Спящий и мертвый

друг с другом схожи.

Эпос о Гильгамеше

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава 1

В мой первый вечер в деревне я вприпрыжку спустилась с крыльца фермерского дома — внутри остался отец, и включенное радио, и мой маленький неразобранный чемодан со светящимися цветочными наклейками — и пустилась на поиски перевернутого школьного автобуса, который я заметила из окна второго этажа. По обе стороны узкой извилистой тропинки — наверное, коровы протоптали — стояла джонсонова трава выше моего роста, поэтому я шла, вытянув перед собой руки, чтобы чувствовать упругие стебли и щекотные колосья.

— Ты гнешься, потому и не ломаешься, — шепотом запела я строчку из песни, которую написал обо мне отец, и зажмурилась от удовольствия, чувствуя, как колосья хлопают меня по ладоням. — Ты гнешься, потому и не ломаешься, ты только отдаешь, но не умеешь брать, Джелиза-Роза, и я не знаю, что могу для тебя сделать.

И так я шла и шла по коровьей тропе, сворачивая то влево, то вправо, то опять влево, пока не оказалась на лугу, сплошь заросшем лисохвостами и отцветающими колокольчиками поздней весны. Ветерок шелестел во влажной траве, и небо уже начинало тускнеть. Но невысокие колокольчики еще излучали свет, и поэтому я осторожно переступала через них, направляясь к центру луга.

За моей спиной качалась джонсонова трава.

Передо мной грудой ржавого металла лежал перевернутый автобус — покореженный корпус в лохмотьях краски, стекла почти все выбиты, а те, что остались, почернели от копоти. Колокольчики были повсюду, прорастали даже сквозь смятую крышу автобуса, хотя там они были чахлыми и понурыми, как нелюбимые дети. В воздухе так сильно пахло люпинами, что я даже остановилась, не дойдя до автобуса, и поднесла к носу пальцы, чтобы заглушить цветочный аромат знакомой кислой вонью нестираного платья.

Распахнутая настежь автобусная дверь зияла зловещим провалом. Вглядевшись, я различила за ней оплавленное рулевое колесо, полопавшуюся обивку водительского сиденья, сквозь которую торчали пружины и клочья чего-то мягкого. Запах дыма, горелой пластмассы и ржавого железа заполнил мои ноздри. Мне уже исполнилось одиннадцать, но за всю жизнь я ни разу не бывала внутри школьного автобуса. Я и в школе ни разу не была. Так что я протиснулась в перевернутую дверь, глянув на ступеньки над головой, и с восторгом прислушалась, как хрустят под моими кроссовками осколки битого стекла.

Выглянув в перевернутое вверх тормашками окно, я помахала рукой джонсоновой траве, будто мои родители махали мне, стоя на краю тротуара. Потом прошла в дальний конец автобуса, села на пол и стала представлять, как будто в салоне полно румяных ребятишек, которые сидят на обгорелых креслах, смеются, болтают, надувают пузыри из жевательной резинки, пускают бумажные самолетики, и я еду вместе с ними в школу.

С моего места мне был виден второй этаж фермерского дома — первый скрывала высоченная джонсонова трава. Наверху, в третьем окне фронтона, горел свет. В сумерках старый дом казался не серым и обветшавшим, а коричневатым, почти золотистым, скаты проржавевшей металлической крыши отражали солнечный свет, а возле трубы висела крошечная, с ноготь большого пальца, луна.

Скоро повсюду на лугу стали появляться яркие мигающие вспышки, лимонно-желтые огоньки. Это прилетели светлячки, как и предсказывал мой отец, и я смотрела на них, приоткрыв от удивления рот и нетерпеливо ерзая ладонями по подолу платья. Мне хотелось выбежать из автобуса, чтобы поздороваться с ними, но они сами влетели внутрь. Дюжины крохотных бликов материализовались вокруг меня, впорхнув через разбитые окна, и мрачный автобус повеселел.

— Я Джелиза-Роза, — сказала я, подпрыгивая на скрещенных ногах. — Здравствуйте.

Они заморгали, как будто поняли; и чем больше я говорила, тем чаще они моргали, по крайней мере так мне казалось.

— Вы идете в школу. И я сегодня тоже иду в школу.

Напрасно я протягивала руки, пытаясь схватить ближайшего ко мне светлячка; каждый раз, когда я раскрывала ладонь, в ней ничего не было. Так ни одного и не поймав, я решила, что буду давать светлячкам имена, как только кто-нибудь из них мигнет.

— Ты Майкл. А ты Энн. И ты тоже Майкл? Нет, подожди, ты будешь Барби. А это Крис. Вот Майкл.

Автобус вдруг заполнился детьми, которых придумала я сама.

— Сегодня мы отправляемся в большое путешествие, — сказала я им. — Я волнуюсь не меньше вашего.

Солнце почти село. И, если бы не поезд, который меня напугал, я бы, наверное, просидела в автобусе всю ночь, разговаривая со светлячками. Но поезд без всякого предупреждения загрохотал рядом, земля задрожала, и я закричала. Я ведь понятия не имела о том, что в густой траве прямо за лугом скрывается железная дорога, и о том, что каждый вечер в 7:05 по ней проносится пассажирский поезд, сотрясая старый дом.

На миг мне показалось, что земля завертелась быстрее. Поднятый поездом ветер ворвался в автобус, растрепал мои засаленные волосы. Прищурившись, я различила расплывчатые серебристые полосы спальных вагонов и вагонов-ресторанов, в чьих окнах мелькали силуэты людей, потом пронеслись багажные вагоны и, наконец, служебный вагон, с крыши которого, как мне показалось, одинокая фигура махала рукой.

Потом поезд кончился, а вместе с ним исчезли светлячки, которых ветром унесло в поля. Я была одна и по-прежнему визжала от ужаса. По неосторожности я прикусила нижнюю губу так, что лопнула кожа, и я почувствовала на языке вкус крови. Кругом снова все стихло, и только легкий ветерок шевелил высокую траву да трое или четверо сверчков вразнобой настраивали свои скрипки, готовясь к ночному концерту.

Я посмотрела на старый дом, зная, что в гостиной неподвижно сидит и ждет моего возвращения отец. Потом я внимательно оглядела колышущиеся заросли джонсоновой травы, которые в сумерках показались мне еще темнее. Тут живет Болотный Человек, подумала я, вытирая с губы кровь. И решила, что лучше убраться из автобуса до полной темноты. Надо вернуться к отцу, пока Болотный Человек еще спит.

Пора было разбирать вещи.


Глава 2

Когда я вошла в гостиную, отец сидел все в той же позе, в какой я его оставила, — погруженный в опиумный транс, он расправил плечи, стиснул ладонями колени, пятки поставил на пол параллельно друг другу. Его кожаное кресло с высокой спинкой было повернуто к стене, глаза закрывали огромные солнечные очки, которые всегда напоминали мне маску Одинокого Рейнджера.

— Ну, тогда ты — Тонто, — часто говорил он мне дома, в Лос-Анджелесе. — Моя девочка — голливудский индеец.

— Я не Тонто, — отвечала я.

— А кто же ты тогда?

— Не знаю кто, но не Тонто.

И это всегда его смешило. Он ухмылялся, а иногда хлопал себя пальцами по губам и делал так: «Ууу, ууу, ууу», как индейцы по телеку.

Иногда я подхватывала игру и с воплями носилась по квартире до тех пор, пока полоумная тетка под нами не начинала колотить в потолок шваброй.

Но в тот вечер в фермерском доме мой отец сидел, сжав зубы, и две морщины, глубокие, как у старика, тянулись от уголков его губ вниз, убивая всякую возможность улыбки. Так что я ничего не стала говорить ни про Одинокого Рейнджера, ни про школьный автобус, ни про то, как меня напугал поезд. Я вообще ничего не говорила, а только тихо стояла рядом с его креслом и покусывала треснувшую губу верхними зубами, отчего мне было больно и приятно.

Ночь окутала гостиную, сделав ее мрачной и чужой. Без солнечных лучей, льющихся в окно и заглядывающих в каждой уголок, без решетчатой тени от рамы на полу комната уже не казалась такой приветливой, как днем. Даже когда я щелкнула выключателем — пыльная голая лампочка загудела под потолком — и на цыпочках пошла назад к креслу, у меня было такое ощущение, точно вокруг что-то изменилось; так бывает, когда идешь сквозь летящие по воздуху тонкие осенние паутинки, но не видишь и даже не чувствуешь их.

А еще вид отца, уставившегося в стену, где висела потрепанная карта Дании, напомнил мне фотографию Болотного Человека, которую он как-то показывал мне дома. Было уже за полночь, я спала, но он растолкал меня со словами:

— Слушай, мне надо тебе кое-что рассказать, а то забуду. Болотная вода обладает странными свойствами. Люди лежат в ней по несколько тысяч лет и не гниют. Ну, то есть они, конечно, коричневеют, сморщиваются и все такое, но больше ничего с ними не происходит.

Потом он раскрыл библиотечную книжку и ткнул пальцем в черно-белую фотографию: человек железного века, извлеченный в ходе археологических раскопок из торфяника, где он лежал на глубине девяти футов, на его голове была остроконечная шапочка из кожи, вокруг талии — пояс из звериных шкур.

— В книге сказано, что его убили две тысячи лет тому назад, — прошептал он, обдавая меня запахом бурбона.

Тогда я приподнялась на локте и, устало моргая, начала разглядывать хорошо сохранившиеся костлявые останки Болотного Человека, который лежал на боку на мокрой земле и как будто спал: его ноги были согнуты в коленях, скрещенные руки прижаты к животу, подбородок упирался в грудь. На лице застыло выражение добродушия: прикрытые глаза, оттопыренные губы.

— Его убили? — переспросила я.

— Повесили, а потом сунули в какое-то датское болото. Так что перед тобой тип мертвее мертвого.

— А кто его убил?

— Кто знает, — ответил он, захлопывая книгу. — Остается только надеяться, что через пару тысяч лет мы с тобой будем выглядеть не хуже. Это я и хотел тебе сказать.

Потом он поцеловал меня слюнявыми губами в лоб и сказал, чтобы я ложилась спать, а то и мать, и все болотные люди в мире ужасно рассердятся. А когда он, пошатываясь, выходил из комнаты, я попросила его не выключать свет.

— Ладно, детка, — сказал он, — не буду.

Но и свет не очень-то помог. Картинка преследовала меня, как кошмар, и я не могла заснуть несколько часов подряд.

А несколько ночей спустя мне приснилось, что Болотный Человек материализовался в моей спальне и пытается задушить меня подушкой. Веревочная петля перечеркивала его шею, сдавливая горло, обрывок веревки змеей извивался по его груди. А когда он нагнулся ко мне с подушкой в руках, я, наверное, закричала во сне, потому что, когда я открыла глаза, надо мной стоял отец и убирал с моего лица волосы, прядь которых умудрилась как-то залезть ко мне в горло.

— Что это с тобой? — спросил он полушепотом. — Кошмарики снятся?

И взял меня на руки.

Я обхватила его руками за шею, уткнулась лицом в его футболку, и он понес меня в комнату, где спала мать. И, помню, я тогда подумала, что не родился еще такой болотный человек, который справился бы с моим отцом.

Но здесь, в доме, о Болотном Человеке напоминала не только карта, но и лицо моего отца — бесстрастное, все в складках и морщинах, неподвижное, как будто пролежало в банке со спиртом тысячу лет. «Конский хвост» из перетянутых резинкой черных волос свешивался через его плечо на обтянутую водолазкой грудь. В свои шестьдесят семь — почти на сорок лет старше матери — он был поджарым, а его руки остались крепкими и мускулистыми. В тишине гостиной нетрудно было представить, будто он и есть человек железного века, которого только что вытащили из-под земли, посадили в кожаное кресло и повернули лицом к стене, так что его неподвижные зрачки за стеклами темных очков навеки впились в карту геогностических условий Дании.

— Слушайте-ка сюда, — сказал он как-то утром за завтраком своим протяжным южным говором.

Мы с матерью сидели тут же, за обеденным столом, — редкий случай, когда все трое бодрствовали одновременно.

— Тихая, уединенная жизнь в Дании — вот чего нам не хватает. Вот что я надумал.

Он и его группа «Блэк Коутс» играли всю ночь, сначала в одном клубе в Западном Голливуде, потом в другом, а под утро он вернулся домой и принес пакет печенья со вкусом яичницы с ветчиной и сыром из «Макдональдса».

Скорчив гримасу, мать опустила надкушенное печенье и сказала:

— Ну и что нам там делать, в этой твоей Дании? Ты хоть был там когда-нибудь? — Потом перевела взгляд на меня и проворчала: — И как только такое дерьмо ему в голову приходит?

Вопрос не требовал ответа, так что я продолжала молча есть.

Слегка нахмурившись, он сказал:

— Я просто подумал, что, может быть, нам лучше переехать куда-нибудь, где нет телефона. Никто не будет знать, что мы там, и если кому-нибудь захочется меня выследить, то ни меня, ни тебя, ни Джелизу-Розу они не найдут.

— Я никуда не поеду, — сказала мать, проглатывая последний кусок, — даже не пытайся меня уговорить. Дурацкая идея.

— Ну ладно, как хочешь, — ответил он. Не глядя ни на нее, ни на нетронутое печенье на своей тарелке, он уставился прямо на меня и подмигнул. — А мы с Джелизой-Розой, наверное, съездим. Ты как, а?

Я пожала плечами и улыбнулась с набитым ртом.

Мать тряхнула волосами:

— Ной, ты со своей говнюхой можешь убираться когда вздумается. Мне плевать.

Когда она встала, ее халат распахнулся, и она сбросила его на пол одним движением плеч. Рыхлая белизна ее тела содрогалась, когда она выходила из-за стола.

Отец наклонился вперед и прошептал:

— Твоя мать — норвежская королева Гунхильда, вдова короля Эрика Кровавого Топора. Король Харальд пообещал жениться на ней и обманом заманил ее в Данию, она поехала, а ее утопили в болоте. Не очень-то это было красиво с их стороны.

— Совсем некрасиво, — сказала я.

— Думаешь, она это заслужила?

— Нет.

— Нет, — повторил он, разглядывая печенье, — наверное, не заслужила.

Его плечи поникли, а заросший щетиной подбородок навис над тарелкой.

В тот день, когда мы с отцом сбежали наконец из города, он сказал, что земля Ютландии ждет нас. В его рюкзаке лежала карта, которую он вырвал из библиотечной книжки. И когда мы сели в «грейхаундовский» автобус и поехали на восток, глядя, как проплывают за его тонированными стеклами пальмы и многоквартирные дома, отец вытащил ее и расстелил на коленях. Трясущимся пальцем он указал нашу цель — Западную Ютландию, где в глубине великих бескрайних равнин спят болотные люди.

Потом он аккуратно сложил карту и убрал ее в рюкзак, рассеянно шепча:

— Я вижу перед собой ее темные берега, убранные прекраснейшими цветами из садов Создателя, я вижу мужчин и женщин Дании, которые приветствуют солнце мая, встающее на востоке. Я слышу их приветственную песнь — песнь свободы, которую сложил датский народ. Я слышу, как волны разбиваются о датский берег, вторя торжествующим голосам людей.

Я знала, что он вот-вот отключится, как всегда после фортрала, сильного болеутоляющего средства, которое помогало ему держаться на ногах, — так он, по крайней мере, говорил. Но мне было все равно. Я радовалась, что куда-то еду. А еще мне было весело оттого, что королева Гунхильда не смогла поехать с нами, пусть даже приехали мы всего лишь в Техас, а вовсе ни в какую не в Данию.

В тот первый вечер в старом доме я, встав между отцом и висящей на стене картой, спросила:

— Папа, а Ютландия похожа на Техас?

Но он ничего не слышал, так что говорить с ним было бессмысленно. Его дыхание стало неглубоким. А мне хотелось спать.

Выходя из гостиной, я представила, как будто я — это Алиса и лечу все вниз, вниз и вниз по кроличьей норе. Больше всего в «Алисе в Стране Чудес» я люблю это место: «Вот это упала так упала! Упасть с лестницы для меня теперь пара пустяков. А наши решат, что я ужасно смелая».

Я часто просила отца почитать мне его, и он высоким девчачьим голоском говорил: «Дина будет меня сегодня целый вечер искать».

— Диной звали ее кошку, — говорила я.

Надеюсь, они не забудут налить ей молочка в обед. Ах, Дина, милая, как жаль, что тебя со мной нет. Правда, мышек в воздухе нет, но зато мошек хоть отбавляй! Интересно, едят ли кошки мошек?

Тут Алиса почувствовала, что глаза у нее слипаются. Она сонно бормотала:

— Едят ли кошки мошек? Едят ли кошки мошек?

Иногда у нее получалось:

— Едят ли мошки кошек?

Алиса не знала ответа ни на первый, ни на второй вопрос, — подхватывала я, зная наизусть каждую строчку, — и потому ей было все равно, как нос ни повернуть. Она чувствовала, что засыпает. Ей уже снилось, что она идет об руку с Диной и озабоченно спрашивает:

Признайся, Дина, ты когда-нибудь ела мошек?[1]


Вот и в ту ночь в старом доме я, поднимаясь наверх, думала об Алисе.

Она боялась, что пролетит всю землю насквозь, и представляла себе, как смешно будет оказаться среди людей, которые ходят вниз головой. А еще она не будет знать, где она, так что придется спросить у них, как называется их страна. Новая Зеландия? Или Австралия? Но уж, наверное, не Дания, ведь путь в нее лежит не через кроличью нору.


Глава 3

Мой единственный матрас был без простыни. Не было ее и на двуспальной кровати, куда отец кинул свой рюкзак. Наши комнаты на верхнем этаже разделяла ванная, единственная во всем доме, но в ней не было воды. А когда мы приподняли крышку унитаза, оттуда вырвалась такая едкая вонь, как будто где-то в трубе застряли тухлые яйца.

Отец сказал, что придется копать новый колодец. Он говорил, что тут вообще много чего придется сделать.

— Двор надо привести в порядок, — сказал он на второй день нашего путешествия в «грейхаунде». — Мать, пока была жива, нанимала парнишку полоть сорняки и подстригать траву. На чердаке жили белки, но я от них избавился, а то они постоянно грызли проводку и все на свете. К тому же по утрам они вечно устраивали жуткий тарарам, и вообще меня всегда бесило, что они там. Правда, мать их любила. Говорила, что с ними в доме не так одиноко.

Она была права: дом просто пропитан одиночеством, — наверное, потому, что стоит на отшибе. Я часто удивлялась, как это отец позволял своей матери жить там совсем одной. Он купил для нее этот участок в 1958-м, сразу после того, как его третий гитарно-инструментальный сингл «Беглец джунглей» попал в верхнюю десятку. Построили этот дом несколькими годами раньше, а бабушка жила в нем до 1967-го, пока не упала с крыльца и не сломала бедро, после чего умерла в местном доме для престарелых.

— Я тогда подумывал продать дом, — рассказывал мне отец в автобусе, — да моя вторая жена отговорила. Теперь я этому рад.

Дом стал для него убежищем, местом, где можно было спрятаться от всех и сочинять музыку. Он отключил телефон, продал бабушкин телевизор. К тому времени, когда мне исполнилось одиннадцать, у него уже вошло в привычку, прихватив с собой гитару «рикенбакер», садиться за руль «бьюика-ривьера», уезжать на юг и пропадать там по несколько месяцев кряду. Только раз он позвал с собой меня и мою мать, но она сказала:

— Да пошел ты, Ной! Твой Техас — подмышка вселенной. Когда решишь, что Рокочущий и без тебя никуда не денется, возвращайся, мы будем ждать тебя здесь.

«Рокочущим» дом назвала бабушка, не знаю даже почему. Она умерла еще до моего рождения, так что спросить я не успела. Может, это она так шутила, особенно учитывая то, что соседние каменоломни постоянно отравляли жизнь; там, что ни день, динамитом взрывали породу, от взрывов, как от грома, дребезжали оконные стекла, и всякое ощущение уединенности тут же исчезало.

— Когда я покупал для нее этот участок, — объяснял отец, — то предупредил, что она всегда сможет продать его тем же каменоломням, если захочет. По-моему, продай она весь известняк, что лежит под домом, неплохой навар бы вышел. Только у нее и в мыслях ничего такого не было. Ведь и дом и земля были вроде как подарком, так что, по ее мнению, продавать их было бы невежливо. Кое в чем она была жуткой чистюлей, например, ни разу не садилась за руль того голубого «кадиллака», который я ей подарил, — на ее вкус, машина чересчур броская. Зато мы с тобой могли бы на нем сегодня прокатиться.

Поездка в автобусе отца взбудоражила. От долгого сидения у него разболелся позвоночник, который он повредил, когда упал в Чикаго со сцены спиной вперед. Но теперь, когда он сидел на игле, выбирать ему было не из чего. Свой драгоценный «бьюик ривьера» с белыми боками он давно сменял на полную коробку разных таблеток: там были памерган, дексоморамид, диконал, ДФ-118, фортрал и метадон, который особенно любила моя мать. Так что когда мы приехали во Флоренцию, маленький городок милях в десяти от дома, отец застонал, забрасывая рюкзак за спину.

Потом он подал мне мой сияющий чемодан и сказал:

— Как насчет небольшого пикника?

— Пицца, — ответила я серьезно.

— Кто это ест пиццу на пикнике! — проворчал он. — Пора бы уже знать.

— Но ведь пикник не настоящий, — сказала я, идя за ним по проходу.

— Придется обойтись сандвичами. Их всегда берут с собой на пикник. Значит, будут сандвичи.

В продуктовом магазине на Мейн-стрит мы потратили последние деньги на соленую рыбу, чудо-хлеб, арахисовое масло и две бутылки воды по галлону каждая. Одно время мой отец был фигурой довольно известной, но в лицо его знали далеко не все. Тем не менее эффект от нашего появления в магазине мог сравниться разве что с какой-нибудь сценой из черно-белого вестерна, когда распахивается дверь и в салун входит стрелок; едва мы двое — чумазая девчонка и бледный длинноволосый мужчина в огромных солнечных очках — переступили порог, как все головы тут же повернулись к нам, а языки замерли.

Хотя, по правде сказать, в магазине почти никого не было. Во всяком случае, я помню только круглолицего коротко стриженного мальчишку-упаковщика и двух девчонок школьного возраста на кассе: одну латиноамериканку, а другую — белую, обе щеголяли лакированными челками, которые дыбом стояли у них надо лбами.

— Который час? — спросил мой отец.

— И-и-извините, нет ча-ча-часов, — про-заикался парень в ответ, судорожно дергая нижней челюстью и губами. — Часа четыре, наверное.

— Почти четыре тридцать, — ответила чернявая девушка.

— Значит, вы еще работаете.

— До пяти. По субботам до шести.

— Вот и отлично, — сказал отец, беря меня за руку. — А где тут у вас арахисовое масло?

— Центральный проход, рядом с пастилой, налево.

Когда мы вернулись со своими покупками к кассе, отец спросил мальчика-упаковщика, не знает ли он кого-нибудь, кто мог бы нас подвезти.

Девчонки на кассе переглянулись, готовые прыснуть.

— Вам ку-ку-куда?

— К востоку от города, в сторону телефонной вышки на Сатурн-роуд.

— Я с-с-сам могу вас по-по-по-дбро-сить, — сказал парень, разворачивая бумажный мешок. — Мне ка-ка-ка-ак раз по пути, если вы по-по-по-одождете.

— Конечно, — ответил отец. — Спасибо, друг.

Дневное солнце вызолотило асфальт, и мальчишка, везя нас в своем грузовом «ниссане», надел пару черных очков с выпуклыми линзами, — правда, как мне показалось, сделал он это не столько для того, чтобы защитить глаза от ослепительного блеска, разлившегося по проселочной дороге, сколько из-за устрашающих очков моего отца. Звали его Патрик.

— Я живу с де-де-де-едом, — рассказывал он, выжимая газ до отказа, — мы с ним идем на-на рыбалку ве-ве-ве-чером, та-та-та-ак что я слегка то-то-то-ороплюсь.

Потом он спросил, кого мы навещаем и откуда приехали.

— Приехали повидать моих родителей, — соврал отец. — А живем с дочкой в Остине.

Я сидела между ними в кабине, рычаг передач торчал у меня прямо между коленей.

— Э-э-э-это хорошо, — сказал Патрик. — Остин — э-э-э-это здорово! Я здесь по-по-по-очти никого не-не-е знаю. Только что переехал из Да-да-да-лласа. Не здешний. А мой дед з-з-з-десь всю жи-жи-знь.

— Вся жизнь — это большой срок, — сказал отец.

— Д-д-д-а уж, — брызгал слюной Патрик. — Я б-бы, наверное, с-с-с-пятил, проживи я здесь так долго, как о-о-о-он.

И пока Патрик силился поддерживать разговор с моим отцом, я задрала ноги на сиденье и, приподнявшись повыше, стала разглядывать пейзаж поверх приборной доски. Вдоль дороги, которая вилась среди пастбищ, зеленых после весенних ливней, росли кедры и мескитовые деревья. Это был фермерский край. Вдали футуристическим обелиском вставала телефонная вышка, о которой говорил отец; ее красноватые металлические ребра пересекались на фоне неба, наверху время от времени вспыхивал строб.

Отец попросил Патрика повернуть на Сатурн-роуд, и скоро пикап уже подскакивал по петляющей грунтовке.

— Да-да-да-алеко?

— Примерно миля, может, две. Первые же ворота подойдут. Вот здесь можно.

Телефонная вышка осталась позади.

Слева темнела плотная группа кедров.

Справа, под низким пологом облаков, раскинулся широкий луг.

Мимо мелькали готовые к продаже участки, обнесенные заборами из колючей проволоки, на каждом висел плакат, рекламирующий «новые идеи в области семейного строительства, по умеренным ценам». Трава, почти везде объеденная скотом или скошенная, была достаточно густа, чтобы в ней могли спрятаться змеи или броненосцы.

— О-о-о-оленей здесь — море, — сообщил Патрик. — До-о-о-ождей было много, та-а-ак что еды для них на-а-авалом.

Пикап промчался мимо стада лонгхорнов[2] , которые нежились на солнышке у мельницы.

— До заката еще час или два, — пробормотал отец, оборачиваясь, чтобы посмотреть на коров, мимо которых мы только что проскочили.

Притормозив у длинных ворот из натянутой на каркас проволоки, Патрик спросил:

— Здесь?

— Ага, — ответил отец. — Огромное спасибо.

— Бе-е-ез проблем.

Мы выбрались из грузовика и начали разбирать вещи. Перебросив рюкзак через плечо, отец прижал к груди бумажный мешок с едой. Я взяла бутыль с водой в одну руку, чемодан — в другую, отчего одно плечо у меня сделалось чуть выше другого. Белая дорожная пыль, поднятая «ниссаном» Патрика, захлестнула нас и понеслась дальше.

Патрик сказал, что раз в неделю возит в эту сторону продукты и Рокочущий ему по пути, так что если что-нибудь понадобится, чтобы дали ему знать. Потом наклонился закрыть пассажирскую дверь и пожелал нам «уда-да-чи».

Отец кивнул ему в ответ, а я улыбнулась, но он, похоже, не заметил — он уже захлопывал дверь. Потом он развернул пикап, подняв еще больше пыли, и помчался обратно.

В зарослях мескита и кедра раздавался звон цикад. С дороги не было видно ничего, кроме травы. Она пышно разрослась вокруг Рокочущего.

— Давай, — сказал отец, ставя обутую в ботинок ногу на нижний в изгороди у ворот ряд колючей проволоки. Он прижал колючку к земле, и получился проход.

Я пролезла под изгородью, он за мной, натужно кряхтя от боли в спине. Потом мы вдвоем зашагали по размытой дождями подъездной дороге из гравия, каждый по своей колее.

— Трава все заполонила, — пробормотал он себе под нос.

Потом глянул на меня и пояснил:

— Когда на земле не пасут скот, трава становится жадной.

Через полмили, дойдя до развилки между двумя кедрами, мы увидели дом.

— Вот это да! — сказала я, подходя к отцу, который остановился у дерева. — Это что, и есть Рокочущий?

— Он самый, — ответил отец, вытирая ладонью лоб. Рюкзак лежал на земле у его ног, рядом с ним — разорванный пакет с едой.

Не сводя с дома глаз, я опустила свой чемодан и бутыль с водой на землю.

Флагшток без флага стоял почти у самой веранды, опоясывавшей весь дом. На крыше был медный флюгер, только не в виде петуха, как обычно, а в виде кузнечика. И хотя дом почти ничем не отличался от множества других фермерских домов по всему Техасу — та же островерхая крыша и отсутствие перегородок внизу, — его изъеденные непогодой доски, сухие, серые и растрескавшиеся, придавали ему особенно унылый вид. Еще не ступив через порог, я уже почувствовала, что в доме прячутся слои пыли, заросли паутины, крошки и мышиный помет, которые мы вскоре и обнаружили.

— Наконец-то дома, — сказал отец, похоже испытывая облегчение. Он скинул рюкзак, расстегнул молнию, пошарил внутри и вытащил ботиночный шнурок, на котором болтался ключ.

Меньше чем через три минуты я была уже на втором этаже Рокочущего и из окна своей спальни смотрела на перевернутый школьный автобус, а отец внизу вешал карту Дании на стену.

Наступила ночь.

Я сходила к автобусу и вернулась. Теперь я снова была наверху, отец остался в гостиной. На краю единственного матраса, с выцветшим коричневым пятном во всю середину, лежал мой раскрытый чемодан. Бережно я начала вытаскивать вещи, которые успела уложить, — атласную ночную сорочку моей матери и кучку разрозненных частей тела от кукол Барби (четыре головы, две руки, одно туловище, шесть ног; все в свое время выуженные из контейнера со всяким хламом в магазине подержанных товаров). Кроме содержимого того чемодана, тоже купленного в комиссионке, у меня было еще платье, пара трусов, носки и кроссовки, а больше ничего.

Непрерывно покусывая саднящую губу, я аккуратно разложила свои пожитки. Ночная сорочка, сложенная впопыхах, легла отдыхать на матрасную подушку — честь в моем тогдашнем представлении просто королевская. Части кукол заняли свои места вдоль подушки: сначала головы, потом руки, потом ноги и, наконец, туловище.

Потом я застегнула молнию на чемодане, с сожалением отметив, что светящиеся наклейки с цветочками уже начинают отставать, и сунула его под кровать. Пока я стояла на полу на четвереньках, на половицу упала крошечная капелька крови. Тогда я поднесла сложенную ковшиком ладонь ко рту и стала пускать в нее слюну, глядя, как тоненькая красная струйка превращается в лужицу.

— Я умираю, — с притворным ужасом сказала я, подражая голосам актрис из сериалов. — Я больше не могу жить, но мне нельзя умереть.

Я пошла в ванную посмотреться в зеркало. Выпятив нижнюю губу, я увидела на ней узенькую трещинку, из которой сочилась кровь, но, к моему разочарованию, ничего больше. Тогда я сплюнула в раковину, надеясь, что мой плевок станет вдруг большим и ярко-красным. Но он не стал. И вообще оказался почти совсем прозрачным.

— Вы будете жить,— сообщило мне мое отражение, копируя манеру телевизионного доктора. — Вас ожидает полное выздоровление.

— Спасибо, спасибо, — ответила я ему. — Вы подарили мне надежду.

Потом я открыла кран, молясь, чтобы из него вытекло хоть немного воды почистить зубы. Но ничего не произошло. «Ну и ладно, — здраво рассудила я, — все равно у меня нет с собой ни щетки, ни пасты». А когда я прижала к зубам палец и поводила им взад-вперед, как будто это была зубная щетка, из трещинки на моей губе вытекла еще одна капелька крови.

Мое отражение ухмыльнулось, и я увидела, как кровь пачкает мне зубы.

— Теперь ты вся красная, — сказала я, имея в виду свои оранжевые волосы, веснушки и гиацинты на платье.

— Просто отвратительно! — воскликнуло мое отражение с английским акцентом, заслышав музыку, которая едва доносилась из спальни отца. — Какой ужасный шум, Джелиза-Роза!

— Да, пора положить этому конец, — ответила я, поворачиваясь к зеркалу спиной.

И направилась к другому выходу, который вел в соседнюю спальню.

Когда я вошла, дверные петли заскрипели, как в каком-нибудь фильме ужасов, так что я остановилась на пороге, посасывая нижнюю губу и оглядывая комнату: рюкзак на кровати, зажженный ночник на тумбочке, тощий истоптанный коврик на полу. Отцовская спальня ничем не отличалась от моей, только матрас у него был двуспальный и пятно на нем больше. На подоконнике, в изголовье кровати, карманный радиоприемник передавал музыку: «Детка, как ты завела меня, я так завелся, что себя не помню»,— и я вспомнила, как, пока мы ехали на «грейхаунде» через пустыню, отец все время прижимал этот приемник к уху, то слушая с закрытыми глазами, а то и засыпая под музыку, новости или атмосферные помехи.

— Как ты завела меня, как ты меня завела, — напевала я, подходя к матрасу.

Содержимое рюкзака лежало маленькой кучкой на кровати — нестираная одежда да пустая бутылка из-под персикового шнапса сверху. Коробка из-под сандвичей, когда-то полная разных таблеток, опустела и была теперь надета на горлышко бутылки, точно какой-то хитро придуманный презерватив. И я представила себе, как мой отец все глотает, глотает, глотает таблетки, а потом вздыхает с облегчением и ждет, когда начнутся галлюцинации и завихрения. «Завихрения, — так он их называл, — выметают у меня из головы всякую дрянь».

Я залезла на матрас и подобралась к подоконнику. Раздвинув шторы, я увидела вспышку стробоскопического света на далекой телефонной вышке.

И больше ничего.

Я даже не знала, что за окном бывает так темно. Казалось, все на свете, кроме стробоскопа да пары мотыльков, которые бились в стекло, провалилось в какую-то черную яму. Остались только я, мой отец, Рокочущий да радио. Джонсонова трава исчезла. И горизонт тоже.

Подражая Патрику из магазина, я прозаикалась:

— Я-я-я бы с-с-спятила, п-п-роживи я здесь так долго, ка-а-ак он.

Потом взяла с подоконника радио и пошла к себе.


Глава 4

Я лежала голая, забросив руки за голову. Платье я кинула на пол, поверх кроссовок с носками, а рядом со мной на тумбочке распевало блюзы карманное радио. Материна ночная сорочка, розовая, гладкая и блестящая, покрывала меня с головы до ног. Я чувствовала запах ее тела, навязчивый и неистребимый. Сорочка была такая огромная, что в какой-то миг я просто в ней потерялась — мои руки царапали ткань изнутри, ища рукава, голова тыкалась в шелк, не находя выреза.

«Безголовая домохозяйка, — подумала я, — хлопает руками, как курица крыльями».

Когда я наконец пролезла в воротник, мои наэлектризованные волосы стали дыбом. Я закатала рукава повыше и попробовала покружиться, как дервиш. Но длинная сорочка мешала, так что пришлось мне остановиться.

— Ты спятила, — сказала я себе, беря радио. — Совсем с ума сошла.

— Ну вот, похоже, последняя надежда на то, что пойдет дождь, почти улетучилась, — хриплым голосом сообщил диджей вслед затихающей песне. — Что ж, вместо ударов грома послушаем мистера Джона Ли Хукера, который по просьбе Джима из Саладо сейчас споет свое «Бум-бум-бум» для всех клиентов пристани Стиллхауз на Холлоу-Лейк.

Ah-boom boom boom, I wanna shoot ya right down!

Когда я спускалась вниз, в руке у меня вибрировал Джон Ли Хукер. Сорочка путалась под ногами, так что шагать с одной скрипучей ступени на другую надо было с оглядкой. И все же я добралась до конца лестницы без приключений, представляя, как будто я — прелестное маленькое привидение, которое спархивает вниз по лестнице в темную столовую. Когда я одолела последнюю ступеньку, подол сорочки заскользил по половицам, поднимая пыль. Ну и ладно. Все равно все кругом было пыльное — и длинный обеденный стол, и дубовый буфет, и даже воздух, которым я дышала.

— А-а-а-ап-чхи! — притворно чихнула я, надеясь привлечь внимание отца.

Справа от лестницы была кухня, а слева столовая и гостиная, разделенные плитой, которую топили дровами. Поскольку никаких перегородок в нижней части дома не было, то заглянуть во все комнаты по очереди было легче легкого, особенно стоя на нижних ступенях лестницы.

— А-а-а-ап-чхи! — снова чихнула я, но отец все так же неподвижно сидел в гостиной, и тогда я повернулась кругом и скользнула в кухню.

Прислонив радио к плите, я порылась в мешке с продуктами и вытащила еду на стол. И тут на меня напал жор.

Соленая рыбина нырнула в банку с арахисовым маслом, пробив блестящую корочку.

За ней последовали другие.

Джон Ли Хукер давно уже отпел свое, и кухня оглашалась звуками кантри. Я жевала в такт взвизгиваниям скрипок и топоту ног танцоров.

Я отпила из галлонной бутыли, облив водой сорочку.

Затем мой указательный палец превратился в нож и стал размазывать арахисовое масло по куску чудо-хлеба. Так я продолжала есть и пить, дожидаясь приятного чувства тяжести в желудке.

Когда я наконец наелась, у меня уже закрывались глаза. Арахисовое масло покрывало мое нёбо, десны, и я чувствовала себя довольной, сытой и сонной под звуки «КВРП, эклектической музыки для эклектических умов».

Усталость толкнула меня на пол.

Когда сорочка, точно одеяло, складками улеглась вокруг меня, я впервые за все время ощутила, какой он теплый, Рокочущий, — точно специально затаил дыхание, чтобы не расставаться с теплом. Но на полу все равно было прохладнее, чем где-либо еще. И по радио заиграли «Перекати-поле», одну из медленных песен моего отца, так что не грех было и отдохнуть чуток.

В блаженный миг между сном и явью я представила себе отца, как он стоит на сцене какого-нибудь лос-анджелесского шалмана, а темно-синий луч прожектора падает на него, зажигая блики на его черной кожаной куртке и штанах. Широко расставив ноги, с гитарой наперевес, точно с автоматом, он приподнимает верхнюю губу и говорит: «Эта песня посвящается двум главным женщинам моей жизни, моей дочке и моей красавице жене».

Элвисовский момент, как он это называл. В каждом концерте должен быть такой.

Перекати-поле по двору катит,

Куда она направится, с кем же будет жить?

Перекати-поле в памяти моей,

С кем она останется, кто по нраву ей

Мать вечно хвасталась, что это посвящено ей, и я никогда не слышала, чтобы отец ей возражал. Он написал эту песню, когда гастролировал в Англии в начале семидесятых. Там они и встретились. Моя мать — худая до прозрачности восемнадцатилетняя девчонка, которая только что вырвалась из Бруклина, но уже заимела собственного азиатского гуру по имени Санджуро. А еще у нее были «Зе Ху», точнее, их ударник, Кит Мун. К тому времени мой отец уже стал идолом каждого, кто брал в руки гитару; славу ему принесли инструментальные композиции пятидесятых, а его эмоциональная, яростная манера игры оказала влияние на молодого Пита Таунсенда. Однако Пит, услышав концерт моего отца в Лондоне, был явно разочарован. Вся программа состояла из одних только кантри-стандартов, в основном каверов Хэнка Уильямса и Джонни Кэша. После шоу Пит Таунсенд зашел за кулисы, но оставался там ровно столько, сколько понадобилось, чтобы пожать отцу руку, а потом насупился и вышел.

— Уверен, что позже он написал об этом песню, — заметил однажды отец, в очередной раз пересказывая мне историю о том, как его познакомили с матерью. — «Встреча панка с крестным отцом» — это наверняка про меня. Не очень-то лестное посвящение.

Зато Мун-Болтун был в восторге.

— Не буду делать вид, что мне не нравится кантри, — заявил он, — потому что я его обожаю!

В гримерку к отцу он заявился в костюме ортодоксального еврея, и от него разило бренди и притворством.

— Музыкальная инновация, шаг вперед-назад, — утомительно веселился он. — Прямо как Моцарт, только по-другому! Гордиев узел из ботиночного шнурка!

И тут в качестве подарка он выставил вперед мою мать — «безумная бикса в качестве приятного вознаграждения», — которая, вальсируя, вплыла в гримерку, наряженная как Пеппи Длинныйчулок. Высокая и худая, она больше походила на мальчишку, чем на девушку, щеки у нее были в веснушках, голубые глаза сияли.

— Не знаю, была это любовь с первого взгляда или нет, — говорил мне отец, пока мы ехали на «грейхаунде», — но, во всяком случае, чертовски похоже. Сначала у нас все было здорово, и долго еще оставалось здорово, потому что с ней я чувствовал себя ребенком… да и деньги тогда еще водились. И она знала, где можно достать дешевый диаморфин, так что я еще и сэкономил, потому что, когда мы с ней повстречались, я покупал дорогой китайский героин. А она доставала коричневый и медицинский героин за куда меньшую цену, чем та, что я платил за номер четвертый. Твоя мать была женщиной со связями, Джелиза-Роза. Даже когда мы перебрались в Лос-Анджелес, она всегда знала, кому звонить и куда идти.. А до того как стать ленивой и толстой, она еще и готовила так, что только есть успевай. Стряпала буритос, пиццу и всякие другие штуки из теста. Мне всегда этого не хватало. Жаль, что ты ее такой не застала. Она была настоящая прелесть.

С тем же успехом он мог рассказывать мне о первом попавшемся прохожем с улицы. Мать спала дни напролет, на обед ела батончики «Кранч» и разговаривала сама с собой по ночам. И никакой прелестью она не была.

Не знаю точно, когда именно я стала ее ненавидеть, но, кажется, это началось, когда мне исполнилось девять лет. К тому времени мои родители уже окончательно сели на иглу. Отец даже выступать не мог — отощал так, что едва волочил ноги. Мать, наоборот, разнесло до такой степени, что, когда она вылезала из постели — а это бывало не часто, — пружины, казалось, издавали стон облегчения, а матрас еще долго сохранял отпечаток ее тела.

В девять лет у меня появились две обязанности по дому — массировать ноги матери и стерилизовать и наполнять шприцы. То и другое я делала на совесть, утешаясь лишь тем, что игла у меня всегда чистая и всегда наготове. Поскольку отец считал, что школа оглупляет детей, меня учили дома, однако все мое образование сводилось к чтению украденных из библиотеки книг (в основном это была классика, слишком серьезная для моего понимания) и просмотру дневных передач на ПБС.

Как только я просыпалась, первый урок начинался на кухне, где я наполняла шприцы концентрированным отбеливателем из кофейной чашки, а потом сливала его в раковину. Повторив процедуру дважды, я споласкивала шприц и иглу холодной водой. Потом набирала немного ширева из сахарницы, где оно обычно хранилось, и разводила коричневый порошок в чайной ложке теплой воды с добавлением витамина С. Потом, взобравшись на стул, я зажигала газовую плиту и держала ложку над горелкой, пока нержавеющая сталь не нагревалась, а оставшиеся в ложке частички не растворялись в поднимающихся со дна пузырьках.

Как только раствор был готов, я наполняла им шприц и несла свое домашнее задание в гостиную на проверку. Отец обычно сидел в обнимку с гитарой на полу или лежал на диване, тупо уставившись в телевизор.

Иногда он говорил «Доброе утро», беря шприц у меня из рук. Но чаще молчал.

Он находил большую вену у себя на внутренней стороне руки, тщательно прицеливался, делал укол, а потом — в краткий миг перед тем, как на него нисходил кайф, — уносил остатки в спальню матери.

Когда утренний ритуал заканчивался, почти до самого вечера я была никому не нужна. Перемена длилась часами. Я могла сколько угодно смотреть телевизор или составляла вместе стулья от обеденного стола, накрывала их нестираной одеждой и грязными простынями, которые валялись по всей квартире, и устраивала себе посреди гостиной шатер. Там я спокойно ела, а кукольные головки составляли мне компанию.

На завтрак я обыкновенно съедала пару пачек эскимо из морозильника. В обед выбирала между печеньями «Поп Тартс» и «Наттер Баттерс». Ужин состоял из бутылки «Доктора Пеппера», батончика «Милки Уэй» и тоста с корицей.

Когда запас «Милки Уэй» подходил к концу, я заменяла их материными «Кранчами», которые мне запрещалось трогать. И хотя она, бывало, неделями не выходила из спальни, какое-то чутье всегда подсказывало ей, что я совершила очередной набег на ее сласти; растирая ей ноги на ночь, я неизменно расплачивалась за нарушение правил тем, что получала пинок в подбородок, от которого не успевала увернуться.

— Сколько тебе еще повторять! — каждый раз говорила она. — Жалкая тварь, ты ничему не учишься! И когда ты только усвоишь, что чужое брать нельзя!

Но кое-что я все же усвоила: героин давал успокоение отцу, прогоняя прочь тяжелые мысли, от которых иначе некуда было бы деться. Моей матери, которая прожила короткую и совершенно никчемную жизнь, героин не давал ничего. Еще подростком она отдала себя наркотику целиком, но конечный результат оказался весьма посредственным. Ее подогретая наркотиком полусонная болтовня была лишена всякого смысла. Так что, подходя к ее кровати, я всегда знала, кто из нас по-настоящему жалкая тварь. А еще я знала, что она обязательно лягнет меня или запустит мокрой тряпкой, которой она обычно вытирала свое распухшее лицо. Только она не могла ударить так, чтобы сделать по-настоящему больно. В основном она просто болтала всякую чепуху. Иногда связную, а иногда и нет.

Пока я разминала жирные бледные ноги матери, старательно вжимая кончики своих пальцев в рыхлую кожу, ее язык, казалось, болтал совершенно независимо от ее воли. «Слюнявая маленькая наркоманка» — вот как она называла меня, и я понимала, что сейчас начнется словесный обстрел. Она болтала как по писаному, сценарий лишь слегка менялся раз от раза:

— Ломка — вот через что я прошла, а все ради того, чтобы ты не родилась наркоманкой. А ты была вредная и дерганая, чуть что — сразу вопли до потолка, спазмы, конвульсии. Так вот, твой папочка вдувал дым тебе в рот, чтобы ты не орала, понятно? Наверное, это тебе повредило, но тут уж я не виновата. Потому что я кормила тебя грудью столько, сколько положено, и не слушай, что они говорят, грудное молоко никогда по-настоящему с наркотиком не смешивается. Это твой папочка виноват, что ты такая. Не я. Я тебя любила.

С трудом переведя дух, она промокала замусоленной тряпкой лоб и поднималась на локтях, заставляя стонать кроватные пружины. Голос ее резко менялся, становясь мягче.

— Джелиза-Роза, ты знаешь, что я люблю тебя? Сладкая моя, я так перед тобой виновата. Принеси мне дозу и чего-нибудь поесть, а я в следующий раз сделаю для тебя что-нибудь хорошее. Обещаю.

Я всегда играла свою роль до конца: кивала головой, зная, что она врет и никогда не сделает для меня ничего хорошего, ни в следующий раз и никогда вообще. Отходя от ее кровати, я неизменно выдавливала из себя улыбку, внутренне изнемогая при мысли о том, что мне придется снова войти в эту спальню, снова прикоснуться к этим раздутым икрам.

Так что в тот день, когда она вся посинела и умерла от нарушения деятельности легких, я на одной ножке скакала по комнате и насвистывала музыкальную тему из «Улицы Сезам», самую веселую песенку в мире.

— Это метадон ее убил, — сказал мой отец, который лежал на диване, весь осунувшийся и плохо соображающий. — Надо было держать ее на герыче: уменьшить ежедневную дозу и продолжать давать.

Типичная логика наркомана: в надежде, что все-таки удастся завязать, он променял «бьюик» на гору таблеток, хотя и знал, что к метадону привыкают быстрее, а значит, он еще опаснее, еще убийственнее, чем героин.

Закрыв лицо руками, он сказал:

— И вот она мертва, а я остался без машины.

За неделю до этого они с матерью решили перестать ширяться героином. Тяжелое решение далось не само собой, а только после того, как в нашей квартире побывали грабители.

Помню, поздно ночью я проснулась от грохота: кто-то ломился в нашу дверь, а отец орал:

— Убирайтесь отсюда на хрен! Я же сказал: к четвергу деньги достану! Поговорите с Лео, он в курсе!

Потом раздались другие голоса, спокойные и угрожающие, они говорили:

— Ладно, Ной, это мы уже слышали. — И еще: — Хватит мозги парить, понятно?

Лежа в постели, я притворилась, что мне снится страшный сон.

На следующее утро, едва проснувшись, я застала отца в кухне. Он высыпал содержимое сахарницы в раковину. Руки у него ходили ходуном, а зубы клацали, так что он еле выговорил:

— Привет, малышка.

Микроволновки не было. Тостера тоже.

Из гостиной исчезли телевизор и видик.

— Болотные люди побывали у нас в гостях, — сказал мне отец. — Но теперь все будет хорошо. Мы с твоей мамой поговорили. Все будет как надо. Вот увидишь.

И я заплакала — не от радости или облегчения, а от ужаса, в который приводила меня одна мысль о том, что болотные люди побывали в нашей квартире.

Отец отставил жестянку в сторону.

— Ну, не надо, — сказал он, — все же хорошо. — Потом попытался поднять меня на руки, но не смог, не хватило сил. Тогда он просто прижал меня к себе, потрепал по шее и сказал: — Ну, вот, видишь, когда папа в последний раз тебя обнимал? Все уже стало лучше. — Я чувствовала, как дрожат его пальцы, как выступает на ладонях пот. — Не о чем беспокоиться, маленькая моя. — И я почти ему поверила.

А в тот день, когда в их спальне лежал труп моей матери, пришла моя очередь утешать. Последствия передоза длились часов двенадцать, пока все не кончилось. Сначала она просто неровно дышала, но под конец стала вся синяя, зрачки превратились в маленькие точки, а отец все надеялся, что она выкарабкается. В последней попытке привести ее в чувство он плеснул холодной воды ей на лицо, но это не помогло.

— Ну, пожалуйста, не грусти, — говорила я, прижимаясь головой к его плечу. — Поедем в Ютландию, если хочешь.

Тут он даже усмехнулся:

— Вот было бы здорово!

— Да, — добавила я, — а еще теперь можно есть ее батончики.

Тут он прижал меня к себе и сказал:

— Никому тебя не отдам. Не будет этого. Мы уезжаем, ладно?

— Ладно.

Пока я торопливо собирала вещи, отец завернул мать в простыни с головой. Потом позвал меня.

— Будь она кораблем викингов, — объявил он, — мы похоронили бы ее с лошадьми, едой и золотыми блюдами.

Он уже надел свой рюкзак, ему явно не терпелось уйти. Я стояла рядом с ним с чемоданом в руке и смотрела на спеленатый труп. Даже в смерти от нее воняло немытым телом.

— Хочешь что-нибудь сказать?

Я пожала плечами:

— Не знаю. Она похожа на мумию.

Он вздохнул:

— Ну и ладно, а я все ей сказал, пока она была жива, так что нечего попусту тратить время.

Порывшись в кармане, он вытащил оттуда зажигалку «Бик», щелкнул ею и попытался поджечь матрас. Но пламя никак не занималось, так что в конце концов он бросил эту затею и сказал:

— Все равно идея была дурацкая. Так ведь можно и дом спалить со всеми, кто в нем есть.

Когда мы второпях выходили из комнаты, я в последний раз оглянулась на мать, вспоминая, как она хрипела перед смертью. Ее легочные артерии полностью забила сгустившаяся кровь, жидкость начала проникать через капилляры в легкие. В предсмертной агонии она так взбрыкивала своими рыхлыми ногами, что казалось, кроватные пружины вот-вот лопнут.

— Пошли, — позвал отец. Он ждал в конце коридора. — Не смотри на нее, это к несчастью.

— Мама и правда мертвая, — сказала я, поворачиваясь к нему.

Стискивая ручку своего чемодана, я подумала: бедная королева Гунхильда, надо же, взять и вот так утонуть в болоте.


Глава 5

Была еще ночь, когда появился таинственный поезд. Его свист ворвался в мои сны, прикинувшись звонком в дверь.

Лежа на холодном кухонном полу, я слушала, как вдоль бабушкиного участка внезапно налетевшим шквалом несется товарняк, и представляла себе школьный автобус, который дрожит на лугу. Свист становился все слабее, и скоро я уже не слышала ничего, кроме ночного диджея, который женским голосом читал по радио новости:

– Из Белого дома получена неясная информация, противоречащая более ранним заявлениям…

Я протерла глаза и зевнула. Потом села и, сощурившись, оглядела кухню.

Открытая бутылка стояла на краю стола. Крошки печенья усеивали пол. Халат был в мокрых пятнах от воды, которую я неаккуратно пила прямо из бутылки. Но в горле у меня было сухо, а когда я лизнула трещину на губе, то вместо крови почувствовала вкус арахисового масла.

— Чудо, — шепнула я себе, ощущая, как маслянистая жидкость начинает курсировать по моим венам. И если бы в тот момент мне не стало вдруг одиноко, то я, наверное, рассмеялась бы при мысли о том, что я теперь Девочка Арахисовое Масло — кожа, кости и паста из съедобных семян.

Поднявшись с пола, я позвала:

— Папа? Я на кухне!

Полы халата все время лезли мне под ноги, так что я притворилась, будто это такие атласные тапочки, и зашаркала ими к плите. Там я взяла в руки радио и зашаркала прочь из кухни, через столовую в гостиную.

— Папа? Я была на кухне. Папа?

Я надеялась, что, услышав мой голос, отец проснется, точно разбуженный криком петуха. Его лицо снова приобретет осмысленное выражение, неестественная неподвижность пройдет. И он проворно поднимется с кресла. Но, стоя перед ним с карманным радио в руках, я заметила только одну перемену в его внешности. В тусклом свете лампы было видно, что его губы посинели, а грудь перестала опускаться и подниматься в такт дыханию. Приподняв темные очки, я натолкнулась на леденящий душу взгляд — оба зрачка сократились так, что от них остались едва заметные точки, — и тут же опустила их на место.

— Я тебе вот что принесла, — сказала я, кладя радио ему на колени. Потом устроилась на полу у его ботинок, накрыв халатом колени, и стала смотреть вверх, на его неподвижную фигуру.

— Три человека погибли в автокатастрофе, — сообщил диджей. — Автобус с девушками из группы поддержки Техасского университета в Остине перевернулся вчера возле Джорджтауна, тренер и две девушки погибли. Семеро ранены, четверо находятся в тяжелом состоянии. Причины катастрофы выясняются.

Я тут же вспомнила, как, пока мы ехали на «грейхаунде», отец все время прижимал к уху приемник, вслушиваясь в подобные сообщения.

— Меня будут искать, — говорил он мне. — Надо отслеживать информацию по мере поступления. — Но за всю дорогу никто так и не упомянул ни о нем, ни о трупе моей матери, что, кажется, его слегка обескуражило. — Похоже, никому я не нужен, Джелиза-Роза, — сказал он потом. — Вшивого газетного заголовка и то не заработал.

И вот теперь, сидя перед ним на полу, я захотела рассказать ему о том, как он нужен мне и как хорошо быть с ним в Рокочущем, хоть это и не Дания. Мои усталые, слипающиеся глаза невольно наполнились слезами.

— Ты не виноват в том, что она умерла, — сказала я. — Все равно она была плохая.

— Ладно, не раскисай, — представила я себе его ответ. — Все в порядке.

Но ничего не было в порядке, и я так ему и сказала.

— Все очень плохо!

Я скорчилась на полу рядом с его ботинками, моя грудь судорожно поднималась и опускалась.

— Все нормально, — сказал бы он мне. — Тебе ничто не угрожает.

И я представила себе, как его рука нежно гладит меня по шее, успокаивая.

Измученная, я снова начала засыпать. Но прежде чем сон окончательно сморил меня, я представила себе Болотного Человека — как он лежит на своем торфяном ложе. Вот он лезет из-под земли наверх, и его кости глухо скрежещут. Но в ту первую ночь в деревне мысль о нем почему-то показалась мне не такой страшной.

— Он лежит там уже тысячу лет, — сказал отец однажды. — Лежит себе и ждет, когда можно будет вернуться к жизни.

— Пожалуйста, вернись к жизни, — взмолилась я, осознавая сквозь сон, что радио на коленях у отца слышно все хуже, потому что в нем садятся батарейки. — Пожалуйста.

Снаружи подул ветер, он со свистом пролетал по террасе, звенел веревкой о пустой флагшток. Старый дом вздрагивал. На лугу едва заметно покачивался пустой школьный автобус, колыхалась джонсонова трава. Вдалеке прогремел гром. Но я уже снова спала, а ветер врывался в мои сны звуком рога, и мне снилось, как будто таинственный поезд одиноко свистит где-то вдалеке и, пыхтя по голой бесприютной равнине, уходит все дальше и дальше от нас.


Глава 6

Я зевнула с таким ощущением, будто только-только начало светать, но солнечные лучи, проникавшие сквозь окно и наискось ложившиеся на дощатый пол, сказали мне иное. В комнате стало тепло, она наполнилась светом и тенями. Солнце уже добралось до нижней половины моего халата, и я пошевелила пальцами ног, глядя, как пылинки танцуют в его лучах.

— Доброе утро, — шепотом пожелала я самой себе, отрывая голову от отцовских ботинок, не самой удобной подушки.

Тут я все вспомнила, вскочила и развернулась на босых пятках к отцу:

— Доброе… — утро.

Кожа, ставшая бледной вчера вечером, теперь совсем посерела. Зато на ушных мочках, подбородке, предплечьях и кончиках пальцев появились неприятные красновато-лиловые пятна. Мне показалось, что за ночь его оцепенение прошло. Жесткие складки вокруг носа и губ разгладились, лицо обмякло, стало почти добродушным. При дневном свете он походил на тряпочную куклу, мышцы больше не делали жестким его тело. На минуту я взяла его руку в свою, настороженно вглядываясь в солнечные очки. Холодным он не был. Даже наоборот, температура его тела была такая же, как в комнате. А на щеках у него начала расти щетина.

Я не очень-то испугалась. Он проделывал такое и раньше; дома, в Лос-Анджелесе, он иной раз просиживал перед телевизором дни напролет, неподвижный, как статуя, или сворачивался на диване клубком и спал, спал, спал, так что не добудишься. Потом вдруг шевелился. Вставал с дивана, варил себе кофе, находил чего-нибудь поесть и опять улыбался как ни в чем не бывало. Один раз я даже спросила:

— Ты был мертвый?

А он ответил:

— Солнышко, меня ничем не убьешь. Папа просто устроил себе каникулы. Обыкновенные каникулы, как и твоя мама время от времени. Мы просто прикидываемся мертвыми, понятно?

Так они и прикидывались мертвыми дни напролет, пока я со своими игрушками сидела у телевизора и ждала, когда они оживут. И они всегда оживали. Правда, теперь мать умерла по-настоящему; я это знала. А отец… отец снова притворяется. Устроил себе каникулы в Дании или еще где-нибудь. Так ведь не бывает, чтобы человек просто сел в кресло и умер. Когда умирают, то катаются по постели, обливаются потом, кричат. Как по телеку, когда люди истекают кровью, хватают ртом воздух или падают на землю в страшных мучениях. Они держатся за живот и лежат с выпученными глазами до тех пор, пока все не кончится. Я миллион раз видела, как люди умирают по телеку, и ни разу не было такого, чтобы кто-нибудь просто сел и замер. Они не прикидывались мертвыми и не отправлялись на каникулы. Они умирали — как моя мать.

— Ты снова на каникулах?

Не дожидаясь ответа, я схватила с его колен молчащее радио и прижала его к уху. Покрутила туда-сюда громкость, прошлась из конца в конец по всей шкале настройки. Ничего не работало. Тогда я со вздохом вернула радио отцу.

— Потому что если ты не на каникулах, — сказала я ему, — тогда это не смешно, вот.

Мне захотелось бешено промчаться по комнате, топоча ногами от злости. Но желание пойти пописать, от которого у меня все сводило внутри, оказалось сильнее.

— Тогда я с тобой тоже не разговариваю, — сказала я отцу. — Ты ведешь себя некрасиво, так и знай. Вот увидишь, тебе это тоже не понравится.

И я с негодованием зашагала к двери, задержавшись лишь для того, чтобы выпутаться из халата, после чего, голая, бросилась вон из дома.

Сразу за крыльцом начинались заросли джонсоновой травы, а над ней раскинулось ясное небо. Я обогнула торчавшие из досок проржавевшие гвозди, щурясь от солнца, которое грело мне ноги и живот. Спустившись во двор, я присела у нижней ступеньки на корточки и начала писать в траву. Моча вырывалась из меня пульсирующей струей, брызгая мне на лодыжки. Наконец подо мной образовалась целая лужа, такая большая, что мне пришлось раздвинуть ноги пошире, чтобы не попасть в нее.

Когда струя иссякла, я с несказанным облегчением подняла голову, и вдруг, к своему изумлению, увидела олениху, которая стояла всего в каких-то двадцати футах от того места, где скорчилась на земле я. Она вышла из зарослей джонсоновой травы и, нагнув длинную шею, щипала крапиву у себя под ногами. Это было так неожиданно, что я с перепугу не сразу сообразила, что делать. Но потом набрала побольше воздуха в легкие, выпрямилась и сказала:

— Привет, ты что, есть хочешь?

Ее голова тут же взметнулась вверх, уши задергались, огромные глазищи уставились на меня. Не спуская с нее глаз, я наклонилась и выдернула пучок травы, обильно политый моей мочой. Потом пошла вперед, осторожно ставя одну ногу впереди другой и протягивая ей траву на раскрытой ладони. Но стоило мне приблизиться, как она рванулась прочь. Тут-то я и заметила, что ее левая задняя нога как-то странно волочится, будто где-то у бедра переломилась кость.

— Стой! — завопила я, глядя, как она, припадая на хромую ногу, скакнула в траву и скрылась по ту сторону коровьей тропы. — Вернись! — Моя ладонь сжалась в кулак, давя травинки, потом они упали на землю. — Глупая, я же покормить тебя хотела!

Я раздумывала, не броситься ли за ней вдогонку. Я надеялась, что, когда она увидит, как быстро я умею бегать, она станет моим другом. Тогда я смогу ее покормить, приласкать и даже привести в дом, где она отоспится. Я представляла себе, как мы будем прижиматься друг к другу в кухне, где она будет жить, пока не срастется ее нога, перевязанная халатом, словно шелковым бинтом. Но тут я услышала какой-то шум и возню у себя за спиной, и мысль о преследовании оленихи сразу же вылетела у меня из головы.

Стоило мне обернуться, как шум тут же прекратился. Прикрыв глаза ладонью как козырьком, я оглядела крышу террасы. Но ничего необычного не увидела. Тогда я запрокинула голову, взглянула на скат крыши, нависавший над террасой, и тут же оказалась лицом к лицу с серой белкой; застыв на месте и подняв пушистый хвост над головой, та внимательно изучала голого ребенка внизу.

— Я тебя вижу, — ухмыляясь, сказала я. — Я знаю, что ты здесь. От меня не спрячешься.

Подергивая хвостом, белка отрывисто затараторила, выпустив в меня целую очередь неразборчивых раздраженных звуков. Пометавшись немного по самому краю крыши, где она то и дело застывала и искоса поглядывала на меня, белка проворно соскочила на землю и заспешила к восточному краю Рокочущего. Я побежала через двор за ней, попутно расцарапав себе бедро о выросший из-под крыльца куст крушины.

— Что ты сказала? — переспросила я.

С ловкостью Человека-Паука белка взлетела по внешней стене дома, сделав несколько остановок по пути, чтобы обследовать деревянную обшивку. На высоте второго этажа, у окна отцовской спальни, рядом с которым виднелась широкая дырка от сучка, она остановилась. И хотя отверстие, казалось, было для нее маловато, белка просунула в него голову и передние лапы, протрещала что-то, вертя задом и хвостом, а потом без всяких усилий скользнула внутрь.

— Эй, подожди, — крикнула я, надеясь, что белка услышит и вернется. — Я не поняла, что ты сказала.

Из-за того, что дырка в обшивке была рядом с окном отцовой спальни, я представила себе, как белка обследует его комнату, роется в рюкзаке, стоящем на матрасе, обнюхивает пустую бутылку из-под шнапса. А еще я вспомнила документальный фильм, который мы с отцом как-то смотрели по ПБС, — там было про белок, про то, какие они умные, как они ловко повисают вниз головой на ветках, воруют семена из птичьих кормушек и как перепрыгивают с дерева на дерево, чтобы не попасть в ловушки, которые разгневанные домовладельцы расставляют на газонах.

— Те же голуби, только без крыльев, — говорил про них мой отец.

Иногда мы с ним подолгу гуляли в Лос-Анджелесе вдоль реки. Каждый раз, когда мы приходили в Уэбстер-парк, он забавлялся тем, что распугивал голубей с дорожек, пытаясь достать их своими длинными ногами. Но если голубей он просто не любил, то белок по-настоящему ненавидел.

— Они как крысы, — объяснял он. — Могут сгрызть что угодно, хоть железо. Бесполезные твари. От крыс хоть знаешь, чего ждать.

— А мне крысы не нравятся, — говорила я ему.

— А мне не нравятся белки, — отвечал он.

В детстве его укусила белка, которую он поймал в бидон из-под молока.

— Так сильно прокусила мне большой палец, что я чуть кровью не истек. Мы с двоюродным братом забили ее бейсбольной битой, но она еще успела вскарабкаться по моей штанине — такая была бешеная. Богом клянусь, паразитка нарочно меня покусала. Мне потом несколько месяцев кошмары снились, как будто белки, совсем очумевшие, скачут по моей спальне, вцепляются мне в волосы, запускают свои желтые клыки мне в череп, рвут когтями за что попало. Жуть.

Нередко наша прогулка заканчивалась тем, что отец поднимал с земли солидных размеров камень. Тогда мы сходили с дорожки и прятались в кустах, прижимаясь друг к дружке в предвкушении удовольствия. Едва в поле зрения появлялась какая-нибудь белка, как отец выскакивал из засады и швырял в нее камень, запуская его высоко, точно мяч в бейсболе. Обычно он промахивался, но раза три все-таки попал, и тогда белка кубарем катилась в траву.

— Вот тебе, — говорил он, чуть ли не смеясь от радости, когда оглушенный грызун, шатаясь, пытался подняться. — Посмотрите на эту тварь бессловесную!

Стоя прямо под его окном, я думала: отцу наверняка не понравится, что где-то в доме шныряет белка.

— У тебя будут неприятности, — завопила я, глядя на дырку от сучка, — так что вылезай лучше! — Но было ясно, что белка не слышит, и тогда я снова побежала к крыльцу и, переступив через торчавшие из досок гвозди, вошла в дом.

Проходя через комнату, я сказала отцу:

— Я кое-что знаю, но тебе не скажу, потому что тебе это не понравится.

С этими словами я бросилась к лестнице, думая, что если белка и в самом деле спряталась где-то в Рокочущем, то без посторонней помощи мне не обойтись. Вбежав в свою комнату, я остановилась у кровати, раздумывая, какую из головок Барби взять с собой. Но стоило мне внимательно поглядеть на каждую, как решение пришло само собой. У пышноволосой блондинки Барби Волшебной Кудряшки кишка тонка. Барби Джинсовая Модница и Барби Стильная Девчонка обе инвалидки: Моднице кто-то выбил правый глаз, а у Стильной Девчонки оба глаза и лоб были замазаны черными чернилами. Я выбрала Барби Классик, модель для благотворительного бала, мою любимицу, единственную, у кого ресницы были настоящие, а не приклеенные.

Насадив головку Барби Классик себе на указательный палец, я спросила:

— Ты готова?

— Разумеется, — ответила та, — я всегда готова.

— Вот и хорошо, ведь наше приключение может оказаться довольно опасным.

— Тем лучше.

Мы прокрались в ванную и замешкались у двери в отцовскую спальню.

— Мне страшно, — прошептала я. — А что если она попытается меня укусить?

— Ерунда. Ты ведь большая девочка. Белка — это всего лишь белка.

— Знаю, — ответила я, поворачивая ручку двери. — Но ты все равно пойдешь первая.

Петли заскрипели, когда я толкнула дверь. Прежде нем войти, я удостоверилась, что белка не притаилась где-нибудь над притолокой и не прыгнет мне на голову, едва я ступлю через порог. Потом я вытянула руку, пропустила Классик вперед и сама вошла следом за ней.

— Вот видишь, — сказала та. — Здесь все как и должно быть.

В комнате ничего не изменилось — грязная одежда и бутылка из-под шнапса лежали на матрасе, лампа стояла на ночном столике, ветхий ковер покрывал пол.

— И все же я уверена, что она здесь, — сказала я, делая шаг вперед.

Вообще-то я ожидала увидеть белку на матрасе: стоя на задних лапах и оскалив зубы, она, словно заправский боксер, должна была делать передними лапами выпады в моем направлении.

— Не стоит быть настолько уверенной в чем-либо, дорогая.

Мы наклонились и заглянули под пружинную кровать, где не нашли ничего, кроме пыльных катышков, смятого газетного листа и высохших прошлогодних жуков. Тогда мы залезли на кровать и подобрались по ней к окну, где я стала искать другую сторону дырки от сучка.

— Где же она вылезла?

— Понятия не имею, — ответила Классик. — Может, она волшебная. Может, никакая это не белка, а самая настоящая фея.

Прижавшись к деревянной панели носом, я начала шумно, как ищейка, втягивать в себя воздух, стараясь поймать беличий след. Но в нос мне ударил лишь запах арахисового масла, да такой сильный, что я едва не чихнула. Тогда я повернула голову, прижалась к панели ухом и стала слушать.

— Белка еще хуже голубя, — сказала я.

— Если только она не волшебная. По-моему, именно это она и пыталась тебе сказать.

— Может быть, — ответила я и тут же услышала какое-то суетливое шебуршание внутри стены. — Слышишь?

— Кажется, да.

— Она там, в стене, — сказала я и постучала пальцами по дереву слева от подоконника. — Классик, она там, внутри. — Я постучала громче, возня прекратилась.

Потом я услышала какую-то болтовню.

Потом снова стало тихо.

— Что же нам теперь делать?

— Если хочешь знать мое мнение, — ответила Классик, — то, по-моему, тебе надо одеться. Может, если ты не будешь ходить голая, звери перестанут разбегаться от тебя во все стороны.

— Ты права, — сказала я, внезапно застыдившись.

— Я знаю, — ответила Классик.

Вернувшись к себе, я положила Классик рядом с другими кукольными головками, подобрала с пола платье и сказала:

— Я не верю в фей. Да и вообще, феи больше похоже на светлячков, чем на белок. У белок ведь сзади ничего не светится, как у светлячков или у фей.

Натянув платье, я села на край матраса и положила носки с кроссовками себе на колени. Носки воняли, мои ноги тоже.

— Картошка во фритюре, — сказала я, оглядев коричневую подошву правой ноги. Потом, прежде чем натянуть кроссовки, я нюхнула потрепанные стельки и отпрянула от резкой вони.

— Круто, — сказала я, фыркнув от смеха. — Спагетти с сыром.

Тут у меня вдруг заурчало в животе. «Арахисовой Девочке пора завтракать», — подумала я. И сразу вспомнила про свою губу. Потрогала ее кончиком языка, но ранки не нашла. Тогда, волоча незавязанные шнурки по полу, я пошла в ванную посмотреть получше.

Глядя в зеркало над раковиной, я вывернула нижнюю губу.

— Прекрати дуться, — сказала я себе, стараясь, чтобы мой голос звучал как у матери.

Ранка почти совсем затянулась, так что я на секунду свела глаза к переносице и зарычала на свое отражение:

— Ты бестолочь, Джелиза-Роза. И что только из тебя вырастет? У тебя даже кровь не течет как следует!

Потом я наклонилась, чтобы завязать кроссовки. И вот, пока я затягивала шнурки, мое внимание вдруг привлекла маленькая дверца под раковиной, сделанная из того же дерева, что и остальные панели. Запиралась она на задвижку, покрытую пятнами ржавчины.

Мое воображение немедленно превратило ее в ту самую дверь, которую нашла в кроличьей норе Алиса и которая открывалась в коридор, ведущий в сад с яркими цветами и прохладными фонтанами. Но поскольку моя дверь оказалась больше Алисиной, то никакая бутылочка с надписью «ВЫПЕЙ МЕНЯ» мне не понадобилась.

— Классик, — закричала я, налегая обеими руками на задвижку, — здесь есть вход! — Я решила, что нашла обратную сторону дырки от сучка. Белка, теперь ты от меня не спрячешься.

Когда дверца распахнулась, поток влажного воздуха ворвался в ванную, неся с собой запах опилок. С того места, где я стояла на коленях, невозможно было разглядеть, что именно находится за дверью, ясно было одно: там темно, но не совсем, потому что откуда-то пробивался рассеянный солнечный свет. Никакого коридора, никакого сада и никаких белок, пьющих из фонтанов, видно не было.

Тогда я пошла и принесла Классик, которая сказала:

— Давай возьмем с собой Волшебную Кудряшку. Она может нам пригодиться.

— Так мы полезем внутрь? — спросила я, насаживая Волшебную Кудряшку на мизинец.

— Конечно, дорогая. Почему бы и нет?

— Я не хочу туда идти, — заныла Волшебная Кудряшка. — Это плохая идея.

— Заткнись, ты, плакса, — прикрикнула на нее Классик. — Ты с нами не пойдешь, останешься снаружи караулить вход.

— А почему этого не могут сделать Стильная Девчонка или Модница?

— Я и сама предпочла бы, чтобы на твоем месте был кто-нибудь из них, поверь мне, — сказала Классик. — Но у тебя оба глаза нормальные, так что придется пойти тебе, ясно? А если ты не перестанешь ныть, то мы с Джелизой-Розой отрежем тебе волосы.

— Не надо, пожалуйста, — захныкала Кудряшка. — Я буду хорошо себя вести.

— Смотри мне, — сказала я. — Гляди в оба. В ванной я положила Кудряшку на пол перед дверью.

— Пожалуйста, будьте осторожны, — сказала она.

— Будем, — ответила я.

— Если через час мы не вернемся, — добавила Классик, — иди за нами следом, потому что это значит, что нас стирают в порошок.

После этого мы с Классик пролезли в дверцу и оказались на чердаке дома, обитом для тепла стекловолокном.

— Это маленькая пещера, — сказала я, щурясь с непривычки.

Косой солнечный луч заглядывал внутрь через вентиляцию, и на чердаке оказалось вовсе не так темно, как можно было ожидать.

Позади нас вдоль стены петляли водопроводные трубы.

Поверху, у нас над головами, тянулись электрические провода: красные, черные и желтые. Прямо перед нами стояли три картонные коробки и большой сундук.

— Смотри-ка, коробки, — сказала Классик, — давай поглядим, что в них.

— Не знаю, стоит ли.

— Ты что, опять испугалась?

— Не знаю.

— Не бойся. Что такого страшного в коробках?

— Я боюсь не коробок, а сундука с сокровищами.

— Да ну, брось, что там может быть, кроме старых шлепанцев да, может, кучки золота.

— А вдруг там кто-нибудь мертвый, — сказала я, держа Классик перед собой, пока мы с ней шли вперед, увертываясь от паутины и свисающих с потолка кусков стекловаты.

— Там просто бабушкины вещи, — сказала Классик.

— Ага, — ответила я, смахивая тонкий слой пыли с коробок.

Все три коробки были подписаны фломастером, каждая по-своему («Пластинки». «Фотоальбомы». «Рождество»). В первой оказались старые пластинки на семьдесят восемь оборотов, кое-как упакованные и почти такие же хрупкие, как их простые бумажные конверты. Во второй лежали шесть альбомов с фотографиями, но на черно-белых снимках мы не нашли ни одного знакомого лица: какие-то дети на самокате, на трехколесном велосипеде и на лошадке, мужчины и женщины на пикнике в поле, рыбалка, чья-то свадьба, длинный кирпичный дом в окружении других длинных кирпичных домов.

— Незнакомцы, — сказала Классик. — Никто.

В третьей коробке оказались разбитые елочные игрушки — зеленые, красные и серебристые осколки с уцелевшими крючками.

— Обыкновенное барахло.

— Вот именно. А нам нужно золото — и шлепанцы. Золотые шлепанцы тоже сгодились бы.

От сундука воняло нафталином. Внутри мы обнаружили три светловолосых парика, они лежали, спутавшись в один ком, которого я испугалась.

— Там чья-то голова, — сказала я, отступая назад.

— Да нет, — ответила Классик. — Смотри лучше, это же тряпки.

Я пригляделась и поняла, что парики были только частью: два длинных пушистых боа лежали поверх мешковатой женской сорочки. А еще там были шляпы. Круглая, с завязками под подбородком, шляпа-таблетка и порванная шляпа-колокол. Еще глубже, между бумажными обертками и вышитыми покрывалами, обнаружился большой глиняный кувшин, а в нем черная косметичка — можно подумать, кто-то хотел, чтобы лежащая в ней косметика хранилась вечно, надежно укрытая от духоты и чердачной пыли.

— Она хотела быть красивой, — сказала я Классик, представляя себе бабушку, как она стоит у парадной двери Рокочущего, накинув боа на плечи, и машет кому-то затянутой в перчатку рукой; алые губы бантиком, на голове причесанный парик и шляпа-колокол.

— Но она не была красивой, — сказала Классик. — Она была старой.

— Она моя бабушка.

— Страшная старуха с кучей барахла.

— Все ты врешь, — сказала я. — Или ты сейчас же замолчишь, или мы уходим.

Но мы оставались на чердаке до тех пор, пока я не вспомнила про Волшебную Кудряшку. Тогда я повернулась и уставилась на дверь. Классик на моем пальце кивнула, но никто из нас не сделал ни шагу. С того места, где мы стояли, вход казался таким же крошечным, как дырка от сучка.

— Теперь мы белки, — сказала я наконец. — Настоящие белки.

Но Классик не могла ничего сказать. Потому что я не хотела.

— Снаружи Джелиза-Роза и Классик ищут нас, — сказала я. — Но не найдут, ведь они не знают, где мы прячемся.

И когда мы направились назад, к ванной, я сняла ее с пальца, зажала в ладони и всю дорогу притворялась, будто от моих ног на пыльных половицах остаются следы, как от звериных лап.


Глава 7

Я планировала пойти, когда будет смеркаться, на луг и, забравшись в автобус, подождать там светлячков. Но на этот раз я не собиралась позволить поезду застать меня врасплох. Именно поэтому я вытащила из сундука на чердаке бабушкин суконный капор с завязками — когда поезд приблизится, туго завязанный под подбородком капор уже будет надежно прикрывать мне уши.

Но когда капор был найден, у меня вдруг отчаянно зачесались голени: пролезая на чердак сквозь низенькую дверь, я зацепилась за стекловату.

— Ужасно, — пожаловалась я Классик в спальне.

— Ты так до крови расчешешь, — сказала она, наблюдая с моего пальца за тем, как я чесала себе голени. — Корябай сильней, и ты порежешь ногу.

Но я продолжала чесаться как сумасшедшая, пока боль не пересилила зуд. Тогда я удовлетворенно вздохнула и плюхнулась на кровать.

— Отлично, — сказала я, чувствуя, как горят ноги. — Вот теперь гораздо лучше.

— Мне скучно. В этом нет ничего интересного. Пойдем лучше на крыльцо, покружимся.

Классик порхала у меня перед носом, точно муха, и я повертела пальцем, описывая ее головой круги в воздухе.

— Прекрати, — сказала она. — А то у меня закружится голова и меня стошнит.

— Не стошнит. Тебя не может тошнить. У тебя рот не открывается. — Но вертеть пальцем я все же перестала, на всякий случай.

Мать предупреждала меня, чтобы я никогда не кружилась волчком в квартире, особенно сразу после еды. Вращение вызывает тошноту, говорила она. Но меня никогда не тошнило. Я кружилась, раскинув руки, пока по телевизору шла реклама. Особенно здорово было кружиться в гостиной, где шуршал под ногами палас и телек со свистом проносился мимо, а мать лежала в отключке и отец спал на диване. Обои превращались в расплывчатые цветные полосы, лохматый ковер обжигал ноги, его кусачие волоски забивались мне между пальцев, а телевизор то и дело пролетал мимо, взрываясь атмосферными помехами. Неровный потолок над головой закручивался в молочно-белую воронку, и чем быстрее я кружилась, тем глаже становилась штукатурка, предметы вокруг становились плоскими и словно перетекали друг в друга. Я начинала кружиться в другую сторону, волоски ковра больно дергали и кусали меня за ноги, зато комната с легкостью меняла направление.

Когда мать не спала, она из своей спальни слышала, как я верчусь. И всегда начинала орать; в гостиной мне разрешалось только садиться на шпагат, а стойку на голове нужно было делать на своей кровати. Она была невысокая, а матрас на ней широкий и упругий. Так что, упав, я не сломала бы себе шею. Но стоять на голове было скучно, так что я обычно делала пару стоек, а потом бросала. Шпагаты были интереснее. Иногда мать заставляла меня садиться на шпагат в ее спальне, и всегда улыбалась, видя, как я касаюсь носом ковра. Но больше всего я любила кружиться в гостиной, и еще мне нравилось головокружение, которое приходило потом.

Вот и теперь, на крыльце старого дома, я кружилась, мои ноги чесались, а дощатые половицы стонали под моими пятками. В первый раз в жизни я кружилась не дома, хотя еще в автобусе я подумывала, не крутануться ли разок в проходе. Зато теперь на мои пальцы были надеты Классик, Волшебная Кудряшка и Джинсовая Модница, и мы кружились все вчетвером. Стильная Девчонка осталась наверху. Все равно у нее глаз не было.

— Какая слепому разница, кружиться или не кружиться! — сделала вывод Классик, когда я стала собирать кукольные головки.

Со Стильной Девчонкой мы вообще играли редко, только когда устраивали чаепитие — тогда она бывала нашей почетной гостьей.

Наш угол крыльца находился в тени. Там было прохладно и хорошо. В отличие от ступенек, на которые вовсю светило солнце. Зато наш уголок подвергся осаде: целая армия муравьев-солдат, выстроившись в три длинные колонны, маршировала взад и вперед по половицам, карабкалась вверх и вниз по перилам. Они появлялись из узкой щели под входной дверью и исчезали там же, неся в своих жвалах хлебные крошки; другие несли комочки пыли или что-то похожее на солому. Я подумала, что, свались какая-нибудь головка с моего пальца и окажись она среди муравьев, они, наверное, тут же окружили бы ее и утащили прочь с крыльца, в заросли травы, и она навсегда бы там исчезла. Поэтому я кружилась в целях самозащиты, выписывая пируэты над колонной муравьев. Потом я стала топтать все три колонны ногами, давя захватчиков, рассеивая их ряды и крича:

— Спасем Стильную Девчонку от чудовищ! Спасем Стильную Девчонку от чудовищ!

Стильная Девчонка лежала на моей подушке совершенно беззащитная, рядом с туловищем и разрозненными руками и ногами. В Кеймарте я однажды видела такую в коробке, новехонькую. Потрясающая была кукла: в ушах цыганские серьги, ладони подняты, как будто сейчас захлопает, рыжие волосы до самого зада. Ее голубые, как у младенца, глаза сияли, а похожее на космический скафандр платье и стильные сапоги-ботфорты были творением гения. Даже моя головка, хотя и старая, была куда более стильной, чем Классик, за что та ее и ненавидела. Пытаясь смыть черные чернила со лба и глаз Стильной Стрижки, я покапала ей на лицо жидкостью для снятия лака — немного, всего несколько капель. Но жидкость растворила красную краску у нее на губах, оставила разводы на пластиковых щеках, а чернила даже не побледнели.

— Теперь она полная уродина, — сказала Классик. — Выброси ее.

— Не могу, — ответила я. — А что если бы это случилось с тобой?

— Тогда я сама попросила бы смерти.

Тем временем колонны перестроились. Начался новый набег.

Казалось, место каждого раздавленного муравья заняли еще по крайней мере двое, и они тут же начали подбирать останки, расплющенные тела, частички, которые мои ноги не успели превратить в пыль. У меня так кружилась голова, что я не могла больше вертеться, так что я прислонилась к перилам и стала наблюдать за муравьями, хотя перед глазами у меня все плыло. Муравьи-солдаты выглядели громадными и древними, как птеродактили-недоростки, только крыльев у них не было.

Когда я подняла ногу, чтобы посмотреть, не осталось ли недобитых захватчиков на подошвах моих кроссовок, то увидела пятна, — темные и влажные, они походили на табачную жвачку, которую мои отец иногда сплевывал в бутылку из-под колы. А еще я увидела прилипшую к подошве муравьиную голову: она дергалась, жвалы шевелились; измочаленное тело осталось, наверное, где-нибудь на крыльце или пошло на корм другому муравью.

— Помоги мне, — словно пытался сказать он.— Я не хочу умирать. Пожалуйста, не надо…

Я опустила ногу, поерзала подошвой по половицам, потом потопала как следует, чтобы от муравьиной головы наверняка и места мокрого не осталось.

— Нет пощады.

Я выбирала самых крупных муравьев. Я раздавливала живот, а голову и грудь оставляла. Или наоборот, расплющивала голову, так что живот и грудь продолжали двигаться сами по себе.

Потом я наблюдала.

Обезглавленные тела брели куда попало и часто проваливались между половиц. Зато уцелевшие головы продолжали волочить тела вперед, не выказывая никаких признаков боли. Тогда я стала прицеливаться и щелчками сбрасывать их с крыльца. Задние части я не трогала — пусть послужат предостережением остальным. Иной раз какой-нибудь глупый муравей останавливался, чтобы обнюхать разорванного собрата, но в чем тут дело, ему было невдомек. Так что он как ни в чем не бывало спешил дальше. Но меня это уже не волновало. Я устала убивать. Да и вообще, безмозглые они, эти муравьи: их топчут, а они не замечают, даже месть их не интересует. Белки совсем другие. Белка тяпнет человека до крови, только дай.

— Что будем делать? — спросила Классик. Стягивая Волшебную Кудряшку и Джинсовую Модницу с пальцев, я сказала:

— Подожди-ка, я кое-что придумала.

Теперь у меня была миссия. И у Классик тоже. Джинсовая Модница и Волшебная Кудряшка превратились в заложниц, которых удерживала в плену повстанческая армия; их головы были насажены на шляпки гвоздей, торчавших из досок, а вокруг бродили муравьи-солдаты. Положение сложилось отчаянное. К тому же мы могли освободить только одну из них, иначе нас заметят. Выбор, разумеется, пал на Джинсовую Модницу. Она никогда не скулила, значит, ее и надо было спасать.

Я перепрыгнула через все крыльцо, чтобы не задеть колонны муравьев. Классик нырнула вперед, едва не соскользнув с моего пальца, и спасла Джинсовую Модницу раньше, чем хотя бы один муравей успел добраться до ее шеи. Но на этом наша миссия не закончилась. Надо было выбираться обратно. Я снова перескочила через муравьев, но взмахнула при этом руками, и Классик слетела с моего пальца. Когда я подобрала ее, она сказала:

— Дурацкая игра. Давай займемся чем-нибудь другим.

Поэтому мы бросили Джинсовую Модницу и пошли искать белок. Но, перепрыгивая с одной ступеньки на другую, я споткнулась. И грохнулась. Я пыталась ухватиться за перила, но уже летела вниз и не смогла. Я ударилась копчиком о верхнюю ступеньку; подскочила. Потом упала снова. Остановиться было невозможно — слишком быстро я летела. Мои ноги, руки, локти точно сошли с ума. Я приземлилась поперек нижней ступеньки, сжимая в ладони Классик. С минуту я лежала, сжавшись в комочек, с таким ощущением, точно по мне прошлась огромная нога. Когда я встала, мои и без того расчесанные голени были утыканы занозами, тонкими деревянными лучинками, которые торчали из-под кожи. Я выдернула их и почесалась. Зуд начался снова.

— Я чуть не раздавила тебя в лепешку, — сказала я Классик. — Упади я на тебя, тебя бы уже в живых не было.

Как та женщина из Польши: она решила покончить с собой, когда муж сообщил ей, что уходит. Сказал, что хочет жить с другой женщиной. После этого он вышел из квартиры, которая была на десятом этаже. Пока он пересекал холл, его жена бросилась вниз с балкона. Она полетела вниз, надеясь, что разобьется об асфальт, а упала прямо на голову своему легкомысленному мужу. И убила его. А сама выжила. Я слышала все это в одном телешоу, как там его?.. «Чуднее Вымысла, или Удивительные Истории о Жизни и Смерти» — вот как. Но моя мать думала, что я вру.

— Один человек свалился в машину для резки салатов, и его разрезало на куски.

— Неправда.

— А другой упал в жидкий шоколад и умер. И еще был похожий случай, только там вместо шоколада был соус. Оба сварились в огромных чанах.

— Джелиза-Роза, про это неинтересно слушать.

— А ты знаешь, чем закололи насмерть одну женщину из Новой Зеландии?

— Понятия не имею. Прекрати.

— Замороженной сосиской. Представляешь? А еще один человек лежал в гробу…

— Хватит. Заткнись!

Зато отец мне верил. И когда я рассказывала, как в Хьюстоне рабочие спасали из водопровода белку, он слушал очень внимательно.

— Они подняли кусок трубы, а он зацепился за провод, который был под напряжением, и их всех убило. А белка ничего, выжила.

— Ужас, — сказал он. — Вот где настоящий кошмар.

А еще на второй день в Рокочущем я увидела возле железной дороги призрак одной леди и, помню, еще подумала: интересно, а как она умерла — может, ее ударила током машинка для замораживания йогурта или на нее по ошибке вылили чан с расплавленной помадой? А может, ее заманили на свадьбу и там убили?

Я бы не увидела призрака, если бы Классик не попросила меня сходить с ней к автобусу. Мы прятались в траве за домом, надеясь выследить еще одну белку, когда она вдруг сказала:

— Джелиза-Роза, а пойдем к тому перевернутому автобусу.

— Ладно, — сказала я, — но мы пойдем вдвоем, и ты никому не будешь об этом рассказывать, потому что это тайна.

И мы скрылись в зарослях джонсоновой травы, осторожно, чтобы Волшебная Кудряшка и Джинсовая Модница ничего не заметили; их головы снова торчали на крыльце, а значит, они снова были заложницами.

Шагая по коровьей тропе, мы с Классик тихонько напевали:

— Я маленький чайник, круглый и толстый. — А когда мы вышли на луг, я рассказала ей, как вчера вечером откуда ни возьмись вдруг появились светлячки.

— Поэтому теперь мы не будем больше петь и разговаривать, — сказала я, понизив голос, — а то спугнем жучков с фонариками и они больше не прилетят.

А когда она ответила:

— Мы обязательно увидим светлячков сегодня, — я прижала ее к губам и шикнула.

— Тс-с-с, ты их напугаешь, — сказала я. — Хотя, может, они и так сегодня не прилетят.

Вечером я собиралась сходить к автобусу еще раз, одна. Светлячки были моими тайными друзьями. Классик их подмигиваний не поймет.

Стараясь не наступать на колокольчики, притаившиеся между стеблями лисохвоста,тамада, эдежь тьсяха я нагнулась и заглянула в разбитое окно, торчавшая оттуда пика лисохвоста пощекотала мне подбородок. Среди бела дня автобус уже не казался таким большим и страшным, каким он запомнился мне поначалу. И тут, вглядываясь в его темное нутро, я через закопченное стекло увидела, как расступилась джонсонова трава на соседнем поле и на луг вышел призрак, полускрытый железнодорожной насыпью.

— Это леди, — сказала я, заметив ее черное платье.

На голове у нее был колпак из густой сетки, наподобие тех, какие носят пасечники для защиты от пчел; она наклонилась — значит, нас не заметила. А мне даже в голову не пришло бежать. Мое сердце не забилось быстрее, мои руки не задрожали.

Чтобы разглядеть ее получше, мы с Классик обошли автобус сзади, где каждый мой шаг шорохом отдавался в зарослях лисохвоста. Выглянув из-за угла, мы увидели, что призрак полет крапиву, выдергивая ее пучок за пучком, точно бумажные салфетки из коробки.

«Привидение, — подумала я. — Большое толстое привидение».

Из-за колпака у нее на голове и широкого домашнего платья, которое раздувалось, точно парус, при каждом ее наклоне, мне показалось, что я в жизни своей не видела женщины толще, включая собственную мать. Наблюдая, как она работает, мы с Классик все время перешептывались.

— Она вылезает из пещеры где-нибудь в поле, — сказала я.

— Потому что ее убили в этом самом автобусе, — добавила Классик, — и сожгли вместе с ним, вот почему ее лицо закрыто.

— А траву, которую она рвет, она бросает потом в горшок и варит из нее суп. Вот чем она занимается.

— Да, от него привидения такие толстые. Травы ведь так много, что ничего не стоит от нее растолстеть.

Это объяснение показалось нам самым что ни на есть очевидным.

Как-то на Хэллоуин я спросила отца, водятся ли в Лос-Анджелесе привидения, а он сказал: очень мало, да и те — все покойные кинозвезды вроде Мерилин Монро или Фэтти Арбакла.

— Зато в Техасе, — продолжал он, — они кишмя кишат. Блюзмены наподобие Лайтнин Хопкинса и Лидбелли бродят ночами по улицам Далласа. И Вуди Гатри с ними. Опять же, Аламо, — там тоже привидений полным-полно. А там, где жила моя мать, в глуши в этой, привидений столько, что она видела, как они среди бела дня ходят у нее под окнами.

— Чушь собачья, — сказала моя мать. — И учти, Ной, если сегодня вечером девчонка не сможет заснуть от страха, сам будешь ее успокаивать.

— Нет, не буду, — возразил отец, — потому что как раз сейчас я собирался сказать, что большинство привидений совсем безвредные. Им хочется, чтобы их видели, но не беспокоили.

Потом он подмигнул мне, как обычно, и сказал:

— Пока бабушка была жива, они ее не доставали. Ей даже нравилось знать, что они где-то рядом. Они приглядывали за ее домом, и ей было с ними спокойнее.

Я как раз собиралась сказать Классик, что говорил мой отец, как вдруг у меня снова зачесались лодыжки и кожу закололо так сильно, как будто сотни иголочек втыкались в нее, но не проходили насквозь.

— Она погибла в огне, — прошептала Классик.

Призрачная леди выдергивала крапиву и бросала, ее в сторону, потом вдруг остановилась и стала вытирать руки о белоснежный фартук. День был теплый, но у нее на руках оказались серые перчатки без пальцев.

— Нет, ее не сожгли в автобусе, — сказала я. — Ее удавили.

— И утопили.

— Это королева Гунхильда. Ей надоело оставаться в болоте, вот она и решила воскреснуть из мертвых.

Болотные люди ведь встают со своих торфяных постелей, вот и Гунхильда встала. Она тоже болотная женщина. И мой отец, наверное, тоже стал призраком. Может, он сидит теперь на кухне и ест крекеры или ходит по второму этажу, белку ищет. Или стоит на крыльце и ждет.

— Нам надо идти.

— Сейчас.

— У нас нет времени.

Но бежать я не могла, так сильно болели ноги. Поэтому пришлось нам еще подождать.

Призрачная леди все возилась со своими перчатками и насвистывала симпатичную песенку. Из-за железнодорожной насыпи и зарослей лисохвоста трудно было сказать, чем именно она занята.

— На крыльце его нет, — сказала Классик. — И наверху тоже. Он еще не стал призраком.

— Но станет.

— Знаю, — ответила она. — Я все знаю.

Я посмотрела на ее лицо, на длинные пушистые ресницы. Интересно, кто отвернул ей голову? Интересно, у кого хватило духу сотворить такое с куклой?


Глава 8

— Перестань чесаться, и все пройдет, — сказала Классик.

То же самое говорила мне мать, когда я ковыряла болячку или расчесывала комариный укус.

— Оставь ее в покое, быстрее заживет. Так ты только хуже делаешь.

Я стояла на втором этаже в ванной и изо всех сил сопротивлялась желанию почесать ноги обеими пятернями. Чтобы отвлечься, я надела один из светлых париков моей бабушки. Потом, не отходя от зеркала, я намазала губы помадой, стараясь, чтобы она легла как можно ровнее. Если выйдет криво или размажется, помада превратится в яд. И тогда мой язык распухнет и я задохнусь.

В бабушкиной косметичке обнаружилось шесть помад разных оттенков красного, но мне больше всего понравилась алая, потому что она напоминала яблоко. Или кровь. На ощупь она была чуть липкая, как яблочная кожура, но не засыхала, как кровь. «Интересно, а у других помад есть свой вкус и запах?» — подумала я. А еще мне было интересно, какой вкус у алого цвета. Вот закончу и узнаю; просто возьму и лизну помадный стерженек. Можно будет даже просунуть его между губ — буду стоять и смотреть, как помада ходит меж губ туда-сюда, — и узнаю, каков алый на вкус. Если захочу, то и откушу кусочек; буду жевать его как резинку. Но нет, это слишком опасно. Я ведь не хочу, чтобы у меня язык распух, а в каждой помаде спрятаны микроскопические шприцы с ядом.

Я старательно мазала губы. Если я начну торопиться, рука у меня дрогнет и тогда помада размажется по всему подбородку; даже нос может выпачкать. И яд тут же вырвется на свободу. Вернее накладывать помаду постепенно, не торопясь, чтобы рука не дрожала, как когда раскрашиваешь картинки в книжке-раскраске про Барби. Платья или волосы раскрашивать легко. Но вот с головами, руками и ногами приходится повозиться: они такие тонкие, чуть поспешишь — и карандаш обязательно вылезет за контур. Каждый раз, когда я плохо старалась, картинка бывала испорчена и очередную Барби приходилось вырывать из раскраски. Тогда я ругала себя последними словами.

Осторожно. Почти готово. Ядовитый рот, соблазнительный, как яблоко. Кукла Джелиза-Роза, Подружка Вашей Мечты. Когда помада достигла уголков рта, мне пришлось остановиться: в узком месте трудно накладывать помаду аккуратно.

Из зеркала на меня смотрела сердитая девочка. Она вдруг показалась мне такой похожей на мою мать, что я испугалась. Она сказала:

— Кончай давай, маленькая сучка. Я есть хочу. — Ее неподвижный взгляд был направлен на меня, сквозь меня.

Я отвела глаза. Помада в моей руке дрогнула. Я почувствовала, как она ползет в сторону, и посмотрела в зеркало. Алая полоска перечеркнула мою верхнюю губу, между ноздрей отпечаталось красное пятно. Обречена. Мое отражение в дурацком парике улыбнулось мне густо намалеванными губами. Убийца. Меня отравили.

Схватившись руками за горло, я вбежала в спальню.

— Классик, я умираю. Язык распух и не дает мне дышать. Я больше не могу говорить, я умираю.

— Дорогая моя, ты и так умерла, — ответила она. — Ты призрак!

— Как, уже?

— Дух.

Я коснулась светлых искусственных локонов, спускавшихся мне на плечи.

— И такая красивая. Я видение.

— Очень красивая, — подтвердила она. — Красивее, чем… не знаю кто.

— Красивее, чем…

Легкие торопливые шажки послышались у меня за спиной.

Не веря своим ушам, я обернулась.

Белка стояла у двери в ванную, изогнув пушистый хвост, — она обнюхивала пол, а я наблюдала за ней. Ее мордочка подергивалась. Все остальное было неподвижно. Стояла, изогнувшись в дверном проеме. Я не знала, что делать, мысли не шли в голову, я только и могла, что тоже стоять и смотреть. Белка меня словно и не видела, но страшно мне не было. Я просто не знала, что делать.

Потом она склонила голову набок, точно наконец заметила. Напружинила лапы. Я подождала, не зная, испугалась она или нет; но тут мне в голову пришла мысль: а что если сейчас нагрянут новые белки, целый ударный отряд, а это его разведчица? Я сделала глубокий вдох, а белка резко повернулась мне навстречу и встала на задние лапы, принюхиваясь. Она нисколько не боялась.

— Что тебе надо? Откуда ты взялась?

Я знала, что белка быстра. И коварна. В любую минуту она может взвиться в воздух. И укусить меня. Или похитить Классик, отгрызть ее волосы, превратить ее в ничто своими страшными клыками. Жутко подумать — зверь, который вечно жует дерево, провода или пластмассу. А все потому, что белки как свиньи, они не могут охотиться, в отличие от львов. А еще они глупые. Но зубы у них все равно огромные, точно бивни, хуже когтей. Когда белка нападает, то ей воткнуть свои зубищи в череп проще, чем мне надкусить яблоко.

— Лучше уходи, — сказала я ей, постаравшись, чтобы это прозвучало как угроза, но белка и ухом не повела. — Пошла отсюда!

Белка махнула хвостом. Ее нос шевелился не переставая. Уши подергивались.

Я швырнула в нее парик — но промазала. Белка сорвалась с места и заметалась по комнате.

Тогда я вскочила с ногами на кровать и завизжала:

— Уходи!

Напуганная белка трещала без умолку; она потеряла дырку, которая вела на улицу. Она носилась из одного конца комнаты в другой, отчаянно ища, куда бы вскарабкаться, чтобы сверху был не потолок, а небо. Она скакала по ковру взад и вперед. И не умолкала ни на минуту. Это-то и было самое ужасное. Злобная болтовня белки раздавалась прямо рядом с кроватью, на которой сидела я с куклами. Вот она заскочила под кровать, выскочила, промчалась по ковру, к одной стене, потом к другой. Остановилась, принюхалась, постояла, пригнулась, побежала. И все время болтала и чирикала. Под кровать, наружу. По ковру. От стены к стене.

Я с воплями подпрыгивала на матрасе, кукольные руки и ноги взлетали в воздух от моих прыжков. Подскакивали кукольные головки. Я даже наступила на некоторые, как недавно на муравьев. Классик и Модница, обе попали мне под ноги. Но я продолжала прыгать и вопить.

Не обнаружив ни стены, на которую можно было влезть, ни дырки от сучка, чтобы выскочить наружу, белка застыла на месте.

Я больше не могла визжать — дышать не было сил. Ноги чесались. Парик кучей лежал на полу. В комнате стоял запах скунса.

— Уходи…

Белка метнулась в ванную, ее занесло на повороте. Слышно было, как заскребли по полу когти; белка была в бешенстве, в гневе. В ванной она еще попрыгала, погрохотала — и пропала.

— И не приходи больше! — завопила я, соскакивая на пол.

Я знала, что она не вернется; иначе я бы не осмелилась слезть с кровати. Теперь я собиралась выяснить, как белка попала внутрь Рокочущего; у меня это в голове не укладывалось. Я остановилась на пороге ванной. Оглянулась через плечо, как готовящийся к прыжку парашютист. Никого. Классик и остальные куклы впали от страха в беспамятство. Да и все равно они вряд ли пошли бы со мной, по крайней мере не на это задание. Итак, я вошла в ванную на цыпочках, настороженно озираясь.

Первым, что я увидела, была дверца под раковиной; она приоткрылась, совсем немного, но для белки как раз достаточно. Наверное, я забыла закрыть задвижку, когда ходила на чердак за косметичкой и париком. Заглянув в щель, я сразу увидела белку. Она сидела возле сундука. И грызла щепку, держа ее в передних лапах. Я не завизжала и не стала звать Классик. Я не хотела, чтобы белка знала, что я ее выследила. Так и должно быть — я наблюдаю за ней, а она занимается своими беличьими делами: грызет щепку, потом, смочив слюной передние лапки, моет мордочку. Меня даже не рассердило, что она пролезла на чердак. Пусть уж лучше тут сидит, чем шмыгает по всему дому.

А еще мне нравилось делать что-нибудь в одиночку, без Классик, которая часто обижалась, что я ее игнорирую. Поэтому я решила, что не стану рассказывать ей о том, как я нашла белку и как та озабоченно терла обеими лапками нос, отмывая какую-то невидимую грязь. И как белка почесала задней лапой бок, тоже не скажу. Это было здорово. Я едва не захлопала в ладоши от восторга. Но не стала, потому что знала: один звук — и все будет испорчено.

Я услышала, как за моей спиной пошевелилась Классик и прошептала мое имя. Но не ответила. Сейчас белка кончит умываться и убежит, и тогда я выйду из ванной, так что Классик и испугаться не успеет. Но кукла не умолкала; она все твердила мое имя, видно, думала, что белка прогрызла мне череп и затащила меня на чердак, чтобы закусить мною на досуге.

Ужасно хотелось почесаться. В ванной было сыро, с чердака тянуло нагретым воздухом. Становилось жарко. Белка принюхалась и глянула в мою сторону.

Поймана.

Белка клацнула зубами. Она хотела напугать меня, сделать так, чтобы я отвернулась, не смотрела на нее.

Мы не сводили друг с друга глаз, дожидаясь, кто не выдержит первым. Времени у меня мало; скоро Классик догадается, что я в ванной, и завопит во все горло. Шли последние секунды. И тут белка сорвалась с места и кинулась к вентиляции. Протиснулась между досок и была такова.

— Парику нужна помощь! Он в беде! Где ты?

Это была Классик.

— Не торопи меня, — откликнулась я, закрывая задвижку. — У меня тут дело.

А когда я выходила из ванной, то наступила правой ногой прямо на парик и чуть не поскользнулась.

— Видишь, — сказала Классик, — этот парик опасен.

— Раньше ты не то говорила, — ответила я ей.

— Именно это я и говорила.

Я надела сначала парик. Потом Классик.

— Есть хочу, — сказала я. — А ты?

— Глупая, — сказала та. — У меня ведь живота нет. Все, что попадает мне в рот, тут же вываливается на пол как нечего делать.

— Гадость какая! — засмеялась я. — Ты говоришь гадости. Даже аппетит пропал.

Но я соврала; ничто не могло сейчас отбить у меня аппетит. Даже муравьи-солдаты. Они пробрались на кухню и устроили набег на соленья. Они ползали по краю банки с арахисовым маслом, исследовали бутылку с водой. Ломтик чудо-хлеба был изгрызен ими до дыр. Я разозлилась. Но винить, кроме себя самой, было некого: надо было закрыть все как следует вчера вечером. Тогда муравьям не досталось бы ничего, кроме крошек да размазанного по столу арахисового масла — тоже моя работа, — да еще хлебной корки, которую я сняла, как струп, и отшвырнула в сторону. Вот ее и пусть едят. Корки я ненавидела больше, чем муравьев.

Я не стала убивать муравьев, а просто отряхнула от них банку и коробку с крекерами и начала есть.

— Сотри их в порошок, — сказала Классик. — Пусть умрут.

У нее было плохое настроение. Она дулась. Арахисовое масло попало ей в волосы, когда я зачерпнула его пальцем прямо из банки. Я вечно пачкала ей волосы всякой дрянью — то клеем, то зубной пастой. Вот она и беспокоилась, как бы они не выпали. Ведь у нее ничего не осталось, кроме настоящих ресниц да волос, и хотя шевелюра у нее была ужасно густая, она все равно боялась облысеть. Я тоже за нее переживала, поэтому дома я часто мыла ей голову шампунем. Его уходило совсем немного, а после мытья я расчесывала ее волосы гребнем. Каждый раз. Они были рыжие и пушистые. Если их не расчесывать, они быстро лохматились, и тогда она становилась похожей на дурочку.

– Эти муравьи вредные, — сказала Классик. — Они ядовитые. А это уже не шутки.

— Но я сама виновата. — Я прикончила намазанные арахисовым маслом крекеры и теперь облизывала палец-нож. — Если бы я тут не насвинячила, они бы сюда не пришли.

Вот идиотка, взяла и не убрала еду на ночь. Ломтики хлеба, пролежавшие на столе всю ночь, съежились и зачерствели; я побрызгала на них водой, но это не помогло. Пусть теперь муравьи их доедают. Пусть налетают и рвут их своими жвалами. Как пираньи. Пусть обожрутся и лопнут.

«Бомбы из чудо-хлеба», — подумала я. И представила себе полное крыльцо с треском лопающихся муравьев.

«Так им и надо», — подумала Классик.

И вдруг мы поняли, что читаем мысли друг друга. Мы превратились в экстрасенсов. Как те люди по телеку.

В 1500 году Нострадамус предсказал приход Гитлера к власти и убийство Дж. Ф. Кеннеди. Он был врачом и астрологом. И еще французом. Лох-несское чудовище по каналам экстрасенсорной связи каждую пятницу вступало в контакт с пожилой женщиной из Шотландии. Женщина отказалась сообщить, что говорило ей чудовище. В Библии предсказана катастрофа в Чернобыле. Дион Уорвик выбирает песни для синглов, полагаясь на помощь друзей-экстрасенсов. Привидения любят получать подарки, особенно игрушки и печенье; это верный способ дать им понять, что вы заметили их присутствие и хотите с ними подружиться. Шесть из десяти пар близнецов могут общаться без слов. Все это правда. Я слышала это по телевизору.

Женщина-призрак посылает нам сообщение.

Какое?

Не знаю.

«Если мы поднимемся наверх, то увидим ее», — подумала я.

Выглянем в окно и увидим.

Да. Пошли…

Мы побежали вверх по лестнице, прыгая через ступеньку. Совсем запыхавшись, мы остановились у окна моей спальни и с надеждой выглянули наружу, — но, даже если женщина-призрак и бродила где-нибудь поблизости, из-за джонсоновой травы и автобуса мы все равно ее не увидели.

Я вздохнула. Крыша снаружи, у самого подоконника, пестрела мертвыми мотыльками. Мне расхотелось быть экстрасенсом; у меня болели мозги.

— Я ее не вижу.

— Она чего-то хочет. Привидения любят подарки.

Я кивнула и высосала арахисовое масло из волос Классик. Потом спросила:

— Что мы ей подарим?

— Что попало дарить нельзя, — ответила она. — Подарок должен быть полезным. И приятным.

— Ага, например, печенье.

— Да, только у нас его нет.

Печенья хотелось до смерти, особенно «Орео» или «Наттер-баттерсов». Их я любила не меньше, чем батончики «Кранч».

— Не обязательно дарить еду, — сказала Классик.

— Я могу нарисовать ей в подарок картинку — нас с тобой.

— Или подарить ей Стильную Девчонку.

— Или Волшебную Кудряшку.

Я представила, как Волшебная Кудряшка извивается в ладони призрака и лепечет что-то непонятное, точно младенец; если бы могла, она наверняка бы описалась от страха.

— Лучше что-нибудь другое.

Теперь в волосах Классик была помада. Я закрыла глаза. По телевизору показывали одного маленького мальчика из Германии, который мог видеть будущее с закрытыми глазами. Он предсказал, что над его деревней сгустятся тяжелые тучи и пойдет дождь из жаб. На следующий день, после сильнейшей грозы, тысячи издыхающих жаб посыпались с неба на деревенские улицы.

— Что может понадобиться покойнику? –сказала она. — Думай.

— Понятия не имею. Может, крекеры?

— Или радио. Оно ведь тоже мертвое. Я открыла глаза.

— Точно. Она будет слушать по нему голоса других духов.

— И призрачную музыку.

— Но оно ведь папино.

— Так он же еще не дух. Зачем оно ему?

— Правильно. Я забыла.

Придя в гостиную, я протянула руку за радио, стараясь не глядеть отцу в лицо. Приемник лежал у него на коленях. Я взяла его, зная, что глаза за стеклами солнечных очков смотрят. Мы с Классик выскочили на улицу, и я начала крутить ручку настройки. Прислушалась — ничего, ни музыки, ни помех. КВРП, эклектичная музыка для эклектичных умов. Вот что я хотела поймать. Но станция точно в воду канула. Ничего не было слышно и там, где одна станция обычно переходила в другую.

— Идеальный подарок, — подытожила я. — Просто идеальный.

— По-моему, тоже.

Призрачной женщины нигде не было видно, так что мы пробрались через заросли высокой травы, взошли на насыпь и пересекли железную дорогу, но сначала я посмотрела направо и налево, не идет ли поезд. Потом мы скатились на другую сторону дороги и прокрались в поле, причем оказалось, что оно частично расчищено, а земля там, где уничтожили сорняки, коричневая и вся в комьях. Вырванная крапива кучками лежала вокруг.

— Она не варит из сорняков суп.

— И не делает зелье.

Женщина ногами примяла лисохвосты, вырвала и выбросила сорняки. Камни, большие и маленькие, она сложила в кучки, и все ради колокольчиков. Вот над чем так заботливо кружили ее затянутые в митенки руки. Все поле было покрыто весенними цветами, а женщина-призрак их оберегала.

— Ей не понравится, что мы здесь, — сказала Классик. — Давай быстрее.

Тогда я поставила радио на землю и сложила вокруг него ограду из самых крупных камней, которые вынула из ближайшей кучки, стараясь не потревожить цветы. Я твердила себе, что призрак наверняка оценит мою любезность, но большой уверенности в этом у меня не было. В конце концов, я ведь возвращала камни на поле, выкладывая неправильной формы круг среди ее цветов.

— Вот так.

— Идем.

Пока мы, роняя камни, шумно карабкались вверх по насыпи, Классик послала мне мысль: женщина-призрак наверняка знает, что делать с радио.

Я видела это по телевизору. Один человек из Нью-Мексико настраивал свое радио на такую частоту, по которой он мог слушать скрипучие голоса своих умерших близких. Иногда по телевизору он видел своего покойного сына, как тот играет в футбол на лугу в тумане; у него и доказательство было, видеозапись.

«Конечно, — подумала я. — Она поймет, Она же призрак».

А когда мы переходили через рельсы, то услышали рокот, который донесся из каменоломен, — это был тихий взрыв, похожий на отдаленный удар грома.

— Каменоломни волшебные, — сказала я, поглядев в ясное небо. — Там делают гром. Для этого они и существуют.


Глава 9

Я гипнотизировала сама себя, раскачивая руку от Барби перед носом.

— Твои ноги больше не будут зудеть. И ты четыре года не захочешь их почесать, — повторяла я.

Потом я загипнотизировала Классик и всех остальных.

— Вам хочется спать, — сказала я им. — Вам ужасно хочется спать, и вы засыпаете. Вам снятся поезда, эскимо на палочке и старики, танцующие с медведями. Стильная Девчонка, ты слышишь мой голос и отключаешься. И ты тоже, Джинсовая Модница. И Волшебная Кудряшка. Классик, ты спишь. Вы не проснетесь до тех пор, пока я не скажу. И никогда не узнаете, куда я ходила. — Рука действовала безотказно, как заклинание.

Куклы захрапели. Они лежали, уютно зарывшись в белокурый парик.

Пятясь и не сводя с них глаз, я вышла из комнаты, повторяя про себя: «Спите, спите, мои дорогие, не просыпайтесь». Потом повернулась к ним спиной и стала спускаться по лестнице.

Уже почти стемнело. Я сидела внутри автобуса, на перевернутом потолке, на голове у меня был капор. Все вокруг пропахло дымом, даже мое платье. За стенками автобуса шелестел травой легкий ветерок, от которого воздух стал немного суше, как будто испарилась лишняя влага; похолодало. Я ждала, когда появятся светлячки. Но было рано. Солнце еще выглядывало из-за джонсоновой травы. Освещение внутри автобуса медленно менялось, лезвия разбитых стекол замерцали, пружины, рваная обивка и клочья поролона, торчавшие из обожженных сидений у меня над головой, засветились оранжевым и белым.

Кто-то оставил надпись на металлической стенке — ржавые каракули, которых я не замечала раньше. Слова оказались перевернутыми, к тому же нацарапаны они были выше моего роста, но читались легко:

ЛУИС, X… СОСИ!

— Соси х…, — повторила я. — X… соси. И кому только пришло такое в голову! Даже думать о таком было противно.

— Чушь какая! — сказала я себе. Когда мы с отцом ходили в Лос-Анджелесе погулять на реку, то часто останавливались почитать граффити. Жаргонные словечки, нарисованные аэрозольными баллончиками символы и знаки — красные, синие, серебряные и черные — покрывали стены домов целиком, точно страницы комиксов.

— Какая красота! — говорил мой отец.-Но люди их терпеть не могут.

— А что они значат?

— В основном имена людей. Названия групп. Точно не знаю.

Вокруг одной двери было нарисовано сердце, пухлое и красное, как на валентинках, а из него торчал стилет.

— Это ты знаешь.

— Любовь, — ответила я.

— Угу.

Неделю спустя мы проходили мимо тех же самых домов, но граффити на них уже не было, все — и имена, и цвета, и могучие сердца — скрывали свежие белые пятна. Это было гадко.

— И почему люди не могут оставить рисунки в покое? — спросила я.

— Не волнуйся, побелка здесь долго не продержится, район не тот.

Посреди Вебстер-парка был тоннель, прорытый под одной из дорожек, там ночевали бомжи, а подростки собирались попить пива и покурить. Мы с отцом никогда не переходили этот тоннель поверху, а всегда спускались вниз, где валялись битые бутылки да иногда попадались лежащие прямо на земле бродяги в спальных мешках. А однажды мы нашли там баллончик с краской. Она называлась «Серебряный блеск». Отец встряхнул баллончик и нарисовал улыбающуюся мордашку на бетонном полу.

— Это ты, — сказал он. — Вот как ты сегодня выглядишь.

— Нет, не я. Сегодня я не такая.

— Ну, значит, будешь такой завтра. — И он передал мне баллончик. — На, попробуй.

Я тоже хотела нарисовать улыбающуюся мордашку, но оказалось, что разбрызгиватель повернут на меня, и я залила себе краской правую руку.

— Ой, мама! — сказала я, роняя баллончик.

Вся моя ладонь была влажной от «Серебряного блеска»; я стала промокать ее о свою розовую майку. Мне хотелось плакать, а отец смеялся. Он так смеялся, что даже закашлялся. Я думала, что его стошнит.

Когда мы пришли домой, мать уже ждала нас. Первым делом она увидела мою майку: два серебристых отпечатка там, где раньше был розовый пони и воздушный шар.

— Что это, черт побери, такое? — Она схватила меня за запястья и вывернула мои руки ладонями к себе.

— Я робот, — сказала я. Тогда она шлепнула меня.

— Ты испортила майку! На что похожи твои руки!

Но хуже всего был мой отец. Он ничего не делал. Просто стоял у входной двери и ничего не говорил. А мне хотелось наорать на него за то, что он смеялся надо мной в тоннеле. Я хотела объяснить, что это он виноват, что это он придумал игру с баллончиком.

МАТЬ, СОСИ X…! Вот что мне надо было написать на бетонном полу тоннеля. Вот что мне надо было сказать ей, когда она меня отшлепала.

Я оглядела стены в поисках других надписей, но солнце уже скрылось в зарослях джонсоновой травы, и я ничего не увидела. Тогда я выглянула на луг, где уже сверкали редкие огоньки.

— Я здесь! — закричала я.— Я здесь! Это я!

И тут же зажала ладонью рот. Нельзя так громко кричать. Меня же может услышать женщина-призрак. Подумает еще, что я ее зову.

Поглядев через проход в другие окна, я увидела ее луг. Но из-за железнодорожной насыпи и покрывавших ее сорняков мне не было видно ни колокольчиков, ни камней, окружающих радио. Ни женщины-призрака, если она была там. А за ее лугом, среди мескитовых деревьев, горел желтый огонь, в тысячу раз больше любого светлячка. «Там, далеко, по крайней мере за милю от автобуса и от меня, — подумала я, — бродит царица всех светлячков».

По ту сторону насыпи все казалось большим: и цветы, и камни, и заросли травы. И призрак.

— Она может запросто разрушить Токио, как Годзилла, — сказала я Классик. — Мамина кровать превратилась бы под ней в лепешку.

— Она королева Гунхильда. Королевы всегда самые толстые. Потому они и становятся королевами. Все приносят ей золото и разную еду, а она сидит в своем дворце на весах и толстеет, а все, кто проходит мимо, должны давать ей еду и столько золота, сколько она сама весит.

— Все королевы — чудовища. Их надо душить и топить в болоте.

Я представила себе, что это моя мать бродит по лугу, вырывая с корнем сорняки и отшвыривая в сторону камни. И она знает, что я в автобусе. И хочет есть. Скоро она поднимется на насыпь и окажется прямо на путях. И погонится за мной с криком:

— Ты жалкая тварь!

Светлячки прилетели и мелькали за окнами. Их огоньки вспыхивали то здесь, то там, но я не обращала на них внимания. Я крутила головой из стороны в сторону, выглядывая то в одно окно, то в другое, боясь, как бы кто-нибудь не подкрался ко мне в темноте. Я попыталась послать мысленный приказ Классик: «Проснись, проснись, я в беде», — но она спала и видела сны про эскимо. Я была одна. А отец отдыхал где-то в Дании. Он не поможет, даже если мать будет меня душить, даже если она оторвет мне голову.

И я ждала.

Я побегу, как только услышу поезд. Автобусная дверь, спасительный выход, была рядом. Отец говорил мне, что человек запросто обгонит призрака, или Болотного Человека, или любого монстра.

— Они могут поймать тебя только тогда, когда ты их не ждешь. Если ты готова, то всегда можешь убежать.

— Но они же быстро бегают.

— Ничего не быстро. Мертвые все делают медленно. Чтобы быстро бегать, надо жить. Надо, чтобы сердце качало кровь.

— Почему?

— Потому что если сердце не качает кровь, значит, ты умер. А если ты умер, то и бежать не можешь.

— А как же люди ходят, если они умерли?

— Никак. Их просто воздух носит, наверное. Как листья на ветру. Энергия или еще что-нибудь в этом роде подхватывает мертвеца в одном месте и переносит в другое. Магия. Покойникам нужны тонны магии, — живым людям столько не нужно.

Я ничего не поняла. Но все равно поверила.

— Значит, когда видишь чудовище, надо бежать?

— Бежать надо еще до того, как ты его увидишь. Как только почувствуешь. Как только почувствуешь, что вот сейчас оно выскочит и схватит тебя. А не как в кино. Там люди вечно ведут себя как идиоты. Стоят и ждут, когда их поймают. А потом начинают спотыкаться, оглядываться и визжать. А надо просто бежать. Тогда тебе ничего не страшно.

Хватит ждать. Поезд опаздывает. Болотные люди уже выбрались на поле; я слышала, как они шуршат в зарослях сорго. И королева Гунхильда была голодна. Но я еще не умерла, и поэтому я побежала.

Мои кроссовки без разбора топтали колокольчики и лисохвосты. «Простите, — повторяла я про себя, — простите меня». Я не оглядывалась и не визжала.

А еще я посылала сигнал:

— Классик, услышь меня. Ты проснулась, и тебе больше не хочется спать. Ты проснулась, и тебе больше не хочется спать. Ты проснулась.

На коровьей тропе было полно светлячков, так что рот пришлось закрыть. Мне вовсе не хотелось проглотить одного из них. Если светлячок окажется у меня внутри, то мой живот тоже начнет мигать. Тогда, если мне вдруг понадобится спрятаться в высокой траве, увидеть меня будет легче легкого; я буду как Багз Банни, который вышагивает перед Элмером Фаддом с мишенью на заду и спрашивает:

— А скажите, док, почему вы решили, что в этом лесу есть кролик?

— Даже не знаю. Так, интуиция.

Подбегая к дому, я услышала поезд. От его приближения дрожала земля. Я прислонилась к флагштоку, чтобы отдышаться, и почувствовала, как вибрирует под моим плечом стальной шест. Джонсонова трава шелестела на ветру, мои руки покрылись гусиной кожей. Никто за мной не гнался. Пока. Я попыталась разглядеть что-нибудь сквозь заросли сорго, но не вышло. Однако я и без того знала, что происходит на лугу: волной воздуха светлячков отнесло от автобуса в поле. Осколки стекла задребезжали на перевернутой крыше обгоревшего салона, другие градом посыпались из окон. А королева Гунхильда не может перебраться через рельсы, по крайней мере сейчас.

Классик вышла на связь, я услышала слабый сигнал: «Все в порядке. Я проснулась. Приходи за мной». И тут же все кончилось: стих шум, промчался поезд, улегся ветер. Мои ладони взмокли от пота. Зато я была в безопасности. Я поднялась на крыльцо и вошла в дом.

Отец сидел в кресле. Я видела его затылок. Карта Дании на стене обвисла, выгнулась; верхний угол отклеился. Сначала я хотела поправить ее, но это означало подойти ближе к нему. А вдруг он снова поменял цвет, подумала я, страшась самой этой мысли, особенно теперь, когда в доме стемнело. Отец стал похож на Кольцо Настроения из шкатулки моей матери: то посинеет, то вдруг станет черным. И все некстати.

Халат валялся прямо на полу, у самой двери, где я и подобрала его. Атлас был гладким. Я прижала его к щеке.

— Гладкий, как попка младенца, — сказала я, успокаиваясь от звука собственного голоса.

«У меня есть идея», — подумала Классик.

«Какая?»

«Приходи за мной, я тебе расскажу».

Я прижала к себе халат, словно младенца. Лампа над лестницей не горела; там было темно, ступенек не видно. Но я представила, как будто на сгибе моей руки лежит попка младенца, и мне стало легче.

— Как я тебя люблю, — сказала я халату. — Ты мой сладенький.

А когда я показала моего малыша Классик, она сказала:

— Он же неживой. У него даже костей нет. На парике спали все, кроме нее.

— Ну и что. Зато он гладенький.

— И сердца, которое качает кровь, у него нет.

— У тебя тоже.

— Откуда тебе знать? — обиделась она. — А может, есть.

— Прости меня.

Мне не хотелось с ней спорить. Она могла быть очень упрямой. Если я буду спорить, она возьмет и не расскажет, что у нее за идея, хотя я и так уже все поняла. Поэтому я осторожно положила халат на подушку, а потом натянула на палец Классик.

— Бери парик, — сказала она.

Я дернула парик на себя, отчего Джинсовая Модница, Волшебная Кудряшка и Стильная Девчонка полетели кувырком. Потом я пошла в ванную и взяла там косметичку. Но, прежде чем выйти из ванной, я заметила, что дверца под раковиной снова приоткрылась, а за ней зиял мрак, неизведанное пространство, бездна, где вполне мог устроиться на зимовку Болотный Человек. Чердак стал совсем не таким, как днем; теперь он превратился в иной мир, черную дыру Рокочущего. Я попыталась закрыть дверцу, но щеколда никак не хотела оставаться на своем месте. Я изо всех сил надавила на нее ладонью. Стоило мне убрать руку, как щеколда опять выскочила. Тогда я вытащила из косметички маленькую зубную щетку — ее щетинки были покрыты засохшей тушью — и всунула рукоятку в зазор между щеколдой и косяком.

— Ни с места, — приказала я щетке, — иначе умрешь.

Зубные щетки иногда умирают. Щетина темнеет, и все. Кроссовки тоже умирают. И дома. И мамы с папами. Планета полна умирающих, умерших, мертвых. И только красивые, такие, как Классик, живут вечно. Смерть безобразна.

В гостиной я прошептала:

— Ты видение.

Парик подошел отцу как нельзя лучше, белые локоны почти полностью скрыли его хвост.

— Ты сенсация.

Его лицо оставалось бледным, как и раньше. Он вообще почти не переменился за день. И мне стало легче. В косметичке нашлись румяна, и я подкрасила ему щеки, мочки ушей, подбородок, чтобы скрыть лиловые пятна. Потом сняла с себя капор и надела на него.

Теперь он стал красивым. И я поцеловала его в губы. Его кожа на ощупь была какая-то ненастоящая, как будто из резины. Я целовала его долго, пока алая помада с моих губ не покрыла его губы. Тогда мы с Классик сели у его ног и стали им восхищаться.

— Мы тобой гордимся, — сказала я ему. — Ты — Мисс Америка.

В ту ночь я спала в его комнате, заперев дверь на замок. Мы были одни, Классик и я. Какое-то время я наблюдала, как вспыхивает прожектор на башне. Но недолго. Мне не хотелось, чтобы он меня загипнотизировал. Потом я легла на отцовскую кровать, очень осторожно. Закрыла глаза и начала передавать сообщение вниз.

— Папа? Это я. Ты меня хорошо слышишь? Папа? Если ты слышишь, скажи мне что-нибудь. Это я. Радио «Джелиза-Роза» передает из твоей спальни. Где ты?


Глава 10

Сидя на ступенях крыльца, я набирала в рот воды из галлонной бутыли и брызгала на волосы Классик. Никакого шампуня в Рокочущем не было, поэтому приходилось притворяться. Я ногтями скребла ей голову, как будто она была намылена. От воды ее рыжие волосы стали коричневыми.

Я называла ее мисс.

— Как вас причесать сегодня, мисс? — И еще: — Может быть, вам будет интересно взглянуть на наши эксклюзивные продукты для ухода за волосами, мисс?

Но она велела мне мылить ей голову как следует, а не болтать.

— Да, мисс.

Посетитель всегда прав, даже когда он ошибается. Так что я запустила пальцы в волосы Классик, добралась до ее пластиковой кожи и заткнулась. Будь она моей матерью, я бы постучала кулаком ей по голове, как по двери, но не так сильно. Потом я разжала бы кулак и медленно развела пальцы в стороны. У матери от этого всегда мурашки по коже бежали.

— Как будто разбиваешь яйцо.

— А теперь ты мне.

Мы делали это по очереди. Моя мать и я. Разбивали яйца друг у друга на голове. Иногда мы пускали в ход обе руки, и тогда оба кулака разжимались, кончики пальцев расползались повсюду, стекая на лоб, за уши, на шею, скользкие, маслянистые. Аж мурашки по коже. Я всегда любила эту игру.

«Паук» — еще одна игра, от которой мурашки бежали по коже.

— По спине ползет паук…

Пальцы карабкаются по спине к плечу.

— Ущипнет…

Пальцы впиваются в лопатку.

— Подует…

И дует в шею, а ногтями — по спине вниз.

— Ну вот, теперь у тебя мурашки.

Так оно и бывало. Тело покрывала гусиная кожа, шершавая, в бугорках. Тогда я принималась тереть руки и шею, чтобы они скорее прошли.

— Еще раз, — просила я мать, когда все бугорки исчезали. — Один разочек.

— Ты и перед этим то же самое говорила.

— Честное слово. Всего один разочек.

А иногда мы мыли друг другу голову. Только без воды и шампуня. Мы делали это в спальне. Понарошку.

Мать всегда говорила:

— Могу ли я предложить вам что-нибудь из наших эксклюзивных продуктов по уходу за волосами, мисс?

— Нет, спасибо, — отвечала я. — В другой раз.

Мне хотелось, чтобы она массировала мне кожу головы молча. Я закрывала глаза и, хотя знала, что долго массаж не продлится, всегда мечтала о том, чтобы он длился вечно. Когда она меня так гладила, я могла даже заснуть — вот было бы здорово!

Но Классик не засыпала. Пока я сбрызгивала ей волосы, она широко открытыми глазами смотрела куда-то через двор, на серые облака, которые закрывали небо. Солнце пряталось; где — мне не было видно.

В то утро туман прильнул к земле, накрыв собой все. В отцовской спальне я раздвинула занавески на окне в изголовье.

— Мы летим, — сказала я Классик, представляя, будто Рокочущий парит среди облаков. Но когда я оделась и вышла с кувшином воды на крыльцо, туман уже поднялся.

Старый дом благополучно спустился с хмурого неба прямо на бабушкин участок.

Я выжала волосы Классик, стряхнула капли воды с рук и сказала:

— Будет гроза. А потом наводнение, и Рокочущий поплывет вдаль, а мы вместе с ним.

Чтобы волосы Классик не разлохматились после сушки, я разгладила их ладонями.

— Ну вот, теперь ты вся сверкаешь, –сказала я ей. — Прямо чище мыла.

Но Классик сделала вид, будто не услышала. Она злилась на меня за то, что я вымыла ей голову без шампуня. Она думала, будто я помыла ей голову слюнями. А слюни воняют. Я объяснила ей, что вода была из кувшина, а я только набирала ее в рот и разбрызгивала ей на волосы, чтобы не намочить их слишком сильно.

— Что же мне делать? — спросила я. — Я хочу чем-нибудь тебя порадовать.

— Хочешь, проверим радио? Если оно все еще там…

— А ты хочешь?

— Да.

Мы были одного мнения.

Держа Классик высоко в воздухе, чтобы ее волосы сохли быстрее, я со всех ног бросилась к железнодорожному полотну. Когда мы вскарабкались по насыпи, я присела на корточки в высокой траве, но женщины-призрака нигде не было видно. Тогда я спустилась на ее лужок, где после дождя пахло земляной сыростью. Грозовые тучи клубились над полем, а сквозь них виднелось подернутое дымкой солнце, круглое как луна.

Мы с Классик сразу направились туда, где накануне остался наш подарок.

— Она была здесь, — сказала я, присев рядом с камнями на корточки. Приемник исчез.

— Она его нашла.

— И посмотри, что она сделала…

Камни лежали по-другому, на равном расстоянии друг от друга, образуя цифру восемь; в середине каждой петли красовался свежий кустик колокольчиков. Для меня это был знак, выражение признательности, что-то вроде спасибо. А благодарность требовала ответа. Поэтому я посадила Классик под куст колокольчиков в одну из петель и начала передвигать камни. Но я никак не могла придумать, что бы такое из них сделать. Рисовать еще один круг бессмысленно. Квадрат или стрелу — глупо.

И тогда я решила нарисовать улыбающееся лицо.

— Универсальный знак дружбы, — говорил о таких картинках мой отец. — Во всем мире, от Японии до Голландии и Мексики, он означает одно и то же. — Когда у него просили автограф, он никогда ничего не писал, а всегда рисовал улыбающуюся мордашку и ставил под ней свои инициалы.

В моем альбоме для рисования, который назывался Большой Вождь, мы с отцом мелками рисовали картинки, часами просиживая за обеденным столом. Я рисовала подсолнухи, или Барби, или фигурки из палочек на парашютах. А он всегда рисовал черный круг с ухмыляющимся ртом и запятыми вместо глаз и носа, — мордашки были разные, но всегда узнаваемые. Он заполнял ими страницу за страницей. Однажды он даже нарисовал американский флаг из одних красных, синих и белых улыбающихся мордашек.

А еще когда он укладывал меня спать, то пел иногда такую песню:

Не проси любовных песен,

Ведь распутник я известный,

Мне в лицо взгляни опять,

И улыбка тебе скажет

Все, что ты хотела знать.

Мои руки ворочали камни, а я напевала эту песенку. Женщина-призрак увидит мой универсальный символ дружбы и улыбнется, а может, даже посмеется. И станет насвистывать какую-нибудь свою песенку, веря, что на свете есть кто-то, кому она не безразлична. На следующий день я планировала вернуться и посмотреть, что она сделает с камнями.

Но все вышло по-другому.

Надо было мне вовремя обратить внимание на Классик, которая смотрела мимо меня, онемев от ужаса; ее голубые глаза стали огромными и немигающими. Но я ничего не заметила. Я была слишком занята работой, обеими руками вдавливая камни в землю.

Облака разошлись. Позади меня неожиданно сверкнуло солнце. Огромная тень скользнула по моей спине и упала на неоконченную улыбку, — я сразу узнала широкий силуэт женщины-призрака в криво сидящем сетчатом колпаке. Я застыла на месте; сердце едва не выпрыгивало у меня из груди, руки дрожали.

— Девочка, — пробасила она, — что ты тут делаешь? — Голос у нее был низкий, как у мужчины, как у моего отца с утра, скрипучий и хриплый.

Язык меня не слушался. Ноги тоже. Руки тряслись.

Тень шелохнулась. Я услышала, как она топает, приближаясь ко мне. Краешком глаза я видела подол ее домашнего платья и облепленные грязью коричневые сапоги.

Потом она остановилась напротив меня и, попинав носком сапога камни, сказала:

— Так дело не пойдет. Ты испортила мои кошачьи глаза.

Кошачьи глаза? Так, значит, это была никакая не восьмерка. Кошачьи глаза, с колокольчиками вместо зрачков.

Я медленно подняла голову, переводя взгляд с белого передника на серые митенки, потом на тропический шлем, со всех сторон затянутый сетчатым колпаком. Руки она сложила на груди. За частой сеткой виднелось лицо: крупный нос, тяжелая челюсть, очки в золотой оправе.

«Призрак, — подумала я, — пожалуйста, уходи. Мне страшно».

— Ты что, немая, вандалка? — спросила она. — Говорить не умеешь?

Я покачала головой.

— Что это значит? Да или нет?

— Мне страшно, — выдавила я.

— Вандалке страшно, — сказала она. — Так оно и должно быть, полагаю.

Наверное, она перепутала меня с кем-то другим.

— Я не Вандалка, — сказала я ей.

— Что?

— Я не Вандалка. Я Джелиза-Роза.

— Какая роза?

— Джелиза…

— У-гу, — сказала она, кивая. Повторила про себя мое имя, перекатывая его во рту, точно камешек. Потом продолжила: — Ну, вандалка, или как там тебя зовут, ты поняла?

— Нет.

Она сняла с груди руки и сказала:

— Ну и ладно, не важно.

Потом она вздохнула и снова потыкала ногой камни.

Солнечный свет едва просачивался через нависшие облака, а я, пораженная ужасом, сидела на корточках, пальцами касаясь земли, и вдруг почувствовала, что парализовавший меня страх начинает утихать. Не обязательно убегать прямо сейчас, можно подождать немного.

— Пчелы есть?

Я недоуменно пожала плечами.

— Один укус, и наступит паралич, — сказала она. — Один укус, и я, скорее всего, умру.

— Вы же и так мертвая, — сказала я ей.

Женщина-призрак так ахнула, как будто это я ее напугала.

— Это надо же сказануть такое! — возмутилась она. — Что ты за ребенок!

Я снова пожала плечами.

— Ну ладно, увидишь пчелу — или услышишь, — скажешь мне, понятно?

Я кивнула.

— Если пчела меня ужалит и я умру, ты будешь виновата.

Ее митенки взлетели к колпаку, подбирая ткань, натягивая сетку вокруг шлема. Волосы у нее на лбу казались неестественно желтыми; глядя на них, я вспомнила выцветшие уголки хрупких от времени газет, которые отец хранил в своем шкафу, там были такие заголовки: КОРОЛЬ РОК-Н-РОЛЛА УМЕР.

Лицо призрака?

«Не-а», — подумала Классик.

Но она была белая. Кожа розоватая, второй подбородок, выражение лица рассеянное, — а еще ее обветренное лицо было морщинистым, злопамятным и каким-то милым. В ее очках не хватало левого стекла, зато правое было темным и непроницаемым.

— Оставайтесь, где вы есть, — бормотала она, обводя рукой круг в воздухе. — Не творите разбоя здесь.

Я не совсем поняла, о ком она говорит: о нас с Классик или о пчелах.

Она хлопнула в ладоши, один раз. Повертела головой и сплюнула.

— Это их отпугнет на время, — сказала она мне. — Хочешь верь — хочешь не верь, но обычно работает.

Потом она встала на колени и начала изучать произведенный мной беспорядок. При этом подол ее платья надулся и встопорщился вокруг нее, точно опустившийся на землю парашют. Она протянула руку к перевернутым камням, покачала головой и начала складывать кошачьи глаза заново.

— Видишь, у всего свое место, — говорила она, ворочая камни. — Даже у самой мелкой вещички. А когда лезешь не в свое дело –сдвигаешь вещи с их мест, — то получается беспорядок. И тогда исчезает свет. Все превращается в хаос.

Она замолчала, увидев Классик, которая сидела под колокольчиками.

— А это тоже мне?

— Это Классик. Она моя подруга.

Она извлекла Классик из-под куста, зажав ее между большим и указательным пальцами, и отшвырнула в сторону, словно вонючий носок.

— По-моему, тебе надо тщательнее выбирать себе друзей. Держи.

Я протянула руку и аккуратно взяла Классик. А сама не спускала глаз с беспалых перчаток, которые прихлопывали землю, поправляли стебельки колокольчиков, отбрасывали камни.

— Вам помочь?

— Нет, конечно. Вообще-то тебе уже пора. Я все сказала. Ты ослепила кошку на один глаз.

— Но я могу помочь.

— У-гу, ну так иди и помоги. Я хочу сказать — уходи. Так ты мне и поможешь. Ты не здешняя.

Она сощурилась — один глаз на виду, другой спрятался за темным стеклом — и стала похожа на пирата. Потом взялась за край сетки и с размаху натянула ее себе на лицо, точно дверь захлопнула.

Это было нечестно; я ведь и в самом деле могла помочь ей с ее садиком. А она перестала обращать на меня внимание.

— Вы не настоящий призрак, — сказала я, вставая.

— Да уж надо полагать, не настоящий. Пока.

«Чертова старуха», — подумала я.

И я пожалела, что отдала ей радио. Она меня даже не поблагодарила и еще нагрубила Классик. И я ушла. Повернулась и побежала прочь. Но когда я карабкалась по насыпи, она окликнула меня.

— Роза-Джелиза, — сказала она, — а что ты умеешь еще?

Я сделала вид, что не слышу. А когда я оказалась на путях, то выпрямилась, обернулась и, нахмурившись, посмотрела вниз, на ее лужок. Она как раз вытирала перчатки о передник, искоса поглядывая на меня.

— Девочка, а что еще ты любишь делать, — она показала рукой на кошачьи глаза, — кроме как портить вещи?

Я не знала, как ответить, и потому ляпнула первое, что в голову пришло:

— Я люблю драться с белками. А еще — есть.

Она ненадолго умолкла. Почесала подбородок под сеткой.

— Это хорошо, — сказала она наконец. — Если придешь сюда завтра в полдень, мы с тобой поедим, годится? А теперь иди, иди туда, откуда пришла, к своим. Я все сказала. Приходи завтра, только подружку свою не бери, от нее одни неприятности.

Я тут же просияла.

— О'кей, — сказала я.

По дороге домой я сначала смеялась, потом хихикала. Подбросила Классик в воздух и поймала. Если дух оказался не дух, то тогда он, может быть, друг.

А завтра мы вместе поедим, а может, даже подавим друг на друге яйца.

Но Классик была безутешна. Всю дорогу домой она дулась.

— Она тебя совсем не ненавидит, — утешала я ее. — Ну вот нисколечко.

Но Классик не верила ни единому моему слову. Да и я тоже. В конце концов, от нее одни неприятности.

Загрузка...