В русско-еврейской истории было свое Флибустьерское море — Черное — и своя Тортуга — Одесса. Город, в котором сходились разные народы, город свободный, пестрый и фантастический. Он казался пересечением времен и событий, народов и даже миров. Впрочем, возможно, что и не просто казался, но — был таким перекрестком.
По рыбам, по звездам проносит шаланду,
Три грека в Одессу везут контрабанду…
Чтоб звезды обрызгали груду наживы, —
Коньяк, чулки, презервативы…
Молодой Янис нервничал. Шаланду сильно болтало на мелкой паскудной волне, вдобавок сгустился туман. Свет носового фонаря «Ласточки» был обернут туманом, как ватой. Потом папа Сатырос задул фонарь. Слышен был только плеск волн, разбивавшихся о наветренный борт шаланды. А вот уключины не скрипели. Уключины были обернуты тряпками.
Янис еще не привык к тому, что туман — это хорошо.
Янис был в деле недавно. Его взяли, потому что деваться было некуда. Прошлой весной он, проходя по своим делам мимо белого домика на лимане, увидел смуглое бедро Зои, единственной Сатыросовой дочки. Зоя развешивала во дворе белье. Зоя тоже увидела Яниса, белозубого, загорелого, идущего по своим делам.
К осени Янис заслал сваху, усатую старуху гречанку, и мадам Сатырос, поплакав отнюдь не для порядка (она присмотрела Зое гораздо более выгодную партию), уступила. А куда деваться? Живот Зои к этому времени заметно округлился.
Теперь Янис сидел на веслах, а Ставрос — на руле. Янис Ставроса побаивался. Ставрос был мрачный, заросший черным волосом, кривоногий, коротконогий. И папа Сатырос был мрачный, заросший черным волосом, кривоногий, коротконогий. Даже странно, что в семье кривоногих, коротконогих, заросших черным волосом людей получилась такая красивая Зоя.
Самое обидное, думал Янис, что их с Зоей сын удался в Сатыросов. Он даже родился покрытый каким-то темным пухом, весь, с головы до ног.
— Янис, — прошипел Ставрос, приложив тяжелую узловатую ладонь к уху наподобие слуховой трубы, — суши весла, кому говорят!
Янис послушно поднял весла.
— Ну? — спросил папа Сатырос, который был глуховат.
— Таки ничего, — сказал Ставрос, — Янис, греби дальше.
Янис послушно опустил весла и сделал сильный гребок. Мышцы на его спине красиво напряглись. Янис любил свое тело, свои красивые мышцы, белые свои зубы и черные усы. Он любил себя весело и легко, потому что знал, что его красота доставляет удовольствие — и Зое, и прачке Медее, обстирывавшей рыболовную артель на лимане, и темнокудрой Рахили, пасшей своих козочек на выжженных жарой склонах. Он любил сам смотреть на себя в мутное бритвенное зеркальце и все старался повернуться к себе в профиль, потому что в профиль он был особенно красив. Жаль только, что сын пошел в Сатыросов.
Темная громада фелуки встала перед ними неожиданно; Янис чуть не врезался в борт, сидящий на руле Ставрос ловко вывернулся, и шаланда подошла к фелуке впритирку. Фелука стояла темная, со спущенными парусами, на борту не горело ни одного огня.
— Спят они там, что ли? — пробормотал папа Сатырос.
Вода билась о борт фелуки, мачты терялись в тумане.
— Это точно «Яффо»? — спросил Янис.
— Нет, — злобно сказал папа Сатырос, — это «Летучий голландец». Видишь огни на мачтах?
— Типун вам, папаша, на язык, — флегматично заметил Ставрос.
Шаланда болталась на воде, норовя врезаться в фелуку носом, Янис опустил в воду одно весло и принялся табанить. Какое-то время ничего не происходило.
— Крикнуть? — с надеждой спросил Янис, которому надоело.
— Я тебе крикну! — прошипел сквозь зубы папа Сатырос и тут же приложил рупором руки к усам и крикнул:
— Эй, на фелуке!
— А-а! — откликнулись сверху. Остальные звуки съел туман.
— Спите, что ли? — воззвал Сатырос наверх. — Эй! Эфендим!
— О-уу! — откликнулись сверху.
Темный человек, перегнувшись с темного борта фелуки протянул темный тюк. Папа Сатырос осторожно, как ребенка, принял его и уложил под скамью. Полдюжины тюков плотно легли на дно шаланды.
Фелука качнулась на воде, взвились треугольные паруса.
— Пошла, красавица, — крикнул папа Сатырос. — Эй, там, на фелуке! Хошчакалын, что ли!
— Оу-а! — отозвались на фелуке.
— Ставь парус, Янис, черт ленивый, — заорал папа Сатырос. Янис торопливо потянул шкот. Шаланда, лихо накренившись, пошла под парусом. Янис, нещадно третируемый семейством Сатыросов, на самом деле был отменным мореходом, и «Ласточка» легко неслась по волнам, оправдывая свое название.
— Они слева! — закричал Ставрос. Звуки мотора пограничного баркаса доносились как-то урывками, словно туман пережевывал их.
— Эх, не выдай, родная! — Сатырос отодвинул сына и сам сел на руль. Ставрос, присев на корме, широко расставив руки и оперев локти о фальшборт, целился в темноту из нагана. Фонарь патруля тусклым пятном мелькал во тьме, «Ласточка» взлетала на волне и вновь опускалась, брызги летели в греческие лица, и звуки чужого мотора, вернее обрывки их, доносимые ветром, затихали вдали. Янис убрал парус, а Сатырос вновь уступил место на руле сыну.
— Все, — сказал Сатырос, раздувая усы. — Вон ту акацию на обрыве различаешь? Держи на нее, там пещера в скале.
— Мне ли не знать, папаша? — лениво ответил Ставрос. Звуки пограничного мотора привели его в веселую ярость, и сейчас казалось, что в его черных густых волосах трещит атмосферное электричество. Шаланда, убрав киль, скользнула в укромную бухту, и Янис, как самый бесправный член команды, спрыгнул в воду и принял груз на руки.
— Положь там за камни и давай обратно, — велел Сатырос, ласково похлопывая «Ласточку» ладонью по борту.
Над обрывом уже стояла телега, сонная лошаденка кивала головой, и деловитые люди господина Рубинчика спускались по обрыву, прижимая шляпы рукой, чтобы не снесло ветром.
— Ну как?! — крикнул один.
— В лучшем виде, — ответил папа Сатырос и закурил самокрутку, — господин Рубинчик таки будет доволен.
Южное солнце нещадно палило горячие головы биндюжников, но они продолжали нехитрый обед, макая булку в оливковое масло и заедая греческими маслинами. Рядом огромные мохнатые биндюги сонно переминались с ноги на ногу; вот их-то головы заботливо прикрывали соломенные шляпы со специально проделанными дырками для ушей. Пахло дегтем, разогретыми досками, лошадьми и сухими водорослями.
— Сатырос, люди кажут, пограничный катер вчера таки висел у вас на хвосте? — спросил Мотя Резник, макая краюху хлеба в золотое оливковое масло.
— Еще ни один урод, — сказал Сатырос, — не открутил «Ласточке» ее хвоста. Ну, сходили, ну, вернулись…
— И хорошо сходили?
— Господин Рубинчик будет доволен, — коротко ответил Сатырос.
— Слышал за Гришу Маленького? Он таки взял мыловаренный завод на Генцлера. Унес товару на четыреста миллионов рублей. А заодно совершенно случайно изнасиловал счетовода гражданку Розенберг.
— Что такое в наше время четыреста миллионов? — флегматично спросил Сатырос и отхлебнул из кружки.
— Оперуполномоченный товарищ Орлов поклялся, что не успокоится, пока не возьмет Гришу Маленького, — сказал Мотя Резник.
— Круто берет новая власть, — согласился Сатырос. Разговор затих сам собой, слышно было, как мелкие волны лениво плескались о сваи.
— Гляди-гляди, — сказал Мотя, — этот фраер, Яшка Шифман, идет.
Яшка Шифман шел по пирсу, брезгливо отшвыривая носком лакированного штиблета гнилых мидий, выброшенных сюда позавчерашним штормом.
— Привет почтенному собранию, — сказал он, приподнимая канотье.
— Будь здоров, — лениво ответили биндюжники.
— Папа, — сказал Яшка, оборотясь к Сатыросу, — вас баснословно хочет видеть господин Рубинчик.
— И что от меня нужно господину Рубинчику? — поинтересовался грек.
— А это вам скажет сам господин Рубинчик, папа. Он чекает на вас у «Гамбринусе». Дуже нервный он сегодня, господин Рубинчик. Нерадостный.
— Скажи господину Рубинчику, папа будет, — сказал Сатырос и закусил маслиной.
Яшка еще раз приподнял канотье и пошел прочь по пирсу.
— Не те маслины нынче пошли, — сокрушенно сказал Сатырос, — вот до войны были маслины так маслины, не поверите, Мотя, с вот этот мой палец!
Господин Рубинчик сидел за отдельным столиком в «Гамбринусе» и кушал жареную скумбрию. Папа Сатырос прошел между столиками, отодвинул стул и сел рядом с господином Рубинчиком.
— Вы позволите? — спросил он для порядка.
— Позволяю, — коротко ответил господин Рубинчик и промокнул салфеткой усики.
Папа Сатырос велел принести себе пива и сидел в ожидании, положив на скатерть огромные черные руки. Половой принес пиво в огромной кружке, шапка пены переваливалась через край.
— Ваше здоровье, — сказал папа Сатырос и нежно подул на пену.
— Как ваше почтенное семейство? — вежливо спросил господин Рубинчик.
— Благодарствую. Все здоровы, тьфу-тьфу-тьфу. А как Эмилия Иосифовна?
— Мигрени, все мигрени, — с отвращением произнес господин Рубинчик, — к делу, папа. Как сходили?
— Таки неплохо, — солидно произнес папа Сатырос, — все приняли, все сдали.
— Что сдали? — холодно поинтересовался господин Рубинчик, играя рукояткой трости.
— А то и как будто не знаете, господин Рубинчик, — папа почуял недоброе, — только вот этого не надо. Ваш человечек принял, я сам видел…
Господин Рубинчик медленно поднялся и стал страшен.
— Что ты привез? — спросил он тихим вежливым голосом, — что ты мне привез? Где товар?
В подвале под лавкой господина Рубинчика стоял густой дух оливкового масла и чая. За бочками, бутылями и ящиками лежали распотрошенные тюки; на холодном цементном полу рассыпались тяжелые фолианты с порыжевшими, изъеденными временем страницами, рулоны пергамента, папирусные свитки и даже одна каменная скрижаль с выбитыми на ней жуками и скорпионами — счесть это буквами папа Сатырос в здравом уме не решился бы.
— Это? — холодея, произнес папа. — Товар? Господин Рубинчик, Христом Богом…
— А кто это привез, по-вашему? Вот эту пыль веков?
— Приняли, разгрузились, — бормотал папа Сатырос, — ваши люди сами…
— И вот это приняли, — господин Рубинчик поворошил тростью пергаменты; взлетело облачко бурой пыли, — и вот это… И вот, жемчужина, можно сказать, всей этой коллекции.
Он дотронулся тростью до чего-то, завернутого в тусклый кусок золотой парчи. Парча сползла.
— Святая Богородица, — сказал папа.
На него сверкающими глазницами смотрел человеческий череп. Папа Сатырос успел подумать, что с черепом не все в порядке, и только чуть позже сообразил, что именно. Череп просвечивал. В глазницах парно отражалась тускло освещающая подвал лампа.
— Каменюка, — сказал господин Рубинчик, — или стекляшка. У, зараза! — он погрозил черепу тростью. Череп равнодушно таращился на него.
— Может, это какая драгоценность? — робко выказал надежду грозный папа Сатырос. — Сокровище? Ишь вылупился, падлюка.
— С тех пор как эти аферисты, братья Гохманы, подделали корону скифских царей, в мире не осталось ничего драгоценного, — холодно сказал господин Рубинчик, играя тростью, — где товар, гадюка подколодная?
Он коротко ударил папу Сатыроса тростью по мешковатым штанам. Папа охнул и скорчился. Трость у господина Рубинчика изнутри была залита свинцом, это все знали.
— Сьома, приступай, — сказал господин Рубинчик.
Здоровенный Сёма скрутил папе локти, и господин Рубинчик еще раз ударил его тростью, на сей раз с размаху.
— Богородицей клянусь, — сказал папа Сатырос, выплевывая кровь, — Зоей своей клянусь, чтоб ей пусто было, шалаве — что взяли, то взяли… — папа Сатырос упал на колени, — клянусь, не я! На фелуке подменили. Вы Али спросите, компаньона вашего, сами спросите, пока я не вырвал его бесстыжие глаза!
Рубинчик задумался.
— Встаньте, папа, — сказал он наконец, — я справедливый человек. Я, папа, еще на горшок, извиняюсь, ходил, а вы уже бороздили Черное море взад и вперед. И никогда за вами, папа, ничего такого не числилось. Вы же были честнейшим человеком, папа.
— Ну! — сказал Сатырос, вытирая юшку рукавом.
— Но я и Али хорошо знаю, папа. И у него репутация баснословно честнейшего человека. И потому я логически предполагаю, что могло иметь место недоразумение. Сьома, ступай на Поштамт, и пошли до Стамбула у контору молнию-телеграмму. Припиши, ожидаем на ответ с баснословным нетерпением. А вы, папа, пока оставайтесь тут. Будьте гостем.
Сатырос, кряхтя, отошел в угол и присел на ящик с колониальным товаром.
Сёма направился к двери в подвал и вдруг замер, вытянув шею. По лестнице грохотали сапоги.
— Кажется, шухер, господин Рубинчик, — печально сказал Сёма.
Деловитые молодые люди в скрипучих портупеях и блестящих хромовых сапогах расхаживали по складу. Серьезные люди в яловых сапогах стояли у входа. Господин Рубинчик, забывшись, похлопал себя тростью по ноге и скривился.
— Чем обязан такому приятному визиту, что сам товарищ оперуполномоченный Орлов сделал мне честь? — вежливо осведомился он.
Молодой оперуполномоченный товарищ Орлов, кудрявый, очень серьезный, в круглых очках, в новенькой портупее, сухо сказал:
— Поступил сигнал, гражданин Рубинчик. О контрабандной партии товара, хранящейся у вас на складе. Предлагаю проявить сознательность и не задерживать товарищей.
— Так я что, — сказал Рубинчик, — я завсегда. Прошу, будьте как дома.
Он тоже сел на ящик с колониальными товарами и скрестил руки.
— Стоять! — негромко сказал товарищ Орлов.
Рубинчик встал. Сатыроса никто не просил, но он на всякий случай тоже встал. Красноармеец ткнул штыком в ящик.
— Чай, — пояснил господин Рубинчик вежливо, — цейлонский чай.
— Накладные есть?
— Все есть, — обрадовался господин Рубинчик. — Сьома, сходи, попроси за накладные.
— Сходи с ним, — велел Орлов красноармейцу, — а вот это?
— Оливки из Батума.
— Где разгружался?
— В Карантинной бухте, две недели назад. Зря вы это, вот ей-Богу зря, товарищ Орлов. Чисто все.
— Бога нет, — машинально ответил Орлов, — а в бочках?
— В этих семечковое масло, с маслодавильни на Ближних Мельницах, ну вы знаете, кооперативная трудовая артель «Красный маслодел». А в этих оливковое, тоже из Батума. Тоже кооперативная трудовая артель. У нас все по закону, товарищ Орлов.
«Интересно, какая же сука стукнула», — думал про себя господин Рубинчик. Второй красноармеец вспорол тюк, оттуда, шурша, высыпался чай.
— Батумский, — скучно сказал господин Рубинчик, — третий сорт. Трудовая артель «Красный чай». Сейчас Сьома принесет накладные, дай ему Бог здоровья.
— А товар? — Оперуполномоченный товарищ Орлов не зря слыл человеком упертым.
— Так ищите, Бога ради, — широко развел руками господин Рубинчик, — я что, я разве против?
— Вот, товарищ оперуполномоченный, гляньте-ка сюды, — сказал красноармеец, выгребая книжный хлам, завернутый в парчу и пурпур. Хрустальный череп поглядел на Орлова холодными глазницами.
— Прятал? — спросил Орлов укоризненно.
— Никоим образом, — равнодушно ответил господин Рубинчик, — так валялось.
— Предметы культа?
— Вы, товарищ Орлов, умеете читать на этом языке? Вот и я не умею. Какой же это предмет культа? Предмет культа — это опиум для народа, а этого ни один народ не поймет.
Товарищ Орлов нагнулся и пролистал фолиант. Поднялось облачко красноватой пыли. Товарищ Орлов чихнул.
— Картинки тут, — сказал он неопределенно, — люди и мифические животные.
— Дядя у меня умер в Виннице, — пояснил Рубинчик, — большой чудак был. Древности всякие собирал. Никому не нужный хлам. Но дядя же. Дорого как память. Я из Винницы вывез, сюда свалил. Не домой же везти такое? У супруги мигрень.
— И это? — спросил оперуполномоченный, трогая череп сапогом. Череп неожиданно щелкнул хрустальной челюстью. Оперуполномоченный отдернул ногу и, чтобы показать, что он совсем даже не испугался, тронул череп еще раз. Череп чуть подвинулся вместе с куском пурпурной ткани, на которой он лежал.
— На столе у него стояло, у дяди, — тут же сказал Рубинчик, — мементо мори, так сказать.
— Большой чудак был ваш дядя, — признался оперуполномоченный Орлов.
— Это уж точно, — радостно согласился Рубинчик, — такой чудак, что иногда в одних кальсонах на улицу выходил, гм…
Сверху притопал красноармеец с кипой накладных и амбарными книгами.
— Я это изымаю, — сказал оперуполномоченный Орлов, — временно. И предметы культа конфискую.
— На здоровье, — равнодушно сказал Рубинчик.
— А что это у вас товарищ грек с разбитым лицом тут имеет место? — спросил Орлов, ища к чему бы придраться.
— Помогал передвигать ящики, — сказал Сатырос, — вот… упал неосмотрительно.
— Нарушаете технику безопасности? — с надеждой спросил Орлов.
— За нарушение техники безопасности готов ответить, — радостно воскликнул Рубинчик, — кстати, маме привет передавайте.
Орлов развернулся всем своим перетянутым в рюмочку телом и, поскрипывая портупеей, вышел. Красноармейцы двинулись за ним.
— Уф! — сказал Рубинчик и вытер лоб.
— И не говорите, господин Рубинчик, — согласился папа Сатырос.
— Вы, папа, счастливец, — сказал Рубинчик тихо, покачавшись с носка на пятку и глядя на груду рухляди. — Вы, папа, можете идти. Поцелуйте от меня вашу прелестную Зою. И кстати, имейте, папа, в виду и передайте всем; господин Рубинчик найдет ту сволочь, которая заложила господина Рубинчика, и сволочь этому не обрадуется.
Папа Сатырос коротко склонил голову и тихо вышел. На лестнице он перекрестился.
Директор Археологического музея, профессор Отто Штильмарк очень нервничал. А вы бы не нервничали, если бы вас ни с того ни с сего вызвали в Губчека?
Тем более новая власть совершенно ничего не понимала в археологии. Новая власть смотрела на драгоценные скифские золотые гривны просто как на источник желтого металла, благодаря которому можно было прикупить оборудование для литейного цеха.
Поэтому, когда выяснилось, в чем дело, он облегченно вздохнул. В душе, конечно.
— Откуда вы это взяли? — удивился он.
— Конфисковал у одного элемента, — сказал Орлов.
— Вы хотели бы, чтобы я атрибутировал этот предмет? — спросил он, разглядывая череп. — Боюсь, тут будут проблемы.
Он взял лупу и внимательно обнюхал череп.
— Это драгоценный камень? — нетерпеливо спросил Орлов.
— Господь с вами. Это кварц. Цельный кристалл кварца. Просто очень большой. Впрочем, тут есть свои хитрости. Оптические оси…
— То есть эта штука таки ничего не стоит? — разочарованно спросил Орлов.
Он очень надеялся, что череп окажется драгоценным, например бриллиантовым, и что он, товарищ Орлов, сможет лично подарить такую замечательную вещь товарищу Ленину, а заодно и отчитаться о замечательных успехах вверенного ему подразделения Губчека.
— Не скажите, — возразил Штильмарк, — когда речь идет о древности, дело не в материале. Венера Милосская бесценна, а ведь мрамором, подобным тому, из которого она изваяна, выложена лестница доходного дома Поплавского. А золотая тиара царя Сайтафарна, пока считалась настоящей, была куплена Лувром за двести тысяч франков. Как вы думаете, сколько она стала стоить, когда выяснилось, что она изготовлена в Одессе?
— Хорошо, — терпеливо сказал Орлов, — тогда эта штука, по крайней мере, древняя?
— А вот этого я не знаю, — сказал Штильмарк, — сам Лувр и то ошибался.
Он вновь вооружился лупой. В глазницах черепа блестел, отражаясь, свет фонарей, заглядывающих в окно кабинета товарища Орлова.
— Можно, конечно, позвать анатома, — задумчиво сказал Штильмарк, — например, всеми уважаемого профессора Серебро. Но я уверен, он скажет то же, что и я, — анатомия соблюдена до малейшей косточки. Вы только посмотрите, даже видны места прикрепления мышц. По крайней мере, их можно нащупать. Впрочем, от наших умельцев всего можно ожидать. Миша Винницкий, ну вы знаете…
— Мишка Япончик?
— Да. Так он в свое время купил у Гохманов саркофаг. Маленький такой. Я бы сказал, игрушечный. Золотой саркофаг, украшен сценками, символизирующими различные этапы человеческой жизни, а в нем десятисантиметровый скелет из ста шестидесяти семи золотых костей. Анатомия как у натурального скелета, заметьте. Изя Рухомовский десять лет работал над этим саркофагом.
— И что это значит? — спросил Орлов.
— В Одессе могут сделать все, что угодно. Но именно этот предмет трудновато было бы продать. Он ведь не копирует нечто известное. Он совершенно уникален. И если бы он действительно был древним, я бы сказал, что он вообще не отсюда. Новый Свет, вероятно. С тех пор как в одиннадцатом году Хайрам Бингем открыл затерянный город инков, стало ясно, что эта цивилизация нам принесет еще много сюрпризов. А это что у вас?
— Манускрипт, — сказал Орлов, — тоже конфискован у данного элемента. Утверждает, что получил его в наследство от дяди.
— В таком случае, — сказал Штильмарк, разглядывая пергамент, — этот его дядя большой оригинал.
— Этот элемент так и сказал. А что?
— Это шагрень. Очень хорошей выделки. Знаете, что такое шагрень?
— Кожа такая, — сказал Орлов.
— Кожа горного осла. Онагра. Но пергамент свежий. И письмена свежие.
— То есть?
— Дядю было очень легко обмануть. Он купил совершенно новый пергамент с какой-то тарабарщиной.
— А я думал, это иероглифы. Древнеегипетские, — сказал Орлов, который в детстве увлекался книжками про дальние загадочные страны и причудливую смерть расхитителей гробниц.
— Это похоже на древнеегипетские иероглифы, — сказал профессор Штильмарк, — но такой письменности не существует. Это подделка. Причем совсем новая. А если это подделка, надо полагать, что и череп — подделка.
— Там есть и старые книги, — задумчиво произнес Орлов, — точно старые… они крошились в пальцах. И пахло от них мышами.
— Теоретически может быть, что среди подделок попадется истинная жемчужина, — сказал профессор Штильмарк, — но такие случаи исключительно редки. Хотя среди коллекционеров ходят легенды.
— Значит, этот череп не представляет никакой ценности? — разочарованно спросил Орлов.
— Исключительно художественную, — сказал профессор Штильмарк, прекрасно разбиравшийся в культуре Причерноморья. — Можете оставить его себе в качестве пресс-папье.
И он в терпеливой надежде поглядел на оперуполномоченного Орлова в ожидании, когда тот подпишет ему пропуск и можно будет уйти из этого ужасного места.
Близилось утро, и оперуполномоченный товарищ Орлов у себя в кабинете устало протер воспаленные глаза.
Взять банду Гриши Маленького, совершившего исключительно наглый налет на госзавод, было никак невозможно. Настолько никак невозможно, что товарищ Орлов сильно подозревал — в стройных рядах его родного учреждения наличествует предатель. А как бы иначе Гриша с сообщниками проникли за проходную завода?
Надо сказать, Гриша Маленький был личностью легендарной, последней легендарной личностью в пышном списке одесских бандитов.
Во-первых, он никого не убивал. Даже во время знаменитого налета на мыловаренный завод. Даже во время не менее знаменитого налета на табачную фабрику. Он просто под видом сотрудника Губчека проник на территорию завода (и, как сильно опасался товарищ Орлов, его удостоверение было баснословно настоящим), профессионально обезоружил охрану и запер караульных и рабочих в подсобном помещении. Попутное изнасилование гражданки Розенберг было, так сказать, единственной производственной травмой.
Во-вторых, Гриша Маленький обладал исключительными организаторскими способностями; его крепко сколоченная банда с разветвленной сетью осведомителей, насчитывающая свыше полусотни человек народу, была уже даже и не банда, а организация. А столь хорошо законспирированную организацию с разветвленной сетью осведомителей Губчека у себя под носом вряд ли могло терпеть.
И если бы этот проклятый Гриша ограбил хотя б того же господина Рубинчика! Тогда бы его дерзкий налет можно было бы посчитать орудием народного гнева. Но у него поднялась рука на народное имущество.
Над товарищем Орловым висел дамоклов меч инспекции из Москвы.
Товарищ Орлов отчаянно потер лоб, потом глаза — под веками вспыхнули два красных пятна.
«Давно я дома не был, вот что», — подумал оперуполномоченный.
Ему хотелось прийти домой, рухнуть на спартанскую койку и заснуть.
Он открыл глаза. Красные пятна не исчезли.
Они как бы плыли в полумраке комнаты, за окном которой шелестела сухими ветками пыльная акация.
Оперуполномоченный товарищ Орлов заморгал и вновь открыл глаза. Красные огоньки парили в темноте перед чем-то смутным, полупрозрачным, и потребовалось еще какое-то время, прежде чем товарищ Орлов сообразил, что огоньки испускает из себя конфискованный у Рубинчика предмет культа.
На самом деле, как с облегчением понял несуеверный товарищ Орлов, объяснялось все просто; отполированные до полной прозрачности глазницы черепа действовали как линзы, в результате чего фокусировали лучи света на некоем расстоянии от себя. То, что тусклый свет лампы с зеленым абажуром почему-то становился в глазницах черепа красным, вероятно, зависело от свойств хрусталя. Вернее, кварца, поправил себя товарищ Орлов, этот спец сказал, что череп изготовлен из кварца.
«Надо же!» — подумал товарищ Орлов.
Он осторожно взял обеими руками череп, чтобы получше его рассмотреть; при этом подвижная нижняя челюсть отвалилась, а затем вновь плавно захлопнулась, потом повторила процедуру уже с меньшей амплитудой, в результате чего казалось, что череп беззвучно разговаривает с ним, с товарищем оперуполномоченным Орловым. Глазницы, ловя смутные тени и свет лампы, плыли в хрустальной мути, то проваливаясь в глубь черепной коробки, то как бы выплывая из нее и повисая в воздухе, чуть позади двух красных огоньков.
Какое-то облачко мути прошло в голове у товарища Орлова, но тут же голова стала ясной и холодной, он осторожно поставил череп на стол, зачем-то улыбнулся ему и погрозил пальцем, вызвал дежурного и дал ему кое-какие распоряжения, потом надел кожанку, погасил лампу и вышел в предрассветный туман.
Ранним вечером того же дня у товарища Орлова состоялось деловое свидание с мадам Цилей Лавандер. Свидание проходило в маленьком деловом кабинете мадам Лавандер, на втором этаже ее особняка, который мадам Лавандер сохранила за собой, поскольку у нее были хорошие связи среди нужных людей.
— Гражданка Лавандер, — сказал товарищ Орлов, — я пришел к вам с деловым предложением.
— Очень мило с вашей стороны, но я отошла от дел, — сказала мадам Лавандер, запахивая китайский шелковый халат.
— От этого делового предложения вы не сможете отказаться, — сказал оперуполномоченный, — сегодня днем арестован и препровожден в тюремную камеру ваш сын Додик.
Мадам Лавандер побледнела и подняла на оперуполномоченного большие глаза.
— В чем его обвиняют? — спросила она коротко.
— Патруль остановил его с целью проверки документов, однако он оказал сопротивление при задержании. А когда его доставили в Губчека, один из наших сотрудников, случайно встретив его в коридоре, опознал его, как участника контрреволюционного заговора. Наш сотрудник был внедренным агентом, посещавшим по долгу революционной службы ту же конспиративную квартиру.
— Ясно, — сказала мадам Лавандер и плотнее стянула у горла ворот халата, расшитый цветами и птицами, — что вам от меня надо?
— Исключительно добровольная помощь, — сказал оперуполномоченный товарищ Орлов и изложил суть дела.
— Я вам не верю, — прошептала мадам Лавандер, — Додика все равно расстреляют. С таким приговором из тюрьмы не выходят.
— У вас нет выхода, гражданка, — сказал Орлов, — вы же мать, а не волчица. Потом, я даю вам свое честное революционное слово.
Мадам Лавандер какое-то время молчала, глядя на свои белые ухоженные руки, не знавшие стирки и кухни. Потом сказала:
— Хорошо. Я знаю, вы все равно меня обманете, но я не хочу потом остаток жизни себя упрекать, что не сделала ничего, чтобы спасти Додика. Я сделаю все, что вы скажете. Все. Я имею в виду, буквально — все.
Поздним вечером того же дня маруха Гриши Маленького, Маня Пластомак, состоявшая с ним в давней ссоре и публично утверждавшая, что знать не хочет этого пошляка и грубияна, помирилась со своим дружком. По-человечески это было понятно, какая женщина откажется от мужчины, неделю назад взявшего товару на четыреста миллионов рублей? Тем же вечером знаменитая Верка с Молдаванки обратила свое благосклонное внимание на Сему Зехцера, напарника и душевного друга Гриши Маленького.
Оба были арестованы в постелях своих марух два дня спустя, во время ночной облавы на Молдаванке. Всего в ходе операции было арестовано восемьдесят два человека.
Додика Лавандера, бывшего гимназиста Первой Одесской гимназии, семнадцати лет, беспартийного, расстреляли по приговору Чрезвычайной судебной тройки во дворе тюрьмы неделю спустя.
Еще через два дня путем опроса личного состава товарищу Орлову удалось установить личность загадочного наводчика. Им оказался уполномоченный информотдела ЧК Женскер. Женскер в том числе сознался и в том, что снабжал грабителей чекистскими документами. Пишбарышни в ЧК шепотом рассказывали друг другу, что сознался товарищ Женскер после того, как пробыл в кабинете у товарища Орлова не менее часа, глядя в глаза страшному хрустальному черепу, служившему прессом для бумаг. Череп, говорили суеверные девушки, как бы смотрит на каждого, кто входит в кабинет товарища Орлова, и входящий как бы прикипает, не в силах отвести взгляда от пустых глазниц, в которых светятся красные огоньки. И поэтому товарищ Орлов знает о своих сотрудниках все-все-все… Впрочем, известно, что пишбарышни умом не отличаются.
Папа Сатырос сидел под шелковичным деревом.
Зоя вынесла бутылку сливовицы, поставила на стол свежевыпеченный хлеб и брынзу и ушла в дом. Папа Сатырос был доволен.
Дом белел свежей чуть голубоватой известкой, пчелы гудели в цветах, а в море шла кефаль. Внуки росли, а Ставрос собрался наконец жениться. Даже этот никчемный Янис остепенился и стал помощником счетовода в артели «Красный маслодел».
Рядом с папой свежий воздух вкушал отец Христофор, священник местной греческой церкви, а заодно — сосед и старый знакомый.
— Устала земля, — сказал отец Христофор, наблюдая за тем, как в небесах парит, трепеща крыльями, жаворонок, — покоя хочет. Цвести хочет. Вон Зойка твоя цветет, а земля чем хуже?
— И когда они все уймутся? — мрачно спросил сам себя папа Сатырос, скручивая цигарку. — Господина Рубинчика в расход пустили. Прижал его все-таки товарищ оперуполномоченный Орлов.
— Да, лютует товарищ оперуполномоченный Орлов, — покачал головой отец Христофор, — кровавыми слезами умывается Одесса. А был такой хороший, вежливый мальчик. Впрочем, слышал я, его в Москву вызывают. Уж очень хорошо он, товарищ Орлов, себя выказал.
— Ну, Одесса таки вздохнет спокойней, — философски заметил папа Сатырос, — и что оно такое с людьми творится, а, отец Христофор? Или Господь нас совсем оставил в милости своей? Вот чудо бы какое, а? Чтобы все успокоились и занялись своей жизнью, а за то, чтобы строить новый мир, как-то и не думали.
— Чудо, говоришь? — отец Христофор задумался и, задумавшись, выпил еще одну стопку. — Была у меня тут интересная и поучительная беседа с рабби Нахманом, знаешь рабби Нахмана?
— Со Слободки? — спросил папа Сатырос. — Кто ж не знает рабби Нахмана со Слободки. А все ж странно, что вы с ним в таких душевных отношениях.
— Бог один, — сказал отец Христофор, крякнув и выпив стопочку сливовицы, — это мы, дураки, разные. Так вот, рабби Нахман как-то сказал, что, согласно иудейскому вероучению, миров как бы множество.
— Знаю, — сказал папа Сатырос, — звезды и планеты. Зойка лекцию слушала, в планетарии, приезжал профессор Карасев и рассказывал, что на Луне тоже люди живут.
— Нет, рабби Нахман про звезды ничего не говорил. Он говорил, что миры — это как бы сосуды, вложенные друг в друга. И кровь, брат мой Сатырос, действует на эти сосуды со страшной разрушительной силой. Особенно когда этой крови много льется. Как сейчас, чуешь? Оттого на войне чудес всегда много. Только толку от них никакого.
— Как это может быть — чудеса и без толку? — лениво поинтересовался папа Сатырос, наблюдая, как дым от самокрутки растворяется в синем небе. — Ежели там ангелы живут, в этих сферах?
— А вот представь себе, брат Сатырос, попадает к нам из такой сферы светлый ангел, и только-только он успел оглядеться, как его хватают, как нежелательного элемента, и ставят к стенке! А что еще в наше время эти безбожники можуть сделать с ангелом?
— Жалко, — сказал папа Сатырос.
— Или того хуже. Там, за стенкой, — зло. А мы его — сюда. А, брат Сатырос?
Сатырос посмотрел на пустую стопку и налил себе сливовицы.
— Рабби Нахман завсегда был умным человеком, — сказал он, — он знает грамоте и читает старые книги. Так и я за это думал. Вот возьми контрабанду. Пока есть люди, всегда есть контрабанда, так? Скажем, где-то есть зло, ну такое зло, аж небо над ним чернеет, его обложили сторожевыми катерами, патрули там, а кто-то под носом у сторожевых катеров шныряет, ну, вроде «Ласточки»… Потому что зло таки имеет спрос, в чем мы имели неоднократный случай убедиться.
— И что?
— И в один печальный момент сосуды соприкоснулись. И — раз! — к нам попала их контрабанда, причем такая баснословная пакость, отец Христо, такая пакость, что она всем нам еще отольется кровавыми слезами. Вот попомните мои слова через пару лет.
Он сдвинул густые черные брови.
— Интересно, что эти уроды будут делать с тем товаром, который должны были принять мы? — спросил он сам себя.
За окном поезда мелькали, припорошенные мелким серым дождиком, березняки и ельники, осыпанные чернобелым конфетти сорок; печальные водокачки да товарняки. Товарищ оперуполномоченный Орлов лежал на узкой спартанской койке, привычной ему, поскольку ничем она не отличалась от узкой спартанской кровати у него дома.
Он развернул нехитрый набор командировочного — житный хлеб и сало, завернутое в серую тряпицу. Товарищ Орлов был неприхотлив в еде и в жизни был неприхотлив, он давно забыл, как люди радуются жизни и веселятся просто так, потому что делал только то, что было полезно и нужно стране и мировой революции.
Потом он нагнулся над старым порыжевшим саквояжем и осторожно достал двумя ладонями хрустальный купол, тускло отблескивающий в сером свете средней полосы.
— Что это у вас, товарищ? — с испугом спросил молоденький курсант, его сосед.
— Раритет, — с нежностью, неожиданной для себя, сказал товарищ Орлов, надежно размещая череп на купейном столике. — Такая, понимаешь, штука… Очень интересная и занимательная штука. Это, можно сказать, мой дружок…
Курсантик осторожно покосился на товарища Орлова и ничего не сказал. Он был молод, но успел навидаться всякого разного, потому что в смутное время с людьми делаются смутные вещи.
— И если мне выпала честь работать бок о бок с самим товарищем Дзержинским, — мечтательно сказал товарищ оперуполномоченный Орлов, и его лицо озарилось слабой улыбкой, — то как же я могу оставить своего друга в Одессе? Я никак не могу оставить своего друга в Одессе, товарищ курсант. Я надеюсь, на Лубянке есть музей раритетов. На Лубянке просто обязан быть музей раритетов. И мне кажется, этот экземпляр для него подойдет.
Он на миг прикрыл глаза, и ему в который раз нарисовалась картина, как худой и высокий товарищ Дзержинский сидит, подперев щеку рукой, и смотрит на череп, и череп рассказывает ему о чем-то замечательном, важном и интересном, как он рассказывал ему, товарищу Орлову. Товарищу Орлову было жалко отдавать череп, но ради революции надо жертвовать всем, что любишь, верно ведь?
Поезд покачивался, и молоденький курсантик в ужасе забился в дальний угол койки, не в силах отвести глаз от красноватых огоньков в прозрачных гладких глазницах, и, даже когда он закрывал глаза, эти два огонька парили под его веками, как два медленных алых мотылька. А товарищ оперуполномоченный Орлов, подложив ладонь под щеку, спал как ребенок, и улыбался во сне.