Утром в воскресенье Степка останавливает мотоцикл возле большого пятистенного дома Перелыгиных.
Добротный, красивый дом крыт железом, наличники выкрашены голубой краской, новые бревна блестят. Дом, в котором живут Перелыгины, принадлежит средней школе, он считается одним из лучших в поселке, да и стоит на хорошем месте: внизу Обь, пойма, у дома небольшой садик с черемухой и высокими тополями. Дом смотрит окнами весело, гостеприимно.
Во многих нарымских деревнях до сих пор дома не замыкают, если хозяева ушли; на дверь закинута щеколда, а в нее просунута палочка. Если хозяева дома, из дырочки, просверленной в двери, высовывается кончик веревочки; потяни за нее, дверь откроется и — здравствуйте, хозяева! Кадка с водой стоит недалеко от входа, можно напиться, а если случится такое, что хозяин появится именно в тот момент, когда вы зачерпываете железным ковшом воду, полагается вежливо поздороваться и сказать: «Шел вот, пить захотелось! Спасибо!» Хозяин вскрикнет: «Батюшки-светы! А ить в погребе молоко утреннее. Холодное, солодкое!» И принесет кринку молока.
Вокруг карташевских домов большие огороды, на них морковь, репа, брюква, мак, редис, укроп, тыква, огурцы. Можно сорвать что угодно при условии, что вы не испортите ботву, — осторожно раздвигайте огуречные листья, не дергая ботвы, тихонько отделяйте огурец от корешка. Он прохладный, белобокий. Хороша также морковь, свежий редис, неплохо вытрясти на ладонь коробочку мака и бросить в рот сладкие, душистые маковки, похожие на точки.
Степка Верхоланцев, поднявшись на высокое крыльцо перелыгинского дома, дергает за веревочку. Из сеней несет запахом муки, овчины. Половицы мелодично скрипят, когда он идет сенями.
— О, Степан, здравствуйте! — радуется Степкиному приходу отец Виктории, преподаватель языка и литературы Карташевской средней школы, Григорий Иванович. — Виктория в своей комнате.
Григорий Иванович — маленький, круглый и добродушный человек в очках; носит вышитые украинские рубахи, а поверх куртку из парусины. Он выписывает много газет и журналов. Его жена, Полина Васильевна, подсчитала, что если каждые три года Григорий Иванович будет увеличивать очки на полдиоптрии, как он делает сейчас, то к старости он совсем ничего не будет видеть. Потому она ограничивает чтение мужа. Григорий Иванович, подняв на лоб очки, ласково глядит на гостя.
— Молодой человек! — серьезно говорит Григорий Иванович. — Не делайте вид, что вы пришли именно ко мне!
— Я ничего, Григорий Иванович, — басом говорит смущенный Степка. — Я… в общем, зашел…
Григорий Иванович хорошо относится к Степке. Несколько дней назад заслуженная учительница РСФСР Садовская — юркая пожилая женщина веером платье — затащила Григория Ивановича в свою квартиру, усадила на диван, сказала многозначительно: «Деревня не знает тайн, не правда ли, Григорий Иванович?» Он согласился. Тогда тоном классной дамы она продолжала: «Ваша дочь была замечена со Степаном Верхоланцевым. Они разгуливали рука об руку. Таким образом, их отношения стали предметом обсуждения в деревне!» Григорий Иванович уклончиво ответил, что все это вполне возможно. И Садовская сделала вывод: «Таким образом, вас, Григорий Иванович, не может не интересовать Степан Верхоланцев. Полагаю, как отец, вы хотели бы знать, что представляет собой мой бывший ученик. Не правда ли?» Он опять согласился, а она величественно прошла к маленькому старинному сундучку, долго копалась в нем и наконец извлекла из тайника старую ученическую тетрадь. «Это тетрадь ученика третьего класса Степана Верхоланцева. Убедительно прошу не сгибать бумагу!» — сказала она. Он увидел неровные, презабавно пляшущие буквы, которыми было написано следующее: «Наша страна самая большая и хорошая во всем мире, и я очень, очень люблю ее. Кто не верит, то пускай выходит на перемене драться к уборной. Только за березы, чтобы не увидела Серафима Иосифовна…» «Отличный молодой человек! Отличный! — сказала Серафима Иосифовна. — Вы, конечно, понимаете, что Степану драться не пришлось. Не правда ли?»
Григорий Иванович радушно встречает Степку. Почесывая веки, Григорий Иванович говорит шутливо, понимающе:
— Разрешите пробить боевую тревогу? — И, не дождавшись разрешения смущенного Степки, кричит: — Виктория! Покинь келью!
Виктория аккуратно причесана, свежая, сияющая, на бровях еще поблескивают капельки воды; на ней замшевые домашние туфли, коричневое шерстяное платье; она улыбается Степке, отцу. Пригласив Степку в свою комнату, Виктория придвигает стул, садится рядом. У нее небольшая уютная комната, тщательно убранная; много книг, которые не помещаются на стеллаже, лежат на подоконнике, столе, даже на свободном стуле. На столе — раскрытый учебник, по которому Виктория готовится к экзаменам.
— Эх! — вздыхает Степка, показывая на книги. — Мне бы столько накопить.
— Папино богатство! — говорит Виктория и добавляет, посмеиваясь: — Он книгу из-под земли достанет!
Дома Виктория держится значительно проще, чем на работе, она приветлива, кажется ниже ростом — наверное, оттого, что на ней мягкие домашние туфли. И движения ее дома мягче, более плавные. Степка чувствует себя непринужденно. Он спрашивает:
— Ты не сердишься на меня за вчерашнее? Ну, что уснул!
Она сердито сводит на лбу тонкие крутые брови, но отвечает миролюбиво:
— Трудно на тебя сердиться — ты как ребенок!
— Несерьезный, да? — огорчается Степка. — Ты думаешь, несерьезный?
— Серьезным тебя не назовешь, — отвечает она, незаметно для Степки снимая под столом домашние туфли и вталкивая ноги в выходные, модельные. Нога не попадает, и она поэтому заминается, говорит приглушенно: — Ты сам, наверное, не считаешь себя серьезным.
— Не считаю, — сознается Степка.
Виктория сама не знает, что творится с ней, — собиралась встретить Степку сухо, небрежно, говорить с ним нехотя, показывая, что не забыла позорного случая, но вместо этого, увидев Степку, обрадовалась, с трудом скрыла это, заговорила с ним радушно. Он сидит перед ней в коричневом, хорошо сшитом костюме, ловко облегающем его крутые плечи, шея у него по-юношески нежная, но загорелая, крепкая. Степкина рука лежит на столе рядом с рукой Виктории. Он замечает это и осторожно убирает руку, сам не зная почему, может быть потому, что ее рука маленькая, нежная, тонкая, а его большая, грубая, с мозолями.
— Поехали кататься на мотоцикле, — предлагает Степка.
— Поехали, — тихо отвечает она.
Ей восемнадцать лет, она здоровая, сильная девушка, хорошо ест, хорошо спит, дышит свежим обским воздухом. Степка первый парень, который входит в маленькую девичью комнатку Виктории.
— Так поехали? — Он отводит взгляд, смущается.
Они выходят в гостиную. Григорий Иванович читает «Известия», но, услышав скрип двери, бросает газету на стол, шутливо говорит:
— Дщерь, куда направляешь стопы? Ответствуй, Степан!
— На мотоцикле кататься! — чужим басом отвечает Степка. Он вообще, разговаривая с Григорием Ивановичем, всегда басит, не нарочно, а сам того не замечая, от смущения.
— Неплохое мероприятие! — одобряет Григорий Иванович, соединяя их взглядом, который говорит: «Что же, очень хорошо, что Степка Верхоланцев стоит рядом с ней!»
— Благословляю! — шутит Григорий Иванович. — Пусть будет короткой ваша дорога и достанет бензина.
— Полный бак! — басит Степка.
В это время из дверей третьей комнаты выходит мать Виктории — высокая, прямая женщина, со строгими, внимательными глазами. Зовут ее Полина Васильевна, она работает директором Карташевской средней школы. У нее быстрые, решительные движения, громкий голос.
— А, Верхоланцев, здравствуйте! — говорит Полипа Васильевна, вплотную подходя к Степке и прямо взглядывая на него. — Кажется, собираетесь куда-то?
— Мы, мама, кататься на мотоцикле! — ласково отвечает Виктория.
Полина Васильевна берет Степку за руку, легонько подтягивает к себе.
— Присядьте, Степан! Вот так, хорошо! Расскажите-ка мне, что у вас там случилось!
— Да ничего не случилось! — весело откликается Степка. — Виктория выступила, раскритиковала, ну и все. Пустяки!
— Пустяки ли? — Полина Васильевна строго качает головой. — Пьяница какой-то там у вас завелся, кто-то спит во время работы.
— Это… я… сплю! — покраснев до пунцовости, говорит Степка. — Пришел на песок, улегся и… нечаянно уснул.
— И долго проспал? — смешливо надувает щеки Григорий Иванович. — Ты ответь — долго?
— Полчаса! — басом говорит Степка.
— Замечательно! — хохочет Григорий Иванович. — Чем же это кончилось?
— Григорий! — недовольно перебивает его Полина Васильевна. — Дело серьезное. Скажите, Степан, а кто этот пьяница, дебошир?
— Какой он дебошир? — удивляется Степка. — Ульян, когда пьяный, спокойный. Вот только любит выпить.
— Но он опаздывает на работу, выходит пьяным!
— Это бывает! — печально отвечает Степка. — А вообще он хороший.
Полина Васильевна шумно ходит по комнате, сложив руки крестом на груди, резко поворачивается в углах.
— То, что вы проспали, это, конечно, пустяк, Степан, но, в общем, Виктория-то права?
— Конечно! Я спал, Ульян был с похмелья, а дядя Истигней ждал своей приметы…
— Какой приметы? — поражается Виктория.
— Да на большом осокоре… Колдует!
Виктория хочет еще что-то спросить у Степки, но мать останавливается между ними, улыбаясь, полуобнимает Степку за плечи.
— Счастливо, Степан! Катайтесь на мотоцикле. Только, пожалуйста, осторожней… Я видела, как вы носитесь. Ужас! Ради бога, осторожней!
Когда они выходят в сени, Степка говорит:
— Ох, и хорошие у тебя родители, Виктория! Не зря их ученики так уважают.
— Ничего! Неплохие люди! — снисходительным тоном отвечает Виктория. — Ну, пошли!
На четвертой скорости Степка до отказа поворачивает рукоятку газа. Мотоцикл летит по проселочной дороге. Гулко проносятся мимо яркой березовой рощи; как пустая бочка, гудит под колесами деревянный мостик; взревев мотором, наклонившись, мотоцикл минует изгиб реки. Обь тусклой стальной полосой струится назад.
От радости, от счастья, оттого, что встречный поток воздуха бьет в лицо, у Степки мгновениями останавливается сердце. Обь изгибается круто, на повороте широкая, как море, берег еле виден в синей дымке. Потом дорога выскакивает на крутояр, повисает над ним, еще раз подпрыгнув, выбегает на круглую полянку, отороченную кустами смородины и черемухи. Мотоцикл останавливается. Наступает тишина.
С пятнадцатиметровой вышины обрыва слышно, как течет Обь — волна тихонько позванивает, поплескивает. Когда ветер уносит душное облако бензина, веет запахом смородины.
— Чувствуешь, как пахнет смородина? — спрашивает счастливый Степка.
Ни один запах не вызывает у Степки столько воспоминаний, как запах смородиновых листьев, — стоит уловить его, как перед глазами встает детство. Коротенькие штанишки с падающей лямкой, пыльная чащоба лучей в садике, где мать посадила смородину, горячий песок, щекочущий босые пятки; потом вспоминается, как он, совсем еще маленький, покачиваясь, сидит на широкой лошадиной спине, пахнет сладким лошадиным потом, сеном; ему скучно качаться, он дремлет, но вот блеснет вода, покажется знакомая искривленная ветла у озера, березовый околок, и тут тоже пахнет смородиновыми листьями. Потом Степка с приятелями возит сено, купает лошадей в теплой протоке, ездит в ночное, и где бы он ни был — везде душно и волнующе пахнет смородиной… Вспоминается и такое: в доме пусто, непривычно тихо, мать, одинокая, печальная, ходит по скрипучим половицам и никак не может остановиться. Степка с братьями и сестрой пьют чай, настоенный на смородиновых листьях, так — как настоящего чая нет, да и хлеба тоже. Так и запомнилась ему война — смородиновым запахом.
Когда Степка впервые написал на бумаге большими буквами слово «Родина», ему показалось, что в классе чем-то остро и волнующе запахло. Он замер, повел носом — пахло смородиной. И даже в самом этом слове Степка однажды с удивлением обнаружил многозначительное: смородина…
— Посидим, Виктория! — просит Степка.
Обь спокойна, величава, какой всегда бывает в начале августа. Катится к северу, точит правый берег — вкрадчивая, на вид тихая, послушная, а на самом деле не такая. Незаметно, исподволь, пролагает она себе кратчайший путь на север, из года в год сминая и пологие и крутые берега. Потому так много на ней стариц, иные из которых шире самой Оби.
Обские жители многим похожи на нее: на вид неторопливы, степенны, не крикливы; так же, как она, не бурлят, не торопятся, а кажется, что тихохонько живут они. Но вот приглядишься, войдешь поплотнее в их жизнь и скажешь: «Ой, нет! Не то! Какая там плавность, да постепенность, да тишина!» Поймешь, что похожи обские жители на свою реку, которая незаметно, настойчиво и неотвратимо пробивает себе путь на север…
— Холера! — восхищенно произносит Степка, обращаясь к Оби. — Ну и холера! — продолжает он нарымским гонором: напевно, протяжно. — Она ведь в прошлом году была до тех берез, а нынче где они, березы? Обсохли!
Они лежат на траве, рядом. Виктория уперлась подбородком в скрещенные руки, Степке виден ее профиль — крутая линия лба, резко вырезанные ноздри, маленькое ухо, обрамленное завитками волос, губы плотно сжаты.
— Как хорошо! — говорит она, вдыхая прохладный воздух реки.
— Хорошо! — тихо отвечает Степка, наблюдая за сине-фиолетовым жуком.
Добравшись до кончика травинки, жук чешет ногу о ногу — они у него мохнатые, суставчатые, — затем неторопливо раздвигает жесткие створки крыльев, выпускает из-под них другие крылья — желтые и прозрачные, — начинает быстро вращать ими; слышен низкий, все усиливающийся гул, и жук круто взмывает в небо.
— Мощный! — уважительно произносит Степка. — Говорят, у них усики похожи на радиостанцию. Настроены на одну волну и — пожалуйста!
Виктория не отвечает. Природа настраивает ее на особый лад. Она ощущает себя как бы в центре всего, что есть вокруг, — деревьев, озер, реки, зарослей смородины. У нее появляется чувство гордости, воодушевления; она с сожалением думает о людях, которые лишены этого торжественного и ликующего чувства. Ей кажется, что общение с природой делает ее сильнее, увереннее в себе. На ум приходят мысли о большом, важном, непреходящем, а мелочи жизни, пустяки незаметно уходят в сторону. Виктории хочется говорить о жизни, о будущем.
— Ты чего? — спрашивает Степка, так как Виктория решительно приподнимается.
Охватив руками колени, она задумчиво говорит:
— Я думаю о жизни, Степан! Ты, конечно, помнишь слова Николая Островского о том, что жизнь нужно прожить так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы…
— Знаю, — говорит Степка, охваченный ее воодушевлением. — От этих слов мороз пробирает!
— Прекрасные слова! — восхищается Виктория. — Я была совсем маленькой, когда мама прочитала мне их. И я сразу запомнила. Ты знаешь, что они вызывают у меня? Желание идти по жизни гордо, решительно, добиться многого, стать большим человеком. Мы в молодости о смерти, естественно, думать не в состоянии. Но придет время, когда каждый из нас должен будет дать отчет за сделанное. У меня замирает сердце при мысли о том, что мне привелось бы прожить жизнь так, как она идет сейчас. — Она отгоняет от себя эту мысль и говорит: — Все пути открыты перед нами! Дело чести каждого идти по жизни прямо!
— Я знаю слова Островского, — медленно говорит Степка. Он улыбается, покусывает палец. — Я однажды получил двойку по литературе, учительница разволновалась и сказала: почитай Островского. Я прочитал как раз эти слова и убежал в лес. Стыдно стало! А потом исправил двойку, хотя и по скучному писателю. Мы тогда Гончарова проходили…
Виктория не слушает его. Она продолжает свое.
— Человек живет только в стремлении к большому! — торжественно произносит она.
— Я однажды прочитал слова Островского дяде Истигнею, — говорит Степка. — Он послушал, помигал. Дня четыре прошло, я думал, дядя Истигней давно уже забыл о них, а он и сказал: «Я, Степан, обдумал те слова. Подходящие! Мои, если хочешь знать, слова!» Вот чудак! — смеется Степка и спохватывается, спрашивает: — Что ты сказала, Виктория?
— Человек живет только в стремлении к большому! — повторяет она. — Иначе жизнь стала бы пустой. Послушай, что я скажу, Степан. Ты живешь без цели в жизни, без мечты. Подожди, не перебивай! — просит она, так как Степка делает нетерпеливое движение. — Ну хорошо, ты кончил девять классов, собираешься учиться дальше. Для чего? Мне кажется, что ты делаешь это по инерции — все учатся, буду и я учиться! Не так ли, Степан?
То, что хотел сказать Степка, вероятно, не стоит уже говорить — Виктория опередила его, напомнив о вечерней школе. Степка задумывается. Да, он записался в десятый класс вместе с Семеном Кружилиным, но она, вероятно, совершенно права, когда говорит, что он сделал это по инерции. Именно: все учатся, и он собирается учиться.
— Человек без цели подобен путнику без компаса! — говорит Виктория.
Да, она права — у него, пожалуй, нет цели в жизни, вернее, такой цели, которая имела бы определенное название, облеклась бы в плоть: институт, военное училище, курсы дизелистов, двухгодичная школа штурманов. Когда Степка думает о жизни, он не видит такой цели, он видит что-то туманное, еще не оформившееся.
Нет, он определенно человек без цели в жизни, и чем Степка больше думает об этом, тем это становится очевиднее. Он размышляет о своей жизни и с огорчением признает, что ему нравится жить так, какой живет, — ловить рыбу, спать в прохладных сенях, ездить в лес с Викторией, дружить с Семеном Кружилиным. Нет, видимо, он не требователен к себе, если его не гнетет такая жизнь. Он всегда мог бы работать на промысле. «Пустой человек! — думает о себе Степка. — Ничего большего ты, конечно, не сделаешь!» От этой мысли на душе становится тяжко…
— Ты права, Виктория! — упавшим голосом произносит он.
Никогда еще Степка так ясно не сознавал своей нетребовательности к жизни. Порой ему приходила в голову мысль, что нужно принять какое-то решение, что-то обдумать раз и навсегда, но мысль эта быстро улетучивалась. Вообще, если признаться, он совсем мало думает о себе.
— Ты права! — печально повторяет Степка.
Горько узнавать о себе такие вещи! Особенно если тебе двадцать лет и ты рядом с красивой и умной девушкой, которую любишь так, что перехватывает дыхание. И эта девушка не такая… Степка тоскливо думает о том, что Виктория не чета ему — имеет цель в жизни, рада ей, счастлива, идет по жизни твердо и решительно. Уж она-то добьется своего, станет врачом, может быть знаменитым врачом. А он останется рыбаком и будет жить несбыточными фантазиями о белом космическом корабле. Ох, Степка, Степка!
— Дела как сажа бела! — огорченно улыбается он.
— Ты не расстраивайся! — сочувствует Виктория, тронутая переживаниями Степки, который не умеет скрывать своих чувств. — Ведь ничего не потеряно! Впереди — жизнь. Кончишь десятилетку, пойдешь в институт. Только нужно проявить волю, настойчивость! Нужно взять себя в руки!
Она воодушевляется, гордо поднимает голову:
— Знаешь, Степан, я помогу тебе! Буду контролировать тебя, если нужно, помогу… — Ей кажется, что она сможет сделать это. Она заставит его поступить в институт. Это решение, появившееся внезапно, переходит в настойчивую, твердую уверенность, что именно так и нужно поступить. Ей вспоминаются какие-то женщины из книг, которые своей настойчивостью, волей, решительностью помогали героям подниматься вверх, становиться большими людьми с твердым характером. Разве она не может поступить так же? Конечно, может!
— Мы так и сделаем! — радостно говорит Виктория. — Начнем с завтрашнего дня!
Сейчас Степка очень нравится Виктории — он сильный, симпатичный; ей иногда хочется припасть к его выпуклой груди и замереть, слушая, как бьется Степкино сердце. Викторию тянет погладить Степку по мягким волосам, но она сдерживает себя, ей кажется, что в этом желании есть что-то обидное. Ведь Виктории надо, чтобы Степка был мужественным, гордым человеком, а не мальчишкой, которого хочется погладить по голове.
Да, у нее, конечно, хватит воли, чтобы сделать его человеком. И она говорит Степке, что они пойдут по жизни рука об руку, чтобы пройти свой путь, ощущая локоть друга, что она его наставник и учитель.
— Согласен, Степан? — воодушевленно спрашивает Виктория.
— Конечно! — кричит Степка. — Конечно! Станем заниматься, я поступлю тоже в институт…
Он останавливается, счастливо пораженный перспективой, которая открывается перед ним. Степка хочет сказать еще что-то радостное, благодарное, но в кустах раздается треск, грохот, над смородиной поднимается клуб пыли, потом слышен недовольный, чертыхающийся голос: «Понаставят мотоциклов, не проехать!» — и на поляне появляется Семен Кружилин. Он в той же замасленной рубахе, в какой бывает на промысле, на лоб сдвинуты большие очки — окуляры. Семен ведет за руль черный странный мотоцикл, похожий на железную сигару с двумя колесами, — так Семен модернизировал известный «ИЖ-56»: впереди для обтекаемости напаян металлический лист, позади — красно-голубой хвост; глушителя, конечно, нет, чтобы не терялась мощность, а заводится мотоцикл кнопкой.
— Раззявы! — лениво говорит Семен. — Выставили мотоцикл на солнце. Почему? Ведь облезет краска! Чего молчишь, Степка? — Семен сплевывает, садится в седло, но перед тем как нажать кнопку, равнодушно произносит: — Целуетесь, а Ульян Тихий валяется возле чайной… До того набрался…
Прикоснувшись пальцем к кнопке, Семен вызывает гремящий вой мотора, склонив ухо, прислушивается к нему, сбавляет газ, кричит:
— Я бы увез его домой, да теория не позволяет. С пьяницами надо бороться не так… Не так, дорогие товарищи! Ну, целуйтесь на здоровье!
Семен с оглушительным треском уезжает, оставив на поляне растерянного, покрасневшего до невозможности Степку Верхоланцева — упоминание о поцелуях словно обухом ударило его. Он смущается, отводит от девушки глаза. Холера, Семен! Не знает он, что не только поцеловать Викторию, но и подумать об этом не решается Степка, — такая она гордая, решительная, волевая.
— Уехал! — растерянно говорит Степка, а Виктория придвигается к нему, кладет руку на покрасневшую Степкину шею; он невольно поворачивается к ней, и она смело, быстро наклоняется и крепко целует его в губы.
Забор рядом с поселковой чайной; хороший забор — высокий, плотный, дающий отличную тень; и трава под ним мягкая и словно специально посаженная для того, чтобы Ульян Тихий положил на нее голову. Спит Ульян. Даже храпит на виду у всех прохожих. Лохматый, грязный, оборванный.
Возле Ульяна стоят четверо мальчишек, женщина и двое подвыпивших мужчин, которые, слегка покачиваюсь, изучают Ульяна. Один одет в гимнастерку и галифе, заправленные в белые шерстяные чулки, другой — и просторном костюме с диковинно широкими брюками. Женщина с такой горечью смотрит на Ульяна, словно оп ей родной человек.
Полдневное солнце полыхает в небе, тени прохладны, коротки; небо ясное, голубое, высокое. Серый баклан с острыми крыльями парит, повертывается, кидается к воде, поднимается к солнцу. Карташево отдыхает, работает по домашности, спит в душистых палисадниках. Выходной день!
Ульян скрипит зубами, стонет.
— Не меньше литра употребил! — говорит тот, что в галифе. — Может, и поболе. Бочка, а не человек. Я пол-литры стравил в себя, и — будет! Человек завсегда должон норму знать!
— Не бреши! — усмехается мужик в широких штанах, тощий и длинный. — Стакан поверх пол-литры выгрохотал!
— Это, кажись, было! Стакан, это правильно! Значит, семьсот, а ничего, не пьяный!
— Пьяный! — убежденно говорит тощий. — Ты, парень, здорово пьяный!
— Все могет быть! Со стороны виднее, дядя Герман! — охотно соглашается тот, что в галифе. — Он теперь, братцы, здеся до утра. Вот от этого пьяницы и образуются. Коли ты пьешь, а ночуешь дома, это ничего, это можно, дядя Герман. А вот ежели под забором… — Он повышает голос, покачивается. — Вот ежели под забором — значит пьяница.
— Ты тоже раз под забором… ночевал! — упрямо замечает тощий.
— Раз не считается. Оплошка вышла! Вот я и говорю, дома лучше ночевать. Опять же кровать, утром с жинки соленого огурца вытребуешь…
— Она тебе даст огурца! — усмехается тощий.
— Пущай не даст… сам возьму!
— Он, дяденьки, без дома! — печально говорит русоволосый парнишка. — Он один! — И, подумав, со страхом добавляет: — В тюрьме сидел…
— В тюрьме не пример! — упрямится тощий мужичонка. — Ты, парнишка, от тюрьмы и от сумы не закаивайся. Вот! Тюрьма, она может вдруг прийти… Это ты разумей!
— Может, его домой отнесть? — задумывается тот, что в галифе. — Пили вместях, разговоры разговаривали…
— Тяжелый, не утащишь.
— Это конечно!..
Женщина все стоит, пригорюнившись. И светит солнце, и Карташево идет мимо пьяного Ульяна: проходят нарядные женщины — отворачиваются; проходит продавец сельпо Иван Иванович — отворачивается; шествует мимо степенный мужчина — отворачивается.
Только ребятишки, женщина да двое собутыльников стоят над Ульяном. Рыбаков нет в поселке: кто на ягодах, кто рубит новый дом, кто тихонько, помаленьку полавливает рыбу в протоках — не для государства, для себя. В чайной тоже пустовато, гулко с тех пор, как оттуда выбрался Ульян с приятелями.
К забору чайной подъезжают на мотоцикле Виктория и Степка. Он соскакивает, растолкав ребятишек, пробивается к Ульяну, наклоняется. В нос бьет водочным перегаром, селедкой, махоркой. Ульян лежит неподвижно, раскинув руки, дышит неслышно, и можно подумать, что он мертв. Пробравшаяся за Степкой Виктория отшатывается, на лице ее появляется ужас — так отвратителен, страшен Ульян.
— Какое безобразие! — шепчет Виктория. Пьяных людей она, конечно, видела, но никогда пьяный человек не был ей знаком так хорошо, как знаком Ульян. Сейчас перед ней лежал тот, с кем она работала, сидела за обеденным столом. И он, этот человек, лежит на виду у всего поселка, и она стоит рядом с ним и даже наклоняется к нему, и тощий мужичонка, увидев это, говорит:
— Робят вместе… Это его друзьяки!
Как ошпаренная, Виктория отбегает от Ульяна; Виктории кажется, что эти осудительные слова относятся не к Ульяну, а к ней. Она хочет пресечь, осадить мужика, чтобы он не смел думать о ней плохо; она проталкивается к нему, но ей больно наступают на ногу, она резко оборачивается и видит Наталью Колотовкину, за которой неохотно пробирается Семен Кружилин.
— Тут такое делается! — горячо говорит Виктория Наталье.
Наталья, не слушая ее, зло и насмешливо толкает Ульяна ногой, резко приказывает:
— Степка, помоги! Семен, не стой!
Пожав плечами и что-то пробормотав, Семен пробирается к Ульяну, берет его за плечи, приподнимает, Степка тоже, и они несут его к мотоциклу. Наталья орет на мужиков и мальчишек: «Пошли прочь! Кому говорят!» Ульяна кое-как прилаживают на заднее сиденье Семенова мотоцикла, Степка садится позади него, чтобы придерживать руками, а Наталья разгоняет мальчишек, мужику же в галифе подносит под нос здоровенный кулак.
— Вали домой, Анисим, вали, а то хуже будет! — кричит она.
Когда Ульяна увозят, Виктория остается с Натальей. Обе сначала молчат, потом Наталья усмехается.
— Пьянчужка несчастный!
— Не вижу ничего смешного! — строго говорит Виктория. — Он снова не выйдет на работу!
И тогда Наталья переполняется гневом, кричит, машет кулаками.
— Только пусть не выйдет! Жива не буду, побью! — И, стуча туфлями по тротуару, уходит.
Наталья Колотовкина страдает оттого, что ей захотелось быть красивой и она надела новое модное платье, купленное недавно в центральном универмаге Томска. У этого платья большой вырез на груди, короткие рукава, внизу платье сжимается, плотно захватывает ноги. На крутых бедрах Натальи, на высокой груди платье так натягивается, что ей хочется прикрыться ладонями.
В руках Натальи черная замшевая сумочка, которой она, подражая томским модницам, пытается независимо и небрежно помахивать, но это получается у нее плохо — сумочка то и дело задевает кого-нибудь. От ощущения обнаженности, неловкости, скованности Наталья краснеет, смущается, не идет, а топчется в толпе, открытая всем взорам. Ей кажется, что люди смотрят только на нее, на большой вырез платья, на длинные ноги.
Чем больше она смущается, краснеет, тем все насмешливее и злее улыбается. Стараясь скрыть свою растерянность, Наталья кривит полные губы, высоко поднимает голову с тяжелой черной косой, идет напролом. Ей хочется дерзить, ругаться. У кассы Наталья грубо отталкивает молоденького парня, зло приказывает кассирше дать билет в двенадцатом ряду, не берет, а вырывает его из руки и вызывающе, набиваясь на скандал, оглядывается по сторонам. Пробираясь в зрительный зал, опять расталкивает людей. Зал ярко освещен. Карташевские зрители чинно сидят в ожидании начала кино, взгляды всех обращены на окаменевшую в дверях Наталью. Оказавшись вдруг на пороге ярко освещенного зала, она не может сделать ни шагу.
Горят страстным любопытством глаза поселковых кумушек, повязанных до носов ситцевыми платочками. Удивляются молодые парни; солидные рыбаки не показывают своего удивления, но они тоже заинтересованы шикарным нарядом знакомой рыбачки; девушки глядят на Наталью не то насмешливо, не то завистливо — ни у одной из них нет такого платья и такой дорогой сумочки, которые купила себе хорошо зарабатывающая Наталья.
Наталья еще не может прийти в себя, руки и ноги непослушны, а потому она еще насмешливее, еще злее улыбается. «Смотрите, ешьте, терзайте!» — точно кричит она. Чужой, подергивающейся походкой, закусив нижнюю губу, Наталья идет вдоль рядов. Откуда взялась эта походка, что заставляет ее дергаться, подпрыгивать? Слишком узко ее новое модное платье, слишком тонки каблучки ее новых туфель. Наталья садится, а кумушки в ситцевых платочках — они не стесняются, эти ситцевые кумушки, и Наталья слышит шепот: «Срамота, бабоньки! Невиданно! Куды это, милые, Еремеевна, мать Натальина, смотрит?» Это точно уздой вздергивает Наталью — она наклоняется к кумушкам, шипит: «Заткнитесь! Кому говорят!» Бабы, испуганно шарахнувшись, замирают, глядят на нее со страхом.
Зал понемногу наполняется, кое-где слышны щелчки — грызут орехи, хотя в клубе это строго-настрого запрещено. Важно проходит и садится в маленькую двухместную ложу председатель Карташевского сельсовета, кладет руки на барьерчик, кивает последним рядам, где сидят учителя и другие видные представители местной интеллигенции. Сейчас же после председателя сельсовета в зале появляется участковый уполномоченный Рахимбаев с лейтенантскими погонами. Он держится проще председателя: с иными карташевцами здоровается за руку, не жалеет широких, ослепительных на черном лице улыбок. Ремень Рахимбаева оттягивает тяжелая кобура с пистолетом, который за десять лет работы в Карташеве он ни разу не вынимал.
Минуты на две позже Рахимбаева в зал входит Виктория Перелыгина, за ней видна вихрастая голова Степки. Наталья напрягается, вытягивает шею — на Виктории сегодня точно такое же платье, как на ней. Собственно, Наталья и купила это платье потому, что такое же на Виктории казалось ей красивым, нарядным. Забыв о своей голой спине, Наталья привстает, чтобы лучше разглядеть Викторию. У платья Виктории точно такой же глубокий вырез, точно такая же длина, точно такой же узкий, обтягивающий ноги подол, но никто не смотрит на Викторию так, как на Наталью. Чем объяснить это? Может быть, у Виктории не такие крутые и широкие бедра, не такая выпирающая грудь, не такие полные и длинные ноги, как у Натальи, а скорее всего потому, что она не смущается, не чувствует себя раздетой, а носит платье так, словно только в нем и может ходить.
Непринужденно, свободно, помахивая сумочкой, слегка наклонив голову на приветствия участкового Рахимбаева, Виктория проходит между рядами, находит свое место, улыбается соседям, как бы показывая этой улыбкой, что счастлива будет сидеть рядом с ними; садится сама и приглашает присесть Степку, который немного теряется от множества людей, от шепота кумушек: «Взрачная какая! А Степка, Степка — чистый кавалер!» Виктория держит себя так, будто она одна в зале и люди собрались в нем только для того, чтобы она смогла посмотреть новый кинофильм. Ни кумушки, ни их шепот не смущают Викторию; выдернув из сумочки кружевной платочек, она обмахивается им, громко спрашивает Степку:
— Не жарко?
Он что-то неслышно отвечает, наклонясь к ней, Виктория наклоняется тоже, и они обмениваются несколькими словами, которых никто не слышит.
Начинается фильм. Еще бегут по экрану титры, а Наталья уже думает о том, что после картины придется выходить из клуба, подпрыгивать на высоких каблуках, краснеть от смущения и стыда за открытое платье. Несмотря на то что платье из легкого материала, руки и грудь по-летнему открыты, и открыты не так уж сильно, как кажется это Наталье, ей жарко, душно, тяжело. Рассеянно глядя на экран, она думает о себе и Виктории.
Наталья откровенно завидует ей. Завидует легкости и простоте, с которыми Виктория вошла в зал, села на место, вынула кружевной платочек; завидует ее манере держаться, непринужденности, тому, что Виктория ведет себя так, точно она одна в большом зале. Наталье представляется, что они люди разных миров, разных жизней; ей теперь уж кажется странным, что там, на стрежевом песке, она может покрикивать на Викторию, посмеиваться над ее неумением делать простые вещи. К такой Виктории, что сейчас прошла перед ней, страшно прикоснуться или встать с ней рядом — такая она далекая, недоступная.
Кадры мелькают, на экране кто-то плачет, кто-то радуется, а Наталья все думает, и печальные ее думы вьются, как веревочка за кормой завозни. Где ей сравниться с Викторией — кончила всего семь классов, рано стала помогать матери, забывая о танцах и платьях. Если вспомнить, то сейчас на ней первое дорогое платье, а раньше ходила в чем попало, чаще всего в брюках, не обращала на себя внимания, считала все это пустяками.
С четырнадцати лет пошла Наталья на стрежевой песок, работала сначала поварихой, потом учетчицей, как сейчас Виктория, позднее стала рыбачкой — настоящей, умелой. Приходилось трудно, но она не показывала этого людям. Хорошо помнила последние слова отца: «Самая большенькая ты! Не подведи!» И чтобы люди не увидели, как тяжело ей, прикрывалась насмешливой улыбкой. Потом стало легче: руки налились силой, раздалась в плечах, научилась ходить мужской, размашистой походкой, чтобы ничем не отличаться от рыбаков. А усмешка превратилась в привычку.
Сегодня перед кино вынула из сундука новое платье, решила: «Надену!» Бережно выгладила, расправила, надела, вновь поглядела в зеркало и понравилась сама себе — красивая! В комоде нашла тюбик губной помады и впервые в жизни намазала губы. От этого стала незнакомой. Насмешливо улыбнувшись, взяла сестренкин черный карандаш, чтобы подвести брови, но ничего не вышло — были и без того черны. Стояла у зеркала — высокая, сильная, загорелая. Казалась себе красивой, изящной, радовалась. Не знала, что в клубе будет так страдать.
Впереди нее сидят Виктория и Степка — веселые, довольные. Степка, сняв пиджак, светится в темноте белой рубашкой, иногда наклоняется к Виктории, шепчет на ухо, прикасается щекой к ее волосам. На экране по-прежнему страдает девушка с удлиненными глазами, герой страдает тоже, но Наталье нет дела до их страданий — у нее свое.
Когда фильм кончается, вспыхивает свет в люстре и зрители щурятся с непривычки, Наталья, пользуясь заминкой, спешит пробиться к дверям, чтобы быстрее выйти на улицу. Но сразу распахиваются три выходные двери, толпа валит на улицу, и Наталья оказывается впереди всех и у всех на виду. Торопливо оглянувшись, она видит Степку и Викторию; они идут следом в десяти метрах от нее.
Зло улыбаясь, Наталья идет по тротуару, чувствуя на себе Степкин взгляд, который словно давит на ее спину, обнаженную низким вырезом.
Страдания Натальи не кончаются, когда она сворачивает в переулок и бежит по нему. Ей хочется ударить себя по глупой голове, разорвать в клочки платье, стереть с губ помаду. Несчастная, съежившаяся, она влетает в оградку своего дома. Здесь растут тополя, желтеют посыпанные песком дорожки, цветут георгины. Услышав скрип калитки, выбегают на крыльцо шестнадцатилетние сестры-близнецы, выходит парень лет восемнадцати, Натальин брат. Близнецы щурятся на сестру, как на солнце, одинаковыми движениями — восторженно, благоговейно прижимают руки к груди, изумляются:
— Ой, какая ты красивая!
Стараясь сохранить солидность, мужское достоинство, брат не спешит со своей оценкой, но и он доволен, рад за Наталью, восхищается ею.
— Ты как городская! — наконец говорит он, а сестренки бросаются к Наталье, виснут на плечах, обнимают ее, тормошат. Они рады, что пришла Наталья: в доме станет весело, празднично — дома Наталья не улыбается насмешливой, злой улыбкой, не размахивает по-мужски руками, не кричит грубым, простуженным голосом.
Сестренки похожи на Наталью. Такие же высокие, крутобедрые, высокогрудые, но они совсем еще молоды. Руки у них не такие шершавые, как у Натальи, лица розовые, тонкокожие, свежие; братишка тоже тонкий, стройный, бледнолицый. Он, здоровый парень, кажется нежнее своей старшей сестры.
Близнецы оглушительно кричат:
— Наташенька, ужин готов!
— Грибы нажарили! Вкусные!
— Дайте пройти человеку! — строго останавливает их брат.
Наталья вбегает в дом, стараясь не попасться на глаза матери, тайком пробирается в свою комнату. Там она ожесточенно срывает с себя модное городское платье.
Закусив губу, смотрит на себя в зеркало. Ей хочется плакать.
Августовский утренний туман плавает над Обью.
Степка выходит на крыльцо, сладко, по-детски, кулаками протирает глаза. Он еще не совсем проснулся. А на дворе туман, крыши домов дымятся; мир серый, зябкий, трава поседела. По двору расхаживает мокрый петух, трясет сердито гребнем, поочередно поднимает ноги и стоит на каждой несколько мгновений, точно проверяет, не разучился ли стоять на одной ноге. Потом, раздув гребень, хрипло, сердито поет. От надсадного крика петуха Степка окончательно просыпается. Двор, петух, клочки тумана на огуречной грядке становятся четкими, яркими. Он улыбается, в ушах само собой звучит: «Виктория!» Это слово, сочетание букв волнующе необыкновенно, и Степка на мгновение замирает, потом взахлеб набирает полную грудь воздуха.
Наскоро умывшись, съев огурец с куском хлеба, Степка выскакивает на улицу — туманно, серо, зябко; кто-то прошел по траве, она хранит дымящийся след; небо низкое, темное, клубящееся. Но Степке хорошо, весело, так как он относится к тем людям, которые считают, что в Нарыме чаще всего бывает отличная, ясная погода. Степке кажется, что всегда светит солнце, тепло; он как-то умеет не замечать дождей, туманов, метелей, морозов. Он не замечает и комаров, вьющихся над головой. Комары привычны, и он не отмахивается от них, а только машинально сгоняет с лица особенно настойчивых, точно они не кусают его, а просто надоели.
Припрыгивая, Степка бежит к берегу, что-то напевает. Вчерашнее представляется ему счастливым сном, небывалостью — поцелуи с Викторией, провожание до дома, опять поцелуи… Нет на свете человека счастливее Степки! Поэтому он не бежит, а несется над землей.
— Разобьешься! — слышится позади веселый голос Натальи Колотовкиной.
Она выходит из калитки соседнего дома. Наталья в комбинезоне, на голове зюйдвестка, на ногах сапоги.
Степка сразу же вспоминает вчерашнюю Наталью в модном платье и, позабыв поздороваться, хохочет.
— Ну, Наташа, расфуфыренная ты была вчера, — говорит Степка. — Я сначала даже не узнал… Где купила?
— В Томске! — Наталья смеется, точно она сама понимает, что смешно было надевать ей модное платье, и вполне разделяет Степкину веселость по этому поводу. Потом она подходит к парню, крепко жмет его руку. — Здоров, Степка!.. Что, не понравилось?
— Не идет тебе… — смеется Степка. Он как-то забывает, что Наталья девушка, и ведет себя с ней точно так, как с парнями.
С тех пор как Степка помнит себя, он знает Наталью: их дома стоят рядом, отцы дружили, матери бегают друг к другу за спичками и солью, сам Степка заходит к Колотовкиным запросто, чтобы поболтать с Натальей, посмеяться, договориться о совместной поездке за ягодами. Подростками они ссорились, дрались, до сих пор на круглой голове Степки есть шрам от Натальиной руки — запустила камнем, да так ловко, что его потом возили в больницу, а Наталью драли широким ремнем. Вот почему Наталья для Степки не девушка, а старший друг по детским озорным играм, товарищ, с которым он чувствует себя просто и легко. Степка еще раз оглядывает Наталью, сравнивает ее со вчерашней — нарядной, с голой шеей и руками, и ему кажется, что Наталье больше идет комбинезон.
— Тебе так лучше! — говорит Степка. — Ну, пошли!
— Пошли! — весело соглашается девушка.
Наедине со Степкой Наталья ведет себя покладисто. Весело поблескивают под зюйдвесткой ее черные глаза, ярко белеют на загорелом лице зубы; Стенка знает, что Наталья — хороший друг, верный человек. Ей можно доверить тайну, рассказать об огорчении, поделиться радостью; с ней легче говорить о сокровенном, чем с Семеном Кружилиным, не нужно подбирать слова, бояться сказать не то — она понимает Степку с полуслова.
— Шевели ногами-то! — говорит она Степке, когда он замедляет шаги, но в ее насмешливых словах не слышно насмешки. Сказала просто так, чтобы Степка не отставал, шел бы рядом.
Обь накрыта туманом, словно марлевым пологом. Сквозь туман с трудом пробиваются огоньки красного и зеленого бакенов. Вдоль берега, далеко внизу под яром, прижимаясь к зеленым огонькам, пробирается буксир — на мачте горят лампочки, но самого парохода не видно, только слышно бодрое постукивание плиц, шипение пара, говорок вахтенных. Невидимая, посередине реки плывет лодка — слышен скрип уключин.
Раскисшая от тумана тропка круто спускается вниз. Здесь берег Оби высок, обрывист, от воды до верхней кромки яра не меньше двадцати метров. Даже в сухую погоду спускаться вниз трудно — ноги скользят, сыплются глинистые комочки; рыбаки иногда не спускаются под яр, а скатываются с него. Ребятишками Наталья и Степка в дождливую погоду приходили на яр кататься. Это было весело, захватывающе. Вспомнив об этом, Степка поворачивается к Наталье, улыбается. И по ее веселой улыбке Степка понимает, что Наталья тоже вспомнила давнишнее, детское — у нее забавное, девчоночье лицо, губы открыты, нос морщится.
— А ну, Степка! — ухарски вскрикивает Наталья.
— Давай! — орет он.
Ничего лучшего, чем катание с яра, для него сейчас нельзя придумать — найдут выход сила, радость, счастье, переполняющие грудь. Он порой чувствует себя совсем мальчишкой — и тогда, когда, озорничая, носится по песку, и когда восторженным криком встречает наполненный рыбой невод, и когда думает о Виктории и своей любви к ней. Живет еще в Степке мальчишка, бродят не забытые им радости детства.
— Поехали! — кричит Степка.
Он садится на кромку яра. Наталья устраивается рядом; лукаво переглянувшись, они одновременно отталкиваются руками и летят по раскисшей глине вниз. Спецовки у них брезентовые, крепкие, не то что девчоночьи ситцевые платьишки и мальчишечьи сатиновые штаны. Степка хохочет, орет, машет руками, стараясь скользить прямо, но его валит набок, он чуть-чуть приостанавливается, Наталья догоняет, валится на него, затем Степка опять выпрямляется, и, продолжая катиться, Наталья щекочет Степку. Она знает, что еще в детстве он панически боялся щекотки, обмирал от нее. И сейчас то же самое.
— Наташка! — испуганно орет Степка. — Не щекочи, холера!
Но она не перестает.
— Наташка, надаю по шее!
— Я тебе надаю! — не унимается Наталья. — Мне удобнее сверху-то… Как закатаю в лоб!
От щекотки и душащего смеха Степка теряет равновесие, колобком катится вниз и распластывается у самой кромки воды. Наталья стремительно наезжает на него, с размаху хлопает ладонью по спине, но сама тоже падает, чтобы удержаться у кромки воды. Приподнявшись, Степка грозно говорит:
— Ну, держись, Наталья! По шее, пожалуй, не заеду, а бока намну! Держись!
Они разом вскакивают, бросаются друг на друга, охватывают крепко руками, борются, шумят, на какой-то миг Степка подгибает Наталью, но она опять щекочет его, и, взбрыкнув ногами, он валится. Наталья придавливает его « земле.
— Наташка, отпусти! — изнемогая от смеха, просит Степка.
— Будешь грозиться? — допрашивает она.
— Иди ты… Отпускай!
— Говори, будешь?
— Не буду… — наконец сдается он.
Она отпускает его, поднимается. Оба с ног до головы в грязи, оба веселые, запыхавшиеся. Они не видят, как с катера «Чудесный» на них смотрит Виктория Перелыгина — внимательно, строго вздернув маленький круглый подбородок. Степка и Наталья вообще не видят катера до тех пор, пока не поворачиваются к нему. «Чудесный» им представляется прекрасным видением, вынырнувшим из тумана. И бело-голубой флаг, и стремительные линии синей надстройки, и разноцветные спасательные круги — все неожиданно красиво, привлекательно, зовуще, все не вяжется с липким холодным туманом. Из машинного иллюминатора показывается голова Семена, подмигивает.
— Скорее! — приглашает Семен. Они идут к катеру, а навстречу им несутся строгие слова Виктории:
— Где Ульян Тихий? Товарищ Колотовкина, вы не видели его?
Наталья становится обычной; сплюнув, она насмешливо говорит:
— Ори громче! Ульян с вечера уехал на стрежевой песок…
К десяти часам утра от тумана не остается ничего.
Над Обью яркое солнце, хотя август здесь — почти осень. Уже к концу месяца холодный сиверко погонит волну за волной, замутит Обь, согнет свистящие тальники, а старый осокорь — друг дяди Истигнея — устало ссутулится сухой обломанной вершиной. Пронесется над рекой сдержанный стон, вода ахнет, раздастся в сторону, начнет оголтело, жестоко биться о глинистый затвердевший на холоде берег. Крепчает сиверко. Качаются лодки и обласки, взлетают на волне тяжелые завозни, и старые рыбаки печально поматывают головами: «Зимой, парень, пахнет!» Будут, конечно, еще теплые дни, но все знают; близка зима, надо конопатить окна, заваливать завалинки, доставать из кладовок пимы.
В начале августа Обь, тайга, верети и луга еще просквожены прозрачностью воздуха; шаг по лесу легок и приятен, а бордовые осины пока не тронуты осенним трепетом. В начале августа Обь величава и спокойна; она словно зеркало — лодка плывет не по воде, а висит в воздухе, похожая вместе со своим отражением в реке на раскрытую двустворчатую раковину. В августе в обской воде снуют подросшие мальки, сытые, игривые. В воду падают листья осокорей. Поднимешь такой листок, посмотришь, вздохнешь: с одной стороны он еще зеленый, а с другой — желтый, похожий жилками на старческую руку. Осень идет! Ранняя нарымская осень.
…Перед началом второго замета Степка носится по берегу. Брезентовую куртку он бросил под навес, ковбойку прямо на песок, зюйдвестку повесил на сучок талины. Ему тепло, солнечно, бодро. Здесь есть Обь, «Чудесный», зеленая волна. Хорошо жить, когда есть на земле дядя Истигней, а у выборочной машины сидит Семен Кружилин, когда бродит по песку немного смешной, черный, как головешка, Григорий Пцхлава, когда по берегу шествует важный бригадир Николай Михайлович, высматривает непорядки, но не находит; весела жизнь, когда есть на земле Виталий Анисимов, до смешного во всем подражающий дяде Истигнею! Перевернуть гору, одному утащить на плечах невод, переплыть Обь — пожалуйста! Степка все может! Только попросите — да что попросите! — кивни только головой Виктория, живо найдет точку опоры и перевернет земной шар.
— Сготовились! — голосом дяди Истигнея кричит Виталий.
— Есть! Сготовились! — восторженно ревет Степка.
Оторвавшись наконец от выборочной машины, забирается в катер Семен Кружилин, осторожно прикасается пальцем к какой-то кнопке, нажимает — мотор заводится; Семен ждет, когда Стрельников скомандует полный; дождавшись, переводит рычаг и, радостно вздохнув, утыкается носом в книгу. «Чудесный» летит по течению.
Справа от Степки устроился на неводе Виталий, слева — Наталья, позади — Григорий Пцхлава. Наталья на людях со Степкой ведет себя по-иному, чем наедине: насмехается, вышучивает.
— Лопнешь! — хохочет она. — Ты словно теленочек!
И, конечно, права, так как из Степки неудержимо прет радость. Он выхватывает из кармана жестяной портсигар, раскрывает, протягивает Григорию Пцхлаве — тот берет, вежливо благодарит; подносит Виталию — тот даже не смотрит, а жестом дяди Истигнея тянет из кармана длинный кисет.
— Котеночек! — продолжает насмехаться Наталья.
И опять права. Он, Степка, действительно сейчас немного похож на пушистого котенка, выпущенного на солнечный двор. Котенок носится, катается через голову, замерев, притаив дыхание, крадется к травинке, чтобы снова радостно броситься вперед, прыгнуть на листы лопухов.
Степка не обижается на Наталью, смеется:
— Знатная из тебя, Наталья, теща получится!
— У нас теща — хороший человек! — строго перебивает его Григорий Пцхлава. — Жена нам не дает пить красное вино, говорит нам: станешь алкоголиком. Теща говорит: пей! Она говорит нашей жене, что кавказские люди не могут жить без хорошего вина. Правильно! Мы пьем хорошее вино. Мы не станем алкоголиком от хорошего вина.
Степка оглушительно хохочет.
— Смеется тот, кто смеется предпоследний! — немного сердится Григорий. — Наша теща — хороший человек.
Прищурив глаз, чуть наклонившись, работает бригадир Николай Михайлович. Он великий мастер своего дела. Нет в Карташеве человека, который мог бы лучше и изящнее Стрельникова поставить стрежевой невод. Пожалуй, только дядя Истигней может сравниться с ним. Дядя Истигней лучше бригадира знает повадки рыб, их привычки, хранит в памяти рыбьи тайники, безошибочно предсказывает погоду, но в замете невода бригадир не уступит ему и, пожалуй, даже превосходит его. Сам дядя Истигней признает это.
Какие могут быть ориентиры на широкой реке? Никаких, а вот Николай Михайлович вытягивает пунктирную линию поплавков так, что два замета равны — невод проходит по тому же месту, что раньше. Когда Николай Михайлович за рулем катера, поза у него стремительная, лицо воодушевленное, с круто изломанными бровями и, несмотря на это, доброе. Нет тогда на лице Стрельникова важности, начальственности, нет смешной напыщенности, нет дураковатого выражения, с каким бригадир спрашивает: «Кто еще хочет поставить вопрос?» За рулем он простой, человечный, и рыбаки подчиняются ему беспрекословно — стоя за рулем, он в самом деле главный.
Сейчас Николай Михайлович весело, нарымским говорком приговаривает:
— Давай действовай, действовай, пять плетенюг вам в мягкое место!… Степка, холера, через колено ломаный, руками действовай, чтобы заду было жарко… Наталья, гроб в печенки, почто Степку водой поливаешь? Наталья!
Он знает, что рыбаки его не слышат в гуле мотора, приговаривает просто так, от чувства легкости, удовольствия, радости, которые ему доставляет умение ставить невод.
— Наталья, не обливай Степку, черт тебе на шею! — кричит Стрельников.
Наталья действительно, улучив минутку, поливает Степку пригоршнями воды, поливает и кричит, что именно это и нужно Степке, чтобы охолодиться. Поливает, хотя все заняты черт знает как — голову нет времени поднять, вытереть пот. Степка хохочет, отворачивается от брызг, кричит Наталье:
— Звездану!
— Я тебе звездану! — несется в ответ. Руки Степки проворны, сильны, в неводе разбираются привычно ловко; ему не нужно думать что к чему, он ощупью находит нужное.
— Вот холера Наташка! — весело кричит Степка.
Завозня наклонена, чуть не зачерпывает воду рабочим бортом, отягощенным неводом, и Степке опасно наклоняться вперед — можно вывалиться в воду. Однако Степка старается изловчиться. Он хочет одной рукой схватиться за невод, второй — окатить Наталью. «Сейчас!» — восторженно думает Степка и наклоняется, чтобы зачерпнуть воду.
— Не баловаться! — испуганно кричит Виталий, но поздно: выравниваясь, Степка хватается рукой за верхнюю тетиву невода, которая течет в реку, не может, конечно, удержаться и, медленно завалившись на спину, мелькнув в воздухе тяжелыми броднями, валится в реку.
— Степка! — пугается Наталья. Она понимает, что он может угодить головой в невод и запутаться в нем, ибо у завозни дель невода еще не стоит вертикально. — Ныряй! — вскрикивает Наталья.
Степка знает это и без нее. Инстинктивно оттолкнувшись ногой от тугой тетивы, он ныряет, уходит далеко в воду, но, вынырнув, оказывается опять в неводе, который не распрямился, а лежит на воде плоско. Степка собирается снова нырять, но Семен Кружилин уже останавливает катер, на больших оборотах ванта срабатывает задним ходом. Он спешит на помощь. И Степка первым понимает, что может случиться.
— Намотаете! — ошалело кричит он, забыв о том, что находится в опасности.
Мотор стихает сразу, внезапно, словно его остановили сильной рукой.
— Намотали невод! — говорит Виталий.
— Намотали! — повторяет Наталья.
— Намотали! — мрачно подтверждает Семен Кружилин.
Гулкая тишина стынет над Обью.
Степка, успевший поднырнуть под невод, плавает в тридцати метрах от катера. И Степку, и катер, и невод — все несет сильная обская волна. Степке хочется одного — уплыть от катера подальше, выбраться на противоположный берег и зарыться головой в песок, чтобы люди не видели его. Он так и собирается сделать, поворачивает к поселку, однако потом спохватывается и плывет к катеру.
— Возьмите греби! — сердито говорит бригадир.
Рыбаки молча берут длинные, большие весла, отцепляют завозню — теперь им придется взять катер на буксир и тянуть его к берегу.
— Лезь в завозню, — говорит Степке бригадир и отворачивается от него. — Наделал, парнишка, делов! Будем ставить вопрос!
Мокрый и жалкий, Степка выбирается из воды.
Волоча, как два поникших крыла, концы невода, «Чудесный» на буксире возвращается к берегу.
Виталий Анисимов докладывает рыбакам:
— Дело было простое, товарищи! Еще как сели в завозню, я приметил, что Степка сам не в себе. Разболтался, это, в руках, вообще колобродит. Я, конечно, как старшой, серьезно так посмотрел на него, а Наталья, конечно, говорит ему, что ты, дескать, котеночек и тебя надо отстегать хворостиной…
— Этого я не говорила… Про хворостину…
— Пускай не говорила! Ладно… Ну вот, значит, Наталья обозвала его котенком и сказала, что нужно отстегать хворостиной. Я еще пуще сердито на Степку посмотрел. Григорий вот может подтвердить…
— Мы ничего не видели, мы ничего не знаем! — вертит черной головой Пцхлава. — Мы думали о нашей теще!
— Пускай не видел! Пускай не знает! Ладно!.. Вот, значит, я на него посмотрел, а он свое — вертится, улыбается здоровенными губищами.
— Заостряй вопрос! — требует Николай Михайлович.
— Заостряю! В общем, смотрю, он и верно на котенка похож, но руками действовает правильно, бирко…
— Ты короче можешь? — злится Семен Кружилин.
— Я могу вообще не докладать! — покладисто отвечает Виталий. — Была нужда! Могу вообще не докладать!
— Анисимов, продолжай вопрос! Кружилин, молчи!
— Продолжаю вопрос… Значит, руками действовает правильно, бирко, а тут эта язва-холера, Наталья, давай его водой поливать. То есть давай со Степкой баловаться, заигрывать.
— Вот дурак! — сильно покраснев, говорит Наталья. — Я таких дураков…
— Пускай дурак! Ладно! А зачем в завозне баловаться, заигрывать? Вот пусть люди рассудят, кто дурак, кто умный… А я могу вообще не докладать!
— Ты кончишь когда-нибудь? — выходит из себя Семен. — Или тебя надо самого орясиной огреть?
— Анисимов, продолжай заострять вопрос! Кружилин, молчи!
— Значит, Наталья давай поливать его, заигрывать, а он — ее. Ну и вывалился! — говорит Виталий и облегченно, радостно улыбается. — Весь вопрос…
— Понятно! — Николай Михайлович выпрямляется, встает над рыбаками во весь рост. — Понятно! Вопрос ясный. Других сообщений не будет?
Рыбаки сидят недалеко от берега, в тесном кружке; Степка — в середине. У него жалкий, растерянный вид, губы посинели; он даже не переменил мокрую одежду, и она прилипла к телу, отчего он кажется еще более жалким. Среди рыбаков нет дяди Истигнея: забредя по грудь в воду, он рассматривает невод, лучами собравшийся под кормой катера. Старик жмурится, качает головой, курит огромную самокрутку и чаще, чем обычно, моргает. Сам не замечая того, он еще глубже входит в воду — по горло; шарит рукой под винтом, потом сердито выплевывает намокшую самокрутку…
— У кого есть вопросы? — интересуется бригадир.
Рыбаки хмурятся, молчат. Произошло небывалое. Такого еще никогда не случалось в их практике, и они не только раздосадованы задержкой, но и удивлены — бывает же такое! Сгорая от стыда, Степка мается. Переживает. Он боится поднять глаза на товарищей, а пуще всего на Викторию Перелыгину.
— Значит, нет вопросов? — обеспокоенно переспрашивает Стрельников. — Тогда сам буду иметь слово… Колотовкина, отвечай, зачем поливала водой Верхоланцева?
— Мое дело! — огрызается Наталья.
— Ты критику должна принимать! — уязвленно отвечает бригадир. — Огрызаться нечего — критику надо принимать! Отвечай, почему поливала?
— Хотела и поливала… Не то, что думают… некоторые дураки… Заигрывала!
— Не перечь! Отвечай на вопрос!
— Не хочу!
— Товарищи, товарищи!
Голос Виктории Перелыгиной звенит. Рванувшись вперед, она влетает в круг рыбаков — тонкая, стройная, побледневшая от волнения.
— Товарищи! — звучит ее высокий голос. — Зачем мы разыгрываем комедию? Это же ребячество! Кто-то кого-то обливает водой! Мы же взрослые люди! Зачем этот допрос, точно мы школьники?
Она прямо, вызывающе смотрит на бригадира.
— Мне непонятно, как можно так вести себя во время работы. Как может Верхоланцев поставить себя так, что его во время серьезного дела обливают водой? Позор! Иного слова нет!
Виктория только чуть-чуть передыхает, чтобы еще громче произнести:
— Верхоланцева нужно примерно наказать. Он комсомолец! Пусть ответит перед комсомолом!
— У вас все? — опрашивает Стрельников.
— Все! — отрезает Виктория.
В тишине слышно, как хрумкает песок под броднями дяди Истигнея, подходящего к рыбакам. С него потоками льется вода, он задумчив, грустен, мокрые волосы торчат в стороны. Руки опущены вдоль тела. При виде старика Степка с болью проглатывает застрявший в горле комок. Тяжело опустившись, дядя Истигней протяжно вздыхает.
— Степка, Степка, как же так, а? Нехорошо, парниша! — глухо говорит старик. — Узнает твой батька Лука Лукич, дойдет до Евдокии Кузьминичны. Нехорошо! Рыбак должен быть солидным, осмотрительным, самоуважительным.
На песке становится тихо, приглушенно. Кажется, что и Обь плещет тише, осторожнее умывает берега ласковой волной. Степка багровеет.
— Нехорошо, парниша! К важному делу ты приставлен, к нешутевому… Придет человек в магазин, пошарит по полкам глазами — нет осетрины! Почему нет? Степка Верхоланцев невод испоганил… — Старик огорченно почесывает в мокрой голове. — Молодой ты, Степка, это конечно. Душа радости просит, простору… Тоже понятно! Хочешь радоваться, ступай на берег, катайся по песку, если невмочь. Я понимаю, сам молодой был, а все же… Эх, нехорошо, Степка, нехорошо!
Степка не дышит.
— Стыдно тебе, тоже понятно… — Старик задумывается, пошевеливает губами, потом вдруг другим голосом решительно говорит: — Нырять тебе придется, вот что, Степка!
— Я, дядя Истигней… — хрипло начинает Степка, но старик строго перебивает:
— Теперь помолчи! Теперь ты должен молчать!.. Семен! — Дядя Истигней обращается к механику. — Семен, ты назад можешь немного сработать?
— Немного могу.
— Так! — Дядя Истигней, оценивающе оглядев рыбаков, продолжает: — Григорий пойдет на помощь Степану. Ты, Виталя, с Николаем, как невод достанем, зачинишь порванное, а ты, Наталья, пойди-ка второй невод готовить… Анисья!
— Чего тебе, старый?
— Баба ты здоровая — пойдешь тоже на помощь… Ты, контролер, — он обращается к Виктории, — ты невод распутывай наравне со Степкой. Я, конечно, с вами! Ну, айда!
Он поднимается, широко шагает к катеру, рыбаки за ним. Николаю Михайловичу и в голову не приходит, что его подменили, что дядя Истигней сделал то, что должен бы сделать бригадир. Шагая со стариком, Николай Михайлович озабоченно спрашивает:
— Здорово невод порвался-то?
— Думаю, чуток… Ты, Николай, не лазь в воду. Пускай Степка. Пускай поныряет, стервец этакий!
Два часа над Карташевским стрежевым песком не поднимается светло-голубой флаг. Два часа мимо пологого берега беспрепятственно идут пароходы и катера, капитаны которых с удивленным беспокойством поглядывают на песок. Качают головами — что это случилось? Два часа не слышно веселого тарахтенья выборочной машины, не отходит от берега катер «Чудесный».
Два часа вместе с другими рыбаками исправляет Степкину ошибку Григорий Пцхлава — разбирает запасной невод, готовит его к притонению, вытаскивает запутавшийся; весело переговаривается с Ульяном Тихим, который сегодня не опохмелился и от этого еще пуще обычного смущен, неловок. С неводам Ульян обращается осторожно, робко, точно боится неловким движением испортить его. Григорий подбадривает:
— Ничего! Мы думаем, что ошибка бывает всякой! Наша жена говорит: «Человек может ошибаться!» Наша жена молодец!
Щеки у Григория от бритья синие-синие, зрачки утопают в больших розовых яблоках, ресницы длинные и прямые, под носом — тоненькие, в ниточку, усики.
— Тебе, Ульян, надо хороший жена заводить. Чтобы был добрый, умный, красивый, как наша жена.
Сидя на корточках, Григорий цокает языком, вскидывает поочередно руки, как будто собирается вскочить, чтобы промчаться по песку в залихватской лезгинке.
— Мы, Ульян, очень любим свою жену!
…Об этом в Карташеве знают все. Теперь карташевцы уже привыкли к необычному мужу маленькой, по-девчоночьи тоненькой Анны Куклиной. Два года назад Григорий Пцхлава торговал на томском базаре кислым виноградным вином, которое его брат привозил из Грузии. Бывало, еще стоит раннее утро, а Григорий, потирая озябшие руки, уже похаживает возле большой деревянной бочки, поджидает городских пьяниц. Они появляются. Опухшие, непроспавшиеся, диковатые, готовые за раннюю опохмелку снять с себя последнюю рубаху. Однако Григорий рубах не снимает, он может дать и в долг.
— Понедельник отдашь, кацо!
Вино Григорий не хвалит, не врет, что из лучших колхозных погребов, а, насмешливо цокая, говорит:
— Кислятина! Лучше не имеем. Пей, что дают!
Отпетым пьяницам он потихоньку прощает долги, но большей частью запивохи платят долги исправно — боятся, что в тяжелую минуту им больше не поверят.
Однажды Григорий услышал молящий женский голос:
— Не пей!
У прилавка стоял лохматый парень, за ним — маленькая девушка с огромными голубыми глазами, тянувшая его от прилавка. Парень грубо оттолкнул ее и сказал продавцу сердито:
— Не обращай внимания — это сеструха! Налей двести.
Григорий пожалел девушку.
— Закрываем торговля! — сказал он, накидывая на бочку тряпку. — Нет вина, кацо!
Девушка поблагодарила его взглядом, и этот взгляд решил судьбу Григория. Забыв о своей бочке, он долго шел за девушкой, пока она и ее брат не потерялись в толпе. Он думал, что больше никогда не увидит ее, но ему повезло. Он узнал, что она работает в промартели. Явился к ней с букетом цветов и сказал:
— У нас сердце перевернулось от жалости к вам… Мы можем поднять вас одной рукой. Возьмем, поднимем, унесем куда хочешь! Тысяча километров можем нести…
Спустя месяц он уехал с Аней Куклиной в Карташево. Приехали они туда под вечер, в воскресенье, когда карташевцы, встречая и провожая пароход, прогуливались по берегу. Анна держала Григория за руку, шагала гордо, важно, он, улыбаясь во все стороны, показывал жителям белые ровные зубы. Карташевцы проводили молодых изумленным шепотом. Уж больно странны, отличны друг от друга были большой черный Григорий и маленькая, белая, как снежная куропатка, Анна Куклина.
Родители Анны встретили молодоженов на пороге избы, позади них выглядывали испуганные мордочки сестренок, стоял невозмутимый старший брат. Мать растерялась, не зная, что сказать, как обратиться к зятю, но зато отец Анны — Порфирий Иванович — крепко пожал руку Григорию, радушным жестом пригласил проходить в родной дом. Порфирий Иванович был одет в новую гимнастерку, на груди планки от орденов и медалей. Он усадил Григория в передний угол.
— Угощай милого зятька! — прикрикнул он на растерявшуюся жену.
Держал себя Порфирий Иванович степенно, важно, гордясь большим домом, городской обстановкой, прочным и уважаемым положением рыбака. В ожидании закусок Порфирий Иванович степенно расспрашивал Григория:
— Как, например, теперь прозывается моя дочь? Фамилия, например, ее теперь какая?
— Мы Пцхлава! Они тоже Пцхлава! Перепуганная мать Анны суетливо бегала вокруг стола, спотыкаясь на ровном месте, иногда останавливалась, шепча: «О господи!» — и снова бросалась к столу.
— Мы бросал все! — говорил Григорий. — Мы решил начинать новую жизнь!
— Это так! — поддакивал Порфирий Иванович. — У вас, у грузин, это так! Вы, грузины, народ горячий, самостоятельный!
Незваные и званые, набились в дом гости. Тихонько поздоровавшись, усаживались в тени, в отдалении от Григория, пытливо изучая его.
— Вы, грузины, воевали хорошо, — сказал Порфирий Иванович. — У меня, конечно, дружок был грузин. Хорошо воевал!
— Кавказский народ храбрый! — обрадовался Григорий.
— Это определено… — заметил сосед Куклиных. Мать поставила на стол водку, брагу, вино, и все, как по команде, замерли, косясь на Григория.
— Ну, дорогой зятек! — возгласил Порфирий Иванович, поднимая рюмку водки.
— Мы не пьем! — сказал Григорий. — Мы можем сделать только два глотка хорошего вина.
— Как так не пьем? — разочарованно удивился Порфирий Иванович. — У вас, у грузин…
— Он не пьет, папа! — вмешалась в разговор Анна. Мать Анны, услышав отказ Григория, сразу повеселела.
— Угощайтесь, пробуйте, ешьте! — сказала она ему ласково.
Гости-женщины обрадованно задвигались, моментально проникаясь к Григорию уважением, симпатией: какой положительный, обстоятельный муж у Анны — и в рот не берет проклятого зелья.
— Ну, за благополучие! — пересилив разочарование, поднял тост Порфирий Иванович. — Через недельку и свадьбу сыграем…
После свадьбы Григория устроили работать на стрежевой песок. Для этого к Куклиным пришел дядя Истигней, потихоньку выспросил Григория, где жил, кем работал, что думает о погоде и как относится к ней. Узнав подробности, дядя Истигней, ничего не пообещав, ушел, а назавтра утром, в шесть часов, заглянул к Куклиным и недовольно сказал Григорию:
— Ты чего же, парень, не собрался? Давай одевайся, ехать надо!
Так Григорий Пцхлава стал рыбаком… Сейчас он распутывал запасной невод.
— У нас хороший жена, замечательный! — аккуратно укладывая поплавки, говорит Григорий Ульяну Тихому. — Они собираются родить нам мальчишку. Мы назовем его Серго.
Ульян, запутав грузила, рвет зубами тетиву. После вчерашней пьянки у него болит голова, тело вязкое, неповоротливое, оно не слушается его, а руки, как всегда, дрожат.
— Тебе надо доставать хорошую жену! — горячо продолжает Григорий. — Такую, как у меня… Живешь один, невеселый, печальный! Надо доставать жену!
Ульян молчит, а Григорий понимает, почему он молчит, почему, перестав распутывать грузила, низко опускает голову. На склоненной шее Ульяна седые, скатавшиеся волосы. Григорий вдруг сердится, бешено вращает розоватыми белками.
— Думаешь, тюрьма, водка!.. Наплевать! Хорошему человеку наплевать, что ты сидел в тюрьме! Мы, Григорий Пцхлава, уважаем Ульян Тихий. Мы любим Ульян Тихий. Слышишь, товарищ?
— Да! — шепчет Ульян.
— Зачем не смотришь на друга? Зачем убираешь глаза? Ты знаешь, наш тесть для нас строит большой дом. Будет пять стенок, семь окошек, четыре комнаты… Куда нам такой большой дом? Через две недели дом будет наш. Хочешь, переезжай, дадим комната!
Григорий обнимает Ульяна. Ульян замирает под легкой рукой Пцхлавы, потом съеживается, втягивает голову в плечи.
Давно никто так не обнимал Ульяна. Ложились на его плечи руки неистовых собутыльников, охмелевшие дружки целовали его в липкие губы, клялись в верности до гроба, но давно никто не клал ему на плечо руку так, как Григорий Пцхлава. И Ульян тоскливо опускает голову и еще больше съеживается. А Григорий все убеждает его:
— Слушай, Ульян! Слушай, друг-товарищ! Не надо пить водку! Пей хорошее вино. Наша старая мать посылает нам тайно от брата хорошее вино. Хочешь — пей! Болит голова — пей! Только немного, и будешь счастливый и здоровый, как мы.
Свободной рукой Григорий лезет в карман спецовки, выхватывает плоскую флягу, размашисто протягивает Ульяну.
— Пей! Замечательное вино! Лучшее на Кавказе!
Ульян резко отшатывается, выскальзывает плечом из-под руки Григория. Он это делает непроизвольно, не понимая почему. Он с испугом смотрит на флягу. Лицо его бледнеет.
— Пей, друг! — улыбается Григорий.
— Не надо!
— Не хочешь — не пей! Но помни, в нашем кармане всегда есть для тебя вино.
Пальцы Ульяна трясутся, когда он снова берется за грузила.
— Построим дом, сами к тебе придем! — говорит Григорий. — Скажем: переходи жить, Ульян! Потом будем доставать тебе хорошая жена. Такой, как у нас! — горячо заканчивает он, заталкивая в карман флягу с вином.
«Степка, Степка, нехорошо, а!» — вспоминаются слова дяди Истигнея.
Степка одиноко сидит на лавочке и томится.
Нет сил на земле, которые бы смогли сделать так, чтобы не было сегодняшнего, все на веки вечные останется так, как было, — падение в воду, невод под ногами, тишина, наступившая после того, как катер заглох, мысль уплыть на другой берег, чтобы затолкать голову в песок. Случившееся гнетет Степку. Как был бы он счастлив, если бы не этот злополучный день.
Недавно, забираясь на чердак своего дома, Степка поленился поправить скособочившуюся лестницу; полез на чердак и, конечно, грохнул вниз. Прямо в крапиву. А в крапиве кирпичи, деревяшки, о которые Степка больно ударился ногой. Вскочив, рассвирепел, зло пнул лестницу, выругался, и стало смешно. Себя ведь надо пинать ногой! Сколько раз он давал себе слово быть осмотрительным, заранее все продумывать — и не выдерживал, снова падал в крапиву.
«Кабы знал, соломку бы подстелил!» Степке известна эта пословица, но беда в том, что Степка, даже зная, что надо стелить соломку, не удосуживался это сделать, до конца продумать, чем кончится то или иное его действие. Он сейчас сделает, ляпнет что-нибудь, а потом с изумлением наблюдает за непонятным действием своих рук или слов.
Степка привстает с лавочки. Какой он человек? Ему приходит на ум, что он никогда еще не задавался этим вопросом.
Какой он человек, Степка Верхоланцев, — хороший, плохой, смелый, трусливый, честный, нечестный, щедрый, жадный?
Мать честная, не знает!
Как сказать, что хороший, коли он ничего хорошего, важного в жизни не сделал; как сказать — храбрый, если он не совершил ни одного героического поступка и только мечтает о нем; как сказать — честный, коли его честность не проверена, ну хоть бы чужой кошелек найти, чтобы вернуть владельцу в целости и сохранности. Вернее будет сказать, что он плохой — недавно уснул на работе, проспал полчаса, сегодня испоганил невод, огорчил дядю Истигнея и всех рыбаков; вернее сказать, что он, ну, положим, не трус, а все-таки трусоват, хотя бы оттого, что еще в прошлом году взял в библиотеке книгу, потерял и до сих пор боится пойти в библиотеку, и его собираются вызвать через суд, и он боится участкового милиционера Рахимбаева; вернее сказать, что он нечестный, так как два года назад стянул у отца деньги на ружье и молчал до тех пор, пока не купил, хотя отец подозревал младшего братишку и тихонько от матеря и Степки склонял безвинного к признанию, обещая, что за откровенность ничего плохого не будет.
Вернее, конечно, назвать его, Степку, дрянным человеком. Он человек без цели в жизни, без руля и ветрил, какой-то бескрылый. Не знает, чего хочет в жизни. Вот Виктория не такая, она понимает, чего должна добиться в жизни, и уж она-то определенно знает, какой она человек хороший, умный, честный, смелый. А как же!
Степка, чувствуя себя глубоко несчастным, вздыхает, отщипывает от скамейки щепочки, грызет их с печальным, убитым видом. Нет, ему определенно надо меняться, становиться другим человеком — степенным, осмотрительным, как говорит дядя Истигней. Ему нужно становиться хорошим человеком, пока еще не поздно. Но это так трудно! А впрочем…
Вот, предположим, он с завтрашнего дня станет другим. Да, да, так и надо сделать! Он сможет, конечно, стать другим, в корне переменить поведение. Что нужно для этого?.. Степка медленно загибает пальцы, перечисляя качества, которые понадобятся ему для превращения в другого человека: воля, выдержка, спокойствие, честность, смелость, осмотрительность, трудолюбие. Когда у него загнуты все пальцы, Степка начинает представлять, как начнет новую жизнь.
…Неторопливый солидный, даже нахмуренный, он приезжает на берег, забирается в завозню, осматривает невод, говорит: «В порядке!» Голос у него грубый, мужской, а перед тем как что-нибудь сказать, он, подобно дяде Истигнею, морщит лоб, думает, прикидывает. Вот, например, когда невод будет поставлен, он прищурится на него, равнодушно промолвит: «Должно, хорошо поставили!» Потом Степка вылезет на песок, молча снимет куртку, значительно поглядит на рыбаков и не бросит куртку как попало, а аккуратно свернет ее. Потом начнется выборка невода; он будет тянуть его, помогать машине, затем покажется мотня, раздастся плеск, он бросится к мотне, воскликнет: «Осетер!» И… дядя Истигней скажет: «Ты бы набил в рот травы, а!»
— Тьфу! — ожесточенно плюет Степка.
Даже в мыслях не может выдержать до конца, а что будет на деле! Ох и беда!
Степка слышит мягкий скрип калитки, дробные удары каблуков о тротуар — это Виктория, которую ждет Степка, сидя на лавочке. Он ждет, когда она пойдет в библиотеку, — чтобы поговорить, объясниться, так как после случая на промысле Виктория на Степку перестала обращать внимание. Перед концом работы прошла мимо, отвернулась, сжав губы. Степка затосковал, но остановить ее не решился.
Сейчас, услышав ее шаги, Степка вскакивает, торопливо одергивает пиджак. Стуча высокими каблучками, приближается Виктория. За добрых сто шагов она замечает Степку, чуть приостанавливается, но тут же, видимо, берет себя в руки, и шаг ее становится опять таким четким, словно кто-то отбивает палочкой по барабану.
— Добрый вечер! — смущенно говорит Степка.
— Добрый вечер! — хмуро отвечает она.
— Куда пошла, Виктория?
— Ты же знаешь, в библиотеку.
Больше Степке ни сказать, ни спросить нечего. Он стоит возле тротуара, а Виктория — на тротуаре. От этого она на две головы выше Степки, и он поглядывает на нее снизу вверх и кажется особенно смущенным, растерянным.
— Я слушаю. — Виктория вздергивает голову.
— Виктория! — Степка встает одной ногой на тротуар. — Я, конечно, виноват, но… Я сам переживаю! Я не хотел!
— Чего не хотел?
— Запутывать невод…
— Ах, вот как! Ты не хотел!
— Конечно… я нечаянно…
Виктория держит книги, и ее тонкие пальцы в черной перчатке дробно, нервно постукивают по корешку. К Степке она повернула только голову, корпус ее устремлен вперед.
— Я не хотел… — говорит Степка.
— Не сомневаюсь в этом, — холодно отвечает Виктория. — Ты, наверное, не хотел обливать водой и Колотовкину! Тоже нечаянно!
— Она первая! — тоном школьника, пойманного строгим учителем, говорил Степка. — Сама начала…
— Мне нет никакого дела до ваших отношений! — Виктория передергивает плечами. — Можете делать все, что вам заблагорассудится!
— Сам не знаю, как получилось! — все в том же тоне школьника продолжает Степка. — Баловство, конечно. Вот и дядя Истигней говорит…
Виктория высокомерно усмехается — какой наивный! А скорее всего прикидывается простачком, чтобы обойти острый вопрос, не заговорить о том, что известно всем. Неужели он думает, что она, Виктория, не видела, как он барахтался с Натальей под яром, как боролся с ней, хохоча и обхватывая за талию руками? Весь катер видел, как Наталья подмяла Степку, навалилась на него грудью. Она, Виктория, готова была сгореть со стыда, забилась в уголок, не дышала от унижения, а теперь он прикидывается простачком, строит из себя невинного ребенка.
— Тебе лучше ждать на лавочке Колотовкину! — говорит Виктория.
— Зачем? — удивляется Степка. — Она моя соседка. Утром увижу.
— Вот и прекрасно! Встречайтесь!.. Пожалуйста, встречайся с Колотовкиной! Хватай ее ручищами. Она не стесняется!
И наконец-то до Степки доходит, что Виктория ревнует его к Наталье. Это так неожиданно, так невозможно и нелепо, что он изумленно открывает рот. На миг он представляет Наталью — ее сильную, мужскую фигуру, слышит ее грубый, насмешливый голос, видит насмешливую улыбку. Степке становится весело. Наташка! Да разве можно! Степка прыскает, но, чтобы не обидеть Викторию, вздрагивающим, приглушенным голосом говорит:
— Виктория, ты чудачка! Ты не знаешь, какая ты… замечательная! Ты замечательная! — Он не выдерживает и хохочет. — Ты замечательная, хорошая! — Степке кажется, что своей ревностью Виктория как-то приближает к нему. — Ой, какая ты замечательная! — ликует он. — Как ты могла подумать! Наташка мне соседка, понимаешь… Мы с ней с самого детства дружки… Она наша, понимаешь?
Виктория прикусывает губу. Смех Степки, его удивление она принимает за маскировку, думает, что он старается этим скрыть свое смущение. «Он не такой простой и наивный!» — думает она о Степке.
— Перестань паясничать! — Виктория топает ногой. — Ничего смешного нет! Делайте с Колотовкиной все что хотите, это меня не касается! А вот о твоем поступке, о том, что ты сорвал рабочий день, я буду говорить там, где нужно!
Степка пятится назад, спускается с тротуара.
— У меня с Натальей ничего нет, поверь, Виктория… — ошеломленно говорит он.
— Мне безразлично. — Она передергивает плечами и резко бросает: — Я ухожу. Прощай!
— Постой, постой! — пугается Степка. — Нельзя же так… взять и уйти! Я объясню!
— Не нуждаюсь! — отрезает Виктория, поворачивается и быстро уходит.
Каблуки ее туфель выстукивают барабанный грозный марш.
— Как сажа бела… дела… — шепчет Степка. Он делает стремительное движение к Виктории и вдруг замирает на месте.
Так он стоит долго.
Отца Степки зовут Лукой Лукичом, мать — Евдокией Кузьминичной. Часов в девять вечера, когда Степка возвращается домой после встречи с Викторией, Лука Лукич сидит на крылечке и точит тонкий рыбацкий ножик на изъеденном оселке. Он бос, на плечах порванная старая майка, брюки подпоясаны широким солдатским ремнем, на котором болтаются пустые ножны. Лицо у него темное, морщинистое, узкоглазое.
Евдокия Кузьминична возится у летней плиты. Она в длинном, старушечьем платье, повязана косынкой, на ногах разношенные валенки. И спина у Евдокии Кузьминичны сгорбленная, старушечья, а лицо румяное, обрамленное каштановыми молодыми волосами. Евдокия Кузьминична хмурится — скорее всего оттого, что дым ест глаза.
«Вжиг! Вжиг!» — полосует нож по бруску.
Вокруг занятого, сурово сосредоточенного Луки Лукича ходит здоровый голенастый петух, трясет гребнем, истерично закатывает глаза. Это тот самый петух, что по утрам провожает Стейку на работу. Сейчас петух что-то высматривает на руке Луки Лукича, на что-то прицеливается, что-то пакостное задумал: без этого верхоланцевский петух жить не может. Всей улице он известен вздорным и драчливым нравом. Увлеченный работой, Лука Лукич петуха не замечает, и зря! Странно изогнувшись, распустив по земле одно крыло, петух внезапно подпрыгивает, вскрикивает и со всего маху клюет Луку Лукича в руку. Старик роняет оселок.
— Тю, проклятый! — кричит он, вскочив, и поддает петуху ногой.
Тот легко, словно с удовольствием, взлетает, проносится над головой Евдокии Кузьминичны и плавно опускается у дворового заброшенного колодца. Раздув гребень, петух радостно, весело кричит, как бы благодарит старика за удовольствие.
— Дьяволюга нечистая! — говорит Лука Лукич, потирая руку и опасливо оглядываясь на сына, который сидит на лавочке: не смеется ли?
Но Степка не смеется, он ничего не видит, сидит, печально опустив голову.
Старик поднимает оселок и решительно говорит:
— Заколоть! Немедля!
— Кого, отец, заколоть? — спрашивает Евдокия Кузьминична, делая вид, что она тоже ничего не видела. — Что-то не пойму, отец, кого заколоть?
— Петуха! Кого? Развели петухов, не пройти, не проехать! Сколько их у нас? Скажи мне!
— А два их у нас, отец! — мирненько отвечает она. — Один молодой, второй старый. Всю жизнь, отец, по два держим, чтобы куры не остались без петухов. Вот так, отец!
— Не стрекочи! — прерывает ее Лука Лукич. — Что два держим, это сам знаю! Ты мне отвечай — этот молодой али старый?
— Это, отец, молодой петух! — отвечает Евдокия Кузьминична голосом, в котором уже слышны грозные нотки.
— Так вот я и говорю — это молодой петух. Развели, — чуть тише отвечает Лука Лукич, снова принимаясь за ножик. — В собаку палку бросишь, попадешь в петуха! Соседи вот недовольны…
— Кто недоволен? — Евдокия Кузьминична вскидывает голову. — Ты, отец, прямо говори, кто недоволен?
— Не знаю, — еще тише отвечает он, ожесточенно водя оселком. — Я ничего не знаю… Где мне! Сами разбирайтесь. С петухами…
— Вот тут ты, отец, правильно говоришь. А то заладил — заколоть! — снова мирненько говорит Евдокия Кузьминична, внимательно следя за тем, чтобы не выкипела каша. — Это, отец, правильно!..
И опять в ограде Верхоланцевых тишина и покой. Дует легкий, неслышный ветер, черемуха в палисаднике пошевеливается. Уютно, мирно.
— Варево поспело! — объявляет Евдокия Кузьминична.
Стол накрывают в сенях — огромных, гулких, прохладных, — в них пахнет особым запахом, присущим только сеням, где держат муку, зимнюю одежду, брагу и крепкий квас. В Нарыме сени летом заменяют комнаты, в них спят, едят, справляют свадьбы, решают важные семейные дела. Комнаты дома в это время готовят к зиме — красят, штукатурят, кухню оклеивают обоями. У Верхоланцевых в сенях стоит большой стол с самоваром, две кровати, на маленьком окошке без рамы висит белая чистая занавеска, пол застлан суровыми половиками.
— Садитесь, мужики, — уважительно приглашает Евдокия Кузьминична, ставя на стол огромную сковороду с картошкой, зажаренной на свином сале.
К картошке подаются соленые огурцы, маринованные и свежие помидоры, грибы, брусника с сахаром, молоко. На самый кончик стола, за самовар, Евдокия Кузьминична примащивает небольшой графинчик с водкой, на горлышко которого вместо пробки надета серебряная чарочка. Лука Лукич видит хитрость жены, строго кашляет, но Евдокия Кузьминична и бровью не ведет.
— Снедайте, мужики, — говорит она.
Лука Лукич, не глядя, вроде бы машинально, тянется рукой за самовар, цепкими пальцами хватает графинчик, тянет к себе и в то же время для отвода глаз второй рукой кладет на блюдце соленые огурцы.
Приглушенно булькает водка.
— Аи, должно быть, довольно! — быстро говорит Евдокия Кузьминична, когда маленькая чарочка наполняется наполовину.
Она вырывает графин из рук мужа, а он делает пальцами такое движение, точно собирается что-то посолить.
— Каждой дырке затычка! — клокочущим голосом говорит Лука Лукич. — Дивуюсь, везде она встрянет!
А Евдокия Кузьминична торопливо уносит графин в дом и возвращается с видом человека, отлично выполнившего суровый, но непременный долг, и торжествующе глядит на мужа, который осторожно вынимает из чарочки кусочек сургуча. Затем одним глотком проглатывает.
— Ровно орехи лузгает! — поражается Евдокия Кузьминична, но от чувства одержанной победы делается ласковой, радушной, угощает: — Ты сальца, отец, сальца загребай! Вон с краю бери… Сальцо против водки большую силу имеет… Степушка, почто же ты бруснички не берешь? Вот я тебе, сыночек, придвинула…
Степка ест неохотно. Он сегодня совсем не такой, каким бывает обычно за семейным столом. Вообще-то Степка любит вечерние неторопливые ужины с родителями: ему приятно слушать напевное приговаривание матери, весело следить за ее маневрами с водочным графинчиком, за тем, как она ловко умеет отразить и погасить вспышку гнева отца.
Но сегодня Степке не по себе. Картошка кажется подгоревшей, огурцы пересоленными, от грибов пахнет прелью. Ест он мало. Мать, конечно, замечает это и порой как-то особенно внимательно глядит на него.
Проходит много времени, когда чуть покрасневший от водки и еды Лука Лукич откладывает ложку, вынимает портсигар, с удовольствием закуривает. Евдокия Кузьминична отдыхает перед мытьем посуды. Наступает время неторопливых, обстоятельных разговоров, раздумий; родители говорят негромко, приглушенно, не договаривая фраз: понимают друг друга с полуслова. Степка молчит, курит, а Евдокия Кузьминична, кивая на него головой, говорит Луке Лукичу:
— О третьих петухах вчера пришел. Я уж совсем было придремала, уснула, это, было, как чую — идет! Глянула на часы — третий. Ты уж, отец, спал, храпел страсть как!
Отец и Степка молчат.
— Слышу, за веревочку тянет тихо, сторожко. Это, значит, не хочет, чтобы я учуяла, — продолжает Евдокия Кузьминична. — Аи нет, я все слышу, сыночек!
— Сказано — женщина! Оно и есть женщина, — недовольно замечает Лука Лукич. — Ты его в карман посади. Курица и та цыплят от себя на волю пускает.
— У курицы их много, у меня один остался. У стариков еще два сына: старший в армии, младший сейчас в пионерских лагерях.
— Я, мама, на танцах был, — угрюмо объясняет Степка.
— Конечно, что не на работе. На работе тебя долго не задержишь. Слыхали, как ты работаешь, — подозрительно спокойно говорит Евдокия Кузьминична. — Что слыхала? — опасливо спрашивает Степка.
Но мать не отвечает. Она наливает из самовара еще одну чашку, берет блюдечко растопыренными пальцами и сосредоточенно делает глоток. После этого она обращается не к сыну, а к мужу.
— Ты, отец, поди, не слыхал, — говорит она. — Сижу это я на лавочке, тебя, надо быть, поглядываю, а тут Анисья идет. И-и-и, говорит, Кузьминишна, мать моя, что твой сыночек сегодня на песке вытворил! Весь, говорит, невод на куски поизодрал, где начало, где конец, не разберешься, мотня, говорит, так и потонула, а старый черт Истигней твоего, говорит, Степушку так изругал, что я, говорит, дажеть заступилась — почто, говорю, молодого юношу обижаешь…
— Как так? — недоверчиво спрашивает Лука Лукич. — Степка, как так?
— Жди, отец, жди! Он тебе ответит! — строго говорит Евдокия Кузьминична, прихлебывая чай и поверх блюдечка глядя на густо покрасневшего Степку. — Он тебе ответит, как же… До трех часов ночи гулять он может, а как до дела, он язык проглатывает. Я тебе дальше расскажу… Дело было такое. Степка с Натальей начали в лодке баловаться, играть, да возьми и опрокинься в реку. Тут Николай Стрельников, конечно, приказал Сеньке стормозить, тот стормозил, ну катер и заплутался винтом в неводу. Три часа разматывали. Истигней, говорит, из себя выходит, ругается матерно…
— Анисья врет! — раздраженно перебивает ее Лука Лукич. — Истигней сроду не матерится.
— А конечно, врет, — соглашается Евдокия Кузьминична. — А вот про Степку не врет. Наври она мне такое… Знаешь, что будет?
— Знаю! — отмахивается Лука Лукич и резко поворачивается к Степке. — Наизаболь [1] испоганили невод?
— Порвали… левее мотни, — говорит Степка и опускает голову.
— Ну, брат, это не годится! — раздельно произносит Лука Лукич, привставая. — Истигней взаправду ругался?
— Ругался…
— Сойди с моих глаз! — гневно говорит Лука Лукич. — Видеть не могу! — Он поднимается, заложив руки за спину, прохаживается по толстым половицам сеней, босой, сутулый, ножны болтаются у пояса в такт его сердитым шагам.
Евдокия Кузьминична притихает, осторожно, чтобы не звякнуть стеклом, ставит блюдечко на стол, вытирает губы щепоткой, после чего выпрямляется, всем своим видом показывая, что полностью разделяет с Лукой Лукичом его гнев.
— Ты мне это не смей! — Лука Лукич грозит Степке пальцем. — Мы с Истигнеем в одной роте воевали. Ты мне славу Верхоланцевых не порть! У нас слабаков и лентяев в роду не бывало! Что на рыбалке, что на войне — Верхоланцевы шли впереди! Отвечай, почему испоганил невод?
— Нечаянно я, отец…
— Нечаянно комара можно задавить. А тут дело государственное, нешутевое — рыбалка! Это тебе не в бирюльки играть! — Лука Лукич грохает кулаком по столу.
Степке так тяжело, что он сереет лицом, стискивает посиневшие пальцы. Евдокия Кузьминична видит это, ей немного жалко сына, но вмешиваться в разговор она не может, так как Лука Лукич прав.
— Я мечту имею, чтобы из тебя знатный рыбак вышел, чтобы ты наш род на рыбалке продлил, а ты что? Испоганил невод! По мне, лучше подерись с кем-нибудь, а дело не пятнай! — гневается Лука Лукич.
И тут Евдокия Кузьминична уж не может удержаться, чтобы не сказать:
— Чему ты учишь? Драться — этого еще не хватало!
— Мать, молчи, не вмешивайся! — обрывает он. — Рыбалка дело почетное, важное. У Истигнея сколь орденов? Четыре! А сколь за войну? Два! Остальные он за рыбалку получил. И орден Ленина — за рыбалку… Ты понимаешь это, спрошу я тебя? Не понимаешь! Ты как думаешь? — Лука Лукич останавливается, точно пораженный неожиданной мыслью. — Ты… я знаю, как ты мыслишь! Рыбалка, дескать, это так себе — поработаю, время проведу, а потом в институт, да на курсы, да еще куда… С директоршиной дочкой вот гуляешь! Мне понятно…
— Ты директоршину дочку не задевай! — говорит Евдокия Кузьминична, радуясь, что от рыбалки Лука Лукич перешел к директорской дочке и, значит, ей можно вмешаться в разговор. — Девка она взрачная, степенная, умная.
— Не встревай, мать, долго ли до греха! Обижу еще ненароком! — возвышает голос Лука Лукич. — Я не хочу, чтобы Степка на рыбалке вроде бы как принудиловку отбывал. А директоршина дочка, что думаешь, останется с рыбаками? Держи карман шире, навострит хвост через год, и поминай как звали!
— Ты, отец, говори, да не заговаривайся… Степушке тоже не всю жизнь на песке вековать. Пускай идет в институт. Перед ним дороги открытые! — Евдокия Кузьминична тоже повышает голос.
Лука Лукич замирает — он в ужасе от того, что говорит жена. Голос у него становится вздрагивающим, приглушенным.
— Ты как можешь? Как ты можешь?!
Он мечтал, что Степка продлит его жизнь на реке, а жена говорит пусть идет в институт.
Лука Лукич выглядит обиженным, и в этот миг Степка очень похож на него не только смешно оттопыренными губами, взглядом, но и всем выражением лица.
— Как ты можешь такое! — говорит Лука Лукич. — Я разве плохо жизнь доживаю? Чего мне не хватает? Чего мне надо?
Он садится на свое место, замолкает. Евдокия Кузьминична начинает мелко помаргивать ресницами, блюдце в ее пальцах дрожит, она не знает, что сделать, что сказать.
— Лука! Да я разве… О господи! Что ты, что ты, Лука! Мне такую жизнь, как мы прожили, хоть сто раз начинай… О господи!..
Степка страдает.