Когда мы утром ушли в маршрут, Разгуляев спал. Я не знаю, видел он, что мы уходим, или нет. День был неудачный, места, как назло, попались трудные, шли мы медленно, медленнее, чем следовало. Настроение было поэтому у всех отвратительное, и не ругались мы друг с другом потому только, что Глухов с самого начала прекратил этот обычай ссориться. Раздражайся, кипи, злись — пожалуйста, но про себя. Он понимал, что стиль поведения в экспедиции очень важная вещь. Так или иначе, вернулись. Хозяйственник наш оказался на высоте. Все было приготовлено. Завидев нас издали, он подкинул запасенные сухие ветки, и как же хорошо булькал суп на костре, когда мы сели за стол.
Разговор начался после обеда.
— Трудная вещь север, — сказал Разгуляев. — Я лично южанин. У нас природа, может, и не такая красивая, но зато добрая. Мне трудно привыкнуть к северу.
— А я привык, — сказал Пашка.
— Вы тоже южанин? — поинтересовался Разгуляев.
— Я из Краснодара.
— В Краснодаре не бывал. Хороший, говорят, город. Наши места победнее. Я из Геническа, знаете, такой город есть. У нас песок и море. Не очень важное море — Азовское, а все равно родные места.
— У вас и родители там живут? — спросил Пашка.
— Нет, — сказал Разгуляев, — оба умерли. Педагогами были. Знаете, такая типичная трудовая интеллигенция. Давно уже умерли. А все не могу забыть. Было раньше какое-то место на земле, куда приедешь, и плохо ли тебе, хорошо ли, а там тебя любят.
Пашка помолчал, и Разгуляев помолчал, а потом снова заговорил:
— У вас-то небось и сейчас в Краснодаре есть где-нибудь калитка. Откроешь ее и вроде в детство вернешься.
— Нет, — сказал Пашка. — Нет у меня такой калитки. Отца у меня в Краснодаре немцы повесили, так что мне туда и ездить-то тяжело.
Горестное лицо стало у Разгуляева.
— Сколько уже лет прошло с войны, — сказал он, — а раны остались. Города восстанавливаем, дома отстроили, а близких не восстановишь. Ваш отец партизанил?
— Нет, — сказал Пашка. — Возглавлял подпольную организацию в городе.
— Большой подвиг, большой подвиг, — закипал головой Разгуляев. — Интересно все-таки, как гитлеровцы раскрывали такие организации?
Пашка вытащил из кармана маленький, известный мне и раньше пакетик, развязал узелок, развернул пластмассовую обертку и вынул фотокарточку. Я не стал смотреть, я знал, что изображено на этой карточке. Там стояли обнявшись два человека, оба с веселыми хорошими лицами, и счастливо улыбались. Разгуляев внимательно посмотрел на фотографию.
— Ваш отец справа, — сказал он, — да? Вы очень на него похожи. А слева кто?
— Его самый близкий друг — Валентин Петрович Климов.
— Хорошее лицо, — сказал Разгуляев. — А он где теперь? Или его тоже повесили немцы?
Пашка молча смотрел на него.
— Нет, — глухо сказал он, — он предал отца и еще трех друзей, а когда пришли наши войска, он скрылся.
— Странно, — задумчиво сказал Разгуляев, — а лицо такое приятное. Лицо честного человека.
Пашка почти вырвал фотографию из рук Разгуляева, снова завернул ее и положил в карман.
— Если бы у подлецов были подлые лица, — сказал Глухов, — они не могли бы людей обманывать.
— Страшная история. — Разгуляев провел рукой по лицу. — Вот два веселых, приятных человека. Может быть, так они бы и прожили жизнь. Но вот пришла война, и все обнажилось. Один оказался героем, другой — предателем. А матушка ваша жива?
— Год назад умерла, — сказал Пашка. — Она так и не могла оправиться после того несчастья.
Все было обыкновенно. Красное солнце садилось за лес, стреноженная лошадка пощипывала траву и мотала иногда головой, рыба плескалась в озере, начала куковать кукушка и сразу же замолчала. Много таких вечеров провели мы за время экспедиции, наслаждаясь безмятежным покоем, а сейчас я вдруг почувствовал, что этот покой обманчив. Да, природа была безмятежна, и все-таки мне стало трудно дышать, с такой ясностью я ощутил внутреннее напряжение Пашки и Разгуляева. Нарочито небрежны были их позы, нарочито спокойны были их лица и голоса. То ли по неуловимым признакам чувствовал я их напряжение, то ли биотоки какие-то передавались мне, я не знаю, я не биолог.
— Мой отец и Климов, — спокойно, даже небрежно заговорил Пашка, — еще мальчишками в знак вечной дружбы вытатуировали оба на руках пониже локтя два переплетенных «В». Это означало: Владимир и Валентин. Я, конечно, не видел эту татуировку, но мать много раз мне про нее рассказывала.
Пашка достал сигарету, закурил, и снова почувствовал я мнимую небрежность его позы и мнимое спокойствие его голоса. Не отрываясь смотрел он на Разгуляева, смотрел вялым, может быть, слишком вялым взглядом.
— Да, — кивнул головой Разгуляев, — мальчишки тогда увлекались татуировкой. Смешно вспомнить, но я тоже отдал дань этому увлечению. Был я влюблен в ученицу параллельного класса. Надю Пищикову. Мне казалось, что даже фамилия у нее прекрасна. Никто не знал об этой безумной любви, в том числе, разумеется, и она. Но, чтобы эту любовь увековечить, я вытатуировал тоже на руке вензель «НП». Любовь прошла при переходе в следующий класс, а татуировка осталась.
— Она и сейчас у вас? — равнодушно, даже сонно, спросил Рыбаков.
— Нет, — сказал Разгуляев. — Пришлось потом в косметическом институте снимать. — Он засучил рукав до локтя. — Вот шрам остался.
Пашка наклонился и очень внимательно стал рассматривать шрам.
— Да, — сказал он, — совсем не видно, какие были буквы.
Глухов зевнул и сказал:
— Давайте, товарищи, ложиться спать.
Может быть, мне только почудилось, что была скрытая напряженность в разговоре Пашки и Разгуляева, может быть, просто перед сном разговорились два человека о давней горестной, незабытой, но законченной истории, которая не может иметь никакого продолжения. А может быть, правильно я угадал за спокойным разговором напряженный поединок, в котором каждая фраза была нанесенным или отбитым ударом.
Пашка встал, безмятежно потянулся, зевнул и, подойдя к лошади, потрепал ее по шее. Мы с Глуховым разложили спальные мешки, Разгуляев вытащил из палатки полотенце. Пашка еще раз потянулся, еще раз зевнул и сказал:
— Пойду прогуляюсь, может, до деревни дойду.
Глухов посмотрел на него удивленно. Такие трудные совершали мы прогулки днем, что никому из нас ни разу и в голову не пришло еще и вечером отправляться гулять. Разгуляев, казалось, не обратил внимания на Пашкины слова, и все-таки я почувствовал, что внутренне он насторожился. А чего ему было настораживаться? Он же не знал наших обычаев и привычек.
Глухов пожал плечами и полез в спальный мешок. Разгуляев пошел на берег умываться. Он зевал и потягивался, и каждому было видно, что человек устал, безмятежно спокоен и думает только о том, как бы скорей улечься и закрыть глаза.
Слишком часто он зевал и слишком демонстративно потягивался. Уж так-то потягивался, так-то зевал, что и сомнения ни у кого не могло возникнуть в его безмятежном спокойствии.
Я достал сигарету и только полез в карман за спичками, как Пашка подскочил и дал мне прикурить.
— Глаз не спускай, — тихо сказал он, пока я прикуривал.
— Конечно, — негромко сказал я, выпуская изо рта дым.
Я смотрел вслед Пашке, неторопливо шагавшему в деревню, и думал: значит, это верно, что мы с Пашкой оба думаем и чувствуем одно. Подозрения у нас общие, но это ничего не доказывает, может быть, оба мы ошибаемся? Может быть, мы внушаем и себе и друг другу подозрения. Может быть, на самом деле Разгуляев безобидный хозяйственник, добросовестный человек и ни сном, ни духом не виноват в преступлениях, которые мы ему приписываем.