Часть первая Между историей и географией

У футуристических прогнозов есть общее свойство. Они никогда не сбываются. В ход четко расчисленных событий вторгаются случайности; случайности складываются в систему; система оказывается сильнее прежних раскладов. Пророк разводит руками, показывает на небо и пафосно ссылается на Провидение.

Поэтому я не делаю прогнозов. Я лишь пробую понять, с какими вызовами столкнется – и уже сталкивается – Россия в этом веке. Размышляю: какие ответы будет нам подсказывать великая сила культурно-исторической инерции и сегодняшнее состояние общества. Строю осторожное предположение: какие возможности развития, какие потенциальные сценарии движения имеются у нас в запасе. И высказываю некие пожелания, которые то ли исполнятся, то ли пойдут прахом.

Нефть и дух: начало XX века

В начале прошлого столетия европейские вкладчики скупали российские акции, гарантированные царским правительством, закладываясь на сверхдоходы от вложений в первую русскую нефть. Над самодержавным устройством акционеры хихикали: устарело. Но в общем-то не возражали: если в медвежьем углу порядок может навести лишь самодержец, пусть будет так; по крайней мере, для Европы безопасней русские монархи, чем непредсказуемый русский народ. В это же самое время европейские интеллектуалы, от Шпенглера до Верхарна и Рильке, связывали с Россией иные надежды. Они мечтали о том, что свет воссияет с Востока, ex oriente lux; что западные культуры, в которых интерес возобладал над идеалом, получат духовный импульс для внутреннего развития, отменят или, по крайней мере, отсрочат надвигающийся «Закат Европы».

Итог хорошо известен. Тот, кто делал ставку на железную дисциплину царской власти, проиграл. Мы впали в бешенство коммунизма, понапрасну растратили свои гигантские силы и показали миру пример того, как нельзя вести себя в истории. За исключением краткого отрезка времени – Великой Отечественной, когда, по словам Пастернака, возобладало народное чувство свободы; оно и позволило одержать великую победу. Зато в науке, технике, культуре наши достижения были несомненными, вдохновляющими, позитивными и оказавшими влияние на мир. Фантастические ожидания европейских интеллектуалов оказались чуть реалистичнее, чем пустые расчеты прагматиков; впрочем, они понимали под русской духовностью нечто иное.

Дух нефти: начало века XXI

Кажется, теперь никто не ждет от России, что – ex oriente lux. Ждут совершенно другого. Во-первых, того же, чего ждали ровно сто лет назад: серьезного экономического роста. Не такого бурного, как в Китае, и все же. Ясно, что российская экономика давно уже преодолела состояние клинической смерти; несмотря на свой сырьевой характер, она может и будет претендовать на четвертую-пятую позиции в мировой табели финансовых рангов, вслед за Китаем, Индией, Бразилией, Америкой и объединенной Европой. Более того, одним из главных мировых ресурсов в ближайшие годы станут запасы пресной воды, и экономический статус России с ее сибирскими реками и озером Байкал после 2030 года должен возрасти многократно.

Чего еще ждут? Ждут исполнения особой геополитической миссии. Это миссия равновеса, территориального баланса между слишком бурно растущим Китаем и чересчур медлительной Европой; так в Средние века Русь держала баланс между европейским пространством и татаро-монгольскими ордами. Ждут, что она возьмет на себя роль посредника во взаимоотношениях между сильными странами «золотого миллиарда» и слабыми странами Востока и Юга. Именно потому, что Россия конца XX века принадлежала к лагерю слабых, а Россия 30-х годов XXI столетия будет принадлежать к лагерю сильных, ей внутренне понятна логика и тех и других.

При этом никто не ставит на то, что Россия естественно встроится в состав Европы, станет закономерной частью европейского и – шире – западного пространства. Всеобщий посредник – да, безупречный поставщик ресурсов – да, территориальный буфер – да, равноправный участник европейского процесса – нет. Если Россия XXI века согласится принять предлагаемые правила игры, Запад охотно закроет глаза на недемократичность ее внутреннего устройства. На словах – ворчание ягнят; на деле – молчаливый сговор приятия. Потому что никто не верит в привычку россиян к ответственной свободе. Русские авторитарии умеют договариваться; если они не претендуют на мировую гегемонию, то их политика предсказуема и стабильна. Ближайший экономический сосед Европы при определенных условиях может быть надежным энергетическим партнером, но не может жить в условиях полноценной демократии. И это положение будет сохраняться как минимум в течение полувека.

Этого – ждут. А чего боятся?

Авторитарность: слово дико, но мне ласкает слух оно

Боятся новых проявлений имперского инстинкта. Западным партнерам бесполезно объяснять, что недавние конфликты «Газпрома» с Украиной и Белоруссией были а) следствием финансовой борьбы с ненадежными посредниками, б) изощренной формой мести со стороны ревнивой политической элиты за то, что Украина и Белоруссия вышли за пределы российского влияния. Партнеры видели в происходящем нечто иное: государственная монополия ставит на колени соседние экономики; кто сможет помешать «Газпрому» точно так же обойтись с Германией, Францией и другими потребителями российского газа, если возникнет конфликт или хотя бы появятся основательные разногласия между Москвой – и Берлином, Москвой – и Парижем?

Боятся роста военной силы, который сопровождается отчетливо выраженной претензией на серьезную роль в мировой политике. Ни у кого нет уверенности, что эта, пока еще умеренная, претензия не перерастет в нечто большее и по-настоящему опасное; что советская привычка доминировать не возобладает в действиях новой России. Почти никто не думает о том, что милитаризация российского политического сознания – в той же мере следствие советских комплексов нынешней власти, в какой прямой результат недальновидных решений западных элит, не пожелавших интегрировать слишком сложную и амбиционную Россию в запутанные внутриевропейские, внутриатлантические отношения. Говорят, что ранний Путин, еще не оглушенный Бесланом и не ошарашенный историей с полонием, предлагал на закрытых переговорах в конце 2001 года пригласить ядерную и гигантскую Россию в НАТО (именно пригласить, а не поставить в общую очередь); в ответ он выслушал холодную лекцию о важности демократических процедур – и сделал определенные выводы. Некоторые из них, боюсь, что далеко не все, он впоследствии огласит в своей нашумевшей Мюнхенской речи.

Боятся и того, что силовая составляющая в российской внутренней политике в течение следующих четырех–восьми лет окончательно сметет остатки демократии 90-х и даже мягкий авторитаризм 2000-х. Сметет – и перекинется на сопредельный мир. Так что ядерный скандал с полонием в центре Лондона покажется детской шалостью.

Наконец, смертельно боятся противоположного сценария. Что в результате внутриполитических неудач или резкой смены мировой экономической конъюнктуры ядерная Россия катастрофически ослабнет, утратит управляемость и снова начнет разваливаться, как развалился Советский Союз. И если процесс распада СССР удалось удержать в относительно мирных рамках, то сейчас никто таких гарантий уже не даст. А это значит, что по всему периметру российских границ возникнет зона отчуждения; сопредельные страны окажутся в тотальном экономическом и военном проигрыше, ибо все российские риски станут их собственными рисками, а центральноевропейские державы поневоле будут играть ту самую роль геополитического буфера, которую сейчас они охотно готовы предоставить России.

Поэтому, повторяя вслух весь набор демократических штампов, многие западники внутренне уверены: умеренный авторитаризм больше всего подходит для диковатой России. Для ее культурно-политической традиции, которую модернизировать невозможно. Да и не нужно. Лучше, наоборот, ее подморозить. Потому что в отличие от полномасштабной тирании привычный и понятный русский авторитаризм не будет угрожать покою Европы, а в отличие от полноценной демократии позволит сохранить богатую запасами и при этом потенциально взрывоопасную территорию под надежным контролем.

Слишком многие хотели бы видеть Россию важной обочиной глобального мира. Развитой, но далее – не развивающейся. Участвующей в общих процессах, но не претендующей на заметные роли. Чрезмерной слабости России опасаются примерно в той же мере, в какой боятся ее излишней мощи; одинаково страшатся российской экспансии с позиций силы – и внутрироссийского раскола; критикуют за отступления от демократии, но в реальности предпочитают иметь дело с гуманной версией авторитарности. Потому что так удобней, предсказуемей, безопасней.

Империя после империи

А чего ждет от себя и чего боится сама Россия XXI века? Чтобы попробовать это понять, необходимо трезво и спокойно оценить ее сегодняшнее состояние.

Начнем с имперских комплексов.

Вычесть имперское начало из нашей истории, из нашей традиции – невозможно. Процесс расширяющегося объединения длился полтысячелетия; имперский характер русской культуры, в том числе культуры политической, начал складываться задолго до того, как Русь стала Россией, а царство – империей. Нравится это кому-то или нет, но в течение долгих веков формировалась привычка к бесконечному расширению, предпочтение общего – частному, державного – личному. И также всемирная отзывчивость. Масштабность. Открытость разным национальным мирам. Умение быстро перерабатывать чужое, делая его своим. Этот сгусток имперских идей, как сыворотка, воспроизводился в разных изводах русской культуры, от эпохи к эпохе приобретал новые формы, никогда не исчезая до конца. Даже в советское время.

Но в 1991 году, впервые за шесть веков, страна не просто потеряла отдельные территории. Она схлопнулась, сжалась. Без малейших шансов возобновить свою имперскую экспансию. По крайней мере в обозримой исторической перспективе. Русским школьникам следующих поколений придется объяснять, что «Севастопольские рассказы» Льва Толстого посвящены не украинской войне, а войне русской, потому что Крым когда-то был частью России; они будут верить, но с трудом. Так сейчас известный израильский ученый может – исходя из лучших побуждений – подтверждать «Крымскими сонетами» малоизвестного еврейского поэта XIX века нехитрый тезис: вопреки устоявшемуся мнению, евреи не считали Украину «обителью зла», они любили ее, как свою вторую родину; с ходу сообразить, что Крым позапрошлого века не был Украиной, он уже не в состоянии, нужно лезть в энциклопедии[3]. Поменялся вектор нашего развития; если раньше главной задачей было постоянное расширение вовне, то теперь появилась объективная необходимость удерживать территорию от потенциальной угрозы дальнейшего распада.

Другое дело, что все эти грандиозные процессы протекали на фоне полного коллапса экономики, морального ступора отечественной интеллигенции и обманчивой восточной политики Европы и Америки. Колоссальные идеологические и психологические последствия для настоящего и будущего страны были неизбежны. Многие восприняли драматическую трансформацию государства как его полноценную гибель без возможности восстановления. Значительная часть элит, даже вовлеченных в процесс преобразований, считала и считает подписание Беловежского договора и роспуск СССР предательством, причиной главной геополитической катастрофы XX века. В итоге идеи федеративного существования большого многонационального государства так и не стали новой основой политической культуры.

Последствия этого мы ясно видим сегодня. Государственные институты восстановлены в правах, достигнуто общественное спокойствие, экономика работает. Но одновременно строится предельно жесткая вертикаль власти, последовательно уничтожается местное самоуправление, выборы подконтрольны, все сколько-нибудь влиятельные медиа подмяты государством, а процесс назначения нового правительства – достаточно либерального по своему основному составу – превращается в подобие фарса а-ля Леонид Ильич Брежнев. Так молодой федерацией не управляют. Так управляют именно империей эпохи заката.

Что же до отношений с миром и массовых представлений о Западе, то искусственно создан и рутинно поддерживается образ России, окруженной тотально враждебным ей миром; этот мир спит и видит, как бы лишить страну ее суверенитета, ввести в ней «внешнее управление». Плацдармами для коварных западных инструкторов служат страны-сателлиты, прежде всего Грузия и государства Балтии; традиционно враждебна Польша; выход один – наращивать и совершенствовать оружие, использовать природные ресурсы для политического воздействия, а не только для зарабатывания денег, искать союзников в лучшем случае среди азиатских тигров, а в худшем – среди энергетических монстров вроде Венесуэлы.[4]

Все это так. И тем не менее Россия, в отличие от Союзной Югославии, удержалась от самого опасного из имперских соблазнов, который подстерегал ее на сломе эпох: не начала военные действия против «беглых» республик. Чеченский синдром, при всем его ужасе, так и остался локальным явлением, не дал метастазы по всему периметру границ. Да, наши военные подыгрывали Абхазии и Южной Осетии в их конфликте с Грузией. Но полномасштабной войны с Тбилиси не было. Да, мы поставляли вооружение в Карабах и тайно торговали оружием в Приднестровье. Но непосредственного, организованного, армейского участия в боевых действиях за пределами России не принимали. Что сохранило стране шанс на иной вариант развития событий. Федеративный. Пускай не сейчас. Пускай не сразу. И навсегда осложнило имперский комплекс здоровым инстинктом общенационального самосохранения.

Это очень важно подчеркнуть. Полноценный носитель имперского сознания ставит величие Империи выше любых интересов, даже выше собственной малой жизни. Большинство россиян на словах требуют восстановления «Великой России», считают обширное пространство нашей основной исторической ценностью. Но на деле жертвовать чем-либо ради сохранения этого масштаба не готовы. А что это за общественная ценность, за которую нация не готова платить? Это не ценность, а фикция.

Более того – те самые элиты, которые всерьез говорят об угрозе «внешнего управления», сами по себе настроены глубоко прозападно. Им нужно, чтобы Россия была членом ВТО. Им нужно, чтобы их дети на равных правах с выходцами из лучших европейских семей учились в женевских лицеях и английских университетах, деньги вращались на мировых финансовых рынках, а частный визит за границу не заканчивался арестом в Америке и экстрадицией в Швейцарию, как это случилось с Павлом Бородиным и Евгением Адамовым. Нынешние наши властители – сторонники империи на словах, а может быть, и в мыслях, но глобалисты на практике. А Россия – федерация, до сих пор управляемая имперскими средствами, но уже не империя по своему духу. И значит, мягкий авторитаризм, который был бы так удобен для решения задач, поставленных перед Россией извне, совершенно не подходит для решения тех реальных проблем, которые она с необходимостью будет решать в обозримом будущем. Главная из этих проблем: как сохранить себя, свое историческое и культурное своеобразие – и не потерять свою великую территорию.

Сбережение себя будет гораздо актуальнее для России в XXI веке, чем экспансия в любых формах – не важно, военной, экономической или политической. Создать условия для политики сбережения, а затем их соблюдать – куда важнее, чем непосредственно влиять на ход мировых событий, напрямую нас не затрагивающих.

Что же это за условия?

Россия – существительное, русский – прилагательное

Сейчас в России живет около 144 миллионов человек. То есть примерно 2,5 процента от мирового населения. Территория страны при этом составляет около 13 процентов от всей мировой суши. Не 1/6, как во времена СССР, но тоже не мало. Гораздо больше, чем мы можем полноценно освоить и заселить. Соотношение численности и «метража» уже сейчас крайне неблагоприятное. Каждый, кто путешествовал по России, знает, что железно и неотменимо действует принцип «то густо, то пусто». Москва перенаселена, европейская часть заселена сравнительно плотно, а дальше – просторы, просторы, где очень красиво, но жить неудобно, бытовые условия неприемлемые, климат ужасный, дороги чудовищные, а трудовых ресурсов не хватает катастрофически.

Нужно еще учесть, что Россия исторически сложилась как страна одного города, втягивающего в себя, как воронка, главные людские, финансовые, культурные, научные, политические потоки. До революции этим «городом-воронкой» был Петербург; после 1918 года им стала и до сих пор остается Москва. Здесь давно уже наступила постиндустриальная эпоха, а большинство российских городов живет по индустриальным законам; в некоторых – не завершился еще доиндустриальный период. При этом пассивное большинство на Москву внимания не обращает и активно ее не любит; такой массовой нелюбви основной части страны к своей столице, боюсь, нигде больше не сыскать. Ситуация подобна гипертоническому кризу: мощный прилив крови к голове грозит больному инсультом, а глобальный отлив кров от других жизненно важных органов – анемией и атрофией.

Но впереди нас ждет еще более жесткая реальность. Смертность в России гораздо выше, чем в развитых странах, а рождаемость – гораздо ниже, чем в странах развивающихся. По среднему прогнозу ООН (2002) в середине столетия нас останется 101,5 миллиона. И – риск дальнейшего сокращения. Что из этого следует? Ну, разумеется, что нужно улучшать демографическую ситуацию, всячески поддерживать семью и т. д. – нынешние власти этим всерьез озабочены; это очень хорошо; спасибо Д. А. Медведеву за наше счастливое детство. Конечно, необходимо делать все, чтобы резко сократить смертность, создавая современную медицинскую систему и борясь с тяжелым пьянством. Но никто не в состоянии ответить, в какие сроки эти меры дадут желаемый результат. И осталось ли у нас в запасе историческое время на долгий путь медленных перемен.[5]

Скорее всего, такого времени – нет. Поэтому, не прячась от неприятной правды, нужно признать: Россия XXI века будет трагически выбирать между своей историей – и своей географией. Она либо рискует утратить свою идентичность, а может быть, и территорию, со всеми вытекающими неприятными последствиями для Европы и части Азии – потому что, перефразируя Жискара д’Эстена, Россия слишком большая, чтобы стать маленькой, – либо найдет такие гуманитарные решения, которые позволят ей сохранить свою цивилизационную основу, поменяв массовые идеологические стереотипы.

При 100 и тем более 90 миллионах населения, сконцентрированного в европейской части и неохотно обитающего там, где сосредоточены главные природные ресурсы, в том числе водные, мы не сможем избежать фактической колонизации. Не потому, что какие-то коварные силы за пределами России планируют ее захват. А потому, что свято место пусто не бывает; если один народ не справляется с освоением своей территории, она неизбежно достается другим народам. Уже сейчас деятельные, работоспособные и непьющие китайцы перетекают с Дальнего Востока в Сибирь и берут на себя исполнение самых трудных экономических задач – вплоть до зон рискованного земледелия. А Среднерусскую возвышенность все активнее осваивают выходцы из Средней Азии. Кому-то надо работать на многочисленных стройках, прокладывать дороги, выполнять тяжелые, непрестижные работы. Чем сильнее будет становиться российская экономика, тем больше будет дефицит рабочих рук.

При этом приезжие постепенно выигрывают главный тендер – на русскую женщину. С русской точки зрения у них есть один недостаток: они чужие. Но зато у них множество семейных достоинств: работают от зари до зари, любят детей и, повторяю, не пьют. И русские женщины неизбежно продолжат выходить за них замуж, потому что – а за кого же еще им выходить? От кого детей рожать? От чужих работяг или от своих бездельников? Боюсь, ответ очевиден. Дети от смешанных браков будут ощущать себя скорее китайцами, таджиками, узбеками, азербайджанцами, чем русскими. И мы оказываемся перед жестокой развилкой, как вставал перед роковым выбором герой русской сказки: налево пойдешь – голову сложишь, направо пойдешь – коня потеряешь. Если не ввозить в страну от 800 000 до миллиона мигрантов в год, мы не справимся с решением экономических задач, не сможем освоить свою гигантскую территорию и просто развалимся по причине чудовищной диспропорции между территорией, вытянутой на девять часовых поясов, и недостаточным количеством населения. Если же ввозить – через полвека Россия по своему этническому составу на 2/3 будет не славянской, а по своим культурно-историческим корням – не христианской и не европеизированной страной.

С подобной проблемой так или иначе сталкивается сегодня весь цивилизованный мир, все страны «золотого миллиарда». Но в России она будет обострена до предела. Во-первых, нигде больше проблема миграции не связана, по крайней мере потенциально, с вопросом о тотальной недозаселенности страны и о возможном пересмотре ее границ. Во-вторых, хотя Европа и жалуется на то, что «европоцентричные» семьи рожают куда меньше детей, чем приезжие, но нигде нет такого мощного двойного эффекта высокой смертности и низкой рождаемости на фоне все возрастающей миграции, как в России. В-третьих, и в-главных, в результате коммунистической катастрофы XX века и утраты имперского статуса Россия во многом потеряла свою собственную идентичность. Что значит быть сегодня россиянином? Внятного ответа на этот вопрос мы не получим. Что значит быть советским – понятно, что значит быть русским или татарином – более или менее, что значит быть москвичом, уральцем или сибиряком – сравнительно ясно. Но – россиянином?.. Молчание.

При таком положении вещей размывание этнокультурного состава несет в себе невероятно высокие риски полной, окончательной и катастрофически быстрой смены исторической и культурной принадлежности целой страны. Вполне возможна и даже весьма вероятна такая ситуация, при которой не традиционная российская цивилизация станет «плавильным котлом» или местом «мультикультурной» встречи самобытных народов, а ее саму переплавят в нечто совершенно иное. Повторяю: в нечто не европеизированное и не христианизованное. Потому что непонятно: в какое такое культурно-историческое вещество мы собираемся «переплавлять» приезжих? Или на какой собственной почве предложим им «мультикультурно» встретиться? Мы сами – из какого теста слеплены? Какие общенациональные ценности, какой набор простейших представлений о ключевых опорах жизни объединяет россиян поверх региональных, религиозных, национальных, социальных различий? Мы коллективисты или индивидуалисты? Республиканцы или монархисты? Мы за свободу или за жесткий порядок? Мы несем ответственность за Катынь, за пакт Молотова–Риббентропа, за внутренний геноцид собственного народа, осуществленный коммунистами и НКВД с молчаливого согласия большинства? Или мы гордимся государственным величием Сталина и готовы простить ему любые злодеяния только за то, что он превратил СССР в ядерную сверхдержаву? Ни один социологический опрос не даст внятного ответа; после распада СССР прежнее ощущение единой исторической нации распалось, а новое так и не возникло.

Поэтому наравне с задачей экономического роста минимум на 7,5–8 процентов в год (без чего Россия в XXI веке не удержит свои границы по экономическим причинам) мы в ближайшее время должны будем решить задачу гуманитарного самоопределения. То есть заново формулировать, кто мы, из каких корней растем, на каких базовых принципах готовы строить свою новую общероссийскую цивилизацию. В известном смысле такой же поиск новой наднациональной идентичности ведет сейчас единая Европа; но мы все же пока находимся на другой, предшествующей, стадии исторического процесса культурного самоопределения. Европа пытается прорисовать свой новый наднациональный образ из разнородной мозаики множества отчетливых национальных опытов; справляется ли она с поставленной задачей – другой вопрос. Но прежде чем заняться тем же самым, Россия должна будет пройти через этап переосознания своих национальных начал.

Иными словами, строительству единой общегражданской нации будет предшествовать неизбежный рост этнического национализма. Он был искусственно пригашен во времена империи, по инерции ослаблен и сейчас, но будет разрастаться тем сильнее, чем отчетливее россияне будут сознавать: империей Россия больше никогда не станет. Причем национальное чувство начнет обостряться не только у малых народов, но и у народа – русского.

Проходя через серьезные испытания 90-х, психологически травмированный чувством утраты империи и процессом полной смены экономических формаций, на протяжении долгих лет он осторожно определял свою национальную идентичность – через идентичность религиозную. Больше 70 процентов респондентов из опроса в опрос называли православие своей религией, хотя в церковь регулярно ходило и ходит не более 5 процентов населения. Это значило, что слово «православие» в ответах на опросы заменяло собою другие слова: «этнос», «народ». Я русский, следовательно, я православный. Я православный, следовательно, я русский.

Сегодня от этого «бокового» самоопределения русский этнос переходит к прямому осознанию собственной уникальности. Отчасти компенсируя этим национальным чувством последствия исторического травматизма 1980–1990-х. Первые намеки на то, что национальное, этническое чувство у русских пробуждается, уже ощутимы. Об этих умонастроениях говорят публицисты, этнологи, этнографы; с ними начинают вести осторожную игру политики. Наспех сколоченная Кремлем, организационно оформленная за три месяца до выборов 2004 года умеренно-националистическая «Родина» с ходу преодолела процентный барьер и попала в Государственную думу; администрация президента почувствовала, что выпускает джинна из бутылки, и фактически разгромила свое собственное детище на корню.

В гораздо более аккуратной и окультуренной форме, но зато постоянно к национальному русскому чувству апеллирует в последнее время Путин, явно претендующий на роль неформального лидера формирующейся нации. Весной 2007 года, произнося речь на торжественной литургии в честь объединения двух ветвей отечественного православия, он несколько раз употребил формулу «русский мир». Именно так, «Русский мiр», будет называться сеть культурных представительств России за рубежом, по образцу немецкого института имени Гете или испанского института имени Сервантеса. И это, повторяю, лишь первые симптомы; дальше они будут только усиливаться.

Как относиться к этому? Я бы сказал – во-первых, как к неизбежности. Во-вторых, как к очень серьезной опасности и страшному риску. В-третьих, как к неожиданному шансу пройти через болезнь и кризис – и обрести здоровое чувство гражданской нации, которую связывает система общих ценностей и причастность единой исторической судьбе. Этническая принадлежность будет вторична, гражданская – первична. Через культурно-этнический национализм – к новому гражданскому патриотизму, который не противоречит стремлению стать частью глобального мира, – вот формула предстоящего нам сложного и неоднозначного пути.

В чем опасность национализма, особенно когда он захватывает большие народы, заранее понятно. Россия – страна многонациональная и многоконфессиональная; российский ислам, в отличие от ислама европейского, – явление не новое, а веками укорененное в государственной русской традиции, и русский национализм с его обязательной православной окраской вызовет болезненную реакцию других национализмов: татарского, башкирского, ингушского и т. д.; внутреннее политическое напряжение в результате может резко возрасти. Беда еще и в том, что сравнительно массовый национализм численно доминирующего этноса запросто может толкнуть элиты навстречу к одержимому фашизму. При малейшем неблагополучии в экономике, при первом же заметном провале в политике умеренный этнический национализм, как джинн, выпущенный из бутылки, может приобрести угрожающие, насильственные формы.

И в то же самое время на первом этапе формирования исторической нации именно национализм обостряет чувство принадлежности к единому народу, единому языку, к упованию на единую историю. Он окончательно отменяет имперскую идентичность, готовит психологическую почву для массового понимания, что есть свои национальные чувства и у других народов. И что причастность общей земле, общей истории предполагает наличие ценностного единства страны поверх этнических различий. Если с обостренным национальным чувством грамотно работать, не эксплуатировать его в ближайших политических целях, а локализовать и медленно перенаправлять в другое русло, оно может преобразоваться из опасного вируса в культурную прививку от шовинизма, в необходимый лечебный штамм.

Точечный авторитаризм

Заранее нельзя сказать, какое из двух неразделимых начал национализма возьмет верх в России XXI века; случится ли фашизация массового сознания, а соответственно, и политики, или произойдет наднациональное соединение большинства ради повторного обретения родины – на новых основаниях. Это зависит от силы исторической инерции, от кропотливой и ответственной работы интеллектуалов, но также это зависит от напряженной работы правящей элиты. Куда она повернет – и сможет ли, захочет ли предпочесть легкой дорожке, эксплуатации оскорбленного чувства национального достоинства – тяжелый и опасный путь постепенного обретения гражданской нации?

В любом случае миновать этот этап рискованного развития нам уже не удастся. Так что, повторю еще и еще раз, вопрос сейчас заключается не в том, будет выплескиваться наружу русское национальное чувство или нет, а в том, в каких формах это будет происходить, как минимизировать риски и по возможности гармонизировать общественную ситуацию. А также в том, сумеем ли мы сохранить верность главной, ключевой цели: постепенному переходу от торжествующего чувства национальной принадлежности к торжествующему чувству общегражданской солидарности.

Иными словами, как заметил как-то Александр Аузан, за что, на пару со мной, заслужил от Валерия Панюшкина аттестат пособника националистов, нам предстоит стать русскими не в том смысле, в каком русскими называли себя черносотенцы, а в том смысле, в каком все мы оказываемся русскими, как только попадаем за рубеж. Всякий, кто приехал из России и говорит здесь по-русски, – русский. Будь он татарин, еврей, удмурт или бурят. Никого это не задевает и не обижает, потому что общий смысл термина понятен – и в принципе устраивает всех. Если в России все будет складываться благополучно, то через полвека именно этот смысл восторжествует над узкоэтническим толкованием и слово «русский» станет прилагательным, не перестав быть существительным. Если же все будет складываться неблагополучно – мало никому не покажется.

Так что самые серьезные и по-настоящему судьбоносные проблемы российского будущего решаются сейчас не там, куда обращены взгляды прагматичных наблюдателей. По крайней мере, не только там. Не в экономике как таковой. А вновь, как это было в начале XX столетия, они решаются в сфере культуры. В области массовых представлений о мире, человеке, стране, нации. Успеем ли мы мирно преобразовать постимперскую культуру – в культуру одновременно локальную, национально окрашенную, и глобальную, открытую? Или опять упустим исторический шанс и нас окончательно снесет на обочину мировой истории, откуда можно, конечно, отстреливаться ракетами типа «Буран» и где можно защищаться новыми вакуумными бомбами, но откуда нет пути вперед, в будущее?

Если мы успеем, а я надеюсь на это, и будут сформированы – с учетом имперской традиции – общенациональные, общегражданские ценности новой исторической нации, то и задача адаптации мигрантов к условиям и принципам российской цивилизации станет в принципе решаемой. И тогда можно будет поручить главному, самому мощному и самому успешному «плавильному котлу», средней общеобразовательной школе, работу по формированию российского и русского (в том особом значении слова, которое было оговорено выше) сознания у детей мигрантов и детей из смешанных семей. Нам будет все равно, какая кровь течет в жилах приезжих; родство по языку, по общности исторической судьбы, по принадлежности к русской – российской – культуре будет необходимым и достаточным условием вхождения в тот самый «русский мир».

Только на этом пути мы сможем сохранить свою обширную территорию и продолжить мирное экономическое развитие. Гарантировать сопредельным странам территориальный покой и сырьевой порядок. Нагрузка и ответственность, которая ложится на культуру, просвещение, на все общественные институции, связанные с информацией, возрастает сейчас многократно. Но сами по себе культура и просвещение с той задачей, которая поставлена историей, не справятся.

И тут приходится вернуться к самому началу. К тому, что все уже смирились с мыслью о том, что в России XXI века будет господствовать мягкий авторитаризм. Или даже тайно желают этого. Поскольку полагают, что именно авторитарный режим наиболее подходит для этой безответственной, необузданной и рискованной страны. В отличие от русской демократии, которая непредсказуема и чересчур вольна. И от русского тоталитаризма, который чересчур воинственен. Так вот, должен со всей ответственностью сказать, что задача создания единой общегражданской нации, закономерными представителями которой станут все, кто согласен работать на благо России, в условиях авторитаризма неразрешима. Потому что в отличие от демократии, даже самой умеренной, он не предполагает честной, открытой общественной дискуссии. А без такой дискуссии поиск общих ценностных оснований снизу, со стороны общества, неосуществим. В отличие же от тоталитаризма он не имеет механизмов всеобщего контроля за идеологией и не может насаждать общенациональные ценности сверху. Как это до поры до времени делала советская власть. Пока не одряхлела и не помягчела до умеренно-авторитарного состояния. При умеренном авторитаризме задача формирования общегражданской нации решена не будет, а значит, либо будет потеряна территория, либо будет заменена цивилизационная основа культурной традиции. Такой роскоши мы себе позволить не можем. Так что во внутренней политике выбирать мы будем не между авторитарностью и чем-то иным, а между полной демократией и системной тоталитарностью. Между полноценной русской свободой и полномасштабной русской тиранией.

Второй вариант предполагает самопоглощенное отделение власти от общества, опору на тотальные спецслужбы, обострение отношений с миром, вплоть до череды малых войн. Первый невозможен без открытости себе и миру, без вовлечения общества в обустройство новой российской жизни и без ответственной свободы, медленно, спокойно, но неуклонно нарастающей; той самой свободы, что за последние четыре года сжалась в России уже как шагреневая кожа. На исходе второго пути мы получим то же, что получали военные режимы в Латинской Америке, когда исчерпывали сами себя: либо переворот, либо мирную передачу власти дееспособным политикам, которые опять начнут строительство страны с нуля. В итоге первого пути – спокойное самосознание общероссийского народа о нашем единстве поверх национальных расхождений.

Мы опять на рубеже – и в промежутке. Как уже застывали на рубеже XIX—XX столетий. Россия не империя и никогда империей не будет; она еще не федерация, и не понятно, станет ли федерацией впоследствии. Она перестала быть страной атеистической и не стала вновь страной православной, тем более – исламской. В точно таком же промежуточном состоянии находится российская экономика. В 90-е годы произошла великая приватизация доходов; государство, окончательно обанкротившееся, раздавало природные и промышленные ресурсы тем, кто способен был ими эффективно управлять. А неисполнимые социальные обязательства оставляло себе. В начале нулевых годов произошла приватизация расходов; государство перекладывает все долговые нагрузки на плечи гражданина, а себе забирает отлаженные, возрожденные крупным бизнесом производства. Практически все крупные корпорации так или иначе, прямо или косвенно возвращаются под контроль государства; государственно-частное партнерство становится основной формой существования бизнеса в России.

То же самое можно сказать и о демократических институтах; они есть – и их нет, потому что в большинстве случаев действуют совершенно формально. Но в то же время никто не скажет по совести, что в России нет никакой свободы. Влиять на политику власти почти невозможно, но каждый имеет право свободно высказывать свое мнение, по крайней мере в Интернете; никто не вторгается в личную жизнь гражданина, никто пока не требует демонстрировать внешнюю покорность власти и ее партийным опорам. Я бы определил сегодняшний режим в России как точечный авторитаризм. Выбраны три ключевые точки, над которыми установлен контроль: медиа, крупный бизнес, политические институты. Все остальные сферы жизни не контролирует никто. И не собирается контролировать в будущем. Есть рычаги несвободы в свободном пространстве; таков парадокс эпохи, которую мы переживаем.

И это же напрямую относится к вопросу о свободе слова в России. Тот, кто говорит, что со свободой слова в России полный порядок, беззастенчиво врет; тот, кто утверждает, что в России нет свободы слова, тоже говорит неправду. Доступ к свободе слова в современной России полностью открыт для тех, кто заинтересован в свободе слова. И полностью закрыт для тех, кто в ней не заинтересован. Каждый желающий, по крайней мере в крупных городах, может зайти в Интернет, на российский или западный сайт, найти любую общедоступную информацию. Можно повесить спутниковую тарелку и смотреть новостные программы всех главных западных каналов. В России, причем по-русски, вещает канал «Euro News». Но если человек не владеет Интернетом и не имеет самых скромных денег для того, чтобы повесить спутниковую тарелку, а главное, у него нет жизненного интереса в получении информации из независимых источников, то он обречен потреблять политическую жвачку.

В сфере медийной ситуация похожа на ту, что сложилась в сфере политической; мы ни империя ни федерация, ни тирания ни демократия. Но так слишком долго продолжаться не может. И определяться в ближайшие годы все равно придется. Либо – либо. Либо строить отлаженную тоталитарную машину и запускать ее на полную мощь. Либо постепенно демонтировать жесткую вертикальную конструкцию и отказываться от манипулятивных технологий.

На очередной развилке

Понятно, что силовая часть правящей российской элиты – точнее, какая-то часть от этой ее части, потому что и среди силовиков есть люди с разными позициями, – попытается развернуть страну в сталинскую сторону. Потому что наблюдает массовое политическое равнодушие сегодняшнего российского общества, его сонное состояние, готовность следовать насмешливому пушкинскому правилу: «Ах, обмануть меня нетрудно, я сам обманываться рад». И надеется, что такое положение вещей может сохраняться долго. Но также понятно и другое. В нынешней элите гораздо больше группировок, сознающих предельную опасность такого пути. Не только для страны в целом, но и для себя в частности. Что в политике иной раз бывает гораздо важнее.

Включать механизм внутреннего террора – значит рано или поздно самому оказаться на плахе. Да и дорогое это удовольствие – заново создавать такой механизм. Так что, скорее всего, они закладываются на другой вариант. Что в течение обозримого исторического времени, оно же один-два президентских срока, удастся до конца прибрать все самые сладкие куски – переведя их под контроль государства. Потому что государство они сами контролируют. А после того, как через безразмерные счета сочинской олимпиады будут проведены и тем самым легализованы триллионы, к 20-м годам XXI века выкупить этот крупный бизнес – у себя же самих. За честную цену. Без каких-либо сомнительных залоговых аукционов. После чего начать тихое разгосударствление. Неуклонную федерализацию, развитие местного самоуправления. Взывая к гражданским чувствам свободолюбивой исторической нации, как сейчас взывают к национальным чувствам послушного большинства. Не потому, что полюбят свободу. Но потому, что так будет проще сохранить приобретенное. Чтобы никто и никогда не смог у них отобрать то, что они отобрали у поколения российских олигархов. И чтобы трижды руганный Запад признал их в новом качестве как равных экономических партнеров.

Тем более что развитие цифровых технологий к 2015-му, максимум 2017 году, лишит их возможности управлять информационными потоками – сегодняшними методами; произойдет рассредоточение каналов телевизионного влияния на массовое сознание, пропаганда расфокусируется; прежними средствами удерживать электорат в зоне бездействия долго не получится.

В этот момент их интересы могут неожиданно встретиться с идеалами активного меньшинства российского общества, давно уже жаждущего перемен и требующего демократии. Да, именно интересы. Но мы ведь не вершим страшный суд и не выносим приговор: по каким мотивам вы содействовали выходу истории из тупика? Мы лишь смотрим с высоты птичьего полета на процессы, протекающие здесь и сейчас, и пробуем понять, чем они обернутся в будущем, как скажутся на решении объективно стоящих задач внутреннего развития России.

Другой вопрос – а имеется ли историческое время на такие долгосрочные проекты? Можно ли удерживать систему в режиме ручного управления в течение восьми–десяти лет, если она с трудом удержалась от самораспада на переходе от одной подконтрольной Думы к другой, еще более подконтрольной? Ответа нет.

Как бы то ни было, мягкий авторитаризм в России долго не продержится. Что дальше? Очень скоро увидим. Новый тоталитаризм добьет страну. Но и еще одного революционного потрясения она не выдержит. Ведь нет никаких шансов на то, что у нас случится мирная оранжевая революция. Если что и стрясется (в случае обвала экономики и перерождения мирного национализма в агрессивный массовый шовинизм), так это будет не управляемая революция, а стихийный бунт. Против такой перспективы в России будут готовы объединиться даже заклятые враги, настолько она кошмарна. И случись она, все положения этого эссе потеряют актуальность сами собой. Кроме положения о последствиях самораспада.

Не дай бог; постараемся сделать все от нас зависящее, чтобы эта перспектива оставалась не более чем мрачной антиутопией, которой мы сейчас оттенили светлую утопию сильной, самобытной, граждански полноценной и неразрывно связанной с Европой (хотя формально в ее политические институты не интегрированной) России XXI века.

Загрузка...