Уже подали чашки с полосканием; дамы осторожно вытирали руки. Вокруг стола на минуту наступило молчание. Госпожа Деберль оглядела обедавших, чтобы убедиться, все ли кончили, затем молча встала; гости последовали ее примеру; слышался шум отодвигаемых стульев. Старый господин, сидевший справа от нее, поспешил предложить ей руку.
— Нет, нет, — проговорила она, сама ведя его к двери. — Мы будем пить кофе в маленькой гостиной.
Гости парами проследовали за ней. Последними шли двое мужчин и две дамы. Они продолжали начатый разговор, не присоединяясь к шествию. Но в маленькой гостиной принужденность исчезла и возобновилось царившее за десертом веселье. На большом лакированном подносе, стоявшем на круглом столике, уже был подан кофе. Госпожа Деберль обходила присутствующих с любезностью хозяйки дома, старающейся удовлетворить все вкусы гостей. По правде сказать, больше всех суетилась Полина, — она взялась потчевать мужчин. В гостиной было человек двенадцать, — обычное число лиц, приглашаемых четой Деберль к обеду по средам, начиная с декабря. Вечером, к десяти часам, собиралось много народу.
— Господин де Гиро, чашку кофе, — сказала Полина, остановясь перед маленьким лысым человечком. — Впрочем, я знаю: вы не пьете кофе… Тогда рюмочку шартреза?
Но, сбившись, она принесла рюмку коньяку. И, улыбаясь с присущей ей самоуверенностью, она обходила приглашенных, глядя, им прямо в глаза, непринужденно волоча за собой длинный шлейф. На ней было роскошное белое платье из индийского кашемира, отделанное лебяжьим пухом, с четырехугольным вырезом на груди. Вскоре все мужчины стояли с чашками в руках; выставив подбородок, они маленькими глотками пили кофе. Тогда Полина принялась за высокого молодого человека, сына богача Тиссо, — она находила, что у него красивое лицо.
Элен отказалась от кофе. Она села в стороне, с несколько утомленным видом; на ней было простое, без отделки, черное бархатное платье, строгими складками облегавшее ее фигуру. В маленькой гостиной курили. Ящики с сигарами стояли близ Элен на подзеркальнике. Подошел доктор.
— Жанна чувствует себя хорошо? — спросил он, выбирая сигару.
— Очень хорошо, — отвечала она. — Мы сегодня были в Булонском лесу. Она резвилась неудержимо… Теперь она уже спит, вероятно…
Они дружески беседовали, улыбаясь друг другу с непринужденностью людей, встречающихся ежедневно. Послышался голос госпожи Деберль:
— Да вот госпожа Гранжан может подтвердить это… Не правда ли, я вернулась из Трувили около десятого сентября? Шли дожди, пляж был невыносим…
Ее окружали три или четыре дамы: она рассказывала им о своем пребывании на берегу моря. Элен пришлось встать и присоединиться к их группе.
— Мы провели месяц в Динаре, — сообщила госпожа де Шерметт. — О! Прелестная местность, очаровательное общество!
— Позади виллы был сад, спереди — терраса, выходившая на море, — продолжала госпожа Деберль. — Вы знаете, я решилась взять с собой свое ландо и кучера… Это гораздо удобнее для прогулок… Госпожа Левассер навестила нас…
— Да, как-то в воскресенье, — сказала та. — Мы были в Кабуре. О, вы устроились со всеми удобствами — немного дорого, кажется…
— Кстати, — перебила, обращаясь к Жюльетте, госпожа Бертье, — не научил ли вас господин Малиньон плавать?
Элен заметила, что на лице госпожи Деберль промелькнуло выражение замешательства и досады. Уже несколько раз ей казалось, что имя Малиньона, когда его неожиданно произносили перед госпожой Деберль, действовало на нее неприятно. Но молодая женщина уже оправилась.
— Хорош пловец! — воскликнула она. — Навряд ли он кого-нибудь научит… что до меня, — я отчаянно боюсь холодной воды. При одном виде купающихся меня бросает в дрожь.
И она кокетливо поежилась, приподняв округлые плечи, как отряхивающаяся мокрая птица.
— Так это выдумка? — спросила госпожа де Гиро.
— Ну, конечно. Пари держу, что он же и сочинил ее. Он терпеть меня не может с тех пор, как провел там месяц вместе с нами.
Прибывали новые гости. Дамы, с цветами в волосах, улыбались, округляя руки, кивая головой; мужчины, во фраках, со шляпой в руке, кланялись, стараясь подыскать любезные фразы. Госпожа Деберль, продолжая беседовать, протягивала кончики пальцев завсегдатаям дома; многие, не сказав ни слова, кланялись и проходили дальше. Вошла мадмуазель Аурели. Она тотчас принялась восторгаться платьем Жюльетты: то было темно-синее платье тисненого бархата, отделанное фаем. Тогда присутствующие дамы будто впервые разглядели его. О, обворожительно, совершенно обворожительно! Оно было от Вормса. Минут пять проговорили о нем. Кофе был допит, гости ставили пустые чашки на поднос, на подзеркальники; только один старый господин никак не мог допить своей чашки, останавливаясь после каждого глотка, чтобы поговорить со своей соседкой. Поднималось жаркое благоухание — аромат кофе сливался с чуть уловимым запахом духов.
— Вы знаете, что вы меня ничем не угостили? — сказал молодой Тиссо Полине, рассказывавшей ему о каком-то художнике, у которого она побывала с отцом, чтобы посмотреть его картины.
— Как ничем? Я принесла вам чашку кофе.
— Нет, мадмуазель, уверяю вас…
— Но я непременно хочу, чтобы вы что-нибудь выпили… Постойте, вот вам шартрез.
Госпожа Деберль едва заметным движением головы подозвала мужа. Доктор, поняв ее, открыл дверь в большую гостиную. Все перешли туда, а слуга между тем унес поднос. В просторной комнате, освещенной ярким белым светом шести ламп и десятисвечной люстры, было прохладно. Перед камином уже сидело полукругом несколько дам; только двое-трое мужчин стояли среди широко протянувшихся шлейфов. Сквозь открытую дверь гостиной цвета резеды послышался резкий голос Полины, остававшейся вдвоем с молодым Тиссо:
— Раз уж я вам налила рюмку, вы должны ее выпить без всяких разговоров… Что мне с ней делать?.. Пьер убрал поднос.
Она появилась на пороге, вся белая в своем платье, отделанном лебяжьим пухом. С улыбкой на румяных губах, блеснув зубами, она объявила:
— Красавец Малиньон!
Рукопожатия и поклоны продолжались. Доктор Деберль стал у двери. Госпожа Деберль, сидевшая среди дам на низком кресле, поминутно вставала с места. Когда вошел Малиньон, она подчеркнуто отвернулась. Он был одет очень корректно, волосы были слегка подвиты, пробор доходил до затылка. Остановившись на пороге, он с легкой гримасой, «полной шика», как говорила Полина, вставил в правый глаз монокль и окинул взором гостиную. Ничего не говоря, он лениво пожал руку доктору, потом, подойдя к госпоже Деберль, согнул перед ней высокий стан, стянутый фраком.
— А, это вы! — сказала она так, чтобы ее услышали кругом. — Оказывается теперь, что, вы умеете плавать?
Он не понял, но все-таки ответил, желая блеснуть остроумием:
— Конечно:.. Однажды я спас утопавшую собаку-водолаза. Дамы нашли его ответ очаровательным. Сама госпожа Деберль, казалось, была обезоружена.
— Собак, так и быть, разрешаю вам, — ответила она. — Но ведь вы же отлично знаете, что я ни разу не купалась в Трувиле.
— А! Тот урок плавания, который я дал вам? — воскликнул он. — Ну что ж! Разве однажды вечером в вашей столовой я не сказал вам, что, если хочешь плавать, нужно двигать ногами и руками?
Все дамы рассмеялись. Он был обворожителен! Жюльетта пожала плечами. С ним нельзя говорить серьезно. И она встала, чтобы пойти навстречу новой гостье, талантливой пианистке, которая была у нее в первый раз. Сидя у камина, Элен смотрела и слушала с присущим ей невозмутимым спокойствием. Особенно интересовал ее Малиньон. Она заметила, как искусно он маневрировал, чтобы приблизиться к госпоже Деберль. Элен слышала позади себя ее реплики. Вдруг голоса изменились. Элен откинулась назад, чтобы яснее расслышать их.
— Почему вы не пришли вчера? Я ждал вас до шести часов, — произнес Малиньон.
— Оставьте меня! Вы с ума сошли! — прошептала Жюльетта.
Малиньон, картавя, повысил голос:
— А! Вы не верите, что я спас собаку-водолаза? Но мне ведь дали медаль; я покажу вам ее!
И он добавил чуть слышно:
— Вы же обещали мне… Вспомните…
Вошло целое семейство. Госпожа Деберль рассыпалась в любезностях, а Малиньон, с моноклем в глазу, вновь появился среди дам. Элен сидела, вся побледнев от этих торопливо сказанных, подслушанных ею слов. Они явились для нее ударом грома, чем-то неожиданным и чудовищным. Эта женщина — такая счастливая, с таким спокойным, цветущим, холеным лицом, — как могла она изменять своему мужу? Да еще с каким-то Малиньоном! Она знала птичий ум Жюльетты, знала тот скрытый под светской любезностью эгоизм, который ограждал ее от минутного увлечения и его докучных последствий. Она вдруг вспомнила послеполуденные часы в саду, Жюльетту, нежно улыбающуюся под поцелуем, которым доктор касался ее волос. Ведь они все же любили друг друга! И необъяснимое чувство охватило ее — гнев против Жюльетты, как будто измена коснулась ее самой. Она испытывала унижение за Анри. В ней поднималась ревнивая ярость. Волнение Элен так ясно читалось на ее лице, что мадмуазель Аурели спросила ее:
— Что с вами? Вам нездоровится?
Увидев, что Элен одна, старая дева подсела к ней. Она выражала ей живейшую дружбу, очарованная вежливым вниманием, с которым такая серьезная и красивая молодая женщина часами выслушивала ее сплетни.
Но Элен ничего не ответила ей. У нее была потребность увидеть Анри, сейчас же узнать, что он делает, что с ним. Приподнявшись, она начала искать его глазами. Анри стоя беседовал с каким-то толстым, бледным господином; он казался спокойным, довольным, улыбался своей тонкой улыбкой. Мгновение Элен смотрела на него. Она чувствовала к нему жалость, несколько умалявшую его в ее глазах, но в то же время любила его еще больше, — любовью, в которую теперь вошла смутная мысль о том, что ей следует защитить Анри. У нее было ощущение, еще очень неясное, что она должна вознаградить его за утраченное счастье.
— Ну, ну, — говорила вполголоса мадмуазель Аурели. — Весело будет, нечего сказать, если сестра госпожи де Гиро вздумает петь… Я уже в десятый раз слышу «Голубков». Она только их и поет всю эту зиму… Вы знаете, она разошлась с мужем. Посмотрите на этого брюнета, там, у двери. Они в самых близких отношениях. Жюльетте приходится его принимать, иначе эта дама перестанет бывать у нее.
— Вот как! — сказала Элен.
Госпожа Деберль быстро переходила от группы к группе, прося всех замолчать, чтобы послушать пение сестры госпожи де Гиро. Гостиная была полна. Десятка три дам сидели посредине ее, перешептываясь и смеясь; две стоя беседовали более громко, с изящными движениями плеч; пять-шесть мужчин, затерянные среди юбок женщин, держали себя непринужденно, как дома. Пробежало несколько сдержанных «тс-с!». Лица стали неподвижными и скучающими; слышалось только трепетание вееров в горячем воздухе.
Сестра госпожи де Гиро пела, но Элен не слушала ее. Теперь она смотрела на Малиньона. Он, казалось, наслаждался «Голубками», прикидываясь страстным любителем музыки. Возможно ли! Этот молодчик! Они, верно, играли в какую-то опасную игру в Трувиле. Подслушанные Элен слова, по-видимому, указывали на то, что Жюльетта еще не сдалась; но падение казалось близким. Сидя перед ней, Малиньон отмечал такт упоенным покачиванием головы; лицо госпожи Деберль выражало любезное восхищение; доктор молчал, с вежливым терпением дожидаясь конца романса, чтобы возобновить разговор с бледным толстяком.
Певица умолкла. Раздались негромкие аплодисменты, затем восторженные возгласы:
— Прелестно! Очаровательно!
Красавец Малиньон, подняв поверх дамских причесок затянутые в перчатки руки, беззвучно аплодировал кончиками пальцев, повторяя: «Браво! Браво!» певучим голосом, выделявшимся среди других.
Весь этот энтузиазм тотчас же спал, лица вновь приняли естественное выражение и заулыбались, несколько дам встали с места. Снова, среди всеобщего облегчения, завязались разговоры. Жара усиливалась, туалеты дам под частыми взмахами вееров источали аромат мускуса. Порою, среди смутного гула разговоров, звенел серебристый смех, головы оборачивались на громко сказанное слово. Жюльетта уже трижды ходила в маленькую гостиную умолять удалившихся туда мужчин не бросать дам на произвол судьбы. Они следовали за ней — и через десять минут исчезали снова.
— Это невыносимо! — с досадой шептала Жюльетта. — Не удается удержать ни одного.
Тем временем мадмуазель Аурели называла Элен присутствовавших дам: ведь госпожа Гранжан только один раз была до этого на званом вечере у четы Деберль. По словам старой девы, здесь собрался весь цвет буржуазии Пасси, все очень богатые люди. Потом, наклонившись, она прибавила:
— Это решено… Госпожа де Шерметт выдает свою дочь за того высокого блондина, с которым она полтора года была в связи. Уж такая теща, по крайней мере, будет любить своего зятя.
Она перебила себя, очень удивленная:
— Смотрите-ка, муж госпожи Левассер беседует с любовником своей жены… А ведь Жюльетта поклялась больше не принимать их вместе!
Элен медленно обводила взглядом гостиную. Так, значит, в; этом уважающем себя мире, среди этой буржуазии, внешне, такой почтенной, не было ни одной женщины, верной своему долгу? Элен, с ее провинциальным ригоризмом, изумляли эти тайные, но всем известные связи, допускаемые укладом парижской жизни. Она горько смеялась над теми страданиями, которые испытывала, когда Жюльетта пожимала ей руку. Поистине, как она глупа со своей добродетельной щепетильностью! Супружеская измена явилась ей здесь как составная часть буржуазного быта, узаконенная лицемерием, с оттенком кокетливо-острой утонченности.
Госпожа Деберль как будто помирилась с Малиньоном. Теперь эта хорошенькая, изнеженная брюнетка, свернувшись клубочком в кресле, смеялась его остротам.
— Что же вы не ссоритесь сегодня? — спросил доктор, проходя мимо них.
— Нет, — весело отвечала Жюльетта. — Он говорит слишком много глупостей… Если бы ты знал, какие глупости он нам преподносит!
Снова зазвучало пение, но добиться тишины оказалось уже труднее. Пели дуэт из «Фаворитки» молодой Тиссо и дама весьма зрелых лет, но с детской прической. Полина, стоя у одной из дверей, среди черных фраков, смотрела на певца с откровенным восхищением, как смотрят на произведение искусства.
— Что за красивое лицо! — вырвалось у нее среди приглушенной фразы аккомпанемента, причем так громко, что все слышали.
Становилось поздно, в чертах приглашенных уже сквозила усталость. На лицах некоторых дам от трехчасового сидения на одном и том же кресле застыло выражение бессознательной, но довольной скуки. Меж двух музыкальных номеров, прослушанных краешком уха, вновь завязывались разговоры, как будто продолжая переливы рояля, звучные и пустые. Господин Летелье рассказывал, как он ездил в Лион последить за выполнением одного заказа — партии шелка, — и там увидел, что воды Соны не смешиваются с водами Роны, — это чрезвычайно его поразило. Господин де Гиро, важный чиновник судебного ведомства, ронял наставительные фразы о необходимости поставить предел падению нравственности в Париже. Кружок слушателей собрался вокруг одного господина, который был знаком с каким-то китайцем и подробно рассказывал о нем. Две дамы в углу рассказывали друг другу о своей прислуге. В группе женщин, где восседал Малиньон, беседовали о литературе: госпожа Тиссо объявила, что Бальзака невозможно читать; Малиньон не опровергал этого утверждения, ограничившись замечанием, что у Бальзака изредка попадается хорошо написанная страница.
— Минутку молчания! — прокричала Полина. — Сейчас будут играть.
То была пианистка, та самая столь талантливая дама. Все из вежливости обернулись. Но среди наступившего молчания послышались басистые голоса мужчин, споривших в маленькой гостиной. Госпожа Деберль, казалось, была в отчаянии. Она из сил выбивалась.
— Какие несносные, — прошептала она. — Уж если не хотят переходить сюда, пусть остаются там, но пусть молчат по крайней мере.
Она послала к ним Полину, та в восторге побежала выполнить поручение.
— Вы знаете, господа, сейчас будут играть, — сказала она со спокойной девичьей смелостью, остановившись в своем царственно-великолепном платье на пороге гостиной. — Вас просят помолчать.
Она громко произнесла эти слова своим резким голосом. А так как она осталась в гостиной среди мужчин, смеясь и обмениваясь с ними шутками, — шум значительно усилился. Спор продолжался, она бойко приводила различные доводы. Госпожа Деберль сидела как на иголках. К тому же все уже устали от музыки, — слушатели остались холодны. Пианистка, поджав губы, вернулась на свое место, не улыбаясь в ответ на преувеличенные комплименты, в которых хозяйка дома сочла нужным рассыпаться.
Элен страдала. Анри, казалось, не замечал ее. Он больше не подходил к ней, только иногда улыбался ей издали. В начале вечера она почувствовала облегчение, видя его благоразумие. Но с тех пор как она узнала о тех двух, ей хотелось чего-то другого, она сама не знала — чего; какого-нибудь проявления нежности, хотя бы оно даже и скомпрометировало ее. Ее волновало смутное желание, которое сливалось со множеством дурных чувств. Почему он оставался таким равнодушным? Или он больше не любил ее? Конечно, он выжидал удобного времени. Ах, если бы она могла сказать ему все, открыть ему глаза на недостойное поведение женщины, носящей его имя! И под звуки рояля, бегло чеканившего звонкие пассажи, ее баюкала мечта: Анри прогнал Жюльетту, и вот Элен живет с ним как с мужем в далеких странах, где говорят на незнакомом языке.
Звук голоса заставил ее вздрогнуть.
— Разве вы не хотите закусить? — спрашивала Полина.
Гостиная была почти пуста. Гости перешли в столовую пить чай. Элен поднялась с трудом. Все путалось у нее в голове. Ей казалось, что все это сон — слова, услышанные ею, близкое падение Жюльетты, весь этот буржуазный адюльтер, улыбающийся и мирный. Будь это явь, Анри был бы с нею… они оба уже оставили бы этот дом.
— Вы не откажетесь от чашки чая?
Элен, улыбнувшись, поблагодарила госпожу Деберль, оставившую для нее место за столом. Стол был уставлен тарелками с пирожными и сластями; на плоских вазах симметрично возвышались большая баба и два торта; на столе не хватало места — чайные чашки, попарно разделенные узкими серыми салфетками с длинной бахромой, почти касались друг друга. У стола сидели только дамы. Сняв перчатки, они брали кончиками пальцев печенье и глазированные фрукты, передавали друг другу кувшинчик со сливками и сами бережно наливали из него. Три или четыре дамы самоотверженно угощали мужчин. Те пили чай, стоя у стен, принимая всяческие предосторожности, чтобы оградить себя от невольного толчка соседа. Другие, оставшиеся в обеих гостиных, ждали, пока угощение дойдет до них. То был час торжества для Полины. Разговоры стали громче, раздавался смех и кристальный звон серебра, благоухание мускуса сливалось с жарким, густым ароматом чая.
— Передайте-ка мне бабу, — сказала мадмуазель Аурели, сидевшая рядом с Элен. — Все эти сласти — это не серьезно.
Она уже опорожнила две тарелки. Затем, с набитым ртом, заявила:
— Вот и расходиться начинают… Можно будет не стесняться.
Действительно, дамы уходили одна за другой, пожав руку госпоже Деберль. Многие мужчины уже незаметно удалились. Комнаты пустели. Тогда несколько мужчин, в свою очередь, подсели к столу. Но мадмуазель Аурели прочно сидела на своем месте. Она не отказалась бы от стакана пунша.
— Я принесу вам, — сказала, вставая, Элен.
— О, нет, благодарю вас… Не трудитесь.
Уже в течение нескольких минут Элен наблюдала за Малиньоном. Пожав руку доктору, он теперь, стоя на пороге, прощался с Жюльеттой. У нее было все то же безмятежное лицо, ясные глаза; глядя на ее любезную улыбку, можно было подумать, что он говорит ей комплименты по поводу ее вечера. Пока Пьер наливал Элен пунш на поставце, у двери, она незаметно сделала несколько шагов вперед и, спрятавшись за портьерой, прислушалась.
— Прошу вас, — говорил Малиньон, — приходите послезавтра… Я буду ждать вас к трем часам…
— Вы никак не можете быть серьезным, — отвечала, смеясь, госпожа Деберль. — Что за глупости вы говорите!
Но он настаивал:
— Я буду ждать вас… Приходите послезавтра… Вы знаете куда.
Тогда она быстро прошептала:
— Ну, хорошо, послезавтра.
Малиньон поклонился и исчез. Госпожа де Шерметт уходила вместе с госпожой Тиссо. Жюльетта весело проводила их до передней, говоря первой с самым любезным видом:
— Я буду у вас послезавтра… У меня уйма визитов в этот день.
Элен, вся бледная, стояла неподвижно. Пьер держал перед ней стакан пунша. Машинально взяв стакан, Элен отнесла его мадмуазель Аурели, — та уже принялась за глазированные фрукты.
— О, вы слишком любезны! — воскликнула старая дева. — Я бы позвала Пьера… Видите ли, напрасно не подают пунша дамам. В моем возрасте…
Но она перебила себя, заметив бледность Элен:
— Положительно вы нездоровы… Выпейте-ка стаканчик пунша.
— Благодарю вас, это пустяки… Здесь так жарко…
Элен едва держалась на ногах. Она вернулась в опустевшую гостиную и упала в кресло. Свет ламп принял красноватый оттенок. В люстре догорали свечи — казалось, сейчас лопнут розетки. Слышно было, как в столовой прощались последние гости. Элен забыла, что пора уходить; ей хотелось остаться здесь, поразмыслить. Итак, это не был сон: Жюльетта отправится к этому человеку. Послезавтра — Элен знала день. О, теперь она уже не будет стесняться! — этот крик неумолчно звучал в ней. Затем она подумала о том, что ее долг — поговорить с Жюльеттой, не дать ей впасть в грех. Но эта добрая мысль пронизывала ее холодом, и она нетерпеливо отгоняла ее. Ее взор не отрывался от камина — там потрескивало догоравшее полено. В неподвижно-душном воздухе еще реял запах душистых волос.
— Да вы здесь! — воскликнула, входя, Жюльетта. — Как это мило, что вы не сразу ушли… Наконец-то можно передохнуть!
И так как Элен, захваченная врасплох, хотела встать, она добавила:
— Постойте же, куда вам торопиться!.. Анри, дай мне мой флакон.
Еще трое-четверо гостей, свои люди, задержались. Все уселись перед потухшим камином. Среди уже дремотного покоя просторной комнаты завязался уютно-непринужденный разговор. Двери были открыты, сквозь них виднелась опустелая маленькая гостиная, опустелая столовая, вся квартира, еще освещенная, но уже объятая глубоким молчанием. Анри был нежно предупредителен со своей женой; он принес из спальни флакон, — она вдыхала аромат, томно закрывая глаза. Не слишком ли устала Жюльетта, спрашивал доктор. Да, она испытывала легкую усталость, но она была в восторге, — все сошло отлично. И она рассказала, что в ночь после своих званых вечеров она не может уснуть и ворочается в постели до шести часов утра. Анри улыбнулся. Послышались шутки. Элен смотрела на супругов, и дрожь пробегала по ее телу. Оцепенение сна, казалось, постепенно овладевало домом. Гостей уже было только двое. Пьер пошел за фиакром. Элен осталась последней. Пробило час. Анри, не стесняясь более, приподнялся на носки и задул на люстре две свечи, накалявшие розетки. При виде этих гаснущих одна за другой свечей, при виде этой комнаты, тонувшей как бы в сумраке алькова, можно было подумать, что здесь готовятся ко сну.
— Я не даю вам лечь спать, — пролепетала Элен, поднимаясь резким движением. — Гоните же меня.
Она покраснела, кровь прилила к ее лицу. Они пошли проводить ее до передней. Там было холодно. Доктор беспокоился за жену: у нее было очень открытое платье.
— Вернись, ты простудишься… ты разгорячена.
— Ну что ж, прощайте, — сказала Жюльетта, целуя Элен, как она делала это в минуты нежности. — Навещайте меня почаще.
Взяв меховое манто, Анри распахнул его, чтобы помочь Элен одеться. Когда она скользнула в мех руками, он сам поднял ей воротник; он с улыбкой укутывал ее перед огромным зеркалом, занимавшим всю стену передней. Они были одни, они видели себя в зеркале. Тогда, закутанная в меха, не оборачиваясь, она внезапно откинулась в его объятия. Последние три месяца они обменивались только дружескими рукопожатиями; они хотели перестать любить друг друга. Анри уже не улыбался; его измененное страстью лицо налилось кровью. Не помня себя, он сжал ее в своих объятиях, поцеловал в шею. И она запрокинула голову, чтобы вернуть ему поцелуй.
Элен не спала всю ночь, ворочаясь с боку на бок в лихорадочном возбуждении; едва она погружалась в дремоту, все та же мучительная тревога внезапно будила ее. В кошмаре этого полусна ее неотступно терзала одна и та же мысль: она хотела знать место свидания. Элен казалось, что это принесет ей облегчение. Этим местом не могла быть квартира Малиньона на улице Тэтбу, в бельэтаже, о которой часто говорили у супругов Деберль. Но где же? Где же? И мысль ее работала помимо ее воли; она забывала обо всем происшедшем, ее всю поглощали эти догадки, волновавшие ее и пробуждавшие в ней смутные желания.
Когда рассвело, Элен оделась. Она поймала себя на том, что произнесла вслух:
— Завтра!
В одном башмаке, опустив руки, она думала теперь, что свидание, возможно, назначено в каких-нибудь меблированных комнатах отдаленного квартала, в номере, нанимаемом помесячно. Но это предположение показалось ей слишком отталкивающим. Она представила себе очаровательную квартирку с мягкими штофными обоями, с цветами, с яркими огнями, горящими в каминах. Уже не Жюльетту с Малиньоном — себя с Анри видела она в глубине этого уютного уголка, куда не доносились бы звуки улицы. Она вздрогнула и запахнула небрежно застегнутый пеньюар. Где же это? Где?
— Здравствуй, мамочка! — закричала Жанна, также проснувшись.
С тех пор, как девочка поправилась, она опять спала в соседней комнатке. Как всегда, она прибежала босиком, в одной рубашке — броситься на шею матери, но тотчас убежала назад и на минутку опять зарылась в свою теплую постельку. Это забавляло ее, она смеялась, лежа под одеялом. Потом она повторила все сначала:
— Здравствуй, мамочка!
И опять убежала. На этот раз она заливалась смехом. Накинув на голову простыню, она глухо басила из-под нее:
— Меня здесь нет больше… Нет больше…
Но Элен не играла с ней, как обычно. Тогда Жанна, соскучившись, уснула опять. Ведь еще только светало. Около восьми часов явилась Розали и стала рассказывать о том, что случилось за утро. Ну и месиво же на улице! Она чуть не оставила башмаков в грязи, когда ходила за молоком. Настоящая оттепель; воздух к тому же теплый — духота. Вдруг она вспомнила: барыню спрашивала вчера какая-то старуха.
— Ба, — воскликнула она, услыхав звонок, — об заклад побьюсь, что это она!
Это оказалась тетушка Фэтю, но опрятная, сияющая, в белом чепце, новом платье и в шерстяном клетчатом платке, скрещенном на груди. Говорила она, однако, прежним плаксивым голосом:
— Это я, моя добрая барыня, не прогневайтесь… Хочу попросить вас кой о чем…
Элен смотрела на нее, слегка удивленная ее нарядным видом.
— Вам теперь лучше, тетушка Фэтю?
— Да, да, лучше, пожалуй… Вы ведь знаете, у меня всегда что-то странное в животе, — колотит меня; ну, да все-таки теперь лучше… Повезло мне. Я диву далась: чтобы мне да повезло… Один господин нанял меня присматривать за своим хозяйством. О, это целая история!..
Речь ее замедлялась, юркие глазки так и бегали, бесчисленные складки ее лица играли. Казалось, она ждет, когда Элен начнет ее расспрашивать. Но та, погруженная в свои мысли, едва слушала ее, сидя со страдальческим видом у камина, который затопила Розали.
— О чем вы хотели меня просить, тетушка Фэтю? — сказала она.
Старуха ответила не сразу. Она разглядывала комнату, палисандровую мебель, синие штофные обои. И с присущей ей смиренной и льстивой манерой нищенки заговорила:
— Уж до чего у вас, извините, красиво, сударыня. У моего барина тоже такая комната, но только розовая… О, это целая история. Представьте себе, молодой человек, такой приличный, и пришел в наш дом квартиру нанимать. Хвастать не хочу, а квартирки у нас, во втором и в третьем этаже, очень миленькие. И потом — так спокойно: никогда фиакр не проедет, можно подумать, будто ты в деревне… Рабочие-то больше двух недель возились; ну просто игрушку из комнаты сделали…
Она остановилась, видя, что Элен начинает слушать внимательнее.
— Это ему для работы, — продолжала она, еще более растягивая слова. — Он говорит, что это ему для работы… Привратника у нас нет, вы знаете. Вот это-то ему и нравится. Привратников он, видите ли, не любит. И правильно!
Она вновь перебила себя, словно осененная внезапной мыслью:
— Постойте-ка! Вы должны его знать, моего барина-то. Он видает одну из ваших подруг.
— А! — сказала, побледнев, Элен.
— Ну да, соседнюю барыньку — ту, с которой вы в церковь ходили… Она на днях приезжала.
Глазки тетушки Фэтю сузились, жадно следя исподтишка за волнением «доброй барыни». Элен, сделав над собой усилие, спросила спокойным голосом:
— Она заходила к нему?
— Нет, передумала — может, забыла что… Я стояла на пороге. Она спросила, здесь ли живет господин Венсан; потом опять забилась в фиакр и крикнула кучеру: «Поздно, поезжайте обратно…» О, такая бойкая дамочка, такая миленькая, такая приличная. Не много таких господь бог посылает на землю. После вас только она и есть… Да благословит господь вас всех!
Она продолжала болтать, нанизывая пустые фразы с привычностью богомолки, набившей себе руку в перебирании четок. Глухая работа в складках ее лица шла своим чередом. Теперь оно сияло полным удовлетворением…
— Так вот, — продолжала она без всякого перехода, — мне бы хотелось иметь пару хороших башмаков. Мой барин и так уж очень обходителен, я не могу просить у него на обувь… Вы видите, я одета, мне бы только пару крепких башмаков. Посмотрите — мои-то рваные, и в такую грязь того и гляди схватишь колики. Право, у меня вчера были колики — весь день промучилась… Будь у меня пара крепких башмаков…
— Я вам принесу башмаки, тетушка Фэтю, — сказала Элен, жестом отпуская ее.
И пока старуха, приседая и благодаря, пятилась к двери, она спросила у нее:
— В котором часу можно вас застать одну?
— Моего барина никогда не бывает после шести, — ответила та. — Да вы не трудитесь, я сама приду и возьму башмаки у вашей привратницы… Словом, как вам угодно будет. Вы — ангел небесный! Господь бог воздаст вам за все!
Ее восклицания продолжали слышаться и тогда, когда она уже вышла на лестницу. Элен сидела, оцепенев от известия, которое эта женщина по странной случайности вовремя сообщила ей. Теперь она знала место свидания. Розовая комната в этом старом, полуразрушенном доме. Она вновь видела лестницу с отсыревшими стенами, желтые двери квартир, почерневшие от прикосновения сальных рук, всю эту нужду, которая вызывала в ней жалость, когда она в предыдущую зиму поднималась проведать тетушку Фэтю, — и она старалась представить себе розовую комнату среди этого безобразия нищеты. Но пока она сидела, погруженная в раздумье, две теплые ручки легли на ее покрасневшие от бессонницы глаза, а смеющийся голосок спросил:
— Кто это? Кто это?
Это была Жанна: она оделась сама. Ее разбудил голос тетушки Фэтю. Увидев, что дверь комнаты закрыта, она поторопилась одеться, желая удивить мать.
— Кто это?.. Кто это?.. — повторяла она; ее все больше разбирал смех.
Розали внесла завтрак.
— Ты молчи, молчи!.. тебя ни о чем не спрашивают, — крикнула ей Жанна.
— Перестань же, сумасшедшая, — сказала Элен. — Ты думаешь, я не догадываюсь, что это ты?
Девочка скользнула на колени матери. Запрокинувшись, она покачивалась, счастливая своей выдумкой.
— Как сказать! — с убежденным видом продолжала она. — Это могла бы быть и другая девочка… А? Маленькая девочка, которая принесла тебе письмо от своей мамы, чтобы пригласить тебя к обеду… Нот она бы и зажала тебе глаза…
— Не прикидывайся дурочкой, — продолжала Элен, ставя ее на ноги. — Что ты там болтаешь… Подавайте, Розали.
Но служанка разглядывала девочку.
— Ну и странно же вырядилась барышня, — заявила она.
Действительно, Жанна впопыхах даже не обулась. Она была в нижней юбке — коротенькой фланелевой юбочке, из разреза которой торчал уголок рубашки. Из-под расстегнутой ночной кофточки виднелась плоская, изящно очерченная грудь, на которой едва заметно выделялись два нежно-розовых пятнышка. Со спутанными волосами, в криво надетых чулках, вся беленькая, в своей кое-как накинутой одежде, она была очаровательна.
Наклонив голову набок, она внимательно оглядела себя и расхохоталась.
— Как мило, правда, мама? А что, не остаться ли мне так? Ведь это очень мило!
Подавляя раздражение, Элен задала ей тот же вопрос, что и каждое утро:
— Ты умылась?
— Ах, мамочка, — пролепетала Жанна, сразу приуныв, — ах, мамочка, идет дождь, погода такая гадкая!
— Тогда ты не получишь завтрака. Розали, умойте ее!
Обычно Элен сама умывала девочку. Но сейчас ей было не по себе; дрожа от холода, хотя погода стояла теплая, она жалась к огню. Розали только что придвинула к камину накрытый салфеткой круглый столик и поставила на него две белые фарфоровые чашки. На огне, в серебряном кофейнике, — подарок господина Рамбо, — закипал кофе. В этот утренний час в неприбранной, еще дремлющей комнате, полной беспорядка ночи, было что-то милое, уютное.
— Мама! Мамочка! — кричала Жанна из своей комнатки. — Она слишком сильно трет, она царапает меня! Ой-ой-ой, какая холодная вода!
Устремив глаза на кофейник, Элен погрузилась в глубокое раздумье. Она должна узнать правду. Она пойдет туда. Ее раздражала и смущала мысль об этом тайном свидании в грязном уголке Парижа. Она думала, что это тайна более чем дурного тона. В ней узнавала она Малиньона, его воображение, питающееся романами, его сумасбродное желание за дешевую цену вновь вызвать к жизни домики свиданий времен Регентства. И все же, несмотря на отвращение, лихорадочная возбужденность не оставляла Элен, она всем своим существом переносилась в ту тишину и полумрак, которые должны были царить в розовой комнате.
— Барышня, — твердила Розали, — если вы будете капризничать, я позову барыню…
— Ты мне мылом в глаза попала, — отвечала Жанна дрожащим от слез голосом. — Будет, пусти… уши вымоем завтра…
Но вода все еще журчала, слышно было, как она капала с губки в таз. Послышался шум борьбы. Девочка заплакала, но почти тотчас же вбежала в комнату веселая, радостно восклицая:
— Готово, готово…
Она отряхивалась, вся порозовевшая, — так усиленно Розали вытирала ее. От нее веяло свежестью, волосы еще были влажны. Ночная кофточка соскользнула с нее во время возни, тесемки юбочки развязались; чулки спадали, обнажив худенькие ножки. Как говорила Розали — барышня в таком виде была похожа на младенца Иисуса. Жанна, гордая тем, что ее так чисто вымыли, уже не хотела одеться.
— Посмотри-ка, мамочка, на мои руки, на шею, на уши. Пусти-ка меня погреться. Вот хорошо… Уж сегодня-то я заслужила завтрак.
Она свернулась клубочком в своем креслице у огня. Розали налила в чашки кофе. Поставив чашку на колени, Жанна с серьезным видом, словно взрослая, макала гренки в кофе. Обычно Элен не разрешала ей этого. Но сейчас она вся была поглощена своими мыслями. Она выпила кофе, не притронувшись к гренкам. Доедая последний кусочек, Жанна почувствовала угрызения совести; когда она заметила, что Элен необычайно бледна, ей стало тяжело на сердце, она поставила чашку на столик и бросилась матери на шею:
— Мамочка, уж не ты ли теперь заболела? Я не огорчила тебя, скажи?
— Нет, детка, наоборот, ты умница, — прошептала, целуя ее, Элен. — Но я немного утомлена — плохо спала… Играй, не беспокойся.
Она думала о том, что день будет ужасающе длинным. Что ей делать в ожидании ночи? С недавних пор она не прикасалась к игле: работа казалась ей непомерной тяжестью. Она сидела целыми часами, опустив руки, задыхаясь в своей спальне, испытывая потребность пройтись, подышать свежим воздухом, и все-таки не двигаясь с места. Эта комната, казалось ей, отнимает у нее здоровье; Элен ненавидела ее, испытывала раздражение при мысли о двух годах, прожитых в ней; она находила комнату невыносимой, с ее синим бархатом, с расстилавшимся за окнами бескрайным горизонтом большого города, и мечтала о маленькой квартирке на шумной улице, гомон которой оглушал бы ее. Бог мой! Как медленно текут часы! Она взяла книгу, но мысль, неустанно сверлившая ее мозг, беспрерывно рисовала перед ее глазами одни и те же картины, застилавшие начатую страницу.
Розали уже успела прибрать комнату. Жанна была причесана и одета. В то время как Элен, сидя у окна, пыталась читать, девочка, которая была в этот день в шумно-веселом настроении, затеяла среди аккуратно расставленной мебели сложную игру. Она была одна, но, ничуть этим не смущаясь, с презабавной убежденностью и серьезностью прекрасно изображала трех и четырех лиц. Сначала Жанна представляла даму, приходящую в гости. Она исчезала в столовой, потом возвращалась, кланялась и улыбалась, кокетливо поворачивая головку.
— Здравствуйте, сударыня! Как поживаете, сударыня?.. Вас так давно не видели. Это чудо, право… Да ведь знаете, я была больна, сударыня! Да, у меня была холера, это очень неприятно… О! Вы совсем не изменились, вы молодеете, честное слово. А ваши дети, сударыня? У меня-то их было трое с прошлого лета…
Она продолжала приседать перед столиком, вероятно, изображавшим даму, у которой она была в гостях. Затем, придвинув стулья, она неудержимым потоком слов поддерживала общий, длившийся целый час, разговор.
— Жанна, не дури, — время от времени говорила мать, когда шум раздражал ее.
— Мама, да ведь я у своей подруги… Она со мной говорит, нужно же мне отвечать ей… Ведь когда подают чай, не кладут пирожные в карманы, верно?
И она продолжала беседу:
— Прощайте, сударыня. Ваш чай был обворожителен… Привет вашему мужу…
Вдруг все изменилось. Она выезжала в коляске, ехала за покупками, сидя, как мальчик, верхом на стуле.
— Жан, не так быстро, я боюсь… Стойте же! Мы подъехали к модистке… Мадмуазель, сколько стоит эта шляпа? Триста франков — это недорого. Но она некрасивая. Я бы хотела с птицей, вот такой птицей… Едем, Жан, везите меня в бакалейный магазин. Нет ли у вас меду? Как же, сударыня! Ах, какой вкусный мед! Но я не возьму меду. Дайте мне на два су сахару… Да осторожнее, Жан. Вот коляска и опрокинулась. Господин полицейский, это тележка налетела на нас… Вы не ушиблись, сударыня? Нет, сударь, ничуть… Жан, Жан, поезжайте домой. Гоп-ля! Гоп-ля! Постойте, я закажу себе рубашки. Три дюжины дамских рубашек. Мне нужны еще ботинки и корсет… Гоп-ля! Гоп-ля! Господи! Никак не кончить!
И она обмахивалась воображаемым веером, она разыгрывала даму, которая возвратилась домой и выговаривает своим слугам. Ее изобретательность была неистощима. Это была горячка, непрерывный расцвет причудливых выдумок, жизнь в ракурсе, бурлившая в ее головке и вылетавшая брызгами. Все утро и все послеполуденное время она кружилась, танцевала, разговаривала сама с собой; а когда это ей надоедало, достаточно было табурета, замеченного в углу зонтика, поднятого с полу лоскута, чтобы она увлеклась новой игрой, с новыми вспышками воображения. Она создавала все: персонажи, место действия, отдельные сцены, и веселилась, как будто с ней играла дюжина сверстниц.
Наконец наступили сумерки. Было уже почти шесть часов. Элен, пробудившись от тревожного забытья, в котором она провела весь день, быстро накинула шаль на плечи.
— Ты уходишь, мама? — спросила удивленная Жанна.
— Да, милочка, мне нужно по делу, тут неподалеку. Долго я не задержусь… Будь умницей.
На улице продолжало таять. По мостовой текли ручьи жидкой грязи. На улице Пасси Элен зашла в магазин обуви, куда уже водила тетушку Фэтю. Потом она вернулась на улицу Ренуар. Небо было серо, от мостовой поднимался туман. Хотя еще было рано, улица наводила тревогу своей пустынностью; в сырой, туманной дымке желтели пятнами редкие газовые рожки. Элен ускорила шаг, держась ближе к домам, прячась, будто шла на свидание. Но, круто свернув в Водный проход, она остановилась под сводом, объятая настоящим страхом. Проход черной дырой зиял под ее ногами. Дна не было видно; среди этого колодца тьмы глаза ее различали лишь колеблющийся свет единственного фонаря, его освещавшего. Наконец Элен решительно двинулась вперед, ухватившись за железные перила, чтобы не упасть, и нащупывая носком ботинка широкие ступени. Справа и слева надвинулись непомерно удлиненные мраком стены; выступавшие над ними оголенные ветви деревьев казались смутными очертаниями исполинских рук, простертых и сведенных судорогой. Элен дрожала при мысли, что вот-вот откроется одна из садовых калиток и кто-то бросится на нее. Прохожих не было, она спускалась как можно быстрее. Вдруг чья-то тень показалась из мрака. Леденящая дрожь пробежала по телу Элен. Но тень закашляла: то была старуха, с трудом подымавшаяся по лестнице. Тогда Элен почувствовала себя успокоенной. Она аккуратнее подобрала юбку, подол которой волочился в слякоти. Грязь была такая вязкая, что подошвы прилипали к ступеням. Внизу Элен инстинктивным движением обернулась. Влага с ветвей капала в проход, свет фонаря напоминал мерцание шахтерской лампочки на стене шахты, размытой подземными водами и грозящей обвалом.
Элен поднялась на знакомый чердак большого дома, куда приходила так часто. Но сколько она ни стучала, никто не откликнулся. Она спустилась назад в крайнем замешательстве. По всей вероятности, тетушка Фэтю находилась в квартире второго этажа. Но Элен не осмеливалась зайти туда. Минут пять она простояла в сенях, освещенных керосиновой лампой, потом вновь поднялась по лестнице, постояла в нерешительности, глядя на двери. Она уже хотела было уйти, как вдруг через перила перегнулась тетушка Фэтю.
— Как! Вы стоите на лестнице, моя добрая барыня? — вскричала она. — Да входите же! Не стойте там, простудитесь!.. О, эта предательская лестница, того и гляди в могилу сведет…
— Нет, спасибо, — сказала Элен, — Вот вам башмаки, тетушка Фэтю.
Она смотрела на дверь, которую тетушка Фэтю, выходя, оставила открытой. За дверью виднелся край плиты.
— Я совсем одна, ей-богу, — повторяла старуха. — Входите… Это вот кухня… Да вы не задираете нос перед бедным людом. Что верно, то верно!
Тогда, преодолевая отвращение, стыдясь того, что она делает, Элен последовала за старухой.
— Вот вам башмаки, тетушка Фэтю…
— Боже мой! Уж как мне благодарить вас. Ох, уж и башмаки какие! Дайте-ка надену их! Совсем по ноге, как раз впору. Вот давно бы так! По крайности, теперь ходить можно и дождя не бояться… Спасительница вы моя! Да! Так-то я еще лет десять протяну, моя добрая барыня. Не из лести говорю, а от души, — истинно так, вот как эта лампа нам светит. Уж подольщаться я не умею!
Умиленная собственными словами, она взяла руки Элен и целовала их. В кастрюльке грелось вино; на столе, около лампы, вытягивала тонкое горлышко наполовину пустая бутылка бордо. Кухонная утварь, не считая кастрюли, заключалась всего в четырех тарелках, стакане, двух сковородках и котелке. Чувствовалось, что тетушка Фэтю расположилась лагерем в этой холостяцкой кухне и плиту растапливала только для себя. Видя, что взор Элен упал на кастрюльку, она закашлялась и приняла жалостный вид.
— У меня опять все схватки в животе, — простонала она. — Что там врач ни говори, а у меня, верно, червь там завелся… Вот капелька винца меня и подбадривает. Так-то уж горько мне, моя добрая барыня. Никому бы такой болезни не пожелала, уж больно тяжко… Ну, теперь я и балую себя понемножку; ведь кто столько перетерпел, как я, тому не грех и побаловать себя, правда? Повезло мне, — такой обходительный господин попался! Благослови его господь!
И тетушка Фэтю положила два больших куска сахара себе в вино. Она растолстела еще больше, глазки едва виднелись на одутловатом лице. Испытываемое ею блаженство замедляло ее движения. Казалось, исполнилось честолюбивое желание всей ее жизни. Она родилась для этого. Пока она припрятывала сахар, Элен разглядела в глубине шкапа запас различных лакомств: банку варенья, пачку бисквитов, даже несколько украденных у барина сигар.
— Ну, прощайте, тетушка Фэтю, я ухожу, — сказала она. Но старуха, отодвигая кастрюльку на край плиты, бормотала:
— Подождите немного, оно еще слишком горячо, я выпью его попозже. Нет, нет, не сюда! Не обессудьте, что я приняла вас на кухне… Обойдем квартирку!
Взяв лампу, она вошла в узкий коридор. Элен с бьющимся сердцем последовала за ней. На потрескавшихся стенах закопченного коридора проступала сырость. Распахнулась дверь — Элен ступила на мягкий ковер. Тетушка Фэтю вышла на середину безмолвной комнаты со спущенными шторами.
— Ну, как? — сказала она, поднимая лампу. — Правда, недурно?
То были две квадратные комнаты с дверью между ними; створки двери были сняты, их заменила портьера. Обе комнаты были обиты одинаковым розовым кретоном с медальонами в стиле Людовика XV, с резвившимися среди цветочных гирлянд толстощекими амурами. В первой комнате стоял столик, два мягких глубоких кресла с подушками и несколько других, простых. Вторая, поменьше, была почти целиком занята огромной кроватью. Тетушка Фэтю указала на хрустальный фонарь, подвешенный на золоченых цепях к потолку. Этот фонарь в ее глазах был верхом роскоши. Она пустилась в объяснения:
— Вы и не представляете себе, что это за чудак! Он среди бела дня зажигает все лампы — и знай себе сидит, покуривает сигару да смотрит по сторонам. Забавляет это его, значит… Как там ни будь, а денег он на это ухлопал немало!
Элен молча обходила комнаты. Она находила их непристойными. Они были слишком розовы, кровать слишком велика, мебель слишком нова. Во всем чувствовалась попытка обольщения, оскорбительная в своей фатовской самоуверенности. Модистка сдалась бы тотчас же, и все же мало-помалу Элен охватывало тревожное смущение. Старуха, прищуривая глаза, продолжала тараторить:
— Он велит называть себя господином Венсаном… Мне-то все равно, раз он платит…
— До свидания, тетушка Фэтю, — повторила Элен.
Она задыхалась.
Торопясь уйти, она открыла какую-то дверь и очутилась в анфиладе из трех комнатушек, до ужаса оголенных и грязных. Обои висели клочьями. Потолки были черные, на проломленных звеньях паркета валялась обвалившаяся штукатурка. Веяло запахом застарелой нищеты.
— Не сюда, не сюда, — кричала тетушка Фэтю. — Как же так? Ведь обычно та дверь заперта… Там остальные комнаты — те, которые он не отделывал. Да и то сказать, это ему и так бог знает сколько стоило… Да, здесь уже не так красиво… Сюда, моя добрая барыня, сюда…
Когда Элен снова проходила через розовый будуар, старуха остановила ее, чтобы еще раз поцеловать ей руку.
— Будьте покойны, я не неблагодарная какая… Век буду об этих башмаках помнить. Уж до чего они впору, уж до чего теплы, три лье в них пройдешь… Чего бы мне попросить для вас у господа бога? Господи боже, услышь меня, сделай так, чтобы счастливей ее не было женщины на свете. Ты, читающий в моем сердце, знаешь, чего я ей желаю. Во имя отца, и сына, и святого духа, аминь!
Набожная экзальтация вдруг овладела ею, она крестилась, преклоняя колени перед огромной кроватью и хрустальным фонарем. Затем, открыв дверь на лестницу, она другим тоном добавила на ухо Элен:
— Когда вам будет угодно, постучитесь в дверь кухни; я там безотлучно.
Элен, ошеломленная, оглядывалась, словно вышла из какого-то притона. Она машинально спустилась по лестнице, поднялась по Водному проходу и очутилась на улице Винез. Она не помнила, как прошла этот путь. Только тогда последняя фраза старухи заставила ее призадуматься. Уж конечно, ноги ее больше не будет в этом доме. Тетушка Фэтю более не нуждалась в подаянии. Зачем же Элен стучаться в дверь кухни? Теперь она была удовлетворена: она видела. И она испытывала презрение к себе и другим. Как это было мерзко — отправиться туда! Обе комнаты с их кретоновой обивкой вновь и вновь вставали в ее воображении; она одним взглядом запечатлела в памяти малейшие их детали, вплоть до расстановки кресел и до складок занавесок, закрывавших постель. Но неизменно вслед за этими комнатами выступали три другие комнатушки — грязные, пустые, заброшенные; и эта картина — облупившиеся стены, скрытые за круглощекими амурами парадных комнат, вызывала в ней столько же гнева, сколько и отвращения.
— Ну-ну, сударыня, — крикнула Розали, поджидавшая ее на лестнице — хорош будет обед! Вот уже полчаса, как все подгорает.
За столом Жанна засыпала мать вопросами. Где она была? Что делала? Но, не добившись от Элен ничего, кроме односложных ответов, она принялась сама развлекать себя игрой в угощение. Посадив на стуле рядом с собой свою куклу, она по-сестрински делила с ней свою порцию десерта.
— Главное, мадмуазель, кушайте опрятно… Да вытрите же рот… О-о! Маленькая грязнуля, она даже не умеет подвязать салфетки… Ну, и хороши же вы… Вот вам бисквит! Что такое? Вы хотите, чтобы вам намазали на него варенья… Что? Так-то лучше… Дайте-ка я очищу вам четвертушку яблока…
И она клала порцию куклы на стул. Но когда ее собственная тарелка пустела, она, одно за другим, взяла назад все лакомства, которыми угощала куклу, и съела их, говоря за свою собеседницу:
— О, это изумительно вкусно… Никогда я не ела такого вкусного варенья. Где вы только достаете это варенье, сударыня? Я скажу мужу, чтобы од купил мне банку такого же… А какие чудесные яблоки, сударыня! Они из вашего сада?
Жанна уснула за игрой — упала посреди комнаты с куклой в руках. Она играла без перерыва с самого утра. Маленькие ножки уже не держали ее, она свалилась от усталости, как сноп, и во сне продолжала смеяться — наверно, все еще играла. Мать уложила ее; руки и ноги ее безжизненно свисали; вероятно, ей снилась увлекательная игра.
Теперь Элен была одна в своей комнате. Заперев дверь, она провела мучительный вечер у погасшего камина. Она уже не в силах была управлять своей волей; мысли, в которых она не осмелилась бы признаться, продолжали свою глухую работу. Как будто в ней властно заговорила какая-то другая женщина, злая и чувственная, которой она не знала и которой была вынуждена повиноваться. Пробило полночь. Элен заставила себя лечь. Но когда она очутилась в постели, муки ее сделались нестерпимыми. Она не спала, она ворочалась, как на угольях. Все те же образы, распаленные бессонницей, преследовали ее.
И вдруг одна мысль гвоздем вонзилась ей в череп. Как она ни отталкивала ее, эта мысль проникала все глубже, сжимала ей горло, овладевала всем ее существом. Около двух часов ночи она поднялась с застывшей, бессознательной решимостью сомнамбулы, зажгла лампу и написала измененным почерком письмо. То был туманный донос, записка в три строчки, без подписи и объяснений, в которой доктора Деберль просили быть сегодня в таком-то месте, к такому-то часу. Запечатав конверт, она сунула письмо в карман своего платья, брошенного на кресло. После этого она снова легла в постель и уснула сразу — мертвым, свинцовым сном.
На следующий день Розали пришлось подать кофе только к девяти часам: Элен встала поздно, разбитая, бледная от кошмаров ночи. Пошарив в кармане своего платья, она нащупала письмо и, засунув его поглубже, молча села к столу. Жанна тоже встала с тяжелой головой, хмурая и тревожная. Она неохотно покинула свою кроватку — в это утро сердце ее не лежало к игре. Небо было цвета сажи; неверный, печальный свет проскальзывал в комнату; время от времени в окна хлестали стремительно налетавшие порывы ливня.
— Барышня сегодня «не в духах», — сказала Розали, разговаривавшая, не дожидаясь ответов. — Она не может быть в «духах» два дня кряду… А все оттого, что напрыгалась вчера.
— Уж не больна ли ты, Жанна? — спросила Элен.
— Нет, мама, — ответила девочка. — Это все потому, что кебо такое нехорошее.
Элен вновь погрузилась в молчание. Допив кофе, она сидела неподвижно, глядя на огонь, поглощенная своими мыслями. Вставая с постели, она сказала себе, что долг предписывает ей поговорить с Жюльеттой, заставить ее отказаться от свидания, назначенного на три часа. Как это сделать? Она не знала. Но необходимость этого шага внезапно открылась ей. Теперь мысль об этой попытке, вытеснив все остальные, всецело и неотступно владела ею. Пробило десять часов; она оделась. Жанна не спускала с нее глаз. Увидев, что мать надевает шляпу, она сжала руки, словно от холода; тень страдания легла на ее лицо. Обычно каждый выход Элен пробуждал в ней ревнивое чувство: она не хотела разлучаться с матерью и требовала, чтобы та всюду брала ее с собой.
— Розали, — сказала Элен, — кончайте скорей уборку… Не уходите никуда. Я сейчас вернусь.
Нагнувшись, она наскоро поцеловала Жанну, не замечая ее печали. Как только она вышла, у девочки, из гордости не проронившей ни жалобы, вырвалось рыдание.
— Аи, как нехорошо, барышня! — повторяла в виде утешения Розали. — Господи! Не украдут ведь вашу маму. Надо же ей ходить по своим делам… нельзя вам вечно виснуть на ее юбке.
Тем временем Элен завернула за угол улицы Винез; она пробиралась вдоль стен, чтобы укрыться от ливня. Ей открыл Пьер; вид его выразил замешательство.
— Госпожа Деберль дома?
— Да, сударыня; только я не знаю…
И так как Элен с непринужденностью близкого человека направилась к гостиной, он позволил себе остановить ее.
— Обождите, сударыня, я пойду спрошу.
Он проскользнул в комнату, постаравшись как можно меньше приоткрыть дверь. Тотчас же послышался раздраженный голос Жюльетты.
— Как! Вы впустили? Я же вам строго запретила… Это немыслимо, — ни на минуту не оставляют в покое.
Элен открыла дверь, твердо решив выполнить то, что она считала своим долгом.
— А, это вы, — сказала, увидя ее, Жюльетта. — Я не расслышала.
Но лицо ее сохранило выражение досады. Было ясно, что посетительница стесняет ее.
— Я вам не помешала? — спросила Элен.
— Нет, нет… Вы сейчас поймете. Это мы готовимся — под строжайшим секретом репетируем «Каприз», чтобы сыграть его в одну из моих сред. Мы как раз выбрали утро, чтобы никто не мог догадаться… Ну, теперь уж оставайтесь. Вы сохраните тайну, вот и все.
И, ударяя в ладоши, не обращая больше внимания на Элен, она сказала госпоже Бертье, стоявшей посредине гостиной:
— Внимание! Внимание! За дело… Вы недостаточно тонко передаете эту фразу: «Вышивать кошелек втайне от мужа — это многим показалось бы более чем романтическим…» Повторите!
Элен, чрезвычайно удивленная занятием, за которым она застала госпожу Деберль, села поодаль. Кресла и столы были отодвинуты к стенам, ковер оставался свободным. Госпожа Бертье, хрупкая блондинка, произнесла свой монолог, поднимая глаза к потолку, когда забывала слова; госпожа де Гиро, красивая полная брюнетка, игравшая госпожу де Лери, сидела в кресле, ожидая своего выхода. Обе дамы были в скромных утренних туалетах; они не сняли ни шляп, ни перчаток. И перед ними, с томиком Мюссе в руке, с растрепавшимися волосами, закутанная в широкий пеньюар из белого кашемира, стояла Жюльетта с убежденным видом режиссера, указывающего артистам интонации и сценические эффекты. День стоял пасмурный, и поэтому вышитые тюлевые занавески были подняты и переброшены через оконные задвижки; за ними виднелся сад, черный от сырости.
— В ваших словах слишком мало чувства, — объявила Жюльетта. — Больше выразительности, каждое слово должно нечто говорить зрителю. «Итак, мой милый кошелечек, завершим окончательно ваш убор…» Сначала!
— Я буду ужасна, — томно сказала госпожа Бертье. — Почему бы вам не сыграть вместо меня? Вы были бы очаровательной Матильдой.
— Я? Нет… Во-первых, нужна блондинка. Потом, я отличный преподаватель, но я не исполнитель… За дело, за дело.
Элен молча сидела в углу. Госпожа Бертье, вся поглощенная своей ролью, даже не обернулась к ней. Госпожа де Гиро слегка кивнула ей головой. Элен чувствовала, что она здесь лишняя, что ей не следовало садиться. Ее удерживала уже не столько мысль о долге, который ей нужно выполнить, сколько странное чувство, глубокое и смутное, испытанное ею в этих стенах. Она страдала от того безразличия, с которым приняла ее Жюльетта, дружба которой была подвержена постоянным капризам; она обожала, лелеяла, ласкала человека в течение трех месяцев, жила, казалось, только для него и вдруг, в одно прекрасное утро, неизвестно почему, она встречала его, словно незнакомого. По-видимому, в этом, как и во всем другом, она подчинялась моде, потребности любить тех людей, которых любили вокруг нее. Эти резкие переходы от нежности к равнодушию глубоко ранили Элен; ее широкая и спокойная мысль всегда грезила о вечности. Нередко она уходила от четы Деберль, исполненная грусти, с подлинным отчаянием думая о том, как непрочна людская привязанность.
Но в тот день, изнемогая под тяжестью душевного борения, она чувствовала эту боль еще острее.
— Мы пропустим сцену с Шавиньи, — сказала Жюльетта. — Его сегодня не будет… Теперь выход госпожи де Лери. Вам, госпожа де Гиро… Подавайте реплику.
И она прочла:
— «Представьте себе, что я показываю ему этот кошелек…» Госпожа де Гиро встала. Приняв безудержно легкомысленный вид, она заговорила дискантом:
— «А, это довольно мило! Покажите-ка…»
Когда лакей открыл Элен, она рисовала себе совершенно другую сцену. Она думала застать Жюльетту взволнованной, бледной, трепещущей при мысли о предстоящем свидании, которое и притягивало ее и заставляло колебаться; она представляла себе, как она будет заклинать Жюльетту одуматься, и как молодая женщина, задыхаясь от рыданий, бросится ей в объятия. Они плакали бы вместе; Элен удалилась бы с мыслью, что Анри отныне для нее утрачен, но что она обеспечила его счастье. Но вместо этого она попадает на какую-то репетицию, в которой ничего не понимает, а Жюльетта свежа, бодра, по-видимому, прекрасно выспалась, и настолько спокойна, что может сейчас обсуждать игру госпожи Бертье, нимало не думая о том, куда она собирается идти после полудня. Это безразличие, это легкомыслие обливало холодом Элен, пламеневшую страстью.
Она ощутила потребность заговорить.
— Кто играет Шавиньи? — спросила она наудачу.
— Малиньон, — ответила, удивленно обернувшись, Жюльетта. — Он всю прошлую зиму играл Шавиньи… Досадно, что его никак не залучишь на репетиции. Слушайте, дорогие мои, я буду читать роль Шавиньи. Без этого нам не выпутаться.
И она тоже принялась играть, изображая мужчину, в увлечении ролью придавая невольную басистость своему голосу и принимая молодцеватую осанку. Госпожа Бертье ворковала, толстая госпожа де Гиро изо всех сил старалась быть живой и остроумной. Вошел Пьер — подбросить дров в камин; он искоса разглядывал игравших дам — они казались ему презабавными.
Все же Элен, исполненная прежней решимости, — хоть сердце ее и сжималось, — попыталась отвести Жюльетту в сторону:
— На одну минуту, не больше! Я должна кое-что сказать вам.
— О, невозможно, дорогая… Вы же видите, я не принадлежу себе… Завтра, если у вас есть время.
Элен замолчала. Развязный тон этой женщины раздражал ее. Гнев поднимался в ней: такое безмятежное спокойствие, в то время как она с прошлого вечера переживает жестокие муки. Был момент, когда она готова была встать и уйти, предоставив события их течению. И глупа же она была, желая спасти эту женщину! Весь кошмар ночи оживал в ее душе; пылающей рукой она нащупала в кармане письмо и крепко сжала его. Зачем ей любить других, если другие ее не любят и не страдают, как она!
— О, превосходно! — воскликнула вдруг Жюльетта.
Госпожа Бертье положила голову на плечо госпожи де Гиро, повторяя среди рыданий:
— «Я уверена, что он любит ее, я в этом уверена».
— Вы будете иметь безумный успех, — сказала Жюльетта. — Сделайте паузу, вот так: «Я уверена, что он любит ее, я в этом уверена…» И сохраняйте ту же позу, это обворожительно… Теперь — вы, госпожа де Гиро.
— «Нет, дитя мое, это невозможно; это каприз, причуда…» — продекламировала толстая дама.
— Великолепно! Но эта сцена длинна. Не отдохнуть ли нам немного, а? Нам нужно твердо установить все движения.
Все три принялись обсуждать планировку гостиной. Входить и выходить будут через дверь в столовую, налево; направо нужно будет поставить кресла, в глубине — кушетку, стол придется придвинуть к камину. Элен, встав с места, присоединилась к ним, как бы заинтересовавшись этим размещением. Она отказалась от мысли вызвать Жюльетту на объяснение, — она просто хотела сделать последнюю попытку, помешать Жюльетте отправиться на свидание.
— Я пришла спросить у вас, — сказала она, — вы сегодня не будете с визитом у госпожи де Шерметт?
— Да, буду, после полудня.
— Тогда, если позволите, я зайду за вами; я уже давно обещала навестить ее.
На секунду Жюльетта смутилась, но тотчас же овладела собой.
— Разумеется, я была бы очень рада… но мне нужно заехать во множество мест, я сначала побываю в нескольких магазинах и совершенно не знаю, в котором часу попаду к госпоже де Шерметт.
— Ничего, — возразила Элен, — я проедусь вместе с вами.
— Послушайте, я могу быть с вами откровенной… Не настаивайте: вы стеснили бы меня… Отложим это до следующего понедельника.
Она произнесла эти слова без малейшего волнения, так отчетливо, с такой спокойной улыбкой, что Элен, растерявшись, умолкла. Ей пришлось помочь Жюльетте, — та решила сейчас же перенести столик к камину. Затем Элен отошла в сторону; репетиция продолжалась. По окончании сцены госпожа де Гиро в своем монологе с большой силой произнесла две фразы:
— «Но тогда — что за бездна сердце мужчины! Нет, право же, — мы лучше».
Что ей делать теперь? В том смятении, которое вызывал в ней этот вопрос, у Элен в ответ на него являлись одни только смутные исступленные мысли. Она испытывала неудержимую потребность отомстить Жюльетте за ее невозмутимое спокойствие, как будто эта безмятежность была оскорблением для нее, потрясаемой страстью. Ей хотелось погубить Жюльетту, чтобы увидеть, сохранит ли она и тогда свое хладнокровное безразличие. Она презирала себя за свою деликатность и щепетильность. Ей двадцать раз следовало бы сказать Анри: «Я люблю тебя, возьми меня, уйдем отсюда» и не трепетать, а являть окружающим такое же безмятежное, свежее лицо, как эта женщина, которая за три часа до первого свидания участвует в репетиции домашнего спектакля. Даже в эту минуту она, Элен, дрожала сильнее Жюльетты; в приветливом спокойствии этой гостиной ее волновало до безумия сознание владеющего ею безудержного порыва, боязнь вдруг разразиться страстными словами. Или она лишена мужества?
Открылась дверь, послышался голос Анри:
— Продолжайте… Я только пройду.
Репетиция близилась к концу. Жюльетта, по-прежнему читавшая роль Шавиньи, схватила госпожу де Гиро за руку.
— «Эрнестина, я обожаю вас!» — со страстной убежденностью воскликнула она.
— «Значит, вы уже не любите госпожу де Бленвиль», — заученно прочла госпожа де Гиро.
Но Жюльетта отказалась продолжать до тех пор, пока ее муж будет в комнате. Мужчинам нечего в это вмешиваться. Тогда доктор с чрезвычайной любезностью обратился к дамам; он сказал им несколько комплиментов, посулил им большой успех. Гладко выбритый, очень корректный, в черных перчатках, он только что возвратился от своих больных. Входя, он непринужденно приветствовал Элен легким кивком головы. Он видел во «Французской комедии» в роли госпожи де Лери одну выдающуюся актрису и теперь указывал госпоже де Гиро сценические эффекты.
— В тот миг, когда Шавиньи хочет упасть к вашим ногам, вы подходите к камину и бросаете кошелек в огонь. Без гнева. Холодно, как женщина, которая только притворяется влюбленной.
— Хорошо, хорошо, уходи, — повторяла Жюльетта. — Мы вое это знаем.
И когда он, наконец, открыл дверь в свой кабинет, она продолжала:
— «Эрнестина, я обожаю вас!»
Уходя, Анри простился с Элен таким же кивком, каким поздоровался с ней. Она сидела онемелая, в ожидании какой-то катастрофы. В этом внезапном появлении мужа ей почудилось что-то угрожающее. Но после того, как Анри ушел из комнаты, ей показались смешными и его учтивость и ослепление. Значит, и он был занят этой глупой комедией! И ни искорки не вспыхнуло в его глазах, когда он увидел ее здесь. Весь дом теперь казался ей исполненным леденящей враждебности. Все рухнуло, ничто ее больше не удерживало, — Анри был так же ненавистен ей, как и Жюльетта. Нащупав письмо в кармане юбки, она судорожно стиснула его. Она пробормотала: «До свиданья» — и ушла. Мебель кружилась вокруг нее, в ушах отдавались звоном произнесенные госпожою де Гиро слова:
«Прощайте! Сегодня, быть может, в вас будет жить неприязненное чувство, но завтра вы почувствуете ко мне дружеское расположение, и поверьте, это лучше, чем каприз».
Когда Элен, закрыв за собою входную дверь, очутилась на улице, она резким и как бы машинальным движением вынула из кармана письмо и сунула его в ящик для писем. Несколько секунд она простояла, бессмысленно глядя на вновь опустившуюся узкую медную полоску.
— Кончено, — сказала она вполголоса.
Перед ней снова вставали обе комнаты, обитые розовым кретоном, кресла с подушками, широкая кровать; там были Малиньон и Жюльетта; вдруг стена разверзалась, входил муж; что было дальше — она не знала, но оставалась очень спокойной. Инстинктивно она оглянулась, не видел ли кто, как она опускала письмо в ящик. Улица была пуста. Элен повернула за угол и поднялась к себе.
— Ты была умницей, детка? — сказала она, целуя Жанну.
Девочка, сидевшая все в том же кресле, подняла недовольное личико. Не отвечая, она закинула обе руки вокруг шеи матери и, глубоко вздохнув, поцеловала ее. Она была очень грустна.
За завтраком Розали удивилась:
— Вы, верно, далеко ходили, сударыня?
— А что? — спросила Элен.
— Да как же! Кушаете с таким аппетитом… Давно так хорошо не кушали.
Это была правда. Элен чувствовала сильный голод. Внезапное облегчение возбуждало ее аппетит. Она ощущала в себе неизъяснимое спокойствие и умиротворенность. После потрясений двух последних дней в ее душе настала тишина. Тело отдыхало, гибкое, как после ванны. Только где-то в глубине оставалось ощущение бремени, смутной тяжести, давившей ее.
Когда она вернулась в спальню, ее взгляд прежде всего устремился к стенным часам: стрелки показывали двадцать пять минут первого. Свидание Жюльетты с Малиньоном было назначено на три часа. Еще два с половиной часа. Она рассчитала это машинально. Впрочем, ей некуда было торопиться. Стрелки двигались, никто в мире не мог бы их остановить. Она предоставила события их течению. Давно начатый детский чепчик лежал на столе. Она взяла его и села у окна шить. Глубокое молчание веяло дремой в комнате. Жанна села на свое обычное место, но руки ее были устало опущены.
— Мама, — сказала она, — я не могу работать: мне от работы не весело.
— Ну, так не делай ничего, детка… или вот что: ты будешь вдевать мне нитки в иголки.
Девочка молчаливо, неторопливыми движениями занялась этой работой. Она тщательно нарезала нитки одинаковой длины, бесконечно долгое время разыскивала отверстие ушка и подавала матери готовую иголку, как раз к тому времени, когда у той кончалась нитка.
— Видишь, — сказала Элен, — так быстрее… Сегодня мои шесть чепчиков будут готовы.
И она обернулась взглянуть на часы. Час десять минут. Еще около двух часов. Теперь Жюльетта, вероятно, начинала одеваться. Анри получил письмо! О, конечно, он пойдет! Место было указано точно, он найдет его сразу. Но все это казалось ей еще далеким и волновало ее. Она шила равномерными стежками, с усердием швеи. Минуты текли одна за другой. Пробило два часа.
Раздался звонок. Это удивило ее.
— Кто бы это мог быть, мамочка? — спросила Жанна, вздрогнув.
Вошел господин Рамбо.
— Это ты? — обратилась она к нему. — Зачем ты звонишь так сильно? Ты испугал меня!
Добряк был удручен: действительно, рука у него тяжеловатая.
— Сегодня я нехорошая, мне больно, — продолжала девочка. — Не надо пугать меня.
Господин Рамбо встревожился. Что такое с бедной деткой? Он сел успокоенный лишь после того, как Элен незаметным знаком дала ему понять, что девочка, по выражению Розали, «не в духах». Обычно господин Рамбо очень редко приходил днем, поэтому он тотчас же объяснил причину своего посещения. Дело шло об одном его земляке, старом рабочем, не находившем работы из-за своего преклонного возраста; рабочий этот жил вместе с разбитой параличом женой в крохотной комнатке, в такой нужде, что даже представить себе нельзя. Од сам, Рамбо, был сегодня у них, чтобы посмотреть, как они живут. Каморка на чердаке, с прорезанным в крыше окошком, сквозь разбитые стекла хлещет дождь. На тюфяке, набитом соломой, — женщина, закутанная в старую занавеску, а старик-рабочий, совершенно отупевший, сидит на полу, даже не находя в себе сил подмести комнату.
— О несчастные, несчастные! — повторяла растроганная до слез Элен.
Судьба старика не внушала господину Рамбо беспокойства. Он возьмет его к себе, найдет ему дело. Но — разбитая параличом жена, которую муж не решался ни на минуту оставить одну и которую приходилось ворочать, как неодушевленный предмет, — куда ее девать? Что с ней делать?
— Я подумал о вас, — продолжал он. — Нужно, чтобы вы, не откладывая, устроили ее в больницу. Я бы прямо отправился к господину Деберль, но решил, что вы ближе с ним знакомы и что ваше ходатайство будет иметь в его глазах больше веса. Если бы он согласился оказать содействие, дело было бы покончено завтра же.
Жанна слушала, вся бледная, трепещущая от сострадания. Сложив руки, она прошептала:
— О, мама! Будь доброй, устрой бедную женщину…
— Ну, разумеется, — сказала с возрастающим волнением Элен. — При первой же возможности я переговорю с доктором, он сам займется этим делом… Скажите мне их фамилию и адрес, господин Рамбо.
Тот, присев к столику, написал несколько слов. Затем, вставая, сказал:
— Без двадцати пяти три. Еы, может быть, застали бы доктора дома.
Элен тоже встала. Вся вздрогнув, она посмотрела на часы. Да, было без двадцати пяти три, и стрелки подвигались вперед. Она пролепетала в ответ, что доктор, верно, уехал к больным. Ее взгляд уже не отрывался от часов. А господин Рамбо, стоя со шляпой в руке, снова начал рассказывать. Эти бедные люди все распродали — вплоть до печки; с начала зимы они день и ночь сидели в нетопленной комнате. В конце декабря они четыре дня не ели. У Элен вырвалось страдальческое восклицание. На часах было без двадцати три. Еще две долгих минуты господин Рамбо прощался.
— Так я рассчитываю на вас, — сказал он. И он нагнулся, чтобы поцеловать Жанну.
— До свиданья, детка!
— До свиданья… Не беспокойся, мама не забудет, я ей напомню!
Когда Элен, проводив господина Рамбо, вернулась из передней, стрелка показывала без четверти три. Через четверть часа все будет кончено. Неподвижно стоя у камина, она мысленно представила себе сцену, которая должна произойти: Жюльетта уже там, Анри входит и застает ее. Комната была знакома Элен, мельчайшие детали рисовались ей с ужасающей ясностью. Тогда, еще вся потрясенная надрывающим сердце рассказом господина Рамбо, она почувствовала, что ее охватывает трепет. Будто крик прозвучал в ее душе. Ее поступок, написанное ею письмо, этот трусливый донос — это низость. Ей вдруг открылось это, словно в ослепительном озарении. Неужели она сделала такую подлость? И она вспомнила жест, которым бросила в ящик письмо, ошеломленная, подобно человеку, который глядит на то, как другой совершает дурной поступок, без всякой мысли о том, что ему следует вмешаться. Она словно пробуждалась от сна. Что случилось? Почему она так пристально следит за движением часовых стрелок по циферблату? Прошли еще две минуты.
— Мама, — сказала Жанна, — если хочешь, мы вечером пойдем вместе к доктору… Это будет мне прогулка. Я сегодня задыхаюсь.
Элен не слушала ее. Еще тринадцать минут. Но не может же она допустить, чтобы совершилось такое чудовищное событие. В этом смятенном пробуждении ее воля исступленно сосредоточилась на одном: предотвратить беду. Так надо — иначе жизнь ее кончена. И, не помня себя, она побежала в спальню.
— А, ты берешь меня с собой! — весело воскликнула Жанна. — Мы идем к доктору сейчас же, — так, мамочка?
— Нет, нет, — ответила Элен. Ища свои ботинки, наклонилась, чтобы взглянуть под кровать.
Не найдя их, она только махнула рукой, решив, что может пойти в легких домашних туфельках, которые были у нее на ногах. Теперь она рылась в зеркальном шкафу в поисках шали. Жанна с заискивающей ласковостью приблизилась к ней:
— Так ты не идешь к доктору, скажи, мамочка?
— Нет.
— Возьми меня все-таки с собой… Ах, возьми меня! Я буду так рада!
Но Элен нашла, наконец, шаль, набросила ее на плечи. Боже мой! Оставалось только двенадцать минут — только время добежать. Она явится туда, она что-нибудь предпримет, все равно, что. По дороге она придумает.
— Мамочка, возьми меня с собой, — повторяла Жанна все более тихим и умоляющим голосом.
— Я не могу взять тебя, — ответила Элен. — Я иду в такое место, куда дети не ходят… Розали, подайте мне шляпу!
Лицо Жанны побледнело. Глаза ее потемнели. Голос стал отрывистым.
— Куда ты идешь? — спросила она. Мать, не отвечая, завязывала ленты шляпы.
— Ты теперь всегда уходишь без меня, — продолжала девочка. — Вчера ты уходила, сегодня уходила и вот уходишь опять. Мне так грустно, я боюсь оставаться здесь одна… О, я умру, если ты бросишь меня… Слышишь, умру, мамочка…
Рыдая, в припадке горя и бешенства, она вцепилась в юбку Элен.
— Послушай, пусти меня, будь благоразумна! Я вернусь! — твердила мать.
— Нет, я не хочу… не хочу… — бормотала девочка. — О, ты уже не любишь меня, иначе ты взяла бы меня с собой… О, я чувствую, ты больше любишь других… Возьми меня, возьми меня, или я останусь здесь на полу, ты найдешь меня на полу…
И она обхватила руками ноги матери, рыдала, уткнувшись лицом в складки ее платья, цеплялась за нее, повиснув на ней всей тяжестью, чтобы не дать ей сдвинуться с места. Стрелки часов не останавливались: было без десяти три. Элен пришла мысль, что она ни за что не поспеет вовремя; потеряв голову, она резко оттолкнула Жанну.
— Что за несносный ребенок! — воскликнула она. — Это настоящая тирания! Если будешь плакать — смотри у меня!
Она вышла, хлопнув дверью. Жанна, шатаясь, отступила к окну; оцепенев, белая, как полотно, ошеломленная грубостью, она даже перестала плакать. Простирая руки к двери, она дважды крикнула: «Мама! Мама!» — и, упав на стул, потрясенная ревнивой догадкой, что мать обманывает ее, она застыла, глядя расширенными глазами в одну точку.
Элен торопливым шагом шла по улице. Дождь прекратился. Только отдельные крупные капли с кровельных желобов стекали ей на плечи. Она собиралась поразмыслить по дороге, наметить план действий. Но теперь она стремилась лишь к одному — поспеть вовремя. У Водного прохода она на мгновение остановилась в нерешительности. Лестница превратилась в поток — то низвергались по скату переполненные водосточные канавы улицы Ренуар. Вдоль ступенек, между жмущихся друг к другу стен, летели брызги пены; блестели углы камней, омытые ливнем. Бледный, падавший с серого неба свет белесо озарял проход между черных веток деревьев. Кое-как подобрав юбку, Элен начала спускаться. Вода доходила ей до щиколоток, туфли чуть не остались в луже; она слышала вдоль ската звонкий шепот, подобный тихому журчанию ручейков, текущих среди высоких трав в лесной чаще.
Внезапно Элен очутилась на лестнице, перед дверью. Она стояла перед ней, не дыша, в мучительной нерешительности. Вдруг ей вспомнились слова старухи, и, отбросив колебания, она постучалась в дверь кухни.
— Как, это вы? — сказала тетушка Фэтю.
Она уже не говорила обычным плаксивым голосом. Ее сощуренные глазки блестели. Угодливый смешок дрожал в бесчисленных морщинах лица. Старуха уже не стеснялась с Элен; слушая ее прерывистые слова, она похлопывала ее по рукам. Элен дала ей двадцать франков.
— Награди вас господь, — пробормотала по привычке тетушка Фэтю. — Все, что вам будет угодно, деточка моя!
Развалившись в кресле, вытянув ноги перед пылающим камином, Малиньон спокойно ждал. Для большей изысканности он задернул занавески на окнах и зажег свечи. Он сидел в первой комнате, ярко освещенной маленькой люстрой и двумя канделябрами. В спальне, наоборот, царила мгла, смутно озаряемая хрустальным фонарем. Малиньон вынул часы.
— Черт возьми! — пробормотал он. — Уж не оставит ли она меня еще раз с носом?
Он слегка зевнул. Ожидание длилось уже целый час — это было не слишком весело. Он встал и еще раз окинул комнату взглядом, проверяя, все ли готово к приему гостьи. Расположение мебели не понравилось ему — он придвинул к камину двухместный диванчик. Свечи горели, бросая розовые отсветы на кретон обивки, комната нагревалась, молчаливая, замкнуто-уютная; снаружи налетали резкие порывы ветра. Малиньон в последний раз заглянул в спальню. Он почувствовал тщеславное удовлетворение: она казалась ему превосходно убранной, полной «шика», мягкая ткань, драпировавшая стены, придавала ей сходство с альковом; кровать терялась в сладострастном полумраке. В то время как он располагал поизящнее кружева подушек, послышался троекратный быстрый стук в дверь. То был условный знак.
— Наконец-то! — торжествующе сказал он вслух и побежал отворять.
Вошла Жюльетта с опущенной вуалеткой, закутанная в меховое манто. Пока Малиньон тихонько закрывал дверь, она минуту стояла неподвижно, ничем не выдавая волнения, перехватившего ей горло. Но прежде чем молодой человек успел взять ее за руку, она, подняв вуалетку, открыла улыбающееся, чуть бледное, очень спокойное лицо.
— Что я вижу? Вы зажгли свет! — воскликнула она. — А я думала, что вы терпеть не можете свечей среди бела дня.
Малиньон, намеревавшийся заранее обдуманным страстным движением заключить ее в свои объятия, слегка смутился. Он объяснил, что дневной свет был бы здесь неприятен, что окна выходят на пустыри. К тому же, он обожает ночь.
— У вас никогда не добьешься толку, — продолжала, подшучивая над ним, Жюльетта. — Весной, на моем детском балу, вы обрушились на меня: и склеп-то у нас, и будто к покойнику входишь… Ну, допустим, что ваши вкусы изменились.
Казалось, она пришла с визитом, она напускала на себя уверенность, заставлявшую ее говорить чуть громче обыкновенного — единственный признак ее смущения. Подбородок ее порою слегка подергивался, словно она ощущала стеснение в горле, но глаза блестели: она остро наслаждалась своей неосторожностью. Это было что-то новое, еще не испытанное; она вспомнила о госпоже де Шерметт, у которой был любовник. А ведь это все-таки, ей-богу, забавно!
— Посмотрим, как вы устроились, — продолжала Жюльетта. Она стала обходить комнаты. Малиньон следовал за ней, думая о том, что ему следовало тотчас поцеловать ее; теперь было слишком поздно, приходилось ждать. Тем временем Жюльетта глядела на мебель, осматривала стены, поднимала голову, отступала назад, болтая при этом без умолку.
— Мне не нравится ваш кретон. Как он вульгарен! Где вы только его откопали? Какой отвратительный розовый цвет!.. А этот стул был бы мил, не будь он так раззолочен. И ни картин, ни безделушек, ничего, кроме этой безвкусной люстры и канделябров… Ну, милый мой, попробуйте теперь посмеяться над моей японской беседкой!
Она смеялась, мстя за его прежние нападки, которых не простила ему.
— Хорош ваш вкус, нечего сказать… Да вы знаете, что мой божок лучше всей вашей обстановки… Приказчик из модного магазина, и тот не прельстился бы этим розовым цветом. Вы, наверно, мечтали соблазнить вашу прачку?
Малиньон, очень уязвленный, молчал. Он пытался увлечь ее в другую комнату. Она остановилась на пороге, говоря, что ни за что не отважится войти в такую темь. Впрочем, ей и без того ясно — спальня под стать гостиной. Все это изделия предместья Сент-Антуан. Особенно развеселил ее фонарь. Она безжалостно смеялась над ним, вновь и вновь возвращаясь к этому грошовому ночнику — вожделенной грезе бедных мастериц, не имеющих своей обстановки. Такой фонарь можно купить в любом дешевом магазине за семь с половиной франков.
— Я заплатил за него девяносто франков! — с досадой воскликнул, наконец, Малиньон.
Она казалась очень довольной, что рассердила его. Овладев собой, Малиньон, не без задней мысли, спросил ее:
— Вы не снимете манто?
— Сниму, — ответила она. — У вас так жарко…
Она сняла даже шляпу. Малиньон отнес шляпу и манто на кровать. Когда он вернулся, Жюльетта сидела перед камином и по-прежнему оглядывалась вокруг. Ее лицо снова было серьезным; она согласилась сделать шаг к примирению.
— Это очень некрасиво, но все-таки у вас неплохо. Обе комнаты могли бы быть очень милы.
— Э, для чего здесь это нужно! — бросил он с беззаботным жестом.
Он тут же пожалел об этой глупейшей фразе. Нельзя было выказать себя более грубым и неловким. Жюльетта опустила голову, вновь ощутив болезненное стеснение в горле. На минуту она забыла, зачем она здесь. Он захотел по крайней мере воспользоваться ее замешательством.
— Жюльетта, — прошептал он, наклоняясь к ней.
Она жестом заставила его сесть. Их роман начался на морских купаньях, в Трувиле; когда Малиньону наскучил вид океана, ему пришла в голову блестящая мысль влюбиться. Уже три года, как они были с Жюльеттой в приятельских отношениях, хотя вечно ссорились. Однажды он взял ее за руку. Она не рассердилась и сначала обратила это в шутку. Потом — голова ее была пуста, сердце свободно — она вообразила, что любит его. До той поры она делала приблизительно все то же, что делали вокруг нее все ее подруги, но одного не хватало в ее жизни — страсти; любопытство и желание быть, как все, дали ей побудительный толчок. Если бы в начале их романа Малиньон вел себя грубо-наступательно, она, без сомнения, не устояла бы. Но он возымел тщеславное намерение победить ее своим остроумием и поэтому дал ей время привыкнуть к той кокетливой тактике, которой она с ним держалась. В результате при первой вольности с его стороны, однажды ночью, когда они вдвоем, словно оперные любовники, смотрели на море, она прогнала его, удивленная, раздраженная тем, что он расстроил этот развлекавший ее роман. Вернувшись в Париж, Малиньон дал себе клятву действовать более искусно. Он захватил Жюльетту в полосе скуки, под конец утомительной зимы, когда привычные удовольствия — обеды, балы, премьеры — начинали удручать ее своим однообразием. Мысль о специально для нее обставленной квартирке, снятой на глухой улице, таинственность подобного свидания, чудившийся ей привкус порочности соблазнили Жюльетту. Это показалось ей оригинальным: ведь надо же все испытать! Но в глубине души она оставалась так невозмутимо спокойна, что чувствовала себя в квартире Малиньона не более смущенной, чем у тех художников, у которых она выпрашивала полотна для своих благотворительных базаров.
— Жюльетта, Жюльетта! — повторял молодой человек, стараясь придать своему голосу нежность.
— Ну, ну, будьте благоразумны, — ответила она просто.
И, взяв с камина китайский экран, она продолжала с той же непринужденностью, как если бы находилась у себя в гостиной:
— Вы знаете, мы сегодня утром репетировали. Боюсь, что я неудачно выбрала госпожу Бертье. Матильда выходит у нее хныкающей, несносной… Этот прелестный монолог, обращенный к кошельку: «Бедняжка, я только что целовала тебя», она читает, как воспитанница пансиона, заучившая приветствие. Я очень беспокоюсь.
— А госпожа де Гиро? — спросил он, придвигая свой стул и беря ее за руку.
— О, она безукоризненна… Я откопала в ней прекрасную госпожу де Лери: в ней есть острота, блеск…
Жюльетта позволила Малиньону завладеть своей рукой — он целовал ее между двух фраз; Жюльетта, казалось, не замечала этого.
— Но что хуже всего, — сказала она, — это то, что вы не приходите. Во-первых, вы бы дали указания госпоже Бертье; кроме того, нам не добиться хорошего ансамбля, если вы ни разу не появитесь.
Малиньону удалось обнять ее за талию.
— Раз я знаю свою роль… — прошептал он.
— Прекрасно! Но ведь нужно выработать мизансцену. Это очень нелюбезно с вашей стороны — вы не хотите уделить нам три или четыре утра.
Она не смогла продолжать — он осыпал ее шею поцелуями. Волей-неволей ей пришлось заметить, что он держит ее в своих объятиях; она оттолкнула его, слегка ударив по лицу китайским экраном от лампы, который все еще держала в руке. Вероятно, она дала себе слово не позволить ему заходить дальше. Ее белое лицо заалелось в пламенном отсвете камина, губы сузились в гримаске любопытства и удивления перед собственными ощущениями. Как, только и всего? Ей хотелось дойти до конца, но было страшно.
— Оставьте меня, — пролепетала она с принужденной улыбкой. — Я опять рассержусь!
Но он решил, что ему удалось растрогать ее. «Если я дам ей выйти отсюда такой же, какой она вошла, она для меня потеряна», — холодно думал он. Слова были бесполезны, он вновь взял ее за руки, попытался обхватить ее плечи. Мгновение казалось, что она сдается. Стоило ей закрыть глаза — и она узнает. Ей приходило это желание, и она взвешивала его про себя с большой трезвостью. Но кто-то, чудилось ей, крикнул: нет! То крикнула она сама, еще не успев ответить себе на свой вопрос.
— Нет, нет, — повторяла она. — Пустите меня, мне больно… Я не хочу, не хочу!
Он по-прежнему молчал, увлекая ее в спальню; Жюльетта резко высвободилась. Она действовала по странным побуждениям, которые шли вразрез с ее желаниями; она была раздражена против себя и против него. Смятение исторгало у нее отрывистые слова. Плохо же он вознаграждает ее за ее доверие! Чего надеется он добиться таким грубым поведением? Она даже назвала его низким человеком. Никогда в жизни она больше не увидится с ним. Но Малиньон, предоставив ей заглушать свой испуг словами, преследовал ее со злым и глупым смехом — и, отступив за кресло, она залепетала что-то невнятное, вдруг побежденная, поняв, что она в его власти, хотя он даже еще не успел протянуть руки, чтобы схватить ее. То была одна из самых неприятных минут ее жизни.
Они стояли друг против друга с измененными, смущенными, взволнованными лицами, как вдруг послышался шум. Сначала они не поняли, в чем дело. Дверь открылась. В спальне послышались шаги, чей-то голос кричал:
— Уходите! Уходите!.. Сейчас вас застанут здесь.
То была Элен. Оба, ошеломленные, смотрели на нее. Их удивление было так велико, что они даже забыли о неловкости своего положения. У Жюльетты не вырвалось ни единого жеста замешательства.
— Уходите! — повторяла Элен. — Через несколько минут здесь будет ваш муж.
— Мой муж? — пробормотала, заикаясь, молодая женщина. — Мой муж? Почему это? Чего ради?
Она отупела. Все перепуталось у нее в голове. Ей представлялось невероятным, что Элен здесь и говорит ей о муже. Но у той вырвался гневный жест:
— Уж не думаете ли вы, что у нас есть время для объяснений? Он придет. Вы предупреждены. Скорей уходите, уходите оба.
Тут Жюльетту охватило страшное волнение. Она бегала по комнатам, потрясенная, бормотала бессвязные слова:
— О, боже мой! Боже мой!.. Благодарю вас. Где мое манто? Принесите свечу, чтобы я могла найти свое манто… Простите, милая, что я не благодарю вас… Где тут рукава? Ничего не понимаю, у меня нет больше сил…
Страх парализовал ее. Элен пришлось помочь ей надеть манто. Она криво надела шляпу, даже не завязав лент. Хуже всего было то, что пришлось потратить целую минуту на поиски ее вуалетки — она завалилась под кровать… Что-то лепеча, Жюльетта растерянно ощупывала себя дрожащими руками, не оставила ли она чего-нибудь, что могло ее скомпрометировать.
— Какой урок! Какой урок!.. Ну уж теперь — кончено!
Малиньон, очень бледный, имел весьма глупый вид. Он топтался на месте, чувствуя, что он ненавистен Жюльетте и смешон. Единственная ясная мысль, которая пришла ему в голову, была та, что ему решительно не везет. Его находчивость не пошла дальше глупого вопроса:
— Вы думаете, мне тоже следует уйти?
Ему не ответили. Тогда он взял свою трость, продолжая разговаривать, чтобы выказать невозмутимое хладнокровие. Спешить некуда. Кстати, есть и другая лестница, узкая, заброшенная черная лестница, по которой можно пройти. Фиакр госпожи Деберль остался ждать у подъезда, он увезет их обоих через набережную.
— Успокойтесь же, — повторял он. — Все прекрасно устраивается… Пройдите сюда!
Он распахнул дверь: три комнатушки, черные, ободранные, открылись во всей их грязи. Ворвалась струя сырого воздуха. В последнюю минуту, перед тем как войти в эту нищенскую отвратительную трущобу, Жюльетта возмутилась.
— Как я могла прийти сюда? — вслух спросила она. — Какая мерзость!.. Никогда не прощу себе этого!
— Торопитесь, — говорила Элен, встревоженная не менее Жюльетты.
Она подтолкнула ее. Тогда молодая женщина, плача, бросилась ей на шею. То была нервная реакция. Ей было стыдно, ей хотелось оправдать себя, объяснить, почему ее застали у этого человека. Потом она инстинктивным движением подобрала юбки, словно собираясь перейти через лужу. Малиньон шел впереди, отшвыривая носком сапога куски штукатурки, загромождавшие черную лестницу. Двери закрылись.
Элен неподвижно стояла посреди маленькой гостиной. Она прислушивалась. Безмолвие воцарилось вокруг нее, глубокое безмолвие, жаркое и замкнутое, нарушаемое только потрескиванием обуглившихся поленьев. В ушах у нее звенело, она ничего не слышала. Через некоторое время, показавшееся ей нескончаемым, послышался глухой стук экипажа. То отъезжал фиакр Жюльетты. Элен вздохнула; у нее вырвался немой жест благодарности. Мысль, что теперь ее совесть не будет вечно мучиться совершенным ею низким поступком, исполняла ее умиротворением и смутной признательностью. Она испытывала облегчение и была глубоко растрогана, но после пережитого жестокого потрясения вдруг почувствовала себя настолько слабой, что уже не в силах была уйти. В глубине души она думала о том, что сейчас придет Анри и надо, чтобы он застал тут кого-нибудь. Постучали. Она тотчас открыла.
Сначала Анри был поражен. Он вошел, озабоченный полученным анонимным письмом, лицо его было бледно от тревоги. Но как только он увидел Элен, у него вырвался крик:
— Вы!.. Боже мой! Это были вы!
И в этом крике было даже больше изумления, чем радости. Он отнюдь не рассчитывал на это свидание, назначенное с такой смелостью. Теперь же, в сладострастной таинственности этого приюта, такой неожиданный дар сразу разбудил его мужское желание.
— Вы меня любите, вы меня любите! — прошептал он. — Наконец-то вы со мной, а я и не понял!
Он раскрыл объятия, он хотел схватить ее.
При его появлении Элен улыбнулась ему. Теперь, вся побледнев, она отступила. Конечно, она ждала его, она говорила себе, что они немного побеседуют, что она придумает какое-нибудь объяснение. И вдруг она поняла: Анри решил, что она назначила ему свидание. Ни минуты она не хотела этого. Она возмутилась:
— Анри, умоляю вас… Оставьте меня…
Но он схватил ее за руки и медленно притягивал к себе, словно хотел сразу покорить ее поцелуем. Любовь, созревавшая в нем месяцами, усыпленная затем перерывом в их дружеских отношениях, вспыхнула тем более страстно, что он начинал уже забывать Элен. Кровь бросилась ему в голову. Элен отбивалась, видя его пылающее лицо — знакомое и пугающее. Два раза уже смотрел он на нее этим безумным взглядом.
— Оставьте меня, вы меня пугаете… Клянусь вам, вы ошибаетесь.
Он снова изумился.
— Ведь это вы писали мне? — спросил он. Секунду она колебалась. Что сказать, что ответить?
— Да, — прошептала она наконец.
Ведь не могла же она выдать Жюльетту после того, как спасла ее. У ног ее разверзлась пропасть, — она чувствовала, что скользят в нее. Анри разглядывал обе комнаты, удивляясь их освещению и убранству. Он осмелился обратиться к ней с вопросом:
— Вы здесь у себя?
И так как ока молчала, прибавил:
— Ваше письмо очень взволновало меня, Элен. Вы что-то от меня скрываете. Успокойте меня, ради бога!
Она не слушала его, думая о том, что Анри прав, решив, что она назначила ему свидание. Иначе что ей было делать здесь? Зачем бы она ждала его? Элен ничего не могла придумать. Теперь она даже не была уверена в том, что не назначила этого свидания.
Его объятия охватывали ее, она медленно тонула в них. Он все крепче обнимал Элен. Он в упор расспрашивал ее, приблизив свои губы к ее губам, чтобы вырвать у нее правду.
— Вы ждали меня? Ждали?
Тогда, покоряясь, обессиленная, вновь охваченная тем изнеможением, той истомой, которые усыпляли ее волю, она согласилась говорить то, что скажет он, желать то, чего он пожелает.
— Я ждала вас, Анри…
Их губы сближались все теснее.
— Но зачем это письмо?.. И я застаю вас здесь! Где же мы?
— Не спрашивайте меня, никогда не старайтесь узнать… Дайте мне в этом слово… Вы же видите — я здесь, я с вами. Чего же больше?
— Вы меня любите?
— Да. Люблю!
— Вы моя, Элен, вся моя?
— Да, вся.
Их губы слились в поцелуе. Она забыла обо всем, она уступала неодолимой силе. Теперь это казалось ей естественным и неизбежным. В ней водворилось спокойствие, в ее сознании всплывали ощущения и воспоминания молодости. В такой же зимний день, совсем еще юной девушкой, на улице Птит-Мари, она чуть было не умерла от угара в наглухо закрытой комнате, перед ярко пылающими углями, разожженными для глаженья. В другой раз, летом, когда окна были раскрыты, зяблик, сбившись с пути в темной улице, одним взмахом крыла облетел ее комнату. Почему же думала она о своей смерти, почему виделась ей та улетающая птица? В блаженном исчезновении всего своего существа она чувствовала себя исполненной грусти и детской мечтательности.
— Да ведь ты промокла, — шепнул Анри. — Ты, значит, пришла пешком?
Он понижал голос, обращаясь к ней на «ты», говорил ей на ухо, как будто его могли услышать. Теперь, когда она отдавалась, его желания отступали перед ней; он окружал ее страстной и робкой нежностью, не осмеливаясь на большее, отдаляя час обладания. В нем появилась братская заботливость о ее здоровье, искавшая выражения в интимных мелочах.
— У тебя промокли ноги, ты простудишься, — повторял он. — Боже мой! Ведь это безумие — ходить по улицам в таких башмачках!
Он усадил Элен перед огнем. Она улыбалась и, не сопротивляясь, позволила ему разуть ее. Легкие туфли, прорвавшиеся в лужах Водного прохода, были тяжелы, как мокрые губки. Он снял их и поставил по обе стороны камина. Чулки тоже были влажны и в грязи по самую щиколотку. Она не смутилась, не покраснела, когда Анри сердитым движением, полным ласки в своей резкости, снял их, говоря:
— Вот так-то и простужаются. Грейся!
И он придвинул табурет. Розовый отблеск огня освещал ослепительно-белые ноги Элен. Было немного душно. За ними, в глубине, комната, со стоявшей в ней широкой кроватью, казалась объятой сном. Фонарь погас, одна из половинок портьеры, выскользнув из завязки, полузакрыла дверь. Свечи, горевшие высоким пламенем в маленькой гостиной, распространяли горячий запах позднего вечера. Минутами, среди глубокого безмолвия, с улицы доносился глухой рокот ливня.
— Да, правда, мне холодно, — прошептала Элен, вздрогнув, несмотря на жару.
Ее ноги были холодны, как лед. Несмотря на ее сопротивление, он охватил их руками, — его руки горячи и сразу согреют их своим жаром.
— Они не онемели? — спросил он. — У тебя такие маленькие ножки, что я могу целиком закрыть их руками.
Он сжимал лихорадочными пальцами ступни ее ног, — виднелись только их розовые кончики. Она выгибала подъем, слышалось легкое трение щиколоток. Разжав руки, Анри несколько секунд смотрел на эти ноги, такие тонкие, нежные, с чуть оттопыренным большим пальцем. Искушение было слишком велико, он поцеловал их. Она вздрогнула.
— Нет, нет, грейся… Когда ты согреешься…
Оба они утратили сознание времени и места. Им смутно чудилось, что идут какие-то поздние часы долгой зимней ночи. Свечи, догоравшие в дремотной истоме комнаты, внушали им мысль, что они бодрствуют очень давно. Но они уже не знали, где находятся. Вокруг них расстилалась пустыня: ни звука, ни человеческого голоса, лишь впечатление темного моря, над которым бушевала буря. Они были вне мира, за тысячи верст от суши. И так безраздельно было это забвение уз, связывающих их с людьми, с действительностью, что им казалось, будто они родились здесь, в этот самый миг, и должны умереть здесь, как только заключат друг друга в объятия.
Они уже не находили слов. Слова больше не передавали их чувства. Может быть, они уже знали друг друга где-то, но прежняя встреча не имела значения. Существовала лишь настоящая минута, и они медленно переживали ее, не говоря о своей любви, уже привыкнув друг к другу, как после десяти лет супружества.
— Ты согрелась?
— О, да! Спасибо!
Озабоченно нагнувшись, она прошептала:
— Никогда мои башмаки не высохнут.
Желая успокоить ее, он взял туфельки и прислонил их к решетке камина.
— Вот так они высохнут, уверяю тебя, — промолвил он чуть слышно.
Он повернулся еще раз, снова поцеловал ее ноги, обхватил ее стан. Горящие угли, наполнявшие камин, жгли их обоих. Она ни одним движением не пыталась защитить себя от этих рук, страстно блуждавших по ее телу. В этом забвении всего, что ее окружало, и ее собственного существа не угасло лишь одно воспоминание ее юности: комната, где была такая же жара, большая плита с утюгами, над которой она склонилась; и она вспоминала, что и тогда она так же скользила в небытие, что пережитое ею тогда было столь же сладко, как и то, что она переживает теперь, и что поцелуи, которыми ее осыпал Анри, не дают ей более блаженного ощущения сладострастно медлительной смерти. Но когда он сжал ее в своих объятиях, чтобы увлечь в спальню, у нее все же мелькнуло последнее мучительное сомнение. Ей послышалось, что кто-то вскрикнул, ей показалось, что кто-то одиноко рыдает во мраке. Но это была лишь мимолетная тревога: Элен обвела комнату глазами и никого не увидела. Комната была чужая, ни один предмет ничего не сказал ей. С протяжным завыванием падал усилившийся ливень. Тогда, как бы охваченная желанием уснуть, она уронила голову на плечо Анри и дала увести себя. Вторая половина портьеры опустилась за ними.
Когда Элен, босиком, вернулась к угасавшему огню за своими туфлями, ей пришло на мысль, что никогда они так мало не любили друг друга, как в этот день.
Жанна сидела неподвижно, уставившись глазами на дверь, во власти глубокой тоски от внезапного ухода матери. Она повернула голову: комната была пуста и безмолвна, но девочка еще слышала последние отзвуки этого ухода — постепенно удаляющиеся шаги, шелест юбки, стук шумно захлопнутой входной двери. Потом — ничего. Она была одна.
Одна, совсем одна. На кровати лежал небрежно брошенный пеньюар матери, расширяясь книзу; своей странной распластанностью он напоминал человека, который упал, рыдая, на кровать, словно опустошенный тяжкой скорбью. Валялось разбросанное белье. На полу траурным пятном выделялся черный платок. Кресла и стулья были сдвинуты с места, круглый столик вплотную придвинут к зеркальному шкапу. Среди всего этого беспорядка она, Жанна, — одна. Она чувствовала, как слезы душат ее при взгляде на этот вытянувшийся, как исхудалое безжизненное тело, пеньюар, уже не облекавший ее матери. Сложив руки, она в последний раз позвала: «Мама! Мама!» Но синие штофные обои заглушали ее голос. Все было кончено: она одна.
И тогда потекло время. Стенные часы пробили три. Тусклый, неверный свет струился в окна. Пробегали тучи цвета сажи, еще более омрачавшие небо. Сквозь запотевшие стекла виднелся Париж, смутный, расплывающийся в водяных парах; дали терялись в низко стелившемся тумане. Даже и города не было, чтобы развлечь девочку, как в те ясные дневные часы, когда Жанне чудилось, что стоит ей нагнуться — и она достанет рукой до видневшихся внизу зданий.
Что делать? Она в отчаянии прижала маленькие руки к груди. То, что мать ее покинула, представлялось ей беспросветным, беспредельным бедствием, поступком несправедливым и злым; он приводил ее в бешенство. Никогда она не видела ничего более гадкого; ей казалось, что все исчезнет, что ничто уже не вернется больше. Тут она увидела рядом с собой в кресле свою куклу: та сидела, опершись о подушку, вытянув ноги, и глядела на нее, словно живая. Это была не ее заводная кукла, а большая кукла с картонной головой, завитыми волосами и эмалевыми глазами, пристальный взгляд которых порой смущал Жанну; за те два года, что девочка раздевала и одевала ее, голова куклы исцарапалась у подбородка и на щеках, в членах из набитой отрубями розовой кожи появилась расслабленность, вихляющая мягкость старой тряпки. Сейчас кукла сидела в ночном туалете, — в одной рубашке, — с раздернутыми — одна вверх, другая вниз — руками. Увидев, что она не одна, Жанна на мгновение почувствовала себя менее несчастной. Она взяла куклу на руки, крепко прижала ее к себе; голова куклы покачивалась, откинувшись назад на сломанной шее. Жанна заговорила с ней: она ведет себя лучше всех, у нее доброе сердце, она никогда не уходит из дому и не оставляет ее одну. Она — ее сокровище, ее кошечка, ее милочка. Вся трепеща, сдерживаясь, чтобы опять не расплакаться, она покрыла куклу поцелуями.
Это исступление ласк давало ей ощущение мести. Кукла тряпкой перевесилась через ее руку. Жанна встала; прислонясь лбом к стеклу, она глядела на улицу. Дождь прекратился. Тучи, гонимые ветром, неслись вдаль, к высотам кладбища Пер-Лашез, еще заштрихованного серыми полосками дождя. На этом грозовом фоне, в равномерно-бледном свете, Париж был величественно одинок и грустен. Он казался обезлюдевшим, напоминая те города, что являются в кошмарах, в озарении мертвого светила. Он был не очень-то красив. Девочка смутно вспоминала о всех, кого она любила с тех пор, как появилась на свет. Ее первым другом, в Марселе, был большой и очень тяжелый рыжий кот. Она охватывала его ручонками поперек брюха и таскала так от одного стула к другому, причем кот никогда не сердился; потом он исчез. Это был первый ранивший ее злой поступок, запечатлевшийся в ее памяти. Потом у нее был воробей; тот умер — она подобрала его однажды утром на полу клетки: еще один злой поступок. Она уже не считала своих игрушек, ломавшихся, чтобы огорчить ее, не считала всяческих несправедливостей, причинявших ей много горя, потому что она была глупышка. В глубокое отчаяние привела ее одна крошечная кукла: она дала «раздавить» себе голову. Жанна так любила эту куклу, что тайком похоронила ее в углу двора; потом ей захотелось еще раз взглянуть на свою куколку, она откопала ее, но заболела от страха, увидя ее такой черной и безобразной. Первыми переставали любить ее всегда другие: они портились, исчезали, — словом, виноваты были они. Почему так? Она же не менялась. Если она любила кого-нибудь, то на всю жизнь. Она не понимала, как можно покинуть кого-либо. Это было что-то ужасное, чудовищное; если б это проникло в ее маленькое сердце — оно разорвалось бы. Смутные мысли, медленно пробуждавшиеся в душе Жанны, рождали в ней трепет. Так, значит, можно в один прекрасный день уйти каждому в свою сторону, больше не видеться, больше не любить друг друга? И не отводя взгляда от Парижа, огромного и печального, она вся холодела, смутно угадывая страстной ревностью двенадцатилетнего ребенка все те жестокости, какие таит в себе жизнь.
Стекло еще более запотело от ее дыхания; она стерла рукой налет, мешавший ей видеть. Кое-где вдали омытые ливнем здания блестели, словно полированные металлические зеркала. Ряды чистеньких и опрятных домов, с бледными фасадами, казались среди крыш бельем, разостланным после гигантской стирки и сохнувшим на рыжеватой траве лугов. Светлело; из-за крыла тучи, еще туманившей город дымкой, сквозило молочно-белое сияние солнца, и над городом уже чувствовалась несмелая веселость — кое-где небо готово было рассмеяться. Жанна видела, как внизу, на набережной и по склонам у Трокадеро, улицы вновь оживали после бурного, порывистого ливня. Опять медленно плелись фиакры, среди молчания еще пустынных мостовых с удвоенной звучностью катились омнибусы. Зонтики закрывались, укрывшиеся под деревьями прохожие перебирались с одного тротуара на другой среди разливов луж, стекавших в канавки. Особенно заинтересовали Жанну дама с девочкой, очень хорошо одетые, стоявшие под навесом торговки игрушками, возле моста. По-видимому, они укрылись там от дождя, застигшего их врасплох. Девочка опустошала лавку, теребила даму, прося купить ей обруч. Теперь обе уходили; девочка смеялась, бежала на свободе, катя обруч по тротуару. И Жанна вновь почувствовала глубокую грусть — ее кукла показалась ей безобразной. Обруча хотелось ей, и быть там, и бежать, и чтобы ее мать, идя позади тихими шагами, окликала ее, не давая ей убегать слишком далеко. Все сливалось перед ней. Каждую минуту она вытирала стекла. Ей было запрещено открывать окно. Но в ней клокотало возмущение: раз уж ее не взяли — могла же она, по крайней мере, выглянуть наружу! Открыв окно, она облокотилась о подоконник, как взрослая, как ее мать, когда она усаживалась на это место и переставала разговаривать.
Воздух был полон влажной мягкости, — это казалось девочке очень приятным. Тень, постепенно разраставшаяся на горизонте, заставила ее поднять голову: она ощутила над собой веяние распростертых крыльев гигантской птицы. Сначала она не увидела ничего, небо оставалось чистым. Но вот из-за угла крыши выплыло темное пятно, расширилось, охватило небо. То была новая туча, принесенная яростно налетевшим западным ветром. Свет быстро померк, город стоял черный, в мертвенно-бледном озарении, окрасившем фасады домов в тона старой ржавчины. Почти тотчас же начался дождь. Улицы словно вымело. Зонтики выворачивались наизнанку, гуляющие метнулись кто куда, разлетелись, как соломинки. Какая-то старая дама удерживала обеими руками свои юбки, в то время как дождь мощной струей, словно из водосточной трубы, обдавал ее шляпу. По неистовому бегу дождевого потока, ринувшегося на Париж, можно было проследить полет тучи. Словно лошадь, закусившая удила, неслась полоса дождя вдоль набережных; водяная пыль с невероятной быстротой мчалась белым дымком у самой земли. Пронесшись по Елисейским полям, дождь ворвался в длинные, прямые улицы Сен-Жерменского квартала, одним прыжком заполнил обширные пространства, пустые площади, безлюдные перекрестки. В несколько секунд за этой все более уплотнявшейся тканью город побледнел и как бы истаял, будто от глубокого неба до земли вкось задернулся занавес. Поднимались пары, плеск дождя, все нарастая, гремел оглушительным шумом перетряхиваемого железного лома.
Жанна, ошеломленная этим грохотом, немного отодвинулась. Ей казалось, что перед ней выросла белесая стена. Но она страстно любила дождь; вновь облокотившись у окна, она вытянула руки, чтобы ощутить, как тяжелые холодные капли разбиваются о ее ладони. Это забавляло ее; она замочила себе руки и рукава. У куклы, наверно, болела голова, как и у нее. Поэтому она посадила ее верхом на перекладину окна, прислонив спиной к стене; видя, как капли брызжут на куклу, Жанна думала, что это ей полезно. Кукла сидела, неподвижно выпрямившись, с неизменной своей улыбкой, обнажавшей мелкие зубы; с плеча ее стекала вода, порывы ветра срывали с нее рубашку. Жалкое тельце, в котором почти уже не оставалось отрубей, вздрагивало.
Почему же мать не взяла ее с собой? Вода, падавшая на руки Жанны, была для нее новым соблазном. На улице, верно, было очень хорошо. Ей снова виделась за покрывалом ливня маленькая девочка, катившая обруч по тротуару. У нее-то все было в порядке, она вышла со своей матерью. Обе они даже казались очень довольными. Значит, маленьких девочек берут на прогулку и в дождь? Нужно было только захотеть. Почему же ее мать не захотела? И она опять вспомнила о своем рыжем коте, который, задравши хвост, ушел от нее по крышам соседних домов, потом о глупеньком воробышке, которого она пыталась кормить, когда он был уже мертв, и который притворялся, что не понимает ее. С ней вечно приключались такие истории, ее слишком мало любили. Она была бы готова в две минуты; в те дни, когда это ей нравилось, она одевалась быстро: ботинки — их застегивала Розали, — пальто, шляпа — и все! Ведь могла же мать подождать ее две минуты! Когда она собиралась к своим друзьям, то не убегала так, сломя голову; когда брала Жанну в Булонский лес, она, взяв ее за руку, не спеша прогуливалась с ней, останавливаясь на улице Пасси перед каждой лавкой. И Жанна не могла догадаться, в чем здесь дело; она хмурила темные брови, на ее тонкие черты ложился отпечаток той ревнивой жестокости, который делал ее личико похожим на бледное лицо злобной старой девы. Она смутно сознавала, что мать ее находится где-то в таком месте, куда детей не берут. Она не взяла ее с собой, потому что хотела что-то скрыть от нее. От этих мыслей сердце девочки сжималось несказанной тоской, ей становилось больно.
Дождь редел, закрывавшая Париж завеса местами становилась прозрачной. Первым проглянул купол Дома Инвалидов, легкий и зыбкий среди сверкающего трепета ливня. Потом из отхлынувшего потока стали вырисовываться кварталы, с крыш лила вода, город, казалось, вновь выступил из волн наводнения, хотя широкие разливы воды еще наполняли улицы туманом. Но вдруг сверкнуло пламя — сквозь ливень прорезался солнечный луч. Тогда на мгновение среди слез блеснула улыбка. Дождь уже не лил на квартал Елисейских полей, он хлестал левый берег, Старый город, дали предместий; видно было, как капли летели стальными стрелами, тонкими и частыми, сверкавшими на солнце. Направо загоралась радуга. По мере того как луч света ширился, розовые и голубые мазки пестро размалевывали горизонт, будто на детской акварели. Небо запылало; казалось, на хрустальный город сыплются золотые хлопья. Но луч угас, надвинулась туча, улыбка померкла в слезах. Под свинцовым небом всюду с протяжным, рыдающим шумом лилась вода.
Жанна промочила рукава, она закашлялась. Но девочка не чувствовала пронизывающего ее холода. Одна мысль занимала ее: мысль о том, что мать ее где-то в Париже. Девочка уже знала три здания: Дом Инвалидов, Пантеон, башню святого Иакова; она повторяла их названия, указывала на них пальцем, но не могла представить себе, какой вид они имеют вблизи. Мать ее, верно, находилась в одном из них, должно быть в Пантеоне: он всех больше поражал воображение девочки — огромный, торчащий над городом, как пышный султан.
Она задавала себе множество вопросов. Париж оставался для нее тем местом, куда дети не ходят, куда их никогда не берут с собой. Ей хотелось знать, куда ушла мать, чтобы спокойно сказать себе: «Мама там-то, занята тем-то». Но город представлялся ей слишком обширным. В нем никого нельзя было разыскать. Ее взгляд устремился на противоположный конец равнины. А не находится ли ее мать в той куче домов, налево, на холме? Или совсем близко, под этими большими деревьями, голые ветви которых походили на пучки хвороста? Если бы она только могла приподнять крыши! Что это за черное здание вдали? Что за улицы, где мчится что-то большое, темное? Что это вообще за квартал? Она боялась его — там, верно, дрались. Она не могла отчетливо разглядеть, что в нем делалось, но, право же, там что-то двигалось, что-то очень безобразное, — маленькие девочки не должны смотреть на такие вещи. Всевозможные неясные предположения, от которых ей хотелось плакать, смущали ее детское незнание. Неведомое существо Парижа, с его низко стелющимся дымом, неумолчным рокотом, всей его мощной жизнью, дышало на нее в эту слякотную оттепель запахом нищеты, отбросов и преступлений, от которого ее детская головка кружилась, как будто она склонилась над зачумленным колодцем и со дна его подымалось удушливое зловоние невидимой, топкой грязи. Дом Инвалидов, Пантеон, башня святого Иакова — она называла, перечисляла их, а дальше она уже ничего больше не знала; она сидела в испуге и смущении, с неотвязной мыслью о том, что ее мать — в этих гадких зданиях, в каком-то месте, которого она не могла угадать, в самой глубине, там, вдали.
Вдруг Жанна резко обернулась. Она готова была поклясться, что в комнате послышались чьи-то шаги, ей даже показалось, что чья-то легкая рука тихонько коснулась ее плеча. Но комната была пуста, в ней царствовал все тот же тягостный беспорядок, оставленный Элен, все так же грустил пеньюар, вытянувшись, расплющившись на подушке. Жанна, побледнев, обвела взглядом комнату, и сердце ее сжалось. Она была одна, одна. Боже мой! Мать, уходя, толкнула ее, и так сильно, что чуть не опрокинула на пол. Это воспоминание, полное мучительной тоски, вновь и вновь всплывало перед ней, она опять чувствовала в кистях рук, в плечах боль испытанного ею насилия. За что ее побили? Она была умницей, ей не в чем было упрекнуть себя. С ней обычно разговаривали так кротко. Это наказание возмущало ее. К ней вернулось ощущение из времен младенческих страхов, когда ее пугали волком и она оглядывалась вокруг, не видя его: ей чудилось во мраке нечто, притаившееся, чтобы кинуться на нее. Все же она догадывалась: ее побледневшее лицо постепенно принимало выражение ревнивого гнева. Вдруг ей пришла мысль, что мать больше, чем ее, любит тех людей, к которым побежала, толкнув ее с такой силой. При этой мысли она приложила обе руки к груди. Теперь она знала: мать изменила ей.
Над Парижем, в предчувствии новой бури, распростерлось тревожное ожидание. В потемневшем воздухе бежал шепот, нависли тяжелые тучи. Жанна, у окна, резко закашлялась; но ощущение холода рождало в ней чувство отомщенности, — ей хотелось заболеть. Прижав руки к груди, она чувствовала, как усиливалось ее недомогание. Это была мучительная тревога, расслаблявшая ее тело. Дрожа от страха, она не осмеливалась обернуться, вся холодея при одной мысли еще раз взглянуть в комнату. У маленьких девочек еще так мало сил! Что это за новый недуг, приступ которого пронизывал ее стыдом и горькой истомой? Когда ее, дразня, щекотали, несмотря на ее судорожный смех, — по ней порой пробегал этот исступленный трепет. Неподвижно застыв, она ждала в возмущении всего своего невинного и девственного тела. И из глубины ее существа, из глубины пробуждавшегося в ней пола, словно удар, нанесенный издалека, прорезалась острая боль. Тогда, изнемогая, она глухо вскрикнула: «Мама! Мама!» — так что нельзя было понять, зовет ли она мать на помощь или обвиняет ее в том, что та наслала на нее болезнь, от которой она умирает.
В тот же миг разразилась буря. В отягощенном тревожным ожиданием воздухе, над почерневшим городом, провыл ветер; послышался протяжный треск: то бились о стену ставни, осыпались черепицы, гремели о мостовую сорванные ветром дымовые и водосточные трубы. Наступило мгновенное затишье, потом вновь пронесся ветер, наполнив горизонт таким гигантским вздохом, что океан крыш, потрясенный, казалось, вздыбился волнами и исчез в вихре. Несколько минут царил хаос. Огромные тучи расползались чернильными пятнами, бежали среди более мелких туч, рассеянных и плывших по ветру, подобно лохмотьям, разорванным и уносимым бурею нитка по нитке. Две тучи набросились одна на другую и разбились в куски, усыпав обломками медноцветное пространство; и каждый раз, как ураган перескакивал таким образом, дуя со всех концов неба сразу, в воздухе схватывались армии, рушились огромные глыбы, нависшие обломки которых, казалось, вот-вот раздавят Париж. Дождь еще не начинался. Внезапно над центром города прорвалась туча, водяной смерч двинулся вверх по течению Сены. Зеленая лента реки, унизанная и замутненная всплесками капель, превращалась в поток грязи; один за другим, за полосою ливня, вновь появлялись мосты, вырисовываясь в тумане легкими, сузившимися дугами, а вдоль обоих берегов пустынные набережные исступленно трясли своими деревьями вдоль серой линии тротуаров. В глубине, над собором Парижской богоматери, из раздвоившейся тучи хлынул такой поток воды, что он затопил Старый город. Лишь башни плыли в просвете, над затонувшим кварталом, подобно обломкам от кораблекрушения. Но небо уже разверзлось со всех сторон. Трижды казалось, что правый берег поглощен. Первая волна ливня ринулась на дальние предместья, расширяясь, захлестывая шпили церкви святого Винцента и башни святого Иакова, белевшие под водяными потоками. Две другие волны, одна за другой, залили Монмартр и Елисейские поля. Порою можно было различить зеркальные стекла Дворца промышленности, дымившиеся в брызгах дождя, церковь святого Августина, купол которой катился в глубине тумана, подобно потухшей луне, церковь святой Мадлены, чья вытянутая плоская кровля походила на свежевымытые плиты разрушенной паперти, а позади них высилась исполинская, затонувшая громада Оперного театра, вызывая в памяти образ застрявшего между двух скал корабля со сбитыми мачтами, сопротивляющегося бешеному натиску бури. На левом берегу, отуманенном водяной пылью, виднелся купол Дома Инвалидов, шпили церкви святой Клотильды, башни церкви святого Сульпиция, вырисовываясь смягченными, тающими во влажном воздухе контурами. Туча расширилась, колоннада Пантеона выбрасывала потоки воды, грозя затопить нижние кварталы. И тут уже волны дождя стали налетать на все концы города; казалось, небо кинулось на землю; улицы утопали, идя ко дну и вновь всплывая, в порывах, стремительность которых словно возвещала гибель города. Слышался непрерывный рокот — голос разлившихся ручьев, шум воды, низвергавшейся в сточные канавы. Над Парижем, забрызганным слякотью, всюду окрасившимся под дождем в грязно-желтый цвет, тучи бахромились, бледнели мертвенной, однообразно разлитой бледностью, без единой щели или пятна. Дождь мельчал, прямой и острый, и когда налетал вихрь, серые полоски дождя изгибались широкими волнами, — слышно было, как косые, почти горизонтально падавшие капли со свистом хлестали стены; ветер спадал — и косые струи дождя опять выпрямлялись, упорно и спокойно заливая землю от холмов Пасси до равнин Шарантона. И огромный город, словно разрушенный и умерший после исступленной, последней судороги, распростерся полем разметанных глыб под тусклым небом.
Жанна снова пробормотала: «Мама, мама!» Она поникла головой у окна, охваченная бесконечной усталостью перед лицом затопленного Парижа. Обессиленная, с разлетавшимися волосами, с мокрым от дождевых брызг лицом, девочка все еще переживала то горькое и сладостное ощущение, которое только что пронзило ее дрожью, и в то же время в ней плакало сожаление о чем-то непоправимом. Ей казалось, что все кончено, она понимала, что стала совсем старой. Пусть часы текут — она даже не оглядывалась на комнату. Ей было все равно, что она забыта и одна. Отчаяние наполняло ее детское сердце, она представлялась себе погруженной в непроглядную тьму. Если ее станут бранить, как раньше, когда она была больна, это будет очень несправедливо. Что-то жгло ее, находило на нее, как головная боль. Мать, наверное, сломала ей что-нибудь, когда толкнула. Она не могла ничего с этим поделать. Приходилось подчиняться: пусть будет, что будет. Уж слишком она устала. Она сцепила руки, перекинутые через перекладину окна, опустила на них голову и задремала, широко раскрывая время от времени глаза, чтобы видеть ливень.
Дождь падал по-прежнему, бледное небо истаивало водой. Провеял последний порыв ветра, слышался монотонный рокот. Безраздельно властвующий дождь бичевал без конца среди торжественной неподвижности завоеванный им город, безмолвный и пустынный. За исчерченным хрусталем этого потопа смутно виднелся Париж — призрак, трепетные очертания которого, казалось, растворялись в струящихся водах. Теперь он навевал на Жанну лишь дремоту, тревожные сновидения и все то неведомое, что таилось в нем, все незнакомое ей зло сгустилось туманом, чтобы проникнуть в нее и заставить ее кашлять. Каждый раз, как она открывала глаза, кашель потрясал ее. Несколько секунд она смотрела на город, потом, снова уронив голову, уносила в своей памяти его образ; ей чудилось, что он распростерся над ней и давит ее.
По-прежнему лил дождь. Который мог быть час? Жанна не сумела бы сказать этого. Может быть, часы остановились? Обернуться казалось ей слишком утомительным. Как долго нет матери: прошла по меньшей мере неделя! Жанна уже не ждала ее, уже примирилась с мыслью, что больше не увидит ее. Постепенно она забывала все причиненные ей огорчения, странное недомогание, приступ которого она испытала, и даже ту заброшенность, на которую ее обрекли. Какая-то гнетущая тяжесть опускалась на нее, охватывала ее холодом. Она только чувствовала себя очень несчастной, такой же несчастной, как затерянные в подъездах маленькие нищие, которым подают медную монетку. Этому никогда не будет конца, она останется так целые годы. Это слишком страшно и тяжко для маленькой девочки. Господи, как кашляешь, как зябнешь, когда тебя больше не любят! Она смежила отяжелевшие веки в забытьи лихорадочной дремоты. Ее последней мыслью было смутное воспоминание детства, — как ее возили на мельницу, где была желтая рожь и крохотные зерна струились под жернова величиной с дом.
Часы шли, шли; каждая минута приносила с собой столетие. Дождь падал без перерыва, все тем же спокойным падением, как будто чувствуя, что у него достаточно времени — вся вечность, чтобы затопить равнину. Жанна спала. Рядом с ней ее кукла, перегнувшаяся через перекладину окна, ногами в комнату, головою наружу, в рубашке, прилипшей к розовой коже, с неподвижно уставленными глазами, с насквозь промокшими волосами, казалась утопленницей. Гладя на нее, хотелось плакать, так она была худа в своей комической и надрывающей сердце позе маленькой покойницы. Жанна сквозь сон кашляла; но она уже не открывала больше глаз, и кашель замирал в хрипе, не пробуждая ее, — только вздрагивала ее склоненная на руки голова, Все исчезло. Она спала во тьме, даже не отдергивая руку, с покрасневших пальцев которой, одна за другой, падали светлые капли в необъятность разверзавшихся под окном просторов. Часы шли, шли. Париж растаял на горизонте, как призрак города, небо расплывалось в мутном хаосе пространств, серый дождь падал все с тем же упорством.