчик. А что нынешние творят, свои же русские? Бизнесмены, мать иху в перекат! Ваша московская бизнесменка или, как там ее, сучонку, поместье в шестьсот гектар выкупила, да ладно бы для дела. Так нет, нонеча она наш чернозем тоже в вагонах вывозит, только не в Берлин, в Подмосковье. Это–то как понимать? Похуже супостата, мил человек.

— Ладно тебе, Степаныч, — начал было хозяин.

— А ты помалкивай, Иван, земельку свою отстаивать нужно. Мы, фронтовики, слава богу, отстояли. А командир твой, мужик головастый, все и сам понимает. Или как?

— Знаю, — вздохнул я, — просочилось кое–что в прессу.

— Какая пресса? Брехуны те за деньги на отцовской могиле гопак спляшут. Стыд там, в вашей Москве потеряли, нехристи. Я своим хотел запретить телевизор смотреть, куда там, они еще компьютер прикупили.

Иван почесал в седом затылке, вздохнул:

— Степаныч прав, проблемы имеются. А все же мы своих молодых не сдадим. Не получится. Внучка у меня в Белгородский университет нацелилась, но чтобы после учебы со своей земли стронулась — ни–ни. Не пущу.

Плыла над Белгородчиной весенняя ночь. Пели в застолье песни. Русские и украинские. Подпевал и захмелевший сосед ветеран войны. Я сидел и с горечью думал, расскажи я им о своей дочери и внуке, не поверят.

А утром пригласили меня на встречу в школу, где жена Ивана, Галина, учительствует. И опять ждала меня радость.

Школа, сложенная из светлого кирпича, построена была в середине семидесятых годов, трехэтажная, с просторными коридорами и классами. Парты новые, есть компьютерный класс. Поразил меня и холл (не уверен, что это так называется), где на стенах висели живописные работы учеников, встречались и, на мой взгляд, профессионально выполненные работы. Выяснилось, что у школы художественно–эстетический профиль. При входе за столом сидел мальчишка лет четырнадцати с повязкой дежурного на рукаве, при нашем появлении он встал, поздоровался, и я бы не удивился, если бы он подал команду: «Смирно! Встать к борту!» Меня, конечно, ждали, но никакой суеты, никакого показного мельтешения. Глава администрации района был здесь своим человеком, учительствовал много лет, а гость, то есть я, тоже был не в диковинку. Ветераны не оставляли школу своим вниманием. Мой командирский глаз, привыкший к быстрой оценке обстановки, с ходу определил: и здесь есть хозяин, точнее, хозяйка, миловидная, в строгом костюме директорша.

Поразили лица детей: ясные, светлые, без нашего столичного лукавства, а то и надменности. Впрочем, когда я бывал в последний раз в московской школе? Лет пять назад комитет ветеранов обязал меня выступить в школе, встретиться со старшеклассниками. Девки совсем уже взрослые, обабившиеся. Одна сидела, закинув ногу на ногу, юбочка короче некуда, глядела на меня насмешливо, словно прикидывала: годится ли этот старец на что–нибудь. Пацаны — попроще, еще совсем дети, но один кудрявый красавчик прямо мне заявил, что «военка ему по фигу» и он все сделает, чтобы «отмазаться» от армии. А на вопрос: «А кто же будет Родину защищать?» — не моргнув, ответил: «А чего ее защищать? На нас никто нападать не собирается».

Пожалуй, такие глаза, как у учеников Алексеевской школы, видел я в Школе юных моряков, что у остановки метро «Водный стадион» в Москве. В школе преподавал мой однокашник контр–адмирал Гоша Гольцев, он и пригласил меня на встречу. По команде «Построиться», в шеренге на шкентеле узрел я пацаненка лет шести в форме. «А этот здесь почему?» — спросил я у Гоши. — «Брат привел. Семья неблагополучная, мать пьет, отец сидит. Мальчишки жили при бабке, голодали. Что же братухе голодать? Офицеры скинулись, купили мальцу форму, подогнали, теперь строем ходит. Все не на улице. Вырастим кадр для флота. Мальчонка смышленый.

Нет, не перевелись еще в России добрые люди. И не переведутся. Глянул я, как замер пацаненок по команде «Смирно!», и с трудом сдержал слезу, вспомнил покойную тетю Шуру, построения в нахимовском училище. Если слеза близка, старость. Да и шут с ней!

Возрождение России, уверен я, придет из провинции, с Белгородчины, да и мало ли у нас областей, где стоящие люди у власти стоят, не все же скурвились. Есть, есть настоящие мужики. Какой уж месяц судится директор сельской школы, которого обвинили в том, что он контрафактный диск для установки программы на школьный компьютер использовал, нанес ущерб Биллу Гейтсу. Уже и Билл отступился, а судьи все одно тянут кота за хвост. Лучше бы съездили на нашу московскую «Горбушку» или на радиорынок, там пиратской продукции на «тонны» зелени тянет, но те веселые места властям не по зубам, на директоре сельской школы отыгрываются. Только директор им тоже не по зубам, хрен сломишь. И таких директоров в России немерено, если разом плечами пошевелят — мало не покажется. Неужто понять это ума не хватает? На что надеетесь, господа нехорошие? Сверкнуть задницей в Зазеркалье? Может и не получиться.

Вернулся я из Алексеевки поздоровевший, степным ветерком всю хмарь с души выдуло. Но одну мысль с собой увез: будет в России хозяин, будет и добро. И еще: каяться нам, как призывают губошлепы–либералы, не в чем и не перед кем.

* * *

Ура–губу я толком не успел разглядеть, лодка только- только вернулась из автономки, ее ставили в ремонт, и часть офицеров в срочном порядке отправляли в отпуск. Я даже не успел познакомиться с ребятами, через неделю после прибытия вызвал меня к себе командир лодки капитан второго ранга Владимир Евгеньевич Бубнов и, весело постреливая черными глазами, спросил:

— Штурманец, ты, оказывается, столичный? Верно?

— Так точно, товарищ командир.

— Отпускной я тебе подписал. Но у меня будет особое задание. Готов?

— Конечно.

— Так вот, отвезешь нашему бывшему комбригу посылку, так сказать, презент. Груз скоропортящийся, лети самолетом и перед тем, как загулять, отвези посылку к месту назначения. Записывай адрес и телефон.

Я записал.

— Знаешь, где это?

— Найду.

— И искать нечего. Метро «Спортивная», выход в сторону Новодевичьего монастыря, там минут семь ходьбы. Посылку возьмешь у боцмана перед отъездом. Вопросы есть?

— Никак нет.

— Сначала позвони для приличия. И чтобы вид у тебя был соответствующий: тужурочка, белая рубашка, ботинки первого срока. Комбриг Белов Александр Николаевич добрейшей души человек, но устав блюдет, так что лица не теряй, представь урагубинцев в полном ажуре.

Любимого командира помнишь, как первую женщину. Владимир Евгеньевич был небольшого росточка, но кряжист, широкоплеч — бывший штангист. Говорил с одесским вывертом, сдабривая речь крепким флотским словцом. Про него гулял по гарнизону анекдот: вызвал он молодого лейтенанта, задержанного в Североморске патрулем в нетрезвом виде, посадил перед собой и спросил, прищурясь:

— Ребусы любишь разгадывать?

— Не очень, товарищ командир, — ответил лейтенант, стараясь дышать в сторону.

— Зря! Гимнастика ума. А теперь напряги свою единственную извилину. Как меня зовут, знаешь?

— Так точно.

— Озвучь.

— Владимир Евгеньевич Бубнов.

— Правильно. А теперь возьми мое имя, после буквы «веди» добавь «ы», от отчества используй «е» и присоедини две первые буквы фамилии. Уразумел?

Похмельное лицо лейтенанта порозовело.

— Так точно.

— Молодец! А теперь запомни: подводник должен знать свою норму — выпил литр коньяку под лимончик, и остановись.

Экипаж обожал командира, гордился им — подводный ас, у него за торпедные стрельбы часы от главкома. Одним из первых за автономку удостоен ордена Красного Знамени, каждого матроса знал по имени–отчеству со всей подноготной. Голос — труба иерихонская — перекрывал мощь. Оркестр во время строевых смотров, зато в море самый тихий, самый спокойный человек и надежный, как базальтовая скала.

Вечером в мою каюту на ПКЗ (плавказарме) постучал боцман по прозвищу Чапай и вручил аккуратно увязанный шкертом сверток, весил он никак не меньше десяти килограммов.

Боцмана командир подбирал под себя: такой же кряжистый, с ручищами, схожими с клешнями каменистого краба, без ключа отвинчивал гайки и очень любил здороваться за руку с заезжим начальством. После чего у начальства надолго портилось настроение.

— Значится так, товарищ лейтенант, в кульке семужка урагубинского посола. Хранить следует в холодильной камере.

— Знаю, боцман, командир инструктировал.

— Тогда, как говорится, семь футов под килем и перо в задницу. А теперь до свиданьица, привет городу–герою.

— Обойдемся без рукопожатий, боцман. Наслышан.

— И чего только люди не наболтают. Дак ведь и вы не махонький. Вашим кулачком вполне можно сваи в мерзлый грунт вколачивать. Как?

— После отпуска померяемся. А пока правая рука мне нужна, чтобы за дамами ухаживать.

Все мне удавалось в ту пору, потому как летел я навстречу своей судьбе. До аэропорта в Килп — Явре довез меня на своем «Москвиче» флагманский механик — он жену встречал, самолет взлетел минута в минуту, и через положенное время совершил мягкую посадку в аэропорту Внуково. Во время полета от спиртного я воздержался по причине визитации, захмелел от минералки и от воздуха грядущей свободы действий. А в Москве бушевала весна, охапки влажной сирени продавали у метрополитена, такси удалось отловить сразу, сговорчивый паренек за двойную цену с ветерком докатил меня до теткиного дома. Тетка отсутствовала, в рейсе, ключи от квартиры у меня при себе, помылся, побрился, окатил себя «Шипром», сменил рубашку и отправился прямиком к дому на Хамовническом валу. О том, что следует позвонить, вспомнил только в лифте, да уж что тут делать, извинюсь. Дверь открыла девица в коротком голубом халатике, видать, комбригова дочка. У меня сердце сразу и зашлось. Фигура, брови вразлет, волос светлый, прическа «бабетта», из- под халатика коленки, единственные по красоте в мире. Глаза серые, спокойные, бесстрашные.

— Ну и что мы стоим? — спрашивает низким голосом.

— Здравствуйте. Имею поручение передать посылку контр–адмиралу Беляеву.

— Из Ура–губы, что ли?

— Оттуда.

— Подводник?

— Вроде того. Штурман.

— И как вы, штурман, при таких габаритах в рубочный люк пролазите?

— Я по частям. Извиняюсь, конечно.

— Заходи, только целиком. Мамы с папой нет. Позавчера в санаторий «Майори» отправились. Что в свертке? Господи, тяжеленный какой!

— Не могу знать. Но предположительно семга.

— Ой, а я только вчера вечером об урагубинской семге вспоминала. В Москве такой нет, даже в Елисеевском. Заходи, располагайся. Я сейчас шлепанцы принесу. Звать как?

— Григорий.

— Маша. И где вас таких бровастых нынче выращивают? На Украине?

— Корни оттуда, по отцу. А вообще–то местный, капотнинский. До нахимовского проживал у тетки в доме у Киевского вокзала. Забросил к тетке вещички и к вам.

— Правильно сделал. Снимай тужурку, будешь помогать с семгой, мне одной не управиться.

Так и потек разговор. Через час мы сидели на кухне, пили коньяк, закусывая адмиральской семужкой и прочими столичными деликатесами, от которых я, моряк- североморец, успел уже отвыкнуть. Вкушал я яства и мучился мыслью, что видел я Машу, но когда и где? Озарение пришло позже, но это уже не имело значения. Под каблук адмиральской дочки я угодил сразу и навсегда. И ни разу об этом не пожалел.

У тетки я побывал только разок, заскочил за вещичками. Весь отпуск в доме на Хамовническом валу провел. Что там Ромео и Джульетта, пацанье, Монтекки вместе с Капулетти я бы в ту пору собственными руками порвал, чтобы не вертелись под ногами. Значит, все–таки бывает, чтобы вот так сразу и на всю жизнь. Удивительно, как мы тахту в Машиной комнате в щепки не разнесли. Я ведь не мальчик уже был, кое–что повидал, но ничего похожего не испытывал, всякие сравнения неточны, разве что постижение мироздания, полет к звездам, по которым мы, штурмана, ориентируемся в хорошую погоду.

Для меня только потом дошло, как Маша тонко и верно уловила тон, особенности моего характера, никогда не перечила, всегда соглашалась: «Как скажешь, любимый», а потом поступала по–своему, причем так, что мне, дураку, казалось, что воплощена моя неукротимая мужская воля. А что в том плохого? Я с лейтенантов привык командовать, а тут приходишь домой и вместе с флотскими ботинками на микропоре снимаешь с себя всякую ответственность. За всю жизнь я себе сам рубашки не купил, ни разу в отпуск один не ездил и ни одну бабу на стороне не имел. Дай Бог, как говорится, с Машей управиться, выкладываешься целиком, вне зависимости от военно–политической обстановки, климатических и прочих условий.

Через две недели стремительной, как полет в космос, жизни, решили подать заявление в загс. Отпуск у подводника сорок пять суток плюс дорога и осложнения в пути — всякое же бывает: отстал от поезда, заболел свинкой, да ведь сотрудников загса не пальцем делали, каменные бабы там сидят, их флотскими байками не разжалобить. Месяц сроку на отрезвление от любви и ни днем меньше. Маша только посмеивалась.

— Все уладится, Григорий Алексеевич. Только, милый мой, нам нужно стратегию выработать.

— Какую еще стратегию?

— Внимай! Родители у меня люди прежней закалки, папа за мамой два года ухаживал, подарки дарил, цветы, переписка, то–се, а тут является бравый молодец и сразу скок в койку, считай, к непорочной девушке. Непривлекательная история.

— А что же теперь делать?

— Нужна легенда прикрытия. Мы с тобой знакомы два года — срок достаточный, познакомились в Ленинграде в филармонии. Ты хоть знаешь, где она находится?

— Нет. Мне медведь на ухо наступил.

— А вот это не надо. Мама в музыкальной школе преподает, для нее отсутствие музыкального слуха такой же порок, как отсутствие у тебя первичных половых признаков. Ладно, я тебе справочку напишу на предмет музыкальных знаний, только заучи и как–нибудь подбросишь в разговоре, мол, без Генделя ну просто жить не могу.

— Не получится, я врать не умею.

— Получится. Врать я буду, тебе нужно только поддакивать. Слушай дальше. За три дня до возвращения родителей съедешь к тетке. Кстати, нам познакомиться нужно.

— Она в рейсе «Москва — Владивосток». Семь дней туда, там денька два, семь дней обратно.

— Значит, успеется. Уяснил легенду?

— Типа того.

— Я, как родителей подготовлю, позвоню тебе, дам последние инструкции. Явишься просить моей руки, цветы купишь на Усачевском рынке. Не удивляйся, если я вдруг расплачусь. Невестам положено. Правда, я не помню, когда в последний раз плакала. Все ясно?

— Так точно.

— Тогда продолжим морально–бытовое разложение.

— Может, передохнем?

— Это еще что такое? Р-разговорчики в строю! Учти, я в гарнизонах росла. Кто в душ первый пойдет?

С родителями сошло все гладко, как по писаному. Один вечер посвятили классической музыке, и теперь я по цвету наклеек на пластинках мог отличить Баха от Генделя. Смотрины прошли строго по инструкции: цветы, прочее. Пока женщины накрывали на стол, вышли с Алексеем Николаевичем покурить на балкон. Контр–адмирал Беляев очень на моего батю походил, высокий, худощавый, с густыми бровями. Ему бы усы — точная копия.

— Ну, как вы там? — спросил он.

Рассказал я про беду в Полярном. При упоминании имени моего командира Алексей Николаевич поплыл в улыбке:

— Мой ученик. Все так же матерится?

— Да вроде не очень.

— Ладно тебе! — адмирал засмеялся. — Володя Бубнов из беспризорников, с юнг на флоте. Командир — милостью Божьей, тебе повезло, Григорий, учись у него. Только подумаю Бубнова дальше двигать, он такой номер отколет, хоть стой, хоть падай.

Свадьбу отпраздновали в «Славянском базаре», сняли отдельный кабинет, присутствовали сослуживцы тестя и тещи, три–четыре подружки Маши, с моей стороны — никого. Обещала поспеть с рейса тетя Шура, везла из Новосибирска свадебные подарки, да сняли ее с поезда с сердечным приступом. У меня даже свидетелей не было. Согласились пойти свидетелями соседи по лестничной площадке — отставной генерал–майор юстиции Глеб Михайлович, осанистый, похожий на певца и киноартиста Вертинского, и его супруга Ираида Агафьевна, профессор МГУ. Погудели умеренно. Через два дня я улетел на Краснознаменный Северный флот для дальнейшего прохождения службы.

Отвертеться от продолжения свадебной церемонии в Ура- губе не удалось. Через неделю выдернул к себе Владимир Евгеньевич Бубнов и, наливаясь краснотой, заорал:

— Ты что же, поганец, молчишь? Увел у моего любимого адмирала дочку и сопишь в тряпочку!

— Да я. Да как–то.

— Так тебя и разэдак! Офицерской семьей, родным экипажем пренебрегаешь! Почему я информацию должен получать не от тебя, а от твоего тестя?

Топтал он меня, топтал, потом смилостивился. Сошлись на том, что, когда Маша приедет из Ленинграда (она оформляла документы, чтобы перевестись на заочное отделение), сыграем флотскую свадьбу. Свадьба без невесты как- то не очень, пустая пьянка.

Молодая жена явилась в Ура–губу через полтора месяца и заключительный бэмс устроили на квартире у Бубнова под присмотром его жены Галины Ивановны и с соблюдением строгой секретности — в гарнизоне «сухой закон», начпо бригады кавторанг Голубец, усохший, как моль, с профилактической целью совершал подворные обходы. Чтобы отпугнуть его, вырубили в подъезде свет: проводник идей партии панически боялся темноты и крыс.

Дочь бывшего комбрига встретили в Ура–губе радушно — Беляева любили, а Машу старожилы помнили еще девочкой. Командир береговой базы подполковник Иван Сидорович Франчук сразу предложил студентке–дипломнице место бухгалтера, должность деликатная, требующая особого доверия. И месяца не прошло, как нам выделили однокомнатную секцию в только что отстроенной пятиэтажке, правда, на первом этаже. Зато со всеми удобствами, разве что колонку в ванной пришлось топить березовыми чурками. Я обо всем этом понятия не имел, был в море, а когда вернулся из похода, глазам не поверил: квартирка отремонтирована, паркетный пол отциклеван, мебель хоть и кэчевская, но вполне приличная. Особенно меня поразил магнитофон «Комета» — достать такую штуковину в ту пору, да еще в Ура–губе, было трудно, дефицит.

— Доволен? — Маша торжествующе улыбнулась.

— Знаешь, как–то даже неловко. Семьи офицеров с детьми такого жилья не имеют.

— Так то офицеры, дурачок, а я — молодой специалист. Думаешь, от щедрот нынешнего комбрига? Ничуть. Квартира–то на меня записана. Желторотому лейтенанту такое жилье не по зубам.

— Ну, ты не очень.

— Увянь.

— А как я ребятам в глаза смотреть буду? Они с ребятишками по углам маются.

— Молча. Да и не распускайте сопли, лейтенант Старчак. Мы из нашего бунгало клуб сделаем. Клуб веселых и находчивых. Ребята пьют в подъездах, к старухам из рыбсовхоза шастают, а тут все на виду. И выпить, и закусить. Думаешь, бухгалтер — простая работа?

— У меня командир такого жилья не имеет.

— Опять заладил. Уйдешь в автономку, я семью какого–нибудь лейтенанта к себе возьму. Я же на работе с утра до ночи, да еще диплом. Пишущая машинка на бербазе, там и строчу. А рожать поеду, на это время многодетных поселишь, а сам в общежитие. Три к носу, муженек.

— Рожать?

— А ты не знал, что бабы рожают? Тебя уж точно не в капусте нашли. Не вырос еще такой кочан. Иди в душ. Белье, свежая рубашка в шкафу. У нас сегодня гости.

— Гости? Кто?

— Иван Сидорович Франчук с супругой.

Глянув на мою вытянувшуюся физиономию, Маша расхохоталась:

— Завтра тоже гости. Не догадываешься кто? Офицеры экипажа твоей подводной лодки во главе с Владимиром Евгеньевичем Бубновым. С женами, у кого есть. «Добро» уже получено. Ты служи, Гриша, а думать я за тебя буду. Шутка юмора. Жена да убоится мужа своего. Хозяин–то все равно ты. Для проформы.

Маша зашлась от смеха:

— Вали в душ, штурманец, а я постель раскину. Прояви внимание к жене.

В тот денек я окончательно утратил волю, целиком положившись на мудрость жены. И все вышло ладом. «Клуб веселых и находчивых» вскоре обрел в гарнизоне популярность. Был даже свой устав, где наиглавнейшими пунктами были: не перепивать, не говорить пошлости и ни слова о политике. С первым пунктом, правда, не всегда получалось, но на стреме всегда была «группа спасения»: перебравшего аккуратно укладывали в ванной или тайком, под покровом полярной ночи, транспортировали в общежитие. Когда наступала пора белых ночей и гарнизон пустел — жены с детьми отправлялись на юг, поближе к витаминам и солнышку, члены клуба по воскресным дням перемещались на сопку Пикник (географическое название — Слоновка), там, в укромном месте, припрятан был кухонный инвентарь, шашлычницы и даже хрустальные фужеры. Ура–губа, ставшая впоследствии поселком Видяево, располагалась в заповедном на Севере месте. Не то что Лица, Гаджиево и, Боже упаси, Гре- миха — тундра, скалы и оголтелое комарье. Комарья в Ура–губе тоже хватало, зато были и озера с прозрачной водой. Плавать рекомендовалось только на поверхности, прогретой солнцем, ногу опустишь — ледяная водичка. Причем лучше плыть на спине, чтобы веточкой отмахиваться от комаров. Зато гарнизон окружали сопки, поросшие всамделишными березами и сосенками, а не карликовыми уродцами. В речке Урица водилась семга, Рыбнадзор в те годы не свирепствовал, да и пойди поймай флотских умельцев, когда они с двух буксиров сеточкой устье полноводной реки протравливают, обозначая учения.

Солнце целый день у горизонта, на небе ни облачка, бакланы да чайки, на сопке Пикник то там, то здесь дымки курятся — народ шашлыки поджаривает или ушицу из семги варит, и, куда ни глянь, все зеленью выкрашено — благодать.

А угасло короткое полярное лето, публика перебиралась в дома, и клуб функционировал исправно. Пели песни, слушали магнитофонные записи. В моду входили барды: Клячкин, Анчаров, Визбор. Дребезжащий тенорок Окуджавы уже тревожил неокрепшие души. Политруководство песни эти не одобряло, но особенно и не препятствовало. Как–то прибился к нашей компании стукач, работающий на особый отдел. Заглянул старший лейтенант послушать, о чем в застолье травят офицеры, и выяснить, нет ли недозволенных настроений. Стукача мгновенно раскусили, и вечера в клубе какое–то время напоминали флотскую партийную конференцию. Старший лейтенант ушел ни с чем, с твердой уверенностью, что в клубе собираются круглые дураки, которые и понятия не имеют, что происходит в стране, руководимой Никитой Сергеевичем Хрущевым.

Двери в квартирах офицерских домов никогда не запирались. От кого? Маша гнула свою линию: у нас появилось пианино. На нем жена обучала детей музыке. Как только энергии на все хватало? С моря придешь, сидят чистенькие, ухоженные мальчики и девочки, разбирают нотную азбуку. Под бренчание пианино я дрых без просыпу, все лучше, чем тревожный межвахтенный сон на лодке под стук дизелей. Штурмана и командиры отсыпаются только на пенсии. В часы застолья пианино превращалось в бар, и на крышке деликатного инструмента вырастала пирамида бутылок. Принцип: подходи и сам наливай, как в лучших домах Лондона.

6

Сидение на продуваемом холодном балконе, как известно, ни к чему хорошему не приводит. Особенно в моем возрасте и в отсутствие жены. Проснулся от жутковатого ощущения: не могу оторвать голову от подушки и встать. Первая мысль — кондрат стукнул, потом все же отлепился от дивана и, подбадривая себя матерком, поплелся на кухню поставить на плиту чайник.

Шея не действовала, ее вроде как перекосило, для того, чтобы повернуться и посмотреть в окно, пришлось вращать все тулово. Поясницу тоже ломило. В народе подобное увечье называют, кажется, прострелом. Во всяком случае, без родной поликлиники не обойтись. Что же, можно порадоваться, я при деле, нашел себе занятие.

Утро выкрасило Москву в серый петербургский цвет — серые дома, серые деревья на фоне серого неба, даже вороны устойчивого серого цвета. «Жигуленок» мой еще подремывал на стоянке. Среди монстров–вседорожников он походил на подростка, прибившегося к компании взрослых хулиганов. Пришлось его разбудить, после того, как я основательно прогрел мотор, он солидно, даже с некоторой долей самодовольства, зафурыкал. Ездить по Москве стало невозможно, а если ты еще и не можешь вертеть головой, то и опасно. Но на метро мне не добраться. Два раза попадал в пробку на Беговой: где–то впереди случилось ДТП, вереница машин замерла и, похоже, надолго. С неба летело черт–те что, не то дождь, не то снег, не то перхоть. Я поступил в точном соответствии с английской инструкцией для женщин–военнослужащих: «Если вас насилуют и вы лишены возможности сопротивляться, расслабьтесь и попытайтесь получить удовольствие». Я включил приемник, расслабился, но удовольствия не получил. На волне радио «Шансон» кто–то пел гнусным голосом:

С Одесского кичмана

Сорвались три уркана…

Пришлось переключиться на «Маяк», передавали новости, а новости меня редко радуют: без конца падают самолеты, вздуваются реки, в Сахаре наводнение, в Берлине адова жара, а политики ведут себя так, словно объелись белены, хлебая из одного котелка. В поликлинике — я не был там лет пять — новшество: заставляют натягивать на обувь пластиковые хрустящие бахилы, вроде презервативов для моржей средней величины. Взял медицинскую книжку, талончик к невропатологу и прошелестел к лифту. У дверей кабинета ученого эскулапа в скорбных позах сидели отставники из нашего отдела боевой подготовки подводных лодок. Почти в полном составе во главе с бывшим начальником вице–адмиралом Виктором Касьяновичем Коркиным. Мы не виделись давно, и все значительно изменились. Коркин, в прошлом бодрячок, крикун, живчик, стал походить на высушенного кузнечика. Пошевелил усиками, сказал:

— Глядите, Старчак. Григорий Алексеевич, ты вроде бы как еще подрос. Питаешься, видать, хорошо. Этими добавками, что ли?

— Просто я стал значительнее.

— Ясненько. Никак тебя тоже радикулит расшиб?

— Вроде того.

— Ну и дела! Разом весь отдел раскорячило.

Капитан первого ранга Юра Силов солидно пояснил:

— Радик теперь заразный, вроде летучего триппера. Я в «Московском комсомольце» читал.

Бывший командир атомного ракетоносца капитан первого ранга Коля Галкин грустно вздохнул:

— Это ты верно, в наши годы триппер разве что воздушно–капельным путем и заполучишь. Слышали, какую свистопляску вокруг «Юрия Долгорукого» устроили? Подводный ракетный крейсер, супер, новые технологии, ноу- хау, а его, мать иху, заложили в девяносто шестом году, он на стапелях уже устарел. Это как? Гонят туфту для непосвященных. Гидроакустические станции на крейсере, как были глухими, так и остались. Ни одного порядочного полигона для замера шумности атомоходов нет. Наше слежение за америкосами длится пять–восемь минут, а они нас пасут до пятидесяти суток, впритык ходят и наглеют с каждым днем. Выйдет такой крейсер в море, изготовится стрелять, а американская субмарина у него на хвосте, выжидает. Только откинут наши ребята крышки контейнеров, а супостат уже на кнопку жмет.

— Дробь! — скомандовал Коркин. — На ветеранские темы не переходить, тоска зеленая. Жив и радуйся. Нас все равно уже никто не слушает.

За дверью послышался короткий, сдавленный вопль. Компания переглянулась.

— Кто это там? — насторожился Силов.

— Саша Бояринов, из надводников. К этим костоломам только попади. Мужики, новые анекдоты есть?

— Какие анекдоты, Виктор Касьянович? Сейчас сама жизнь — анекдот.

— Опять — двадцать пять. Галкин, неужели даже ты анекдотов не знаешь?

— Знаю.

— Так не тяни.

— А чего Саша Бояринов так орет? Он же не у хирурга.

— Не отвлекайся.

— Знаете, как нынче флоты расшифровываются? Северный флот — современный флот, Тихоокеанский флот — тоже флот, Балтийский флот — бывший флот, а Черноморский — чи флот, чи не флот.

— Развеселил, твою мать. И это смешно?

В дверной проем протиснулся Бояринов, точнее, его бледная тень. В руке костылик, в глазах испуг. Мы учились на одном факультете, Саша был чемпионом Ленинградского гарнизона по вольной борьбе, входил в сборную училища. Ныне Бояринов не смог бы победить даже первоклассника, а уж одолеть себя, сохранить лицо — и подавно. Саша переложил палку из одной руки в другую и, страдальчески морщась, спросил:

— У кого транспорт есть? В метро не доеду. Сделали блокаду, но все равно болит.

Я откликнулся на просьбу:

— Довезу, Сашок, если доктора меня с тобой не уравняют.

— Добро.

Пока мы утешали Бояринова, в коридоре появилась сестра Ангелина Павловна — я знал ее лет тридцать и помнил еще нескладной девушкой. Сейчас–то она раздалась вширь, округлела лицом и страдала одышкой. Сестра вела под руку здоровенного, с бритым черепом бугая в дорогом клетчатом пиджаке, тот ступал тяжело, упористо, словно хотел проломить пол остроносыми башмаками.

Ангелина Павловна коротко кивнула нам и, распахнув дверь, слегка подтолкнула туда бугая. Дверь плавно закрылась, и мы изумленно переглянулись.

— Может, действующий адмирал? — сделал предположение Галкин.

Виктор Касьянович пошевелил усиками–сяжками и покачал головой. — Не знаю такого адмирала. С этакой рожей только в тылу служить, а там, кажется, только одна адмиральская должность осталась. Скорее, блатной, родственничек чей- то, мать иху так. Ветераны стоят в очереди, а это мурло.

Сомнения разрешила Ангелина Павловна. Доставив высокородного пациента, она вышла.

— Ангелина, золотце, что это за туз?

— А я знаю, Виктор Касьянович? Он деньги за прием заплатил, таких велено без очереди пускать.

— Новости! А мы что же, бомжи какие? Куски пришли сшибать?

— Вы — бесплатно. Да поймите же, без приработка со стороны поликлиника не выдюжит. Лекарств и так нет.

— Нормально, мужики! Мы теперь на содержании у разной шелупони. У этого болящего рожу за три дня не обсе. Прости, Ангелина, вырвалось. Ладно, перетерпим. Голод перетерпели, а уж изобилие переживем. Галкин, выходи на сцену, а то мне хочется кому–нибудь в морду дать. Давай из старых анекдотов, про подводников.

Мы прослушали несколько серий. Галкин знал несметное количество анекдотов. Мордоворот выполз наконец из кабинета, двигался он едва ли не на четвереньках. Коркин его даже пожалел:

— Видать, обделался с перепугу, видите, как ступает. Да и разит от него. Господи, теперь моя очередь. Начну орать, выручайте, братцы.

Доктор — миловидная женщина с усталыми глазами — прописала мне финалгон и велела ходить на физиопроцедуры.

— А выпить можно?

— Нужно. Причем только водку. Морякам помогает от всех нервных болезней.

— Спасибо, доктор, вы меня спасли.

Я отвез Сашу Бояринова домой, сдал на руки жене, заскочил за водкой, мои запасы иссякли, и на другой день уже вертел шеей, как какаду, на триста шестьдесят градусов.

* * *

С тестем и тещей мне повезло. Круглый сирота, выкормыш закрытых военно–морских заведений, я обрел семью, по гроб жизни буду обязан я Алексею Николаевичу и Елизавете Павловне, пусть земля им будет пухом. Сейчас, когда их давно уже нет, я с обостренной зоркос- тью вспоминаю фрагменты нашего совместного бытия, и картины эти ярки, насыщены красками, звуками и даже запахами.

Май, старый, еще дедов дом в Немчиновке, подлатанный, восстановленный, сохранил детали быта ушедшего времени. Стол в светлой горнице, сработанный сельским столяром, крепкий, рассчитанный на столетия, за которым мы собирались у добродушно пофыркивающего самовара, кисловатый запах догорающих древесных углей, сквозь накрахмаленные кисейные занавески падает закатный свет, горка блинов в керамической миске, сметана в глиняном глечике, графин с рябиновкой. В доме никакой роскоши, но все надежно, все к месту, на стенах, оклеенных простенькими обоями, даггеротипы, более поздние фотографии, кованный железом сундук, покрытый пестреньким рядном, сшитым из лоскутов, — произведение искусства. Дом устоял в войну, только баня во дворе сгорела, вместо нее поставили новую, из бруса. Мы с тестем только что из бани, распаренные, благостные. Алексей Николаевич, худой, выветренный болезнью, с серыми запавшими висками, в вылинявшей тельняшке, Маша сидит надутая, никак не могла докричаться Маринку — та ушла куда–то с подругами. Елизавета Павловна, округлая и какая–то вся уютная, домовитая, заканчивает накрывать на стол. Ее говорок успокаивающе звучит в горнице: «Пусть погуляет девочка, есть захочет, придет». Из распахнутого окна ветерок доносит запах черемухи, бьется о кисею шмель. Чуток похолодало, как всегда бывает при цветении черемухи, пришлось протопить печь, да перестаралась, дом хранит тепло.

А вот мы с Алексеем Николаевичем на рыбалке, махнули на машине за сто двадцать верст на Волгу, в деревню Свердлово. Тесть заядлый рыбак, остановились мы у его знакомца, Ивана Изосимовича, бывшего балтийского старшины–сверхсрочника, у того лодка «казанка» под древним уже моторчиком. Выскочили мы на приглубое место, заякорились неподалеку от поворотного буя, опустили снасть с подкормкой, в этом месте берет крупный лещ, нужно только запастись терпением да не сплоховать, когда начнется клев.

Тишина, слышно, как в деревне заполошно кричат петухи, в прозрачном воздухе скользят чайки, то и дело падая на крыло, ударят грудью по воде, схватят рыбу, и с лапок их падают янтарные капли. У Алексея Николаевича крупные кисти в стариковской крупчатке — он из семьи потомственных железнодорожников, его отец дослужился до машиниста, отсюда и дом, и достаток в нем.

Братья и сестры Белова сгинули в Гражданскую войну, у него самого судьба непростая — по комсомольскому набору пошел на флот, потом Высшее военно–морское училище, то же, что и я, закончил. К началу Великой Отечественной войны он уже командовал подводной лодкой — «щукой» на Балтике. О войне, да и вообще о службе, Алексей Николаевич не любил рассказывать, отмалчивался, больше интересовался нынешними делами на флоте. Кое–как, по частям, из рассказов Елизаветы Павловны и Маши восстановил я, склеил его военную биографию. Были в ней и взлеты, и падения. В пятидесятые годы Белов, закончив Академию Генерального штаба, командовал соединением подводных лодок на Балтийском флоте, дела шли неплохо. Атомные подводные лодки тогда еще строились, одновременно испытывались энергетические установки на жидком кислороде, позволявшие увеличить длительность плавания под водой на дизелях. Штука пожароопасная, с фокусами, подводники такие лодки–малютки назывались «зажигалками». Точнее не скажешь. В конце ноября пятьдесят шестого года подлодка вышла на испытание и затонула, погибли люди, Алексей Николаевича сняли с должности и направили на Северный флот в Ура–губу командовать бригадой дизельных подводных лодок.

В городке Палдиски видел я памятник морякам, погибшим на «зажигалке». Не знаю, стоит ли он ныне или снесли его эстонские упыри–гробокопатели. Лишь тридцать пять лет спустя из журнала «Морской сборник» узнал я подробности катастрофы. Как и во многих других случаях, первопричиной стал пожар в отсеке энергетики. Лодка всплыла по–срочному, радист дал SOS, людей вывели наверх — ждали взрыва, при такой массе жидкого кислорода жахнуло бы так, что «малютка» все равно бы затонула. Командир принял единственно правильное решение: спасти экипаж. А помощь все не приходила, командование флотом медлило. После пятичасовой болтанки в штормовом море лодка потеряла продольную остойчивость и за несколько минут с дифферентом на корму ушла под воду. Спасли лишь семерых, двадцать восемь офицеров, старшин и матросов во главе с командиром погибли. Виноватым в катастрофе посчитали командира, который, видите ли, на этой бочке с кислородом не организовал борьбу за живучесть корабля. Окажись рядом хоть баржа–грязнуха, люди остались бы живы. Мертвого не накажешь, потому наказали комдива.

Ура–губа во второй половине пятидесятых годов, если не смотреть на эту базу глазами юного влюбленного лейтенанта, была, пожалуй, самым неблагополучным, мрачным местом на Северном флоте. Плавпричалы, деревянные казармы, кубарь штаба на возвышении, убогий, как в зоне, клуб, магазинчик, лазарет — все. Дороги с укатанной шлаком проезжей частью в распутицу превращались в дегтярную липкую жижу. Офицерам тогда разрешалось носить галоши, в этой жиже они застревали навсегда. Дорогу так и называли «галошный путь».

Комбриг Белов принялся наводить порядок, средств выделялось мало, все деньги шли в Западную Лицу, Гаджиево — там обосновался атомный флот. Кое–что удалось сделать, при Алексее Николаевиче начали возводить первые пятиэтажки для семей офицеров, появились госпиталек на пятьдесят коек, складские помещения. Во время одного из выходов в море у комбрига открылось желудочное кровотечение — дала о себе знать застарелая язва, еле вытащил его с того света корабельный врач, оперировали на берегу, и, как результат, — негодность к плавсоставу. Главком знал Белова лично, уважал и предложил ему должность заместителя начальника управления кадров при Главном штабе ВМФ.

С юной учительницей музыки Лизонькой старпом Белов познакомился в тридцать девятом, шла война с белофиннами, Лиза работала санитаркой в Кронштадском военно–морском госпитале, куда и был доставлен из Либавы тяжелораненый моряк–орденоносец, при участии которого в Ботническом заливе пошел на дно финский военный транспорт «Больхейм». Нежные руки санитарки быстро вернули в строй сурового старпома, убежденного холостяка. Убеждения эти поистаяли, как балтийский утренний туманец. Молодые люди, после затяжного ухаживания, получив благословение командира лодки и старшего политрука, отправились записываться в загс.

* * *

О том, что у меня родилась дочь, я узнал в море из радиограммы, потому и нарекли девочку Мариной. Имя только–только входило в моду. Мне оно не нравилось, хотелось назвать новорожденную Ольгой в честь моей матери, чтобы частица ее воплотилась в крохотное существо, однако нрав жены я уже хорошо знал и не решился артачиться. К тому же дочурка досталась Маше нелегко, беременность протекала тяжело, с осложнениями, обеспокоенные врачи посоветовали отправить жену в Москву, как приспеет, положить в клинику на сохранение беременности. Плод сохранили, но пришлось делать кесарево сечение.

Подробности дошли до меня лишь через полгода. Когда прилетел в столицу, дите уже глазами лупало и улыбалось. Марина появилась на свет в знаменитом родильном доме на Арбате. Нынче, когда прохожу мимо этого здания, замкнутого со всех сторон безликими тупыми прямоугольниками сооружений на Новом Арбате (хорошо хоть церквушку Симеона Столпника сохранили), я вновь ощущаю парной запах пеленок, слышу негромкое попискивание, и ко мне возвращается удивление: надо же, крохотное, несмышленое существо, а сколько радости доставляет. Но видел дочь я тогда редко.

Продвижение по службе шло у меня убыстренными темпами, хочется верить, что не потому, что я адмиральский зятек. Алексей Николаевич при всей своей доброте и хорошем ко мне отношении, там, где касалось службы, мужик был суровый: барахтайся сам, сам выбивайся в люди. Только ведь кадровики меж собой связаны, там, где тесть пальцем не пошевелит, могли продвижение поправить его северные коллеги. Поплавал я полтора года командиром штурманской боевой части под началом Владимира Евгеньевича Бубнова, и меня кинули на годичные командирские классы в Ленинград, а оттуда помощником командира на новую по тем временам дизельную ракетную подводную лодку 651‑го проекта. Экипаж под сто человек, девять отсеков, четыре контейнера с крылатыми ракетами — америкосы назвали их «убийцами авианосцев». Супостаты к этим лодкам проявляли особое внимание: шла война во Вьетнаме, и, если бы мы серьезно ввязались, этим господам подставлять свои дорогостоящие махины не очень хотелось.

В помощниках я не задержался, через год стал старпомом, тут уж пришлось и совсем круто, ибо «должность старпома несовместима с частым пребыванием на берегу». Выныривал только в отпусках, те годы и запомнились отпусками: Крым, Кавказ, Прибалтика. Но сначала, конечно же, столица, дом на Хамовническом валу, дача в Немчиновке.

В тридцать лет стал я командиром ракетной крейсерской лодки водоизмещением четыре тысячи тонн. Оглядываясь назад, я думаю, что те годы в Видяево были самыми счастливыми в долгой моей жизни: хотя и непростыми. Командир — должность ответственная.

* * *

Случаются события, которые одним ударом раскалывают твою судьбу на части, как лед на могучей северной реке в преддверии буйного весеннего паводка.

Поход был ответственным — стрельбы модернизированными крылатыми ракетами. Отошли от причала ночью, миновали пост СНиС на Выевом — Наволоке, который, как и случалось и раньше, не сразу ответил, видать, резались дежурные в «козла», погрузились, отдифферентовались как положено и пошли дальше в подводном положении. Я сидел в центральном посту на разножке. Булькало, посвистывало в закутке у радистов. Шли обычные доклады с боевых постов, пахло щами — на камбузе колдовали коки. Старпом Вася Володин, в просторечии Ваво, хрустел сухариками, считалось, что так он спасается от морской болезни, хотя и не качало. Какая качка в подводном положении? Привычка. Старпом у меня золото, вполне созрел, чтобы привинтить на китель командирскую лодочку. Жаль будет его отпускать.

Стрелять мне приходилось уже не раз, даже призы за стрельбы брал, в ракетчиков своих я верил, знал — не подведут, а все же смутно было как–то на душе. Поступил доклад, что в полигоне нас ждут, обеспечение на месте — полный порядок.

На лодке даже при режиме молчания тишины нет, но каждый звук привычен, определяем, имеет свое объяснение. За час хода до полигона лодку внезапно встряхнуло, послышался треск, переходящий в скрежет, лодка, будто споткнувшись, резко пошла в глубину с дифферентом на нос, да так, что я еле удержался на разножке.

— Вот, блин, поцеловались с кем–то, — вороном каркнул старпом.

Я, как мне показалось, спокойно, не повышая голоса, скомандовал:

— Продуть среднюю!

— Есть продуть среднюю!

— Рули действуют?

— Действуют.

— Снять давление в средней. Прослушать горизонт. Доложить по отсекам, что наблюдали.

И сразу тревожный доклад:

— Удар в районе первого отсека.

— Слушать в отсеках. Всплыть на глубину семь метров.

Звонкий голос акустика:

— Слышу шум винтов по пеленгу триста двадцать. Шум удаляется.

— Боевая тревога, вид готовности один, определить элементы движения цели. Режим докладов — одна минута.

Акустик:

— Шум уменьшается, контакт потерян. Установить его не удалось!

— Всплыть в надводное положение! Приготовить дизеля к пуску.

Зашипел, загомонил воздух, выдавливая из цистерн воду, лодка замерла, стала всплывать, и вот уже ее качнуло легкой волной. Я потянулся к «Каштану»: «Помощник и боцман — наверх!» — натянул перчатки, полез по осклизлому трапу, отдраил верхний рубочный люк, выбрался в рубку, огляделся. Мир был заполнен солнцем, от бликов резало глаза, на поверхности ничего постороннего, что говорило бы о столкновении. Но командирский глаз вычленял детали, оценивал обстановку: в носовой части по левому борту торчали ошметки легкого корпуса, как раз в районе ракетного контейнера, в шпигатах пенилась вода, баклан прочерчивал свой путь в небе. Прижал к глазам окуляры бинокля. Волна, казалось, лизнула стекла, вроде бы я даже запах морской воды унюхал. Чистый горизонт и локатор ничего подозрительного не засек. Навалилась секундная слабость, я ее тут же подавил, голова работала четко — сомнений в том, что произошло столкновение, нет. Но с кем? В этом квадрате наших лодок не должно быть. Шли мы на глубине шестьдесят метров, лодка завершала циркуляцию влево, я готовился подвсплыть на перископную глубину, чтобы выйти на радиосвязь. И садануть меня мог неопознанный объект лишь в случае, если находился он рядом, англичане и норвежцы такого себе не позволяли, а вот если лодка американская, то от них можно было ждать чего угодно. В последнее время, по данным разведки, американцы вели себя нагло, авиаторы засекли их атомную субмарину у входа в Мотовский залив, обвеховали буями, корабли ПЛО кинулись в погоню, но лодке удалось оторваться.

Доложил по команде: «Имел столкновение с неопознанным объектом. Всплыл, широта, долгота. Имею повреждение, не влияющее на выполнение задач плавания». И вскоре получил ответ: «Вернуться в базу. Следовать в надводном положении».

Дальше — все черным цветом: комиссия штаба эскадры, высокая комиссия из Москвы, беседа с операми КГБ, объяснительные записки с последующим раздолбом — все обычным путем. И еще знобкое ощущение свалившейся беды, мысль: снимут, не снимут, вызов на парткомис- сию, строгач с занесением в учетную карточку, неполное служебное соответствие в приказе комфлотом.

Бог спас, оставили в должности, дали шанс загладить вину.

Лодку направили на ремонт в Северодвинск. Залатать легкий корпус можно было и в Видяево, но приспел срок среднего ремонта. Северодвинск в семидесятые годы был уже вполне современным городом со всеми признаками цивилизации — с многоэтажными домами, широкими проспектами, ресторанами, стадионом, театром, величественным Домом культуры в центре.

Машу с места срывать не стал — у нее работа, Мариша в Москве под присмотром деда с бабкой, ремонт продлится минимум полгода, а там, глядишь, отпуск. Все бы ничего, угнетала мысль: «Командной карьере конец, при грузе таких «фитилей» надежду на учебу в академии можно похерить, а значит, проститься с мечтой об адмиральских «мухах» на погонах». До столкновения служба у меня шла гладко, не считая, конечно, досадных мелочей. И вот на тебе!

Стояло душное поморское лето. Экипаж разместили в бревенчатой казарме бригады ремонтирующихся подводных лодок на острове Ягры. До завода пехом полчаса. Офицеры бригады харчили в столовке — мрачном скособоченном сооружении. За столовкой — ровная, убегающая к морю пустошь. По рассказам старожилов, в этом невеселом месте хоронили зэков. Ни могил, ни даже холмиков не сохранилось. Кое–где были воткнуты таблички со стершимися номерами.

От Маши пришла телеграмма: «Срочно позвони отцу». Три слова — и никаких комментарий. Я переполошился. Тесть второй год на пенсии и чувствовал себя неважно.

Переговорный пункт помещался на главпочтамте, в центре города, рядом с рестораном «Северный», напротив, через сквер, городской драматический театр. Все строения деревянные и одинаковой архитектуры — строили по одному проекту зэки. Голос тестя звучал в телефонной трубке ослабленно, но достаточно четко: «Гриша, я тут консультировался… Боюсь, что после происшествия строевая карьера тебе заказана, перспектив не вижу. В управлении боевой подготовки Главного штаба освобождается должность заместителя начальника отдела по твоему профилю. Штатная категория — первого ранга, приличный оклад. Подумай. Только не тяни с ответом. Такой второй случай может не представиться».

А что тут думать? Жилье в Москве есть, дача опять таки. Маришка там, тесть болеет, да и теще одной тяжело стало управляться. Короче говоря, я дал согласие на перевод в столицу.

Наивный северянин, назначенный в Главный штаб ВМФ, в первое время дуреет, все ему непривычно, все странно. И пройдет не месяц и не два, пока он поймет, нутром уловит так называемую специфику центрального аппарата. А специфики этой много и она весьма разнообразна. К примеру, звякнуло восемнадцать часов — море на замок, штабист все должен успевать, задержка офицеров в служебных домах после завершения трудового дня не поощряется, за исключением особых случаев (командно–штабные учения, подготовка к флотским конференциям и прочее). Как тут не одуреть от обилия свободного времени? За минувшую службу я дня не помню, когда сваливал домой в строго обозначенное время.

Служба в Главном штабе таит в себе и немало деликатных моментов. Прежде чем отправиться на Большой Козловский, следовало позвонить дежурному по управе и поинтересоваться, в какой рубашке прибыл сегодня главком. Белой или кремовой? Потому как, если тебя угораздит встретить в коридоре главкома, и ты будешь в кремовой, а он в белой рубашке, тебя, конечно, не расстреляют и не сошлют служить в бухту Ольга. Но главком, находясь в дурном настроении, может коротко бросить адъютанту: «Поразительно распущенные у нас офицеры. Выясните, кто таков!» И тогда жди «поощрения», разумеется, не за рубашку, повод всегда можно найти. Далее — аппаратчику следует во всех тонкостях освоить штабную культуру, всякие там словеса, вроде «полагаю целесообразным», «докладываю на ваше решение» и много чего другого. Оно и понятно, документы идут на самый верх, каждое слово должно быть выверено, стоять на месте и означать только то, что означает.

Я писанину всю жизнь ненавидел. В первое время страшно маялся, натыкаясь на неизбежную канцелярщину, зверея от всяких там отчетов и докладов. Потом привык, и о прежней жизни напоминала теперь только штурманская линейка.

Но есть у московских паркетных офицеров и определенные преимущества: оказавшись на флоте в свите главкома, начальника управления или в группе инспектирующих лиц, он как бы окружен небесным сиянием, и говорят с ним сдержанно, уважительно, а нередко и с подобострастием. Черт его знает, что этот хрен с бугра выкинет, занесет в свою записную книжечку — проку от него никакого, а неприятностей целый вагон. Даже однокашник, с которым пару килограммов соли перемолотил, теряется, говорит «вы», потому как светит ему перевод в Москву, да пока туманно, вдруг дружбан по кубрику в училище словечко замолвит. Так что лучше перебдеть, оказать внимание, удерживая дистанцию.

Для москвичей заранее разрабатывались сценарии культурной программы: охота, рыбалка, застолье с выездом на природу. Ну и, конечно же, сувениры, подарки, на каждом флоте свои, с налетом местной экзотики.

Дураков в Главном штабе я не встречал, блатные были, с «рукой», вроде меня. Правда, тесть мой был уже не у дел, но связи–то остались. Отсюда и спасительный звоночек, и перевод в Москву. Но ведь не по своей воле я с мостика сошел, командиром, судя по аттестациям, я был неплохим, одна фраза чего стоит: «Любит море». И не я врезался в супостата, а он в меня, да еще в наших, советских водах. Комиссиям лучше бы разобраться, почему америкосы пасутся в секретных полигонах и караулят наши лодки при выходе из баз. Но тогда следовало признать несостоятельность нашей техники. Кто же это будет делать? Кто допустит? А так, перекрыл кислород командиру, и пусть он штаны в штабах и прочих конторах просиживает. Ребята в нашем отделе тертые, с опытом, свой брат командир, да и в других управлениях, как не раз я убеждался, мужички с ясными головами, а то и с подлинным управленческим талантом, учиться было у кого.

Штабные штучки–дрючки я освоил быстро, держал себя соответствующе, не теряя лица, соблюдая при этом, конечно же, правила игры. В годы «застоя» жил в другом мире, огражденном от остального советского пространства.

А теперь представьте, каково мне было рушиться с постамента веры, когда задули западные ветры, заштормила «перестройка» и на экранах телевизоров замелькали «народные заступники», упакованные в дорогие импортные костюмчики, и миру явился сверхсекретный физик, ныне же ниспровергатель системы, диссидент номер один. Тут уж запахло серьезным, кровушкой запахло и соляркой, чем заправляют танки и бэтээры. Я и на балкон перестал выходить своей крепости на Хамовническом валу, с которого слышны были в Лужниках вопли одурманенной «свободой» толпы.

И у нас в ГШ ВМФ как–то разом все перевернулось, незыблемая, казалось, твердыня на Большом Козловском приняла вдруг водичку в носовые балластные цистерны и пошла на погружение. Вскоре поступил циркуляр, точнее рекомендация: в связи с нестабильностью в столице являться на службу в гражданском, а в форму переодеваться в служебных комнатах. Дожили, как говорится, приехали. Во флотской форме, добытой нелегкими курсантскими годами, появляться в городе нельзя. И потекли через КПП бывшие командиры с постными лицами в заштатных плащиках, и в кафе «Шоколадница», что у метро «Лермонтовская», сбивалась теперь серая, безликая масса, спасающаяся от стыда и негодования коньяком. Благо «перестройка» на вкус коньяка не повлияла. Прежний был вкус, да и крепость та же.

Я рекомендациями пренебрег, в первое время подкатывал к КПП на своем «жигуленке» в форме, а потом махнул рукой. Наступило время перевертышей. С флотов поползли слухи: там адмирал проворовался, сел в тюрьму, другой толкнул на сторону за хорошие деньги флотское имущество и обогатился. И ведь не тыловики, тем по службе тырить положено, а строевые командиры. Особенно поразили меня политработники, тут уже мутация приняла сокрушающие масштабы. Бывшие марксисты- ленинцы, идеологи и воспитатели, не все, конечно, но многие, быстренько перекрасились. Поменяли партбилеты на иные ценности и через несколько лет трубадуры КПСС стали крупными предпринимателями, пооткрывали фирмы, фирмочки, пересели из персональных «Волг» в «Мерседесы», да еще с телохранителями. Мне с замполитами на лодке везло, нормальные ребята, бессребреники, не стучали, не боролись за власть, а помогали. Последний мой замполит Костя Зеленцов сдал экзамены на вахтенного офицера и, как все, нес в походе верхние вахты, чем значительно повысил свой авторитет у экипажа. У береговых политотдельцев уже тогда чувствовалась кастовость — свои кадровики, свои наградные листы и иные привилегии. Мой старпом выспорил ящик коньяку, побившись об заклад с механиком, что среди инспектирующих лиц по внешним признакам определит сотрудников военного отдела ЦК. И ведь выиграл спор, коротко пояснив: «В лицах у них что–то специфическое, вроде как накануне они дерьма наелись».

Осенью восемьдесят девятого года я приехал в Питер (плановая проверка Ленинградской военно–морской базы), созвонился с дружком своим Левоном Горгиняном, вечером мы сидели в кабинете его старой квартиры у Парка Победы. Левон прожил здесь долгие годы, почти всю жизнь.

Мой приезд совпал с годовщиной смерти жены моего друга, красавицы Мариам, мы изрядно выпили по этому грустному поводу. Левон был сумрачен, зябко поводил плечами и, нервно потирая руки, слушал московские новости.

— В Главном штабе мертвый штиль, шуршит по углам народец, — рассказывал я, шаря глазами по книжным полкам. — Боевая служба свертывается, на флотах воровство, офицеры бегут с кораблей, в Лужниках каждый день митинги.

— У нас то же самое. У Казанского собора до мордобоя доходит. И откуда взялось столько витий, ораторов, крикунов. Демократы, черт бы их побрал! Ладно, это дело не наше. Скажи, ты что–нибудь слышал об операции «Атрина»?

— В общих чертах, в пределах дозволенного.

Я знал об операции немного. Весной 1987 года пять атомоходов эскадры подводных лодок на Северном флоте вышли в Атлантику, поддерживая между собой устойчивый гидроакустический контакт на расстоянии ста миль (факт невероятный, учитывая несовершенство наших гидроакустических комплексов). Лодки благополучно преодолели американскую противолодочную оборону, доказав, что вполне можно прорваться к берегам США и в случае войны нанести ответный удар.

В НАТО начался переполох, сведения попали в открытую печать. В наш отдел пришли переводы статей из норвежских и американских газет. Кое–кто из подводников наверняка уже крутил в тужурках дырки для орденов.

Все это я изложил Левону. Мой ученый друг закурил и, провожая взглядом струйку дыма, сказал:

— Внешняя сторона изложена, как ты выразился, «в общих чертах», но за всем этим стоит весьма и весьма драматическая история, которая, я убежден, будет у нас усиленно замалчиваться. Как ты знаешь, моя специальность — вычислительная техника, непосредственно проблемами гидроакустики я не занимался, но сопричастен, конечно же, был. Компьютеры, то–се. Положение с гидроакустическими комплексами на наших лодках тебе, как командиру, известно.

Я пожал плечами.

— На уровне середины семидесятых годов.

— История как раз и начинается в семидесятых. К этому времени уже стало ясно, что наши гидроакустические комплексы в разы, точнее, в десятки раз проигрывают американским и нужно срочно решать этот вопрос, иначе «ядерный щит Родины» — фикция, не более того. Но ученые из НПО и слышать об этом не хотели, у них своя, незыблемая концепция. Откажись от нее, и сам докажешь свою научную несостоятельность.

— Погоди, мы же плавали и имели контакт с американцами.

— Ну и сколько длился контакт? Минуты! Если честно, успел бы ты привести боевые средства в готовность за это время? Ясно, нет! Слушай дальше. Когда ученые мужи отпали, за дело принялись флотские энтузиасты, талантливые умельцы, рукоделы. И главный закоперщик среди них — выпускник нашего училища старший лейтенант Курышев. Этому старлею удалось сколотить нештатную группу, в которую вошли гидроакустики, разведчики, вычислители — все подводники. Работой группы Курышева заинтересовались первый заместитель главкома, командующий Северным флотом и еще ряд адмиралов и каперангов. Умельцам был дан карт–бланш, выделили место во флотской лаборатории шумности, дали кое–какие средства, а главное, предоставили возможность прокатиться по стране и лично изучить все, что делается по столь важной проблеме.

Эти пацаны пробились к академикам Глушкову, Колмогорову, и те их встретили с интересом, поддержали, помогли раздобыть редкие в те годы компьютеры и другие штуки, необходимые в работе. Курышев разработал математическое обоснование, молодцы создали штуковину, стыковали анализатор с простеньким компьютером, и получилась чудо–приставка. Уже первые испытания дали поразительные результаты: штатный гидроакустический комплекс «Рубикон» потерял цель уже на расстоянии двадцати кабельтовых, а приставка вела лодку–мишень до семидесяти пяти кабельтовых, вела бы и дальше — сдох отечественный компьютер. Поставили два компьютера, провели повторные испытания, и с помощью приставки удалось обнаружить лодку–мишень на расстоянии ста сорока кабельтовых, а атомную на расстоянии более трехсот кабельтовых. «Рубикон» показал результаты в пять раз меньше. Как тебе?

— Круто!

— По флоту выходит директива по установке на лодках этой самой приставки. Дело–то простое, не требующее больших затрат: подсоединил приставку к действующему комплексу, и начинаешь слышать супостата в несколько раз лучше. Что еще нужно? Вот тут–то и начинается главная интрига. Лодки, оснащенные такими штуковинами, начинают засекать иностранные субмарины в наших территориальных водах, а это означает, что нужно принимать решение и, прежде всего, политическое: шандарахнуть торпедой по наглому нарушителю границы или в очередной раз промолчать и утереться? Раньше–то была тишь да гладь, да бодренькие рапорты наверх: морские границы на замке, подводный щит страны непробиваем. А американцы уже в Мотовском заливе плавают, с помощью приставки их не раз засекали. Над Курышевым и его группой стали сгущаться тучи. Ученые и промышленники выказывают недовольство, старший лейтенант с его новациями им как кость в горле, ученых активно поддерживает военный отдел ЦК, деятели которого не раз уже поражали моряков своей некомпетентностью. Стали помаленьку избавляться от неугодных. Результаты испытаний приставки были названы шарлатанством, к тому же имеющим вредные последствия: «увести лучшую в мире советскую гидроакустику с правильного пути». Флот упорствует, все испытания проводит тайно. Наши подводники гребешком прочесывали океан, и в этот гребешок попадали американские атомоходы, и контакт с ними на этот раз длился не считанные минуты, а более десяти часов. И обнаруживали их с помощью приставок с расстояния четыреста кабельтовых. Каково? А знаешь, чем кончилось? Высоколобые научные эксперты, к которым все- таки попали результаты похода, в один голос заявили: «Этого не может быть, потому что не может быть вообще». Все в наших лучших традициях: генетика и кибернетика — чепуха, лженауки и сплошное мракобесие. Когда началась перестройка, Курышева со товарищи турнули с флота, даже пытались отдать под суд, но ребята они упертые, копошатся, что–то там делают, а какой прок? Ничего не меняется.

7

А меня ждало еще одно «столкновение», только уже не в Баренцевом море, а в семье. И по разрушительной силе было оно посильнее первого.

Маришка большую часть времени жила не при нас, родителях, а с бабушкой и дедушкой. Какое–то время обитала в школе–интернате в Мурманске, школ с английским уклоном в Видяево не было. А без этого самого уклона, по мнению Маши, нынче далеко не уедешь. В Мурманск не наездишься, более ста верст, вот и вызревала деваха без родительского внимания.

Маша до поры считала, что так и нужно — девочка быстрее станет самостоятельной, а когда прозрела, было уже поздно. Я дома бывал редко, во всем полагался на жену, а у нее свои заморочки, свой интерес — работа, общественная деятельность. Мариша дичилась нас, от ласк не теплела, рос человечек себе на уме, ни в отца, ни в мать и уж точно не в деда с бабкой. Хотя особых проблем с ней не было, даже в пуберантном, как говорят медики, возрасте. Училась хорошо, тяготение имела к наукам гуманитарным. В Москве дело поправилось, жили уже одной семьей, но опять–таки в роли главных воспитателей оставались дед с бабкой. Я в командировках по пять месяцев в году, Маша раскручивала карьеру экономиста в Госплане, так поперла, не остановить, вот и дали старики слабину. Но в чем? В безоглядной любви? Любовь не поруха, не баловство, не делает из человека скрытня, готового к широкому нравственному маневру.

Конечно, я хотел еще сына, продолжателя морскойдинастии, и имя было заготовлено в честь дедов — Алексей, не вышло. И Маринка стала для меня родничком, опустишь в его прохладную воду руку и начинаешь верить в вечную жизнь.

Любовь мою дочь приняла, но как–то сразу установила дистанцию в отношениях, иногда, в разговоре, ловил я на себе ее внимательный, острый взгляд, губы ее вздрагивали в тщательно скрытой усмешке, и тогда казалось мне, что держит она меня за дурачка, что ли. Отношения ее с матерью я бы тоже не назвал близкими, хотя потаенной доверительности было, конечно, больше — женщины, другой пол. Не будет же она мне докладывать о первых месячных или о первой влюбленности.

Но помнится, думать так, анализировать стал я сейчас, когда все уже случилось, выгорело в переживаниях, в ночных бессонных разговорах с самим собой, когда судишь себя с особой строгостью, взвешивая все «за» и «против». И картина складывается неутешительная, с веками выверенными горьким выводом: за все нужно платить.

А тогда ведь ничто не предвещало беды, и беспокоились мы совсем о другом, точнее, беспокоилась жена, а не я, видно, я и в самом деле был и остаюсь, выражаясь современным языком, лохом в житейском смысле. Первые предвестники надвигающихся проблем не заставили себя ждать.

За завтраком, было это в понедельник, я сменился с дежурства и поэтому клевал за столом носом, Маша сказала:

— Тебе не кажется, что Маринка довольно странно себя ведет?

Я от удивления чуть вилку не уронил.

— В чем это выражается?

— А в том. Девица — старшекурсница, хороша собой, одевается со вкусом, а ни друзей, ни подруг. Театр, филармония, институт. Далее — в обратном порядке. Тихоня, синий чулок, монахиня. Меня это настораживает.

— Она же не в финансово–экономическом учится. «Как много девушек хороших», — так ведь ваш вуз именовался. Вот, где девки были лихие.

— Рот закрой, дуралей. Тебе плохая жена досталась?

— Ты — особая статья. Вне критики! Погоди, — я почесал кончик носа, веки набухли, и от усталости гудело в голове, — на той неделе я, проезжая на машине, видел Маришку с мужиком, шли по скверу на Усачевке в сторону метро.

— Обознался.

— Глаз–то у меня, извини, командирский. Не притупился.

— Значит, учитель из школы, где она проходит практику. Коллега! Тоже мне, женишок.

— Учителя так не одеваются. Парень весь в заморской джинсе и в ковбойских сапогах.

— В чем, в чем?

— Ну, такие короткие сапожки на завышенном каблуке. Как у ковбоев из вестернов.

— Гриша, шел бы ты спать. Сейчас со стула упадешь. Откуда здесь взяться ковбоям? Незнамо что мелешь. Я тебе о дочери, а ты шутки шутишь. — Маша обиженно поджала губы.

— Ладно, ложусь. Может, и впрямь померещилось?

Не померещилось. Ковбой заявился месяца через три.

И появлению его удивился, пожалуй, только я. Маша с Мариной давно уже за моей спиной все обговорили и взвесили. Маришка, любимая доченька, поцеловав меня, сообщила в пятницу вечером:

— Папа, завтра к обеду у нас гость. Отнесись к визиту серьезно.

— Не понял.

Тут Маша встряла:

— А что тут понимать? Марина хочет представить нам своего жениха.

Меня как колом по башке садануло. Попытался отшутиться:

— Форма одежды парадная, при кортике?

Жена усмехнулась.

— Вольно, товарищ капитан первого ранга. Форма одежды партикулярная: светлые брюки, рубашка в полоску. Та, что я тебе недавно купила. Все выглажено, висит в шкафу.

— А на ноги что?

— Не выпендривайся, отец. Подумай лучше, чем гостя будешь потчевать. С утра двигай на Усачевский рынок, список покупок я тебе составила.

— Раньше не могла предупредить?

— Сама недавно узнала. Ты только в споры политические с парнем не вступай, лучше внимательнее приглядись к будущему зятю. Опыт работы с личным составом у тебя есть, в людях разбираешься. И еще учти, человек он гражданский, к нему со стандартной меркой подходить нельзя.

У меня впервые защемило сердце. Не скрою, была у меня мечта — зятем станет офицер флота, раз уж сына нет, а внук родится — той же дорогой пойдет, в родную «систему» на Васильевском острове. Сколько раз представлял себе, как иду я по набережной Невы, солнышко светит, корюшкой пахнет — свежий огуречный дух в воздухе, а навстречу мне первокурсник в ладном бушлате с золотыми якорями на погонах, ветерок треплет ленточки на бескозырке. Господи, да после этого и помирать не страшно!

Мечты, мечты, где ваши звуки? Ковбой на этот раз был не в джинсе, а в бархатном черном пиджаке, каких я сроду не видывал, светлых брючках, остроносых мокасинах, без галстука, рубашка вольно так расстегнута и все сидело на нем свободно, ладно. Помню, в голове тогда у меня сверкнуло, что никогда я не умел так свободно носить гражданское шмотье, да и не научусь теперь. А когда было учиться? То парусиновая курсантская роба, что после стирки стоит колом, то ватные штаны, сапоги и канадка из дубленой свиной кожи. Парадную форму несколько раз в году надевал в праздники и во время строевых смотров. Это уже в Москве, на штабном паркете пришлось нарядиться в тужурку, скроенную в швальне на Дорогомиловке, в зауженные брюки и штиблеты с резинкой облачиться. Идешь, бывало, по бесконечным коридорам ГШ, а каблуки цок–цок, как копытца у козла.

Справившись с формой одежды, оглядел я и самого жениха. Парень крепкий, спортивный, ростом чуть ниже Марины, отсюда и завышенные каблуки на мокасинах. Лицо загорелое, словно вернулся с юга, шатен, а глаза черные с этакой поволокой. Не красавец, но есть в нем, как любит говорить Маша, этот. шарм. Глянет такой ковбой на девку, и та кипятком писать начинает. Словом, пропала Маришка. Кранты.

А жених тянет мне руку.

— Аркадий.

— Григорий Алексеевич.

— Очень приятно.

Рука у Аркадия хоть и узкая, но сильная, жесткая. Я терпеть не могу вялых, как дохлая рыбина, рук. Еще плюс. Понравилось, что жених не стал ерзать в прихожей, сдергивать обувь, как у нас принято. Вошел в гостиную спокойно, не вошел, поплыл, точно на воздусях.

Не мог не отметить я реакции на гостя и у моих дам. У Маринки на лице застыло глуповато–влюбленное выражение, глаза лучились, казалось, щелкни сейчас женишок пальцами, она зайдется ненатуральным смехом и сделает антраша или спляшет собачий вальс. Не без горечи я отметил: все у них уже было, и не раз. Такого опытного мужика, как я, не проведешь, дело ясное. Аркадий имеет над моей дочерью власть, от которой ей уже не избавиться.

Старуха моя, приняв было боксерскую стойку, расплылась в улыбке, не фальшивой — Маша врать почти не умела. Если кто ей не глянется, все, церемониться не станет, а тут и сама, видно, уже готова завальсировать, подключить женское обаяние.

Далее смотрины покатились по точно расписанному сценарию. Аркадий кушал, ловко пользуясь приборами, умеренно поддерживал светскую беседу, словом, был непринужден и не чувствовал себя стесненно.

Я налегал на водочку, жених ограничился сухоньким, да и то одолел один фужер — неплохо, хотя мужики, не пьющие водку, всегда вызывали у меня недоверие. Так ведь куда денешься? Сам–то я выращен на «шиле».

Маша, похоже, совсем потеряв голову, носилась на кухню, стуча каблуками по паркету, как курсант «гадами» — ботинками из яловой кожи — по железным полам. В хмельной дымке застолья отметил я один таинственный факт. То, что молодые, сидя рядом, все время старались прикоснуться друг к другу — нормально для влюбленных, хорошо еще, что жених, как сейчас принято, не лапает невесту за коленки при родителях. А вот один эпизод смутил меня. Вилка у Аркадия вдруг исчезла, электровспышкой вспыхнула под потолком — я ожидал, что она со звоном упадет на пол, с кем не бывает. Но вилка исчезла, растворилась в пространстве. Аркадий слегка поморщился, полез во внутренний карман пиджака и оттуда… достал другую, а может, ту же самую. Такого быть, конечно же, не могло, потому я решил перейти с водки на минеральную воду.

Пока женщины убирали со стола, доставали из стенки кофейный сервиз — предстояло пить кофе с коньяком, как принято в лучших домах Лондона, мы с Аркадием вышли на балкон.

Погода в конце апреля стояла теплая, ни ветерка, Новодевичье кладбище уже подернулось зеленью, макушка колокольни золотилась на солнце. Я ничуть бы не удивился, если бы Аркадий из кармана бархатного пиджака извлек сигару, но он вытащил пачку «Мальборо», тоже неслабо против моего «Пегаса».

Закурили. Я отметил, что жених не курильщик, так, за компанию дымит, не затягиваясь. Чувствовалось, что он с трудом сдерживает волнение.

— Григорий Алексеевич, я предпочитаю прямой разговор, не скрою, я пришел просить руки вашей дочери. Уж простите за церемонность, по–другому не умею. Но вы должны кое–что обо мне знать. У меня, как минимум, два серьезных недостатка.

Я насторожился.

— Первый — профессия, — продолжил будущий зять, — я артист цирка на Цветном бульваре. Акробат, клоун–эксцентрик, жонглер. У меня свой номер. Зарабатываю неплохо, особенно во время заграничных гастролей. Второй недостаток, пожалуй, похуже — по отцу, а значит и по паспорту, я еврей. Мама русская. Фамилия моя — Шик, и это не артистический псевдоним, а подлинная фамилия. Папа — потомственный циркач, в последние годы работал режиссером отдельных постановок, писал скетчи, репризы. Был… Мамы нет шесть лет. Как видите, сальдо не в мою пользу, но я люблю Марину и постараюсь сделать ее счастливой. Все.

У меня затвердели скулы. Я затянулся и подумал, что ожидал нечто в этом роде. Почему–то мне стало жаль парня.

— Послушай, зачем все это? Артист, еврей? У меня на лодке одно время механиком плавал Сеня Либензон, мы дружили домами. Мужик железный, в любых ситуациях не терялся, с ним в море я был спокоен. И потом, на моей субмарине каких только национальностей не было: армяне, грузины, абхазы, эстонцы, казахи. Был даже немец, трюмный, Костя Ледков. Когда ты в прочном корпусе, важно, какой ты человек, ведь от тебя зависит судьба всего экипажа.

— А как же пятый пункт?

— Тут перебор есть, согласен. Но Сеня Либензон дослужился до флагмеха флотилии, первого ранга получил. Сейчас преподает в училище. А что касается профессии, так это вообще ерунда. Не вор же в законе, а творческая личность. Никулин — клоун, народный любимец и мужик, говорят, очень душевный. Не это главное.

— А что?

— Чтобы любили друг друга и жили миром.

Свадьбу, по настоянию Аркадия, сыграли тихую, домашнюю, без колготни, гостей, пластиковых пупсов на бампере лимузина, разных там ленточек, зато уж цветов было море разливанное. Полыхала, дурманя запахом, сирень — в тот год ее было много. Розы стояли в вазах по всем углам, были и диковинные цветы — орхидеи в прозрачных коробках, часть цветов переместилось на мой командирский мостик — балкон, и выглядели они флагами расцвечивания, как в День Военно — Морского Флота.

И стол задался на славу. Даже маринованные миноги были, про икру я уже не говорю — и черная, и красная, и даже какая–то желтая. Девки мои с ног сбились, гоняясь за разносолами. На Усачевском и Тишинском рынках джигиты со мной даже здоровались, сами подбирали баранину и телятину. Платье на Маришке аж из Франции, чуть ли не от известного кутюрье. Просто, без излишеств, но за кабельтов видно, дорогое — Аркадий привез его из заграничных гастролей.

Не скажу, что я очень уж сблизился с зятем. Люди мы из разных миров, но не мог не отметить его положительных качеств. Он любил Маришу, заботился о ней, их трехкомнатную кооперативную квартиру (я бывал там раза три за все годы) Аркадий перестроил, сменил мебель, получилось что–то вроде современного жилья на западный манер. Признаться, я в этом мало разбираюсь. Наша хаза в доме на Хамовническом валу мне нравилась больше — понятно, что к чему. Да и перемен я не люблю.

В нахимовском училище в младших классах нас часто водили в цирк. Мне особенно нравились клоуны: коверные и эксцентрики, в них было что–то близкое, пацанячье, расхристанное. С красными носами, в широченных клетчатых штанах, они играючи смешили публику. Вольницей от них веяло, хулиганством, а наши юные души, стиснутые подогнанными форменками, тянулись к свободе. Мы были детьми войны, не избалованными зрелищами, и потому хохотали до икоты.

А вот Аркадия в роли клоуна я представить никак не мог. Всегда элегантно одетый, сдержанный, молчаливый, не вписывался он в веселую клоунаду. Возможно, клоуны в обычной жизни все такие. На представления с участием Аркадия ни я, ни Маша так ни разу и не пошли. Он не приглашал, а проявлять инициативу мы не стали из осторожности.

В отношениях с зятем ничего тревожного не проглядывалось, и дочь не беспокоила, хотя между нами вырос незримый барьер — молодые отдалялись все дальше и дальше, и рождение внука ничего не изменило. Единственное, в чем уступили молодые, — назвали мальчика Алексеем.

Мои тесть и теща внука не дождались, ушли в один год, тихо, без мучений, хорошо, что успели до перестройки. Не пережить бы им горя, что рухнуло на нас, когда молодые свалили за бугор. Потом–то выяснилось, что Маша о многом догадывалась, берегла меня, не говорила. Скрыла, что Аркадий накануне отъезда продал квартиру с выплаченным паем, семья временно переехала в пустующее жилье друга, тоже артиста, и стали они готовиться к отъезду. Готовиться скрытно, в заговоре участвовали не только взрослые, но и внук. Малец, а словом не обмолвился, не проговорился. Молчун, весь в отца.

Официальная версия выглядела вполне правдоподобно: Аркадий уезжает в США на гастроли, берет с собой жену и сына, пусть прокатятся, мир посмотрят, а то ведь сидели за «железным занавесом», не продохнуть. Гастроли продлятся три месяца, затем домой. Польза очевидная: Марина и Лешка попрактикуются в языке, а он заработает денежек, и не «деревянных», а в надежнейшей в мире валюте. Чем плохо?

Представить себе, что Марина об этой афере не знала, не могу, более того, допускаю мысль, что это ее инициатива. Последующие события подтвердили это предположение.

Из первых писем Мариши из США, восторженных, отстуканных на компьютере, мы узнали, что молодые путешествуют по юго–восточным штатам, гастроли в небольших провинциальных городах: чистота, покой, магазины ломятся от изобилия, и никаких тебе митингов и ГКЧП. Свободная демократическая страна, населенная исключительно добрыми, отзывчивыми людьми. В России такого никогда не было, да и не будет.

Через два месяца тон писем изменился. Дочь готовила нас к главному событию, из–за чего и затеяна была эта канитель. И вот бах, как кулаком под дыхало: работодатель, который подписывал контракт на гастроли, разорился, застряли в Колумбусе, труппа бедствует, те, у кого были деньги, улетели в Россию. Часть осталась, в том числе и Аркадий с семьей, от добра добра не ищут.

Потом уже, спустя годы, удалось более–менее восстановить подробности их заграничного бытия. Аркадия взяла под покровительство еврейская община, помогла выправить вид на жительство, грин–карту, устроить семью, выбить пособие. Евреи, не то, что мы, русские, своих в беде не оставляют. Молодые сняли недорогую квартиру на окраине Колумбуса, второго по величине города в штате Джорджия. Мариша при своем высшем образовании пошла в услужение, семья богатых баптистов взяла ее в качестве бэби–ситор, по–нашему нянька при детях, оплата три доллара в час, сводить концы с концами можно. А вот у Аркадия дело не заладилось. Кому в США нужен клоун, пусть даже еврей? У них своих клоунов, да и евреев предостаточно. Пошел в строительную фирму слесарем–сантехником. Это при его–то гоноре, бархатных пиджаках и артистических манерах! Но о том, чтобы вернуться в Россию, и речи быть не может. «Мы вышлем вам деньги, дачу продадим! — орал я через океан в телефонную трубку. — Только возвращайтесь!» Зять холодно и сухо ответил: «Григорий Алексеевич, мы сделали свой выбор, так что разговор на эту тему бесполезен». Голос у него тогда еще был твердый, уверенный. Но талант, как известно, не только благо, но и червоточина, душа–то обнаженная, тонкая. На Родине Аркадий аплодисменты в цирке срывал, веселил людей, отвлекал от горестей, делал нравственную работу, а тут водопроводные трубы, канализация, унитазы и эти долбаные «джакузи», на которых тронулся умом наш российский обыватель из разбогатевших. У тебя и автомобиль, и кредит в банке, и сын в престижной школе учится, а внутри пустота, неудовлетворенность, злой зверек поселился, грызет, высасывает душу. Короче, зятек мой стал попивать, а в Америке это дело не поощряется, с работы турнули, и покатился он под уклон, по буеракам и кочкам, и через два года, пьяный, расшибся о дерево. Я‑то думаю, не авария это была, не дорожно–транспортное происшествие: умышленно свел счеты с жизнью Аркадий, чем совершил тяжкий грех. Так и закончилась для него свободная житуха в свободной стране.

Тут бы самое время вернуться Марише с сыном домой, дома и стены помогают пережить беду, но, выходит, не знал я своей дочери, не учел ее характера. Маша метнулась в Колумбус уговаривать, какое там, дочь и слышать не хочет. К тому времени Марина окончила компьютерные курсы, еще где–то подучилась, и ее взяли менеджером в крупный супермаркет. С солидным окладом. А как мужа похоронила, у нее появился бой–френд, и не какой- то там сантехник, а пожилой вдовец, бизнесмен, миллионер — вилла во Флориде, собственный самолет, яхта. Как тут устоять и без того неустойчивому человеку?

Внучок наш Алеша благополучно закончил школу. Дальше учиться не пожелал, устроился кассиром в закусочной «Виндоу» — сеть этих закусочных рассыпана по всему миру, вроде «Макдоналдса». Погоревали мы с Машей, погоревали, да смирились. Точнее, смирилась жена, я — нет. В день, когда получили мы от дочери отлуп, подал я рапорт на увольнение, офицеров тогда не задерживали, тем более что пенсию свою я давно уже выслужил. Без дела не сидел, однокашники пристроили меня в одну фирму, работающую на флот.

Прошло несколько лет — и новый удар. Возвращаюсь однажды вечером, а Маша сидит зареванная, на столе письмо, рядом початая бутылка коньяка. Я ни разу не видел жену плачущей, от страха колени подкосились. Значит, горе. Бытовухой ее не прошибешь.

— Садись, Гриша, выпей.

Я стакан ополовинил, молчу.

Маша слезы платочком вытерла и говорит:

— Я от тебя, прости дуру, многое скрывала, а теперь, считаю, незачем. Внук твой в армию записался, по контракту.

— В какую армию? — от растерянности у меня в голове помутилось.

— Соединенных Штатов, естественно. Спецподготовку прошел, и его в Ирак кинули.

— Быть того не может, чтобы мой внук.

— Может. Ты выпей, сердце побереги. Вот смотри, — и сует мне фотографию.

На фотографии заснят бравый морпех в полной выкладке с автоматической винтовкой. Рядом танк, крашенный в желтый цвет, прямо с экрана телевизора. Лицо у морпеха вроде Алеши, а будто и не его. Самодовольный парень, глаза в хищном прищуре, вроде кого–то уже на мушке держит. Я не сдержался, заплакал. Такое горе накатило, коньяком не разбавишь. У Маши плечи дрожат. Впервые я тогда отметил, что у нее волос седой стал пробиваться.

Крепко я тогда надрался. А утром Маша слегла — сердце. Вызвал неотложку — гипертонический криз, положили ее в Центральный военно–морской госпиталь. Взял я отпуск, три недели мотался на машине в Купавну, где этот самый госпиталь расположен, бульоны навострился варить, фрикадельки на пару готовить. В термосах, кастрюльках возил — в госпитале кормили не очень, да и диету ей прописали такую, что ноги волочь не будешь. Постепенно оттаяла жена, только осунулась очень и блеск в глазах потух. Что же это делается? Дочь, считай, потерял, а теперь и внука отняли, сволочи. Гвоздила, грызла изнутри мысль, что у меня, боевого командира, внук — американский солдат, Ирак разоряет. Выходит, зря я в авто- номки ходил, во время «холодной войны» американцам противостоял, а они меня через самое дорогое, семью, голой рукой придушили. И такая на меня тоска накатила, жить не хочется. Маша оклемалась, и к концу зимы опять в Колумбус подалась. Полтора месяца, пока она отсутствовала, я вроде как и не жил, существовал в каком–то ином измерении. О беде своей никому не сказал, даже Левону, ему–то зачем переживать лишний раз, своих бед достаточно, один остался на старости лет.

Человек — существо стойкое, многое может пережить, со многим смириться. Смирился и я. Но дал себе зарок: за океан ни ногой. Не выдержу, лететь назад ногами вперед не резон. Маша, чтобы взбодрить меня, уже не раз подходила то с одной, то с другой стороны. Мол, брось ты принимать эту историю близко к сердцу. Время такое, дети по всему свету разбежались, это их жизнь, их выбор, пусть живут, как хотят. Что это, единственный случай?

Может, и так. И время другое, и случаев таких не пересчитать, а от ощущения, что от меня отсекли часть меня самого, отделаться не могу. И ноет укороченная часть, как ампутированная нога, — ноги нет, а фантомные боли остались.

* * *

Отголосок столкновения с американской подводной лодкой в далеком семьдесят втором году докатился до меня в мае 2005 года. Маша, вернувшись из очередного вояжа в Колумбус, привезла мне книжку на английском языке о катастрофах американских и советских подводных лодок во времена «холодной войны». Обложившись словарями, я одолел ее за полтора месяца. Книгу написал американский журналист, и в ней было немало неточностей, а то и просто ляпов, но в целом аварийные ситуации были изложены более–менее достоверно.

Одна глава потрясла меня. В ней я обнаружил массу совпадений. В частности, совпадало место столкновения моей лодки с американской атомной субмариной — Баренцево море. Совпадали широта и долгота неподалеку от полигона, да и многое другое. Только теперь я смотрел на столкновение глазами командира американской атомной лодки.

В начале июня 1972 года американская подводная лодка типа «Тотог» патрулировала в советских территориальных водах, поджидая нашу лодку на выходе из Видяево. Перед командиром стояла задача проследить за испытаниями новой советской крылатой ракеты.

В книге была приведена краткая биография командира Брюса Олдингтона. И нужно сказать, была она довольно необычной. Вначале обучался он на биофаке университета штата Джорджия, собирался исследовать интимную жизнь скорпионов в пустынях, но тут случилась Вьетнамская война, и он пошел на нее добровольцем, стал подрывником в спецназе, а оттуда, поверить трудно, прямиком в командирское кресло дизельной подводной лодки. Но теснота отсеков и грохот дизелей не пришлись ему по вкусу, и он перешел на атомоход. Не в качестве рядового офицера или старпома, а сразу командиром. У нас карьера командира довольно типичная: училище, дальше прохождение службы по всем этапам, командирские классы, многочисленные зачеты, экзамены, и только тогда ты допущен к «телеграфам». А Брюс Олдингтон просто так, самоучкой, стал командиром атомохода, от выдвижных устройств до киля нафаршированного современной электроникой. И привычки у мужика были странные. Пил кофе без кофеина, лопал грецкие орехи килограммами — берег здоровье. Зато в базе мог перепить любого члена экипажа, включая матросов–трюмных, что неоднократно, судя по жизнеописанию, доказывал. Двухметровый сорокатрехлетний атлет, бывший боксер, обладал рыкающим голосом, от которого офицеры и матросы нередко впадали в ступор. Притом был добр, отважен и считался одним из лучших командиров Атлантического флота. В центральный пост Брюс являлся не иначе как в банном махровом халате. И хоть бы что, ни тебе вызовов на партбюро, ни выволочки на парткомиссии за нестандартное поведение. Команда его чудачествами даже гордилась, а начальство смотрело сквозь пальцы, главное — дело.

Итак, если верить автору книги, Олдингтон засек советскую лодку типа «Эхо» (по американской классификации) у выхода из базы и начал ее пасти. «Эхо», следуя в подводном положении, взяла курс на северо–восток, совершая маневр, который американские моряки называли «подводными танцами казаков», то есть делала резкие повороты и изменения глубины, иногда выписывая восьмерки. Несмотря на опасность столкновения, американская субмарина не отставала. Вскоре слежение превратилось в обычную рутину, и Олдингтон отправился спать. Спать ему все же не пришлось, старпома смутило, что лодка, находясь на глубине 40–60 метров на средней скорости 12–13 узлов, почему–то все время приближалась к «Эхо». Командир разобраться не успел.

Далее пошла хренотень. Либо не моя лодка поцеловалась с «Тотог», либо журналист присочинил. Удар, как он пишет, был такой силы, что спящие посыпались с коек, дальше — больше, экипаж услышал жуткий грохот над головой, советская субмарина винтами проскрежетала по носовой части «Тотог», ухитрившись согнуть один из горизонтальных рулей на рубке. Случись такое на самом деле, я бы, как минимум, остался без одного винта, дизель бы пошел в разнос, сорвал муфты, и в прочный корпус хлынула бы вода. Конец! А я ведь своим ходом в Видяево пришел, имея повреждение легкого корпуса. И всплыл без паники, в штатном режиме.

Совпадений, между тем было много, такого с кондачка не выдумаешь. Присочинить журналист мог, не скрыв, однако, что американец всплывать не стал, чтобы обозреть поверхность — вдруг кто–то из русских моряков в живых остался после столкновения, — а с ходу рванул с места происшествия, как пьяный водитель, сбивший на переходе старушку. И рванул Олдингтон из точки столкновения потому, что произошло это в наших территориальных водах, — на хрен ему международный скандал.

Командир «Тотог» отделался легким испугом, его даже повысили в должности, но путь к адмиральским звездам ему все же был закрыт. О его дальнейшей судьбе в книге говорилось скупо: через несколько лет уволился из ВМС и переехал на жительство в. Колумбус. Круг замкнулся. Не исключено, что отставной коммандер Брюс Олдинг- тон живет по соседству с моей дочерью, и они ходят друг к другу в гости.

* * *

Я почти лишен воображения. В деле, которым я занимался, это непозволительная роскошь. Хотя и жаль. Например, я не могу представить город Колумбус, где по закону запрещается резать кур по воскресениям, не представляю свою дочь сорокалетней. Маша утверждает, что Марина очень похорошела, вошла в женскую силу, так же стройна, изящна — аэробика, специальные тренажеры, диета, на которой помешана вся Америка.

Я не могу представить ее в стеклянном офисе огромного супермаркета, отдающей распоряжения многочисленным сотрудникам. Я помню ее неуклюжим подростком на катке, залитом в ЦПКиО имени Горького: вязаная шапочка, розовые от мороза щеки, на тонких ножках фигурные коньки. Музыка, снег и огни, отраженные в отполированном льду. Старшеклассница, студентка педагогического института не сохранились в моей памяти. Точнее, сохранились, но как–то общо. Жила, училась, как все, и вроде бы все в ней было ясно. А вот та, новая Марина, сидящая в салоне джипа или позирующая на борту белой яхты, мне чужда и непонятна.

Сколько раз я пытался вообразить ее бой–френда, пятидесятишестилетнего миллионера Джека Галагана — глухо. Рисовался этакий загорелый ковбой с узким, рассеченным морщинами лицом, в джинсах и техасской шляпе. По утверждению Маши, Галаган милый, обходительный человек, влюбленный в Марину. Он несколько раз уже делал ей предложение, она пока воздерживается, причина — Джек пьет. «Он может за вечер выпить три двойных скотча», — с усмешкой сказала Маша, повторяя слова дочери. Это что–то около двухсот грамм на наши мерки. Ужасающая картина. Я в компании друзей и сейчас могу усидеть поллитровку «Флагмана» и хоть бы что. Я вполне мог бы с этим Джеком потягаться. Галаган сам водит самолет, управляет яхтой и занимается дайвингом, то есть подводным плаванием. Интересно, когда он успевает работать? У него, по словам моей жены, огромный и распространенный бизнес: нефть, отели, рестораны, дилеры, брокеры и разные шпокеры. Он мог бы сделать счастливой молоденькую фотомодель или кинозвезду, но он любит только мою дочь, и в этом что–то есть. Во всяком случае, душа в нем явно присутствует. Видно, я безнадежно отстал от жизни и многого не понимаю. Прими я ценности дочери, наверняка бы мог сейчас фланировать вдоль пляжа во Флориде в белых штанах, покуривая толстенную сигару. Занятная картина. Не могу. И тоже по причине душевного порядка. Меня не переделаешь, и Маша, похоже, с этим смирилась, она перестала показывать мне фотографии, а ее рассказ о поездке в США ограничивается теперь перечнем покупок. Так лучше обоим. Может быть, я и не прав. Мое поколение прожило на ветреном политическом юру, но такие слова, как Родина, Честь, Долг для меня навсегда остались значимыми. Надо думать, для моей дочери эти слова не более чем пустой звук. Внук — жертва обстоятельств, его так воспитали. Беспризорные огольцы с площади трех вокзалов в Москве мне более понятны, чем он, морпех армии США.

После истории с внуком Маша зачастила в церковь, ходит на утреннюю литургию и иные службы во время праздников и в родительские субботы. Возвращается притихшая, просветленная, с покрасневшими от слез глазами. И вроде как характер у нее стал мягче, смиреннее. Меня эти превращения стали попугивать. Я же после того, как увидел по телевизору, как церковные иерархи лобзались с Ельциным, в церковь перестал ходить. Там, где политика, подлинной веры нет и быть не может. Впрочем, церковь всегда была при власти, служила ей.

Отвратил меня от церкви и еще один, давний уже случай. В ту пору храм Христа Спасителя только еще отделывался, и службы шли в правом приделе. Я и зашел туда. Гляжу, стоит очередь, в основном старухи, старики, но есть и молодежь. Очередь копилась перед столом, за которым служительница с постным лицом, в платочке под самые брови принимала пожертвования на восстановление храма. Фамилии жертвователей записывала в толстую книгу. Дело, конечно, святое. Лучше храм, чем бассейн с облаком пара над ним, где повизгивающие купальщики выглядят грешниками в аду. Встал в очередь и я. Впереди меня старушка, бедно, но чисто одетая, по виду учительница на пенсии. Лицо у нее бледное, с запавшими висками, видно, питается скудно — много ли разносолов можно себе позволить на ничтожную учительскую пенсию? А в ее усохшей, тронутой старческой крупкой руке зажата десятка. Может, последняя, завтра хлеба будет не на что купить, а ведь тоже хочется поучаствовать в благом деле. Дошла ее очередь, а служительница, глянув на купюру, пошмякала шубами и говорит: «Батюшка велел записывать только тех, кто двадцать рублей и более на храм Божий пожертвует». Я опешил, а старичок за мной возмутился: «Как же так? Прежний храм на народные копейки строился. И сколько лет простоял, пока его христопродавцы не взорвали. Да принеси сестра трудовую копейку, вы и так обязаны ее фамилию вписать в книгу. Нет в вас святости, а батюшка ваш иному богу служит, Мамоне, если вы про такого слыхивали». Повернулся и пошел, шаркая стоптанными подошвами, открещиваясь, как от нечистой силы. А я вслед за ним. Вернулся домой, рассказал Маше, она огорчилась, посуровела: «Да пойми же ты, народу без веры нельзя. Куда же ему еще податься? Люди и так спиваются, облик потеряли, вымирают миллионами, другие в сектантство ударились, наркотики, чтобы от реальной жизни ускользнуть, забыться. А восстановить церковное дело после стольких лет гонений непросто. В церкви, в монастыри случайные люди хлынули, из безбожников, на сытость, на горяченькое их потянуло. Сатана тоже ведь из падших ангелов. Много лет должно пройти, чтобы от всей этой накипи очиститься. Ведь были же и Серафим Саровский, и Сергий Радонежский».

Я отмолчался как обычно. Может, и права она, но мокрогубая служительница, собирающая народные пожертвования, так и стоит перед глазами.

Минувшей осенью поехала Маша на экскурсию в старинное село Микулино, что на стыке Московской и Тверской областей, где в четырнадцатом веке процвело Ми- кулинское княжество, от которого остались крепостные валы и собор с усыпальницей местных князей. Зачем жене это понадобилось, без понятия, видно, по той же причине — забыться, найти утешение. Она и в Псково — Печорском монастыре была, и в Оптиной пустыни, и где–то еще. Я от этих поездок уклонился, не тянет меня. Еще книгу почитать — ладно, и то больше читал я сочинения Валентина Пикуля: живо, занимательно, остро, и исторические персонажи как живые.

Так вот к чему я об этой поездке. Из Микулина Маша привезла удивительную историю, точнее легенду. В Ми- кулине есть психбольница, оно и понятно, сумасшедших нынче от «свободной жизни» много прибавилось. Главным врачом больницы был человек незаурядный, знаток культуры, ценитель древности, энтузиаст. Так вот он — фамилию жена не запомнила — усилиями персонала психбольницы перестроил заброшенный клуб, превратив его в сельский музей, галерею живописи. Нашлись и спонсоры. Картины дарили художники, многие стали теперь знаменитостями, кое–что собрали по местным деревням — пейзажи, портреты, натюрморты, чудом сохранившиеся из помещичьих усадеб, уцелевшие от рук воров и черных собирателей икон. И потекли в этот музей отовсюду туристы, автобус за автобусом, наши и иностранцы.

Среди картин была одна, вроде неприметная, но зато с удивительной историей. На картине была изображена пожилая женщина в платочке, рядом на столе простая вазочка с пушистыми ветками вербы, на столешнице рассыпаны подснежники. Самым важным в портрете, писанном с безымянной старушки, утверждала Маша, были глаза, как на иконе, — светлые, внимательные, укрепляющие душу. Экскурсовод рассказала, что портрет написала неизвестная художница, перед самой войной гостила она в здешних местах, и доставили его из ближней деревеньки. Церкви вокруг в двадцатые–тридцатые годы были порушены, иконы сожжены, и молиться верующим было негде. И вот, когда накатил немец, деревенские бабы повесили эту картину в красном углу избы, перед ней укрепили на гвозде самодельную лампадку и стали молиться за победу русского воинства. Случилось чудо: мужики, призванные на войну из деревни, вернулись домой целые и невредимые. А в соседних деревнях воины все, как один, полегли. Такая легенда. В церкви картину по канону выставлять не положено, отдали в музей, так туда местные ходят теперь частенько, чтобы украдкой помолиться. Призадумаешься. Кажется, Достоевский сказал: «Изымите из русского человека Бога, и он превратится в зверя». Не этому ли сейчас мы являемся живыми свидетелями? Только ведь зверь — хищник; если сыт, он просто так не убьет, тигра в голубой цвет не перекрасишь, на содомские штучки его не развернешь, зверем управляют разумные инстинкты, выработанные эволюцией. А человек? Тут, как говорят нынешние журналисты и просвещенные деятели, без комментариев.

К подлинной вере, как я думаю, можно прийти только на гребне полной душевной открытости, искренности, а не под влиянием моды и обстоятельств. Как–то зашел я в церковь Иоанна Воина на Якиманке и встретил там видяевца, бывшего бригадного комсомольца, стоял тот со свечой, суетливо крестился и, судя по шевелящемуся рту, даже подпевал церковному хору. Узнав меня, расцеловал по–христиански и без тени смущения сообщил: «Надоумил Господь прийти к вере. Крещен был недавно, теперь грехи отмаливаю». А я, хоть убей, не верю, что на нетерпимого атеиста, богохульника вот так сами собой снизошли благодать и просветление ума. Скорее, изменилась обстановка, и он изменился.

8

Маша стала неохотно выезжать на дачу. Меня никогда особенно не тянуло к земле, моя страсть — рыбалка, закатиться километров за двести на Волгу, посидеть с удочками, похлестать спиннингом, а потом покемарить у костерка. К тому же вид опустевшего старого дома, грядок, затянутых снытью и крапивой, неухоженных яблонь нагонял тоску.

Дачу сначала сдавали — дело хлопотное, ремонт, договора, да еще неизвестно, какие съемщики попадутся, в Подмосковье обосновались разного рода темные людишки. Ко второй половине девяностых годов вокруг нашего участка вспухли, забираясь в небо, каменные особняки новых воротил, нуворишей, и вместо умерших милых соседей накатили надутые, высокомерные бабы из бывших маникюрщиц и рыночных торговок да ражие мужики в малиновых пиджаках, а местный люд покорно потянулся к ним в услужение.

Годика через два после дефолта Маша за хорошие, как сейчас выражаются, бабки продала родовое «имение» и, пользуясь близостью к банковым кругам, выгодно вложила средства в какие–то бумаги, депозиты, и стали мы вроде как средним классом, рантье, состригателями купонов. Все, как говорится, кока–кола! Если бы не душа, напоминающая пробоину в легком корпусе с развороченными острыми краями.

Маша вернулась в конце апреля, а в мае, сразу за Днем Победы, мы, препоручив соседям квартиру, укатили под Анапу, где каждый год у знакомой хохлушки Евдокии снимали хату–мазанку, стоящую в саду. Комната с печкой, летняя кухня, душевая кабина — чисто, прохладно. Что еще нужно?

Дом Евдохи стоял на высоком берегу, в стороне от шумной курортной Анапы, до моря нужно пройтись, да ведь прогулка только на пользу. Завтракали и ужинали дома, обедали в рыбных ресторанчиках, пиццериях, где понадежней. Анапу нынче не узнать, помаленьку становится она курортом, уж, по крайней мере, турецкого уровня. Усадьба деда Мартироса не сохранилась, на том месте нынче торговый комплекс, один за другим отошли в мир иной родичи Левона, и сам он лет уж десять не появлялся в Анапе, врачи запретили ездить на юг. Жили мы с Машей у самого синего моря до середины сентября. Хорошо было вечером посидеть на скамейке, море напоминало театральную декорацию — таким необыкновенно ярким, красивым было оно, густеющую синь постепенно оживляли огоньки, среди них различал я ходовые огни судов. Светила тоже были необыкновенно крупными, объемными, ночное небо напоминало звездный атлас. Думалось отстраненно. Иногда казалось, что мы с Машей одни в опустевшем мире: нет ни дома на Хамовническом валу, что торцом глядит на кладбище, где гении, яркие таланты лежат рядом с негодяями государственного масштаба, нет ни Колумбуса, ни предательницы–дочери, ни внука- перевертыша. А коли нет, нет и боли, нет душевного смятения и греховных мыслей о бессмысленности, пустоте жизни.

Из садов накатывал духовитый ветерок, пахло нагретыми на солнце сливами, политой к вечеру землей, дымком летних кухонь.

Вернувшись в Москву, недели две обвыкали, отзванивались знакомым, а потом, чтобы оттянуть надвигающуюся осень, срывались в Турцию или в один из уголков Испании.

Связь с Видяево поддерживалась, информация приходила теперь уже от сыновей моих однокашников и была она горькой и неутешительной. В девяностые годы рушилась страна, рушился и флот. Необузданный президент с испитым лицом вкупе с младореформаторами резали боевые корабли на металлолом, выполняя обязательства перед своими заокеанскими кураторами. При этом размывалось самое главное и ценное — моральные основы флотского содружества, гасли выстраданные веками традиции.

Разгильдяй матросик на родном атомоходе отхватил кусок кабеля из системы управления ракетами и загнал его на сторону. Хорошо еще, что лодка не находилась на боевом дежурстве. А разворотливый мичманок с компанией уродов пошел еще дальше — спер со склада и продал целый арсенал: автоматы Калашникова, пулеметы, гранатометы, боезапас к ним. Вовсю приторговывали и государственные мужи из различных фондов. Лодку 651‑го проекта, которой я командовал, способную нести боевую службу, толкнули финнам что–то за сто восемьдесят тысяч деревянных, а те, по слухам, переоборудовали ее в доходный ресторан. Другая субмарина упокоилась в музее американского города Провиденс в качестве символа лихой победы в «холодной войне». А когда погиб «Курск», всему миру открылся гарнизон Видяево с брошенными домами и гигантскими свалками, над которыми кружило воронье и чайки. Апокалипсис!

Ручеек информации постепенно иссяк, заглох родник — офицеры сотнями подавали рапорта на увольнение, перебирались ближе к центру, чтобы хоть как–то поддержать живучесть семей.

Каково было на все это смотреть морякам, сохранившим совесть и ответственность за судьбу Отчизны? Вот и уходили они один за другим, находя успокоение на погостах, разбросанных по всей России–матушке.

* * *

Стояла предутренняя тишина, в окна затекал серый свет, он заполнял углы, и, увязая в нем, я почувствовал, как дом–корабль отошел от причала. Где–то внизу, на дне, мелькнуло Новодевичье кладбище, а слева и справа потекли знакомые места: серые проплешины скал с зелеными нашлепками мха, березы, изуродованные ветрами. В голове, будто лаг, отстукивал знакомые названия: мыс Еретик, остров Зеленый, мыс Толстик. Сигнальщик голосом Ивана Белобородько доложил: «Товарищ командир, пост СНиС не отвечает». — «Спят, бродяги!» — засмеялся Левон Горгинян. Я опустил бинокль и скомандовал: «По местам стоять, к погружению!»

Загрузка...