Скрыться-то особенно негде... вот беда.

- При чем тут мы? Специально подальше уехали, чтобы не мешать тебе работать...

- Я не могу так работать!

- В чем дело? Почему?

- Устроила мне катастрофу да еще спрашиваешь! Разве могу я работать, когда вокруг меня неблагополучие?

- Ты что, так и не работал столько времени?

- Да там кое-что скопилось.

- Где это "там"? Под кроватью, что ли?

- Ну да, под кроватью. Я набросал. Но больше не трогал.

- Там уж все, наверно, слоем пыли покрылось. Не разберешь карандашные каракули.

- Там не очень много...

- Как немного? Сколько?

- Кое-какие рассказы, фрагменты...

- Ты хоть помнишь, что писал?..

- Могу вспомнить.

- Что же ты их под кровать-то сваливал? Разберись, отпечатай! Работай в конце концов!..

Дело в том, что он пишет по утрам, лежа в кровати, подложив под бумагу какую-либо книгу в твердой обложке. Когда я уходила, он писал на польской книжке Ю. Словацкого "О Яне, что сапоги тачал собакам". Небось всю книжку испортил. Напишет - и листки под кровать опускает, и книжку, на которой пишет, туда же, и карандаш, и оставшуюся чистую бумагу. Зевает и снова засыпает. Оттого мы часто спали на отдельных кроватях. А когда встанет, часу во втором дня, поднимать ничего не торопится. Таким образом все у него остается под рукой. Но под кроватью. Дальше хода нет. Все валяется, пока я не примусь разбирать завалы. Отпечатаю. И тогда начинается "отделочная" работа. По сто раз перепечатывать приходится...

- Пойдем пива выпьем, - говорит он.

- Иди один. Мне некогда. У меня дел полно. А ты иди, иди, попей пивка, развеселись, разгуляйся.

- А ты? Никуда не удерешь?

- Хватит меня контролировать! Удеру - не удеру, хватит...

Соблазн выпить пивка перевешивает, и он идет в пивную. Я смотрю вслед. Пальто из итальянского ратина, которое было "справлено" перед моим уходом, потерлось на полах и на рукавах, на сгибе локтей вытертые тусклые заломы, будто он полгода ходил руки в карманы, не раздеваясь.

Я вздыхаю и бегу дальше - в паспортный стол, в отделение милиции, в железнодорожную кассу - все в разных концах города. Меня с пути не свернешь. Надо скорее завершать хлопоты - меня ждут дальние края...

3

Возвращаюсь к маме - кроме нее, никого дома нет.

- Где сын? - спрашиваю.

- ОН пришел и увел сына к вам домой. - Мать смотрит на меня с тревогой.

Я начинаю беспокоиться, раздумываю, что теперь делать.

Сын звонит по телефону:

- Алло, мама, я тут, дома, у папы... Отец меня не отпускает. Приезжай за мной.

- Пусть он сам проводит тебя.

- Он не хочет.

- А я не хочу туда ехать!

- И что же делать? Я не знаю...

- Ты ел там что-нибудь? Тебя ведь кормить надо.

- Тут нечего...

- Ну ладно... Я сейчас приеду...

- Приезжай быстрее!..

4

ОН впускает меня в квартиру, запирает дверь на ключ и ведет прямо к кухонному столу. Линолеум на кухне до черноты затерт сапогами всевозможных приятелей. А на столе и ветчина, и виноград, соки... Ах, лукавый мальчишка, заманил меня! Что, уже переметнулся на отцовскую сторону? Сидит за столом, трескает виноград. А мне по телефону говорил трагическим голосом. Каков фрукт!..

- Посиди с нами, - говорит его отец.

А сын примирительным тоном начинает меня уговаривать:

- Я не хочу уезжать отсюда...

- Я вижу, вы хорошо спелись. Ты хочешь остаться с отцом? Водку будешь с ним пить? Не спать ночами?

- Я не буду пить, - врет отец.

- Так я тебе и поверила! - говорю.

- Давай вместе не уезжать, - говорит сын.

- Это невозможно! Билеты куплены.

- А по-моему, вполне возможно, - говорит отец.

И весь такой смирный, добродушный, хозяйственный, ведет меня в ванную комнату, где показывает зеркало во всю стену со стеклянной полочкой.

- Ты сам сделал? Неужели сам? Что-то не верится...

- Какая разница, сам или не сам...

- Значит, не сам.

- Борька Ручкан посоветовал: сделай, говорит, что-нибудь, чтобы ей было приятно вернуться.

Для моего мужа сделать что-нибудь по дому было настоящим подвигом.

А он выходит на минутку и вносит чемодан, залепленный наклейками разных отелей зарубежных стран, куда ему приходилось ездить по литературным делам. Ничего особенного наклейки не значили, просто модно было их лепить - и все. Щелкает замками и открывает крышку. В чемодане целый ворох красивых женских вещей. Там лежат косыночки, шарфики, кружевные штанишки и рубашечки, легкие платьица и халатики, чулочки, колготочки, туфельки с каблучками и без, и еще, и еще...

- Что это?

- Это тебе.

- Зачем?

- Просто так.

- На это тебя тоже Ручкан надоумил?

- Сам додумался.

- Вряд ли это все мне, - говорю. - Наверно, предназначалось кому-то другому.

Ревнивое чувство неожиданно подкатывает комком к горлу. Я закрываю чемодан и отворачиваюсь. Мне совершенно неохота выяснять, что было без меня: что могло быть, то и было.

- Тебе все это, и никому другому.

- Мне не надо!

- Почему? - Он озадачен и растерян.

- Ты хочешь подкупить меня такими мелочами?

- Я просто хочу тебе что-нибудь подарить.

- Спасибо, не надо. Мне некогда, я пойду. Куда сын делся, не пойму...

Мы нашли его крепко спящим в своей пропитанной многомесячной пылью кровати. Он устал: дальняя дорога была утомительна, и день оказался для него беспокойным.

- Мне не безразлично, что он улегся в грязную постель. Еще заболеет, говорю.

- Тише, тише! Не буди! Постель не грязная. Только раз на ней спал один парень, но он лежал поверх одеяла.

Представляю, сколько парней топталось тут без меня, везде столько грязи...

- Его теперь не поднимешь, - досадую я.

- Подожди, когда проснется.

Мы оставили спящего малыша и вошли в комнату, которая была для нас рабочим кабинетом, спальней, гостиной, мастерской - чем угодно. Стены в картинах, развешанных мной. На всем пыль, заброшенность, серость. Стол не тронут с тех пор, как я от него ушла.

- Что же ты не убираешь место, где живешь, как неудачник какой? Ты ведь талантливый человек. Если можешь написать картины, убрать грязь под ногами ничего не стоит, и надо обязательно это делать!

- Да ерунда!

- Ты просто лентяй! В твоей постели заведутся клопы, блохи, вши и сожрут тебя с головой...

Я достала чистое постельное белье из шкафа, которое когда-то оставила на верхней полке, где оно лежало нетронутое, и перестелила постель. Снятого белья набрался ворох, а корзина в ванной под умывальником была давно заполнена до отказа. Я велела ему завтра же отнести белье в прачечную, совершенно не веря, что он послушается. Ну как хочет!

Я приняла душ, посмотрелась в новое прекрасное зеркало. Блаженная теплая вода стекала с плеча, словно со спелого яблока.

Провинция ходит в общественную баню два раза в неделю, а тут с утра до вечера можно принимать душ...

Он уложил меня в чистую постель рядом с собой.

- Имей в виду, - однако сказала я строго, очень строго, - если мне что не понравится, я уйду навсегда!

- И я больше тебя не увижу? - засмеялся он, видимо, вспомнив свою мать, которая часто так говорила, но никогда никуда не уходила.

- Кроме шуток! Ты больше меня никогда не увидишь...

Он меня победил - ловушка захлопнулась. А когда унес все-таки в стирку свое белье - будто навесил на ловушку замок.

Да бог с ними, с клетками, жесткими рамками, ловушками, в которые ловят тебя обстоятельства. Вообще чем теснее клетка, тем лучше работает фантазия. Просторы реальных возможностей только размывают воображение - оно делается тусклым, и жизнь сводится к обеспечению собственного обмена веществ. Представляю, какие ветвистые фантазии разыгрываются у заключенных за тюремной решеткой. Разница клеток только в том, есть там душ или нет. Каждой женщине все-таки нужна квартира с теплым, ласковым душем, так успокоила я себя.

Все равно в любом случае в ловушке окажешься - не в одной, так в другой: самостоятельность для женщины невозможна, и практически нигде ее не бывает. Мне совершенно не на кого опереться - я на свете беднее всех...

5

Известно: если один хочет воплощать здравый смысл, то другой непременно лезет в бутылку и хочет все опрокидывать - такова диалектика. Возникает борьба.

Но бороться ему некогда. Его время идет слишком быстро. Биомасса клубится и поджимает со всех сторон. В "Детской литературе", где он печатает свои произведения для детей, уже начиналась толкотня. Руководители детской литературы зло смотрели на профессиональных писателей, предпочитали им свойственников, знакомых, которые бесчисленно толпились у порога. Искусство становилось все более необязательным. Уж начинали работнички растаскивать издательское имущество по домам, приспосабливали для себя денежные средства, - на издание книг их уже не хватало. А потом и помещения издательства сдали "под окорочка" - фирме, специализирующейся на торговле "ножками Буша".

Что же делал в глухое для искусства и звонкое для политики время перемен Голявкин? Борьбу ведь он не признавал, политики избегал.

Он писал одно за другим свои солнечные моря и раздаривал друзьям. Назывались они "Утренняя прогулка" или "Вечерняя прогулка" - так он взаимодействовал с природой и с людьми. Писать рассказы и повести ни для детей, ни для взрослых было уже не нужно: некому стало печатать и некому читать - его время зримо от него уходило...

Но все это было позже. Или раньше? Для воспоминаний, а я сейчас вспоминаю, не существует прошлого, будущего. Времена перемешиваются, все происходит сейчас. Тем более что время вообще неделимо, а наши понятия о нем только условность...

И опять я сижу дома, и опять жду моего героя. А он все не возвращается. Наверно, вновь ему встретился знакомый и увел неведомо куда...

Голоса

1

Голявкин мог встретить Гусева, художника-графика, с которым учился в Академии. На углу Невского проспекта и улицы Харьковской был пивной бар, где они часто сходились. Беседовали, накачивались пивом и посмеивались над теми, кто собирался поиграть в шахматы или в домино, считая таких не иначе как чудаками.

В баре им нравится: чисто, уютно, пиво свежее, закуску на тарелочках подают хорошую. Гусев - неумолчный говорун. Чистым, звонким певческим голосом он начинает и закончит теперь не раньше вечера. Знаю я, что он рассказывает. Мне приходилось слышать его монологи.

- Мы люди вечные. Мы не меняемся. Я как был Гусев, так Гусевым и останусь, только волосы побелеют. Так же и Голявкин не меняется. Все знают: Гусев любит жениться, он и будет всю жизнь жениться то на одной, то на другой. Голявкин женится один раз - и останется навсегда женатым. Поставь перед ним бутылку, он ее выльет в свою большую кружку и мгновенно выпьет, чтобы ни с кем не делиться, - так каждый раз. Я мудрый человек и одну бутылку никогда не принесу, а две или сразу три, только все сразу на стол перед ним не поставлю. Голявкин выпьет первую и смотрит, что дальше будет. Я, хитрый, вынимаю вторую бутылку - и теперь уж это нам, а ему не дадим... У меня и дом полная чаша: икорка, судачок (один мужик привез из рейса и продал), три большие бутылки египетского вина "Абу-Симбел". Утром я в чай немного налью - и хорошо. И хватит... С Голявкиным один раз дело было в Доме писателя. Мы подходим с ним к стойке. На большом блюде лежат бутерброды с дефицитом - красной рыбой. Заказываем коньячку, бутербродов.

"Сколько вам бутербродов?" - спрашивает бармен.

"А все давай", - говорит Голявкин.

Наверху в это время проходило партийное собрание, и все были там.

И вот в перерыве набежало сверху много писателей - и все к стойке, к коньячку. И просят бутербродики с красной рыбой.

"А с рыбой больше нет", - говорит бармен.

"А вот же с рыбой", - показывают на наше блюдо.

"Это их... А больше нет".

Писатели зароптали:

"Как же так?.. Как же так?.."

"Не надо было революцию делать!" - сказал Голявкин.

А другой раз там же сидим, на столе всего полно: выпивки, закуски. И вдруг Голявкин укоризненно говорит:

"Эх! А хотели быть Ван-Гогами!.."

Мы ведь хотели быть романтиками, неизвестными гениями. Ну как Ван-Гог. А тут... сытость невозможная...

Вышел словарь писателей (Краткая литературная энциклопедия), и Голявкина там поместили рядом с Гомером: "Голявкин - Гомер".

Нарисовали книжку с Колей Кошельковым "Мы играем в Антарктиду", одну из самых первых у Голявкина. Тогда как раз создавался "Детский мир" издательство в Москве. Приезжаем в Москву на выставку книжной графики, в Манеже, грандиозная выставка была. Идем по Манежной площади, а там на весь фасад плакат и воспроизведена наша обложка в десять человеческих ростов: "Мы играем в Антарктиду", и кошка криво подмигивает...

Счастливая у нас жизнь - мы никогда не подличаем. Проскочили мимо партии, не как Погодин. Мне его все время жалко было: то он Андерсеновскую премию получает, то за границу поехал, бороду отрастил - хотел быть мэтром. Голявкин, Гусев - мэтры от природы. А он все время вырваться вперед нас хотел. Мол, умрет Гусев, умрет Голявкин - он первым останется. Тьфу! Первым ему все равно не стать. Он так старался, что здоровье не выдержало, умер. Но... первое свое стихотворение я напечатал на Радиковой пишущей машинке. Да...

Я "Моего доброго папу" наизусть знаю. Гениальная книга. Гениальна тем, что в ней много недостатков. Человеческая такая книга! Недостатками и гениальна. Я себя тоже писателем считаю, написал несколько книг. Когда читаю "Моего доброго папу", хочется редактировать. Потом смотришь - нет! - от редактирования только потеряет...

У нас не привыкли жить по-капиталистически, а я умею, - добавляет Гусев. - Ха-ха-ха. Я вот скоро открою Фонд Гусева имени Голявкина. Ой-ой-ой - хорошо! Культурное общение. И выпивки не надо...

Гусев всегда что-то рисует, и у него выходит живописно: тончайшая живопись акварелью, бумага просвечивает и дышит, так тонко, что, кажется, невозможно такое воспроизвести.

Рассматривать его станковую графику - удовольствие! У него на редкость простая, но выразительная линия в рисунке, всегда безупречные сюжетные композиции.

Но теперешние издательства не берут - не современно.

"Это, конечно, классика, хорошо! - говорят. - Но нам надо по-новому..."

- С ними разговаривать трудно, - говорит Гусев. - У них американский вкус. А мы, по их мнению, будто бы ушли в историю искусств.

Хорошее слово "классика". Роскошнейшая школа детской книги - все отодвинуто на обочину. Обидно!

- Вернется! - уверяет Гусев.

Гусев совсем бросит пить, станет трезвенником, будет молиться Богу, ходить в консерваторию петь синодальные хоралы чистым, звонким, высоким голосом и приглашать знакомых в консерваторский хор. Он снова готов жениться, потому что его любимая жена Лена недавно погибла в дорожно-транспортном происшествии, и будет объединять его с любой новой женой любовь к работе. Потому что работа - главное. Не какая-то мистическая духовная связь, а конкретная художественная работа.

2

Голявкин мог встретить Лившица или Марамзина, с ними он объездил всю Восточную Сибирь от журнала "Костер". Оба бывали у нас. Потом Лева Лившиц уехал в Америку, Володя Марамзин - в Париж. Теперь до меня доходят только слухи, что больше всего на свете они любят Мандельштама и Бродского, сами что-то пишут и носят лучшие в мире пиджаки. Здесь им этого, конечно, не хватало: у нас все на Пушкине сидят и Пушкиным погоняют, а пиджаки здесь неважные, на них никто и внимания не обращает...

3

Если он встретился с Демиденко, то это надолго и скоро не жди. Высокий блондин-весельчак, балагур и бабник сыплет без умолку анекдотами и куда-нибудь обязательно заведет: например, к Погодиным на улицу Степана Разина, где Рита напоит до отвала пивом: "Только тихо, а то придут снизу!" Однажды она привела Голявкина в цех пивзавода, где тогда работала, угостила пивом. Он дорвался до бесплатного и выпил зараз двенадцать бутылок свежайшего пива разных сортов. Голявкин относился к Погодину как к лучшему другу, восхищался его военными наградами: двумя орденами Славы, двумя орденами Красной Звезды, орденом "Знак Почета". Радик был 1925 года рождения и участвовал в Великой Отечественной войне...

Или Миша заведет его в Восточный зал ресторана "Европа" и учинит катавасию вроде вот этой. Они сидели в ресторане, а за столиком рядом пировали военные с женщинами. Демиденко как увидит женщину, делается сам не свой, ему сразу хочется на ней жениться. И стал он женщин переманивать за свой стол, и они уже почти пересели. Но одному военному это не понравилось:

- В чем дело?!

Демиденко швырнул куриную косточку, и она попала ему прямо по лысой макушке.

Тот вскочил:

- Давай выйдем!

Пошли. А там были вертящиеся двери. В дверях Миша так подгадал, что несколько раз ударило дверью по лбу военному.

Была вызвана милиция.

- В чем дело? - выясняет милиционер.

- Меня ударил гражданин.

А Миша стоит смирный, как ни в чем не бывало, на драчуна не похож.

Милиционер приглашает военного в пикет для выяснения обстоятельств, а Миша спокойно возвращается к столу доедать цыпленка-табака и допивать коньяк.

Вадим Гусев рассказывает:

"Иду как-то по Невскому поздно, все закрыто. Откуда ни возьмись вдруг Мишка навстречу.

- Выпить бы надо.

- Ты что? В такое-то время? Все закрыто!

- Ерунда! - говорит Мишка. Ведет меня в ресторан гостиницы "Москва". А там тоже закрыто. Стулья опрокинуты, убирают помещение.

Он подходит к швейцару и говорит:

- Позови-ка администратора!

Показывает администратору какие-то корочки, ничего даже не раскрывает.

- Организуй-ка нам столик. Накрой выпить и закусить. И никого чтобы вокруг нас не ходило! Смотри! Нам поговорить с человеком надо.

В момент был и столик накрыт, и стулья поставлены. Мы сели: спокойно выпили, закусили, никто к нам не приближался, и пошли по домам - уже глубокая ночь была. Попробуй-ка на последнюю пятерку так выпить и закусить!.."

Не встретить Демиденко в городе почти невозможно. Доводилось сталкиваться и мне. Я долгое время дружила с одной из его жен, Ингой. Вообще у него было четыре жены, и каждой он оставлял по ребенку и по квартире со всей обстановкой. С Ингой мы ездили в путешествия по городам - в Москву, Кострому, Кронштадт, Адлер, ходили по Вильнюсу, Каунасу, Выборгу.

Однажды Инга решила пожаловаться на мужа в партбюро и говорит мне:

- Пойди вместе со мной, прошу тебя.

Я заподозрила семейный скандал, который хотят разрешить общественно-партийными средствами, во что я абсолютно не верю.

- Не пойду, - говорю. - И тебе не советую.

- Ну хоть у двери посиди. Я буду чувствовать моральную поддержку, просила Инга.

Я набралась храбрости, пошла и села у двери портбюро. Мимо прошел Демиденко, презрительно взглянул на меня и после везде говорил обо мне дурное: будто я лезу в его семейные и даже постельные дела.

В другой раз, на поминках по Торопыгину, Бахтин спросил меня, как поживает Голявкин. (Я заменяла его на похоронах и поминках.) Рассказываю, вдруг входит Демиденко и презрительнее, чем прежде, говорит:

- Что вы ее слушаете? Будто тут день рождения Голявкина, а не похороны Торопыгина. Она везде говорит про Голявкина - хватит ее слушать!

И тут я не выдержала. Что, он теперь так и будет размазывать меня по стенке? И я сказала ему:

- Слушай, Демиденко, если ты скажешь еще хоть одно слово против меня я тебя тут же нокаутирую. Представь себе: ты, такой большой и красивый, брякнешься в зале, загородишь проход, и все станут перешагивать через твое туловище!

Видавший виды Демиденко (не думаю, что он испугался) удивился и не сказал про меня больше худого слова ни за столом, ни в дальнейшем.

А урок был взят у Голявкина...

4

Нет, пусть бы он лучше ушел с Конецким послушать его байки про страны и континенты. Мы любим Конецкого за морской романтизм и земную поэзию "в почерневшем зимнем сухостое бурьянов и шелесте облетевшей пушицы, в вечной зелени низкой травки, в подгнивших, но все еще колючих и тяжелых булавах дикой горчицы".

Но Конецкий редко болтается под городу, его трудно встретить на улице, он месяцами плавает по морям-океанам, а на берегу не разгуливает подобно другим - обрабатывает свои мифы для издательства - редкий трудяга. Голявкин соревновался с ним в ЛИТО у Рахманова, в самом начале писательства, но позже, на протяжении жизни, встречался редко. Я видалась с Конецким чаще, чем он, и теперь числю его моим другом.

В жизни мне приходилось трудиться на самых разных работах, в том числе и редактором. Редактировала в 1998 году и книгу Конецкого "Эхо". Потом возила ему на просмотр верстку. Конецкий был любезен, тих, выглядел здоровее, чем во время редактуры. Он давно мечтал подержать в руках верстку этой книги - наконец дождался.

- Я ничего не понимаю: должны же что-то по договору платить?! Я как следует поговорю с директором!

- По договору теперь не платят. Заплатят, когда книгу выпустят и продадут. Вот только когда ее продадут...

- А я верю в своего читателя! - говорит Конецкий.

- Наш читатель уходит вместе с нами, - отвечаю я.

- Я каждую неделю получаю от читателей письма!

Он хочет себя уважать и хочет, чтобы его уважали. Он старый человек, заслуженный, двадцать пять лет мотался на кораблях, написал много книг попробуйте! Его должны уважать! Но кто? Общество? Государство? Не дождешься! На читателей, которые пишут ему письма, он уповает больше всего. Они его спасут. Купят его очередную книгу. Не может быть, чтобы мои книги залеживались на прилавках, думает он. Другие могут лежать сколько угодно. Но не мои!

- А как поживает Голявкин?

- Ходит по квартире, как страшила. Моется, ест, садится в кресло и смотрит телевизор до упора. "Что ты все сидишь?" - скажу ему. Он отвечает: "Я три часа ходил! Устал!" Все. Больше ничего сейчас не делает.

- Я тут на днях рассказ написал, - хвастает Конецкий.

- Голявкин считает: нет никакого толку теперь в рассказах. Не такое простое дело - рассказы писать в нашем возрасте, нужно столько внутренней силы, где ее взять! Он успокоился и просто отдыхает.

- Я почти так же, - говорит Конецкий.

Но капитан Конецкий ни в какую не хочет сдаваться, я вижу по нему: он будет накручивать книгу за книгой, до изнеможения и старости изводить жену беспросветной работой за компьютером, благо у нее есть склонность к литературе, но не согласится с тем, что пора кончать...

5

Больше задерживаться нельзя, я бегу на пресс-конференцию, там мне надо поймать другого автора, книгу которого я тоже редактирую в данный момент. Мне нужен Валерий Попов. У меня к нему вопросы по поводу одного его рассказа. Надо, чтобы он добавил туда несколько недостающих, как мне представляется, фраз.

Перед телекамерами и микрофонами сидят за столом короли литературного момента: Гранин, Штемлер, Цветков, Попов. Я тихонько жду конца пресс-конференции. Поймать Попова непросто: он необычайно подвижен, ежеминутно ускользает, словно ртуть. Но я его настигаю.

- Рассказ можно выбросить! - тут же говорит Попов. Ему неохота возиться. Он хочет от меня отвязаться.

- Выбросить проще всего, - не соглашаюсь я. - Но рассказ хороший, жалко.

- Ладно, пойдем в ПЕН-клуб, там есть свободная комната.

Наконец начался толковый разговор по поводу сборника и рассказа. И тут же в комнату заглядывают Штемлер и Цветков - что, мол, они тут вдвоем могут делать? Зашли, посмотрели, прошлись туда-сюда и, разочарованные, вышли. Сексуальных моментов не заметили, а интеллектуальные не так интересны...

Рассказ, кажется, получается: вмещает протяженный отрезок жизни, грустное настроение. Там, где другой заполняет книжными оборотами абзацы, страницы, Валерию Попову хватает пары слов, и речь летит, словно под парусами - современный, разговорный, живой язык. Метафоры, словосочетания взрывают бывшие в употреблении штампы. Анекдотический юмор, анекдот во фразе, в абзаце, в главе, по поводу общеупотребительных, старых, засаленных выражений, жизнь - анекдот, повествование в форме анекдотов. При этом содержание приобретает удивительную объемность. Сленг, жаргон бывают весьма выразительны. Ничего не разрушается, наоборот, создается живая картина современной бурлящей жизни и расширяются рамки устоявшегося сознания. Пародия настолько всепроникающа, что кажется: конец всему, что было, истории, идеологии, загранице, революции, любому политическому режиму, пресловутой классической литературе, ленинизму, сталинизму, конспиративным охранным службам... Все подорвано иронией, пародией, абсурдом - арсенал языковых штампов, принятых в житейском обиходе и в сфере искусства. После Попова придется создавать новые словосочетания для всего, что есть и будет...

В итоге прихожу домой в восемь вечера, отработав сегодня больше одиннадцати часов. От беготни по городу болят ноги. Весь день почти ничего не ела, некогда было, и теперь, накрошив в тарелку чеснока, с жадностью ем вчерашний суп с толстым ломтем черного хлеба...

6

- Привет! - говорит Штемлер.

- Привет! Ты куда? - приостанавливает Голявкин его галоп.

- Не куда, а откуда. Месяц в Израиле был.

- Расскажи про Израиль: будет война?

- Израиль - маленькая, но великая, мощная страна. Она побьет всех арабов. Только правительство сдерживает.

- А если будет большая война? Постой...

- Я не спешу: у меня еще семь минут...

И, чтобы простак не задавал вопросов со своей природной прямотой и не ловил что-нибудь между слов неповоротливыми мозгами домоседа, тут же, немедленно надо сделать ему приятное.

- Мы же с тобой бакинцы! - говорит Штемлер. - Тебя я знаю с пяти-семилетнего возраста. Мы с тобой учились в одной школе: в восьмой, потом в сто тридцать четвертой...

- Я учился в шестой школе, - говорит Голявкин. - Потом в другой...

- Восьмая и сто тридцать четвертая были объединены одним двором. В Питере я, наверно, самый старый человек, который тебя знает. Ты был крепкий мальчишка, которому все завидовали. Ты же был боксер.

- В школе я не был боксером...

- Все равно: ты был драчун. Очень суровый на вид, мало смеялся. Я никогда бы не подумал, что из такого комодообразного мальчика, коренастого, крепкого, получится утонченный, недетский и в то же время детский юморист. Твои книжки не только для детей, но больше для взрослых. Кто-то его просветил о достоинствах голявкинской прозы. - И ты был моим дворовым кумиром. Хотя ты меня, может, и не знал, я был младше. Потом я приехал в Петербург: Витя Голявкин тут бог! Все тебя знают, со всеми ты сидишь в писательском ресторанчике... Ты яркий представитель литературы, и вообще человек яркий, и художник яркий, картины у тебя яркие...

- Перепуталось, - говорит Голявкин. - О живописи сложно говорить. О себе расскажи.

- Что я о себе буду рассказывать? Ты обо мне говори. Живу я один. Всю семью раскидал. Ни в чем не нуждаюсь. Вчера сам себе обед готовил. Прекрасно живу!

- Что же теперь?

- Поеду в Америку месяца на четыре: у меня там дочка, жена. Вот так жизнь идет...

- Ты великолепно выглядишь! Молодец! Здорово живешь! - восхищается Голявкин. Как раз то, что от него требовалось услыхать, - дипломатия сработала верно.

- Держись! Пиши! - ободряюще говорит Штемлер. Отметился. Поставил мнимую галочку встреч.

Семь с половиной минут кончились.

Еще раз едва "пометил взглядом", переключил внимание и смотрит уже туда, куда понесется дальше галопом, - в Москву, в Америку, в литературу...

Оба расстались довольные.

Но Голявкин стоит на месте все же с озадаченным видом. Он так и не понял: началась уже четвертая мировая война (третья была холодная) или только готовится?

Кого бы еще случайно встретить, как следует расспросить, обсудить, поговорить?..

Так я представляю случайную встречу со Штемлером. Я люблю его уже за то, что с ним не засидишься, и за то, что у него всегда такой вид, будто он знает о чем-то никому не ведомом, о чем никогда не скажет. Я люблю его и потому, что стиль его жизни совсем не такой, как у меня. Он целенаправленно освобождал себя от родственной и социальной зависимости и наконец отвоевал полную волю: куда хочу - туда лечу, что захочу - то получу... А мне из комплекса семейной зависимости не выползти даже на время - не хватит жесткости...

7

Голявкина все еще нет нет дома - вот плохо.

Шутливо интересуется сын:

- А где этот... тот... который всегда?

- Вовсе не всегда.

- Ну теперь вроде должен быть всегда?

- С утра унес свое белье и до сих пор стирает. Не знаю где... Он нужен тебе? Ты его ждешь?

- Жду.

- Жди сильнее - придет скорее.

- Может, он с КЕМ-то полоскает свое белье?

- Вот и я думаю и с КЕМ - гадаю.

Уж не встретил ли он Виктора Курочкина? Тогда беда, скоро не жди. Их запросто может занести к одной из тех представительных дам, с которыми Курочкин постоянно водит дружбу. Он читает им наизусть стихи, всего "Евгения Онегина", но дамы, кажется, все равно потешаются над его якобы недостаточной интеллигентностью. Курочкин вышел из глухой российской деревни и всему учился сам. Он участвовал в форсировании Днепра, Одера, освобождал Украину, Польшу в качестве командира самоходной установки. Отсюда и повести "На войне как на войне" и "Железный дождь" - одни из лучших художественных произведений о Великой Отечественной. В его книгах бьет чистый языковый родник. Все у него пережито, наблюдено, юмор и ирония незлобивые, а герои симпатичные и трогательные.

Но бог весть, удастся ли ему перешибить изощренное умствование своих дам безграничной искренностью?..

8

Для писателя бойкое место в городе - издательство "Советский писатель". Может, он зашел туда? Спрошу у Кузьмичева.

- Игорь Сергеевич, ты Голявкина не видел?

- Давно видел.

Что значит - давно: час назад, день, год, век назад? В моем представлении время комкается как угодно.

- Расскажи про него, - прошу.

- Я лучше напишу, - говорит он.

Сразу видно: писатель. Не болтун.

- Напиши...

И он написал:

"Виктор Голявкин появился в творческом объединении при издательстве "Советский писатель", по-моему, в начале 1956 года, зимой. Занимались в этом объединении люди очень непохожие, люди разной культуры и жизненной закалки, старше других был Виктор Курочкин, автор знаменитой впоследствии повести (и кинофильма) "На войне как на войне", будущий известный драматург Александр Володин, еще не написавший "Фабричную девчонку", и Валентин Пикуль, еще, кажется, не помышлявший об исторических романах, а также Виктор Конецкий, Эдуард Шим, Владимир Ляленков, Сергей Тхоржевский, Глеб Горышин и другие подававшие надежды молодые прозаики. Виктор Голявкин, в ту пору студент Академии художеств, выделялся бесспорностью своего таланта. Его взгляд на мир был парадоксален, его лаконичные миниатюры отличало виртуозное владение словом.

Виктор Голявкин при обсуждении чужих рукописей был немногоречив, ершист, категоричен в суждениях. В любом разговоре держался победителем, абсолютно уверенным в своей правоте, излучал такую энергию, что и не соглашаясь с ним в чем-то (или во всем), его товарищи не могли им не восхищаться, - таково было обаяние его таланта, искрометного, саркастического и жизнелюбивого.

Первые рассказы Голявкина оставляли впечатление яркой мозаики, подвластной неуловимой стихийной силе. Такая правда о человеке не укладывалась в привычные нормативные рамки. Здесь правила бал назидательность не умозрительная и натужная, а естественная, экзистенциальная. Голявкин был духовно свободен, раскрепощен, он никого ничему намеренно не учил, никуда не призывал, и, может быть, как раз поэтому он позже стал замечательным детским писателем. С детьми он нашел общий язык, минуя педагогические ухищрения.

Виктор Голявкин - писатель милостью Божьей. Его "взрослые" рассказы еще не прочитаны по-настоящему".

Кузьмичев - не только писатель, но и опытный редактор: о своем авторе слова зря не скажет, мелочи отметает, смотрит в корень, выдает самую суть...

9

Не стану больше продолжать поиски Голявкина. Хватит! Понятно, он снова обманул меня, бедную. Стоило вернуться домой, как началось все сначала, снова загулял. Ах, жизнь моя горемычная, замужество неудачное! Хоть плачь!

Да он не любит меня - вот в чем дело!

Но чтобы я заплакала? Не дождется!

Он ушел от меня, я снова уйду от него. А порядок, который тут навела, пусть останется ему на память о моей любви.

Сын, конечно, теперь станет упираться и кочевряжиться - ему неохота из дома уходить, можно понять. Недаром он настороженно затих в своей комнате: что-то будет?

Но я его за руку уведу. Не хватает, чтобы мальчишка командовал мной при катастрофических семейных обстоятельствах!

Мне нечего собирать, в любой момент уйду куда угодно налегке, ничто меня не остановит, решено!

10

Вдруг - требовательный, прерывистый звонок в дверь. Через порог в квартиру еле влезает Голявкин. Он с трудом удерживает обеими руками на плече обернутый в шершавую сероватую бумагу и перевязанный несколькими оборотами бумажного шпагата большой квадратный тюк с бельем. Сбрасывает его на пол.

- Хватит с меня! - говорит. - Еле допер...

- Что тебя так долго не было? Где ты болтался?

- Я не болтался! - обижается он.

- Собственными руками, что ли, стирал белье?

- Ну что ты! Теперь я этого не умею. Я искал прачечную, где его срочно постирают. Думаешь, найти просто было?

- Ты что, ждал там, когда будет готово?

- Конечно.

- Завтра мог бы сходить за чистым.

- Возиться с этим еще завтра? Еще чего! Мне некогда.

- Ты как сама природа, к самоочищению способен? Значит, у тебя может быть творческое будущее...

Я достаю ему новые домашние тапочки: старые, пропыленные, выбросила. И чтобы заношенных тапочек больше никогда в доме не было!

Он прошелся по квартире, подозрительно поглядывая по углам.

- Чисто везде! - удивился.

- Литература любит чистоту, - посмеиваюсь я. - Между делом я тут роман написала...

- Какой роман? Что за роман? - насторожился Голявкин.

- Пока ты отмывал свое белье, я успела написать роман.

- Шутишь? Глупость какую-нибудь написала? Даже плохой роман написать очень трудно.

- Ну и глупость! Ну и что! Разве домохозяйка должна быть умной? Какая есть, так и написала.

- О чем же? - обеспокоенно настаивает он.

- Долго рассказывать: ведь целый роман. Не шутка. Не короткий рассказик в половину странички, как у тебя...

- Ну, а все же? Опять выкинешь какую-нибудь штуку?

- Не опять, а снова.

- Какая разница?

- Снова - более литературно...

- Не валяй дурака!

- Если снова напишешь "опять" не в диалоге, я у тебя вычеркну! Я все теперь стану у тебя вычеркивать, что мне не понравится.

- С ума сошла?

- Не без этого. Когда в литературу поглубже войдешь, тут же и спятишь. Сразу многое хочется вычеркнуть у других. Такое дело. Тонкое.

- Я не позволю тебе вычеркивать.

- Сам вычеркнешь. Я тебя научу.

- Не бери на себя много.

- Я уже взяла. И теперь из рук не выпущу. Имей в виду: хорошо работай! - посмеиваюсь я. - Не беспокойся: я не против всего остального пожалуйста...

Он не принимает всерьез мои слова.

Я разлила по тарелкам суп. На белой газовой плите готовилось второе блюдо.

- Так о чем твой роман? - спрашивает он между прочим и жадно поглощает суп. - И что ты там написала? - Требовательные ноты в голосе усиливаются по мере насыщения.

- Ну... не знаю...

- О чем твой роман, спрашиваю?!

Он, признанный юморист, видно, опасается, что я вывела его в каком-нибудь неподобающе смешном виде. Каждый писатель у нас, видите ли, заботится, чтобы про него написали непременно хорошо.

- Ладно. Не бойся, - говорю я.

- Мне нечего бояться. Ты бойся! - говорит он тоном хозяина жизни. А сам опасается. - Почему ты не хочешь четко и ясно сказать мне содержание твоего так называемого романа?!

- Может, боюсь...

- Чего боишься?

- А вдруг я не владею столь уверенно фразой, как любой из вас, мужиков-писателей?

- Наверняка не владеешь. Зачем же тогда писать?

- И потом, тебе не понравится: в моем романе мало иронии и абсурда. Пора вернуться к здравому смыслу. У нас ведь всякий добросовестный человек представляется наивным и примитивным, потому что не иронизирует, - до чего дошло! Но для смысла придется находить новые словосочетания...

- Не понял...

- Я вообще-то писать романы не умею: нет у меня романного мышления, не получается правильно вести сюжет, одно с другим не стыкуется... Я не профессионально написала роман - профессионально я в это время делала в доме уборку...

- Научись сначала!

- И не подумаю!

- Зачем же пишешь?

- А вдруг это тоже может быть вполне интересным для литературы?..

- Не знаю. Не думаю.

- Не думаешь, так не спрашивай!

- Так что там? Что?

- Ну как тебе сказать... Роман получился не трагичным - никто не погиб, не страшным, не детективным, не эротическим. Он специально мыслился с благополучным концом. Домохозяйка - человек созидательный и надеется внушить положительные идеи другим. Не всегда же крах устраивать!

- Что у тебя за роман в конце-то концов?!

По-моему, он слишком зациклился на моем романе. Настырность к хорошему не приведет. Чтобы переключить его внимание, я говорю:

- Кто-то думает, что ты уже умер...

- Кто?

- Некто.

- Некто - кто?

- Я тебе не скажу.

- Почему?

- Ты не оставишь его в покое, а я вражды не хочу. Разве стоит тратить силы на ерунду, когда можно написать один маленький рассказ?..

Сытый ребенок крутится возле стола, от волнения кидает себе в рот то кусочек, то ягоду, встревоженно взглядывает на одного, на другого, ждет, чем кончится словесная перепалка.

Голявкин перестал есть суп и неожиданно рассмеялся.

- Что? - спрашиваю. - Не первый раз слышишь, что ты уже умер? Не будешь лезть в эфир и на экран, подумают, что тебя на свете и вовсе не было...

Смех неожиданно прерывается треском междугородного телефонного звонка.

- Да... Хорошо, - говорит Голявкин. А нам поясняет: - Московское издательство высылает договор на будущую новую повесть.

Смеяться ему больше неохота: суровое предчувствие неотвратимой неясной работы плотно сжимает рот, губы превращаются в узкую короткую черточку.

- Не волнуйся. Будем работать... - говорю я.

Сын успокоенно, подпрыгивая на одной ноге, уходит к себе. Ему всегда больше нравится, когда работают, а не отдыхают.

Оказалось, не так уж все плохо и никуда не надо бежать. Я остаюсь... Наша жизнь всегда на кончике телефонного провода.

Хотите анекдот напоследок? Последний анекдот ушедшего двадцатого века.

Один известный поэт написал новую книгу и получил за нее хорошую литературную премию. Книга называется "Куда пошел? И где окно?" Давно есть рассказ у Голявкина - "Куда пошел и где окно?"

Другой поэт-лауреат написал новое стихотворение под названием "Привет вам, птицы!" И такой рассказ есть у Голявкина.

СВОИХ слов у них не нашлось.

Может быть, они тоже считают себя недооцененными, несмотря на гранты и премии, но явно не до такой степени, как Голявкин.

Так, может, Голявкину цены нет? И о нем следует писать и писать. Может, начать книгу с начала?

Нет, пусть другие пишут. С меня хватит!

Пусть учтут недостатки моих писаний, а свои недостатки превратят в высокие достоинства.

Сколько-нибудь стоящая книга забирает столько энергии, крови и духа, что автору, закончившему творение, не хочется его даже перечитывать.

Нет, нет, нет! Пусть это сделает кто-нибудь другой. Но не я.

Уверяю: труд будет стоить того. Голявкин, несмотря на перипетии и разломы жизни, создал в искусстве СВОЮ планету (когда другие не зацепились и за клочок земли) - рассматривать ее со стороны в любом случае интересно.

Загрузка...