Пожалуй, ни в одной литературе мира нет столько образов странных людей, сколько в русской... И ведь это не плод фантазии наших писателей — почти у каждого из этих персонажей существовали реальные прототипы. Земля, что ли, у нас такая или воздух особенный, которые благоприятствуют рождению этих личностей? Да нет, думаю все же, что у русского человека просто избыток энергии, которую девать некуда. Ему уже не хватает обычной, реальной, жизни, и он создает себе еще и параллельные миры.
Мне на моем жизненном пути довелось встретить немало этих «странных»: и в театральной среде, и в писательской, среди деревенских жителей и городских — везде, где русский дух, где Русью пахнет. Некоторые экземпляры из своего гербария я и представляю на суд читателю. Пусть он сам судит, чего в них больше — странностей, психических аномалий или просто озорства. Ну а уж в том, что все они дети своего времени, нет никаких сомнений.
Он занимался наукой, но я знал, что он бывший спортсмен. И почему-то все его звали Петюнчиком.
Это был удивительный человек, который ни минуты не мог прожить нормальной спокойной жизнью. Он постоянно играл и кого-то разыгрывал. Без этого он просто не мог. Вдруг останавливался на улице, смотрел вверх и замирал.
— Вон, вон, вон.... — начинал он бормотать. — Боже! Боже, это же надо! ..
Вокруг него собиралась толпа, все смотрели вверх и вправду что-то начинали там видеть. Какой-то кошмар! А Петюнчик отходил в сторону и наблюдал за всем этим как случайный прохожий.
Этот странный человек никому не давал покоя — ни на улице, ни в трамвае, ни в автобусе. Задавал какие-то дурацкие вопросы, кого-то узнавал.
— Боже мой, сколько лет, сколько зим! Сколько же мы не виделись?
Человек, к которому он привязался, мучительно пытается вспомнить, где он мог видеть этого типа. Но Петюнчик ему сам напоминает:
— Ну как же! Помнишь, мы с тобой на Белорусском фронте...
Все смотрят на них и ничего не понимают: они и по возрасту-то ни на каком фронте не могли быть... А Петюнчик с такими подробностями вспоминает их окопную жизнь, что тот и в самом деле начинает верить, что он действительно воевал, и именно на Белорусском фронте. И тут люди начинают смотреть на них с уважением: как же, друзья-однополчане встретились после стольких-то лет! А те уже и обнимаются, и целуются, и все прочее. Вот такой вот Петюнчик.
Как-то звонит.
— Лев, в Лужниках сегодня легкоатлетические соревнования дружественных армий. Нужно обязательно пойти. Будет очень интересно.
И мы пошли. Заняли на трибуне места, и тут объявляют, что в забеге будет участвовать чемпион мира Владимир Куц. И Петюнчик спрашивает громко, чтобы все слышали: .
— Лев, Куцый — это какой?
Я говорю:
— Не Куцый, а Куц. Вон на третьей дорожке стоит.
— Послушай, как же он может бежать? — удивляется Петюнчик, опять же громко, чтоб все слышали. — Он какой-то кривоногий. Да разве он бегун?
Все вокруг похихикали. И тут выстрел стартового пистолета, а Петюнчик продолжает комментировать:
— Смотри, ведь он уже задыхается. Какой же это чемпион мира? Да он уже и бежать не может — все время спотыкается и спотыкается!
Зрители начинают роптать:
— Успокойтесь, ради бога! Если ничего не понимаете в легкой атлетике, нечего было приходить на стадион. Что вы лезете с вашими идиотскими комментариями? Сидите и молчите!
А Петюнчик не унимается и продолжает:
— Да нет, вы посмотрите: у него и форма какая-то не такая, и трусы, по-моему, только вчера сшили. Нет, нет, не годится! Вот смотрите, смотрите — задыхается! Совсем отстает, отстает...
Тут уж вся трибуна начинает раздражаться, а он все комментирует, комментирует и уже слов не находит, как бы еще унизить этого самого «Куцего»: и какой он кривоногий, никуда не годящийся, и фамилия у него настоящая — Куцый.
Чувствую, публика начинает нас ненавидеть. А бегуны проходят еще несколько кругов, и вот Куц отрывается ото всех.
— Ага, отрывается, ! — кричит Петюнчик. — Он еще метров сорок пробежит и умрет! Ага, вот смотри — уже все: спотыкается, спотыкается! ..
И уже вся трибуна:
— Да заткнись ты!!!
Я говорю:
— Сейчас нас будут бить.
— Ну и пускай бьют! — кричит Петюнчик. — Если они ничего не понимают в легкой атлетике, чего они сюда приперлись? Ну вот, смотри, смотри!
Тут Куц рвет ленточку, и объявляют новый мировой рекорд. А Петюнчик возмущается:
— Да это же все по блату! Это же все подстроено! Все бежали гораздо лучше, но специально стали отставать!
А я чувствую, что живыми мы отсюда не выйдем. А в это время Куц совершает круг почета, бежит мимо нашей трибуны — и Петюнчик кричит:
— Володя! Володя!
Куц поворачивает голову.
— Петя!
Перепрыгивает через турникет и через всех зрителей лезет к нам. Трибуна замерла. Куц расцеловался с Петюнчиком, поздоровался со мной, сел рядом и спрашивает:
— Ну, как я бежал?
— Замечательно! И такой колоссальный отрыв! На такой дистанции!
А он:
— Да ну. Господи! Есть еще силы.
И тут вся трибуна начала от нас отползать, отползать...
— Петь, — спрашивает Куц, — а у тебя как дела?
— Да вот работаю.
— Не думаешь вернуться в спорт?
— Да какой там спорт! Годы не те.
— Ну ладно. Пока. А то там тренер, наверное, уже психует: где я, где я!
Они обнялись, расцеловались. Куц спустился на дорожку и побежал. И Петюнчик опять, чтобы все слышали:
— Ну что, все? С Вовкой повидались, поехали домой. Давай возьмем бутылочку и выпьем за его здоровье.
Сквозь гробовую тишину мы прошли с Петюнчиком всю трибуну и поехали домой.
Работал у нас в Центральном детском театре золотокудрый красавец Славка. Фамилию его я уже не помню. Он сыграл в каком-то спектакле сказочного принца, и на том его артистическая карьера завершилась. Дело в том, что он увлекался еще и стихами и разрывался между сценой и поэзией. Два-три стихотворения он даже сумел где-то опубликовать.
История, которая с ним случилась, произошла во время визита в нашу страну шаха Ирана Реза Пехлеви со своей очаровательной супругой шахиней Сорейей. Шума и треска тогда было очень много. И по этому поводу в Москве даже стали ходить анекдоты. Правда, больше связанные с шахиней, чем с шахом, который не представлял для обывателей никакого интереса.
И вот в самый разгар официальных визитных страстей приходит Славка на репетицию и небрежно сбрасывает с себя свой кремовый пыльник (были еще в то время такие легкие летние плащи). Потом медленно оборачивается к своим товарищам, и у всех отвисают челюсти: на груди Славки, на голубой муаровой ленте, переброшенной через шею, красуется огромный шикарный орден явно восточного происхождения. Об этом можно было догадаться по синему эмалевому полумесяцу, который сразу бросался в глаза.
— Славка, откуда?
Славка помялся немного («Даже не знаю, имею ли я право говорить об этом...») и наконец решился.
— Только между нами, ребята, — предупредил он. — А то и мне может быть плохо, да и вам не поздоровится. Короче. Черт меня дернул пойти позавчера в Книжную лавку, что на Кузнецком Мосту. Сказали, что там есть старое издание Ланга «О сценической игре». Заворачиваю за угол и вижу: стоит у Дома моделей огромная толпа. Всю улицу перегородила.
— В чем дело? — спрашиваю.
— Шахиня, — сказали, — решила посмотреть наши модели.
Ну, думаю, такой случай упустить никак нельзя. Такая ли она красавица на самом деле, как о ней говорят. По газетным-то снимкам ни фига не определишь. И бочком-бочком пробираюсь к стеклянным дверям. И только просунулся в первый ряд, как дверь отворилась и вышла она! Ребята, верьте не верьте, я чуть не ослеп. И тут она вынимает из сумочки белоснежный платочек и — роняет его! Он парит в воздухе, как мотылек. Какая-то сила толкнула меня, я рванулся вперед, подхватил на лету платочек и с поклоном передал шахине. Она приняла его, улыбнулась мне (будто солнышко взошло! ) и что-то коротко сказала телохранителю. О, мужики, если б вы видели эту улыбку, вы бы ошалели! Да-а... И тут, чувствую, двое в штатском оттирают меня, оттирают и выводят на чистое пространство. «Кто? Что? Откуда?..» Ну я и сказал, что я поэт, а работаю в ЦДТ. Дал им все свои координаты, и меня отпустили. А вчера утром, только позавтракал, слышу во дворе звуки божественной восточной мелодии. Посмотрел в окно, а это сигналит длинная шикарная машина серебристого цвета. А на радиаторе посольский флажок с полумесяцем. И тут звонок в дверь. Открываю. Входит шикарный мужик и передает мне обалденный пакет с вензелями. «Вы, — говорит, — приглашены сегодня в иранское посольство на прием, который дает ее высочество шахиня Сорейя». За вами приедут». И ушел. Вскрываю пакет — действительно, официальное приглашение! Честно говоря, я струхнул. А не провокация ли это? Может, завербовать хотят? В посольство-то меня привезут, а вот как выйду оттуда, так и повяжут и поволокут под белы ручки на Лубянку. Не-ет, думаю, надо подстраховаться. Связался со своим старым дружком, у которого батя-генерал служит в МУРе. «Срочно, — говорю, — устрой мне встречу со своим отцом. Это очень важно. Дело касается, — говорю, — международных отношений». Через два часа я уже был в кабинете Ивана Васильевича. Объяснил ему, в чем дело. Он выслушал, а потом походил-походил по кабинету и говорит: «Это ты молодец, что обратился к нам. От этих империалистов всего можно ожидать. Сегодня он друг, а завтра? Езжай на прием и держи нас все время в курсе дела. Попытайся прощупать, чего они от тебя хотят».
Вечером приехал за мной тот же шикарный лимузин, и отвезли меня в посольство. Ребята-а! Вы такое только в кино видели. Все в смокингах, во фраках, а мне хоть сквозь землю провались в своем польском пятидесятирублевом пиджачке в клеточку. Но народ, видно, интеллигентный собрался — никакого ко мне презрения, а все с уважением: «йес», «плиз», «битте-дритте». На подносах водку носят в фужерах, но я ни-ни: мало ли что! И тут выходит Сорейя! Нет, не выходит — будто плывет по воздуху. Увидела меня — и сразу ко мне. Переводчик сбочку семенит. Отвели они меня в сторонку, и Сорейя сразу к делу. «Я, — говорит, — сэр Слава...» Черт побери, я уже сэр! «Я, — говорит, — читала ваши стихи в переводах. Они великолепны! И у меня к вам есть предложение: не согласились бы вы быть моим придворным поэтом?» У меня язык даже отнялся. Такое только во сне может присниться. Я — придворный поэт! Чертоги, гарем — ошалеть можно! Но я сдержался, как учил меня Иван Васильевич, и говорю: «Это очень лестное для меня предложение, ваше высочество. Но, простите, разрешите мне о нем подумать». Шахиня понимающе улыбнулась (будто солнышко взошло! ) и слегка хлопнула в ладоши. Откуда ни возьмись, появился человек в чалме, поклонился шахине и открыл перед ней шикарный футляр, весь в бархате... Она достала из него вот этот орден и своими руками надела мне его на шею. «Пусть, — сказала она, — этот орден „Льва и Солнца“ поможет вам быстрее разрешить ваши сомнения». Не помню, как привезли меня домой: я будто вернулся из другого измерения. Когда немного пришел в себя, вспомнил, что Иван Васильевич ждет моего звонка. Да один ли Иван Васильевич! Наверняка он уже подключил к этому делу и разведку, и контрразведку, и черт знает что там еще! Позвонил. Рассказал все как было. Иван Васильевич долго сопел в трубку, потом спросил: «Ты и в самом деле будешь над этим думать?» — «Но я же дал слово подумать. И потом этот орден...» И тут Иван Васильевич взорвался: «Это говоришь мне ты, комсомолец? Советский человек? Ты продался за какую-то цацку! Неужели наши деды и отцы свергали ненавистное самодержавие для того, чтобы их потомки получали из рук новых сатрапов дешевые подачки! „ — «Но ведь наше партийное руководство, — напомнил я ему, — на руках носит этого Пехлеви“. Я слышал, как Иван Васильевич даже ногами затопал. «Заткнись! Что ты понимаешь в высокой политике?! « Долго он еще орал на меня. А потом бросил трубку, когда я дал ему слово держать его в курсе дальнейших событий.
Славка замолчал и задумался. Его рассказ произвел сильное впечатление.
— И что ты решил? — спросил кто-то.
Славка только пожал плечами.
— Комсомол-то тебя гаремом не обеспечит.
— Не обеспечит, — уныло согласился Славка. — Буду думать...
Он думал до тех пор, пока шах с шахиней не улетели в свой Иран, а вскоре и развелись. Потом Сорейя издала в Париже, что ли, книгу о своем бывшем благоверном, в которой облила его такими помоями, что Славка окончательно успокоился. «Как хорошо, что я не уехал с ней, — говорил он всем. — Я думал, она святая, а оказалось — обычная кухонная баба».
И тем не менее на какое-то время Славка оказался своеобразной достопримечательностью: «Видите, — показывали на него пальцем, — это тот самый бывший любовник шахини Сорейи». Да, какое-то время Славка еще купался в лучах сомнительной славы. И неизвестно, как долго он бы еще играл роль романтического героя, если б не случай, разрушивший этот загадочный образ самым коварным образом.
Будучи в Ленинграде на гастролях, Славка познакомился с редактором, да не простым, а главным, местного издательства. Они понравились друг другу и, соревнуясь в щедрости, так шикарно гудели, что оказались на мели. И тогда главный взял у Славки рукопись стихов, заключил с ним договор и выдал аванс. Славка вернулся в Москву гордым и неприступным, как Блок на известной фотографии.
И тут случилось такое, что Славке не виделось даже в радужных снах. (Вот оно: деньги к деньгам! ) В адрес театра пришел фирменный конверт журнала «Новый мир» на имя Славки. Новость эта сразу же разнеслась по всем закоулкам театра. «Новый мир» в ту пору был властителем дум, и если уж Славка стал причастен к нему, то, стало быть, и он тот же властитель дум! И как мы его проглядели! И как мы не увидели в своем товарище божественного гения!
Славка не стал скрывать содержание письма, напечатанного на пишущей машинке. И, перечитав его про себя, не удержался, чтобы не утолить любопытство своих товарищей:
«Дорогой Вячеслав!
Я прочитал три Ваших стихотворения. Несколько теплых слов о Вас сказали мне Михаил Светлов и Борис Пастернак. Мне этого достаточно, чтобы поверить в Вашу Музу.
Хочу видеть на страницах нашего журнала серьезную подборку Ваших стихов с последующим их изданием в издательстве «Художественная литература».
Ваш Александр Твардовский».
Народ безмолвствовал. Наконец кто-то робко спросил:
— Из театра уйдешь?
— Там видно будет, — скромно ответил Славка и пошел звонить в Ленинград. Он сказал своему редактору-собутыльнику, что расторгает договор и скоро возвратит аванс, поскольку обстоятельства изменились. Как ни пытался урезонить его многоопытный редактор, Славка жестко стоял на своем: срочно высылай рукопись! Ему ее срочно выслали, и Славка пошел к Александру Трифоновичу. А попасть к нему было очень не просто. Его вечная секретарша не всякого допускала к телу своего шефа. Она внимательно прочитала письмо, напечатанное на фирменном бланке журнала, и пошла доложить о визитере. Через минуту Славку пригласили в кабинет.
— Интересно, — сказал Твардовский, разглядывая письмо, им подписанное. — Подпись моя, но, убей меня, не помню ни вашу фамилию, ни ваших стихов. А уж на хорошие стихи у меня цепкая память. Прочтите хотя бы две строфы.
Славка прочитал первое, что ему пришло на ум. Твардовский нагнул свою крутую голову и сказал:
— Молодой человек, походите по газетам, по журналам — может, кому это и сгодится. А у нас, как вы сами понимаете, совсем другой уровень.
Славка этого не понимал.
— А зачем же вы это написали? — ткнул он пальцем в письмо.
— Это кто-то над вами пошутил. Веселый, видать, человек.
На следующий день Славка обнаружил на гримерном столике напечатанную на машинке записку:
«За орден „Льва и Солнца“, который заслужил твой предок на Шипке, нужно платить. Ты пошутил, ответил шуткой я».
Подписи не было. Славка так и не вспомнил, кому он мог выдать тайну бабушкиного сундука. Язык мой — враг мой!
Из театра он ушел и с тех пор стал завсегдатаем Центрального Дома литераторов. Он ходил между столиков в Пестром зале и показывал всем письмо за фальшивой подписью Твардовского, которого к тому времени уже не стало.
— Вот, — говорил он, — единственный человек, который понял меня. А сейчас? Судьи кто? Воробушки серые! Чирик-чирик! — и повторял знакомые слова шукшинского героя: — Прошу плеснуть.
Фанаты Александра Трифоновича не раз предлагали Славке за автограф Твардовского и бутылку, и две, и даже три. Но Славка даже слышать об этом не хотел. Со временем он внушил себе, что подпись корифея и в самом деле настоящая и что его поклонниками и в самом деле были и Светлов, и Пастернак. И это причисляло его в собственных глазах к сонму Бессмертных.
Я за собой странностей не замечал. Да и кто признается, что он «с приветом»? Дураков нет. Ну, бывает заиграешься (я не о сцене) и уже не думаешь, что из этого получится: ведь в розыгрышах сценария нет, это экспромт, куда кривая выведет. А кривая она и есть кривая в отличие от прямой. Короче, во всем был виноват костюм.
В то время, когда я работал в Центральном детском театре, в магазинах появились черные двубортные костюмы из крепа. Польские. И половина мужского населения Москвы ходила вот в таких вот костюмах. Я тоже, посоветовавшись с женой, решил, что и мне нужно приобрести такой же костюм. К тому же они почему-то стоили не очень дорого. Купил. И вот я в этом новом костюме решил прийти в театр — надо же похвастаться обновкой! Таким нарядным и пришел в театр.
И тут я встретил нашу замечательную актрису, которая, увы, уже ушла из жизни и с которой я проработал много-много лет. И она, посмотрев на меня, спросила:
— Лева, ты чего такой торжественный? Как-то странно тебя видеть в костюме.
Дело в том, что я вообще не люблю ни костюмы, ни галстуки. И тут у меня как-то само собой родилась какая-то еще до конца не продуманная мысль, и я сказал:
— Тоня, давай отойдем в сторону... Дело в том, что... Только, я тебя умоляю, никому ни слова. Тоня, я же знаю, вы, женщины, так любите тут же разнести всякую новость по всему белу свету.
— Что ты, Лева! Никому ни слова, — заверила она.
— Тоня, — сказал тогда я, — Тоня, оказалось, что я — племянник Ворошилова, Климента Ефремовича...
— Как это случилось?
— Сам не знаю... Ко мне приехали люди и сказали, что у меня обнаружились какие-то родственные связи с семьей Ворошиловых. Я оказался самый молодой из Ворошиловых — я его племянник. И вот меня вызывают в Кремль. Сегодня после репетиции я должен поехать в Кремль, чтобы познакомиться со своим дядей Климентом Ефремовичем. Меня будут ему представлять.
— Как же это прекрасно! — воскликнула Тоня. — Ты представляешь, что у тебя теперь такой дядя! Теперь у тебя будут такие возможности...
— Нет-нет, Тонь, подожди, подожди, — перебил я ее. — Надо ведь еще познакомиться. Может, этот луганский слесарь такой строгий, что... Не дай Бог... Еще ничего не известно... Только, я умоляю тебя, никому, никому!
— Конечно, конечно. Лева! Я ведь понимаю...
И на этом мы расстались. Но буквально минут через пятнадцать все в театре почему-то стали со мной очень вежливо здороваться и даже называть по имени-отчеству вместо обычных «Левка, здорово! „, «Лева, привет! «. А я в ответ: «Здравствуй... Здравствуй... Здравствуй...“ И тут я понял, что всё — началось!
После репетиции я выглянул в окно и... У меня часто так случается, что сами обстоятельства играют на мои розыгрыши. Почему так — сам не знаю... И я увидел, что перед входом в театр стоит огромный черный правительственный «ЗИЛ». А рядом с Детским театром находятся кассы Большого театра, и туда часто приезжают за билетами для гостей и делегаций на правительственных, мидовских и прочих министерских машинах.
Я вышел из главного входа театра и направился к этому «ЗИЛу». Подошел, поклонился водителю (стекло было опущено) и сказал:
— Простите, пожалуйста, я артист Дуров вот из этого театра...
— О! — воскликнул водитель. — Я вас узнал — вы же в кино снимаетесь.
— Да, — сказал я и попросил: — Посмотрите, пожалуйста, на окна нашего театра — там никто за мной не наблюдает?
Тот посмотрел и говорит:
— Там все окна просто забиты людьми. За вами наблюдают, наверное, человек сто.
— Вы знаете, — сказал я, — я вам потом все расскажу. А вы не могли бы красиво помочь мне до конца разыграть эту историю? Я сейчас сяду в вашу машину, и вы отвезете меня чуть подальше.
Шофер оказался догадливым.
— Все понял, — сказал он. — Сейчас.
Он вышел, обошел вокруг машины, открыл мне дверцу и широким жестом пригласил в салон. Мы сели, и машина тронулась.
— Мы сейчас тут кружочек сделаем, и я обратно. Ладно? — сказал шофер. — А то хозяин будет меня ждать.
— Спасибо, мне достаточно, — и в двух словах рассказал ему суть розыгрыша...
Он так дико хохотал, а потом сказал:
— Ну, Дуров, с тебя при встрече причитается — я ведь тоже участвую в этом спектакле.
Мы тепло простились, а вечером я позвонил другу-актеру, спросил, что нового. А он интересуется, как у меня прошла встреча. Я сказал, что все замечательно, все хорошо, и поинтересовался:
— А ты откуда об этом знаешь?
— Здравствуйте! — протянул он. — Да весь театр об этом только и говорит.
И когда я появился в театре, мне сказали:
— Лев Константинович, вас ждет Константин Александрович. — Стало быть, дошло уже до директора — очень грозного человека. Когда он вызывал, артисты шли к нему с большой неохотой: значит, за что-то будет выволочка.
Я зашел к нему в кабинет. Директор встал из-за стола и своим высоким голосом сказал:
— Ну, Лев Константинович, я вас поздравляю. У вас такая радостная новость!
И тогда я спросил:
— Какая?
— Ну, Лев Константинович, перестаньте! Мне-то уж вы можете сказать.
— Константин Александрович, — сказал я, — я вам вынужден признаться: это была шутка, розыгрыш. И все из-за того, что я купил этот дурацкий черный двубортный костюм, который, наверное, годится только для похорон.
— М-да... — сказал директор. — Шутки ваши мне не очень-то нравятся... — И добавил со значением: — Так ведь можно и дошутиться... Ну что, что еще от вас ждать, молодых? Ладно, идите. Племянничек! ..
Я вышел из кабинета. У дверей уже стояла большая толпа.
— Ребята, — сказал я, — делайте со мной что хотите. На колени могу перед вами стать, только простите: я вас разыграл.
Нет, не все на меня обиделись, многие просто замечательно приняли мой розыгрыш и хохотали сами над собой, что попались на такую наживку.
И только тут до меня дошел смысл слов нашего директора:
«Так ведь можно и дошутиться...» В ту пору это не казалось странным.
Леня Коробов был блестящий журналист, замечательный писатель-документалист и отличный рассказчик. Перед войной, будучи корреспондентом «Комсомольской правды», он брал интервью в Мюнхене у самого Гитлера. А когда в Москве открыли первую линию Метрополитена, он, чтобы взять интервью у Сталина, прорвался через цепь охраны, впрыгнул в вагон вслед за Сталиным и Кагановичем, и дверь за ним закрылась. Чекисты остались с носом.
Оказавшись лицом к лицу с вождем всего прогрессивного человечества, Леня во избежание недоразумений вытащил корреспондентское удостоверение, представился и сразу же взял быка за рога.
— Товарищ Сталин, — спросил он, пряча удостоверение и налаживая свой старенький фотоаппарат «лейку», — пожалуйста, ваше впечатление от метро?
Сталин поднял бровь и покосился на Леню.
— Харашо работаешь, камсамолец. И как это тэбя нэ прыстрелили? — удивился.
Леня не смутился — это был настоящий журналист: наглый и настырный.
— Значит, товарищ Сталин, метро вам понравилось?
— Паслушай, пачему ты мэня спрашиваешь? — начал раздражаться вождь всех народов. — Я здэсь хазяин? Я нэ хазяин. Здэсь таварищ Каганович хазяин. Вот у нэго и спрашивай.
Но спросить у товарища Кагановича Леня не успел. Поезд остановился у первой станции, и его под белы руки вывели из вагона двое в штатском.
В то время Леня был членом Осоавиахима (Общество содействия обороне, авиации и химическому строительству). Учился летать и прыгать с парашютом. Один из воздушных парадов в Тушине открывало звено истребителей, которое вели представители трех поколений советских летчиков: Росинский — участник гражданской войны, Чкалов — легенда 30-х годов и Леня Коробов — будущее отечественной военной авиации. Говорят, Сталин остался очень доволен такой задумкой устроителей парада.
Потом, много лет спустя, когда Росинскому исполнилось девяносто лет, он вступил в партию. Леня встретил его в одном из арбатских переулков, где тот жил в собственном рубленом доме, который, как он говорил, ему подарил лично товарищ Ленин.
— Дед, — спросил Леня, — чего это ты вдруг на старости лет в партию вступил?
— А-а, это ты, трёкало? — старый летчик уже плохо видел и слышал. — Вот ты окочуришься, и тебя поволокут на какое-нибудь Востряковское кладбище. А мое месте теперь только на Новодевичьем.
— Так ты, оказывается, кладбищенский карьерист!
— Дурак, — сплюнул в бороду старик. — Меня еще Ленин назвал дедушкой русской авиации!
— Какой Ленин? — тут у Лени взыграло профессиональное честолюбие. — Это я тебя так назвал в «Комсомолке» после того тушинского парада! Забыл, что ли, старый?
Росинский еще раз сплюнул и отвернулся.
— Как ты был Ленька-трёкало, так им и остался, иди отсюда...
А вскоре Росинский и преставился. И неизвестно, где его похоронили.
С первых дней войны Леня — военный корреспондент в действующей армии. Случилось так, что во время одного из боев комбат струсил и пытался бежать. Леня пристрелил его и повел батальон в атаку. Бой был выигран, а Леню за этот подвиг наградили орденом Ленина. После этого он четыре раза перелетал линию фронта и выбрасывался с парашютом в расположении партизанского соединения Ковпака. Пятый перелет мог стоить ему жизни.
На этот раз Леня выбросился в районе лагеря Дмитрия Медведева, того самого, который опекал легендарного разведчика Николая Кузнецова и впоследствии написал замечательную книгу «Это было под Ровно». Леня скрыл от Медведева, что прилетел со своей неразлучной «лейкой». Иначе ее просто бы разбили. Появляться с фотоаппаратом в строго засекреченном лагере? С ума сойти! Но Леня никак не мог позволить себе упустить такой редкий случай и не сделать хотя бы несколько снимков. И он их сделал.
Он выбрал небольшой холмик, с которого весь лагерь был виден как на ладони, залег на нем и стал выбирать «сюжеты». Он щелкнул несколько партизан, которые отдыхали у стога сена с автоматами на груди, еще несколько жанровых сценок и тут увидел потрясшую его картину: в лагере появился сам Николай Иванович Кузнецов в форме немецкого обер-лейтенанта. К нему подошел улыбающийся Медведев, они пожали друг другу руки (эту сцену и запечатлел фотообъектив) и обнялись.
Тот, кто видел фильм «Подвиг разведчика», конечно же, запомнил образ главного героя, прототипом которого и послужил Николай Кузнецов. Он погиб в 1944 году в стычке с бандеровцами.
После войны Леня стал готовить книгу воспоминаний и показал те старые снимки Медведеву. Когда Дмитрий Николаевич увидел их, его чуть не хватил удар. Он долго молчал, а потом перевел дух и сказал:
— Ленька, ты сволочь... Жаль, что ты не попался мне с «лейкой» в лагере. Ты хоть представляешь, что было бы, если б самолет подбили и пленка оказалась у немцев?
— Как только мы взлетели, я положил кассету в рот, — объяснил Леня. — Если бы что, я б ее разгрыз.
— И зачем я пустил журналиста в лагерь! — не мог успокоиться Медведев, но потом остыл. — Да-а, этим снимкам цены нет. Уникальные снимки! И все же, если бы ты попался мне с ними тогда, не обижайся, но я бы все равно тебя пристрелил.
Но, слава богу, все обошлось, и Леня умер свой смертью. Он много работал. Из-под его пера не выходили эпохальные романы — он ограничивался небольшими документальными повестями. Он не вылезал из дома до тех пор, пока не заканчивал очередной опус. И только после этого шел «спускать пар». У него были сотни друзей и приятелей во всех газетах, журналах и издательствах. Он всех любил, и его все любили, поэтому и обращались к нему просто: Леня. Многие из его собратьев по перу даже и не знали его отчества. Да и выглядел он моложаво: сухощавый блондин, живой, подвижный и всегда веселый.
«Спускать пар» Леня начинал с комбината «Правда» и уже оттуда постепенно продвигался к Ленинскому проспекту — к своему дому. Последней его точкой был журнал «Библиотекарь», который располагался во дворе Ленинской библиотеки. Сюда он заявлялся «на бровях» и отметить встречу с соратниками уже, как правило, не мог. Друзья сажали его на такси и транспортировали к родному очагу.
Эти выходы «в люди» не остались незамеченными. Леня сперва пытался оправдываться: мол, когда он работает и неделями не высовывается из дома, его никто не видит, а стоит только расслабиться, как тут же начинаются укоризны. Наконец, когда ему надоело объясняться, его вдруг вызвал к себе Генеральный секретарь Союза писателей Александр Фадеев и стал стыдить и говорить что-то о моральном облике писателя... Леня выслушал его внимательно и вздохнул.
— Сан Саныч, — сказал он, — ведь невозможно работать. Я живу напротив Даниловского кладбища и из окна вижу высо-окую трубу... Ведь хочется написать что-то оптимистическое, в духе социалистического реализма. И только сосредоточишься, как из трубы: пфф! — клуб черного дыма. Вот и еще одного человечка нет... Ну где ж тут заразиться трудовым пафосом?!
— Хорошо, — успокоил его Фадеев, — я попрошу, чтобы тебе помогли сменить квартиру.
И действительно помог. А через два-три месяца ему снова докладывают: никак не утихомирится ваш Коробов и на новой квартире! Фадеев осерчал и снова призвал Леню к себе. И опять Леня выслушал внимательно горячую проповедь писательского начальника, и опять вздохнул.
— Сан Саныч, — сказал он, — ведь невозможно работать. Из своего окна я вижу высо-окую трубу...
— Хватит про трубу! — оборвал его Фадеев. — Ты мне о ней уже рассказывал.
— Нет, Сан Саныч, — мягко возразил Леня. — То я рассказывал про трубу Донского крематория, а это другая труба — на Хованском кладбище. Теперь я вижу из окна ее.
— Идиоты, — тихо выругался Фадеев и стал кому-то звонить.
Через некоторое время Лене дали квартиру — на Ленинском проспекте. Теперь друзьям было удобно транспортировать его до дома: недалеко и все время по прямой. А Леня сохранил о Сан Саныче самые теплые чувства.
Как-то он пришел в ресторан Центрального Дома литераторов, подсел к товарищам за столик и долго молчал.
— Что-нибудь случилось? — спросили его.
— Случилось... Несправедливость случилась. Был я сейчас на Новодевичьем — по ребятам соскучился. И ходил я между могилками, ну как вот здесь между столиками хожу. Знакомые все лица! Вот сидит... виноват, улыбается мне с портрета Григорий Маркович Ярон. Какой артист был! А вот... Да, Господи, всех рассадили... виноват, положили рядышком, чтоб не скучно им было, чтоб можно словом переброситься. А Сан Саныча-то за что. В уголок, отдельно от всей компании. Как будто все они сейчас не равны перед Богом. Обидно! ..
Первыми диссидентами в нашей стране были три студента школы-студии МХАТ: Петр Фоменко, ставший потом известным режиссером, спектакли которого с успехом идут и у нас, и за рубежом, Саша Косолапов и Гена Павлов, который потом стал режиссером на телевидении.
Они не были политическими диссидентами — они первыми выразили некий протест против того зашоренного общественного регламента, по которому жили люди. Он их бесил, и они придумали свой образ жизни, свои нормы поведения.
Когда они входили в школу-студию, то поднимали руки (а у каждого тогда был фибровый чемоданчик с книжками, тетрадками, полотенцем и всякой мелочью), роняли чемоданчики, бежали вперед животами, ударялись ими друг о друга, падали навзничь, лежали несколько секунд, потом вставали и дули друг на друга. А когда они дули на кого-то, то это означало, что они уважают его. И шли на лекцию.
Они никогда не улыбались. И уже не могли играть нормально отрывки из любого автора, будь то Шекспир, Островский — не имело значения. Они читали текст с мертвыми лицами, на сцене дули на своих партнеров, и все это производило странное впечатление. Очень странное.
Петю Фоменко отчислили, Саше Косолапову вроде дали закончить школу-студию, и он тут же поступил в театр им. Станиславского. Это был высокий роскошный брюнет, очень красивый. И вот премьера спектакля, в котором Саша играл главную роль. Саша выходит на сцену и не говорит ни слова. Вообще он был непонятным человеком: никогда нельзя было понять, сколько в нем «сидит» — или вообще ничего, или литр. Это не отражалось ни на его лице, ни на речи, ни в жестах.
Так вот он вышел на сцену и молчит. Партнеры стали подсказывать ему текст. Саша молчит, опять подсказывают, опять молчит, потом тихо говорит:
— Да замолчите вы! Все я прекрасно знаю...
Вышел на авансцену и уже громко в зрительный зал:
— Скажите, вам не стыдно это смотреть? — Повернулся к своим партнерам и спросил: — А вам не стыдно это играть? Занавес закройте, пожалуйста.
А они должны были играть какую-то современную пьесу. Разразился жуткий скандал, который кончился тем, что по всем театрам Советского Союза было разослано предписание: артиста Косолапова не принимать на работу ни в коем случае. Как актер он пожизненно дисквалифицировался за хулиганские действия на сцене.
Потом оказалось, что Саша — прекрасный художник-иллюстратор. Он выпустил массу книг со своими изумительными рисунками.
Как-то я встретил его на улице. Он шел, махая руками, как крыльями, имитируя полет орла и чуть подпрыгивая, как птица при разбеге. То ли он начал играть, когда увидел меня, то ли он все время так шел — не знаю.
Я сказал:
— Саша, здравствуй!
Он что-то пробормотал невразумительное:
— А...а...а... — и показал ребром ладони на свой рот. — Нет-нет-нет, Левочка! Боюсь, что я расплескаю... Я полетел!
И он «полетел» дальше. Вся улица с изумлением смотрела на него.
Но было это много позже. А когда мы учились в школе-студии МХАТ, эта тройка вытворяла черт знает что. Вдруг кто-то прибегает и говорит:
— Ребята, на улице Горького скандал: наши там такое вытворяют! .. Их сейчас заберут в милиции!
Мы, конечно, бежим туда и видим: на трех липах на улице Горького сидят наши добры молодцы. Они по-настоящему жрут кору, а милиционеры пытаются стащить их с деревьев. Саша Косолапов отбрыкивается от них ногой и бормочет: «Не троньте меня! Не мешайте! Я белочка! Я белочка! Я голодная белочка!» — и продолжает жрать кору.
Петя Фоменко верещит:
— Я зайчик! Я зайчик! Не трогайте меня — я голодный бедный зайчик!
Гена тоже что-то выкрикивает и жрет кору.
Их все-таки стащили и, как мы ни просили не забирать ребят, их увезли в «полтинник» — известное 50-е отделение милиции. Мы побежали туда. Не прошло и нескольких минут, как их выпустили и милиционер сказал:
— Всё-всё-всё! Сейчас их развезут по домам, и — всё!
Оказалось, что в кабинете начальник обвинил их в том, что они создали аварийную ситуацию на проезжей части центральной улицы Москвы. «Что вы вытворяете, сукины дети?! « — стыдил он их. Те молча и тупо смотрели на него, и он растерялся. Потом они все трое синхронно ударились затылками о стену, наклонились над столом и выпустили огромную лужу слюны. Начальник заорал на своих подчиненных:
— Не видите, кого вы мне привезли?! Они все больные! Развезите их по домам! Мне что, за них отвечать?
Ребята подули-подули на этого начальника, сели в милицейскую машину, и их развезли по домам.
Прошло какое-то время, и опять кто-то прибегает и кричит:
— Ребята, выручайте! Будет большой скандал!
Мы снова бежим на улицу Горького и видим: Саша Косолапов лежит посреди дороги на животе и расставляет поперек проезжей части аптечные пузырьки. Где они их взяли, не знаю. У Гены Павлова был огромный мешок с этими пузырьками. Он доставал их по одному и передавал Саше, а тот перегораживал ими улицу Горького. А Петя Фоменко руководил уличным движением:
— Товарищи, товарищи, обходите, пожалуйста! Машины, объезжайте, объезжайте! Мы берем пробы воздуха! Берем пробы воздуха!
Пешеходы обходят, машины тормозят или объезжают. Ребята так убедительно разыгрывали эту сцену, что им нельзя было не поверить: люди действительно занимаются серьезным делом. И когда поток машин запрудил улицу и движение прекратилось, Саша и Гена разбросали эти пузырьки ногами и стали кричать:
— Всё, товарищи! Движение открыто! Проезжайте, проезжайте!
Никто ничего не понял, что произошло и где милиция. А они, довольные тем, что закончили такую сложную работу, спокойно пошли гулять.
А история, которая с ними случилась в 1951 году, могла закончиться очень даже плачевно.
Секретарем комсомольской организации у нас был Шестаков, ленинградский парень, настоящий долдон. И эта тройка очень его не любила. А Шестаков носил огромные ботинки, кажется, 46-го размера. После занятий он ставил их у шведской стенки и спрыгивал с нее прямо в стельки. И однажды после танцев, как обычно, Щербаков спрыгнул в ботинки и — замер. Потом сказал:
— Я все понял: это политический выпад...
Он пошел к директору студии Радомысленскому и сказал:
— Они мне написали в ботинки как комсомольскому вождю. Это политический выпад.
И Радомысленский вызвал проказников к трем часам к себе в кабинет. И вот ровно в три часа Гена распахнул дверь Радомысленского, и Фоменко с Косолаповым в позе «Рабочего и колхозницы» большими скачками подскочили к столу директора и сказали:
— Именем Сталина клянемся, что не мы писали Шестакову в ботинки!
А ведь Сталин-то еще был жив! Радомысленский потерял дар речи, понял, что он уже в Сибири и ребята эти в Сибири. («Что здесь у вас за воспитание?! Что это за работа проводится с молодежью?!») И он уже представил себя на руднике, закованным в кандалы, добывающим уран или еще что-то такое ужасное. И он обреченно сказал:
— Вон...
Ребята подули на него и опять же скачками выскочили в коридор.
Радомысленский не выходил из кабинета, наверное, часа два, — видно, решал, что с ними делать. Он понимал, что, если предаст это гласности, его тоже нет вместе с ними. И он принял мудрое решение: сделал вид, что вообще ничего не было, ничего не произошло. Не было — и все! Таким образом, все остались живы и здоровы.
И вот несколько лет назад я встретил уже известного режиссера Петра Фоменко на улице. Он страшно обрадовался:
— Левочка, как я рад тебя видеть!
Мы обнялись, поговорили о делах, и пришло время нам прощаться. Я пожелал Пете успехов, он пригласил меня на свой спектакль, сказал «прощай». Потом неожиданно снял с ноги ботинок и кинул его вверх. Ботинок описал дугу и упал на карниз над вторым этажом.
— Петя, — сказал я, — что ты делаешь?
— Левочка, — воскликнул он, — это все равно не омрачит мне встречу с тобой!
И в одном ботинке пошел по улице, помахал мне рукой и завернул за угол.
А ведь со студенческой поры прошло столько лет! ..
Одна пышнотелая вдовушка в цветущих годах — кровь с молоком, — которая снималась у нас в массовке, решила мне исповедаться. Почему — мне? А бог ее знает! Может, решила, что я самый серьезный человек из всей труппы.
— Вот, Константиныч, — начала она со вздохом, — ты только не смейся, я сурьезно. После смерти Ванечки моего, который вот уж как год утоп, царствие ему небесное, повадился ко мне нечистый...
— Черт, что ли? — попытался я уточнить.
— Чур тебя! — замахала руками вдовушка. — И не поминай это поганое имя... Ну этот... с рогами, с копытами... и с хвостом...
— А-а! — притворился я дурачком. — Козел, что ли?
— Да нет! Серой воняет... Ага?
— Ага, — сказал я.
— Понял? Только когда он искушает, не в своем обличье появляется. Впервой появился в обличье солдата. У нас тут военная часть стояла, так он будто бы оттуда. Три ночи подряд приходил. Мучил меня, спать не давал. Потом я окропила все углы в избе святой водой, и он пропал. А тут мне сказали, что и часть эту военную куда-то перевели. Одно к одному... И вслед свеклу надо было убирать с полей. Прислали нам в помощь студентов с городу. Так этот, который с хвостом, принял обличье студента. Славный такой студент, только заморенный больно. И вот, веришь ли, знаю, что нечистый, а прогнать не могу — язык будто одеревенел. Видно, сила в нем была такая, что моя пересилить ее не могла. Потом студенты уехали, и нечистый будто растворился... В печника еще как-то обратился. Но тот вроде привиделся, да наутро и сгинул.... — она горестно покачала головой и вдруг с какой-то тайной надеждой спросила: — Слышь, Константиныч, а случаем нечистый не может принять обличье артиста?
— Так артистов самих издревле считали нечистыми, — ободрил я ее. — Одно слово — скоморохи.
— Вот и я о том, — успокоилась вдовушка. — Мне ведь лишь бы заране знать, как и что. Так-то спокойнее, — и засмеялась. — А все ж они забавные, эти черти, хоть и нечистые! Тьфу, оскоромилась, баба болтливая! ..
— Эх, Константиныч! — сказал мне мужик из массовки. — Я ведь тоже сызмальства-то хотел в артисты податься. Да вот ноги у меня ухватом, да и буквы я не все выговариваю. Меня еще в школе учитель срамил: «Почему ты говоришь „хворточка“, а не „форточка“?» А я ему: «Потому что я ту букву не выговариваю». А он мне: «А что же ты вместо „хватит“ говоришь „фатит“? И смех и грех! Я уж и лечился — целых десять лет. Семь из них — в тюрьме. Ни хрена! Слышь, Константиныч, а может, ты знаешь, что нужно делать, чтобы был хороший дефект речи? А как можно исправить неправильные черты ног? Да хрен с ним — теперь уже поздно... Да и семья. У меня есть жена, если можно так выразиться. Все хорошо. Пьяницей я никогда не был и не буду, если не сдохну. И профессия у меня хорошая: сутки работаю — двое дома... А все-таки обидно. Жизнь прошла. И почему мать не родила меня скотиной? Давно бы зарезали...
Однажды случилось так, что мне пришлось заночевать в одной деревеньке под Рузой. Уезжая, режиссер попросил председателя колхоза устроить меня в какой-нибудь «чистой» избе, — чтоб, стало быть, без клопов и тараканов.
— Есть такая! — сказал председатель. — Я вас отведу к профессору. Кстати, ему приятно будет поговорить с настоящим москвичом. А то он говорит, что мы, серые, его не понимаем. Он у нас эрудит.
Мне показалось неудобным стеснять какого-то профессора.
— Да какой он профессор! — засмеялся председатель. — Это его наши деревенские так прозвали. А на самом-то деле он бывший секретарь сельсовета.
Через полчаса я уже был в чистенькой небольшой избе с горницей и спаленкой. Хозяин, похожий на киношного деда Щукаря, очень даже обрадовался, когда узнал, что у него будет ночевать настоящий московский артист.
— Вот подарочек-то! Вот как хорошо! А то ведь в этой Амазонии и поговорить-то не с кем.
— Я вас не стесню? Как вы себя чувствуете? — спросил я, потому что хозяин слегка поморщился и почесал поясницу вилкой.
— Я себя чувствую, но плохо, — и он показал мне в улыбке оставшиеся зубы. — В метафоре я представляю собой мешок с болезнями. Я не старый на вид, но трухлявый на здоровье. Был бы я полноценным мужчиной, как было бы хорошо и мне и окружающим. А так я ушел в свои болезни целиком, даже перестал платить страховку.
— Вы один живете?
— Как перст. Кому я нужен? У нас ведь всегда невостребованность в умах. Хотите, изложу вам свое реноме по этому поводу? Так вот, лет десять назад, а может, двадцать, у меня перестал работать сексуальный аппарат, и с тех пор он у меня в летаргическом состоянии. Да что ж это я! — спохватился вдруг хозяин. — Я ведь чай собирался пить. Вот вкупе и попьем.
Он засунул вилку за пояс, быстро накрыл стол, и мы стали чаевничать. А он все говорил, говорил и говорил, не переставая:
— Я думал, что страдаю половой слабостью по месту жительства. Ан нет! На периферии у меня тоже ни с кем не получалось анатомической близости. А до того мне врачи дали диагноз, что я не могу иметь детей. Мой знакомый кожевенный врач сказал, что это потому, что я носил безразмерные трусы. Жене мое бесплодие не понравилось, потому как ей уже начали сниться дети. Я хотел достать искусственные зародыши хорошего качества и проросшие. Да разве найдешь их в наших аптеках! И со стороны жены на меня начались разные гонения. Она стала оскорблять меня алкогольными прилагательными полового значения. А ведь раньше и слов-то нецензурных не знала. Это, говорила, оттого, что ее мучают адские боли в области человека и личности. А я думаю, что это от отсутствия у нее правильного полового воспитания. Я посоветовал ей ставить прививки от полового сношения или обратиться к врачу по головному мозгу. Тогда она брякнулась, и ее стало бить. А когда пробило, она встала и заявила, что если я не перестану чесаться и храпеть, то она уйдет из родного очага. Ей нужно было найти причину, а следствие она уже придумала. У меня действительно привычка чесаться, причем не рукой, а вилкой. Но я ж никому не мешаю! А чтоб не храпеть, я обращался к врачу нос-глаза, пробовал спать в противогазе — ничего не помогло. И она ушла. Этот ее поступок осветил красной нитью весь лейтмотив ее жизни. Хочу вот найти какую-нибудь старушку, попутчицу по жизни, но никто не реагирует на мой зов, который я периодически испускаю во все концы. Долготерпение отчаяния — вот оригинальный портрет мой жизни! Хорошо еще, что я не дал нервному потрясению полную свободу действий. А бывшая моя похудела, осунулась и вся ушла в плечи. Совсем потеряла свои очертания. А ведь когда-то Лаперузой ходила и была не только носителем красоты и кокетства. Правда, я ей мою любовь никогда наружно не показывал... Да разве мало было в жизни элементов сожаления! И не надо теперь доказывать ху есть ху. Поздно! Конечно, дети — это клевреты в оранжерее нашего общества, которое должно их любить и ухаживать. Но что поделаешь, если мы всегда испытываем неуверенность в отсутствии ясности! Это беда всего русского характера...
Я почувствовал, что медленно сдвигаюсь по фазе. Перед глазами поплыли проросшие зародыши с головами деда Щукаря, старушки, потерявшие свои очертания, кожевенные врачи с гвоздодерами в руках, и я чуть не упал с табуретки. «Еще слово, — подумал, — и я его стукну чем-то тяжелым», но хозяин вдруг замолчал. Наверное, я сменился в лице, потому что он нагнулся ко мне и шепотом спросил:
— Как вы себя чувствуете?
— Я себя чувствую, но плохо, — сказал я, подхватил свою сумку и бросился вон.
Ночевал я в прошлогоднем стогу. Профессора больше не видел.
Как-то проходил я с приятелем-журналистом мимо метро «Кировская». А он мне и говорит:
— Послушай, хочешь, я тебя познакомлю с настоящим анархистом? Ведь ты их небось только в кино видел? А доведись тебе играть роль анархиста...
— Да знаю! — отмахнулся я. — Сейчас, куда ни плюнь, так и попадешь то в графа, то в князя, то в анархиста. Раньше где были?
— Зря ты так, — обиделся журналист. — Иван Егорович Мокин настоящий, убежденный монархист. Ученик Петра Алексеевича Кропоткина, теоретика анархизма, весьегонский сослуживец легендарного генерала Тодорского.
Господи, с трудом вспомнил я, это же, кажется, связано с гражданской войной!
— И сколько же годков твоему анархисту?
— Восемьдесят пять. Но ты не беспокойся — он резвей тебя.
Мы купили чай, сахар и много печенья. Как сказал приятель, Мокины ни в чем больше и не нуждаются.
Через десять минут мы уже звонили в квартиру анархиста.
Дверь нам открыл сам хозяин — подвижный, маленький, сухонький, с выцветшими голубыми глазами. Голова его была как-то небрежно повязана цветастым ситцевым платочком, завязанным под подбородком. Из-под него светилась розовая лысинка, и все лицо его было розовеньким, как у младенца. Светился даже маленький носик пуговкой. Под стать была и его супруга — два этаких божьих одуванчика, дунь — и полетят по комнате белые пушинки. Киношный образ анархиста — громилы в тельняшке и с маузером в кобуре — сильно померк в моем воображении.
И еще меня поразило обилие книг: они свешивались с полок, торчали из каждого угла, громоздились на стульях, табуретках, тумбочках. И только на письменном столе самого Ивана Егоровича лежала единственная книга в черном переплете — «Записки революционера» Петра Кропоткина. Бывший весьегонский «четырехэтажный» комиссар (комиссар торговли, промышленности, обложения и труда) так до гробовой доски и не изменил своим убеждениям. А дожил он до девяносто одного года.
Незадолго до его кончины по просьбе старых большевиков Мокину решили дать персональную пенсию вместо обычных двадцати трех пенсионных рублей. А чтобы соблюсти формальность, его попросили прийти на бюро райкома партии — коммунистической, конечно. И вот тут-то один из благодетелей (из уважения к старику) заявил, что Мокин всегда работал бок о бок с Советской властью на ответственных постах, а что касается его увлечений молодости, то с возрастом они проходят и, мол, кто не переболел ложной романтикой анархизма.
Если б у старика Мокина был тогда маузер, он, не задумываясь, влепил бы этому своему «защитнику» пулю в лоб. Он вскочил и белыми от бешенства глазами обвел членов бюро.
— Оглянитесь на себя! А я не меняю свои убеждения, как перчатки! — и сильно хлопнул дверью.
Персональную пенсию ему все равно дали: не стали молодые большевики афишировать, что старый анархист поставил их к стенке.
Немного не дожил Иван Егорович до того дня, когда его благодетели сменили перчатки в очередной раз. В последний ли?
А я подумал вот о чем. Так ли уж странен убежденный монархист Мокин, отказавшийся от персональной пенсии, чтобы только подтвердить эти свои убеждения? И не более ли странны те твердокаменные воинствующие атеисты, которые на своих «убеждениях» сделали карьеру, а ныне смиренно стоят в божьих храмах со свечами в руках?
Не знаю, не знаю...
В конце 70-х известного поэта («Бьется в тесной печурке огонь») секретаря Союза писателей Алексея Суркова пригласили в Центральный Дом работников искусств прочитать лекцию о состоянии современной советской литературы. Тогда все «ответственные работники», как себя называли партийные функционеры, чтобы отличаться от остального безответственного быдла, выступали по бумажкам. Даже именитые писатели, приписанные к райкомам, обкомам и ЦК. Мало ли что язык ляпнет в пылу откровения! И тогда в одно мгновение можно стать и сирым и убогим. А Алексей Александрович, кроме всего прочего, был кандидатом в члены ЦК и депутатом Верховного Совета. С одной стороны, он чувствовал себя всесильным, а с другой — помнил, что и не таких по стенке размазывали.
Начал он по бумажке — с выражением, с чувством. «Советская литература, — читал он, — всегда была примером для всех прогрессивных писателей мира; она всегда высоко несла знамя гуманизма; угнетенные и оскорбленные всех частей света припадают к ней, как к живительному источнику...»
Он поднял от бумаги глаза и увидел, что половина зала зевает и с тоской смотрит на часы. Наверное, ему и самому стало стыдно за текст, который ему склеили из передовиц «Правды».
И в какой-то момент осторожность ему изменила. Наверное, он подумал: что это я? Кругом знакомые все лица — писатели, артисты, художники. Могу же я им как товарищам по искусству, черт побери, сказать правду?
И его понесло.
— Все это так, — сказал он и раздраженно добавил: — И совсем не так! Ну назовите мне хотя бы одно произведение в любом жанре, которое в последние годы вам бы запомнилось! Ничего! Пустота! В прозе серость, халтура, конъюнктура. В поэзии выморочная блажь. В драматургии сопливая бесконфликтность. Что там еще?..
И тут Алексей Александрович, к ужасу своему, увидел, как рядом с официальным микрофоном из-за трибуны медленно поднимается другой — маленький, незнакомый. Сурков изменился в лице, обвел зал бессмысленным взглядом и глухо сказал:
— В этом меня пытаются убедить некоторые наши неблагожелатели на Западе, — и снова его голос обрел уверенность. — А я утверждаю: советская литература покоряет одну вершину за другой. Ей нет равных... Все прогрессивное человечество... — и уверенно покатил по тексту.
Подозрительный маленький микрофон медленно скрылся за трибуной. Девяностолетняя Мариэтта Шагинян, которая уже плохо слышала, убрала свой слуховой аппарат, как только поняла, что ничего нового Алексей Александрович так и не скажет.
Когда я работал в Центральном детском театре, у нас была невероятно интересная закулисная жизнь. Я уж писал в своей первой книге об «Академии травильщиков», президентом которой я периодически бывал. И была компания, мягко говоря, бражников. И вот что интересно: я проработал в этом театре девять лет, и, кажется, единственный раз ставился вопрос об аморалке. А директор театра Константин Шахазизов был необычайно строгим, и оказаться у него в кабинете «на ковре» не предвещало ничего хорошего. Он был сторонником жесткой дисциплины. Но у нас никто и никогда не позволял себе появиться на репетиции, и уж тем более на спектакле, даже с запахом. Пили как-то красиво, я бы даже сказал, художественно.
И был у нас великолепный артист Анатолий Щукин, который прекрасно играл царя в сказке «Конек-Горбунок». Жена Толи, Тося, крупная мужеподобная женщина, владела мастерской по реставрации и ремонту старинных фарфоровых изделий: посуды, безделушек, игрушек — кукол с закрывающимися глазами, кричащих «мама», поющих.
Толя часто помогал жене в работе. А у нее был гравировальный станок. И вот он умудрился сделать уникальный стакан, на который нанес риски. А риски обозначали: пол-литра на троих, пол-литра на четверых, пол-литра на восьмерых и т.д. Этот стакан стоял у него за трельяжем в гримуборной. И вот после спектакля «бойцы», как они сами себя называли, собирались, в соответствии с дозировкой выпивали и закусывали водой из-под крана.
А еще у Толи с Тосей был сынок, которого мы звали Щуренок, шибко настырный и очень умненький мальчик. Он очень любил играть со взрослыми в шахматы и очень не любил проигрывать. И когда видел, что проигрывает, начинал разбрасывать с доски фигуры и истерически кричать:
— Нет! Нет! Нет! Я выиграл! Я выиграл! Я победил!
Все это знали и, чтобы не доводить его до истерики, играли до критического момента и старались быстро ему проиграть.
А однажды Толя приходит и вполне серьезно говорит:
— Ну этого Щуренка я, наверное, убью.
— В чем дело, Толя?
— Ну вы представляете, мы пошли покупать ему пальто. Он увидел пальто какого-то песочного цвета и пристал: купите мне именно это! Я говорю ему: это светлое пальто, ты его извазюкаешь во дворе мгновенно. Ведь вы играете в футбол, носитесь по горкам — от него на следующий же день ничего не останется. «Вот хочу это пальто! « И мы купили ему это песочное пальто. Дома он надел его и сказал, что идет гулять. А я стал смотреть из окна во двор. Напротив подъезда чернела огромная грязевая лужа, через которую была переброшена доска на кирпичиках. И я понял, как только Щуренок выскочит из подъезда, он, конечно, побежит по этой доске, конечно, посредине доска перевернется, конечно, он плюхнется в эту страшную грязевую лужу, и, конечно, это пальто фактически исчезнет. Так оно и случилось. В подъезде распахнулась с грохотом дверь. Щуренок вылетел во двор, прямой наводкой прыгает на эту доску, добегает до середины, доска переворачивается, он, башкой вниз, исчезает в этой грязевой луже, встает в образе страшной черной скульптуры и с криком и ревом влетает опять в подъезд. Врывается на кухню и кричит:
— Я говорил, не нужно песочного пальто?! Я говорил, надо купить темное пальто?! Во дворе черт знает что творится! Зачем вы мне купили это песочное пальто?
В другой раз Толя угрюмо сказал:
— Я его чуть не зарыл...
Они отдыхали тогда где-то на юге. А рядом с общим пляжем располагался женский. И граница между ними была очень условная. Никто из мужчин как бы не обращал внимания, что рядом ходят голые дамы. И вот Толя лежит с Щуренком на общем пляже, Тося — на женском. И вдруг Щуренок орет:
— Папа, папа! А вон наша мама!
Все мужчины на общем пляже встали и стали смотреть на голую маму, которая шла к воде. Толя чуть не зарыл этого Щуренка в песок.
Умненький был мальчик. И в кого бы?
И вот Толя как-то приходит и говорит:
— Все, ребята, завтра пропадает день, и я с вами не встречаюсь в «Маленькой Неве».
А это был такой маленький закуточек в ресторане «Нева», где эти «бойцы» выпивали. Они шли гуськом через зал, по пути брали у кого-нибудь со стола маленький кусочек хлеба так элегантно, заходили за кулисы и просили:
— Тетя Клава, «перцовочки».
Они брали эту настойку потому, что она была дешевле водки. А у тети Клавы была присказка:
— Перцовочки-хреновочки — водку будете пить, — и наливала всем по сто грамм водки.
Они выпивали и отщипывали от кусочка хлеба крохи — это была у них вечерняя трапеза.
И поскольку Толя предупредил, что завтра день пропадает, у него спросили:
— И что же ты будешь завтра делать?
— Культурно проводить время. Тося сказала, что всей семьей вместе со Щуренком идем в Парк культуры, — а они жили недалеко от парка. — Никаких выпивок, все кончено. День пропал.
А после спектакля, вечером, он зашел в магазин, купил несколько четвертинок и по дороге домой зашел в Парк культуры. Он приблизительно знал, по какому маршруту они будут гулять. У дерева он прикапывал четвертинку, а на асфальте рисовал мелом стрелку. Так он по всему парку и прошелся.
А в воскресенье Тося проснулась радостная, Щуренок тоже — наконец-то все в порядке, и они культурно отдохнут. Никаких друзей, никаких компаний.
И вот они степенно идут по аллее. Толя видит стрелку.
— Ой! — говорит. — Идите вперед — у меня шнурок развязался.
Тося со Щуренком идут вперед, а Толя откапывает четвертинку, отпивает, а остальное опять прикапывает. Идут дальше. И тут Толя видит Колесо обозрения.
— Ой, — говорит, — интересный аттракцион! Пойдите узнайте, там очередь большая или нет.
Жена с сыном идут узнавать, а он опять идет по стрелке. В общем, через час Толя захорошел, а жена не поймет, что случилось.
— Толя! Когда ты успел? Где?
И Толя возмутился:
— Вот, ты всегда меня упрекала в увлечении напитками! А я и не выпивал — это кислородное отравление! Мне нельзя вообще выходить гулять на природу! Чем мы на сцене дышим? Пылью, пудрой, прожекторы светят в глаза — вот что такое театр! А ты меня вытащила на свежий воздух — и вот видишь: я умираю!
Тося под руку отвела его домой и уложила в постель. А на следующий день он пришел в театр и сказал:
— Ребята, по-моему, стрелок в парке осталось еще много.
И мы вечером гурьбой пошли искать стрелки. Из парка мы вышли веселые, и даже излишне.
Вот такой был Толя. А как-то он отзывает меня в сторонку.
— Левочка, скажи мне, пожалуйста, вот когда я умру, ты будешь вносить деньги на мой венок?
— Ну что ты болтаешь глупость! — возмущаюсь. — Во-первых, ты никогда не умрешь а, во-вторых...
— Нет, — перебивает, — ты подожди, подожди! Я тебя серьезно спрашиваю: будешь вносить?
— Да отстань ты от меня! — и чтобы отвязаться, говорю: — Ну буду!
— А сколько ты будешь вносить?
— Ну отстань! — этот разговор начинает меня раздражать.
— А все-таки сколько? — не отстает Толя.
— Ну хорошо. Я внесу двадцать пять рублей.
— Отлично! — радуется Толя. — Дай мне сейчас пятнадцать, а потом вносить не будешь.
Ну что с ним делать!
А однажды заходит в гримерку и говорит:
— Ребята, я очки дома забыл... Там в репертуарной конторе лежит газета с таблицей лотерейных розыгрышей. Я переписал номера и серии в записную книжку. Вот возьмите и проверьте, пожалуйста, — чем черт не шутит, может, чего и выиграл.
Никто, конечно, ни в какие выигрыши не верил, но все же взяли у него эту записную книжку и спустились вниз. Стали проверять и вдруг:
— Толя, все сошлось! Ты выиграл огромную сумму!
И Толя, как Станиславский, закричал:
— Не верю! Не верю!
Тут нашли ему очки и стали тыкать пальцем в газетную строчку и в записную книжку. И Толя наконец сам увидел и все же не верил:
— Не может быть... Не может быть этого!
— Толя, — возразили ему, — никуда ты не денешься — надо обмывать.
— Ребята, — сказал Толя, — у меня ведь сейчас ни гроша. Дуйте в магазин, закупайте все что хотите — обмоем мой выигрыш! А когда я получу, всем раздам деньги.
Бросились в магазин, накупили всякой всячины, накрыли в гримуборной праздничный стол, все уселись. Начали поздравлять, кто-то завидовал. Хорошо отпраздновали. А потом еще дня два продолжали.
Прошло несколько дней, ребята стали волноваться.
— Толя, ну ты получил выигрыш?
— Какой выигрыш?
— Ну как же... Ты ведь выиграл огромную сумму.
— Никогда я не выигрывал.
— Как же, Толя! Мы же сами видели, проверяли...
— Ах, это! Ребята, я же пошутил: увидел газету с тиражом и переписал выигрышные номера. Просто захотелось выпить, смотрю — и вам хочется. Вот я и сообразил, как это сделать.
— Мерзавец! Сволочь! Отдай наши деньги!
— Какие деньги? Выпивали-то вместе?
— Вместе...
— Ну и о чем речь?
Конечно, денег он никому не вернул, да и спрашивать, в самом деле, было неловко.
Миша Вострышев, мой знакомый литератор, чистая душа, всегда был очень восприимчив к человеческим страданиям. И когда американцы стали бомбить Югославию, он вместе с другими москвичами направился к американскому посольству, чтобы в знак протеста забросать его гнилыми фруктами и тухлыми яйцами. Но поскольку гнилых фруктов и тухлых яиц в продаже не было, а все свежее стоило дорого, он долго боролся с искушением: а не лучше ли выпить на последние деньги, что у него были, пива. Но чувство солидарности с братьями— славянами взяло верх, и он разорился на десяток мелких яиц. У посольства он остановился, чтобы оглядеться и покурить. А пакет с яйцами положил на бетонную тумбу. Подошел мужик и стал алчно коситься на этот пакет и дергать кадыком.
— Братьев-славян уважаешь? — наконец спросил он.
— Уважаю.
— А я, между прочим, тоже славянин.
— И что? — не понял Миша.
— А то, что я второй день только овсянку жру, да и та кончается.
Миша понял намек мужика и все же спросил:
— И что ты предлагаешь?
— Давай устроим бартер.
Тут Миша вообще ничего не понял.
— Как это? — спросил он.
— А так. Я вижу, ты простуженный. Так вот, ты даешь мне яйца, а я за тебя орать буду. А когда я голодный и злой, голос у меня — не приведи господь!
— Ори, — согласился Миша.
— Да-а-алой! — заорал мужик так, что Миша понял — он не прогадал. — Па-а-азоррр! Гоу хо-о-ом!
Помню, еще в пору моего детства бабушки у нас во дворе говорили: «Деньги к деньгам, говно к говну». Это к тому, что если привалит счастье, так не одно, так же как и беда не приходит одна. Если у тебя на базаре сопрут кошелек с деньгами, жди, что через несколько шагов ты подвернешь ногу. А когда станут вызывать «Скорую», будьте уверены, что все телефоны вокруг окажутся сломанными. А когда тебя частник привезет за последние гроши в больницу, там не окажется гипса.
Как-то я лежал в институте Склифосовского по соседству с главным инженером одного завода. Он был так перебинтован, что напоминал египетскую мумию. Видимо, он был слишком вспыльчивым человеком и, когда «снимал стружку» со своего подчиненного, ударил кулаком по столу. Да попал по линейке, которая подцепила чернильницу. Та отскочила прямо на грудь инженера и залила нейлоновую рубашку чернилами. А тут надо было принимать какую-то иностранную делегацию.
Попробовали отстирать с мылом, с порошком — не отстирывается. А тогда, в 60-е, нейлон у нас был еще в новинку и не знали, как с ним обращаться. И тут секретарша сообразила: налила в тазик ацетон и сунула в него рубашку. Конечно, рубашка тут же растворилась, и весь этот раствор вылили в унитаз. От расстройства инженеру стало плохо, он пошел в сортир и попал в ту же самую кабину. Закурил, бросил спичку в толчок и... взорвался.
А ведь знал бы, что беда не приходит одна, обязательно б поостерегся.
Когда-то в Большом театре был такой балерун — Коля Харитонов. Он любил выпить, и из-за этого его не взяли на гастроли в Америку. Поехала одна жена — тоже балерина. Перед этим она очень ругала его, когда подсчитала, сколько долларов они на этом потеряют.
Она уехала, а Коля с собутыльниками запил. Вдруг кто-то из друзей показал ему газету: Большой возвращается с триумфом. Коля в панике начал убирать квартиру: выносить бутылки, окурки, консервные банки и прочий мусор. А когда стал мыть полы, разделся догола.
А у него был сиамский кот, о котором он совершенно забыл в длительном запое и который питался все это время, вылизывая консервные банки и подбирая остатки закуски. Он сидел мрачный на шкафу и смотрел, как голый Коля ползает с тряпкой на четвереньках. Что-то коту не понравилось, — он спрыгнул и вцепился балеруну в одно место. Коля взвыл, отпрянул и влепился башкой в батарею.
Истекая кровью, позвонил в «Скорую» и прошептал:
— Дом Большого театра... Квартира Харитоновых... Умираю...
Приехали врачи и увидели худое двухметровое тело на полу в грязи и крови.
Когда санитары несли его по лестнице на носилках, Коля открыл глаза, и пожилая докторша спросила:
— Что с вами?
Он сказал правду:
— Кот в яйца вцепился.
Санитары заржали и выронили носилки — Коля сломал ключицу. Все-таки довезли его до Склифосовского.
На следующий день приезжает жена и видит, в каком состоянии квартира: «Так и знала — пьянка, бабы...» И в заведенном состоянии влетает в больничную палату. Коля, весь забинтованный-загипсованный, протянул к ней ручки, а она с размаху ахнула сумкой ему по башке, забыв, что в сумке лежала стеклянная бутылка с пепси-колой. Проломила мужу височную кость, и ему делали трепанацию черепа.
Все-таки он выздоровел, но в театр не вернулся. Его затравили. Как кто из знакомых встречался, так сразу кричал ему:
— Коля, мяу! — и тот шарахался в сторону.
В общем, он пропал как артист.
Эту актрису знали и любили все тамбовские театралы. Ее сценическое амплуа, травести, позволяло ей играть на сцене местного драматического театра мальчиков, девочек и подростков до тех пор, пока время не наложило на ее облик свой, не подвластный никакому гриму отпечаток. И тогда она, уже без грима, стала играть забавных старушек. Выйдя на пенсию, она решила съездить по своей надобности в Москву. В столице у нее не было ни родственников, ни знакомых, поэтому, сделав свои дела, она вернулась на вокзал. До Нового года оставалось двое суток. То ли у бывшей актрисы уже и не было денег на обратный билет, то ли ею овладела старческая апатия, но она спокойно притулилась в уголке лавки и стала равнодушно смотреть на вокзальную суету. А потом и задремала.
Начальник местного отделения милиции, который регулярно обходил подведомственную ему территорию, сразу приметил одинокую старушку и, когда на следующий день обнаружил ее на прежнем месте, сделал своим подчиненным разнос.
— Чем вы занимаетесь? — грозно спросил он. — До Нового года остались считанные часы, а в зале ожидания творится бардак! У нас здесь не гостиница! У нас вторые сутки сидит старушка, и никто не спросит, куда ей, что с ней? Приведите мне ее, я сам с ней поговорю, если уж у вас на это времени не хватает.
Привели старушку. Капитан побеседовал с ней, выяснил, что она травести, что ей нужно в Тамбов и что на последние деньги она купила пачку печенья, которым и питалась, размачивая его в стакане с газировкой за одну копейку.
— Чтобы с первым же поездом ее здесь не было, — приказал капитан-человеколюб и пошел перекусить, оставив вместо себя заместителя.
Заместитель был исполнительным офицером, и, когда наступил час отправления нужного поезда, он вызвал старшину и приказал ему посадить старушку со всеми почестями.
— А где ее багаж? — спросил старшина. Этого заместитель не знал, но он увидел рядом со старушкой туго набитый портфель.
— Не видишь?
— Вижу, — сказал старшина, взял портфель, подхватил под руку старушку и пошел выполнять приказание.
Он договорился с проводником, усадил старушку у окна за столик и взял под козырек.
— Счастливого пути! С Новым годом, бабуля! — и ушел. Поезд тронулся. Бывшая актриса долго смотрела бессмысленным взглядом в окно и никак не могла сообразить, что же произошло. Потом, на повороте, в ее бок уперся портфель. Она щелкнула замком, открыла его, и глаза ее наполнились слезами.
— Боже мой, — сказала она, — такого не может быть ни в одной стране, чтобы органы поздравляли с Новым годом обычную травести. Может, они подумали, что я из Франции? Да нет, они, наверное, меня узнали, — и стала доставать из портфеля коньяк, шампанское, бисквиты, буженину, шоколад.... — Родные мои, — приглашала она соседей по купе, — угощайтесь, пожалуйста. Мне ведь ничего не надо, кроме пачки печенья.
До Тамбова все было выпито и съедено.
И в тот час, когда травести выходила налегке из вагона, в Москве, в том же самом отделении милиции, появился лейтенант, только что сменившийся с дежурства...
— А где мой портфель? — спросил он у дежурного.
— А он у тебя был? — спросил дежурный.
— Зарезали-и! .. — простонал лейтенант и сел там же, где стоял.
Секретарь СП, известный литератор, лауреат всевозможных литературных премий Иван Фотиевич Стаднюк приехал в Астрахань с каким-то официальным визитом. Встретили его, как и полагается, на самом высоком уровне. Заядлый рыбак, Стаднюк за день до окончания визита попросил в обкоме, чтобы кто-нибудь отвез его на рыбалку. Секретарь обкома вызвал к себе такого же страстного рыбака и тоже писателя Юрия Селенского. (Сейчас его имя носит одна из улиц города.)
— Юрий Васильевич, — сказал секретарь, — надо уважить гостя. Отвези его к какой-нибудь бочажине — пусть подергает стерлядок. Да смотри, не увлекайся, знаю я тебя. Гость гостем, а порядок порядком: не больше трех килограмм на душу. Закон один для всех. И не мне, секретарю обкома, его нарушать.
Взял Селенский удочки, спиннинги, и на обкомовском катере они двинулись в путь. Спустились немного вниз по Волге, Юра по одному ему известным приметам определил нужное место, велел глушить мотор и бросать якорь.
С одного борта ловил гость, с другого — абориген. Через минуту гость завопил на всю Волгу:
— Юра, я поймал!
Юра мрачно смотрел на воду: у него даже не клевало. Стаднюк не успевал таскать эту стерлядку. И наконец ему стало неловко за свое везение.
— Юра, — предложил он великодушно, — может, поменяемся бортами?
— Нет, Иван Фотич, — вздохнул Юра. — Если уж не повезет, так и от родной жены насморк подхватишь.
— У тебя что, в самом деле ни разу не клюнуло?
— Ни разу...
Юра на глаз прикинул улов гостя и решил, что пора кончать этот балаган.
— Будя, Иван Фотич, — сказал он. — Не ровен час, рыбнадзор из-за острова на стрежень...
— И то верно, — согласился гость. — Не будем нарушать порядок. Жалко только, что ты ничего не поймал. А мне говорили, что ты даже из дождевой лужи сома можешь выловить.
— И на старуху бывает проруха.
— Ну и как рыбалка? — спросил чуть позже секретарь обкома Юру.
— Уложились в норму. Гость надергал за двоих.
— Ты что ж, — не понял секретарь, — хочешь сказать, что ты вообще ничего не поймал?
— А я на своих удочках все крючки срезал.
Из больничной палаты выписывался интеллигент — мой сосед по койке. И очень уж он страдал от того, что не может достойно отблагодарить профессора, который поставил его на ноги.
— Боже, — нудил он, — как это некрасиво! Ведь что-то я должен ему подарить...
Мне надоело его нытье, и я предложил:
— Ну дайте ему незаметно хотя бы червонец. Он сам купит себе, что ему надо.
А десять рублей в ту пору были хорошие деньги.
— Но это некрасиво, — поморщился интеллигент. — А впрочем...
И когда профессор пришел проститься с ним, он, краснея и смущаясь, отвел его к распахнутому настежь окну и, держа руку в кармане, стал ему что-то сбивчиво говорить. Чтобы не смущать их, мы, трое оставшихся, как по команде отвернулись от окна. И тут раздался возмущенный голос профессора:
— Как вы посмели?!
Кто-то пробежал по палате и хлопнул дверью. Мы обернулись: профессор один стоял у окна, засунув руки в карманы халата, и тяжело дышал. Потом его седые брови поползли вверх, он вытащил из кармана червонец, тупо на него посмотрел и пробормотал:
— Все-таки сунул, стервец! — и, перегнувшись через подоконник, крикнул: — Чернов! Это свинство! — скомкал червонец, бросил его со второго этажа к подъезду и выскочил из палаты.
Не успели мы обсудить его благородный поступок, как вошла медсестра.
— Что у вас тут произошло? — спросила она ледяным тоном.
— Ничего.
— Как это ничего? Профессор вне себя. Он, как всегда, надел мой халат, а там лежала десятка, которой не оказалось. Я спросила, не мог ли он ее выронить. «Нет, — сказал он, — я ее выбросил в окно». Так что случилось?
Мы натянули на свои головы простыни и тихо заскулили.
Киру Константиновну Станиславскую Леня Коробов встретил у опекушинского памятника Пушкину.
— Ах, Ленчик, — сказала она, — как же о нас дурно думают в Европе! Ну бедные мы, несчастные, но не до такой же степени!
Оказалось, что в Париже умерла ее тетка и кузина прислала посылку с мукой. Просила помянуть усопшую и добавила: «Очень покойница любила московские пироги с вязигой. Помяните ее этими пирогами».
— Но ведь муки у нас и в самом деле нет, — возразил Леня. Это было еще до отмены карточной системы — вскоре после войны.
— Попрошу я у девчат в Филипповской булочной. Ведь не откажут они мне ради такого случая. Смешаю с французской... А их мука мне не понравилась: какая-то серая и, по-моему, немного сладит. А ты непременно приходи. Я тебе позвоню.
Она позвонила, и Леня пришел. Все было чинно и благородно. Правда, специфический вкус зарубежной муки в пирогах не всем понравился. В ту пору наши люди употребляли только отечественный продукт и к иностранному не привыкли.
А через неделю Кира Константиновна снова позвонила Лене и попросила о встрече. Они встретились там же, на Пушкинской площади.
— Что случилось? — спросил Леня, увидев, как у Киры Константиновны дрожат губы.
Она протянула ему листок.
— Прочитай сам... Я не могу об этом говорить. Это от кузины. Из Парижа.
Кузина писала, что матушка ее скончалась в канун оккупации Франции германо-итальянскими войсками. Тогда же ее кремировали. Перед смертью она попросила, чтобы прах ее захоронили в русской земле. Но об этом не могло быть и речи целых пять лет. И урна с прахом хранилась в семье кузины. После окончания войны появилась возможность высылать в Россию посылки с вещами и продуктами. Пересылка же праха стоила больших денег. И тогда кузина пошла на хитрость.
Хитрость удалась, только вот письмо в пути задержалось...
Где-то давным-давно я вычитал историю, случившуюся с Джеком Лондоном на одном из тихоокеанских островов. Он решил выступить перед туземцами с рассказами о своих приключениях. Пытаясь как-то расшевелить воображение аборигенов, он с захлебом вспоминал жемчужину величиной с баранью голову, которую видел на островах Фиджи, золотые россыпи на Клондайке, леденящие кровь истории и забавные случаи. И при этом все время по привычке поправлял большим пальцем вставную челюсть, которая, видать, была плохо подогнана. Что уж говорить о зубной технике начала века, если она и в наше время далека от совершенства.
Рассказывают об одном конфузе, случившемся с комсомольским поэтом Александром Безыменским. Тем самым, о котором другой поэт, сатирик, написал известную в свое время эпиграмму:
Волосы дыбом, зубы торчком:
Старый мудак с комсомольским значком.
А зубы «торчком» у него были оттого, что ему сделали такую вставную челюсть. В разговоре он ее постоянно ставил на место легким ударом ладони. И вот, выступая перед делегатами очередного комсомольского съезда, он в сто первый раз стал рассказывать, как слушал Ленина, который призывал «учиться, учиться и учиться». Всем это давно уже обрыдло, но поэт так вошел в раж, что забыл о своей челюсти, и она в какой-то момент выскочила у него изо рта и полетела через трибуну. С легкостью фокусника он успел ее подхватить и с легким пристуком поставить на место. Это был не гром, а шквал аплодисментов, к тому же долго не смолкающих. Такого успеха не было больше ни у одного оратора.
Не имели успеха у аборигенов и рассказы Джека Лондона. Он не заметил на их лицах никаких чувств, кроме одного — зависти. Все смотрели ему в рот с откровенной завистью. А когда он наконец выдохся и замолчал, к нему бросилась толпа с требованием показать им, что у него во рту за чудо: на острове свирепствовала цинга...
И все-таки, думаю, нет никаких оснований скептически относиться к мастерам зубов и челюстей. В этом меня лишний раз убеждает история, рассказанная нашим замечательным поэтом Николаем Доризо.
Приехал он как-то в Одессу и познакомился там с местным поэтом Мишей Кацем. Миша без ложной скромности поведал столичной знаменитости, что, может быть, в Москве его имя еще не звучит, но уж здесь-то его знает каждая собака. И повел Доризо знакомить с городом. Не успели они дойти до центра, как уже с десяток встречных поклонились Кацу и справились о его здоровье.
Кац сиял!
— Вот видите, Николай Константинович, народ знает и любит своих поэтов.
Но Доризо обратил внимание на то, что никто из Мишиных поклонников не заговаривает с ним о творческих планах, о стихах и вообще о культуре. Некоторые пожаловались на ноющую зубную боль, кто-то посетовал на пломбу, которая вывалилась раньше срока гарантии, кто-то поинтересовался о каком-то «мосте».
Наконец Доризо не выдержал и спросил:
— Михал Михалыч, а что это все ваши поклонники жалуются вам на свои зубы?
— Как же? — удивился Кац. — Я лучший стоматолог Одессы! Если бы не я, половине города пришлось бы жевать только манную кашу! — он весело рассмеялся и серьезно добавил: — А вообще-то все они меня больше знают как поэта.
Старые люди любят вспоминать свое замечательное жилье в коммуналках. Это неправда, я сам это испытал. С женой и только родившейся дочерью мы жили на шести метрах за занавеской. Когда к нам собирались гости, они говорили: «Пойдем к Дурову в танк».
Мы сидели за полночь, обсуждали вселенские вопросы, создавали новые театры, а потом на этих шести метрах у меня оставались ночевать до десяти человек. Я своими руками сделал поменьше кроватку для ребенка, чтобы оставалось больше свободного места. На полу мы расстилали матрас и укладывались. Удивительно, но в такой тесноте мы еще умудрились держать пианино. А все углы у мебели и у пианино мы обшили поролоном, потому что дочь Катька, ползая, все время ударялась о них башкой.
Однажды мы с гостями уже засыпали, и один из моих друзей, футболист Лапшин, вдруг говорит:
— Лева, я вот лежу и все думаю: чем обивать всю мебель поролоном, может, лучше Катьке из этого поролона колпак сшить?
Мы ржали до утра...
Я забыл дома ключи от квартиры и в ожидании жены подсел во дворе на лавочку к двум бабкам. Они говорили о наболевшем — о своих болячках.
Одна:
— Вот у моей соседки хороший доктор был. От кашля ее лечил. Она все кашляла, кашляла, а потом перестала.
— Вылечилась?
— Нет, померла...
Они помолчали, и теперь другая полюбопытствовала:
— А че твои-то — так и живут не расписанными?
— Так и живут.
— А че так-то?
— Дак ведь волк и меченых овец ворует.
Сейчас живой русский язык можно услышать только от стариков и старушек. Его так замусорили, как Грибоедову и не снилось, когда он говорил о смеси «французского с нижегородским». Ну так в его время не было ни массовой информации, ни массовой культуры.
Я как-то заглянул только в один день программы ТВ (у меня нет времени смотреть телевизор) и пришел в ужас: «шоу», «шоты», «хиты», «арты», «брайны», «токи», «ноу-хау»... Самый богатый и мире язык подменили каким-то хриплым собачьим лаем. Да о чем говорить, если уж депутаты Госдумы не стесняются (а может, иначе просто не умеют) «ботать по фене», от пуза пользуясь блатным жаргоном. Рашен-деревяшен! Век вольвы не видать! Не научившись английскому, мы уже забыли русский. И чтобы понять речь человека, еще не разучившегося говорить по-русски, молодым русским людям нужен уже переводчик.
Говорливые старушки на лавочке продолжали свою беседу.
Одна:
— Ты квартиру-то свою продала с углом аль без угла?
— Что я дура, что ль? Конечно, с углом.
— Это хорошо. Да и сколь нам и маяться-то осталось... А ты справу-то себе приготовила?
— А то! Я ее еще в девках приготовила.
— Дак ведь она поди уж сгнила!
— А мне там не плясать!
Ну что, молодежь, поняла что-нибудь? А речь всего-навсего шла о том, что одна старушка продала квартиру с условием, что до своей кончины она будет иметь в ней свой уголок — угол. А «справа» — это платье, в котором кладут в гроб. Раньше о ней думали загодя: кто знает, когда тебя настигнет костлявая.
Вот такие пироги. Как говорят, заплати налоги, а потом баунтись!
Недавно, отдыхая у своих родственников в среднерусской деревеньке, я случайно услышал такой разговор. Старуха отчитывала парня за то, что тот взялся точить косу, да плохо это сделал.
Она ему:
— Плохо наточил.
Он:
— Нет, не плохо.
— Плохо.
— Не плохо.
И так они препирались несколько минут, пока старуха окончательно не разозлилась, плюнула и сказала:
— Не умеешь в воду пердеть, нечего и рыбу пугать!
Вот поговорили мы о русском языке, и я вдруг подумал: а как же мы про поэзию-то забыли? Ведь она, родимая, всегда была у нас эталоном чистого русского языка, свежей, как родник из-под корней родной березки. А как нынче-то журчит этот ручеек, и не иссяк ли? Нет, не иссяк! Припадите к нему, если вас мучит духовная жажда, и чтоб вам долго жить.
Эту эпохальную поэму в шести частях я нашел в одном научно-популярном, издании, которое, в свою очередь, перепечатало ее из другого издания: вот она — массовая информация в действии! Чтобы не попасть под какую-нибудь статью Уголовного кодекса, я приведу лишь ее последнюю часть — самую скромную и невинную.
Кофееза в Голубом Дунае...
Пар над каждой склянкою завис...
Мне поет Маруська Ледяная.
Муську клеит бере-мере-бис.
Молодая, с чувственным оскалом.
Коки-моки в бантиках из роз.
Ты поешь, конечно, не в Ла Скала,
Но и я совсем не оперсос.
У тебя в башке — два веса дури
И в мозгах — стоячие винты.
И облипло платье по фигуре,
Так, что тянет погасить шнифты.
Кто тебя, батончик, осчастливил?
Оперсос? Фан Фаныч? Маршал Клим?
Замер шпалер... Фраер давит ливер...
Канул в жопник липовый куклим...
Припали к живительному источнику? Тогда на здоровье.
На «Мосфильме» работал в мое время пиротехник Гена. Замечательный, настоящий пиротехник: на одной руке у него не было трех пальцев, на другой двух. Как известно, пиротехник — это не только дым, туманы, не только разожженные костры, но и взрывы бомб, снарядов, подрыв танков и пр., и пр., и пр.
Кстати, эффектные взрывы на воде делаются очень просто. Берется обычный заряд, покупается обычный презерватив, который рекламировать не надо, заряд закладывается в презерватив и погружается в воду. От него тянутся проводки к пиротехнику, который сидит на бережку. Он замыкает электрическую цепь, и происходит взрыв. Очень красиво и эффектно поднимается столб воды.
Так вот Гена был одним из самых интересных пиротехников на «Мосфильме». С ним обычно происходили какие-то невероятные истории.
Как-то мы с ним работали на Украине в одной картине. Была отличная погода, и мы сидели в Киеве на Андреевском спуске и наслаждались природой, болтали о чем-то. И вдруг метрах в двухстах от нас раздался оглушительный взрыв. Нас с Геной отбросило куда-то в сторону и прижало спинами к какой-то стене. Как потом оказалось, сработал запал и подорвал всю нашу взрывчатку на складе. Но, слава богу, никто не пострадал. Но в окнах ближних домов выбило все стекла. И нас предупредили:
— Ребята, если вы до семи вечера, когда вернутся с работы мужики, не вставите стекла, будет беда.
И тогда вся труппа взялась вставлять выбитые стекла в домах на Андреевском спуске. Обошлось более-менее без скандала. Но тем не менее отличился все-таки Гена: что-то у него сдетонировало.
Но самая интересная история, на которой он очень сильно прославился, случилась в Ростове. Там не была еще подготовлена комната для хранения оружия, боеприпасов и прочих боезапасов, и Гена взял это все к себе в номер гостиницы, в которой жил.
Съемки еще не начались, и Гена жил довольно праздно и вольно. Человек он был совершенно не агрессивный, интеллигентный и доброжелательный. Но — с определенной человеческой слабостью. И вот когда он, придерживаясь за стены, возвращался к себе в номер, дежурная сказала:
— Вот артист! Ходют тут...
А Гена обычно молча проходил к себе, ни с кем не разговаривал и засыпал. И вот когда она бросила в его адрес такую реплику, он зашел в свой номер и вскоре вышел оттуда: в одной руке он тащил за собой пулемет «Максим», а в другой — коробку с патронами. И лента уже была заправлена в пулемет. Он развернул ствол в сторону дежурной и сказал:
— А теперь получай, старая б... — и дал очередь.
А надо сказать, что, когда стреляют холостыми патронами, это страшнее, чем боевыми, потому что вылетает огромное пламя. Дежурная ойкнула и завалилась за стойку.
Изо всех дверей высыпали люди. Гена крикнул:
— Ложись! — и дал еще очередь.
Тут появилась милиция, и Гена им тоже крикнул:
— Менты, ложись! — дал еще очередь, и они тоже легли. Гена короткими очередями положил всех на пол. В конце концов патроны у него должны были кончиться, и они кончились. Он встал на колени, и из-за щитка на всех посмотрели его жалобные глаза, а сам он пытался подняться с поднятыми руками. Его скрутили, немного побили и увезли в милицию.
Режиссер попросил меня выручить Гену. Я пошел в милицию и стал объяснять, какой этот Гена хороший человек, какой высокопрофессиональный специалист, но вот в его адрес была брошена оскорбительная реплика, и он не мог сдержаться и ответил вот так.
— Ребята, — сказал я, — ведь вы тоже своих друзей любите и уважаете, и, если бы ваш товарищ так же защищал свою честь, вы, наверное, простили бы его.
Ребята подумали-подумали и отпустили Гену.
А другая история случилась, когда мы снимали картину «Пядь земли» — о войне. Пиротехником у нас был Гена, а оператором... Назовем его просто Юра. Это был очень худой грузин, на всем теле которого росла просто невероятная шерсть. И когда он раздевался, то создавалось впечатление, что он одет в огромный черный мохеровый свитер.
И вот на танкодроме в Тирасполе стали пробовать взрывы— обстрел батареи.
— Гена, — командует оператор. — Давай попробуй хороший взрыв.
А земля была твердая, как бетон. Гена что-то зарядил, подключил, за бугром пукнуло, и несколько кусков этого самого грунта взлетели вверх. Юра говорит:
— Гена, разве это взрыв? Сделай настоящий, я тебя прошу!
— Счас, счас, счас...
Опять — бум! — и два куска полетели вверх. Юра стал кричать:
— Гена, ты пиротехник или кто? Ну сделай настоящий взрыв!
— Счас, — сказал Гена и куда-то пошел. Через некоторое время возвращается с полными ведрами воды, уходит за бугор, уходит за бугорок и возвращается с пустыми. И так несколько раз. И так несколько раз: «Счас, счас...» И я говорю Збруеву, с которым лежал неподалеку:
— Саш, мне что-то это не нравится... Что-то Гена затеял.
— Мне тоже все это подозрительно, — говорит Збруев. — Давай-ка отползем в стороночку.
А Юра кричит нам:
— Эй, вы! Снимаетесь в военной картине, а боитесь. Трусы!
И в это время раздался милый интеллигентный голос Гены из-за бугорка:
— Я готов...
Что-то недоброе было скрыто в этой интонации.
— Давай!
Взрыва не было: с каким-то жутким шелестом из-за этого бугра возник огненно-черный столб, который стал разрастаться в огромный гриб, и пошла невероятно горячая волна. Мы врылись со Збруевым в землю, хотя лежали относительно далеко от взрыва. И в это время раздался дикий-дикий вопль. Мы обернулись и увидели, что Юры на его месте нет. И тут увидели в недалеком кустарнике пробитую просеку, которой раньше не было.
— Знаешь, — говорю Збруеву, — это пробил Юра. — И мы побежали по этой просеке. Чувствую, пахнет паленой шерстью. Дело плохо. В конце просеки мы увидели стоящего на коленях Юру, на котором не было его знаменитого «свитера». А до этого он сидел с нами по пояс обнаженным, потому что было очень жарко — около 45<198> жары. А мы со Збруевым снимались в танке, так там вообще нечем было дышать — можно было только свариться. И вот Юра стоит на коленях, а все его тело покрыто желтой корочкой, и он страшно пахнет паленой шерстью. Я подошел к нему и сказал:
— Юра, дело твое плохо, это страшный ожог, и мы должны на тебя пописать.
— Что-о? — закричал он. — Я князь и не позволю! ..
— Князь не князь, но, если хочешь жить, Юра, придется смириться.
— Но вы же будете трепаться!
— Никогда!
И вот я сейчас рассказываю об этом в первый раз. Мы с Сашей описали его, а он все продолжал ругаться:
— Я князь! .. Я князь! ...
И когда мы отвезли его в больницу, нам сказали, что, если бы мы не проделали эту процедуру, его дела были бы плохи. К этому времени его тело покрылось огромным волдырем. Но мы все-таки смягчили его страдания.
А виноват был во всей этой истории наш замечательный пиротехник Гена. Но после этого он скрылся и не появлялся три дня. А Юра просил:
— Как только он появится, скажите мне — я его убью.
Но он его не убил. Катастрофа миновала, появился Гена, они пожали друг другу руки, и все кончилось мирно.
На этой же картине произошло еще кое-что, но Гена тут не был виноват. Режиссер Яшин сидел на маленьком складном стульчике, а Гена проверял взрывы уже среди орудий батарей. Яшин все кричал:
— Давай больше! Больше! Больше!
А мы со Збруевым спрятались за автобусом. Легли и наблюдали за всеми этими действиями. И вдруг раздался страшный взрыв, и мы увидели, как огромная глыба описывает дугу и летит прямо на Яшина. Мы замерли, услышали такой шмякающий звук, и Яшин подлетел метра на полтора со своего стульчика и дико завопил. Оказалось, что эта глыба упала ему точно на подъем и сломала косточку на ноге. До конца съемок он ходил в гипсе, мы его называли адмирал Нельсон, и он дико злился.
А Гена наверняка вошел в историю «Мосфильма», потому что с ним всегда что-то происходило: ведь настоящие пиротехники не могут жить без происшествий.
Был у нас в Центральном детском театре прекрасный актер Павел Владимирович Брянский. Небольшого роста, коренастый, а голос у него был такой — бас-профундо. Он играл в сказках царевичей, царя зверей. Актер был замечательный. В театр всегда приходил весь в крахмале — и рубашечка, и бабочка. Хотя был, конечно, человеком далеко не богатым.
Он слыл таким искренним и честным человеком, что его откровенности побаивался даже директор театра.
Мы знали, что до революции он служил в каких-то элитных войсках. Как-то я спросил его, что это были за войска. И он сказал, что служил в таком-то кавалергардском полку. А мама моя была сотрудником Военно-исторического архива. В этом учреждении хранились материалы всего дореволюционного периода, включая послужные списки всех армий, дивизий, полков, офицеров.
Когда я узнал, в каком полку он служил, я попросил маму, если можно, найти документы на Брянского. Когда мама сделала выписку из его послужного списка и мы показали их самому Павлу Владимировичу, мы все вместе хохотали до слез. Там у него были сплошные разжалования, лечения от дурных болезней, восстановления в чинах, загадочные истории и еще бог знает что. Он сватался к дочери командира полка, но ему отказали. А в послужном списке было написано, что во время парада в день именин Его Императорского Величества ротмистр Брянский подскакал на коне к командиру полка и отдал ему рапорт, приложив в знак приветствия руку к неподобающему месту. За это он был разжалован в солдаты и отправлен в Оренбургскую крепость. Там он заболел дурной болезнью. Фельдшер сделал ему укол скипидара, после чего Брянский пробежал от боли три раза вокруг крепости и был найден в бурьяне. Потом он вылечился, в чине его восстановили.
Вот в таком духе был составлен весь послужной список. И выходило, что Брянский был настоящим хулиганом, роскошным хулиганом, хотя и служил в кавалергардском полку.
А уже при Советской власти с ним приключилась история, которая обошлась ему очень дорого. У милиционеров тогда были белые пробковые шлемы с двумя шишечками, по бокам которых были две дырочки. Вот Брянский подошел к одному постовому и спросил:
— А скажи-ка мне, пожалуйста, милейший, для чего у тебя на шлеме дырочки с двух сторон?
— Для вентиляции, — пояснил милиционер.
— Болван! — не согласился Брянский. — Это для того, чтобы у тебя выходил пар, когда кипит твой разум возмущенный!
Его тут же арестовали и дали четыре года за контрреволюционный выпад.
А я вспоминаю один торжественный вечер, посвященный очередной ленинской годовщине. Выступали старые люди, творческие работники, и, когда все высказались, Шахазизов спросил, не хочет ли кто еще сказать что-нибудь по теме. И тут руку поднял Брянский. Шахазизов смутился — он знал, что от этого человека можно ожидать всего что угодно. Но делать было нечего, и он пробормотал:
— Конечно, конечно, Павел Владимирович...
Брянский поднялся, прошел к трибуне и начал:
— Вот здесь много говорилось о так называемых Ленинских субботниках. Но я вижу, что вы совершенно не знаете о том, что эти субботники изобрел совсем не Владимир Ильич, а Лев Давыдович Троцкий.
Зал окаменел.
— Да, да, — продолжал Брянский. — Он организовал трудовые отряды, в которых должны были принимать участие все граждане страны. И Владимир Ильич, как гражданин республики, наравне со всеми работал на этих субботниках и таскал это самое легендарное бревно. Так что никакого подвига он не совершил, а выполнял свой гражданский долг. Но вскоре выяснилось, что от этих субботников, в которых надо было участвовать и в зной и в стужу, стали терять профессиональные навыки музыканты-исполнители, вокалисты, художники, артисты. И вот тогда мы, представители разных артистических жанров, организовали группу и пошли на прием к Луначарскому просить его освободить нас от этой трудовой повинности. Луначарский принял нас в Кремле и поддержал нашу просьбу. Троцкий, видимо, был уже предупрежден о цели нашего визита, потому что через минуту-другую вошел в кабинет и безо всяких предисловий железным голосом сказал:
— Все знаю. Сегодня от субботника начинают трястись руки у скрипача, завтра они затрясутся у молотобойца, послезавтра они затрясутся у красного командира, а потом они должны затрястись и у меня. Нет! Никто от субботников не освобождается! — и он вышел.
Мы были безумно расстроены. Был расстроен и Луначарский. Он выдержал большую паузу, а потом сказал:
— Не вешайте головы. Сейчас я еще попробую... — и вышел. Через короткое время он возвратился с Владимиром Ильичем.
Ленин, ни с кем не поздоровавшись, стал быстрыми шагами ходить по кабинету, потом попросил:
— Анатолий Васильевич, пригласите, пожалуйста, сюда Льва Давыдовича.
Луначарский пригласил. И Ленин спросил Троцкого:
— Лев Давыдович, вы жаловались, что у вас течет потолок. Как сейчас обстоят у вас дела?
— Течет, Владимир Ильич.
— А вы знаете что, Лев Давыдович, — в Третьяковской галерее очень много промасленного полотна. Надо вынуть его из рам и застелить крышу вашего дома. И течь ваш потолок не будет. А можете даже из рам не вынимать — просто уложить на крышу.
— Ну если это все ван дейки, то конечно, — попытался отшутиться Троцкий и осекся. — Понял, Владимир Ильич. Я сейчас же подпишу приказ об освобождении всех работников искусств от субботников.
Так закончил свое выступление бывший кавалергард Брянский. Павел Владимирович был мужественный человек. Однажды в кругу друзей он с грустной задумчивостью сказал:
— Братцы, а вы знаете, ведь мне конец... Это не потому, что я не могу сейчас пойти с вами и выпить. Дело в другом: мне не хочется выпить! А это значит — все...
И в самом деле, очень скоро мы узнали, что у него обнаружили очень тяжелую форму рака. Он никогда не жаловался на боль, ходил, покряхтывая, и все думали, что у него просто такая манера поведения...
И ушел он тихо и незаметно — великолепный артист и замечательный человек из плеяды людей необыкновенных.
Это было время, когда горожане вдруг прониклись любовью к природе и личному овощу и стали организовывать садово-огородные товарищества, объединения и строить на них домики. Не такие, конечно, какие строят нынче «новые русские», напоминающие средневековые крепости. А так, кто из чего мог: из некондиционных досок, дощечек от ящиков, которые тогда валялись у магазинов, рубероида, даже из самана.
Мой старый дружбан по двору Толян построил свою «фазенду», как он ее называл, из обрезков досок. И чтобы она долго стояла, под первую доску (под фундамент! ) заложил бутылку водки. «Примета такая», — сказали ему. На новоселье Толян пригласил всех, кто добывал ему доски и шифер, кто помогал по выходным возводить это чудо архитектуры, и просто друзей. Гости были в восторге: это ж надо — своими руками, из ничего! Не хоромы, конечно, но и не собачья конура. Вспомнили старую русскую мудрость: человек в своей жизни должен родить ребенка, поставить дом и посадить дерево. И не было человека счастливее Толяна: у него уже росли два мальчугана, он посадил несколько яблонь на участке и вот теперь — дом! Исполнено последнее жизненное предназначение! Толяну завидовали, всего обслюнявили и смочили пьяными слезами радости. Он и сам крепился из последних сил, чтобы не разрыдаться в голос. Терпел.
И вот уже за полночь (гости решили заночевать на лоне природы) вдруг прошел страшный слух: водка кончилась! Не рассчитали! Перетрясли все заначки, багажники в машинах — пусто! Это было равносильно тому, как если бы ты намылился под горячим душем, разомлел — и тут выключили воду. Тогда магазины ночью не работали. Знать бы, кто варит в округе самогон, но Толян с местным народом еще не сдружился. Он чуть было не упал духом, как вспомнил: господи, да ведь он сам заложил в фундамент бутылку, чтоб дом дольше стоял!
— Мужики! Есть! — крикнул он, подхватил у порога топор и выскочил за дверь.
Мужики бросились за ним, но и жены поняли, что здесь что-то светит, и выскочили за порог. «Фазенда» опустела. Вооружились все — кто ломом, кто гвоздодером, кто саперной лопаткой. Всем, что попало под руку. Толян уже забыл, — где искать, и жилище взяли в кольцо. Вокруг все скрежетало и скрипело. И наконец раздался долгожданный крик:
— Наше-ел!
И в этот момент «фазенда», как в замедленной съемке, стала медленно опускаться, потом с треском рухнула и покрыла всех мягкой теплой пылью.
Жертв не было. Гости, как и договорились заранее, ночевали на лоне природы. Впрочем, как и хозяева.
В этой истории винить некого, кроме самих хозяев: сами построили, сами разрушили. Руки есть — опять построят.
А вот как быть с теми «подарками», которые делают новоселам так называемые профессиональные строители? Расскажу лишь о нескольких случаях.
Один из моих приятелей, которого звали Ерик Маленький (потому что был еще Ерик Большой), получил однокомнатную квартиру в новом доме и пригласил друзей на новоселье. Мы к нему пришли, и тут выяснилось, что балконы после окончания строительства оказались в аварийном состоянии, поэтому их просто отрезали автогеном, а балконные двери завинтили огромными шурупами, предупредив жильцов, что балконов нет, а двери являются продолжением стены и трогать их нельзя.
А надо сказать, что стояла жуткая жара — июль в разгаре. Но мы все были молодые, горячие — что нам! Мы развинтили эту дверь и открыли — все же знали, что балкона нет и выходить нельзя.
И в самый разгар торжеств раздался звонок в квартиру. Хозяин пошел открывать, и мы услышали радостные возгласы:
— Щегула! Щегула пришел!
Это был переводчик с семи языков. Очень высокий красивый парень, в роскошном по тем временам блестящем капроновом кос тюме.
— Что же вы, сволочи, не предупредили? Зажилить праздник хотели?
Все с ним пообнимались, перецеловались, он поздравил хозяина с новосельем и буквально через несколько секунд подошел к открытой настежь балконной двери.
— Ну-ну! И какой же вид мы здесь имеем?
И никто не успел рта открыть, как гость сделал с балкона шаг и внизу раздался неприятный шмякающий звук. Все замерли. Хозяин сразу сказал:
— Нет, я вниз не пойду...
И каждый счел своим долгом тоже сказать:
— И я не пойду... И я....
Я понял, что миссия с упавшим телом предназначена для меня. Подошел обреченно к двери, и в это время раздался звонок. Я открыл дверь — передо мной стоял Щегула, морщась и потирая коленку.
— Ну, вы что, сволочи! .. Не могли предупредить? У меня ведь новый костюм — японский! Вот смотри: пробил штанину и ушиб локоть.
Все это происходило на третьем этаже. И когда мы посмотрели, откуда и куда Щегула упал, нашему удивлению не было конца: он упал на груду битого кирпича со строительным мусором. И хоть бы хны! Только ушиб локоть и пробил штанину. Мы тут же забыли о новоселье и стали пить за здоровье нашего героя — Щегулы.
Вот вам и новоселье...
Еще одна история, связанная с новостройкой, о которой в свое время знала вся Москва.
Другой мой приятель получил новую квартиру. Пригласил гостей на новоселье, и один гость оперся о стену. А стена стала падать на улицу. Гость успел вовремя отскочить, а мы увидели, что в стене нет целого блока. При строительстве, когда устанавливали эти бетонные плиты, блок только прихватили сваркой, но забыли потом как следует приварить. Если кто не верит в эту историю, может убедиться в ее правдивости сам. Это в Марьиной Роще. Там стоит дом, у которого на торцевой стене видны остатки восьми (! ) балконов. Когда-то там действительно были нормальные балконы — на глухой торцевой стене!!!
Фотографии этого чудо-строительства были опубликованы не только в «Крокодиле», но и на страницах ведомственных журналов под рубрикой «Что бы это значило?». Иностранцы не верили фотографиям и приезжали своими глазами посмотреть на такое чудо. В самом деле, убеждались они, — на глухой торцевой стене восемь балконов. Естественно, без выхода на них. А откуда выходить-то?
И тогда иностранцы окончательно уверовали в существование странной и загадочной русской души.
Рассказал мне как-то приятель одну историю, которая приключилась с нашим известным актером Николаем Афанасьевичем Крючковым. Когда он был в Индии на Международном кинофестивале, то, хорошо угостившись у гостеприимного Раджа Капура, вернулся в гостиницу с огромной гаванской сигарой в зубах, воображая Черчилля. С этой сигарой лег в постель и уснул. А ночью стал тлеть: у них там матрацы набиты сухой пахучей травой. Первым запах почувствовал его сосед по номеру, с которым он жил, не менее известный артист (к/ф «Цирк») Сергей Столяров. Залили все водой из графина, и получилась совсем неприглядная картина: грязь и чад.
В общем, назревал международный скандал: отель-то был президентским! Наш посол в Индии, к которому обратились друзья, не знал, что делать, и решил переждать какое-то время, чтобы выяснить, какие дипломатические шаги предпримет индийская сторона.
А оказалось все проще простого. Когда убитые горем Крючков со Столяровым открыли дверь в номер, то поразились: будто ничего и не произошло: все чисто, прибрано и вместо паленой гари пахнет индийскими благовониями.
Это у них — в азиатской стране, а у нас, в полуевропейской, в наших гостиницах актеры горят постоянно, и никто о международных осложнениях даже не думает и ни о каких санкциях не помышляет. И не по причине деликатности жилищной администрации, а благодаря находчивости самих погорельцев.
Расскажу в связи с этим лишь о двух историях, которые мне запомнились.
Был у нас в театре на Малой Бронной замечательный артист Саша Юдин по прозвищу Лемур, потому что он все делал как-то заторможенно, как лемур где-то на Мадагаскаре, который медленно лазит по деревьям и лениво срывает листочки. Между прочим, Саша был из какой-то старой аристократической семьи, и, когда он называл фамилии тех, кто был близок с их семьей, можно было представить внушительный круг их знакомств.
У Саши почему-то никогда не было никаких денег, но при этом он умел сохранять аристократическую независимость. Он, например, переходил улицу там, где ему хотелось, не обращая внимания ни на светофоры, ни на постовых. Вот они с Геннадием Сайфулиным переходят улицу где не положено, и раздается милицейская трель. Они подходят к милиционеру, и тот говорит:
— Будьте добры, заплатите штраф.
Лемур оборачивается к Сайфулину.
— Слушай, отдай этому жлобу шесть рублей.
Гена, конечно, платит. У него и в мыслях нет, что Лемур отдаст ему эти три рубля.
Однажды он пригласил кого-то в ресторан:
— Пойдем, посидим часочек, расслабимся.
Почему бы и не пойти, если приглашают? И они пошли. Расслабились. И вот когда официант принес счет, Лемур повернул голову к своему товарищу: мол, чего не платишь? А тот:
— Саш, ведь ты меня приглашал!
— Да, но я не ожидал, что у тебя нет денег.
— Откуда? Ни копейки!
Пришлось им что-то оставить в залог и на второй день изыскивать средства. А вообще-то это был хороший парень и добрейшей души человек.
И вот как-то мы приехали на гастроли в Свердловск. Тогда появились модные американские сигареты «Астр». Наши сигареты постоянно гасли, и через несколько затяжек их приходилось снова прикуривать. А американские не гасли. И тут у Лемура случилось несколько свободных дней, и он праздно проводил их в своем номере, приглашая друзей и подруг. И вот как-то, оставшись один, он лег с сигаретой на кровать и уснул. Постель загорелась. И несмотря на то, что нижняя часть его тела начала уже поджариваться, он не просыпался.
Дежурная увидела, как из всех щелей его номера валит дым, и стала стучать в дверь. Никакой реакции — ни на стуки, ни на крики, ни на шумную панику в коридоре. Тогда она выбила дверь, и дым повалил в коридор. Саша приподнялся на кровати и удивленно спросил:
— Боже мой, что это? Пожар?
Подошел к телефону и стал тыкать пальцем в дырочки телефонного диска. Но ему никак не удавалось попасть в дырочки этого диска и вызвать пожарную команду. Дежурная между тем схватила кувшин с водой и стала заливать постель.
Все имело жуткий вид: сгорело одеяло, простыни, начал тлеть матрац и обуглилась царка — боковая доска у кровати. Начался жуткий скандал. А Сашку отправили в больницу, потому что ползадницы у него представлял один огромный пузырь. И потом разразился скандал уже на городском уровне — дошло до горкома партии. И там сказали, что эту труппу, которая чуть не сожгла гостиницу, надо гнать из города поганой метлой. В конце концов, дело с трудом, но удалось уладить, но предупредили, что в номер явится комиссия и обследует, как и что произошло. Директор в свою очередь заявил, что виновник происшествия уже уволен из театра и больше такого безобразия не повторится.
А в это время с труппой работал плотник, которого взяли на гастроли в качестве монтажника. Позже я узнал, что это бывший таксист, который сбил насмерть человека, но в этом происшествии его вины доказано не было. Тем не менее он сам решил год-два не ездить, пока не пройдет шок. И вот он пришел к Лемуру и сказал:
— Саша, зайди в магазин «Ткани», там есть полосатый материал, купи три метра и дай мне ключи от своего номера. А ты найди себе партнеров по бильярду и погоняйте в холле шары. Стучите, как можно громче шарами и как можно громче реагируйте на каждый удар.
Лемур так и сделал. Купил ткань и отнес ее в чемоданчике в номер. Отдал ключи плотнику. И собрал компанию бильярдистов. Стали играть. Все кричали, визжали, хохотали, короче, буйно резвились. А администраторша смотрела и ворчала:
— Господи, ну что это за люди! Ведь, паразит, чуть гостиницу не сжег, ползадницы у самого сгорело, а ему хоть бы что! Веселится еще!
Прошло часа полтора, наш плотник вышел из номера, незаметно передал ключи Лемуру и сказал:
— Саша, все в порядке.
Когда Саша вошел в номер, то увидел: матрац новый, стенка отполирована и следов пожара вообще нет! Остался только запах гари. И тогда Саша, то ли по совету товарищей, то ли по собственной догадке, обходит все номера и спрашивает:
— Ребята, у кого есть цветы?
А после каждого спектакля, как известно, артистам дарят цветы, а уж «звездам»-то — обязательно. И вот тихо-тихо в номер Лемура стали нести цветы. Саша взял у кого-то роскошную пижаму (своей-то у него никогда в жизни не было). И когда должна была прибыть комиссия, Саша был готов к ее приему.
Раздался стук в дверь. Саша спросил поставленным голосом:
— Кто там?
— Это комиссия.
И тогда Саша спросил:
— А скажите, пожалуйста, в комиссии женщины есть?
Из-за двери грубый голос ответил:
— Есть, есть! Женщины тоже есть!
И Саша сказал:
— Я не могу вас так принять, я еще в постели, я в пижаме.
Через короткую паузу ему сказали:
— Ничего. Открывайте.
Саша открыл дверь, и в номер вошла комиссия во главе с директором гостиницы, администратором, директором театра и какие-то чины местной власти. Все они как вошли, так и замерли. А Саша отбежал к кровати и лег в чужой роскошной пижаме. У кровати лежали книги по цветоводству, стояли вазы и банки с шикарными цветами, и все благоухало — все дезодоранты, которые были у дам, Саша опустошил.
Администраторша после короткого шока вдруг закричала:
— Нет, нет! Встаньте сейчас же! Встаньте сейчас же! — И к комиссии: — Он вчера бегал голый, звонил, пытался вызвать пожарную команду!
Саша, пожимая плечами, встал, а она сорвала с кровати одеяло, простыню, и все увидели совершенно новый матрац,
— А-а! — продолжала вопить администраторша. — Сгорела вся деревяшка!
Она перевернула матрац и увидела отполированную деревяшку. Наступила тишина. И в этой тишине раздался нежный шепот директора гостиницы:
— Вон отсюда, идиотка! — потом радушно улыбнулся артисту и сказал: — Товарищ Юдин, мы просим у вас извинения за эту дуру, которая доставила вам столько беспокойства. Я приношу извинения директору театра и всем артистам труппы...
— Ну, мало ли что бывает! — улыбнулся Саша. — Не будем на нее сердиться.
Директор театра остался очень доволен, что все так хорошо кончилось. Но он чувствовал, что ему все-таки надо на это как-то отреагировать. Он обратился в местком, а там были все Сашкины друзья, и все обошлось. Зато когда пришел другой директор театра, с Лемуром опять возникла ситуация. И его все-таки решили увольнять.
Тогда главным режиссером у нас был Александр Леонидович Дунаев. Я пошел к нему выручать Лемура. И не успел войти в кабинет, как он замахал руками.
— Дуров, все знаю, знаю, знаю, зачем вы пришли! И на эту тему не может быть никаких разговоров! Все! Хватит, хватит, хватит!
Я сказал:
— Александр Леонидович, ведь это замечательный парень. Уволите вы его из театра, он же погибнет. Он отличный актер, безотказный. Когда нужно, он на первой же пробе вводится в спектакль. Сколько раз он и меня выручал.
— Нет, нет, нет! Я непреклонен!
В общем, наш диалог продолжался довольно долго. Я его уговаривал, уговаривал и наконец почувствовал, что вроде бы склонил к тому, чтобы его не увольняли. Дунаев во время разговора ходил по кабинету и вдруг подошел к окну и, стоя ко мне спиной, сказал:
— Ну, Лев Константинович, вы попались! И я вместе с вами. Идите сюда.
Я подошел к окну и вижу: прямо против окна Дунаева стоит Лемур в позе известной тогда скульптуры «Пионер-горнист». Он стоял, запрокинув голову, только вместо горна он прижимал к губам горлышко бутылки с вином и опустошал ее с каким-то сладострастием.
— Александр Леонидович, извините, — сказал я и вышел из кабинета.
Вот так закончилась сценическая карьера артиста Саши Юдина по прозвищу Лемур...
Режиссеры Смирнов и Яшин снимали в Тирасполе картину «Пядь земли», в которой мне была предложена роль. Я приехал на съемки в тот момент, когда город находился в сложной ситуации: чрезвычайное положение, комендантский час и прочее. Там в это время разразился жуткий скандал. Первый секретарь горкома влюбился в жену второго секретаря и отправил его куда-то в командировку. А сам поехал с его женой за город развеяться. За рулем, конечно, он был сам. Они гуляли-гуляли по красивой пересеченной местности, пока не стемнело. Стояла тишина, и все располагало к интимной обстановке. И вдруг раздался жуткий металлический лязг и скрежет и пошли танки. Оказалось, что влюбленные забрели на танкодром, а у танкистов начались ночные учения, и боевые машины пошли с погашенными огнями. Кстати, на этом самом танкодроме мы снимали некоторые эпизоды картины.
Первый секретарь подхватил свою даму, они выбрались на шоссе, но машину свою не обнаружили. В город пришлось возвращаться на попутке.
Первый секретарь горкома был в то время царь и бог в своей епархии — его каждая собака знала. И слух о том, что он поехал с женой второго секретаря за город, сидя сам за рулем, а вернулись они на попутке, этот слух облетел город за мгновение.
Но в танковой бригаде, конечно, ничего об этом не знали, и учения шли своим порядком. Первый же танк наехал на горкомовскую «Волгу». Раздался дикий скрежет, и танкист, чтобы не навлечь на свою голову беды, проскочил дальше. А может быть, он просто не расслышал этот скрежет за грохотом мотора. И за этим танком прошлась по этой «Волге» вся танковая колонна. И только утром обнаружилась большая лепешка искореженного металла, на которой красовался именной знак — номер — горкомовского автомобиля.
Начался чудовищный скандал. И тут вернулся второй секретарь горкома, которому обо всем доложили. Он ворвался в кабинет первого, выхватил револьвер, а секретари тогда были вооружены, чтобы обороняться от любимого народа, и пытался застрелить своего соперника. Но то ли не попал, то ли вышла осечка, убийства не произошло.
И вся эта история дошла до Москвы. Приехала огромная комиссия разбирать этот чудовищный инцидент. Как писал наш великий поэт Некрасов: «Суд приехал, допросы, тошнехонько...»
Вот в это самое время мы и оказались в Тирасполе.
А в нашей съемочной группе оказался артист Витя Сускин — высокий красавец и очень-очень добрый человек. К тому же застенчивый, как девочка. Он никогда не участвовал ни в каких спорах, дискуссиях, интригах. Сам говорил мало, но любил слушать с замечательной, доброй улыбкой на лице. И вот как-то у него выдались свободные дни, когда он не участвовал в съемках. И Витя пошел гулять по городу.
А в этом городе через каждые десять шагов стояли бочки с сухим вином и палатки, в которых тоже продавали разных сортов сухие вина. Витя шел, улыбался прохожим, останавливался у каждой бочки, у каждой палатки, дегустировал вина и вернулся в гостиницу в умиротворенном состоянии.
А тут тоже появились эти неугасимые американские сигареты «Астр». Витя пришел в номер, закурил эту «Астру», лег на кровать и уснул.
Проснулся он от того, что стал задыхаться — номер был наполнен дымом. Гостиница была новая и, по всей видимости, рамы и двери были сделаны из сырого дерева, они очень плотно закрывались и дым в коридор не проникал. Когда Витя очнулся, то первым делом выпустил через фрамугу весь дым, залив предварительно диван водой. Но оказалось, что в середине дивана образовалась огромная дыра — огонь прожег диван насквозь.
В этот день я тоже был свободен и сидел в своем номере. И вот раздается телефонный звонок.
— Левочка, — спрашивает Витя, — у тебя есть хозяйственная сумка? Чем больше, тем лучше.
— Есть, — говорю, — но она с вещами.
— Освободи ее и зайди с ней в мой номер.
Я освободил сумку и пошел к нему. И тут вижу, идет еще один актер, и тоже с большой пустой сумкой. Я спросил:
— Ты не к Вите Сускину?
— Да. А ты не знаешь, в чем дело?
— Нет, но он просил меня прийти с большой сумкой. Ладно. Дошли до двери, постучались, и Витя открыл дверь. Мы увидели на полу аккуратно сложенные кусочки дивана, аккуратно сложенные пружинки, а Витя допиливал последние части этого дивана.
— Я уже кое-что отнес, — сказал он, — а теперь мы сложим остатки в ваши сумки, и отнесите их, пожалуйста, на стройку — это через квартал. И выбросьте там все это через забор.
Мы сложили все, что могло поместиться в сумки, дошли до этой стройки, перекинули мусор через забор, вернулись и увидели, что Витя подмел уже пол, опилки собрал в кулечек, свернул остатки пружинок, положил в наши сумки и тщательно протер мокрой тряпкой пол.
— Ну вот и все, — удовлетворенно сказал он. — Дело сделано...
И в самом деле, никакого шума и скандала по этому поводу не было — на отсутствие дивана просто не обратили внимания.
Через какое-то время я встретил Витю на улице Горького. Мы обнялись, разговорились.
— А знаешь, Левочка, — сказал он, — я ведь из профессии ушел — я теперь не актер.
И я подумал, что это каким-то непостижимым образом связано с той историей, и сказал ему об этом. Как ни странно, я оказался прав.
— Вот ты помнишь, — сказала он, — как вы помогли мне тогда в Тирасполе. Так вот в тот день, когда мы уезжали из города, ко мне зашла администраторша. «Товарищ Сускин, — сказала она, — а вот тут...» — и показала пальцем на то место, где стоял диван. Я не выдержал, перебил ее и крикнул: «А что я его — съел?! « Она растерялась, пожала плечами и ушла. И вот тогда я понял, Левочка, что артист-то я никудышный. Я даже не умею слушать. Я ведь даже не дослушал ее, а уже закричал. Вот тогда я и понял: ни на сцене, ни на экране мне не место... Сейчас я работаю по другой профессии, а по какой — не скажу. Может быть, ты обо мне еще услышишь.
И, расставаясь со мной, он так же, как и раньше, добро и широко улыбался. А я понимал, конечно, что шрам-то в душе его остался, потому что кино такое же заразное дело, как и цирк. Но об этом я уже много раз и писал и говорил. Очень трудно покидать и то и другое. Очень...
В свое время блистал знаменитый динамовец Олег Лапшин. Потом он стал тренером «Динамо». А я в течение многих-многих лет дружил с его сыном Олегом, который обладал удивительно неуправляемым характером. Он прекрасно пел, играл на гитаре и был душой любой компании. Абсолютно бескорыстный человек с какими-то разгульными цыганскими замашками. Его то ли дед, то ли прадед был хозяином спичечной фабрики. Спички Лапшина продавались по всей России.
Однажды звонит Люся, жена Олега, и сквозь слезы говорит:
— Левочка, Лапша пропал...
— Успокойся, — говорю, — сейчас буду звонить по больницам, по моргам. Найдем твоего Лапшу.
Конечно, нигде Лапшу я не нашел. Не нашла его и Люся. А через неделю она опять звонит:
— Левочка, Лапша нашелся! От него пришла из Кишинева телеграмма: «Играю в Кишиневе деньги выслал целую Лапша».
Как потом выяснилось, шел Олег по улице Горького и повстречал знакомого тренера. Обнялись, поговорили о том о сем, и тренер спрашивает:
— Ну, как ты сейчас, играешь?
А Олег в свое время играл в «Динамо», потом получил травму и долгое время спортом не занимался.
— Да нет, — говорит Олег. — Как-то я отстал от этого.
— А поехали ко мне в Кишинев играть?
— Когда?
— А сейчас! У тебя паспорт с собой?
Олег нащупал в кармане паспорт.
— Со мной, — говорит.
— Ну и полетели!
Так он и оказался в Кишиневе. Будто так все и должно было быть.
Другая история была связана с моими поминками.
Поднимаюсь я в метро по эскалатору, и вижу, как на соседнем спускается Люся Лапшина. Когда мы поравнялись, она подняла голову, увидела меня, и глаза у нее стали квадратными. Я думал, она упадет в обморок. И у меня мелькнула догадка. Я показал на себя и крикнул:
— Что, умер? -И она кивнула.
А вечером раздается в прихожей звонок. Я открываю дверь и вижу перед собой Олега.
— Ты что, похоронил меня? — спрашиваю.
— Не сердись. Ну загулял. А когда пришел домой, Люська спрашивает: «Где был?» — «Да подожди, — говорю, — горе-то какое: Дуров умер. Там дома у него все плачут». Она поверила и тут же заплакала. Поставила бутылку, я выпил и тоже заплакал.
Короче, помянули тебя хорошо. А сегодня она едет в метро и видит тебя живого и невредимого! Вот я и приехал отпраздновать твое воскресение. Позволишь?
Ну что делать с таким замечательным человеком!
Наверное, только в нашей стране существует неистребимая любовь к партиям. Не к объединениям, не к обществам, не к союзам, а именно к партиям, и непременно — «нового типа». Просто какая-то патологическая тяга к этому сообществу. Иных хлебом не корми, но дай организовать какую ни на есть, но — партию!
Когда некие остроумцы организовали и официально зарегистрировали «Партию любителей пива», бывший секретарь Кунцевского райкома партии Москвы, давно спившийся, был возмущен таким вероломством.
— Эстеты, мать их! — гремел он в узком кругу единомышленников-собутыльников. — Деньги им девать некуда, так они их на конскую мочу переводят! Товарищи, предлагаю тост за партию нового типа: «Партию ползунов-сорокаградусников»! Бросим клич, и под наши знамена встанет вся многострадальная Россия!
Дядя Саша, его первый сподвижник, бывший инструктор райкома, поддержал идею и сразу же внес предложение:
— А знамя оставим наше — красное! Да и гимн уже есть, — и он прокуренным голосом пропел на мотив «Песни о Щорсе»:
— Не стыдитесь, пьяницы, носа своего:
Он ведь с красным знаменем цвета одного!
Э-эй, э-эй, эх, цвета одного!
Они допили бутылку и стали обсуждать программу и устав партии нового типа.
Когда я писал «Кое-что о зубах», то упомянул там без имени поэта-сатирика, который сочинил на поэта Безыменского злую эпиграмму:
Волосы дыбом, зубы торчком:
Старый мудак с комсомольским значком.
Старый комсомолец не остался в долгу и незамедлительно ответил в раздраженном тоне:
Сам горбат, стихи горбаты.
Кто виноват? Жиды виноваты!
Да, Сергей Васильевич Смирнов был горбат, но это не помешало ему всеми правдами и неправдами добиться зачисления в действующую армию в первые же дни войны. О том, как он воевал, свидетельствовали боевые награды, которые щедро украшали его далеко не богатырскую грудь.
Ну а уж его стихи «горбатыми» называть было просто грешно: его эпиграммы и четверостишия били всегда без промаха. Ему не нужно было даже называть объект своих стихотворных шаржей, их герои всегда были узнаваемы. Ведь тот же Безыменский сразу узнал себя, хотя и не был назван.
Когда проходил очередной съезд Союза кинематографистов, Смирнов присутствовал на нем в качестве специального корреспондента журнала «Крокодил». И вот однажды после заседания делегаты увидели в фойе, рядом с рестораном, выпуск «Молнии». На доске висел лишь один листок с эпиграммой сатирика:
<_>В одном питейном зале
<_>Сидели два знакомца.
<_>«Ха-ха, — они сказали, -
<_>Мы своего доПьемся! «
После этого все стали гадать, кого же имел в виду Сергей Васильевич. Но поскольку таких было много, споры не утихали до завершения съезда.
Не забыл поэт и о себе, любимом.
Наверное, каждый из нас задумывался о своем будущем. Вон старого летчика Росинского очень даже волновало, где его захоронят. Хотя, казалось бы, а не все ли ему равно? Люди поскромнее хотят знать о своем будущем при жизни. Они обращаются к гороскопам, провидцам, колдунам. Как, например, князь Олег:
«Скажи мне, кудесник, любимец богов, что сбудется в жизни со мною?»
А люди еще скромнее выбирают себе прорицателей по чину. Поэт Сергей Смирнов обращался к своему непосредственному начальнику — Первому секретарю Союза писателей СССР, который по своей-то уж должности должен был знать всё и вся о своих подопечных. И Сергей Васильевич смиренно спрашивал:
Скажи мне, Фадеев, любимец ЦК,
Что в жизни случится со мною:
Иль шумно меня вознесут в облака,
Иль тихо — смешают с говною?
Что ответил ему «любимец ЦК», неизвестно. Не будем гадать и мы.
У странных людей и странный образ мышления. А иначе чем бы им и отличаться от людей без комплексов? Вот они и отличаются тем, что очевидное превращают в невероятное. Это нам, привыкшим к стереотипам, так кажется. А для них это означает: найти в вещах и понятиях первоначальный, истинный смысл. Скромно говоря, поставить мир с головы на ноги.
Я вспомнил несколько мудрых мыслей этих странных и предлагаю их вниманию читателей. Может быть, это подвигнет их на собственные странные размышления.
Я плохо знаю нетленное учение Маркса-Энгельса. Как-то сразу догадался — это не для меня. Но одна фраза из этого учения мне очень запомнилась: «Пролетариату нечего терять, кроме своих цепей».
Я спросил у деда:
— Дед, правда, что революция с вас цепи сорвала?
— Да, внучек, — ответил он. — Вот здесь у меня были часы на золотой цепи. Теперь их нет.
Один старый актер, помыкавшись тринадцать лет по сталинским тюрьмам, лагерям и ссылкам, как-то заметил, пытаясь быть мужественным:
— Если б я не был битым-перебитым, я бы, не задумываясь, сказал, что у нас и в правительстве, и в Думе, и на самом верху тьма долботесов. Но я не скажу этого: я слишком уважаю традиции культа личности.
Думаю, что поговорку «Была бы шея, а хомут найдется» придумали лодыри. Шею обычно подставляют очень трудолюбивые люди, которые хотят, чтобы на них был хомут. Да и хомут — это не так плохо. Я хочу сыграть роль, я хочу, чтобы роли мне давали! А без хомута что же делать? Резвиться жеребенком на поляне всю жизнь?
Хомут — это необходимая вещь, без нее еще никто не обходился.
А вот поговорку «Всяк сверчок знай свой шесток» придумало начальство, чтобы при случае унизить человека, стоящего на ступеньку ниже.
Я никогда не позволял никакому начальству говорить со мной свысока, особенно раньше, когда начальство любило разговаривать с тобой снисходительно, сверху: «Ну, Дуров, ты замечательно играешь! « — и стучали по плечу. Я разворачивался и ударял гораздо сильнее.
Все пугались:
— Что ты делаешь? Это же секретарь райкома!
А мне было начхать. Я никогда не был ни в какой партии и к тому же не выношу панибратства.
Бармен-философ в Доме журналиста как-то глубокомысленно изрек:
— Женщины не могут не разговаривать, и если мы их не слышим, значит, они шепчутся, — и, болезненно скривившись, покосился на угловой столик, за которым сидела его жена с подругой, и они подставляли друг другу уши.
Ах, как ему хотелось услышать, о чем они говорят!
У итальянцев есть хорошая поговорка: «Стариков нужно убивать в детстве». Звучит страшно. А на самом деле ее нужно понимать так: каждый человек должен ощущать себя ребенком до старости, до преклонных лет.
Есть хорошая русская поговорка: «Всяк кулик свое болото хвалит». А чего — чужое, что ли, хвалить? Правда, надо помнить, что у кого-то есть болото, где и камыши повыше, и ветер в них шумит музыкальнее, и лягушки там позеленее...
Надо любить свое болото!
Странно, но у меня совершенно отсутствуют два качества: я не знаю, что такое хотеть спать, и не испытываю чувство голова. Никогда!
Тем более странно, что детство мое пришлось на очень голодные годы. Я, как и все пацаны, носил с собой в кармане кусок жмыха, курил листья, чтобы как-то забить чувство голода. Но мы были мальчишками, росли, когда всегда жрать хочется. А сейчас я совершенно безразличен к еде. Почему?..
Меня всегда возмущала поговорка «Голь на выдумки хитра». А почему обязательно голь? Что же ты себе — на кафтан не заработаешь? Я не люблю нищих. Подаю, конечно, но в душе знаю, что одетые в камуфляжи — это совсем не «афганцы». Да не пойдет «афганец» клянчить! Ведь есть артели для инвалидов, для слепых — можно заработать. Мы сами стимулируем эту голь на выдумки.
Нищенство, бомжи — это профессия, образ жизни, который многим нравится. Такие люди есть везде, во все мире. Вот я был в Нью-Йорке. Пожалуйста: Гарлем — грязь, срач, банки-склянки, сожженные дома, наркота. Через три метра — итальянский квартал: чистота, ресторанчики, серенады, запах кофе, травка на газонах. А в Канаде этой голи платят пособие и ежедневно привозят матрасы, чистое белье, пожрать и выпить в пакетах, чтобы она не была социально опасна.
Я не уважаю голь. После войны наши стали разбирать трофеи из Германии и увидели, что одежда, белье — все было в заплаточках. Аккуратные немцы следили за тем, чтобы не представлять собой голь. Да и наша аристократия в эмиграции жила в бедности, но никогда не опускалась до уровня голи.