Круглые тельца беззвучно ударились друг о друга и остановились. Яркое пятно света переместилось, стали видны низенькие, вбитые в землю домики. Крыши — из множества каких-то тонких трубок. Вспомнилось: это не пластмасса, а природный материал. Когда-то назывался соломой.
Над головой с воем промчался странный летательный аппарат, похожий на птицу. Потом я увидел гравилет и несколько успокоился. Но вот ноздри втянули горьковатый запах — и волосы встали дыбом, пот выступил на лбу. Это был запах опасности.
От аппарата-птицы оторвалось несколько черных точек. Они падали с пронзительным воем, раскалывающим мозг. Когда-то я знал, как они назывались. Рядом раздался металлический голос:
— Родина требует жертв!
Ему вторил другой, приказывал:
— Если ты не успеешь убить его, он убьет тебя! Третий сообщал: — Наконец-то мы достигли прогресса в гонке вооружений. На каждого человека нашей планеты уже приходится по триста пятьдесят семь килограммов взрывчатки.
Мое тело напряглось, готовясь к прыжку. Тревожный голос диктора: «Прерываю все передачи. В заповедных джунглях Амазонки погибает человек. Его координаты… Всем гравилетам, находящимся в этом районе, всем экспедициям, всем станциям спасения, всем… В заповедных джунглях погибает человек. Его координаты…»
Я понял, что речь идет обо мне. Меня спасут! Но бритоголовые обезьяны надели на мою голову железные обручи и начали закручивать винты. Одна из них, забавно подскакивая, сказала:
«Ты человек низшей расы. Подлежишь геноциду».
Она говорила на каком-то шифре, и я не понимал, что означают ее слова.
Снова послышался голос диктора:
«Поздравляем вас, люди! Человек в джунглях спасен!»
Я схватил камень и швырнул в обезьяну. Теперь она должна уйти.
Холодная рука коснулась моего лба, и я увидел над собой встревоженное лицо Майи.
— Тебе опять снилось страшное? — спросила она.
Я заставил себя улыбнуться:
— Все в порядке, родная. Иди досыпай…
С беспокойством всмотрелся в ее лицо с заострившимися чертами. Что с ней происходит? Почему она так настороженно спит, часто просыпается? Почему следит за мной и плачет по ночам? Неужели заметила? Но ведь эти сны, когда я вскакивал, липкий от пота, повторялись всего раз семь-восемь в год. Почему я подумал «повторялись»? Они были похожи один на другой, словно из той же серии. Характерным для всех них была смесь из перепутанных воспоминаний прошлого и настоящего. А затем я испугался еще больше, подумав: «Почему Майю так пугают мои сны, если она не знает их содержания?»
Я думал о себе и о ней. Только о себе и о ней, а не о том, что нас окружает. В прежние, далекие времена мы не умели так думать. Столько времени уделяли различным вещам, что они становились как бы частью нас самих. Мы даже вспоминали кого-нибудь в определенном костюме или за определенным занятием и не умели вспомнить только его самого, без вещей и обстоятельств. Человек тогда учился создавать вещи, его жизнь становилась благоустроеннее, но это еще не означало счастья.
Мы не могли тогда ощущать себя и других как единое целое. Не знали, сколько в каждом из нас живет людей и каковы они. Часто не знали, кого из них предпочесть. И не умели сделать так, чтобы человек в нас постоянно побеждал зверя. Теперь зверь загнан далеко, в очень незначительные уголки нашего существа. Остались в нас люди, но люди разных эпох.
Важно, чтобы завтрашний человек постоянно побеждал вчерашнего. Тогда не будет «я» и «они». Этому мы учимся всю жизнь.
Но можно ли научиться быть счастливым? Очевидно, мы с Майей так и не научились…
Между нами впервые за сто тридцать лет совместной жизни пролегла полоса отчуждения. Что было в ней? Неясные мрачные тени, не имеющие очертаний. Майя что-то скрывала от меня, следила за мной, из-за чего-то беспокоилась. Почему так случилось? Может быть, потому, что я думал о Майе так, как будто она была частью меня, а не самой собой. И как будто у нее не оставалось тайн, своих собственных тайн, как тогда, когда она была еще не моей женой, а лаборанткой, бьющей посуду. И, возможно, сейчас я просто должен был проникнуть в ее тайну, разгадать эту забытую и вновь открытую Майю.
С каждым месяцем отношения становились все более натянутыми, и самым страшным было то, что я не знал причины. Я прошел лечение радиосном, и кошмары больше меня не беспокоили. И все же Майя явно остерегалась меня. Из-за того ли, что боялась повторения снов, или же в моих поступках было что-то предосудительное?
Я начал следить за собой, за своими жестами, словами, но ничего странного в них не нашел. А если со стороны виднее? Несколько раз пытался объясниться с ней начистоту. Она отмалчивалась, отводила глаза, бросала, как нелюбимому, холодные успокоительные фразы.
Майя стала очень медленно работать, часто проверяла одни и те же результаты. Однажды спросила меня:
— Что означает слово «нукопропор»?
— Нукопропор? — Я тщетно пытался вспомнить.
— Ну да, — нетерпеливо сказала она, исподлобья бросив подозрительный взгляд, — ты часто произносишь его.
Я готов был поклясться, что слышу это слово впервые. Холодок пополз от шеи к пояснице, как будто с дерева упал за воротник комок снега.
А через несколько дней я проснулся поздней ночью. Сквозь прозрачную крышу светили звезды, Я подумал: может быть, мы стремимся в далекие миры инстинктивно, потому что споры занесены оттуда. Так неудержимо стремятся рыбы туда, где были когда-то отложены икринки, из которых они родились. Незваный гость — тревожное предчувствие застучало в мой висок еще раньше, чем я услышал непонятные звуки. Прислушался. Различил жалобный плач, всхлипывания. Затем в ночной тишине отчетливо раздался протяжный стон отчаяния.
Я вбежал в галерею-сад и увидел Майю. Она сидела под деревом раскачиваясь, обеими руками сжав голову. Увидев меня, попросила сквозь слезы:
— Не смотри на то, что стоит передо мной.
Я, конечно, выполнил бы ее просьбу, как это и надлежало сделать каждому из моих современников. Но она прозвучала слишком поздно. И я успел заметить, что перед Майей стоял аппарат для детей, начинающих обучение.
— Степ Степаныч! — окликнул я.
Человек не изменил своей величественной походки, не обернулся. Я уже начал сомневаться, он ли это, но на всякий случай решил догнать и убедиться.
— Степ Степаныч, да что с тобой? — тревожно спросил я, загораживая ему дорогу.
Он помахивал прутиком перед собой и шел прямо на меня, не собираясь сворачивать.
— Степ Степаныч! — Это прозвучало как заклинание.
Он остановился передо мной так близко, что были видны поры на коже его лица, и оглушительно захохотал, как мне показалось, довольный своей шуткой.
— Чему это ты радуешься? — с упреком спросил я.
— Да как же, — давясь смехом, ответил он, — все называют меня Степкой, а ты Степ Степанычем. Мне лестно.
Он вдруг подпрыгнул и больно хлестнул меня прутиком по плечу.
— А ну, давай на шпагах! — предложил он, становясь в позу фехтовальщика.
Я застыл в полной растерянности, не зная, как относиться к его поступкам и словам. А он зашептал громко:
— Я знаю, как спастись. Это очень просто. Поешь волчьих ягод — и вернешься в детство.
В его буйных волосах застряло несколько длинных пластмассовых стружек. Когда он мотал головой, они разворачивались и вновь сворачивались в кольца, нагоняя на меня страх.
— Слушай, — шептал он. — Мы считаем старость патологией. А почему не считаем патологией детство; ведь наша психика в детстве чем-то похожа на психику старости? О, мы великие хитрецы, но я наконец-то обманул всех. Я стал дурачком. И поймал за хвост жар-птицу…
Он запрыгал на одной ноге и забормотал:
— К черту, к черту все лаборатории, все опыты! Мне ничего этого не нужно. Ни лунного филиала, ни «копейки». Только хлеб и воздух. Поверни кубик другой стороной — и ты увидишь другой кусочек рисунка. Но ты не увидишь всего рисунка. Это невозможно. Я не хочу быть ни умным, ни бессмертным. Его лицо кривилось в хитрой гримасе. — Мне надоела наука. Это она погубила меня. И она погубит все живое. Знаешь, в чем состоит великая истина, которую я открыл? Никому не говорил — тебе скажу. Человек не должен узнавать ничего с помощью приборов. Только то, что принесут органы чувств, — его достояние. Пусть он лучше смотрит в себя, прислушивается к урчанию своего голодного брюха, а когда оно наполнено, пусть станет более чутким и отыщет в себе душу. Это даст ему успокоение. А если он не сможет наполнить брюхо без помощи приборов, пусть убьет соседа и заберет его еду. Но убьет его без оружия, только руками и зубами. Понимаешь?
Он шагнул ко мне, и я поспешно сделал два шага назад. А он схватился за голову и закричал:
— Хочу быть животным и ни о чем не думать! Хочу только чувствовать! А если нельзя животным, то хотя бы верните меня в детство, чтобы я мог начать все сначала. Я бы никогда больше не раскрыл книгу, убил бы учителей, поджег школу. Я бы жил одной жизнью с природой — истина в этом!
Он задрал голову и посмотрел в небо.
Я понял: он сошел с ума.
Степ Степаныч сорвал с дерева листок и начал рассматривать его на свет. Потом растер и понюхал. Я услышал его бормотание:
— Любопытно знать, как он устроен?
И вдруг в одно мгновение все изменилось. Широкая улыбка светилась на его лице. Но вот она исчезла, уступила место озабоченности.
— Что с тобой, брат? — спросил он. — Почему ты так странно смотришь на меня?
Я не мог выдавить ни слова.
— Переутомился, верно, — ласково проговорил он. — Отдыхать нужно больше. Хочешь, махнем с тобой в лунные заповедники? Ты с месячишко не будешь ни о чем думать — только смотреть и удивляться. Идет?
Его мягкая сильная ладонь была открыта, как посадочная площадка. А я безмолвно смотрел ему в глаза и думал: «Так кто же из нас — я или он? Я или он?»
Уже у самой границы Научного центра меня встретил мрачноватый юноша. Черты его лица были геометричны и резки, как будто их высекли на скале.
— Унар, — представился он.
Это был один из самых талантливых моих учеников, о котором я знал только понаслышке, а видел сейчас впервые.
— Мы изменили ДНК по твоей формуле, учитель, — сказал он. — Образовавшаяся протоплазма полностью соответствует твоим прогнозам.
Мы приладили аппараты машущих крыльев — все другие виды транспорта на территории первого Научного центра были запрещены — и, пролетев свыше двухсот километров, приземлились на ромбической площадке. Посреди нее возвышалось здание лаборатории, к которому вело четыре дорожки. На площадке не было ни одного деревца, вместо них по краям дорожек выстроились прозрачные столбы. В них голубовато светились спирали, вспыхивали и гасли искры, растекался дым, постепенно заполняя пустое пространство внутри столба, вырываясь тоненькими струйками сквозь несколько отверстий. Воздух на территории центра постоянно стерилизовался, чтобы ни один посторонний фактор не мог помешать точности опытов.
Мы шли очень медленно, пока я не догадался, что Унар, помня о моем возрасте, боится утомить меня быстрой ходьбой. Я улыбнулся и пошел так, что он едва поспевал за мной.
Двери лаборатории поднялись при нашем приближении. Мы вступили в коридор, и, пока шли по нему, автоматы успели обработать нас ультрафиолетом и распыленными препаратами. Когда экран показал, что мы уже достаточно стерильны, отворилась вторая дверь — и мы вошли в демонстрационный зал.
Послышалось приветствие. Я обернулся, но не успел разглядеть того, кто стоял за пультом. На стене-экране поплыли кадры, и мое внимание переключилось на них.
— Ты видишь вкратце ход опыта, — с запозданием сказал Унар.
Появились формулы. Цифры были написаны моим почерком и словно подпрыгивали от нетерпения, от непреодолимого желания подхлестнуть события. Затем на стене одна за другой возникли несколько карт расположения нуклеотидов в звеньях ДНК. Я увидел приборы и аппараты, клубящиеся растворы, людей, дежуривших за пультами.
— Мы шли по указанному тобой пути, но вносили и свои изменения, — сказал Унар. — Ты ошибся, определяя роль тридцать шестого и сто девяносто второго… — Он сказал это очень сурово, и я почувствовал вину перед занятыми молодыми людьми. — Но в общем ты был прав. Мы синтезировали ДНК по этой формуле, ввели в раствор и получили вот такие скопления клеток.
Стена осветилась изнутри. В ней, как в аквариуме, плавало несколько студенистых комочков.
— Увеличиваю температуру раствора до кипения, — сказал Унар.
Появились пузырьки, они лопались, жидкость в стене забурлила, помутилась…
— До трехсот градусов…
Раствор изменил цвет, стал светло-зеленым, начал темнеть. Изменился и цвет живых комочков. Но они не распадались.
— До пятисот градусов…
Раствор стал оранжевым. В такой же цвет окрасились и комочки.
— А теперь обработаем эти образования мощными энергетическими разрядами, проговорил Унар. — Включаю рентгеновские установки, электрические поля, ускорители протонов…
Никакая живая ткань не смогла бы выдержать таких ударов. Но студенистые комочки ответили на потоки энергии образованием защитных энергетических ободочек и внутри них чувствовали себя превосходно.
Я подумал о том, какими могли бы быть ткани наших организмов, если бы в первобытном бульоне, где зарождалась жизнь, было чуть больше железа и меньше азота. А если бы цепочки ДНК случайно расположились вот так…
— Я покажу вам гигантскую бактерию, синтезированную на основе новой ДНК, сказал Унар.
В стене появились извивающиеся гусеницы. Я подошел поближе, чтобы лучше их рассмотреть. Тела этих экспериментальных моделей были созданы так, чтобы видеть все процессы, происходящие в них.
— Эти модели можно уничтожить лишь потоками энергии Кейля…
Я бросил взгляд на Унара. Он не помнил того, что помнил я. Для него тут нет ничего, кроме опыта. А я вот думаю, что, пожалуй, хорошо, когда наука не очень обгоняет социальные отношения. Я не могу не содрогнуться при мысли о том, что случилось бы с человечеством, выведи ученые таких бактерий во времена, когда люди убивали друг друга…
Но почему я подумал об этом? Ведь не было никакого повода. Вокруг ровесники по новому времени, в котором прошлое никогда не воскреснет.
Голос Унара отвлек меня от размышлений:
— А теперь посмотрите на синтезированного зверька номер семь со шкуркой из новой ткани.
Она светилась разными оттенками, переливалась, мерцала — могучая защитная оболочка. Если бы природа обладала разумом и, хорошенько подумав, создала кожу человека из такой ткани, то…
Будто кто-то повернул выключатель в моем мозгу, и мысль погасла. Я растерянно смотрел на человека, стоящего рядом со мной, и никак не мог вспомнить, о чем только что думал. Лишь спустя несколько минут вздохнул с облегчением, вспомнив: я думал о том, что было бы с нами, обладай природа человеческим разумом?
— Можешь поздравить, — сказал Юра, — заканчиваем исследования. Наконец-то доложишь об этом, и на нас перестанут вешать собак…
«Ну и живучи же эти старинные поговорки!»- думал я.
— Ради приличия мог бы изобразить улыбку, — сказал Юра, и его оттопыренные уши задвигались и покраснели. — Ты становишься угрюмым и невозмутимым, как…
«Как что? — подумал я. — Как наскальное изображение… Или как мой стол… Но почему стол?»
— О чем ты думаешь? — вспылил Юра. — Слышишь, мы заканчиваем исследования!
— Да, да, — проговорил я, не в силах выбраться из хаоса собственных мыслей.
Он выразительно махнул рукой: дескать, а ну тебя!
— Унар тебе рассказывал о своем опыте? Как они изменили формулы?
Наконец-то удалось сосредоточиться на его словах. Я с готовностью включил проектор, чтобы записать для него измененные формулы. Перо самописца заметалось по листу, вычерчивая какие-то круги — совсем не то, что было нужно и что я пытался вспомнить.
— Ты стал слишком умным, твои шутки до меня не доходят! — Юра уже злился по настоящему.
Я почувствовал, как на лбу выступают капли пота от напрасных усилий «выдоить» память. Самописец рисовал теперь квадраты, а в них — изломанные перепутанные линии. Это была картина стены-аквариума в лаборатории Унара. Там плавали тогда студенистые живые комочки… Больше ничего вспомнить я не мог. Выключил проектор.
— Забыл, — сказал я. — Понимаешь, Юра, забыл… Вызови Унара, спроси у него. Это не я шучу. Память подшучивает надо мной.
Во взгляде Юры появилась озабоченность.
— Ладно, — сказал он.
Подойдя к двери, он обернулся и еще раз озабоченно посмотрел на меня…
Я остался один. Ни о чем не думал, только пытался вспомнить измененные формулы. Сейчас это было для меня самым важным на свете.
В конце концов пришлось включить стимулятор памяти. Я вертел ручку настройки, и счетчик показывал растущее напряжение. Я вспомнил свои формулы. Но какие же изменения внес в них Унар?
Вспыхнул красный глазок напряжение на пределе. Автомат безопасности отключил стимулятор. Я так и не мог вспомнить изменений в формулах. В моей памяти их не было, хотя они должны были находиться там…
Неожиданно нагрянули в гости Юра и Алла. Впрочем, дозвониться к нам по видеотелефону все эти дни они не могли, а когда Юра заговаривал со мной о сабантуе, я переводил разговор на другую тему.
И вот они пришли «на правах завоевателей». Юрины большие уши все время движутся, но он старается не выдать себя, суетится, переключает кухонный синтезатор, чересчур жизнерадостно восклицает:
— А помните ту лыжную прогулку? Майя, знаешь, где теперь твои лыжные попутчики? Нолик и Витя работают на спутнике у Венеры, а Петр Авдюхов живет в подводном городе. Между прочим, он член Ученого совета Земли.
Умолк на минуту, тут же что-то вспомнил и весело закричал мне:
— Как ты их тогда проучил! Что может быть хуже неизвестности?
Очевидно, я должен был отозваться на его тираду. Но я не отзывался. Тогда вмешалась Алла — она боялась молчания:
— Признайся, ты их уже тогда слегка ревновал к Майе?
Я знал все, что должен был бы ответить. Но решил не играть в этой интермедии. Пусть каждый из них играет за двоих.
Алла оставила меня и взялась за Майю:
— А ты его тогда сильно боялась? Даже коленки дрожали, верно?
Она умолкала на минуту и, не довольствуясь скупыми ответами Майи, задавала новые вопросы. Все они начинались: «А помнишь?..» Мы все говорили только о далеком прошлом. Оно волновало нас больше, мы помнили его лучше, чем остальное время жизни. Здесь и таилась беда, о которой мы пытались не думать.
Майя заказала синтезатору любимые блюда, вино.
Звенели бокалы. Громко и неестественно смеялись два человека — наши гости и друзья. Мне было искренне жаль их, но я не мог заставить себя помочь им в нелегких ролях.
— А помните, как мы впервые встретились в театре?
Я вспомнил дрожащий бокал в руке Степ Степаныча, улыбку Майи — то озорную, то смущенную. Невольно повторил свои собственные слова:
— Это сотрудница из лаборатории вашего мужа. Та самая, что била посуду, и он за это хотел ее уволить.
Даже Майя слегка улыбнулась. Блеснули зубы, словно ломалась корочка льда. Майя на минуту оперлась на мое плечо, и я замер, боясь спугнуть примирение.
Но Майина улыбка погасла, взгляд стал рассеянным, невнимательным.
Мы сидели, подыскивая уже ненужные слова. Это было тягостно всем.
Юра и Алла поспешно попрощались. Мы вышли проводить их. Алла мурлыкала песенку и изредка дергала Юру за ухо. Мне казалось, что им тоже невесело. И дело, конечно, не в сегодняшней интермедии. Как бы причина горестей не оказалась у нас одной и той же…
Медленно, не глядя друг на друга, мы с Майей вернулись в свой дом. В передней сидел в кресле какой-то юноша. Его лицо покрывал типичный для космолетчиков красноватый загар. Увидев нас, он встал и шагнул навстречу. У него были длинные ноги, ступал он неуверенно, словно пробуя пол.
— Здравствуйте, — сказал юноша, не зная, куда девать руки.
Он слегка выпячивал губы, как будто обижался на кого-то.
— Я ваш сосед, отрекомендовался он. — Меня зовут Ким. Работаю космолетчиком на грузовых.
Я ждал, что еще скажет обиженный юноша.
— Хотелось бы поговорить с вами обоими. — Он умоляюще смотрел на нас. Даже сквозь красноватый загар на его лице проступал румянец.
— Говори, — не слишком любезно сказала Майя.
— Недавно женился, — признался он, с вызовом глядя на нас.
— Поздравляю. — Жена ждет ребенка.
— Тебе лучше посоветоваться с врачами, — заметила Майя.
— Но… Тут врачи не помогут…
Человек просит о помощи. Среди моих сегодняшних современников отклик на такую просьбу срабатывал как безусловный рефлекс.
— Если мы только можем… — сказал я.
— Да, да, именно ты и она. — Он указал взглядом на Майю. — С вашим опытом. Вы больше, чем кто-либо. — Он обрадовался, перешагнув рубеж. — Понимаете, она стала нервной, капризной. Если бы вы могли зайти иногда, поговорить с ней. Просто прийти в гости и…
Мы с Майей переглянулись.
— Сейчас? — спросил я.
Он улыбнулся во весь рот, и лицо его стадо довольным-довольным.
Мы пошли за ним.
— Здесь близко. Минут двадцать, если бежать.
Мы побежали, сбивая росу с травы. Мне становилось весело. Давно уже я не бегал вот так, в гости к незнакомому человеку, с непонятной миссией.
— Ну вот мы и прибежали, — сказал он, пропуская нас в свой дом.
Молодая женщина поднялась навстречу, протянула руку:
— Магда.
Она радостно улыбалась, как будто в нетерпением ждала нашего прихода, Я почувствовал за всем этим тайну, какой-то ход.
Мы говорили о спортивных состязаниях в Африке, о проблеме обучения — Магда оказалась преподавателем эстетики в школе первой ступени. Перешли к вопросам воспитания…
Настроение Магды часто менялось, она внезапно умолкала, замыкаясь в себе. Тогда Ким с надеждой смотрел на нас, подстегивал взглядом — мы бросались в наступление. Я вспоминал всякие поучительные истории, Майя пыталась развеселить Магду, и это ей легко удавалось. Пожалуй, слишком легко…
Майя была довольна собой. Она подчеркнуто внимательно относилась ко мне, все время интересовалась моим мнением. Сначала просто играла перед ними в «примерных супругов», затем вошла в роль, увлеклась.
Магда смотрела на Кима с ласковым восхищением. А он хмурил брови, выдавая себя. Когда я перехватил его заговорщицкий взгляд, то начал понимать, какая сцена здесь разыгрывается. Хорошо, что Майя, кажется, еще не поняла.
И все же мне не хотелось уходить от этих детей. Мне было хорошо с ними. И Майе тоже. Она дала Магде кучу советов, которых сама в свое время не выполняла. А я наблюдал, как они изо всех сил пытаются скрыть радость от того, что им удалось развеселить нас, как она восхищается им, а он — ею. Я отбросил необоснованные подозрения, будто они сговорились с Юрой и Аллой. По всей видимости, они с ними не были и знакомы, а приход в один день чистое совпадение. Странно, что их не очень искусная игра оказалась сильнее, чем расчет наших старых друзей.
По дороге домой Майя была необычно ласковой и задумчивой. Легкие тучки пробегали по ее лбу, туманили глаза. Она прижалась к моей руке, спросила:
— Ты не обижаешься на меня?
— Что с тобой, милая?
Она тяжело вздохнула: — Мне снятся кошмары. Что-то чудится. Ничего не могу запомнить. Забываю…
— Что забываешь?
— Все. О тебе, о работе. Забываю самые элементарные сведения. Такое впечатление, как будто отказывает память.
Я почувствовал, как у меня холодеют руки и ноги от жуткой догадки. Ничего не мог ей сказать. Если мои подозрения подтвердятся, то ничем помочь нельзя…
Она смотрела на меня, ожидая утешения. Я сделал усилие над собой, пытаясь улыбнуться. Очевидно, получилась отвратительная гримаса, потому что Майя поспешно сказала:
— Не надо. Мы шли молча, взявшись за руки. Я не мог защитить ее.
— Привет, старина! — рявкнул Стоп Степаныч, опуская мне на плечи свои могучие руки. — В конце концов прибыл договориться о новых заказах. По знакомству выполните в первую очередь? Или посмеете поставить в общую?
Он грозно-вопросительно изогнул правую бровь.
Я изобразил легкий испуг, и он довольно засмеялся, спросил:
— Ну, выкладывай, как вы здесь живете?
Его бас рокотал и гремел, как обычно, но я его слишком хорошо знал и между паузами различил тревожные потки. Понял, что он должен говорить со мной о чем-то, о чем ему говорить не хочется.
Он расспрашивал и сам рассказывал новости, явно оттягивая другой, заранее подготовленный разговор. Это был один из его приемов.
Но я в таких случаях действовал иначе. И сейчас спросил напрямик:
— Не начнешь ли с главного?
Он сердито свел лохматые брови:
— Неужели двести пятьдесят лет не могли тебя изменить?
Я не отозвался на шутку. И ему не оставалось ничего другого, как ответить на мой вопрос:
— Посоветоваться с тобой хотел. Понимаешь, как видно, я устал в последнее время. Не могу запомнить никаких новых данных. Не лезут в голову, хоть она у меня всегда была просторной. Конечно, это — временное явление, но досадно, черт возьми! В самый разгар работы! Чего доброго, придется еще брать внеочередной отпуск!
Раз он так хорохорится, дело плохо. Я ловил его взгляд, но он отводил глаза. Значит, и он понял, в чем тут дело. (По глазам мы безошибочно определяли, когда кто-то из нас говорил неправду.) Он знал, что это не «временное». Может быть, успел поставить и проверить диагноз, как это сделал я. Собственно говоря, я мог бы поставить этот диагноз раньше, если бы не был так упрям. Мог бы предвидеть его еще тогда, когда мы начинали опыт.
Ведь память притупляется не из-за возраста, а из-за груза. Ребенок запоминает лучше, чем взрослый, в основном потому, что в его кладовой много свободного места, что доска его памяти чиста, свободна от записей, каждое слово на ней отчетливо видно.
Но я ошибся, полагая, что когда человек забывает о чем-то, то он совсем выбрасывает это из ячейки памяти, освобождая ее для нового груза. Память ничего не выбрасывает. Она только задвигает это в дальние углы кладовок, часто опускает в самые нижние этажи, производя перемещения, чтобы ассоциативные области всегда имели поблизости, под рукой, то, что в данный момент важнее. А когда момент менялся, снова производились перемещения багажа памяти. В минуты сложных теоретических расчетов человек помнил о логарифмах и синусоидах, а в минуты опасности в его памяти вдруг всплывали давно забытые сведения о том, как тушить пожар или как перебраться через болото. Память человека многогранна, подвижна, скопидомна и не безгранична. Два последних ее качества и угрожали нам. Ведь мы погрузили в свою память все те миллионы бит информации, которые могли, а больше там не оставалось места.
Теперь-то я понимал, что творилось со мной и с Майей, почему я не мог запомнить новых сведений, почему видел страшные сны, где путалось прошлое и настоящее. У Майи состояние было не лучше, поэтому я и увидел тогда ночью перед ней аппарат для детей, начинающих обучение. Но я продолжал надеяться, отыскивая средства, которых не существовало.
Дело в том, что это нельзя было назвать болезнью, — так проявлялись свойства наших организмов. И чтобы бороться против этого, нужно было бороться против самих себя.
— В конце концов все решается просто, — донесся будто из-за двери голос Степ Степаныча. — Необходимо хорошенько отдохнуть. Я переучился, как студент перед экзаменом.
— Значит, мы готовились к нему вместе, — сказал я, и на этот раз он не отвел взгляд. — Исчерпался лимит памяти — вот как это называется. И ты знаешь все не хуже меня.
— Нам придется на время оставить свою работу, подыскать новую, — сказал Степ Степаныч. (Я не ошибся: он немало думал об этом.) — Такую работу, где не пришлось бы пополнять память. Ведь у каждого из нас колоссальный опыт. А тем временем медицина что-нибудь придумает.
— Да, придется некоторое время побездельничать, — ответил я в тон ему, как можно беззаботнее. Море и солнце. Азартные игры. Пикники. Путешествия с женами. Недаром говорят, что безделье тоже работа. Если бы это было не так, от него бы не уставали.
— В конце концов люди принимаются за работу, когда хотят отдохнуть от безделья! — рявкнул он. — Мы были идиотами! Помнишь, как отлично жили некоторые людишки без всякой работы? Их называли рантье или тунеядцами, и они гордились этими титулами.
— Это было давно! — сказал я резко, потому что мне надоела игра и я слишком хорошо понимал своего друга. (Впрочем, оказалось, что я его понимаю не до конца.) — Но нам все равно придется на некоторое время отстраниться от дел. Конечно, найдется такая работа, которую и мы сможем выполнять. А пока…
— Я уже нашел место для отдыха, — сказал Степ Степаныч, вытаскивая карту. Вот этот заливчик, а? Потом — путешествие в лунные заповедники. Вы все могли бы поехать раньше.
— А ты?
— Я — потом. Как только закончу одно дельце. Это недолго.
— Но как же тебе удается?..
Он понял, о чем я хотел спросить.
— Стимуляторы. Принимаю их, когда необходимо что-то запомнить.
— Интересно… Какие же именно?
Он подал мне листок бумаги и поспешно сказал:
— Не советую следовать моему примеру. Нужно все время увеличивать дозу. Это небезопасно.
Вот зачем он пришел!
— Отправим жен на этой неделе, — предложил я.
— А вы с Юрой?
— Нам нужно закончить работу. Создание защитной энергетической оболочки вокруг организма. Ты знаешь. А потом поедем и мы. Давно мечтал побродить по дну с тагикамерой.
— Вот совпадение! А я собирался поохотиться, — улыбнулся он. — И волей-неволей…
— Его лицо снова стало озабоченным.
— Смотри же не злоупотребляй стимуляторами. Закончишь работу — и точка. Иначе наступит отравление, появятся припадки, провалы сознания. Это похоже на безумие. Я испытал на себе.
«Так вот что с ним было тогда — отравление стимуляторами! — подумал я. — Но какой выход? Безделье? Безоблачная жизнь? А чем это лучше безумия?»
Я сказал:
— За меня не беспокойся. Приказано бездельничать — будем бездельничать.
Он недоверчиво спросил:
— И на новую работу потом перейдешь? На такую, чтобы полегче?
— А почему бы и нет? Так даже интереснее.
— Вот это дело! — обрадовался он. — А то всегда выбираем такие занятия, что впору надорваться. Признаюсь: я думал об этом, когда ничего такого еще не стряслось.
— Главное, чтобы жизнь была интересной.
Он поднялся, проговорил на прощание:
— Увиделся с тобой, побеседовал — легче стало. И яснее. Нас поневоле ждет безоблачная жизнь, старина!
— Так договорились?
— Конечно!
Я протянул ему руку, но тут же передумал. Обнял его за плечи, притянул к себе. Он с готовностью закинул подбородок на мое плечо, щекой касаясь моей щеки. Так не нужно смотреть друг другу в глаза…
Степ Степаныч дышал тяжело, с присвистом. Крупные выпуклые черты лица искажались судорогами волнения, львиная голова то поднималась с подушки, то опускалась, как будто он всматривался во что-то и не мог увидеть или кого-то ждал. Он смотрел на нас глазами, полными мучительной напряженности, отчаянного усилия, и не видел нас. Врач, стоящий за его спиной, развел руками…
Юра кусал губы, Майя бессильно уронила руки на колени, жена Степ Степаныча смотрела куда-то поверх его головы. И все мы думали, думали, пытаясь увидеть выход из ловушки.
Конечно, закончив одну работу, он начал другую. Иначе он не мог. Злоупотреблял стимуляторами, все увеличивая дозу. Я знал еще во время нашего последнего разговора, что все слова о безделье и отдыхе, о другой работе ничего не стоят. Не потому, что море, путешествия, развлечения, а потом — легкая полуавтоматическая работа, где не нужно приобретать новых знаний, хуже безумия и смерти. Но ведь мы были полны сил. Наши мышцы эластичны, как у юношей, дыхание ритмично и спокойно даже после быстрого бега. Мы не могли принять новую долю.
Я прислушивался к тишине мучительного ожидания, и мне казалось, что пахнет мышами, которые остались лишь в зоопарках. У нас оставался единственный выход, но говорить о нем было трудно. Он назывался «смыв памяти»- конечно, не всей, а ее части, но это было то же самое, что отсечь часть своей личности; ведь наше «я»- это в основном то, что мы пережили и запомнили.
— Чтобы спасти его, — я не узнавал собственного голоса, — мы произведем смыв памяти излучениями в узком диапазоне…
— Да, больше ничего не придумаешь, — сказал Юра и облегченно вздохнул.
Я удивленно смотрел на него: как легко он воспринял мое предложение! Я ожидал другого…
— Так мы спасем и его и себя, — прошептала Майя и ободряюще улыбнулась мне, как в прежние времена.
Жена Степ Степаныча задумчиво смотрела на мужа, опершись на руку. Может быть, она гадала, вспомнит ли он ее после «смыва». Все они делали вид, что не боятся опасности и не знают, кто в ней виноват. И я подумал: не является ли наивысшим достижением человека умение правильно воспользоваться правом выбора, сделать верный ход в шахматной партии после того, как уже сделано столько ходов наобум?..
Этот странный рыжий человек, сухощавый и гибкий, как юноша, с широкими плечами и тонкой талией, ожидал Меня в моем доме.
— Только взгляни, какой прекрасный гравилет я тебе предлагаю! — сказал он, увлекая меня на эскалатор. — Собственная конструкция, автопилот руководствуется и твоими желаниями и безопасностью.
Он тащил меня к гравилету, а я пытался вспомнить, где его видел и как его зовут. И поэтому, когда он спросил: «Берешь?»- я согласно кивнул головой.
Его веснушчатое задиристое лицо ослепительно заулыбалось, показав крепкие белые зубы.
— Спасибо за подарок! — воскликнул он, и я не понял, на что он намекает и чего от меня хочет за свой аппарат.
Я растерянно смотрел на него, и вид у меня был, наверное, не очень умный. Он еще несколько раз поблагодарил и направился к такому же аппарату, как и подаренный. Но внезапно остановился и снова подошел ко мне. На его лице с острым птичьим носом отражалась нерешительность.
— Позволь спросить тебя… — начал он и, дождавшись кивка, продолжал: — Видишь ли, мне когда-то автомат сообщил о совершенно непонятных людях, живших уже в двадцатом веке. Они назывались фашистами…
Он умолк, и губы его дрожали. Но он не обратил на это внимания. Как видно, этот человек не знал о том, что его губы способны дрожать. Я не понимал, почему он так волнуется из-за событий далекого двадцатого века.
— А потом то же самое мне рассказал дед. И еще о нашем предке, имя которого не сохранилось, так как оно недостойно памяти. Сначала ею называли грабителем — он занимался тем, что входил в чужие дома и забирал одежду…
На его дрожащих губах мелькнула улыбка, а я но видел в том, что он рассказывает, ничего смешного. Потом понял: он не помнит того, что помню я. Именно поэтому он улыбается, вспоминая о воре.
— Его схватили, изолировали в специальном доме, где стены были непрозрачны, а на вырубленных в них квадратах имелись железные решетки. Снова на один лишь миг его губы сложились в слабую улыбку. — А потом другие люди освободили его, приняли в свое общество. Он стал фашистом, служил начальником лагеря. Это был лагерь, куда людей сгоняли насильно. — Больше он не улыбался. — Дед рассказывал, что тот предок сжигал в печах живых людей и получил за это крупный чин…
Волнение рыжего все возрастало. Как видно, он готовился заговорить о самом важном. В воздухе пахло серой и цветами. Его светло-голубые глаза с испугом смотрели на меня.
— Ты ведь жил ненамного позже того времени, должен знать… Дед говорил, что они внешне были как мы, так же улыбались, любили своих детей. Те, что сжигали в печах людей… Правда ли это?
Я уловил в его взгляде слабую надежду. Пальцы то сжимались, то теребили ткань костюма.
— Да, — сказал я, — это правда.
Надежда в его взгляде начала угасать. И все же он отчаянно цеплялся за нее:
— Видишь ли, я, конечно, как все, немного знаком с биологией и медициной. Но в основном, если помнишь, я конструктор.
Теперь я вспомнил. Его звали Гей. Он создатель «Поиска». Я видел его в тот день, когда «Поиск» стартовал с космической базы. Гей стоял на опускающемся наблюдательном пункте и все тянул голову вверх, чтобы еще и еще видеть свое детище, которое сейчас унесется к звездам. Он казался мне человеком огромного роста, его лицо было неистовым, а глаза зоркими, как следящие приборы. Мне даже не верилось, что сейчас передо мной стоит тот самый человек.
Как ни трудно ему было, но он решился высказать:
— У нас в роду все темные, а у меня волосы рыжие, как у того предка. И глаза светло-голубые. Как у него. И когда работа не клеится, у меня бывают припадки ярости, такой же темперамент, возбудимость. То, что называют неуравновешенной психикой. Случаются минуты, когда я способен разорвать чертежи, нагрубить товарищу. Понимаешь?
Он заглянул мне в глаза. И я понял, что он еще не сказал самого главного, что он боится не за себя.
— У меня есть сын. И внешне он очень похож на меня… Что будет, если он окажется слабым и не сумеет подавить в себе наследственную память? Я что-то слышал о наследственных вспышках раз в несколько поколений…
Наконец я понял, чего он боится. Теперь пришла моя очередь улыбнуться, и его лицо сразу же просветлело, как будто моя улыбка осветила и его.
— Это не передается по наследству, — сказал я таким тоном, чтобы у него не осталось сомнений.
Мне казалось странным, что какой-то там фашист мог быть похожим, хотя бы и внешне, на создателя «Поиска». Но разве безразличие природы имеет границы?
Он больно стиснул мою руку, его голос сразу же изменился, набрал силу:
— Ну теперь спасибо тебе еще за один подарок. Большое спасибо!
И тут, как при сполохе молнии, я понял, почему он благодарил меня за гравилет, который я принял от него, что он имел в виду под словом «подарок». Память опять подшутила надо мной. Я живу в двадцать втором веке, но слово «подарок» воспринял так, как его восприняли бы много десятилетий назад, когда вещей для всех не хватало и люди зависели от них. А сейчас Гей благодарил меня за то, что я принял созданный им гравилет, тем самым сделав подарок ему. Ведь я мог выбрать аппарат, предложенный другим конструктором.
Мог ли Гей не улыбаться, вспомнив о человеке, который занимался совершенно непонятным ему делом — грабежом?
Я увидел Степ Степаныча в последний раз… Собственно говоря, не его, а то, что от него осталось. Обломки аппарата, на котором он летел, мерцали оранжевыми крапинками.
Я терпеливо ожидал, пока закончат обследование, предвидел результаты. Палочкой ковырял землю, разбивал слипшиеся комочки.
— Он выключил автопилот и перешел на ручное управление, — сказал один из членов комиссии.
Другой испуганно посмотрел на меня, толкнул его локтем, и они перешли на шепот.
«Ничего другого нам все равно не оставалось, — думал я, — смыв части памяти или отравление стимуляторами…»
— Он погиб из-за собственной неосторожности, но… — начал председатель комиссии.
Я перебил его:
— Не пытайтесь меня рассмешить. В данной ситуации это не пройдет.
Он устало махнул рукой:
— Вам придется прекратить смыв, пока мы окончательно не выясним… Вопрос двух-трех дней…
Я понимал, что они уже все выяснили, а два-три дня им нужны, чтобы поосторожнее сообщить мне, почему дальнейший «смыв» невозможен. Но это я уже понял и сам.
Степ Степаныч погиб потому, что из его памяти были «смыты» сведения, необходимые для управления гравилетом. Мы разгружали нижние слои. Разве могли мы знать, что выбрасываем из каждой «кладовки»? Мы могли выбросить даже правила ходьбы или сведения о собственной личности. А у Степ Степаныча «смыли» понятия «вправо» и «влево», и один поворот рукоятки разбил его бессмертие, как хрупкую старинную вазу.
Почему мы не можем иногда предвидеть самых элементарных вещей? Наше желание, как густой туман, заслоняет все камни и пропасти на дорого, которую мы выбираем.
Я уже не мог не думать о том, как страшна гибель обычного смертного человека и для него и для окружающих. Но где-то в подсознании возникает спасительно-грубая мысль: он все равно должен умереть рано или поздно. И это иногда служит утешением. Так насколько же страшна и нелепа смерть от случайности для бессмертного! Умер бессмертный — есть ли парадокс больше этого?
Для тех, кто решил бороться против смерти хрупкого человеческого тела, природа предопределила лишь один выход.
Я готов был, как смертельно раненный воин, тяжко подняться с земли, выпрямиться во весь рост, рвануть рубаху на груди…
Но человек XXII века не имел права на взрыв неистовой злобы. Он помогал человеку когда-то, в минуту смертельной опасности высвобождая неприкосновенный запас энергии. Но теперь он ничем помочь не мог. Да ведь и смерти я больше не боялся. В моем отношении к ней не было ни страха, ни злобы. И сейчас я думал не о своем поражении, а о других людях, идущих по моему пути.
Это я увлек их за собой. Они получили сотни лет жизни, но от этого развязка, ждавшая их в конце, становилась еще страшнее и бессмысленнее. Ведь она уносила намного больше, чем раньше. Я думал о людях, о миллиардах моих соотечественников-землян, и эти мысли помогли мне даже сейчас. Я снова поймал ускользнувшую нить, обрел стержень. Нужно искать продолжение опыта.
Послышался шорох в траве, там что-то блеснуло. Я пригляделся и увидел кибернетическую игрушку моего погибшего друга.
— Рита! — позвал я.
Она подкатилась ко мне, подняла голову. Ее хозяин был мертв, а она уцелела. Для нее проблема решалась просто — найти другого хозяина.
Я ждал, что она поползет по моему костюму к карману. Но Рита повернула, быстро, без остановок, будто боясь, что ее остановят, направилась к трупу. Это так поразило меня, что, не думая, я шагнул за ней, нагнулся, схватил ее рукой. И отпустил, потому что мне показалось… Да, мне показалось, что на ее пластмассовой мордочке появилось выражение…
«Что еще можно сделать? — думал я. — Что остается, кроме смыва памяти?»
Я смотрел пустыми глазами, как уносили к гравилету останки моего друга, больше, чем друга, — одного из нас. Кто-то тронул меня за плечо. Я обернулся и увидел ДАКСА — он тоже был членом комиссии.
— Друг мой, — сказал ДАКС, и его голое был голосом Артура Кондратьевича, ты забыл, что природа не рассчитывает и не предопределяет. (И его спокойная мысль была мыслью Артура Кондратьевича.) Это не ловушка, а незнание путника о том, что может случиться на длинном пути. Разве ты стал бы обвинять дорогу или путника?
Он свободно читал мои мысли какими-то новыми своими органами. Он смотрел одновременно и на меня, и на остальных, и на останки Степ Степаныча, и, наверное, еще на десятки разных вещей. Он мог видеть все, что хотел, а если не мог — достраивал у себя новые органы. Он решал проблемы своего тела очень просто, ведь совершенство его организма зависело только от мощи его разума. Мозг ДАКСа, основой которого служила модель мозга Артура Кондратьевича, был в полной гармонии с телом. И разве не гармонично такое сочетание: чем разумнее становится существо, тем более совершенным создает оно свой организм? Разве не верх глупости иной принцип: в бесшабашной юности растратить силы и здоровье, а набравшись ума, с горькой улыбкой заметить, что уже ничего нельзя вернуть? А редко ли встречались нам здоровенные кретины и хилые телом гении? И разве даже сейчас наши тренированные тела годятся для выполнения всех тех задач, которые ставит разум? Несмотря на все наши ухищрения и усовершенствования, наши тела так и остались тяжелыми гирями, сдерживающими разум на пути вперед. Мы не можем жить во всех тех местах, где должны и хотим жить, мы не можем освоить многие планеты и свободно передвигаться в космосе. Еще очень многое нам не удается, а причина одна: природа предназначила организм человека для существования в определенных условиях, определив тем самым во многом программу его поведения…
Когда-то я размышлял, кто сильнее: знающий предел своим возможностям или не знающий его. И мне казалось, что я знаю единственно правильный ответ, вмещающий всю сложность вопроса. А теперь я спросил себя: кто сильнее сильный, не знающий о своей силе, или слабый, но знающий о своей слабости?
Если бы в ту минуту я вспомнил о моем отношении к ДАКСу два столетия назад!.. Но я не вспоминал об этом. Ведь тогда пришлось бы вспомнить и о себе — о таком, каким я был, как боялся смерти и злился на нее. Теперь я видел поле боя не как солдат в залитой кровью траншее, а как полководец обозревает его — издали, в масштабе, меньше чувствуя и больше видя… И я различил свои резервы… Их подготовили и выстроили на поле боя не я и не мои друзья — биологи и медики, борцы за долголетие организма, — а воины совсем иных полков, иных родов оружия, применившие совершенно другую стратегию. Жерла их орудий вначале были направлены в абстрактные мишени, и вместо слов «сражение», «битва» они применяли термин, казавшийся несерьезным; «игра с природой»…
ДАКС сам напомнил мне о прошлом:
— Когда-то я был неприятен тебе.
«Для чего он вспоминает об этом?»
— И мне кажется, что я знаю причину. Ты считал меня совершеннее, чем ты сам, чем человек.
Он говорил правду, но я все еще не знал: зачем?
— А ведь если я лучше, чем человек, сильнее, совершенней, если во мне нет мучительных противоречий, то это говорит в пользу человека.
ДАКС высказал неожиданный вывод. Я с интересом ждал, как он объяснит свои слова.
— Что ж, человек был создан слепой и безразличной природой. Есть многие вещи, которые ему трудно в себе изменить. Даже сейчас он тратит слишком много времени и сил на добывание еды, одежды, на устройство домашнего уюта. Это когда-то побуждало вас бороться друг с другом, ненавидеть. Вы и теперь не в силах полностью управлять своими чувствами, и это иногда делает вас слабыми и несчастными.
Он посмотрел на меня сочувственно. Я подумал: «Неужели он знает о моих раздумьях, о нерешительности?»
— Я совершеннее, чем человек, именно потому, что создан человеком, а не природой. Потому, что во мне человек попытался воплотить свою мечту о совершенстве и могуществе. Разве это не говорит о дерзости человека, о красоте и мощи?
В его голосе звучало искреннее восхищение. И не собой — человеком. Я понял: он хочет ускорить решение, которое зреет во мне. И я подумал: а почему, собственно говоря, быть созданным слепой стихийной силой лучше, чем самому создать себя, используя опыт разума? Почему мне казалось, что слабая плоть, созданная природой только для каких-нибудь определенных условий существования, — вещество наивысшего качества? Разве я знал почему? Разве это не просто косность привычки?
Все обычно решается гораздо проще, когда проходит страх.
Я почти спокойно думал о том, на что раньше вряд ли решился бы. Как видно, для этого должны были пройти столетия… Я вспомнил о новой ткани, синтезированной по моим формулам в Научном центре. Если использовать ее…
— У нас остается один выход, — сказал я. Юра при слове «выход» поднял голову. Его неспокойные глаза на миг остановились на мне.
— Ты хочешь сказать — двойники? — спросил он, тем самым доказав, что еще не потерял ясность ума и что три столетия жизни помогли понять ему, как и мне, простую истину и теперь не бояться ее.
— Двойники нового типа, — ответил я. — Они будут обладать и нашей наследственной памятью. Мы возьмем ДНК у себя и только немного изменим ее, чтобы получить пластбелок. Так образуем стержни настройки. Двойники Получат наши генетические цепочки, все наше «я», все достоинства наших организмов. Мы лишим их только наших недостатков. Мозг двойников будет иметь места для подключения дополнительных блоков, он не будет лимитирован ни в объеме, ни в возможностях развития. Мы перепишем на него нашу память. А потом…
— Ты сказал «потом»… — Они, вероятно, сами продолжат изменение своих организмов, подбирая наилучшую оболочку…
Я помолчал и ответил на немой вопрос Юры, тем самым ответив и на свои сомнения:
— Наше «я» в них будет все уменьшаться в сравнении с их собственным опытом. Но оно сохранится.
Наши взгляды встретились, и в его глазах я прочел то, что он через миг выразил словами:
— А с Майей ты уже говорил об этом?
Электронные часы помигивали цифрами, бесшумно подсчитывали наши надежды…
Я прибыл в первый Научный центр, чтобы заказать ряд исследований. Меня провели в здание Совета к председателю Унару.
Напротив моего ученика стоял высоченный краснощекий юноша, чуть сгибаясь под тяжестью мощных плеч, и его глаза бегали, словно пытались спрятаться куда-то. Увидев меня, он сделал скользящее движение в сторону, но Унар закричал:
— Нет, пусть и учитель услышит о твоем позоре!
Я удивленно посмотрел на них, и Унар решил тотчас же все объяснить.
— Воры! У нас вор! — простонал он, и юноша сжался в комок, пытаясь стать как можно меньше, уничтоженный этой фразой.
А мне показалось, что память опять подшучивает надо мной или что Унар произнес не то слово, которое мне послышалось.
— Он! — Длинный палец Унара был нацелен в грудь юноши.
— Я же сначала просил у тебя, а ты не давал… — попытался обороняться юноша, но только ухудшил свое положение.
Унар в ужасе схватился руками за голову и заговорил, обращаясь ко мне, как будто юноши уже не было на свете:
— Так, может быть, это я толкнул его на кражу? И я посоветовал ему удирать до тех пор, пока наши мальчики не схватили его и не швырнули на это самое место? — Унар резко повернулся к преступнику: — Придется отправить тебя отсюда…
С юноши можно было писать картину «Униженный гигант». Куда-то исчез его огромный рост и могучие плечи.
Перед нами стоял нашкодивший щенок и пытался вильнуть ослабевшим хвостиком. Он был настолько жалок, что Унар мысленно выругался — это было видно по его губам — и изрек:
— Ладно. Ты будешь работать весь месяц на опыт Сула и ни о чем у него не спросишь. Ты будешь выполнять то, что он скажет, и все. У тебя не будет собственного мнения. Только потом продолжишь свою работу.
Юноша обреченно опустил голову, но не возражал. У него опять появились рост и плечи. Это, наверное, внушало подозрение, потому что Унар поспешно поставил еще одно условие:
— И если Сул сжалится и отпустит тебя досрочно, ты все равно останешься. А теперь иди.
Широченная спина была несчастной. Когда она исчезла, у меня неприятно засосало под ложечкой.
— А нельзя ли было мягче? — спросил я.
Унар замотал головой и улыбнулся, чуть-чуть растянув губы, — на большее он, как видно, не был способен.
— Он утащил всех экспериментальных животных для своего опыта и тем самым сорвал опыт Сула. Он поселил их в своем доме, но просчитался. Он так спешил с опытом, что не спал четверо суток и опьянел от запаха свамираствора. Тогда и проболтался, сам того не подозревая.
— Я к тебе по делу, — предупредил я. — Вам всем здесь придется здорово попотеть.
— Уже знаю — наследственные стержни, — сказал Унар. — Мы все сделаем, учитель.
— Перестройка не должна нарушить цепочки. Чтобы в двойниках сохранилась память. Чтобы ни одно звено не потерялось. Ни отец, ни дед, ни прадед… Форма цепочки тем и плоха, что может зависеть от одного звена. А от какого, мы не успели выяснить. Или успели — от всех. Понимаешь, Унар? — Я слишком часто в эти дни повторял слово «понимаешь?». Но не потому, что не был уверен в людях: я не верил себе. — И еще одна просьба, — сказал я, но в это время засветился экран видеофона и сердитый молодой человек что-то потребовал от Унара. Я дождался, пока он исчезнет, и продолжал: — Проследи за работой стержней хотя бы первое время, когда я уйду в опыт и еще не овладею контролем.
— Ладно, учитель, — улыбнулся Унар. — А здорово я проучил его, правда?
Я сначала не понял, потом вдруг вспомнил: жизнь идет своим чередом, что бы со мной ни случилось.
— Мы ведь еще увидимся, когда ты воплотишься… — уверенно сказал Унар, но чего-то он все же не договаривал.
Слышалось далекое жужжание, как будто в стекло билась большая муха, одна из тех, которые хранились в энтомологических музеях. Память продолжала «шутить», предлагая воспоминания и сравнения из давно прошедшего времени.
— Признаться, я завидую тебе, учитель. Один такой опыт — и любая жизнь оправдана.
Черты лица Унара расплылись, смягчились, потом опять стали чеканными.
Пахло озоном и степью. И мне впервые за эти дни стало легче.
— Я не хочу тебя видеть, — сказала Майя, не поворачивая головы.
Невозможно было предугадать смену ее настроений. Это зависело от того, что в данное время выбрасывала наверх ее память.
— Со мной пришли друзья, — проговорил я, и жены Юры и покойного Степ Степаныча одновременно подошли к ней.
— Сначала извинись передо мной! — приказала она и рассеянным жестом «ни для чего» тронула себя за мочку уха.
Я покорно извинился, не зная за что.
— Включи стимулятор, — прошептал Юра.
Я указал ему взглядом в угол комнаты, и он включил лучевой стимулятор.
— Что-то случилось? — спросила Майя. Она переводила взгляд с одного на другого, и ее глаза становились все более ясными. Сделала усилие над собой и стала прежней Майей: мне показалось даже, что ее губы дрогнули в улыбке. Но сейчас я страшился и ее безумия, и ясности ее мысли. Я всегда предпочитал не оттягивать момент, когда надо будет все равно сказать о самом важном, а начинать с него. Тогда люди видели, что я им доверяю, и доверяли мне. Но сейчас я не знал, с чего начать.
— Послушайте, — сказал я. — Мы с Юрой составили план спасения… Чтобы понять его, вспомним первый закон гармонии: единство формы и содержания. Мы должны привыкнуть к мысли, что паши организмы безнадежно устарели в сравнении с нашим разумом и целями нашей жизни. Тогда не будет казаться страшным и то, что мы должны совершить…
Мои слова долго падали впустую. Но вот их тяжелый смысл начал доходить до слушателей. Я заметил, как побелели губы у жены погибшего друга, как женщины избегают смотреть одна на другую.
— Мы обязаны продолжать опыт, — напомнил я. — Это поручил нам Совет Земли.
Майя горько засмеялась:
— Мы уже давно и сполна уплатили свой долг людям. Пусть опыт продолжат другие. А мы отдохнем… — И совсем жалобно она произнесла: — Сколько можно продолжать борьбу? Лучше уж…
И тогда засмеялся я:
— Послушай, я расскажу тебе притчу о человеке, захотевшем сполна отдать свой долг людям и стать свободным от обязанностей. Он был сильным и смелым до дерзости. Он был умен и талантлив. И больше всего на свете любил свободу. Но, как все мы, он часто слышал слова о долге, и ему казалось, что они опутали его, как звенья цепи. Он решил разорвать цепь.
«Я расплачусь со всеми долгами и стану свободным!»- поклялся он.
Этот человек пролагал новые пути в джунглях, опускался на дно глубочайших океанских впадин в батискафе, летел в ракете, обводнял марсианские пустыни. Он платил добрыми делами учителям и друзьям за все, что они сделали для него. Он отдавал долги даже случайным прохожим, ласково улыбавшимся ему в грустные для пего минуты.
И когда ему показалось, что он рассчитался с долгами, спросил у странника: «Все ли я уплатил?»
Странник ответил вопросом на вопрос: «А тем, кто создавал твою одежду и охранял тебя, когда ты спал, когда шел по улице, когда плыл по морю, уплачено ли? А тем, кто построил машины, чтобы ты мог ими пользоваться?»
«Я уплатил им сполна».
«А тем, кто лечил тебя, и тем, кто создал лекарства, и тем, кто открыл возбудителей болезней и указал, как с ними бороться?»
«Я уплатил и им».
«В таком случае, — сказал странник, — у тебя осталось меньше долгов, чем было, но их по-прежнему немало. Например, жизнь, которую тебе дали родители. Можешь ли ты вернуть ее?»
Ироническое выражение сбежало с Майиного лица. Она о чем-то задумалась. А я продолжал:
— Он поклялся отдать и этот долг — спасти десять жизней взамен одной своей. Он сделал это. И когда снова спросил о своем долге у странника, тот ответил: «Ну что ж, ты сделал немало. Но отдал ли ты долг деду, подарившему тебе зоркость глаз, и прадеду — за крепость мышц, и всем предкам — за тонкий слух, за умение быстро бегать, лазать по горам и за многое другое? Попробуй отдать все эти долги — и у тебя нарастут новые: людям, помогавшим расплатиться».
Майя подошла ко мне совсем близко, так, что я почувствовал ее дыхание, и проговорила:
— Я не так сказала — дело не в долге. Мне страшно. Что у нас останется? И как же наша любовь?
— Мы воссоздадим себя в одном двойнике, в одном существе, — ласково ответил я ей. — Сначала перепишем на него твое «я», затем мое…
— Я не знала, что ты подумал заранее об этом, — признательно сказала она. Только по напряженности ее голоса можно было почувствовать, как ей хочется расплакаться.
В это время послышался сигнал. Я ответил разрешением, и в комнату вошло несколько людей. Автоматы раздвинули стены и образовали дополнительные кресла для вошедших. Но они не пожелали сесть, а стояли группой.
Я впервые видел всех этих людей вместе. Здесь был и председатель Совета Земли, и легендарный космонавт Бен, Который Возвращается, и несколько членов его экипажа, и знаменитый строитель подводных городов, и Унар, мой ученик.
— Мы пришли, чтобы сказать: человечество гордится вашим подвигом, считает вас своими разведчиками на дороге в бессмертие, — сказал председатель Совета. — Человечество посылает вас дальше. Опыт должен продолжаться.
Он говорил просто и в то же время торжественно. И после него каждый из пришедших находил разные слова, которые могли бы помочь нам. И когда кто-то из нас улыбался, они радовались от души, думая, что их приход не напрасен. Но я-то знал, что означали эти улыбки. Иногда в них угадывалась растроганность, а чаще всего они были лишь прикрытием отрешенности, мысли: «Все равно ничего другого нам не остается…» Но я знал еще одно: мы действительно разведчики, и наша разведка самая трудная. Именно поэтому мы будем продолжать ее. И даже в мысли «ничего другого не остается» есть мужество, с которым мы родимся на свет и, не согнув головы, уходим из жизни.
Председатель что-то говорил, и каждый из нас по очереди улыбался ему. Но я недооценил его-он понял. Мгновенно умолк, включил видеофон и спроектировал изображение на стену. И мы увидели, как там появились разные люди. Спокойно и твердо они говорили одно и то же:
— Первый Научный центр готов работать на Большой опыт.
— Второй Научный центр готов работать на Большой опыт.
— Пятый Научный центр готов работать на Большой опыт…
Я пишу в лабораторном журнале:
«Чтобы покорить природу, нужно победить себя».