МАСКАРАД

Это было на вечере у знаменитого писателя, и это было с самим знаменитым писателем. Очень долго маски заполняли все комнаты, и зеленую гостиную, и кукушкина цвета столовую, и даже розовый, по прихоти своего владельца, кабинет, и, вероятно, в коридоре жались маски, и на кухню проникали маски: мало ли что кого интересует в квартире знаменитого писателя? И все они были вовсе не театральными, прекрасными и в уродстве и красоте масками, а самыми житейскими, пошлыми, толстыми, потными, назойливыми масками. И потому неприятны были поцелуи, доносившиеся откуда-то из-под рояля, и сплетавшиеся кое-где руки, и торчащие плечи женщин, и мутные у всех глаза.

Если бы сам хозяин не был такого высокого роста, такой рыжей масти и такого ржущего голоса, погиб бы он наверное, как несчастный Лоренцо, чье имя было в то давнее время у всех на устах.

Но, благодаря этим своим качествам, он ловко и сильно пробирался между гостями, затрагивал приятных, щекотал в знак поощрения за ослиным ухом своего издателя, несколько смущенного таким блестящим обществом, ласкал и прижимал к себе свою жену всякий раз, как встречался с ней, и чувствовал себя настоящим хозяином, как чувствует себя хозяин ночлежки над своим пятачковым сбродом.

Кроме своего роста, масти и голоса, он был горд еще своим последним романом, где сложено было в героя немалое количество человеческой пошлости.

Уж такова была страна, что героическое выращивала только пошлость. Иные почвы еще в дремотном состоянии пребывали.

Фамилия героя была откровенной, как и все у этого писателя. Фамилия его была Героев.

Критики уж создали слово «героевщина».

Юные смокинги, изменяя своим невестам, уж говорили про себя:

— Да, я жертва среды! Во мне много героевщины.

Писатель хорошо знал, что он может быть гордым. Еще лучше знали это маски и пресмыкались перед ним, каждая сообразно своему уменью и надетым на себя в этот вечер качествам.

Все было выпито, съедено, спето, станцовано, сказано, оставалось еще попресмыкаться на прощанье. Был это сочельник, и величавую елку обобрали на память до зелени. На каждой маске висело что-нибудь, взятое с елки: чертик, звезда, орден, золото, вата.

— Уходите скорей! — думал хозяин, тоскуя от уверенности, с какой висели шубы в передней.

Скоро должно было светать первым зимним серым светом, от которого далеко еще до белого света.

Произошел как будто бы такой торг:

— Уходите! — еще раз подумал хозяин.

— Мы еще веселиться хотим, — ответили гости.

— Пожалуйста, уходите!

— Хорошо, мы уйдем, только с условием.

— Принимаю.

— Мы уходим, но оставляем одного из нас. Депутата нашего. Душу нашу.

— Зачем?

— Выразить вам наши чувства.

— Растроган и согласен.

И, действительно, как будто заключили такой или подобный торг.

Бесшумно дамские ножки нырнули каждая в свою калошу, обмотались шарфы около шей кавалеров, накрылось все шкурами и сукнами и вывалилось все на снег в лапы извозчиков, впустив свежий холод в нечистое тепло комнат. Долго еще хлопали кожаные рукавицы извозчиков, разбирая кучу.

— Где ж депутат? — недоумевающе ходил писатель по квартире. — Или ничего этого не было?

И он вошел в розовый свой кабинет.

Навстречу ему протянулась рука из-за его письменного стола, с кресла, в котором он сидел обычно, совершенно так же подавая руку посетителям, принимаемым по необходимости.

Лицо сидящего не было видно ясно, и вообще он не бывал виден весь сразу, а поочередно высовывалась та или иная часть его тела, в которой являлась надобность. Менялись точно так же его костюмы: рукав протянутой руки был сюртучный, но весь костюм арлекинский, и даже чуть звенели бубенцы. Потом вдруг вырезывалось декольте, и ручка становилась тонкой и томной, но тотчас же все обрастало рыжим волосом, а голос становился неприятно знакомым. Голос менялся, как и все, от дисканта до баса, от девичьего, почти детского, до пьяно-старушечьего, от юношески-восторженного до цинично-стариковского.

— Садитесь! — сказал сидящий писателю.

— Вы депутат? — спросил писатель, невольно садясь в кресло посетителей.

— А вы не узнаете меня? — спросил сидящий каким-то очень сложным голосом, как аккорд всех клавишей фортепьяно. Услышал в нем писатель и ноту давнего своего детства, и лет скитания, и первой любви и первого разврата, и еще целый сонм голосов, слышанных не то наяву, не то во сне.

— Кто вы? — спросил он серьезно.

— Ха-хи, ха-хи! — раздался ему в ответ кашляющий смех, и он с ужасом увидел перед собой Мери Омутовскую, героиню старого своего романа. Она обмахивалась веером. Она состарилась. Но скверная ее красота была во всей еще силе. Но в ее лице он видел свое лицо, свое молодое лицо, каким оно было тогда, когда он писал этот роман.

— Кто вы? — переспросил он тише.

— Вот так, вот так! — защелкал бичом педагог одного рассказа и, защемленные невидимыми коленками, закричали дети. И нестареющее еще лицо писателя смотрело на него самого из морщин и складок педагогической рожи.

И он уж не спрашивал в третий раз: «Кто вы?», а только смотрел жадными глазами, как менялись перед ним видения то живых людей, то созданных им образов, то сегодняшних грубоощутимых масок, то промелькнувших некогда в сознании обликов.

И во всех видениях неизменно явным было его собственное лицо.

В бесконечную пытку грозило обратиться это мелькание, и, вскочив, он бросил тяжелым, темным колоколом, моделью кремлевского Царя-колокола, в то место, где являлись призраки.

С тяжким звоном упал колокол, подзванивая осколками.

Теперь по обе стороны стола сидел он сам, знаменитый писатель, и протягивались, две его руки к двум его телам, показывая:

— Садитесь!

Это было лучше, и можно было минутами себя обманывать, что сидишь не на месте посетителей и видишь перед собой очень похожего на тебя человека.

При некотором же усилии можно было просто думать, что разговариваешь с самим собой в полном одиночестве.

— Итак, вы душа моих гостей?

— Я душа ваших гостей. Только давайте говорить на «ты».

— Ты душа моих сегодняшних гостей?

— Я душа всех твоих гостей.

— И моих творений?

— И твоих творений.

— И, значит, ты моя душа?

— Я твоя душа. Только давай говорить на «я».

— Я моя душа?

— Я моя душа.

— Моя душа — мои творения?

— Моя душа — мои творения.

— Моя душа — мои гости?

— Моя душа — мои гости.

— Я — мои гости?

— Я — мои гости.

— Это невыносимо.

— Выношу.

— Я не могу жить больше.

— Живу.

— Я не напишу ни строки больше.

— Напишу.

— Я ухожу!

— Ухожу.


Когда жена, кончив предутренние распоряжения, вошла к нему в кабинет, писатель стоял у двери, комкая в руках чью-то визитную карточку. Напряженное лицо его было бледно, и чего-то никак не могла сообразить его гордость.

— Что это? — спросила жена.

И, переняв карточку, она прочла:

Герой Героевич Героев.

А на другой ее стороне имя, отчество и фамилию своего мужа.

— Какая глупая шутка! — сказала жена. — Кто это тебе дал?

— Не знаю.

— А с кем ты прощался последним?

— Не помню.

— Вот что значит устраивать маскарады!

И она досадливо хотела разорвать карточку, но писатель удержал ее и сказал для нее загадочно:

— Не мы устроили этот маскарад.

Впрочем, ее уж отвлекла новая дерзость масок: разбитый вдребезги колокол, точная модель кремлевского Царя-колокола.


Загрузка...