В первый же сезон без Стрельцова — в пятьдесят девятом году — со стороны властей было сделано, казалось бы, всё, чтобы поскорее стереть его имя из общей памяти.
Обычно такие вот меры, когда делается «всё», и дают обратный эффект.
В замысле своего драматургического воздействия советская идеология злодейски талантлива, но исполнителей для своих задач она выбирала чем дальше, тем ординарнее. Или, может быть, когда исполнители перестали жить под страхом, что их тоже непременно постигнет кара, они стали действовать тупо-формально?
Моему поколению было не привыкать к замалчиванию и вычеркиванию. Мы наследовали людям, зачастую смертельно испуганным, но еще заставшим в почете и славе тех, кого репрессировали как врагов народа. В нас же имена, старательно замазанные чернилами (я же говорил, что впервые фамилии братьев Старостиных прочел сквозь засохшую школьно-фиолетовую мазню), обязательно вызывали тайный интерес. Власть, получалось, побаивалась тех, кого объявила врагами. При том, что враги, ходившие в героях гражданской войны или мирного строительства, защитить себя, занимая должности и посты, не сумели. Поэтому у нас в охранительном страхе всегда было больше мистики, чем логики.
Суд над Стрельцовым проходил при закрытых дверях. Но приговор-то мы узнали из газет, выходивших миллионными тиражами. Так зачем же издеваться над любителями футбольной статистики — и называя в справочнике, выпушенном к началу сезона пятьдесят девятого, игроков «Торпедо», забивавших голы, пропускать фамилию Эдуарда? Или справочник выпускался в расчете на потомков, которым и знать не следовало о существовании Стрельцова? А современники Эдика вряд ли могли за год позабыть, как лихо начинал он предыдущий сезон…
Но забвение — горькая особенность большого спорта, тем более футбола, где человек, сыгравший два серьезных матча за именитую команду, может стать известен всей стране, но точно так же, не поучаствовав в громком состязании, вдруг и никогда никому больше не вспомнится, если на оставленном им месте отличится дублер или новобранец.
Исчезнувшего Эдуарда не очень часто вспоминали, например, в начале шестидесятых годов. Но поскольку равных ему не появлялось и не предвиделось, воспоминание о нем возникало тем чаще, чем менее вероятным становилось возвращение Стрельцова в футбол.
Однако напрасный труд искать в прессе, предшествующей сезону шестьдесят пятого года, хоть какое-нибудь упоминание о том, что Стрельцову разрешено играть в футбол. Даже в автозаводской многотиражке — ни слова о, скажу без преувеличения, центральном событии в жизни команды «Торпедо». В информационной заметке о встрече команды мастеров с коллективом рабочих сообщается только о представлении болельщикам двух новичков — Владимира Бреднева и Александра Ленёва. Еженедельник «Футбол», видимо, прощупывая почву, поместил письмо читателя, поинтересовавшегося, как сложилась судьба когда-то репрессированного известного футболиста Стрельцова. Читателю отвечают, что бывший футболист прилежно трудится на ЗИЛе, замечаний по работе к нему нет… Как будто кого-нибудь интересовал Стрельцов-производственник…
У нас в АПН служила весьма привлекательная брюнетка Нелли, заинтриговавшая меня своей фамилией: Стрельцова. Я, конечно, не удержался — спросил ее о возможном родстве с Эдуардом. Она от родства вроде бы и не отрекалась, но по неуверенности кокетливого тона я догадался, что оно в лучшем случае преувеличено. Вместе с тем Нелли с уверенностью сказала, что играть он больше не собирается, собирается учиться. Я к тому, что при полном отсутствии какой бы то ни было толковой информации, кое-какие слухи о всем известном футболисте просачивались, открывая полную свободу предположений о его дальнейшей судьбе.
Но когда разрешение Стрельцову играть за мастеров, казалось бы, должно было снять запрет на информацию о нем, спортивным газетчикам вместо возможности поразмышлять о шансах столь долго не имевшего практики форварда рекомендовалось помолчать.
Искушенный в политике Аркадий Иванович Вольский привел нам окрылившие тогда приверженцев Эдика слова генсека Брежнева, но не скрыл дальнейших трудностей с полным — вплоть до выездов за рубеж, без чего футболист не футболист — восстановлением Стрельцова в спортивных правах.
Откуда же трудности с легализацией первого футболиста, если первое лицо в стране на его стороне?
По-моему, подтверждается мое же предположение о неизбежных сложностях жизни Эдуарда Стрельцова под любой властью, при любом социальном строе, а уж при советском — безусловно.
Хрущев разозлил и напугал товарищей по партии и коллег по руководству открытым ниспровержением культа личности — говоря по-домашнему, отрицанием (не таким уж и категорическим, если вдуматься) роли и заслуг товарища Сталина. Но причиной смещения самого Никиты официально называли волюнтаризм. То есть — опять же переводя на понятный всем язык — сняли начальственные штаны за то же самое, за что попытался он принародно стащить брюки с лампасами генералиссимуса с мертвого Сталина.
Искренне ненавидевший Сталина — подчеркнул бы, лично Сталина — Хрущев вел себя зачастую точно так же, как и генералиссимус, ни с кем не считаясь, но гораздо хуже заботясь о своей безопасности. Он громогласно ругал Сталина, но во многом не смог не подражать ему. А вот сместившие Никиту Сергеевича товарищи-соратники любили Сталина и восхищались им, но копировать его каждый в отдельности остерегались — из большего, чем у погоревшего Хрущева, чувства самосохранения.
Конечно, то, что называется «политической волей», у Хрущева было посильнее, чем у Брежнева. Но Брежнев был поискуснее как командный игрок. И с большим умением организовав Никите Сергеевичу искусственное положение «вне игры», он и дальше удачно делал вид, что всегда играет в пас с партнерами, взяв на себя преимущественно выполнение стандартных положений — типа штрафных ударов или подачи угловых. А когда потерял физическую форму — и на самом деле стал играть в пас… Ему же в благодарность за это приписывали все забитые голы.
Вождь (или скажем так: начальник, чиновник на самом высшем уровне) ограничивается собственным имиджем далеко не всегда. Нередко он видит, а скорее чувствует подсознательно, резон — ассоциироваться с выдающимися достоинствами кого-либо из подданных. И самый яркий здесь пример — опять же Сталин. Недовольный, вероятно, тембром своего голоса и, как я слышал, грузинским акцентом — не самым уместным у российского императора, он не остановился перед тем, чтобы дар природы диктора-еврея (а известно, что евреев Иосиф Виссарионович жаловал крайне редко и без всякого удовольствия) сделать государственным достоянием. Диктор Юрий Левитан озвучивал очевидное всем сталинское авторство в управлении всем и каждым через издаваемые властью указы.
Однако как бы ни увлекался футболом Брежнев, ассоциировать себя со Стрельцовым — что могло бы кому-нибудь показаться, прояви генсек официальную заинтересованность в разрешении Эдику продолжить творить легенду в народной игре — Леонид Ильич не мог и не хотел. Тем более что откуда ему было знать, что Стрелец теперь играет по-другому и всей игры на себя не берет.
Брежнев предпочел перепоручить заботу о судьбе Эдуарда аппарату, намекнув, что ничего против Стрельцова не имеет, но и не видит оснований для возвеличивания его по полной программе, раз место «номенклатурного» футболиста занято Львом Яшиным.
Продолжая вольную тему ассоциаций, предположу, что по отношению к Яшину Стрельцов был примерно, как «Литературная газета» по отношению к центральной «Правде». Предписывая Константину Симонову в пятидесятом году стать главным редактором «Литературки», Сталин прямо ему сказал, что обновленная газета призвана изображать орган оппозиции, назначенной сверху.
Но в отличие от «Литгазеты» времен даже не Симонова, а Чаковского, Эдуард ни в коем случае не мог быть сколько-нибудь организованной оппозицией. При всей покладистости, о которой я не раз упоминал в повествовании и которая доставила ему множество неприятностей, Стрельцов не поддавался никакому назначению.
И еще был один аспект, ощутимый звериным инстинктом партийно-чиновничьего аппарата.
…В районе кооперативных домов возле метро «Аэропорт», где жили писатели и работники искусств, был один-единственный продовольственный магазин «Комсомолец» с не ахти каким ассортиментом товаров. Но небогатый ассортимент не мешал директору магазина Михал Михалычу вызывать своими возможностями глубочайшее уважение специфической публики, населявшей близлежащие к продмагу здания. Кто жил в те сравнительно недавние, но уже странные, на нынешний рыночный взгляд, времена, легко сообразит, что к директору «Комсомольца» писатели, актеры, музыканты и киношники обращались с деликатной просьбой — помочь им приобрести дефицитные продукты (а к дефициту относилось процентов восемьдесят пять всей товарной номенклатуры) — и он постоянно шел им навстречу, польщенный популярностью в почитаемой им среде. Михал Михалыча, как всякого торгового работника, приглашали на премьеры в театры и Дом кино, ему дарили свои книжки и вообще старались его всячески задобрить. А я был одним из весьма немногих неделовых знакомых директора — брал у него только водку, и ту преимущественно в долг, а пригласить мне Михал Михалыча в те годы было некуда. Но свои блатные несовершенства возмещал продолжительными — мне обычно некуда оказывалось торопиться — беседами развлекательно-просветительского характера и в меру компетенции отвечал на всевозможные директорские вопросы. Чаще всего мы с ним беседовали о разных знаменитых людях — нас обоих занимала механика успеха и восхождения наверх. Как правило, выслушав мой рассказ о чьей-либо удачливой современной карьере, Михал Михалыч уточнял: «Но то наш пролетарский полководец (писатель, актер, общественный деятель и так далее)?» Я подозреваю, что и сам директор происходил не из аристократов. Но в истинную значительность выходцев из низов наш директор верил средне, отлично, впрочем, понимая, что при анкетной природе советской государственности пролетарским, как он выражался, талантам живется у нас лучше и легче, чем подлинным талантам, у которых происхождение подгуляло. Предпочтение ненастоящему, видимо, душевно угнетало директора, вряд ли бедствовавшего материально.
Стрельцов всей своей натурой, нравом, статью, внешностью наверняка располагал к себе и чиновников, чьей религией стал казенный взгляд на положение вещей. Но в Эдуарде их настораживало всякое отсутствие того, что Михал Михалыч квалифицировал как пролетарскость — пугающее причем отсутствие, несмотря на рабочее его происхождение. Смотрелся он во всякой среде аристократом, если, конечно, смотреть внимательно. И был слишком уж настоящим в тех декорациях, которые у нас привыкли выстраивать для признанных фигур, чтобы обуздать свободу их пластики. Проступки, совершаемые Стрельцовым, — особенно в молодости — мало отличались, если вообще отличались, от тех, за которые других обычно прощали. Но другие провинившиеся, видимо, выглядели социально ближе в глазах тех, кто всем у нас заправлял, а Эдик, при вроде бы всеми в нем ценимой и обязательно отмечаемой простоте, отпугивал даже покровителей своей безотчетной породистостью. Да и футбол по Стрельцову был футболом аристократическим — теперь и нет ничего похожего на такой футбол…
Зимой мы с Ворониным ездили в Ленинград. Как, однако, заманчиво-саморекламно это звучит: мы с Ворониным… Полгода назад вообще ни с одним футболистом знаком не был, а вот туда же: мы с ним, мы то, мы се… Любопытны, конечно, подтекст и подробности той поездки. Но я сейчас не буду на них отвлекаться, повторяя уже опубликованное. На одном только эпизоде чуть задержусь…
По дороге в Ленинград мы полночи проговорили с начальником «Стрелы» в его служебном купе. И вот не могу вспомнить, чтобы в ночном разговоре как-то возник Стрельцов. Событием наступающего сезона тогда казалось прибытие в Москву бразильской сборной во главе с Пеле — и Валерий заверял начальника, что они с Пеле друг друга «разменяют» — то есть, на языке футболистов, не дадут один другому показать себя — отчего ожидаемый с пятьдесят восьмого года матч может потерять в зрелищности. И наш лучший — по тому времени — футболист жил предстоящей дуэлью с лучшим футболистом мира. И воображал себя Дантесом. Это, конечно, удел защитников, но Воронин справедливо полагал, что тренеры захотят усилить им оборону — заставят преимущественно играть сзади.
С помощью командира-железнодорожника, поверившего в слишком — чего тогда нам не казалось — много обещающего футболиста, мы через день, не сделав в Ленинграде излишних глупостей, вернулись благополучно в столицу — и успели в Лужники на экспериментальную — без фиксации офсайдов — игру между «Торпедо» и «Локомотивом». Воронина, нарушившего в Питере режим, а также Иванова (второго по итогам сезона футболиста Советского Союза) от игры освободили. Но и Стрельцова в эксперименте на снегу не заняли, хотя новобранцев-резервистов привлекли.
На исходе зимы «Торпедо» отбыло на матчи в Австралию. Соблазн путешествия на таинственно зеленый континент был велик и для самых выездных спортсменов — Слава Соловьев ради Австралии пожертвовал очередным титулом чемпиона мира по хоккею с мячом: чемпионат в том году проводился в Москве. А я сейчас в связи с Австралией вспомнил случай, никакого отношения к «Торпедо» не имевший.
В январе восемьдесят седьмого года Бесков отдыхал в Кисловодске, а я туда к нему прилетел по делу (вернее, прилетел в Минеральные Воды, в Кисловодске нет аэропорта, а из Минвод добирался электричкой). Перед самым отъездом с курорта — уезжали вместе на поезде — Константин Иванович позвонил в Москву второму тренеру Федору Новикову (или Новиков ему позвонил, не помню) и узнал, что у Николая Петровича Старостина инсульт. Но когда наш поезд пришел в Москву — ехали около полутора суток — на перроне встречавший Бескова зять Володя Федотов сразу же сообщил, что, узнав о предстоящем турне в Австралию, старик уже оклемался. И совершил потом с командой перелет в свои восемьдесят пять по паспорту (на самом-то деле Николаю Петровичу было года на четыре больше).
Стрельцова же могло утешить только то, что и Воронин с Ивановым в Австралию не поехали.
У сборной СССР предсезонные маршруты были не менее заманчивыми, чем Австралия. Впрочем, редко встречал я людей до такой степени равнодушных — и в этом я его, кстати, хорошо понимаю — к поездкам за границу, как Стрельцов. Единственную похвалу зарубежной стране от него слышал, когда вспомнил он газоны на футбольных полях Финляндии, где побывал в ранней молодости: «Я ложился на траву — и лежал, не мог себя заставить встать…» Нет, вру — не единственный раз хвалил он иностранную жизнь… Был и еще случай. Мы пришли после панихиды по Харламову в зимнем дворце ЦСКА на аэровокзал, что рядом, где был стол-экспресс, — помянуть Валеру. Но выпивку за стол-экспресс очень долго не приносили — и Эдуард заворчал: «За границей и не успеешь подумать, что бы выпить, а в тебя уже влили…» Но Австралия его не волновала.
Эдик поехал в Хосту — после годов, проведенных на лесоповале и в шахтах, тоже, прямо скажем, заметное изменение к лучшему — с юношеской командой, тренируемой Лехой, как бы сказал Стрельцов, Анисимовым, игроком «Торпедо» тех времен, когда впервые пришел парень из Перова в автозаводский клуб. Все сначала — словно на пороге двадцатилетия. Но когда мастера, возвратившиеся из Австралии, приехали в Хосту и поселились в «Спутнике», чтобы провести десятидневный сбор, он сразу присоединился к ним.
«У него было сумасшедшее желание играть», — вспоминает Батанов. Борис пропустил зимний сбор из-за учебы в институте — и в Австралии «дернул мышцу», получил травму передней поверхности бедра. В Хосте он всерьез за себя взялся — и бегал индивидуальные кроссы вдоль железной дороги в сторону Кудепсты, добегал до моста через реку и обратно. Эдик подошел к нему: «Боб, я тоже с тобой буду бегать». Боб знал, что Стрельцов кроссов из-за своего плоскостопия в прежние времена избегал, а тут бежать надо по жестко выбитой тропинке. Но на юге весной шестьдесят пятого Эдуард бегал с Батановым всякий день минут по тридцать — сорок…
…По радио огорошили, что в первой, бакинской игре «Торпедо» мало что проиграло «Нефтянику» 0:3, но еще и молодой Брухтий не дал Стрельцову шагу ступить без его, центрального защитника, присмотра. Я своими ушами спортивного сообщения не слышал — мне позвонил приятель из АПН, с которым мы обычно навещали «Торпедо» в Мячкове. Он был откровенно раздосадован — и мне передалась его досада. Казалось бы, чего уж такого страшного? Будто в самые знаменитые годы Стрельцова защитникам не случалось с ним совладать, когда Эдик не в ударе… Но сейчас, когда он только вернулся, что само по себе, согласитесь, чудо, от него мы не могли не ждать ничего иного, кроме немедленного сотворения чуда и на поле. А Стрельцов чуда в первом по возвращении в футбол матче не сотворил. Но как считать тогда его вернувшимся?
Мы в своем нетерпении судили так, а через много лет я увидел в семейном альбоме Стрельцовых фотографию: в распахнутом пальто, светлое кашне, какие носили в середине пятидесятых модники, залихватски повисло на шее, улыбка человека, про все плохое позабывшего, — идет, размахивая спортивной сумкой… Снимок сделан на стадионе в Баку, Стрельцов соскочил со ступеньки привезшего «Торпедо» автобуса — и шагает к раздевалке.
Мы приехали в Мячково накануне первой игры «Торпедо» в Москве против куйбышевских «Крыльев Советов».
Ведущие торпедовские игроки охотно и весело болтали с нами в холле. Я не заметил ни в ком из них какой-либо растерянности после неудачного начала сезона. Мы оглядывались по сторонам — Стрельцова в пространстве первого этажа дачи не было. И вдруг показалось мне, что сообщение об участии Эдуарда в бакинском матче только пригрезилось. И никуда он не возвращался…
Иванов быстро догадался, что господам журналистам не терпится увидеть именно Стрельцова — и позвал подняться к нему на второй этаж. Эдик приболел, простудился и оставался у себя в комнате.
Редактор из апээновской редакции фотоинформации отпечатал несколько увеличенных снимков — портретов Стрельцова, сделанных в молодости, с коком взбитых легких и светлых волос над безмятежным лбом, с улыбкой во весь рот, нездешне простодушной.
Портрет, принесенный из безвозвратности лет, показался мне сделанным с другого человека, когда увидел я Стрельцова в непосредственной близи — он не стал подниматься с койки, мы все сели подле него: в комнату вместе с Щербаковым, Мещеряковым и Кузьмой ввалилось человек восемь.
Он изменился разительно. Я готов был к тому, что он полысел, но никто не предупреждал, как погрубели черты лица: округлость щек сменилась твердой складкой; правда, некоторую угрюмость выражения легко меняла улыбка. Позже, когда обратно втянулся он в футбольную жизнь, выражение суровости из его черт постепенно исчезло, вновь обозначившись жестче в самые последние годы жизни — и фотографии, сделанные в разгар сезона, уже не передавали того, что более всего бросилось мне в глаза при знакомстве.
Но удивила меня и домашность в облике Стрельцова — он выглядел старожилом Мячкова, словно никуда отсюда не отбывал, а так и живет с пятьдесят четвертого года. Во всяком случае, он определенно казался вернувшимся к себе домой — и среди не очень близко знакомых людей ни на мгновение не ощущал себя гостем.
Позднее я понял, что не в Мячкове ощущал он себя, как дома, а в футболе. В истории, может быть, а не в давным-давно знакомом ему дачном пейзаже. Он уходил отсюда, когда те, кто занимал сейчас какое-то положение, были в сущности никем. Но что значила их нынешняя популярность в сравнении с его величием (даже если оно вновь не подтвердится)? — и они, по-моему, это понимали, а он не собирался дать им право усомниться в своем старшинстве — не годами (разница в годах была незначительной), а опять же положением. А молодым, вероятно, хотелось поскорее прикоснуться к легенде Стрельцова.
«Воротничок у рубашки не модный», — заметил, глядя на фотографию, Иванов, сам наверняка носивший в ту пору точно такую же рубашку, но имевший возможность следовать моде и в последующие годы.
Стрельцов никак на слова старого товарища не отозвался. На портрет свой давний взглянул спокойно, без видимой горечи (портрет того же периода, только в профиль, я увидел много лет спустя у него дома, единственное изображение Стрельцова на стенах квартиры, где он жил). И с привычным росчерком (с четко различимыми лишь «Э» и «С») оставил на каждой из фотографий автограф — как будто ничего ни в стрельцовской, ни в нашей жизни не менялось.
Володя Щербаков, переведенный с приходом прежнего центрфорварда «Торпедо» на правый край, тоже взял на память одну из фотографий. Мы все сидели на стульях, а он — на кровати Эдика, вертел в руках стрельцовскую бутсу, приложил ее зачем-то к своей ноге, словом, держался младшим братом, гордым от того, что причастен теперь к делам старшего…
На следующий день мы смотрели на Эдика с трибуны Лужников. Он казался окрепшим. Вальяжность исчезла напрочь, сменилась некоторой тяжеловесностью. Новой пластики стрельцовского движения на поле я то ли еще не различал, то ли не умел оценить. Продолжительная активность никогда не была ему свойственна. Но все-таки при этом невероятном дебюте мог бы он и намекнуть на видимое рвение — дать понять партнерам, что готов к совместным с ними усилиям. Нет, никакого уважения или хоть интереса к современному рисунку торпедовской игры он не проявлял, казался ушедшим в себя, не торопящимся вовлечься в совокупные с остальными игроками атаки действия. Он вроде бы и на Иванова, раскручивающего спиннинговую леску атаки, особого внимания не обращал. Производил впечатление человека, которому посторонние шумы слегка мешают расслышать то, о чем он, похоже, давно догадывался. Стадион следил за ним одним, удерживаясь от скепсиса, гася нетерпеливость. Но каждый на трибунах надеялся увидеть шаг Стрельцова навстречу нашим ожиданиям от него, хотя бы намека на чудо.
И до намека он снизошел… Приворожив мяч ласкающим касанием, он двинулся с ним прямо, взглянул на защитников, как бы пересчитывая их, поставил вдруг между ожидаемой в короткой фразе точки запятую, сочинив на ходу остроумный зигзаг… Он остановился, как запнулся, словно что-то очень важное для себя вспомнив, — и мяч, прокинутый пяткой, мелькнул влево под удар Иванову. И через мгновение, не взглянув даже вслед мячу, с биллиардной виртуозностью вонзенному в угол ворот, Кузьма бросился к Эдику и ладонями сжал его раздвинутые улыбкой щеки.
На этом же поле они последний раз сыграли вместе — и тоже в начале сезона — восемь лет назад против сборной Англии…
В обыденной жизни они уже никогда не будут друг для друга тем, кем были в пятидесятые годы. Хотя, может быть, и при вынужденном расставании они не являли того единства, в каком привыкли воспринимать Стрельцова с Ивановым окружающие.
Но в футболе никакая сила не могла сделать их чужими — они родились, чтобы сыграть вместе в футбол.
И когда я по сей день слышу об их разнородности, слышу от людей, не способных (что никому со стороны и не дано) проникнуть в тайну взаимоотношений великих людей футбола, — я все равно вижу эту сцену и ладони Кузьмы на щеках Эдика…
А той весной всех болельщиков Стрельцова больше устроило бы, чтобы он сам забил гол. И как всегда, в забитом голе — жизнь есть жизнь — увидели бы символику. И скорее бы поверили, что чудо возвращения полностью состоялось.
Но забитого Эдиком гола ждать пришлось крайне долго, если оперировать беспощадным футбольным временем, — целый круг чемпионата. Абстрагируясь от календаря розыгрыша, по которому только и живет футболист, можно заметить с недоумением: что значат каких-то четыре месяца — продолжительность первой половины чемпионата — в сопоставлении со временем отсутствия Стрельцова? Но, пожалуй, нетерпеливым любителям футбола легче было бы ждать еще год, чем видеть на поле Эдика, не способного поразить ворота.
Обращаясь к этому тревожному времени в своих мемуарах, Стрельцов не захотел рассказывать о сомнениях либо неуверенности (хотя сам же говорил мне, правда, в года уже послефутбольные, что пока в очередном сезоне не забьет гол, нужной уверенности в себе не чувствует). Эдик уверял, что стоило ему увидеть поле — увидеть в его понимании — как он сразу понял, что все будет хорошо, пусть не сию минуту, но будет обязательно. Раз он видит поле. Я записал его слова: «На футбольном поле я себя ощущал как дома. Запиши — не бойся, что скажут: Стрельцов хвастается. Я в своей жизни очень многого (и очень, наверное, важного) не замечал, мимо проходил, не понимал или усваивал с опозданием (чаще всего непоправимым) то, что все остальные знали с самого начала.
Но в футболе у меня будто глаза на затылке прорезывались. На поляне я всегда все видел: кто где находится, о чем сейчас задумался. Мне пас дают, а я уже успел посмотреть — и решить даже, кому сейчас сам отдам мяч…»
Он говорил, что к своим партнерам по «Торпедо» в первом круге шестьдесят пятого года по существу только присматривался. Но во второй половине сезона уже точно знал, от кого чего можно ожидать… И нападение торпедовское при нем стало другим — молодые форварды играли под ним с охотой и доверием.
…Я старался не слышать того скептически-критического, что иногда говорилось о нем в ту весну на трибунах, в кулуарах футбольных, просто на улицах. Что-то в новых действиях его вызывало досаду и у людей очень к нему расположенных. Он, если придираться, проигрывал и во внутрикомандном сравнении — замечательно играл Воронин, забивал важные голы молодой Щербаков, как всегда, вне подозрений о возможном закате был Валентин Иванов. Вместе с тем даже незабивающий Стрельцов для торпедовского куража значил многое…
Стрельцов говорил потом, что в том составе «Торпедо», когда только вошел, стал играть иначе, чем прежде. Хуже, лучше — он еще не понимал. Но и перестраиваться ему не пришлось. Все необходимые футболу изменения середины шестидесятых произошли внутри Эдуарда сами собой.
Казалось, что он слишком много играет в пас — в этой излишней доброжелательности к партнерам некоторые склонны были видеть неуверенность, нежелание взять игру на себя, чем славен был Стрельцов в молодости. Кому-то он казался нерешительным, но меня, например, удивляло его спокойствие. Я видел в нем взрослого, несколько стесняющегося перед детьми своей жажды футбола, вынужденности отодвинуть этих детей с их игрушками в сторону.
Наверное, все объяснялось прозаичнее и проще. Он не мог еще похвастаться настоящей выносливостью — к нужным физическим кондициям он в течение всего первого круга только подходил.
Но я говорю о впечатлении, которое он производил…
То, что оба главных приза советского футбола уехали из столицы СССР, позволяло в следующем сезоне ожидать от задетого самолюбия ведущих московских команд решительных контрдействий.
На повторение успеха тбилисцев никто, конечно, не рассчитывал. Как все и предполагали, Грузия праздновала ожидаемую почти тридцать лет победу в футболе со всей положенной широтой. И сами футболисты-чемпионы готовились к новому турниру с известной обреченностью. Испытав неиспытанное, они теперь никаким призовым местам в турнире не могли бы радоваться, как в момент торжества. А на работу, обязательную для борьбы за сохранение высшего титула, в связи с праздниками времени не оставалось. И оскорбленный в лучших чувствах Качалин подал в отставку.
Кубок, отнятый Масловым у москвичей в первый же год его тренерства в Киеве, должен был бы напугать столичный футбол грядущим наступлением с Украины. Но Кубок — не первенство. И неизвестно еще было, насколько приживется «Дед» в республике, где начальство мнит себя величайшими футбольными знатоками. Мало кто верил, что Виктор Александрович незамедлительно решится на реорганизацию, затрагивающую игроков-любимцев публики и командиров.
Вид у футбольной Москвы в канун сезона шестьдесят пятого был весьма внушителен.
Трудно было предположить, что «Динамо» и «Спартак» переживут еще год без призового места. При таких-то игроках — у «Динамо»: Яшин, Численко, Мудрик, Аничкин, Маслов, Гусаров, Авруцкий, Вшивцев, Парёв, а у «Спартака»: Маслаченко, Логофет, Корнеев, Крутиков, Севидов, Хусаинов, Фалин, Амбарцумян…
Пономарев все-таки ушел в мае из «Динамо». Но туда перебрался поработавший и в Киеве, и в Москве с ЦСКА Вячеслав Соловьев.
Валентин Николаев поступил на службу старшим тренером ЦСКА в середине сезона. В армейском клубе продолжали верить, что вернуть послевоенные позиции они смогут только с тем тренером, кто прошел школу аркадьевской (Борис Андреевич теперь тренировал «Локомотив») «команды лейтенантов». Соловьева сменил партнер Боброва и Федотова, правый в прошлом инсайд Николаев. И стали при Валентине Александровиче третьими. И сохранили состав во главе с Федотовым, Шестернёвым, Борисом Казаковым.
И все же «Торпедо», вернувшему себе Стрельцова, можно было отдать предпочтение перед остальной Москвой в первом круге, пусть и не на все сто процентов оправдывал пока надежды Эдик…
После нулевой ничьей с ЦСКА — Стрельцов не играл в этом матче — удалась серия из шести побед. Начиналась она с победы над одноклубниками из Кутаиси, тоже одержанной без Эдуарда, — два мяча забил Иванов, два — Щербаков и пятый Соловьев. И дальше — в Одессе у СКА, в Донецке у «Шахтера». И очень важную игру у киевлян вырвали — единственный гол забил Владимир Щербаков.
Без Стрельцова сумели выиграть у «Спартака» и со Стрельцовым у московского «Динамо».
Чуть, однако, не подпортили радужную картину тбилисцы, вдруг в Москве вспомнившие про победный характер, — спас Валерий Воронин, забивший со штрафного в обвод стенки за шесть минут до конца игры.
…Четвертого июля 1965 года произошло событие, которого в Москве как раз столько и ждали, сколько отсутствовал в футболе Эдуард. Ждали, как только услышали про Пеле. И с той поры мечтали о возможности увидеть бразильца своими глазами — мечта, прямо скажем, для большинства советских людей несбыточная.
И вдруг летом шестьдесят пятого она сбылась — сто с лишним тысяч пробились на лужниковский стадион; всем прочим матч с участием Пеле показали по телевидению под комментарий Озерова.
К чести знаменитого форварда скажем, что он все эти годы только подогревал интерес к себе — играл Пеле все лучше и лучше, документируя международный миф. И одновременно рождая в нашей стране миф встречный и патриотический — чем дольше не было в отечественном футболе Эдуарда Стрельцова, тем больше крепла уверенность, что попади он тогда на чемпионат в Швецию, еще неизвестно, кем бы кто стал в дальнейшем.
Чтобы понять нашу страну — хотя бы отчасти, надо прожить в ней целую жизнь, по возможности непрерывно размышляя о чертах, присущих только ей одной. Но если прожить в ней целую жизнь, никуда за пределы страны не выезжая (что отнюдь не фокус), то сделать второе маловероятно. И охоту к неуютным размышлениям я встречал у немногих, а миллионы, мне кажется, живут по Брежневу: логики не ищут. И взамен находят некоторые удобства, а то и душевное равновесие.
Начнем с того, что матч был товарищеский — и ничего в политическом имидже не решал. Тем более что все равно мы проиграли — точнее, футболисты проиграли, а зрители выиграли. Матч, как я уже докладывал, проводился в Москве — и то, что штрафнику Стрельцову выезды за рубеж были заказаны, никак не влияло на ситуацию. Тем более что через год с небольшим ему и выезд разрешили. Допустим, он еще не доказал всем, что пришел в лучшую форму. Но бразильцы привезли совершенно растренированного Гарринчу, и за пятнадцать минут до конца игры он на поле вышел. Гости не хотели лишать хозяев возможности лицезреть правого края, некогда доставившего сборной СССР множество неприятностей.
Конечно, у нас руководствовались педагогическими соображениями. Как это вчерашний заключенный выйдет в майке с государственным гербом? Что же касается спортивной стороны, то неужели бы рядом с Ивановым он сыграл хуже, чем Баркая или Биба? Банишевский был на девять лет моложе Эдика, но когда Стрельцов заиграл в свою силу, — часто ли восхищались бакинским вундеркиндом?
Ну хорошо: прохлопали из-за собственного идиотизма и ханжества исторический шанс свести на московском поле Пеле со Стрельцовым… А кто мешал вспомнить про Стрельцова-зрителя, сидевшего на трибуне? Понимаю: кинопленки жалко, операторы телевидения чересчур заняты, но хотя бы любительский снимок можно было сделать: Эдуард Стрельцов смотрит из лужниковского яруса на Пеле…
До сих пор жалею, что не был с ним в июле достаточно знаком, чтобы по телефону созвониться вечером.
И все же отчего-то я уверен, что горькие мысли не слишком мучили Эдика в тот день.
Через четверть века мы заговорили с ним о Пеле — точнее, я у него, уже смертельно больного, что-то спросил, явно рассчитывая на ответ, который останется в футбольной истории: пусть хоть репликой, пусть и не вполне афористично сформулированной фразой.
Он вдруг отвердел лицом и сказал с непривычной для него отчужденностью к собеседнику: «Совершенно разные игроки». Мне показалось, что увидел он тогда себя и Пеле из некой, может быть, нездешней дали. Но разговор-то между нами про Пеле и зашел, наверное, из-за того, как я сейчас догадываюсь, что перед тем он сказал совершенно спокойно: «В мире меня не знают».
В девяностом году — из-за того, что на него обрушилось, — он, возможно, и подводил итог, огорченно, допускаю, задумываясь о случившемся или не случившемся с ним.
Но тогда, летом шестьдесят пятого, мне кажется, он был переполнен своим возвращением в футбол — и мир своего футбола снова виделся ему бескрайним, как в середине пятидесятых. Он вообще, по-моему, не любил брать в голову неприятное. В том, разумеется, случае, когда неприятности не ставили всё в его жизни с ног на голову.
Так получилось, что некоторые итоги пришлось подвести тем из его великих коллег, кто вышел против бразильцев на поле, выясняя тем самым свои отношения с мировой славой.
Воронин не только не справился, но и сильно проиграл в сравнении с Пеле, а Валентин Иванов ни на какое сравнение в тот раз и не вышел. Правда, он был и старше Пеле на пять лет. Но сыграй Кузьма и в Швеции, и в Чили вместе со Стрельцовым, не сомневаюсь, что громкое международное имя и он бы обрел. Имя приносят матчи поближе к финалу чемпионатов мира.
Тренер Морозов заменил Иванова Банишевским во втором тайме матча — и больше ни в одном из официальных матчей сборной в основной состав его не ставил. Возможно, что кто-то из футбольных начальников в разговоре с тренером сборной слишком уж многозначительно намекнул на возраст Валентина Козьмича.
Валерий Воронин, который тоже был, между прочим, старше Пеле, но всего на год, и который не сомневался, что будет играть на лондонском чемпионате, пережил, однако, неудачу в противоборстве с бразильцем крайне тяжело. Как выдающийся спортсмен, он заставлял себя забыть ощущения того дня. Но, мне кажется, эта его психологическая травма оказалась неизлечимой — и во всем, что происходило с ним дальше, он внутренне отталкивался от неудачи, датированной четвертым июля.
А Стрельцов — хорошо представляю себе его, поднявшегося после финального свистка шведского рефери с лужниковской скамьи, где сидел он в жаркой тесноте, — шел с довольной улыбкой, слушая ото всех вокруг восторги, расточаемые Пеле, не возражая и не соглашаясь, чтобы не привлекать к себе лишнего внимания, но вовсе не чувствуя себя чужим на этом празднике футбольной жизни. У него были свои соображения, свои несомненные согласия и несогласия. Только никакой черты под размышлениями о сейчас увиденном (и услышанном) он-то подводить не собирался.
Как писал наш пролетарский классик Фадеев: «Нужно было жить и исполнять свои обязанности».
Через шесть дней после матча с участием Пеле, в котором Пеле оправдал самые высокие аттестации, не обманув ожиданий, проведя в Москве один из лучших за карьеру матчей и забив два из трех (они выиграли 3:0) мячей обоим вратарям нашей сборной (и Банникову, и Кавазашвили), — 10 июля — Эдик наконец забил гол, продолжив свой счет в действующем футболе. Он, как и Пеле, забил два мяча, чтобы не мелочиться при возвращении в бомбардиры.
Торпедовцы играли с «Динамо» из Минска. Проигрывали 0:1, когда Эдуард, получив пас от Воронина, с лёта, без обработки пробил в нижний угол. А за две минуты до конца успел к мячу, который минский вратарь выронил.
И через игру он забил своим традиционным клиентам из «Локомотива» первый из трех в том матче торпедовских мячей. Похоже, что предсезонные обещания Марьенко стали сбываться. Стрельцов в строю — и «Торпедо» выигрывает.
Матч против «Черноморца» мне еще и потому запомнился, что за Одессу играл переехавший туда после разрыва с Масловым Лобановский.
В «Торпедо» к «Лобану» относились критически, целиком солидаризируясь со своим бывшим тренером, отказавшимся не только от левого края, но и от правого — Олега Базилевича. Иванов Лобановского в грош не ставил как игрока и смеялся надо мной и Аликом Марьямовым (автором нашумевшей статьи о киевлянине), говоря, что если такой игрок нам нравится, то мы вовсе ничего не смыслим в футболе. Сдержанный Боря Батанов тихим голосом возмущался, когда мы пытались привести хоть какие-то доводы в защиту Лобановского: «Ну играют же не один на один». Воронин, смеясь, вспоминал, что когда-то в сборной, когда Лобановский туда еще ненадолго входил, Шурик Медакин прозвал его «Фрицем». К тому времени, замечу, Валерий Васильевич сам уже тренировал сборную СССР, а Шурика никто и не вспоминал. И все же Лобановский представлялся мне своеобразным футболистом, ни на кого не похожим, и я и сегодня не забыл его закрученные угловые, когда мяч от флажка летел всегда прямо в ворота — и весь стадион гудел, когда худой и длинный Лобан долговязым шагом направлялся к сектору, откуда подают корнер. Но и этот аргумент на корпоративных торпедовцев не действовал. Кузьма рассказывал, что Эдик, услышав от кого-то про угловые Лобановского, немедленно взял мяч, дошел с ним до флажка — и подал прямо в ворота. И потом — по заказу — закручивал и в ближний угол, и в дальний. И Стрельцов, подчеркивал его партнер, не тренировал такой удар, Лобан же на овладение им затратил массу времени.
Но мне жаль было Лобановского, когда я увидел его в составе «Черноморца», а не киевского «Динамо», претендующего на первенство.
Стрельцов начинался заново, а известный мастер, двумя годами его моложе, заканчивал свою карьеру.
Стрельцов взялся пробить пенальти, но пробил слишком общо — и вратарь отразил мяч, сообразив, куда он будет направлен. Эдик спокойно дождался, когда мяч прикатится к нему обратно, — и вколотил его под перекладину.
Команде, видимо, хотелось, чтобы забивал он постоянно. И в следующем московском матче с армейским клубом из Ростова он опять бил — и неудачно. Мы уже были, я считал, знакомы настолько, что в раздевалке я счел своим долгом его утешить. Он сделал вид, что удивился: «Ты, что ли, про одиннадцатиметровый?» Торпедовцы и с не забитым пенальти победили. Отличился перешедший из горьковской команды Владимир Бреднев — Марьенко метил Бреднева на место Батанова. Но Борис держался молодцом — поселил конкурента в своей комнате на даче в Мячкове. Говорил, что вот если бы Валя Денисов вернулся из ЦСКА, то он сам бы ему уступил место. Но Денисов пока не собирался возвращаться, хотя в составе армейском появлялся реже, чем можно было ожидать. Маношин выступал немного чаще, но после шестьдесят четвертого года в списке 33 лучших не фигурировал, а Кирилл Доронин провел в ЦСКА и вовсе считанные матчи, играл в Ростове, когда там работал старшим тренером Маслов.
Ему снова надо было привыкать к славе действующего игрока, к узнаванию в своем повзрослевшем облике.
Иногда он приходил к завершению рабочего дня за Раисой в ЦУМ и смущался из-за всеобщего внимания, стеснялся лысины. К тому времени жена обрезала косу — и он бурчал, что хорошо бы ему из той косы сделать парик.
Конечно, всеми и повсеместно обсуждалось: изменилась ли — и в лучшую ли сторону — игра возвращенного Стрельцова? Что все-таки в лучшую — поняли далеко не сразу. И все ли? Для понимания новой его игры требовался развитый вкус, способность проницать в тонкости футбола, едва ли многим доступные…
Несколько снижало впечатление, что никто из партнеров, кроме Валентина Иванова, не понимает его вполне. И потом — в памяти возвышался прежний Стрельцов, досочиненный в тоске по нему зрительским воображением, в новом Эдуарде искали черты былого Эдика, огорчались переменам вместо того, чтобы восхищаться ими.
Язык паса, на котором заговорил он не только с партнерами, но и с публикой, предлагая ей другой взгляд на футбол, казался поначалу, да и потом конечно тоже (не буду утверждать, что в футболисте Стрельцове разобрались по-настоящему квалифицированно), языком даже не иностранца, а скорее инопланетянина.
Я заметил, что на метафоры в разговоре об Эдике разворачивает и людей, в своей деятельности к ним совсем или почти не тяготеющих. Вот и Аксель Вартанян — строгий, в лучшем смысле, автор, но и он… Кстати, об Акселе — он все органичнее входит в повествование. Начиная книгу про Стрельцова, я знал, что на странице с титрами, предваряющими собственно текст, обязательно выражу статистику слова благодарности за помощь, которую не побоюсь назвать дружеской за ее неоценимое бескорыстие. Но удаляясь в повествование, понял, что Аксель — и персонаж. Действующее лицо. Он не был лично знаком с Эдуардом, но думал о нем, знает о нем, любит его, как, может быть, никто другой. И состав тех, кто движет связанный с Эдиком сюжет, был бы неполным, отсутствуй в нем наш друг Вартанян.
Аксель сравнил возвращенного Стрельцова с охотником на мамонтов, оказавшимся в развитом капитализме, минуя две общественно-экономические формации. В незнакомой языковой среде — тянет свою метафорическую нить статистик — Эдуард обнаруживает настолько выдающиеся лингвистические способности, что до аборигенов редко доходит изыск его речи на том языке, от которого их-то никто на целую вечность не отрывал. Приговаривая к немоте и глухоте…
В декабре шестьдесят седьмого года играли с англичанами на стадионе «Уэмбли» — и общепризнанным героем стал Игорь Численко, забивший за две минуты два гола. Но сам «Число» признавался нам в бане, что на несколько великолепных пасов Эдика он не успел — не понял такой тонкости футбольной мысли. (Ответив одному из журналистов, что в игре он более всего ценит мысль, Эдуард пояснил предметно: «Пока у меня мяч, я должен заметить множество деталей — откуда собирается двинуться защитник, под какую ногу партнеру лучше послать мяч, как расположились мои партнеры относительно ворот противника — смогут ли они продолжить комбинацию? Например, партнер слева готов открыться — и справа готов… Все ждут, что я отдам пас вправо. И соперник этого ждет. И вроде бы правильнее всего отдать сейчас вправо. И я делаю вид, что так и поступлю, а сам отдаю влево».) Восторгаясь Стрельцовым, Игорь сожалел, что не способен к такому образу мышления на поле. А ведь к шестьдесят седьмому году наиболее думающие игроки сборной не прочь были приспособиться к изменившемуся Стрельцову, прекрасно уже понимая, с какой величиной сотрудничают. В шестьдесят же пятом легче было выдать непонимание — неспособность быть на высоте его игры — за недоумение. Ворчать, что Стрельцов теперь не тот, что был когда-то.
Вместе с тем, когда знакомишься с изысканиями Акселя Вартаняна, убеждаешься в силе воздействия на футбольную аудиторию не только «нового» Стрельцова, но и Стрельцова, щедро и эффектно цитирующего себя — когдатошнего.
При своей магической способности завораживать, он вынуждал нас теперь видеть в своей игре новое, а старого почти не замечать. Видели в основном его доброжелательность к партнерам при розыгрыше.
Но при знакомстве со статистикой — развернутой и снабженной комментарием — узнаешь, что «цитаты» занимают значительную площадь в самостоятельном «тексте» теперешней игры Эдика.
В пятидесятые годы он больше мячей забивал с прорыва, обходя по ходу стремительного движения к воротам нескольких оборонцев. Но и во второй своей жизни в футболе голов в прежнем стиле совсем немало — Вартанян насчитал двенадцать таких завершаемых голом прорывов, ставших редкостью при лучше организованной обороне, причем в девяти случаях Стрельцов обыгрывал защитников на скорости. Зрелый Стрельцов очень много играл на опережение, стартовый рывок по-прежнему бывал губителен для опекавших его игроков…
Но, повторяю, прежние эффекты в нынешней игре меньше запоминались оттого, что публика чувствовала: суть теперь в ином. Он не только отдавал партнерам великолепные пасы, но и научился заряжать их своей энергетикой, тонизировал током непрерывной мысли на поле. Стрельцов-мыслитель постепенно заслонял Стрельцова-бомбардира. Но все, что положено бомбардиру, он совершил и в шестидесятые годы.
И, конечно, стоял он на поле не меньше, чем раньше. Но теперь он и из статичного положения вселял в защитников столько же тревоги, сколько и в движении. Обострить игру пасом он мог теперь с любой позиции, не двигаясь с места; защитникам легче было вести с ним силовую борьбу, чем угадывать — нередко тщетно — задуманный им ход.
Эдик говорил потом, что в шестьдесят пятом до конца первого круга он досконально разобрался в особенностях и возможностях своих новых партнеров. Говорил, что ему, например, совершенно неважно, на какой позиции фактически играет, например, Володя Щербаков. Когда тот перемещался в центр, Стрельцов уходил на левый фланг. Ему казалось, что Щербаков успел почувствовать общую с ним игру. И знает, что если откроется, то обязательно получит от Эдуарда мяч.
Он говорил: «Я наизусть всех знал, кто сколько ходов сделает в комбинации, кто мяч начнет водить возле углового флага, и я к его передаче успею пешком дойти, а кто и меня заставит поторопиться. Олег, допустим, Сергеев по центру никогда не пойдет, он убежденный крайний нападающий — сыграет по краю прямолинейно и прострелит мяч обязательно с угла. При его напористости такая прямолинейность часто оправдывалась. И к моменту его прострела я обязанностью считал осложнить жизнь защитникам своим маневром без мяча в штрафной площадке.
В первом круге мне важно было показать партнерам по атаке свою полезность. Нужно было полное их доверие ко мне как к игроку, который может возглавить атаку.
В молодости я обижался, когда мне вовремя не отдавали мяч, — я же был готов, заряжен, я знал, как и когда открыться, и верил в себя в единоборстве с любым защитником. Конечно, не все выгодные ситуации я использовал, но промахов не страшился, не сомневался, что все поправимо, пока игра не закончилась.
А теперь я хотел быть больше полезен другим. Теперь все ходы, которые мне приходили в голову мгновенно, я обязательно представлял и с участием того, чей шанс точно пробить по воротам лучше моего. В прежние времена у меня был идеальный партнер — Кузьма. Он, когда я вернулся, оставался вне сравнений. Но мне нравилась теперь возможность сыграть острее и с тем, кто пока еще не привык играть в тот футбол, который так любили мы с Валей.
Вообще игра в пас мне и в молодости была очень интересна. Конечно, Кузьма для меня делал очень много. Но ведь и я всегда старался ответить ему тем же. Просто у меня, может быть, в большей, чем у него, степени сложилась репутация забивалы, хотя, по-моему, забивал Иванов никак не реже…
Другое дело, что ни в клубе, ни в сборной я не имел права ни на кого перекладывать ответственность при завершении атаки. Форвард должен прежде всего забивать — и я забивал. И в молодости, и потом».
Когда в первом круге победили киевлян, перехватив у них лидерство, — единственный гол забил Щербаков, обыграв финтами трех защитников, — почти все торпедовцы с женами собрались дома у Стрельцова (с отдельной, двухкомнатной квартирой на улице Машиностроительной завод тянуть не стал, а Софью Фроловну оставили на прежней жилплощади).
Собрались не просто отметить победу, а для откровенного и делового разговора.
«Момент для разговора, — вспоминал Эдуард, — был самый удачный. После выигрыша можно без обид послушать и критические замечания. Мы знали „Деда“ — и понимали, что Киев еще прибавит. Но и то понимали, что если приналяжем, то можем им лидерства не уступить… Так вот после победы, когда никому не надо оправдываться, разговор, мне кажется, получился спокойный.
Мы, нападающие, сказали защитникам и Воронину с Бредневым, которые умели помочь обороне очень существенно: «Если вы сможете сзади сыграть по-настоящему строго, мы вам обещаем, слово даем забивать в каждой игре…» И защита наша во втором круге играла ничего, если не считать проходной двор сзади в первом тайме с «Киевом» в Киеве…»
Совсем уж усерьезнить портрет Эдуарда Стрельцова, который начинает складываться по впечатлениям от первого по возвращении в спорт сезона, несколько мешают воспоминания о том же времени Аллы. Семь лет отсутствия Эдика в футболе — это, между прочим, и возраст его дочери Людмилы.
«В шестьдесят пятом году мой ребенок поступил в первый класс, мы с ней идем покупать школьную форму в „Машеньку“ на Смоленской. Выходим — стоит наш красавец, качается. И, конечно, сразу к нам — увидел, узнал. С нами идет, а Милка меня дергает — пусть он с нами не идет, он пьяный, он качается, пусть он с нами не идет! В „Машеньке“, когда мы пришли, он не очень красиво, немножко шумно себя вел: „Вы не можете что-нибудь получше подобрать?“ В общем, пока он там своим карманом шелестел, мы уже все оплатили, конечно. И он нас довел до дома (мы тогда переехали в Кузьминки в шестьдесят третьем году), узнал, где мы живем, стал приходить и меня стал с завода встречать…»
Обещание, данное торпедовскими форвардами своим товарищам, отвечающим за оборону, ими, в общем, выполнялось. Не удалось забить гол во втором круге только ЦСКА. Но и забивать помногу тоже не получалось. Московскому «Динамо» так и вообще проиграли, правда, Стрельцов пропустил матчи и с «Динамо», и с ЦСКА.
Первенство второй год подряд могло достаться не москвичам. Но столичные клубы по-прежнему были выше поддержки и помощи землякам.
Со «Спартаком» играли тяжело. Отчасти выручил Юрий Севидов, попавший с одиннадцатиметрового в штангу. Батанов продолжительное время не выступал за основной состав, но тренеры, работавшие с дублем, уверяли Марьенко, утратившего расположение к Борису, что тот вошел в лучшую форму. Боб вышел на замену со «Спартаком» — и забил единственный гол. Спартаковцам показалось, что из положения вне игры. Вечером Воронин спросил Севидова в ресторане ВТО: «Юра, я не расслышал, что ты там кричал». — «Я сказал, что за уши судьи тащат „Торпедо“», — не стал отпираться центрфорвард.
Теперь Вартанян уверяет меня, что гол забил вовсе не Батанов, а Иванов. Я не могу ему не верить, но вижу отчетливо, как Батанов выскакивает на незамеченный защитниками пас… Я к тому об этом заговорил, подставляя себя критике, что забей гол Стрельцов, я бы его ни с чьим другим не перепутал, как не путаешь ход ферзем с ходами слона или коня…
Психологический подтекст соперничества киевлян с торпедовцами и создавал ту многомерность зрелища, о которой я уже говорил.
Тренерское превосходство Маслова над Марьенко упиралось, однако, в то, что «Дед» вынужден был искать контригру против двух самых любимых своих футболистов — Иванова и Стрельцова. А они, в свою очередь, могли представить, что Виктор Александрович готовит им в ближайшем будущем. И даже трудно выразить, что значило для Виктора Семеновича Марьенко победить в ранге тренера московского «Торпедо» самого Маслова в борьбе за первенство.
Футбольный потенциал у динамовцев ко второй половине сезона явно был выше. И когда в Киеве они после первого тайма выигрывали 3:0, мы огорчились, но не слишком удивились.
Потом рассказывали — если Стрельцов, то как же без легенд и мифов? — что в перерыве «Дед» сказал своим защитникам: «Не сердите Эдика!» А они его не послушались — и Стрельцов им в отместку заиграл так, что справиться с ним теперь уже никто не мог. Действительно, во втором тайме Эдуард забил два гола. Причем оба мяча головой, после подачи корнеров, что для него вообще редкость (он, по-моему, во внутреннем календаре, кроме этих двух, больше и не забивал головой).
Сам же Эдик считал, что не он сердился на киевлян, а Маслов на них с Кузьмой. А они, мол, обижались из-за того, что на них сердится такой любимый ими человек. И ему-то и захотели они кое-что показать из своего умения…
Этот проигранный «Торпедо» матч Стрельцов вспоминал, однако, с удовольствием. Говорил, что их команду никакой счет в пользу соперника сломить не мог — и на второй тайм они вышли, чтобы повести игру заново, позабыв все огорчения прошедшего тайма.
«Третий гол, — вспоминал Эдуард, — забитый Валеркой Ворониным, судья не засчитал. Но мы продолжали наступать и, продлись игра немножечко, счет мы обязательно сравняли бы. Чувствовалось: еще минута — и динамовцы закричат „караул“!..»
Стрельцов считал, что, когда он вернулся в футбол, играть стало трудно буквально против всех защитников. И главная сложность заключалась в том, что очень сильно возросла общая грамотность обороняющихся. Почти все из них научились читать ситуацию.
«Миша Огоньков, — вспоминал прошлые времена Эдик, — мне потом рассказывал, что они в „Спартаке“ в сезонах пятьдесят шестого — пятьдесят восьмого часами думали, как сыграть против нас с Кузьмой, чтобы не возникало таких положений, что мы вдвоем выходим на одного защитника — тогда еще играли по системе с тремя.
А вот теперь, когда все команды играли с двумя стопперами (их тогда еще так у нас не называли), ломать голову больше приходилось нам, нападающим. Ломать причем в ходе игры — всего заранее было не рассчитать. Тактическую хитрость теперь надо было проявлять все девяносто минут игры — конечно, полностью усыпить бдительность защитников не удавалось, но утомить (их же собственным беспокойством) из-за наших ходов у нас, пожалуй, в хороших играх получалось. Утомить то есть не физически, а морально, что ли, заставив поверить в неистощимость наших вариантов и перемещения без мяча.
Я чаще старался не обыгрывать плотно опекавших меня защитников (особенно здоровых парней, вроде Соснихина или Хурцелавы, сидящих у меня на спине), не убегать от них, а уводить их за собой, освободив пространство для прорыва других наших нападающих. А когда удавалось сковать своим маневром (иной раз — да — и на месте стоя, но не просто так — абы постоять, а по делу и с особым замыслом, моим партнерам только и понятным), связать сразу двух обороняющихся, то мы тут и разыгрывали свободно свою комбинацию за счет соперника, оказавшегося лишним…»
На мой непросвещенный взгляд, особенно трудно пришлось торпедовским форвардам, когда однажды во вражеском стане оказался игрок, начинавший сезон в их составе.
Владимир Мещеряков был прирожденным капитаном команды. В «Торпедо» — по своим возможностям игрока — он не мог им стать ни под каким видом. В сезоне шестьдесят четвертого года он, очень надежно играл рядом с Виктором Шустиковым. Помню, как в завершающей стадии сезона шестьдесят пятого у торпедовцев совершенно не клеилась игра против кого-то из аутсайдеров, упершихся и поведших в счете, а Мещеряк выручил «коллектив» внезапным, метров с тридцати пяти, ударом по диагонали от бровки вдоль Южной трибуны (матч проходил на стадионе «Динамо»). И дальше торпедовцы перехватили инициативу.
Мещеряк и в быту старался не только быть в компании лидеров, но и самому держаться лидером среди тех, кто в заводилы не вышел. Он мог в ресторане удержать товарища по команде от лишней рюмки накануне серьезной игры. И, как я уже говорил, Володя бывал незаменим в налаживании и поддержании связей команды с творческой общественностью, к чему приобрел навыки, когда еще жил в Ленинграде и ездил на «Красной стреле» вместе с известными артистами.
Но в следующем сезоне Мещеряков почувствовал некоторую шаткость в своем положении. Марьенко часто видел теперь вторым стоппером Витю Марушко, прежде игравшего в «Локомотиве» полузащитника. Не по натуре Володи было оставаться в запасе, тем более в сезоне, обещавшем стать для «Торпедо» чемпионским. Конечно, вне столицы он себя не мыслил, но в двадцать семь лет (они были со Стрельцовым ровесники) и о тылах следовало подумать — и рациональный Мещеряк рассчитывал, что с золотой медалью он на неплохих условиях поиграет впоследствии и в командах рангом ниже. И он затеял интригу с целью перераспределения властных полномочий, чтобы закрепиться в составе, несмотря на козни Марьенко. Опереться в своей борьбе за выживание Владимир решил на бесхитростного Эдика, которому он откроет глаза, что денег тот получает меньше, чем завод доплачивает негласно Иванову и Воронину, что несправедливо, учитывая сегодняшний вклад Стрельцова в торпедовский успех, не говоря уж о его громком имени… Я, наверное, слишком примитивно излагаю общий замысел Мещеряка. Он, конечно же, не собирался портить отношения с Ивановым и Ворониным, находившимися в тот момент в Вишняках, где готовилась сборная СССР. Я думаю, Мещеряк надеялся иметь некоторые дивиденды за покровительство или, как сказали бы сейчас, информационное спонсорство Стрельцову. Но Марьенко оказался не глупее Володи — и моментально сообразил, как некстати может оказаться сейчас даже намек на свару между ведущими игроками. Он съездил к сборникам в их Вишняки, заручился их согласием — и отчислил Мещерякова. А Стрельцов так и не понял, что произошло и каким образом интрига могла его касаться…
С уходом Владимира связи «Торпедо» с художественной общественностью не прервались, хотя вскоре Вячеслав Соловьев и в футбол стал играть за московское «Динамо». Но в шестьдесят пятом году Марьенко пригласил, кроме Бреднева, и другого ведущего футболиста «Волги» и тоже Владимира — Михайлова. Симпатичный молодой человек Михайлов женился на знаменитой актрисе Татьяне Лавровой… Мишу Посуэло в том же году дисквалифицируют по «делу Севидова», нашумевшему поменьше, чем стрельцовское, но все-таки… Но традиция связей с актрисами в «Торпедо» сохранится.
Ресторан ВТО останется прибежищем футболистов двух московских команд — «Торпедо» и «Спартака».
А «Шахтер» немедленно уцепился за Мещерякова — защитник подобной квалификации в разгар сезона был для донецкой команды более чем кстати (Марьенко это учтет и когда через год расстанется с Батановым, сделает с помощью начальства все, чтобы Боб за «Шахтер» не играл).
И вот незадолго до игры в Киеве «Торпедо» встречается в Москве с «шахтерами».
«Торпедо» — команда капризная в том смысле, что всегда хочет сыграть с настроением; вкус к хорошему футболу привит в ней и у средних игроков: тренируются-то они рядом с выдающимися мастерами. И если сами не все могут, то умом и нутром понимают, что хорошо, что плохо. С бойцовыми командами торпедовцы, как и полагается классному клубу, в большинстве случаев справляются. Но удовольствия от таких игр получают мало. С донецким «Шахтером» у «Торпедо» счеты с финала шестьдесят первого года, когда проиграли по-глупому и выводов своевременных из бездарного поражения сделать не смогли. Тем не менее игры с «шахтарями», как говорят на Украине, шли у зиловских футболистов туго.
Сейчас, когда от каждого очка зависела судьба чемпионства, выигрыш на московском поле у донецких гостей входил в обязательную программу. И когда в атаке не очень вдруг заладилось, претенденты на первое место невольно занервничали.
И особенно форвардов раздражало, что Валентин Иванов завяз в единоборствах с Мещеряковым.
Ну и что из того, что Мещеряк знал Кузьму досконально? Можно подумать, что в двусторонках в Мячкове он с ним справлялся. Я, правда, на двусторонках этих не был — знаю о них по рассказам, но на тренировках «Торпедо» видел, что, когда упражнялись, в квадрате, Иванов буквально издевался над Мещеряковым, а тот сердился и обижался.
Но, похоже, что против «Торпедо», и Кузьмы в частности, Володя провел свой лучший в жизни матч. И костьми ложился, чтобы не дать вчерашним одноклубникам возможности получить награду, которой Мещеряк навсегда теперь лишался. Впрочем, и проблемы чистого искусства занимали, скорее всего, нового стоппера «Шахтера». Такие противостояния специалистам надолго запоминаются. Владимир, задержавшийся после матча еще на день в столице, с гордостью передавал в ресторане ВТО слова какого-то из футбольных начальников, сказавшего не без доли злорадства, что вот мол Иванов — «лучший техник советского футбола, а схватил его Мещеряк…». В следующий сезон Володю позвали в московский «Спартак», вероятнее всего, под впечатлением игры бывшего торпедовца с «Торпедо»…
Однако «Шахтер» все равно проиграл тогда «Торпедо».
Галинский не поскупился посвятить половину отчета тому, как Стрельцов осадил, по выражению Аркадия Романовича, в центре поля верхний мяч. Прокинул мяч себе на выход, раскидал защитников обманными движениями тела (Мещеряк замешкался возле Иванова) — и вышел один на один с вратарем. Но всего выразительнее мне представился рассказ донецкого футболиста Владимира Салькова, сменившего в семидесятые годы на краткий срок Валентина Иванова на посту старшего тренера «Торпедо»:
«Мне всегда давали задание персонально опекать Стрельцова. В тот раз Эдика поставили в центр атаки слева — и я тоже переместился в эту зону.
У нас был надежный вратарь Коротких — с прекрасной реакцией, хорошим пониманием.
Эдик приблизился к центральной площадке — и замахнулся бить по воротам, я на этот замах среагировал. Он сразу поменял решение, так как я закрывал дорогу мячу. Сделал второе обманное движение, я опять перекрыл зону удара. Но и этот замах оказался ложным. Стрельцов успел принять третье решение, после которого я потерял координацию и упал. Увидев это, он замахнулся для удара. Но я подполз, чтобы закрыть амбразуру, так сказать, телом. Он, чтобы не попасть мячом мне в спину, забирает его назад и мимо меня, лежащего, катит на легком замахе мяч в дальний угол ворот, а вратарь готовился к сильному удару — и такого хода вовсе не ожидал…»
Я подумал тогда же, что забей гол Кузьма, мне, может быть, и стало бы чуточку жаль Володю Мещерякова в крушении всех его надежд. Но в том, что продолжение пути к чемпионству для «Торпедо» решил гол, забитый Стрельцовым, была та справедливость, какую в жизни и встречаешь-то считанные разы.
Но потом не выиграли в Москве у «Нефтчи» — не удержали минимального в свою пользу счета. Правда, одержали важную победу в Ленинграде — Батанов забил-таки «Зениту». А после ничьей в Тбилиси — при том, что Эдик свой обязательный грузинский гол забил (чаще всего он забивал тбилисцам — четырнадцать голов: девять в первенствах и пять в играх на Кубок; в Тбилиси он забил первый в своей карьере мяч и в Тбилиси же забил последний…) — киевляне вышли в турнирной таблице вперед.
Однако не тут-то было: после солидного выигрыша у минских динамовцев — великолепная победа над «Пахтакором» в Москве, 4:0. Стрельцов и сам забил, и выдал пас Иванову, вызвавший восторги большие, чем гол. Я близко сидел от поля — играли опять на «Динамо» — и слышал, как Эдик крикнул: «Валя, вперед!» И пустил белый шар вдоль белой линии поля… Мяч катился по траве, колюче зеленеющей в прожекторном свете, казалось бы, вечность, но Иванов стартовал к нему по ему одному видимому коридору — и легкой поступью бутс догнал превращенный в послушный клубок-колобок дружеский привет от маэстро маэстро — и с фамильным изяществом превратил этот привет Эдуарда в следующий гол… С чьей уж помощью — запамятовал: в памяти остался лишь «разговор звезды со звездою»…
Три завершающих сезон матча пришлись на состязания с командами несильными, но на финише призванными по закону зловредности мешать лидерам. «Торпедо» противостояли одноклубники из Кутаиси и два одесских клуба: военный и гражданский.
Счастливый обладатель примы «Современника» забил единственный гол воякам-маргиналам. Кутаисцы посопротивлялись до счета 1:1, но затем Эдик забил им за девять минут два мяча.
Последнюю игру проводили в Одессе с «Черноморцем». А Киев параллельно играл против кутаисцев.
Лучшим из того, на что могли рассчитывать московские футболисты, был бы дополнительный — на нейтральном поле — матч опять с динамовцами, но уже из другой союзной республики. Хотя маловероятным казалось, что команда Маслова ограничится в Кутаиси ничьей, даже если обреченный на вылет из высшей лиги клуб попытается — из спортивного интереса — оказать соискателю первого приза сопротивление.
Торпедовцам из Москвы решающая игра должна была бы даться труднее. Одесситы у себя в городе способны показать норов. При том, что желание поддержать Киев представлялось сомнительным — в тогдашней Одессе прорусские настроения чувствовались…
Первый гол Стрельцов забил, но увеличить счет никак не удавалось. У того же Эдика было и еще несколько хороших моментов, но он спешил с ударом. На банкете в Мячкове Эдуард потом рассказывал: «Валя меня после игры ругал, что же не отдал ему мяч, когда он в шести метрах сзади был — и совсем свободный. Я ему: „Кузьма! Ну неужели я тебя не вижу? Просто понадеялся, что сам забью“». Вот это «неужели я тебя не вижу» в рассказе, где партнер был за спиной, объяснило мне про Стрельцова больше самых специальных комментариев и разборов…
Ближе к финальному свистку, когда впору было занервничать, Эдик, наоборот, собрался — и больше играл в пас. А решающий гол забил торпедовский новобранец Александр Ленёв — за восемь минут до конца дальним ударом в верхний угол. Борис Батанов, сразу по возвращении из Одессы в Москву посетивший ресторан ВТО, очень хвалил Ленёва, предрекал, что из него выйдет хороший игрок…
Я выдержал характер — не сообщил результат кутаисского матча. Но не знаю: от кого следовало принимать чемпионам шестьдесят пятого года подарок — от проигравших динамовцев или от победивших одноклубников?
Кого, кроме Стрельцова, должен был благодарить тренер Марьенко за то, что оказался человеком слова?
Из дальнейшего мы увидим, что чемпионом страны, поступившей с ним так, как она поступила, Эдик мог стать только в сезоне шестьдесят пятого — в последующие годы претензии торпедовцев настолько высоко не заходили. И всем бы радоваться за Стрельцова, но спорт есть спорт, а политика есть политика — и нет у меня полной уверенности, что елей похвал Эдуарду был пролит и на все «командирские» сердца.
Представлял ли футбольный интерес дополнительный матч, где Маслов встал бы на пути Эдика? При всей приверженности к «Торпедо» мне казалось, что энергозапас у киевлян был к тому моменту выше. Но вдруг бы и совершил именно Стрельцов чудо — ведь через год с ярмарки поехали все торпедовские звезды, кроме него?
Дядя Саша Вит, как друг Маслова, был в сложном положении, но вышел из него с профессиональной честью, озаглавив статью про торпедовцев «Красивый чемпион». Вит из понятных тогда — и невообразимых или абсурдных сегодня — соображений уделил большую часть газетной («Советского спорта») площади великолепной — кто бы стал с тем спорить? — игре Валентина Иванова. Эдика он преподнес как опять же великолепного партнера Кузьмы, напомнив общее суждение середины пятидесятых годов о том, что «не назвать вторую такую пару центральных нападающих, словно созданных друг для друга». Внимательный читатель или специалист должен был догадаться, что фразой про идеальную пару Александр Яковлевич извиняется перед ним за передержку или передергивание.
Это напомнило мне криминально-анекдотическую историю с эстрадниками-халтурщиками, которые в каком-то представлении шестидесятых годов процитированную в обозрении строчку «Тамбов на карте генеральной кружком означен не всегда» приписали Пушкину. А когда их прижучили, то вместо того, чтобы сознаться в ошибке, приплели ни к селу ни к городу высказывание Ираклия Андроникова о том, что в некоторых юношеских стихах Лермонтов подражает Пушкину. На что им резонно заметили: Лермонтов — Пушкину, а не Пушкин Лермонтову!
Всегда прежде Валентин Иванов проходил как идеальный партнер для Эдуарда Стрельцова, а не наоборот.
Но дядя Саша, как человек старого закала, был все же совестливее, чем юный тогда Серега Кружков, который в автозаводской многотиражке, выделив особо в составе чемпиона двоих — Валерия Воронина и Валентина Иванова, роль Эдика вообще уместил в две информационные строчки: «В нападении „Торпедо“ в нынешнем сезоне рядом с Ивановым вновь играет Стрельцов. Сегодня на его боевом счету двенадцать мячей». Но, конечно, разбиравшийся в футболе Сергей не по доброй воле оказался до такой степени краток и сух.
…Когда же торпедовцы разместились на огромной эстраде Дворца спорта в Лужниках, где им вручали золотые медали перед пятнадцатитысячной аудиторией, и поздравлявшие со сцены, и публика безоговорочно выделили Эдика — и все товарищи по команде не казались обиженными: они понимали, что присутствуют при акте своего рода неповиновения глупому официозу.
При упоминании — в любом контексте — стрельцовского имени зал одобрительно взрывался демонстративно продолжительными аплодисментам. Заводской самодеятельный секстет затянул тонкими голосами а капелла: «Поздравляем молодцов» — и все присутствующие зашлись от восторга, угадав рифму. На сцену вышел еле дождавшийся своего часа Кравинский с чтением бездарного фельетона на футбольную тему. Но бог с ним с фельетоном. Надо было видеть, каким счастьем светился пятидесятидвухлетний Женя. ЦСКА в тот год занял третье место, но сомневаюсь, чтобы на вручении бронзовых медалей армейским футболистам, за которых Кравинский всю жизнь болел, он торжествовал больше, чем на празднике Стрельцова.
Но больше всего мне понравилось выступление моих сослуживцев по АПН. Мы вышли на сцену группой человек в семь — к нам присоединились наши товарищи, игравшие на гитарах и певшие. После исполненной ими песни, превозносящей «Торпедо» и цеплявшей зачем-то «Спартак», Борис Королев продекламировал эпиграммы, сочиненные им вместе с коллегами на каждого автозаводского игрока. В сборной, где Бескова сменил Николай Морозов, центра нападения играл бывший спартаковский дублер, переехавший в Минск и там обративший на себя внимание стрельцовский тезка Малофеев. И в апээновской эпиграмме Малофеев рифмовался к «корифеев», как назвали мы многие команды, которым минский форвард забивал голы. А в рифме, подобранной под фамилией Стрельцов, мы совпали с зиловским секстетом… Но слово «молодцы» относилось к непобедимым, как все убедились летом шестьдесят пятого года, бразильцам, победить которых, мы утверждали, способен сегодня один-единственный футболист. Королев назвал имя Стрельцова, можно смело сказать, на всю страну — вручение медалей транслировалось в прямом эфире.
Я был рядовым беспартийным сотрудником, а Борис — загранкадром и ответственным секретарем журнала, выходившего на Америку. И я через много лет узнал от него, что начальство нашей идеологической конторы (Евтушенко спросил меня однажды при встрече году, кажется, в шестьдесят четвертом: «Ты все еще в этом разведывательном учреждении?») недовольно выступлением по телевидению и несанкционированными намеками — не наше дело решать: кому выезжать за рубеж, а кому и дома есть смысл посидеть. Смягчило начальство благодарственное письмо от парткома ЗИЛа, устроенное нам по дружбе комсоргом «Торпедо» Парменом. В ответ и его премировали эпиграммой: «Увы, в „Торпедо“ перемена, в команде больше нет Пармена. Теперь работает Пармен комсоргом в опере „Кармен“». Пармен, как я говорил, и вправду пошел на повышение…
В праздничной суматохе никто не заметил тени расстроенности на батановском лице — Борису, как двукратному чемпиону и вообще по впечатлению от сезона, совсем уже решили присвоить заслуженного мастера (год назад заслуженным в «Торпедо» стал Воронин), Морозов советовал даже дырку в пиджаке вертеть для значка. Но вот вновь пересеклись спартаковские и торпедовские судьбы: из-за неприятности с Юрием Севидовым решили в тот год повременить со званиями футболистам. Юрий сбил на своем «Таунисе» пешехода возле высотки на Котельнической набережной. А пешеход оказался академиком Рябчиковым — главным докой по твердому топливу для ракет. Все бы игроку «Спартака» — да еще такому, как Севидов, — простили, но только не космос. И «дело Севидова» не по одному Юре ударило — опять заговорили о необходимости закручивать воспитательные гайки в футбольной среде. Но брежневские времена — не хрущевские: самое высшее начальство не стало особо свирепствовать. Юра Севидов через несколько лет заиграл в алма-атинском «Кайрате», но время его, как у Золушки на балу, истекло…
Как и год назад, мержановская газета признала футболистом номер один в СССР Валерия Воронина. Год назад Мартын Иванович даже не захотел публиковать в «Футболе» оценки тех журналистов, которые не поставили Воронина в тройку лучших. Не хочу зря придираться к Мержанову — возможно, память меня и подводит, а беспокоить Акселя лишний раз неудобно — но, по-моему, мнение тех господ, что лоббировали в лучшие игроки Эдика (а были, надеюсь, и такие), тоже не учитывалось. Редактор «Футбола» так и не признал Стрельцова.
Лучшего футболиста в нашей стране выбирали во второй раз — и во второй раз выбрали Воронина.
И то обстоятельство, что первый футболист оказался заслоненным Стрельцовым, могло бы показаться случайностью — некой эмоциональной, душевной конъюнктурой. Не талант, казалось, был заслонен, а судьба, которая складывалась без стрельцовских драматических, трагических перепадов. И сам Воронин корректно присоединялся вежливым поклоном к овациям, обращенным к Эдику всеми жаждущими, чтобы его перестали замалчивать…
Однако зная, что было дальше с Валерием, можно и предположить, что интуиция большого игрока подсказывала ему тревожные, непрошеные в момент торжества мысли.
Несчастный Мещеряк, беспокоившийся за свое место в «Торпедо», почувствовал возможность трещины в отношениях между лидерами с горько-житейской опытностью.
Я не собираюсь здесь осовременивать репинскую картину, заменяя лица ее персонажей на воображаемые фотографии торпедовских лидеров. Тем более что как же это «не ждали», когда ждали, ждали и надеялись, что вот-вот Эдик вернется. Но добрые чувства в отношениях великих игроков между собой — область, плохо поддающаяся изучению. Тем, кому просторно и комфортно вместе на поле, тесно становится за околицей арены.
Своим возвращением Стрельцов застал заинтересованных лиц врасплох. И я не совсем уверен, что каждый из тех, о ком говорю сейчас, смог бы тогда (а уж потом-то тем более) отдать себе вполне строгий отчет в том, как на самом деле восприняли они конкретное появление Эдика на сцене, где они привычно — за семь лет привыкнешь — премьерствовали. Привычно и властно, как и положено премьерам.
Корреспонденты, замолчавшие Стрельцова из осторожности, кое в чем, может быть, и были отчасти правы в своих статьях, когда выдвигали на первый план Воронина с Ивановым. Я готов с ними согласиться: Воронин в сезоне шестьдесят пятого сыграл полезнее для команды, чем Стрельцов, а Иванов выглядел увереннее, чем не сразу обретший себя Эдик. Но в большом спорте, если что-то и завершается — пусть и самой большой победой, — оно должно одновременно свидетельствовать и о возможности продолжения, готовности начать сначала.
Самый близкий — по теме — пример с незабываемым сезоном шестидесятого. Когда лучшие в Европе футболисты — не все из них, конечно, но некоторые, причем великие и знаменитые, — вернувшись из Парижа, должны были очень скоро смириться с тем, что им, героям сегодняшнего дня, завтрашний день не принадлежит.
В своем тосте на банкете в Мячкове Эдуард рассмешил всех началом фразы: «Когда со мною случился этот случай…» Всем нам делалось легче от того, что не хочет он бередить своих ран, и от того, что вот такой он человек, Стрельцов, способный не копить обид, зла не держать и так далее… Теперь же, оглядываясь на опустевший праздничный стол (нет ведь уже в живых ни Воронина, ни Эдика…), я вижу все несколько по-иному. Мы в детстве, когда играли во дворе в футбол, кричали: «заиграно», если не хотели останавливать игру после нарушения кем-нибудь правил, поскольку гораздо больше хотели игру продолжить. Чемпион СССР шестьдесят пятого года Эдуард Стрельцов тоже захотел считать, что нарушение прав и правил по отношению к нему в данную минуту заиграно — ему хотелось продолжения футбола, он только во вкус вошел возвращенной ему радости игры. И в этом было главное преимущество его перед Ивановым и Ворониным — преимущество даже при условии, что не в тот же миг достиг он былых кондиций, — преимущество перспективы. Кстати, первым про это сказал умный Батанов, сразу заметивший, как же много в Эдике сохранилось из в чем-то утраченного теми, кто непрерывно играл все годы его отсутствия.
Новый сезон со всеми будничными заботами начинается для футболистов в ту же секунду, когда ставится точка в только что прошедшем сезоне.
Стрельцов входил в новый сезон прежде всего для утоления жажды игры в футбол.
Задачи Иванова и Воронина в предстоящем году выглядели конкретнее, но сделали их заложниками престижа.
Принявший от Игоря Нетто капитанскую повязку в начале мая шестьдесят пятого года Валентин Иванов с начала июля больше не выходил на поле в составе национальной команды. Он не смог скрыть от близких знакомых, что был задет тем, что на игру с Югославией четвертого сентября вместо него Морозов поставил на место второго центра нападения Володю Щербакова. Тренер сборной не захотел принимать во внимание, что Валентин великолепно играет за клуб. Щербакова в первую сборную он больше не приглашал, но не вернул в нее и Кузьму. Отданное Ивановым на финише сезона ради торпедовского чемпионства ни в чем не убедило Николая Петровича, а скорее и навело на мысли, что возрастного игрока на дальнейшее может и не хватить. И мог ли гарантировать ему Кузьма, что в тридцать один год он сможет на им же предложенном уровне провести два сезона подряд? Иванова сейчас со Стрельцовым разделяло два долгих срока, в которых один без устали играл, а другой вовсе отсутствовал. Их возобновленное сотрудничество оборачивалось неравным союзом.
Воронин необычайно изменился с тех времен, когда начесывал он себе кок под Стрельцова. Тот футбол, в котором велик был Эдик, Валерий, бывший всего на два года моложе, готов был считать теперь не архаикой, конечно, но историей. Он соглашался видеть эталон в действующем Пеле, но никак не в чудом сохранившемся Стрельцове.
Пеле, доставивший ему летом шестьдесят пятого года такие душевные страдания; играл в наиболее правильный футбол. И правильность футбола Пеле, где техническое исполнение приемов доводилось до совершенства, позволяла игроку на поле быть тем воином, чье значение в том и заключается, что он один такой, а всем остальным ничего не остается, как только быть на него похожими, тянуться за ним и до него тщетно. Правильность Пеле оказывалась недостижимой для девяноста девяти процентов игроков. Но в эти девяносто девять процентов Валерий Воронин, даже засомневавшийся было в себе после московского фиаско в матче с бразильцами, не спешил себя включать. Матч на «Маракане» в конце ноября, на который Валерий вывел команду в качестве сменившего Иванова капитана, закончился вничью, бразильцы даже отыгрывались. И Воронин понял, что должен накапливать силы к чемпионату мира в Лондоне, чтобы испытать себя еще раз на том уровне, на каком себя мысленно видел…
А Стрельцова — не по его, конечно, вине — ждала, как вероятно считал Воронин, судьба динозавра. В общем, он не сильно расходился во мнениях с Щербаковым, не желая согласиться с тем чудом, какое явил в реальности начавший сызнова Эдик в первом же своем сезоне.
И как не посочувствовать первому ныне футболисту? Тем более игроку «Торпедо» — команды, в которой со времен дебюта Валентина Иванова молодые заявляли о себе бесповоротно, поднимая клуб на новую качественную ступень. И вот вдруг Эдик, когда-то поломавший представление о возможностях игрока при его начале, посягнул на традицию: он — и без правильности и мировой славы Пеле — был и в двадцать восемь лет недостижим ни для старших, ни для младших.
А в полуночном Мячкове среди декабрьских снегов хозяева и гости веселились по-торпедовски.
Запасы выпивки к полуночи ничуть не истощились — утром к завтраку накрыли точно такой же банкетный стол (большинство из гостей не разъезжались, остались ждать утреннего транспорта — но проветриться уже не мешало). Эдик предложил вдруг пойти и поставить елку — приближался Новый год — в центр тренировочного поля, «которому мы всем обязаны»: выпивка и футболистов делает излишне склонными к патетике.
Вспоминаю, что пошли с елкой в сторону поля в лесу не все — семьи Ивановых и Ворониных остались на даче. Говорю: семьи — поскольку дамы тоже увязались за мужьями-чемпионами. И когда обнаружилось, что железные ворота в ограде вокруг поля закрыты на замок, а ключа, естественно (любимое слово Вольского), нет, возникла трудность с переправлением женского состава через забор. Решение было принято — по настроению — молодецкое. Жен через ограду перебрасывать, а те мужчины, что уже перелезли, будут их с той стороны ловить. Когда очередная дама в стиле Брумеля взлетела к темному небу, Эдик вдруг сказал: «Эту не лови!» — «Почему?» — «Это моя жена!» Я еще не был женат — и не смог в полной мере оценить остроумие центрфорварда. Разумеется, поймали и Раису. Но дальше штрафной площадки мы по пояс в снегу не добрались — и от затеи поставить елку в самом центре пришлось отказаться. Я, наверное, испортил бы рассказ, если бы забыл отметить, что водка в путешествие была взята. И мы выпили, ритуально окружив торчащее из снега деревце. А потом вернулись в тепло. Правда, какое-то время еще искали золотую медаль, оброненную Анзором Кавазашвили, когда он поскользнулся на крыльце.
…В торжествах всегда таится какая-то логически необъяснимая нервозность. Вот в деревнях, а иногда и в городе, свадьбы редко обходятся без драки. Может быть, в нас под влиянием выпивки просыпается ревность или зависть к основным виновникам торжества — и делается себя жалко? А от жалости к себе обязательно просыпается агрессия — я это по себе знаю. Я, кстати, в начале вечера в Мячкове возмущался фотографом, сделавшим снимок «Торпедо» для мержановского еженедельника и привезшего на банкет толстую пачку «Футболов» (всем сколько-нибудь примечательным людям раздали по экземпляру). Почему-то приезжий фотограф, обидевшись на администратора Каменского, стал ему хамить, крича, что Каменский — маленький здесь человек, ничего не решающий. Трезвый еще Жора с достоинством и резонно заметил, что решать, он, может, и не решает, но за порядок отвечает — и нечего портить людям праздник. Мне стало неприятно, что так себя ведет наш коллега — я вызывающе похвалил Каменского за воспитанность и такт. Но по возвращении из лесу сам себя повел не лучшим образом, схлестнувшись с Аликом Марьямовым. Нас разнимали — и Витя Шустиков все твердил: «Ребяточки, ребяточки, у нас же коллектив…»
Щербаков отвел нам для отдыха свою комнату, заверив, что они с Майей найдут, где им лечь спать. Но, по-видимому, отыскав место для ночлега, он потерял саму Майю. И забыв сгоряча, что вместо Майи в комнате — мы, сморенные выпивкой, потыркался в запертую дверь, а затем разбежался в узком коридоре — и поставленным ударом выбил замок. Я проснулся оттого, что мимо меня в темноте пролетел неопознанный снаряд и чуть не выбил стекло, врезавшись в подоконник. Зажгли свет, недоразумение выяснилось. Володя протрезвел после полета — и пошел искать Майю в других помещениях.
Мне после ухода Щербака уже не спалось, но протрезвел я, судя по моим дальнейшим действиям, не вполне. Тоска буквально душила меня. И я подумал вдруг, что смогу от нее излечиться, лишь немедленно встретившись со Стрельцовым. Удивляюсь, что запомнил, в какой он комнате. То, что там сегодня и Раиса, я как-то не учел. Но это — ладно… Читателя наверняка заинтересует: а настолько ли близко знаком был я со Стрельцовым, чтобы вламываться к нему ночью? В ту секунду — в ту, а не в эту, когда пишу о случившемся ночью в Мячкове, — мне казалось, что, конечно, мы очень хорошо знакомы. Я помнил, что, когда мы выходили первый раз из-за банкетного стола для легкого променада и братания, Эдик сказал мне какую-то любезность — вроде, что обратил на меня внимание еще при самой давней нашей встрече ранней весной. Но он всем, кто подходил к нему в тот тесный общением вечер, говорил что-либо одобряющее-ободряющее, как человек, находившийся в наилучшем настроении…
В общем, я постучал в дверь — и Эдик сразу мне открыл, не слишком, точно это помню, удивившись. Теперь думаю, что, может быть, ему тоже не спалось после всего пережитого им сегодня. Он был не из тех людей, что упиваются оказанными почестями, — и не думаю, что грех тщеславия, по выражению Льва Толстого, мучил его до бессонницы. Но отчего-то же он не спал? И не пил, между прочим… Водку он достал, когда я с порога спросил: нет ли у него чего-нибудь выпить? Впрочем, вытащил он ее чуть ли не из кармана дубленки и поставил передо мной с большой охотой. Не буду преувеличивать, утверждая, что был Стрельцов абсолютно трезв… Оторвавшись от действительности, как я понял, он сказал в глубину комнаты: «Раечка, приготовь нам чего-нибудь покушать!» И только энергичное напоминание Раечки, что дело происходит не в их московской квартире, чуть умерило его гостеприимство. Ничего, однако, не могу — ни в общих чертах, ни, тем более, подробно — привести из того разговора: ни слов, ни мыслей. Соглашусь, что добавлять среди ночи нам, может быть, и не было смысла. Но некий звук, некий тон того горячечного постскриптума декабрьских посиделок в Мячкове — с эксцентрическими отступлениями — несомненно, относится к избранным воспоминаниям моей жизни…
В интересах сборной ее игроков на все время подготовки к чемпионату мира забрали из клубов. Но говорить, что это очень уж сильно сказалось на внутреннем первенстве и этим объяснять неудачу московских клубов, пустивших в тройку призеров и ростовчан, и бакинцев, — смешно. Чемпион страны — киевское «Динамо» — провел свой лучший при Маслове сезон, одержав наиболее громкие победы силами тех, кого считали бы резервистами, если бы не забрали в сборную признаваемых до лета шестьдесят шестого года лучшими — Хмельницкого, Серебрянникова. Сабо… И били соперников молодые киевляне, применяя систему четыре — четыре — два, вошедшую во всем мире в моду только после лондонского чемпионата: так играли чемпионы-англичане. «Дед» опять вставил «фитиль» тренерам сборной как стратег, тактик, селекционер…
Я не стану придираться к Морозову, настаивая на том, что он разрушил счастливо создаваемое Бесковым за два года или даже за один, если считать месяцы работы, сезон. Нельзя винить Николая Петровича за то, что одарен от Бога был он намного меньше, чем Константин Иванович. Винить можно только футбольное и прочее начальство, не понимающее закона: команда, переставшая прибавлять в игре, не сохранит игры и на достигнутом уровне. Отступление неизбежно. А под завоеванным Морозовым высоким — для нас — местом в турнире можно без зазрения совести поставить и авторскую подпись Бескова. Всем хорошим та сборная обязана ему. При том я вовсе не хочу сказать, что влияние Морозова сказалось отрицательно. Он работал добросовестно, грамотно. Но, наверное, тренер с опытом участия в больших турнирах распорядился бы наследием Бескова поудачнее. Если в семидесятом году все равно вернули Качалина, то почему было, раз уж из-за политики расстались с Константином Ивановичем, не вернуть Гавриила Дмитриевича обратно, пока держал он в уме уроки чилийского чемпионата? У Качалина не отнимешь приверженности к атаке, что у нас — при трагическом восприятии поражений в самых малозначащих играх — все-таки очень большое достоинство…
Морозов ввел в состав сборной Сабо и ленинградца Данилова, отказался от Шустикова, не приглашал больше Мудрика, учел болезнь Понедельника.
«Торпедо» в сборной представляли Воронин и Кавазашвили, стоявший в ее воротах до начала чемпионата чаще, чем Яшин, не говоря уж о Банникове.
Обычно ведущий игрок национальной сборной, потеряв в ней свое постоянное место, играет на порядок ниже. Не видит больше в своей спортивной жизни мотиваций, которые бы снова вынудили переносить колоссальные нагрузки на физику и психику. Игра вчерашнего фаворита сразу же приобретает излишне академический характер. Правда, не каждый выглядит женихом, которому отказано. Но отсутствие аппетита к игре передается партнерам… Я подчеркиваю, что на мастеров, привлекавшихся в сборную эпизодически, такой закон не распространялся — под ним ходят только те, кто в ней годами премьерствовал.
И можно было засомневаться: а к лучшему ли для «Торпедо», что ненужный Морозову Валентин Иванов сосредоточен теперь будет на играх за свою команду в том настроении, в каком он находился, не получая больше вызова в сборную?
Но я, кажется, говорил уже, что Кузьма очень любил игру в стиле, который исповедовал его клуб, но который для сборной был либо ненужным, либо недоступным. Несмотря на внутреннюю уязвленность, он начал сезон, как бы отсекая возможные разговоры о том, что Иванов, дескать, теперь доигрывает.
О рядовом в общем матче в Куйбышеве писали в «Правде», отмечая Валентина Иванова особо. Он забил два гола — и оба с подач Стрельцова. Марьенко говорил потом в Мячкове, что Валя с Эдиком «вспомнили молодость». Я слегка был шокирован тогда словами тренера. Мне казалось, что для соединившихся Иванова со Стрельцовым ничего не позади. Тренер, однако, имел иную точку зрения. Во всяком случае, на Иванова…
Следующая игра после куйбышевской была в Москве против донецкого «Шахтера». Посмотреть матч на стадион «Динамо» приехали и футболисты сборной СССР. Они держались вместе — гордой, но демократически улыбающейся знакомым группой. Нарядный, коричнево-замшевый Валерий Воронин сел, однако, поближе к запасным игрокам и тренерам своей команды, над тоннелем, откуда выходят на поле футболисты.
Торпедовцы возвращались после разминки, впереди шел задумчивый Иванов. «Кузьма!», — окликнул его Воронин. Тот весело вскинулся, запрокидывая голову.
Воронин привстал и условным, видимо, жестом — приподнятым на уровень плеча кулаком — поприветствовал капитана, желая победы. Иванов подмигнул ему, будто находились они не на стадионе, а в комнате, и озорно, вспомнив, наверное, досуги в Мячкове, изобразил биллиардиста, загоняющего шар точно в лузу.
Но «Торпедо» проиграло «Шахтеру». Валя на последних минутах попытался обвести уже лежащего вратаря и упустил момент, когда счет можно было сравнять.
В этом сезоне Валентин Иванов мячей больше не забивал. С теми двумя голами из Куйбышева так и остался. Через несколько дней после матча на «Динамо» мы приехали в Мячково — и Кузьма самым беспечным тоном с обманчивым для мало знающих его людей простодушием спросил вдруг, выслушав разные столичные новости: «А в футболе что происходит?» Мы стали пересказывать слухи, действительно ходившие по Москве, о возможном просмотре в каком-то из матчей Иванова со Стрельцовым с намерением привлечь их вместе в сборную. Иванов отмахнулся: «Нет, с этим я завязал…» Скорее всего, он и на самом деле не верил в свой возврат в сборную. Но в то, что за клуб сыграет на первенство страны не одиннадцать матчей, как он сыграл, а побольше, сомневался вряд ли.
Конечно, отсутствие Иванова в торпедовском составе можно было бы объяснить продолжительностью залечивания старых травм. Но, на мой взгляд, Марьенко и не особенно хотел, чтобы Кузьма играл чаще.
Виктор Семенович Марьенко понимал, что лучше, чем в прошлом году, команде теперь долго не выступить. И самый сейчас ему момент не быть в вынужденной зависимости от знаменитых игроков, а побыть напоследок командиром. А может быть, и не напоследок… Вдруг соберется всецело подчиненный ему народ помоложе и со способностями — и он их снова поведет за собой к высокому месту. Три же лидера-знаменитости, когда шансов удержаться наверху таблицы нет, — непозволительная роскошь для тренера-чемпиона, но без громкого имени. С независимостью Валерия Воронина не грех и примириться — сейчас он уезжает в Лондон, потом все равно будет отходить от чемпионата, а до будущего года надо еще дожить. Стрельцов — человек простой, как считал тренер. Никогда ни во что вмешиваться не станет. С Ворониным они сейчас разные, как Запад и Восток, — интересы их внефутбольные вряд ли пересекутся. Со Стрельцовым Марьенко никаких осложнений не предвидел (в чем ошибался: после завершения сезона они законфликтовали, и Эдик даже считал, что надо от Марьенко уходить в другую команду, а то жизни ему не будет, но тут Марьенко и заменили на Морозова). А с Батановым, которого не считал незаменимым, решил расстаться. Вполне без него Марьенко обходился, раз есть Бреднев, есть Михайлов, идут переговоры с неаттестованным в ЦСКА офицером Валей Денисовым…
У Иванова, конечно, нашлись бы заступники среди заводского начальства. Но никто не гнал Валентина — ему Марьенко намекал на штатную тренерскую ставку, готовил к такой мысли: разумеется, лучше было бы, если великий Кузьма принял бы решение войти в тренерский штаб добровольно.
…Накануне матча основных составов московского «Динамо» и «Торпедо» за второй круг (в первом круге торпедовцы победили 4:0, Владимир Михайлов забил два мяча, выложенных ему прямо на ногу Стрельцовым) Валентин Иванов играл на Малой арене динамовского стадиона в составе дубля. Он с обычным изяществом и остроумием, оживившим матч резервистов, сам провел два гола, а мяч для третьего выкатил Геннадию Шалимову, иногда уже подпускаемому в основной состав к Стрельцову. Сидящий на трибуне Воронин уже после второго ивановского гола рассмеялся: «Кузьма один все „Динамо“ обыграл». За динамовский дубль выступало больше известных игроков, чем за торпедовский. Например, Георгий Рябов — в защите. «Динамо» и выигрывало поначалу 2:0. Вот тут-то Иванов и дал мастер-класс. Ходы, им совершаемые, выглядели элегантно-безошибочными. Он втягивал в умную игру всех партнеров, был по отношению к ним отцом родным, но вместе с тем баловал немногочисленную, однако весьма искушенную публику личным примером.
На игру дублеров с нами увязался знакомый всей театральной Москве завсегдатай ресторана ВТО мулат-мим и страшный озорник Геля Коновалов. Почувствовав настроение присутствующих, Геля прикинулся дурачком, громко спросив: «А этот Кузьма, наверное, и за основной состав смог бы сыграть?» И шутка распоясавшегося эстрадника оценена была и Ворониным из «Торпедо», и Аничкиным из «Динамо». В перерыве между таймами, когда Иванову массировали травмированную ногу, в раздевалку заглянул Борис Батанов. «Бобуля, — воскликнул распростертый на кушетке Иванов, — а я думал, мы с тобой опять вместе за дубль сыграем против „Динамо“».
На следующий день поднимавшегося на трибуну матча основных составов Батанова кто-то из болельщиков спросил: «Боря! Ты с „Ланеросси“ будешь играть?» Боря мотнул отрицательно головой.
Иванов, очевидно, сожалел, что старый партнер уходит, но он уже сам был не в том положении, когда можно кого-то отстаивать перед тренером, не сомневаясь в своем на тренера влиянии…
Переполнившая на следующий день Большую динамовскую арену публика так и не увидела блиставшего в игре дублей Кузьму на поле.
Иронизируя над тем, что зря надевал форму, в незашнурованных бутсах, в плаще-болонье поверх тренировочного костюма он изображал в раздевалке комическую беспомощность перед судьбой. Стрельцов вышел ему навстречу из душа, они о чем-то заговорили. Голый Эдик насуплено отвернулся от меня, непонятно зачем очутившегося за кулисами. Иванов, улыбнувшись краешками губ, усугубил мое замешательство, но всем своим видом выразил согласие с историческим партнером в том неудобстве, которое причиняло им присутствие посторонних…
В публике никто не предполагал, что Валентин Иванов уходит из футбола. Я встретил его у служебного входа в Лужниках, когда он уже довольно долго не играл в сезоне шестьдесят пятого — Кузьма шел легкой, как в танце, походкой, стройно прямой в летнем костюме из тонкой серебристой ткани, улыбнулся насмешливо-недоуменно, когда я выразил сожаление, что «Торпедо» играет без него хуже, чем при нем, сказал: «Ничего, вернусь — и все наладим». Он двинулся дальше, а меня обступило множество людей: «Что он сказал? Когда будет играть?»
Стрельцов считал, что с Щербаковым он играет, стараясь не менять рисунок, бывший у них с Кузьмой: «Я не люблю выдвигаться вперед, когда оказываешься перед двумя защитниками. Я лучше отойду, чтобы, получив мяч, развернуться с ним и рассмотреть всю ситуацию: кто открывается, кто кого страхует. Когда ты лицом к противнику — все видишь, а когда повернут к защитникам спиной и ждешь передачи — обзор сужается».
Насчет «спиной к защитникам»… Я вспомнил эпизод из чуть более поздних времен, когда с ним уже чаще играл Шалимов, чем Щербаков. Шалимов двигался к воротам с мячом, а повернутый к защитникам именно спиной Стрельцов, прислоняясь к ним все теснее, давал концентрированными телодвижениями понять Геннадию, чтобы тот дал ему мяч в ноги, а не навешивал. Но Шалимова учили, что в таких случаях правильнее сделать передачу верхом, чтобы Эдик выпрыгнул выше защитников. И вполне грамотно накинул ему на голову, а Стрельцов неожиданно для всех прервал игру, поймав мяч рукой, и кинул его, рассерженный, за ворота. Никто и не понял, что же произошло. Но это, пожалуй, единственный пример, когда Эдик вышел из себя от бестолковости молодых партнеров. Он приучал их — Гершкович не даст соврать — к своему образу мыслей с неослабевающим терпением, не сердился ни на кого за непонятливость.
Стрельцову казалось, что Щербак в конце шестьдесят шестого засбоил: «…футболисту такого склада нужен режим; когда у Володьки стал расти вес, он сразу потерял свою скорость. Но силенок у него еще было достаточно. И когда он предельно выкладывался, игра у него шла…»
С весны шестьдесят шестого Валерий Воронин перестал быть капитаном сборной страны. Им сделался очень известный игрок из ЦСКА, центральный защитник Альберт Шестернев. Происшествие вроде не из чрезвычайных. Перефразируя Брехта, не тот капитан, так этот. Воронин играл от звонка до звонка каждую игру, забил австрийцам единственный гол у них дома. Но венский гол ни в чем не убедил Морозова. Поползли слухи о его недовольстве игроком номер один.
Морозов не стал скрывать своего недовольства и от наседавших на него журналистов: «Плох сейчас ваш Воронин!»
Валерий, однако, привык к тому, что тренеры доверяют ему как профессионалу. Марьенко после игр обычно так и говорил ему: «Спасибо, профессионал!» Да что там Марьенко, Воронин был любимцем Бескова. И вдруг Петрович (Морозов) не хочет понять нежелание опытнейшего игрока форсировать форму. И очень решительно — вплоть до оскорбительных для знаменитого мастера выводов — противится стремлению Валерия готовиться по собственной программе.
В Лондон Воронин уезжал без всяких гарантий на место в основном составе — впервые за шесть лет его пребывания в сборной. И против Кореи он не играл. А победили 3:0. Состав победителей, как правило, не меняют. И стало ясно, что Валерия и с Италией на поле не выпустят. Тем более что накануне игры он ходил на какой-то прием, куда посылают только тех, кто в предстоящем футболе не занят и может слегка расслабиться — сигарету, допустим, выкурить, выпить легкого вина. И вдруг уже вечером, перед отбоем, Морозов говорит ему: «Готовься!» Тренер, вероятно, сообразил, что Воронин при Бескове оба раза здорово сыграл с итальянцами — и глупо будет не бросить его опыт в топку.
Воронин никогда не рассказывал про ночь перед матчем — может быть, и заставил себя заснуть (к таблеткам от бессонницы он уже тогда начинал привыкать), а может быть, мучился бессонницей. Но на игру с итальянцами он вышел в лучшем своем виде — и доказал бессмысленность морозовских придирок и беспочвенность сомнений в себе.
А удачные действия в обороне — его опеке были поручены претенденты, в отсутствие искалеченного Пеле, на главные отличия в Лондонском турнире: венгр Альберт и португалец Эйсебио — выдвигали самого Валерия Воронина в герои. И журналисты включили его в символическую сборную мира.
В книге про Стрельцова поговорим прежде всего про атаку. В нападении сборной Морозова лучшим стал динамовец Игорь Численко.
Малофеев и Банишевский пристойно выступили только в игре с корейцами. В других матчах прямолинейность этих форвардов ожидаемого эффекта не дала. У Банишевского были свои достоинства, но на чемпионате мира он предстал «всадником без головы». Венгры в защите предлагали искусственные положения вне игры. И Банишевский — с его-то стартовой скоростью — пятнадцать раз оказывался в офсайде. Везучим вблизи ворот проявил себя дебютант из Киева Поркуян, забивший два мяча чилийцам и один венграм. Но Численко забил голы повесомее: первый венграм и единственный итальянцам.
Казалось, что нападающих, способных к тонкому розыгрышу, тренер сборной не видел в упор. Зачем же тогда возил он в Лондон Маркарова, если не дал ему сыграть с другим бакинцем — Банишевским? При подыгрыше Маркарова и у Банишевского могло что-нибудь получиться. Не удали судьи в полуфинале Численко, вряд ли бы Морозов выпустил второй раз Славу Метревели, который в Тбилиси играл с Баркая сдвоенного центра.
Все равно же Петрович играл с четырьмя нападающими… Так неужели не имело смысла попробовать впереди одновременно Метревели, Иванова и Стрельцова? А слева бы сыграл Хусаинов — он тяготел уже к полузащите, вот бы и сыграл левого полузащитника сегодняшнего толка…
И, главное, мир опять не увидел Стрельцова. Мог увидеть: Эдик был на свободе, играл в футбол на должном уровне, снова был признан лучшим в своем амплуа, то есть достоин сборной, — но страна по-прежнему недостойно вела себя по отношению к нему. Теперь уже Пеле, варварски травмированный мозамбикским негром из португальской команды, давал Эдуарду Стрельцову фору. Но тому не судьба была показать себя миру — точнее, Эдику и в последнем шансе международного признания советской властью было отказано.
Мне говорили, что Морозов был бы не против включения в сборную Эдика. Но нет никаких следов тренерских ходатайств за Стрельцова. Я понимаю, что ответственно тащить в сборную невыездного футболиста, а потом с ним проиграть — не оберешься упреков. Но когда проиграли в Лондоне без Стрельцова, совершенно спокойно заговорили о том, что пора бы и сделать его выездным. «Торпедо» — впервые в истории отечественного футбола — предстояло играть на Кубок чемпионов (предшественник нынешней Лиги чемпионов). Как раз после той игры против московского «Динамо», когда Валентин Иванов оказался в запасе, за кулисами стадиона появился господин с несколько смещенным по-боксерски носом — Эленио Эррера, творец системы эшелонированной обороны «каттеначчио», тренер «Интера», приехавший взглянуть на будущего противника. Эррера, если помните, тренировал команду Испании, когда испанцы отказались в шестидесятом году играть со сборной СССР.
Стрельцов говорил, что в зрелые годы стал больше радоваться, если при их победе с крупным счетом отличался каждый из форвардов, — тогда Эдик точно знал, что какую-то хорошую мысль в атаке он сумел им предложить и развить, подведя партнеров к исполнению желаний. Правда, он признавался, что с возрастом перестал любить победы с крупным счетом — неловко чувствовал себя перед соперниками. Перестал любить голы, забитые «со звоном», слишком уж эффектно, но без затей. Ему больше нравилось, когда мяч еле-еле переползает линию ворот, но голкипер все равно ничего с ним не может сделать — не угадал, куда клонит форвард. Он потому и выделял игру с чемпионами-киевлянами в Москве, когда уложил Банникова в один угол, а мяч легонечко кинул в другой…
Он не переживал, что забивать стал пореже, чем в молодости, когда форвард играл практически один в один с защитником и ему никакого труда не составляло оказаться свободным от самой плотной персональной опеки, когда стоппер оставался в зоне и никуда за ним не шел. Он знал, что сила его теперь в другом, и этой силой своего игрового интеллекта Стрельцов связывал между собой партнеров, закладывал всю программу атаки.
Забивал пореже, но свои двенадцать мячей опять забил. И впервые сделал хет-трик в чемпионате страны, а то получалось, что по три гола за матч он больше всех забил в сборной, а у себя в клубе ни разу. Он огорчался теперь не столько личным промахам, когда непосредственно атаковал ворота, а тем обрывам нитей комбинаций, которые иногда происходили из-за повышенного внимания к нему защитников. Он ночь не спал после проигранного финала Кубка под гуляевскую «Черемшину» и вино, переживая не проигрыш вообще, а конкретную ситуацию. Киевляне объективно были сильнее. Но Стрельцов терзался, вспоминая момент, как вышли они вдвоем с Щербаковым на центрального защитника Соснихина: «Я показал Соснихину, что отдам Щербакову, а Соснихин угадал, что я мяч не отдам. И выбил у меня из-под ноги мяч на угловой. А отдай я действительно Щербаку — Володька бы вышел один на один».
Из московских команд удачнее всех выступил «Спартак», ставший четвертым. В пятерку лучших вошли и армейцы. Но на своем шестом месте «Торпедо» все же обгоняло динамовцев. Провалился, судя по занятому месту, «Локомотив».
Не тренер тому виною, а нетерпение железнодорожного начальства. Константин Бесков, принявший команду от своего учителя в футболе Бориса Андреевича Аркадьева, начинал как когда-то в «Торпедо». Призвал талантливых молодых — и намеревался сделать из них команду за два-три сезона, быстрее не обещал. Команда проигрывала игру за игрой, но публике, обычно равнодушной к железнодорожному клубу, команда все больше нравилась. Двое самых талантливых новобранцев — Владимир Козлов и Михаил Гершкович — обещали в центре атаки очень скоро стать в ряд лучших форвардов страны.
Как и тогда в «Торпедо», старики-посредственности подняли бунт — и уже в июле добились смещения тренера. Старшим тренером «Локомотива» стал Валентин Бубукин — и с ним команда закончила турнир на семнадцатом месте.
Почему задерживаюсь я на грустной истории с «Локомотивом»? Ну а как было мимо нее пройти, когда к «Торпедо» Стрельцова с Ивановым случившееся с Бесковым имело самое непосредственное отношение?
Молодые форварды не захотели оставаться в клубе, отказавшемся от Бескова. Им чинили всяческие препятствия, пугали дисквалификацией, но они не остались в «Локомотиве». Козлов стал игроком «Динамо», когда тренером туда позвали Константина Ивановича. А Гершкович ждал перехода только в «Торпедо» — его мечтой с детства было играть с Эдуардом Анатольевичем.
…Если перевести смысл сезона шестьдесят шестого года для Эдика на театральный язык, то можно посчитать этот сезон вторым спектаклем. Артисты подтвердят, что второй спектакль всегда похуже премьерного, сыгранного целиком на нервном подъеме. Второй спектакль дается труднее — наката еще нет, а того мобилизующего страха провала, как перед премьерой, и не должно быть. Должно быть совсем другое, всей предварительной работой вроде бы набранное, но из-за неизученных особенностей организма пока не проявленное. Однако, говоря уже спортивным языком, результат в тебе сидит…
Стрельцов из вынужденного небытия шагнул на большое поле — нырнул на глубины необходимой ему среды обитания. Но теперь предстояло обвыкнуть в разительно изменившемся быту — в быту действующей знаменитости. Освоиться в этом внешне праздничном существовании, избежав кессонной болезни, было так же трудно, как в том таежном мире, куда он был сброшен некогда со столичного поднебесья. Естественному, как мы успели здесь заметить, человеку — Эдику Стрельцову — оставаться естественным везде оказывалось много труднее, чем тем, кто может приспосабливаться, мимикрировать — а таких, как нам ни грустно, большинство: иначе же не спастись, не выжить.
Эдуард из-за футбола — точнее, из-за своего природного дара к игре — оказался во взрослой компании почти с подростковых лет. С детским — опять же естественным — самолюбием он не мог показать старшим всей своей ранимости. Слава Богу, что вид здорового малого позволял ему казаться толстокожим. И повадки флегматика с толстой кожей, счастливо обретенные им в юности среди грубых футболистов, остались у него навсегда, не избавив, впрочем, до конца дней от ранимости, очень мало кем замеченной.
Судя по рассказу Аллы о встрече с Эдиком по дороге в детский магазин, он не менял былых привычек, не стал ни осторожнее, ни хоть чуть-чуть осмотрительнее. Волна нового внимания подняла Стрельцова над толпой. Повсеместная узнаваемость в изменившемся облике его смущала — он стеснялся того, что полысел.
Солидности в нем не прибавилось — и те, кто играл с ним теперь в «Торпедо», быстро привыкли к нему, забывая иногда в общежитии, кто перед ними, а ему так было даже проще. Молитвенное отношение, немедленно возникавшее, когда с обитателями Мячкова выходил он на игру или на тренировку, он воспринимал как должное в экстремальной ситуации, но потребности в круглосуточном пиетете Стрельцов никогда не чувствовал. Его ощущение собственной значимости было слишком сокровенным, суверенным, я бы сказал. Оно, вероятно, не только утверждало Эдика в нашем мире, но и мучило — в том его потаенном, заповеднострельцовском. Он, наверное, знал, что дар его футбольный обречен не вместиться в то время, что отведено ему быть действующим футболистом. И наступит день, когда он, наоборот, не будет знать, что со своим даром делать. И спрятаться от таких мыслей только и можно было в сиюминутность острейшего ощущения всей прочей, во плоти и мирских соблазнах, а не только необратимо состязательной футбольной жизни — в сиюминутность, пусть и сокращающую продолжительность пребывания в игре у всех на виду. И в состоянии ли был он — особенно после всего им перенесенного — ограничивать себя, подчинять режиму, жертвовать радостями той жизни, которая неизменно противоречила главному его желанию быть только таким, какой он есть, не меняясь ни в ту, ни в другую сторону. Он уже заглянул в пропасть. Но жил так, как будто о существовании пропасти и не подозревает.
…В шестьдесят шестом году в списке «33-х лучших» его номинировали как правого центрального нападающего — и поставили вторым, вслед за сенсацией сезона, двадцатилетним киевлянином Анатолием Бышовцем.
Не выглядело ли такое решение намеком? В прошлом сезоне при всеобщем волнении — заиграет или не заиграет возвращенный Стрельцов? — ему отдали предпочтение на месте левого центрфорварда перед девятнадцатилетним Анатолием Банишевским, игроком сборной, включение в которую Эдуарда представлялось невозможным… А теперь, выходит, посчитали, что молодой фаворит лучшей команды страны перспективнее, чем Стрельцов в застойном «Торпедо».
И все же противопоставление кого-либо — даже восхитившего всех в шестьдесят шестом году Бышовца — действующему Эдуарду Стрельцову кажется мне не только сегодня, но и тогда казалось (тогда даже острее, поскольку касалось текущего футбольного Дня) весьма настораживающим.
Мне кажется, что спор — даже не между Стрельцовым и Бышовцем (Стрельцов ни с кем не спорил), а между знатоками и почитателями того и другого — затянулся не только на сезоны шестьдесят шестого — семидесятого, но тянется и по сей день. Аналога Стрельцову, правда, нет. И даже Бышовец представляется чем-то малодостижимым. Но потому, наверное, и нет, что тогда не смогли (или, как всегда у нас бывает, не захотели) разобраться: кто из них архаист, а кто новатор…
Поздней осенью того — продлившегося для сборной до глубокой осени — сезона к услугам и Бышовца, и Стрельцова (что и не вполне стало сенсацией, настолько логичным выглядело) прибегнул тренер сборной Николай Морозов.
Ехать «Торпедо» в Милан играть с «Интером» без Стрельцова представлялось абсурдным даже тем, кто не слишком понимал в футболе.
Тем не менее смешно было бы вообразить, что те, кто решал: лететь ему в Италию или оставаться дома, не встали бы для порядка на дыбы. Аркадий Вольский рассказывает, что на закрытом заседании горкома партии второй секретарь МК Раиса Дементьева кричала: «Разве может уголовник ехать за границу?!» Кто-то из партийных болельщиков с ироническим складом ума даже спросил ее: «А что ты так кричишь? Тебя он, что ли, насиловал?» Посмеялись. Но бюро не шутить собиралось — и резюмировали просто: возглавляет торпедовскую делегацию Вольский Аркадий Иванович. Стрельцов поступает под его личную ответственность. Значит, если Стрельцов сбежит, Вольский положит на этот стол свой партбилет. Вольский вспоминает: «Естественно, я отказался». Но поговорив с директором завода Бородиным, очень к тому времени увлекшимся футболом, подумал: а что же тут естественного, если я, человек, имеющий репутацию решительного, вдруг сдрейфил (директор ЗИЛа так ему и сказал: «ты сдрейфил»)? И задетый за живое директорскими словами Вольский рискнул партийным билетом — и всей, «естественно», дальнейшей своей карьерой.
Через два дня торпедовцы улетели. В самолете комментатор Николай Озеров, взглянув в иллюминатор, сказал: «Все, Эдик, теперь ты — выездной». Границу перелетели.
…Вместо Валентина Иванова в Риме на поле вышел Валентин Денисов. В середине сезона он вернулся в «Торпедо» — и в первом же матче забил гол. Денисов не был вполне хорош физически, играл с заметным даже с трибун лишним весом, но его умение комбинировать, оказавшееся ненужным в ЦСКА, здесь проявилось, как будто «Денис» никуда и не уходил из «Торпедо».
Засчитай рефери Ченчер из ФРГ гол Бреднева — а мы по телевизору ясно видели, что мяч от перекладины опустился за линией ворот, — автозаводская команда прошла бы в следующий тур Кубка чемпионов: «Интер» славился не атакой, а защитой.
Подводя итоги матча с «Торпедо», тренер «Интера» осторожно заметил, что Эдуарда Стрельцова не вполне понимают партнеры по атаке, не приученные к столь интеллектуальному футболу, который предлагает им торпедовский лидер… Но и от комплимента не удержался: «Само присутствие Стрельцова на поле и стиль игры обеспечивают команде численное превосходство на любом участке…»
Эдик в своих мемуарах эмоционально задержался на этом матче:
«Мы вышли играть с „Интером“, договорившись между собой, что будем биться до конца. И бились. К несчастью, удачи нам в Милане не хватило.
Один итальянский журналист написал, что «такого международного опыта, каким обладают игроки „Интера“, нет ни у одного другого клуба в мире».
Конечно, когда в составе у противника такие именитые игроки, как Факетти, Бургнич, Жаир, Суарес, Корсо, всегда немного не по себе — и тем особенно, кто в такого уровня соревнованиях еще не играл. Тут уж чистая психология. И вопрос: как это напряжение снять? Я знал по своему опыту, что уж паниковать точно не стоит. И не надо слушать тех, кто все эти громкие имена на разные лады произносит… Перед игрой с ФРГ в пятьдесят пятом году нам тоже твердили: Фриц Вальтер, Фриц Вальтер. Он тогда и действительно красавцем был. И сыграл лучше еще, чем ожидали, — мяч у него не могли отобрать, приставленный к нему полузащитник только бегал за ним по пятам. Но в итоге-то не проиграли, победили, переломили в середине ход игры — и никакой Фриц Вальтер немцев не спас. Так что какой же резон самих себя пугать чужой славой?
Перед игрой, конечно, понервничали. И от страха перед именами не все, на мой взгляд, избавились. Главное, переживали, что с нашей стороны никаких современных знаменитостей нет, кроме Валерки Воронина. Он, кстати, на чемпионате в Лондоне с итальянцами-то здорово и сыграл. И мы на него надеялись. Он, по-моему, не подвел. Жаль только, что единственный мяч в наши ворота, все решивший, влетел от Маццолы, задев Воронина.
А наш гол — Володька Бреднев отлично под перекладину пробил, мяч от нее рикошетом за линию ворот отскочил — судья не захотел увидеть. Очень, конечно, обидно. Володька на четырнадцатой минуте гол сделал, когда мы уже успокоились, в свою заиграли игру. Первый тайм прошел с нашим преимуществом. Потом тот журналист, который про опыт игроков «Интера» писал, отметил, что мы заставили «Интер» играть по нашим нотам…
А вот в ответной игре в Москве у нас, как ни странно, шансов было меньше. Команды уже хорошо узнали друг друга. Но итальянцы, действительно, поопытнее. И вообще «Интер» в целом потехничнее, чем «Торпедо». Кроме нас двоих с Ворониным, все наши уступали итальянцам, прежде всего в технике.
И очень грамотно сыграла защита «Интера». У нас же без Дениса — его Щербаком заменили — сильной атаки не получилось (Эррера говорил, что когда увидел в московском матче Щербакова вместо Денисова, сразу успокоился. — А. Н.). Защитников «Интера» без выдумки не проведешь. До сих пор думаю, что сыграй мы в Москве вместе с другим Валей — Ивановым, — разобрались бы в ситуации и обязательно забили бы…
Мне передавали, что Эррера сказал про меня: «Стрельцова трудно разгадать нашим защитникам, но и для партнеров он не меньшая загадка».
Да нет, к тому времени, мне кажется, понимание у меня с партнерами уже установилось более или менее. Может быть, просто не всем удавалось исполнить задуманное нами технически? Случалось: я иду назад и готов пяткой отдать мяч вперед, если партнер открылся, а он не открывается, упрощает итальянским защитникам их задачу.
В общем, в Москве — 0:0. Из Кубка выбыли. Но особенно ругать нас не за что. Мы выглядели пристойно. Не забывайте, что сезон шестьдесят шестого для «Торпедо» оказался не из лучших. Правда, на будущий год дела наши не только не улучшились, а, напротив, стали еще хуже. Мы на двенадцатое место скатились, как в самые несчастливые времена».
Но главным, как у нас любили и до сих пор, по-моему, любят говорить, итогом проигранного состязания с итальянцами стало разрешение Стрельцову играть теперь за сборную СССР.
Правда, нервы поручителям он потрепал. В ночь после матча с «Интером» сопровождающий команду чекист, полковник — ни больше, ни меньше! — Борис Орлов заглянул в номер к Вольскому, огорошив парторга ЦК на ЗИЛе сообщением, что Стрельцова в гостинице нет. Искали — и не нашли. А утром — в аэропорт. Позднее в предисловии к одной из книг о Стрельцове Аркадий Иванович комментировал случившееся не без сохраненного в передрягах начальственной жизни юмора: «Жаль, подумал, партийного билета, но ничего не поделаешь — сам виноват: надо возвращаться в Москву без Стрельцова». Но Эдик появился в аэропорту как ни в чем не бывало. Спокойно объяснил, что его пригласили игроки «Интера» — вместе погуляли. Итальянские журналисты застали отдыхавших футболистов в каком-то развлекательном заведении — и не преминули задать вопрос Стрельцову: «Не хотел бы он остаться за рубежом?» Эдик ответил: «А что мне тут делать? У вас президентов убивают». (Пока Эдик находился в заключении, в США застрелили президента Кеннеди.) В данном случае ругаемые у нас тогда за «продажность» иностранные писаки очень выручили Эдика. Про ночную гулянку забыли, а ответ патриота-футболиста, уевшего буржуев, те, кому это полагалось по службе, прочли, получив большое политическое удовольствие.
…«Советский спорт» с отчетом о матче нашей сборной с турками я развернул возле газетного киоска в центре Новосибирска — был там в командировке — и на душе стало легче, когда увидел фамилию Стрельцова в составе команды Морозова. Хоть что-то, может быть, в нашей жизни наладится, раз футбол поумнел, восстановив Эдуарда почти во всех правах (звания заслуженного мастера ему в шестьдесят шестом не вернули).
Немножечко встревожило, что при Стрельцове проиграли в Москве туркам — они тогда не котировались. Но надеялся, что у футбольных начальников хватит ума не обвинять в поражении Эдика. Хотя, судя по отчету, он никак себя не проявил. Однако как раз в том, что не проявил — не лез из кожи вон, оправдывая высокое доверие, — и был Стрельцов.
Он привыкал к партнерам по сборной — и в следующей игре (играли снова в Москве, против сборной ГДР) забил первый гол. Матч 23 октября памятен тем, что провожали любимого футболиста Майи Плисецкой — Виктора Понедельника. Ровесник Эдуарда заканчивал путь свой в большом футболе, пройденный им не бесславно. А Стрельцову еще многое предстояло…
Понедельника, ритуально вышедшего на поле, заменил Анатолий Бышовец — дебютант сборной. Но пять минут Понедельник поиграл в атаке со Стрельцовым — один сюжет, не состоявшись, заканчивался, зато завязывался новый…
Бышовец со Стрельцовым до конца года побывали еще в Италии (Эдик вторично — ездить так уж ездить). Итальянцы на «Сан-Сиро» взяли у нас реванш за поражение на чемпионате мира. Единственный в матче гол Гуарнери забил Яшину в середине первого тайма.
Воронин после чемпионата мира не очень стремился играть — чувствовал себя эмоционально и всячески переутомленным — и в трех из четырех осенних матчей сборной Морозов его не занимал. Но в сборной появился другой торпедовец — хорошо себя в том сезоне проявивший Андреюк. Слава Андреюк следовал автозаводским традициям в соблюдении режима — и не очень долго удержался в основном составе «Торпедо» (возможно, что и с Ивановым, когда стал тот тренером, не пришел к согласию, не помню уже). Но заговорили о нем журналисты в конце шестидесятых в связи со Стрельцовым — Слава играл за свердловский «Уралмаш» и, когда в кубковой встрече пришлось ему противостоять Эдику, вцепился в него мертвой хваткой…
Советская власть, как никакая другая, умела сделать заложниками времени тех, кому положено быть заложниками вечности. С футбольными тренерами — чья профессия и не предполагает постоянного работодателя — такое удавалось легче легкого.
В спорте гениальность чаше, чем где-либо измеряют результатом — чем же еще? Но гений футбольного тренера — в невидимом слепому миру зодчестве. Так уж устроена эта, не поддающаяся последовательной аналитике игра, при том, что на саму аналитику футбольную претендуют все кому не лень языком ворочать. Но примиримся с парадоксом: наиболее широко и смело тренер мыслит, когда остается без работы. Правда, в качестве выведенного за штат мудреца он мало кого интересует. И все же счастлив тренер, который, становясь во главе многосложного, многослойного процесса руководства командой, не забывает о тех завиральных идеях, что посещали и волновали его в дни бездействия. Кстати, на такое бездействие великие тренеры советской поры были обрекаемы чаше, чем их зарубежные коллеги. Конечно, во времена Якушина сильных клубов в нашем отечестве было побольше, чем сейчас. Но ведь и работающих одновременно великих тренеров было не один и не два, а… нет, некорректно прибегать к перечню или перечислению: обязательно кого-нибудь запамятуешь. Кроме того, в те времена к поименованию великих относились осторожно. Это потом, когда поздно было, спохватывались, что некоторые из по-настоящему больших специалистов так и остались недооцененными. А новым работникам захотелось считать и чувствовать себя наследниками не иначе, как великих — теперь ушедшие из жизни великие им не мешали.
Но при жизни великие живут не в истории футбола, а в его противоречивой практике — и тренер обязан заботиться о своей физической, рабочей форме ничуть не меньше, чем игрок.
К моменту назначения старшим тренером сборной Михаилу Иосифовичу Якушину шел пятьдесят седьмой год. Внимательный читатель, возможно, заметил, что с пятьдесят второго года «Хитрый Михей» так или иначе причастен к делам сборной. Не на первых ролях, но ведь и не скажешь, что на вторых: первые по складу своему люди не бывают вторыми. И от их исполнения вторых ролей толку меньше, чем было бы, властвуй они над обстоятельствами безраздельно.
Кратковременное пребывание Якушина старшим тренером — не в счет. Не он собирал ту сборную, которой считанные дни руководил, а кто же не знает, что тренерская концепция прежде всего в собственном выборе игроков и дальнейшей их расстановке.
Якушин принял сборную у Морозова позднее, чем следовало бы. Осенними играми в шестьдесят шестом году Николай Петрович ничего никому доказать уже не мог. А у Михаила Иосифовича отнималось время для подготовки к европейскому чемпионату шестьдесят восьмого года.
Качалин и Морозов, не работавшие подолгу или вообще не работавшие с ведущими клубами, привыкли приходить в сборную специалистами со стороны, которым в плюс хотелось кому-то поставить ведомственную беспристрастность. Якушин, несмотря на небезуспешные сезоны в Тбилиси, был в первую очередь тренером классического московского «Динамо».
Причем в классики отечественного футбола Михей самолично выводил команду и как игрок, и как тренер. В динамовской истории не было человека крупнее Якушина, как в позднейшей торпедовской истории никто по совокупности заслуг и вложений не превосходит Валентина Козьмича Иванова.
И все же назначение Михаила Иосифовича, на мой взгляд, было насилием над исторической логикой. Пиршество тренерской мысли и острейшее противостояние тренерских интеллектов происходили в сезоне шестьдесят седьмого года в соперничестве двух динамовских клубов — московского и киевского.
После триумфа шестьдесят шестого года все ожидали диктата футбольной моды от киевского «Динамо» и пророчили Виктору Маслову повторение успеха.
Но тренером московского «Динамо» стал Константин Бесков, столь успешно проведший предсезонные сборы, что уже после весеннего приза «Подснежник», тогда регулярно проводившегося (где москвичи победили дублем, пока основной состав совершал зарубежную поездку), заговорили о том, что столица Советского Союза своими футбольными принципами больше не поступится…
Я бы никогда не стал выражать сомнений в перспективе ведомой Якушиным сборной, если бы не волнение за Стрельцова — обозначится ли Эдуард в представлениях зарубежной публики о футбольном величии? Строго говоря, единственным популярным за рубежом игроком из СССР оставался Лев Яшин — о футболистах поколения, предшествующего яшинскому, почти не слышали, а если видели, то, как мы знаем, крайне редко. В середине шестидесятых стал приглашаться в символические сборные ФИФА Валерий Воронин. На лондонском чемпионате заметили бы Игоря Численко, но команда боролась за медали в его отсутствие.
В пятьдесят седьмом году, когда к товарищеским международным встречам относились внимательнее, «Франс-Футбол» выдвигал двадцатилетнего Стрельцова на «Золотой мяч» лучшего европейского футболиста среди таких кандидатур, как ди Стефано, Копа… Эдик шел седьмым в списке кандидатов. Но европейские обозреватели были под впечатлением всего лишь нескольких матчей во Франции, о которых на родине Стрельцова никто ничего не говорил, не представляя себе силы побитых «Торпедо» клубов. И вот десять лет спустя тридцатилетний Эдуард Стрельцов по существу дебютировал на мировой арене — того потрясшего многих специалистов здоровяка-юнца, конечно же, давно успели забыть.
Дело прошлое, но Якушин не слишком высоко ставил Стрельцова. Не спорил с теми, кто Эдика превозносил, однако со своими восторгами не торопился. Пожалуй, что на тот момент, когда он работал со сборной, Михей-тренер выше всех ставил Игоря Численко. Численко действительно очень талантливый форвард, что совсем немаловажно, очень понятный массовому зрителю игрок — и у нас, и за рубежом («Франс-Футбол» по результатам сезона шестьдесят седьмого именно «Число» поставил в десятку сильнейших европейских футболистов). Игорь провел в национальной команде столько же матчей, сколько и Стрельцов, но забил на четыре гола больше, чем он, — десять.
Собственно, очень уж принципиальных изменений в составе Якушин не произвел. В атаке, например, оставались те, кто так или иначе котировался и ранее: и Малофеев, и Банишевский, и Еврюжихин в шестьдесят седьмом году не раз выходили на весь матч в составе сборной. Михаил Иосифович не очень бывал доволен неприкрытым индивидуализмом Бышовца, но и не пытался заставить его играть контактнее с партнерами. По-моему, Якушин в работе со сборной сильной тренерской воли не проявил. Дал дважды почувствовать — правда, уже в шестьдесят восьмом году — свою твердую руку, но лучше было бы, наверное, для футбола, если бы он этого не делал.
Якушин любил повторять, что относится к игрокам как к своим коллегам. Он знаменит был своим умением руководить выдающимися мастерами. Но сборная СССР образца шестьдесят седьмого года по качеству футбола уступала, на мой взгляд, и московскому «Динамо» послевоенных лет, и тбилисскому «Динамо» в пятидесятом году, когда Якушина сослали в Грузию.
Разумеется, глубина понимания футбола и вообще весь его гений оставались при нем — и ругать его сборную, особенно сегодня, как-то не пристало. «Франс-Футбол» поставил ее по итогам года первой в Европе. Были у сборной СССР выразительные победы — и в Глазго над шотландцами в мае, и в Париже в начале лета, когда победили на «Парк-де-Пренс» 4:2. Численко по голу забил в каждом тайме, и Бышовец со Стрельцовым довершили дело во второй половине игры…
И Москву через неделю побаловали выразительным — и не без драматизма — зрелищем. Тогда Лев Иванович сплоховал, и при 3:1 в нашу пользу «глотнули», что называется, два мяча. Яшин тогда и вышел из доверия Якушина — круг их отношений замкнулся. Михаил Иосифович дал Льву сыграть еще тайм в конце месяца в Хельсинки, но гол от Линдхольма на сороковой минуте стал для Яшина последним в сборной. Однако тридцативосьмилетний вратарь за клуб еще поиграет — и так поиграет, что перед чемпионатом семидесятого года в Мексике его заявят резервным вратарем опять же в сборную…
Но тогда с австрийцами от конфуза — ничьей на глазах лужниковских ста тысяч — спас Эдуард Стрельцов: вбежал в штрафную площадку, напугав и одновременно запутав защитников изгибами корпуса, и головой забил четвертый мяч, заставив себя для такого чрезвычайного случая сыграть головой, чего делать не любил, однако умел, как выясняется…
С поляками играли во Вроцлаве и в Москве отборочные матчи XIX Олимпиады — у Эдика оставался призрачный шанс поехать в Мексику. Я про игру с поляками вспомнил из-за того, что польскую звезду Любаньского считали похожим на Стрельцова в молодости, но для нас уже привычнее был новый Эдуард — кто понимал в футболе, не мог не видеть, как он продвинулся в своем искусстве.
И все бы хорошо, но мы помнили, как четыре года назад ваял сборную команду Бесков, и видели, отрываясь на события чемпионата страны, как работают со своими командами Бесков и Маслов.
Нет, как театрал в юности я не упускал из виду приверженности Михея к Малому театру — театру Актера. Я понимал и его полемику с тренерами, настаивающими на режиссерском примате профессии. Но и Малый театр не бывал по-настоящему велик во времена, когда в труппе невелик бывал выбор «первачей». И у Якушина выдающихся игроков было разве что треть команды, а лепить вдохновенно из того, что есть, как Бесков, он считал ниже своего тренерского достоинства. А может быть, и не очень умел: в его «Динамо» совсем уж посредственностей брать стали попозднее; он как тренер такого почти не застал. Правда, после сборной он кое-чего добился в непредставительном «Пахтакоре». Однако заметьте, после сборной… Но, повторяю, я чересчур придираюсь к великому тренеру, удрученный несостоявшимся признанием Стрельцова за границей.
Как-то — уже в конце восьмидесятых — я беседовал с Бесковым, и он к чему-то сказал, что Пеле, Марадона, Стрельцов стоят в одном ряду, а игроки они по всему складу своему разные, что никак не противоречит мнению Стрельцова о себе и Пеле. Я, каюсь, провокационно, чтобы вовлечь в интересующий меня разговор Константина Ивановича, ввернул реплику, что Эдуард, мол, никогда на таком престижном уровне, как Пеле, не выступал — не участвовал, например, в первенствах мира. Я ожидал в оценке Эдика Бесковым того непременного «но», какое обычно возникает в разговорах о нем — о судьбе его, не сложившейся так, как могла и должна бы. Тем более что максимализм требований Константина Ивановича всем известен (и к тому же в момент беседы он был действующим тренером и от состязательных мотивов в мыслях о футболе не мог, казалось мне, отрешиться). Но Бесков спокойно сказал, что для любителя (в смысле болельщика) нужен какой-то обязательно общеизвестный, общепринятый престижный уровень, а для специалиста совершенно достаточно оценить, что в игроке есть, а где он себя проявил — во внутреннем чемпионате или на чемпионате мира — не столь важно.
Но много ли в мире специалистов, много ли людей, разбирающихся в футболе с той тонкостью, какой он заслуживает? Все равно бесконечно жаль отнятых у Стрельцова лет для сборной — вернись он в нее пусть не в шестьдесят пятом, но хоть с начала шестьдесят шестого, успело бы возникнуть вокруг него партнерство совсем иного уровня эрудированности. А в якушинской сборной Эдуард оставался в значительной степени непонятым — и команда с ее тренером не взяли от него очень многого из того, что для успеха всего дела должны были взять…
Состав у «Деда» в киевском «Динамо» был посильнее московского во всех смыслах — и выбор обширнее, и уверенность чемпионская. Однако не настолько же, чтобы забыть, что значит в футболе Москва, что значит столичное «Динамо». А тем, кто видел сборную шестьдесят третьего — шестьдесят четвертого годов, не надо было объяснять, на что способен Бесков.
Бесков выступил, с одной стороны, как суперреалист. Не декларировал на этот раз, что без двух-трех лет работы новую команду не представит. Он выразил готовность дать киевлянам бой сегодня же — и силой тех, кто есть в его распоряжении сейчас.
Замысел Константина Ивановича был для него совсем необычен. Он соглашался поставить игру на нынешних звезд и лидеров. Но с оговоркой, выдающей тренера с головой.
Он предложил Валерию Маслову, Виктору Аничкину и — куда денешься — Численко, отлично поработавшему у него в сборной, пожертвовать ради большой цели тремя годами частной жизни. Иначе говоря, отдать три года футболу безраздельно — от всего, что может стать помехой спортивному совершенству, от всех житейских удовольствий отказаться, поселиться на базе в Новогорске безвыездно — и в результате превратить себя в игроков мирового класса, а команду возвести в ранг суперклуба, какого, вполне возможно, еще не бывало в футболе…
Не скажешь даже сразу: чего в тренерском предложении динамовским лидерам было больше — максимализма или наивности? Но возможность такого сочетания в характере Бескова совсем не кажется мне противоестественной. Добавлю, что сам сорокасемилетний тогда Константин Иванович — человек, приучивший себя к режиму, но ни в коей мере по душевному складу не аскет (Стрельцов мне рассказывал, что однажды, году, кажется, в шестьдесят шестом так наугощался в гостях у Бескова, что заснул в прихожей, а потом кто-то из заводских начальников, чуть ли не Вольский, звонил Константину Ивановичу с претензиями: почему не окоротил Эдика с выпивкой?) — готов был к такому подвижничеству.
Однако у динамовских лидеров предложение тренера ни малейшего сочувствия не вызвало. И не думаю, что болельщиков и вообще близких к футболу людей, знающих жизнелюбие этой троицы талантливых игроков и замечательно компанейских парней, удивила бы, знай и они про инициативу Бескова, реакция на нее Численко и Маслова с Аничкиным.
Маслову и Аничкину минуло двадцать семь лет, Численко приближался к тридцати — зачем им было превращать для себя футбол в «шагреневую кожу»?
Я думаю, что и Константин Иванович — в чем-то же и скептик (иначе был бы он тренером?) при всех тогдашних динамовских своих мечтаниях — всерьез не рассчитывал на немедленное и безоговорочное согласие жизнелюбов-звезд. Но тренерское самолюбие было ранено не столько ожидаемым сопротивлением, сколько той иронией, с какой игроки отнеслись к его предложению.
Бесков провел один из принципиально лучших своих сезонов и потому еще, что сумел переступить через раздражение теми, кто не захотел пойти за ним в новое для них и неизвестное. Он распорядился талантами непослушных игроков все равно наилучшим образом — и все равно увлек их своими футбольными идеями.
Ни одна из команд в сезонах конца шестидесятых годов не имела столько разнообразных вариантов и систем ведения игры. За эти годы зритель увидел и динамовских полузащитников, играющих в защите, и крайних нападающих, превратившихся в связующих и маневрирующих в центре поля игроков, увидел игру с двумя и четырьмя форвардами, с пятью и тремя защитниками, «взрывы» на флангах и мощные атаки по центру…
Того, кто хоть чуточку разбирается в футболе, не надо убеждать в значимости Бескова-тактика. Но стоит, наверное, сказать, что в сезоне шестьдесят седьмого он преуспел — что не всегда с ним и в успешных сезонах бывало — и в тактике взаимоотношений с командой.
Может быть, только в самом конце — если верить герою того сезона Валерию Маслову, удивившему всех нас и в роли «либеро», и в неутомимости подключений в атаку — он поспешил с тем, чтобы поставить Владимира Козлова на место Юрия Вшивцева, а команда уже привыкла к Вшивцеву и не воспринимала Козлова: партнерам казалось, что он замедляет атаку. Константину Ивановичу немалых трудов стоило пробить разрешение Козлову выступать за «Динамо» — параллельно за такое же разрешение партнеру Владимира по «Локомотиву» Гершковичу бились торпедовские руководители. И ему не терпелось, чтобы его воспитанник вошел в состав. Он уже смотрел вперед — в будущее, где видел двадцатилетнего талантливого Козлова, а не двадцатисемилетнего и, на его взгляд, ординарного Вшивцева. Собственно, и Вшивцев никуда не делся, просто чаще выходил во втором круге на замену, а в победном финале Кубка Юрий вообще провел весь матч, при том, что Козлова тренер выпустил за пять минут до конца — правда, вместо игрока сборной Геннадия Еврюжихина. Константину Ивановичу, видимо, хотелось, чтобы на историческом снимке с выигранным Кубком запечатлен был и его любимец. Но, может быть, нападающим, отлично начавшим и второй круг, виделось недоверие к себе Бескова в его желании уточнить атаку лишним штрихом? Они, кстати, могли и ревновать Константина Ивановича к юному Володе…
Я все-таки считаю, что причина совсем неудачного финиша шестьдесят седьмого года в самих игроках — ведущих, разумеется, игроках. Не случайно тренера беспокоили их возраст и отношение к режиму. На них ведь и в сборной ложилась львиная нагрузка. Как ни странно, киевский клуб не имел в сборной Якушина большего представительства, чем московское «Динамо». Другое дело, что у Бескова не было столько классных резервистов, сколько у «Деда», — и он сердился на Якушина, когда тот вызывал на свои сборы его игроков накануне важных и решающих календарных матчей.
Бесков выиграл у Виктора Маслова в Киеве, но игра в Москве за девять туров до завершения турнира значила для чемпионства намного больше. И была на своем поле команда Константина Ивановича ближе к победе, а пришлось довольствоваться нулевой ничьей. До игры с киевлянами москвичи победили в семи матчах из одиннадцати. И выиграй они еще и у фаворитов — прошлогодних чемпионов, — им хватило бы куража на финиш. А без куража игровой дисциплины хватило на два матча — и потом уж никакой воли в погоне за лидерами воины Бескова не проявили: из семи матчей проиграли четыре. И все равно для тех, кто помнил послевоенные сезоны, «Динамо» предстало как никогда динамовским. Давно объявивший себя профессиональным тренером, которому клубные пристрастия, в общем, чужды, Бесков в работе с командой шестьдесят седьмого года невольно, может быть, вдохновлялся очень личными тренерскими мотивами. Поэтому и нужен был ему в центре атаки такой форвард с аристократической футбольной кровью, как Владимир Козлов. Впечатление от московско-динамовского сезона довершилось в день сорокалетия советской власти победой в финале Кубка над ЦСКА со старшим тренером Всеволодом Бобровым. Бобров как футбольный тренер вряд ли мог конкурировать с Бесковым. Но Константину Ивановичу любой выигрыш у «Бобра» грел душу — и, по-моему, 3:0 он воспринял триумфом логики своей жизненной линии. Следующего успеха, равного по масштабу, ему предстояло ждать больше десяти лет…
А что тем временем творилось в «Торпедо»?
Стыдно произнести, какое место они в итоге заняли.
Но, может быть, сочтем все-таки, что, по крайней мере, в неудачах первого круга было нечто полезное и даже судьбоносное?
Потеряв должность в сборной, Николай Петрович пожелал, надо понимать, залечить раны в том клубе, где играл когда-то, — в московском «Торпедо». Некоторая пикантность ситуации заключалась в том, что Марьенко считали морозовским протеже — до работы в сборной Петрович руководил профсоюзным футболом. И теперь получалось, что это он себе тылы на черный день готовил — так поговаривали: возглавляя сборную, врагов в профессиональной среде приобретаешь никак не меньше, чем друзей.
Но главного себе оппонента Николай Петрович встретил внутри «Торпедо». Валерий Воронин мог проявить по отношению к Морозову и великодушие победителя. Все равно с воронинским влиянием в «Торпедо» новому тренеру пришлось бы считаться так же, как считался Марьенко. Однако Воронин не скрывал, что недоволен решением руководства, сосватавшего им экс-тренера сборной страны.
Валерий Иванович находился не в самом оптимальном состоянии. Правда, после чемпионата в Лондоне кто бы решился засомневаться, что Воронин остается Ворониным. Из восьми матчей, сыгранных сборной до конца августа, он пропустил лишь один. Но потом, без видимых посторонним оснований, не привлекался Якушиным в основной состав до конца октября.
Через годы, когда наши отношения с ним позволяли о многом говорить вполне откровенно, я как-то пошутил, что смещение Морозова отняло у него столько энергии и сил души, что на футбол, на игру, точнее, в футбол на обычном воронинском уровне Валерия уже не хватило. Он в общем, не спорил со сказанным. Но никогда и не рассказывал в подробностях о приведенном им в действие механизме интриги. Я так понял, что Стрельцов поддержал его в борьбе за смену власти, но, как всегда, никакой активности не проявлял и вряд ли даже понимал, в чем суть интриги. Или, вернее, не хотел понимать, поверил Валерке на слово.
Воронин тем более — и тем более мне — не собирался (да и вряд ли смог бы) объяснять: почему же он с таким странным для добровольного реформатора равнодушием стал относиться к своему личному участию в игре команды, где столько от него зависело? Неужели отстранение Морозова оказывалось важнее результата? Вообще-то так тоже бывает, а иногда — и даже часто — только так.
Может быть, и не стоило сосредоточиваться на конфликте Воронина с тренером, но нам для сюжета книги о Стрельцове совсем небезразлично, кого же намечал Валерий Иванович на место Морозова. По-моему, смелость его затеи извиняет некоторую инертность знаменитого футболиста в играх первого круга. Сложность взятой им на себя задачи отвлекала Воронина от непосредственных обязанностей игрока…
…Валентину Иванову устроили торжественные проводы. Газеты и журналы обошел снимок: Валерий Воронин с киношной улыбкой посадил себе на плечи провожаемого с почестями капитана, а рядом шагает с широкой улыбкой Стрельцов, поддерживая Кузьму двумя руками за ногу, чтобы он не потерял равновесия. Позднее Эдуард острил: «Вот, Валера, посадил на шею…»
Но после всех торжеств великому форварду, кроме роли четвертого тренера на ставке не самого высокооплачиваемого игрока, ничего и не придумали. Он, как я понял, и дублем не вполне руководил, не единолично. И кое-кто поторопился стать с недостижимым вчера Ивановым на равную ногу, держаться чуть ли не запанибрата — у игроков в тренерском штабе величиной принято считать лишь старшего тренера. «А старшим, — брякнул как-то тактичный Щербак, — еще очень нескоро будет». Володю, как все еще молодого по разуму человека, Воронин, очевидно, не посвящал в свои планы.
Сам Иванов говорил — и я ему абсолютно верю, — что и не помышлял в тридцать три года возглавить команду мастеров, тем более свое «Торпедо» — команду с высокими целями. Не знаю, искренне и сильно ли сопротивлялся он предложению сменить Николая Петровича Морозова, но не сомневаюсь, что для него в тот момент главным доводом были заверения Воронина и Стрельцова, что их всегдашняя поддержка ему обеспечена — и он за ними, как за каменной стеной.
Вспоминаю, что в радостном для «Торпедо» чемпионском году на банкетах и в домашних застольях, достигнув определенного состояния, начинали говорить о будущем команды, которое в дни большой победы виделось пусть и не до конца безоблачным, но все равно весьма обнадеживающим для тех, кто играет сегодня и не мыслит себя в дальнейшем без «Торпедо». И торпедовская идиллия в грядущем непременно связывалась с фамилиями Иванова, Стрельцова, Воронина, образующими руководящий союз. Тренерская роль отводилась Кузьме. Воронина видели начальником команды, перед которым все двери везде распахнутся. А Эдик… Эдик будет формально, наверное, вторым все-таки тренером. Но таким вторым, перед которым старший никогда носа не задерет, а к которому будет, наоборот, за советами обращаться и к этим советам прислушиваться, понимая, что такому человеку, как Стрельцов, и должности не надо. Все Стрельцова с удовольствием послушаются только за то, что он — Стрельцов…
Но ведь жили всю весну и почти два летних месяца в ситуации, когда Стрельцов, Воронин и с ними Кавазашвили уезжали в сборную, возвращались, а Кузьма, конечно, не сетку с мячами носил, не выглядел бедным родственником, но неприкаянность и некоторую небрежность по отношению к себе в команде успел почувствовать.
И вдруг все меняется — с первого августа Валентин Козьмич вновь самый главный человек в «Торпедо». Формально даже главнее, чем был когда-либо. Причем назначен не сверху, что иногда обрекает на противостояние с группой ведущих игроков, а поднят самой этой группой на тренерский мостик. Не та ли это идиллия, что возникала в банкетных мечтах? Только произошло все гораздо быстрее… И быстрота произошедшего не могла не вызвать непредвиденных сложностей.
…31 июля — за день до подписания приказа о назначении Валентина Козьмича Иванова старшим тренером команды мастеров «Торпедо» — ко мне на день рождения пришел Володя Щербаков. И сразу — с порога — предупредил, что пить много не будет. Не та ситуация — их, первых игроков «Торпедо», святой долг сейчас поддержать Кузьму. И хотя свое благое намерение Щербаку удалось осуществить не вполне, мне показалось, что сам он себе очень нравится в той ответственности, какую взял на себя вместе с Ворониным и Стрельцовым.
По всем законам советской драматургии, с таким бы воодушевлением «Торпедо» должно было уже назавтра проявить себя во всей своей красе. И если не выиграть первенство, то хотя бы дать лидерам понять, что есть им конкурент в лице команды, возглавляемой тренером Валентином Ивановым.
Но закончило «Торпедо» сезон на двенадцатом месте.
В «Торпедо» считали, что Морозов мало того что пришел к ним без четкой программы, но и требует от игроков на тренировках недостаточно. Стрельцов говорил, что ему о том трудно судить: «Меня Петрович хорошо знал, доверял, наверное, моей самостоятельности, щадил, может быть, за возраст, как некогда за молодость. Однако торпедовцам нового набора (в тот год в команду пришло довольно много игроков) нагрузок тренировочных явно недоставало. Я когда пришел после перерыва из-за травмы, говорю Бредневу: „Не знаю, хватит ли меня на трехразовые тренировки?“ А он: „Не бойся. Так и шесть раз в день можно тренироваться“. Правда, Володька был работягой. Денисов, например, назад после атаки вернуться не спешил, а Бреднев и после рывка идет назад и честно отрабатывает в защите. Без таких, как он, команда не может существовать».
Казалось бы, чего проще. Исправить огрехи отставленного тренера, увеличить нагрузки, договориться со старыми товарищами, чтобы отдали игре побольше, чем отдавали при Морозове… Но, как говорил мой знакомый тренер по боксу, распустить себя легче всего, проблема, как собрать обратно. В подсознание торпедовцев запала мысль, что сезон провален. И новую жизнь правильнее будет начать со следующего сезона. И в общем не склонный никого осуждать Эдуард, вспоминая провальный (не для него) сезон, и тот не удержался от критических замечаний. Конечно, сказанное им в адрес тех, кого сегодня мало кто сможет, если и захочет, вспомнить, актуальным уже не покажется. Но Эдик так редко выступал как педагог и критик, что не удержусь и приведу некоторые из его суждений о партнерах — в них же и сам Стрельцов очевиднее для тех, кто не застал его. Ну, например: «Этот сезон для Щербака оказался последним, а я успел к нему привязаться, привыкнуть. Он провел тридцать игр, а нужной физической кондиции так, по-моему, и не достиг. Гершкович и Шалимов выходили на поле пореже, но вписывались в игру удачнее. Я Володю пойму, если ревновал он нашу команду к ним. Мыслил-то Щербаков по-торпедовски — приобрел понимание нашей игры. А вот силы, которой вчера еще было в избытке, стало недоставать — и не вдруг такое с ним произошло, вот что самое-то за него обидное.
Володя Михайлов играл в «Торпедо» третий сезон — и по своему опыту должен был бы уже ходить в тех, кто организует игру. Он многое умел — и техника была, и накрутить, убежать мог — не поймаешь его, когда он в порядке, и удар у него правой отменный. Но все по настроению. Вдруг встанет — и отстоит всю игру (это, обратите внимание, подлинные слова Стрельцова. — А. Н.). В таком настроении и незачем заявлять его в составе…
Мы все радовались, что наши поредевшие ряды пополнил такой способный мальчишка, как Миша Гершкович. Ему сначала по каким-то соображениям не разрешили перейти в «Торпедо». Но он вместе с нами тренировался, выступал в товарищеских матчах — и многие из нас к нему стали относиться как к своему человеку и до официальных игр. Я же видел, что пришел он к нам не случайно. И слышал, что выбор у парня, уже зарекомендовавшего себя в «Локомотиве», был большой. Но считаю, что Миша не прогадал. Известность молодого игрока иногда идет ему во вред. В том смысле, что ведущим он считался в команде, занимавшей пятнадцатое — семнадцатое место и ни о каких призовых местах не помышлявшей. Не скажу ничего плохого про «Локомотив» — там известные тренеры работали, — но если сравнивать бывшую команду Гершковича с нашей, то у них, на мой взгляд, не было ни лица, ни почерка, ни стиля. Конечно, про парня, который тренировался у Бескова, играл у него за основной состав, не скажешь, что он игрок без школы. И, конечно, техника Мишина, особенно отличный дриблинг, удовольствие от работы с мячом выделяли Гершковича из всех молодых талантов. И своим отношением к тренировкам Михаил обещал вырасти в хорошего мастера. Но мы — чего уж скрывать — побаивались, что раннее лидерство в посредственной команде, на фоне неизобретательных игроков, игроков без настоящего самолюбия, могло и не пройти для него даром. И меня еще настораживала поначалу в игре Гершковича безоглядность в индивидуальных действиях. Я заметил, как только начал играть с ним, что Миша, при всей своей толковости и способности обвести разом нескольких защитников (а может быть, из-за нее как раз), с мячом расстаться не торопится. Все вроде бы знают, что мяч при своевременном пасе пересечет середину поля гораздо скорее, чем при самом стремительном дриблинге… Но когда человек таким дриблингом владеет, он себе в нем, как в наркотике, отказать не может…»
Но в самое неловкое положение нового тренера ставил Воронин. Иванов не делал ему внушений, и не только потому, что считал себя ему обязанным, — он чувствовал, что происходит с Валерой что-то и тренеру, и ему самому не до конца понятное. Он видел, что Воронин не хочет играть — не за сборную или за «Торпедо», — вообще не хочет, но себе в том не сознается. Сознаться в таком страшно — самому себе особенно. Кузьма постарался отнестись к происходящему с товарищеской иронией. Воронин — как смеялся Иванов — горстями принимал таблетки — потерял сон. Он уехал в разгар сезона в Сочи с подругой-балериной. Его щипали газетчики, отчитывал Вольский. И только Валентин Козьмич тактично воздерживался от необходимых, наверное, но неэтичных по отношению к такому игроку, как Воронин, замечаний. Тренер, вероятно, рассчитывал, что Валерий оценит его деликатность. И вспомнит, может быть, что обещал всяческую поддержку Иванову. А какая уж тут поддержка, когда на четвертьфинальный матч Кубка против «Динамо» Бескова ведущий игрок не приехал — не только на сбор в Мячково, но и на стадион? В состав, между прочим, одиннадцать полноценных игроков еле-еле набиралось. Стрельцов согласился играть с новокаиновой блокадой. Сознавал, что само его присутствие на поле многое решит.
В автобусе, выехавшем из Мячкова в Москву, Эдик сразу сел на табурет рядом с водителем и до самых Северных ворот динамовского стадиона настраивал транзистор на музыку, соответствующую тому, что им предстоит…
Проиграли 0:1. Неразлучные друзья Аничкин с Масловым справились с торпедовским нападением, а Валера Маслов еще и гол забил.
В шестьдесят седьмом году лучшим футболистом страны избран был Эдуард Стрельцов.
Редактор «Футбола» Мартын Мержанов ушел на пенсию, а еженедельник, популярность которого сегодня не вообразить — очередь за ним по воскресеньям занимали с ночи, при том, что тираж рос, опять же до невообразимых нынче шестизначных цифр, — возглавил Лев Филатов. Между прочим, назначение Филатова имело отношение и к моей карьере. У нас в АПН командиром среднего звена служил поэт Николай Тарасов (о нем как о своем учителе немало написал в «Автобиографии» и книге мемуаров Евгений Евтушенко), всю почти жизнь вынужденный для заработка заниматься спортивной журналистикой, никаких чувств к спорту, в общем, не испытывая. Когда после перехода Филатова в еженедельник освободилась должность главного редактора газеты «Советский спорт», шеф Новоскольцев предложил вакансию нашему Тарасову. В этом был футбольный, точнее антифутбольный, подтекст — главный редактор «Спорта» футболом не интересовался. Запретить партийно-правительственный жанр он (зять, кстати, секретаря ЦК КПСС Поспелова) не мог, но засилью футбола в газете сопротивлялся. Отделение «главного футболтуса» (так называл Филатова его однокашник по ИФЛИ Тарасов) в подведомственный «центральной усадьбе» еженедельник Новоскольцева устраивало, а в далеком от футбола Николае Александровиче он надеялся найти союзника. Хотя более разных, чем он и Тарасов, людей я редко в своей жизни встречал.
Переходя из АПН в «Спорт», Тарасов пригласил меня и моего тогдашнего приятеля Марьямова последовать за ним. Мы к тому времени чуточку повзрослели — и начали догадываться, что в своей веселой разведывательной организации скоро и буквы забудем.
Но мы не учли парадоксальность ситуации, в какой неминуемо окажемся. Нам — как мы считали, ближайшим друзьям Иванова, Воронина и Стрельцова — никто в редакции спортивной газеты не позволил бы и на пушечный выстрел подойти к футболу, видя в нас людей Тарасова, в «Спорте» немало в пятидесятые годы прослужившего и известного своим отношением к народной игре. В футбольном отделе «Советского спорта» собрались журналисты разных возрастов, в том числе и молодые люди, которых сегодня относят уже к цеховым достопримечательностям. А тогда руководитель отдела дядя Саша Вит сетовал на их круглосуточную погруженность в футбол — и говорил, что мечтал бы о дне, когда Валерка Винокуров прибежал бы в редакцию со свежим номером «Нового мира», а не сразу бы стал рассказывать о вчерашнем матче дублей. С дядей Сашей, как видно из приведенного высказывания, у нас сложились товарищеские отношения, но и за бутылкой коньяку, распиваемой в служебное время, он деликатно и в мягкой форме намекал, что мне не только о футболе, а и вообще о спорте писать не следует, у меня, он считал, другое предназначение, в чем я с ним, прожив жизнь, наконец согласен…
Я ни разу не ходил на футбол с журналистами из «Советского спорта», а по-прежнему в апээновской компании. Мы сидели в одном и том же загончике для прессы на верхотуре Лужников, но сослуживцы по «Спорту» держались здесь со мной как незнакомые — газетчики, вероятно, презирали меня как блатаря, сюда случайно просочившегося, — и были по-своему правы: я в Лужниках аккредитован не был, пришел по чужому пропуску, но у нас, в АПН, так и было принято по двум ксивам ходить чуть ли не вдесятером.
Но летом проходило обязательное помпезное мероприятие, которого в повествовании я уже касался, вспоминая об участии в нем двадцатилетнего Эдика Стрельцова, — Спартакиада народов СССР. Меня как сотрудника газеты привлекли к репортажам с этих соревнований, но официально я почему-то аккредитован не был. Для свободы передвижения в Лужниках мне дали пригласительный билет. И я со своим билетом, когда начался матч между сборными нашей страны и Польши, пришедшийся на день торжественного закрытия домашнего аналога Олимпийских игр, очутился в проходе, отделяющем самые нижние ряды и расположенном примерно на уровне футбольного поля. По кодексу непременных советских запретов даже с пригласительным билетом, написанным золотыми буквами на мелованной бумаге, стоять в проходе категорически запрещалось. И на меня уже стали покрикивать контролеры. Но как раз начался матч — и я увидел начало атаки: мяч, обретший от стрельцовского прикосновения бутсой осмысленное направление, стремительным вращением по интенсивной зелени газона достиг ноги сгруппировавшегося в спринтерском беге Численко… Я смотрел на футбол под неожиданным углом, поле расширялось под вобравшим его в себя взглядом, растягивалось до моих подошв и вот-вот унесло бы всего меня, смыв с трибуны. Меня, однако, уже чувствительно подталкивали, а я тяжелел, упираясь под воздействием той энергии, что излучала укрупнившаяся фигура Стрельцова — торс, растянувший красную майку, ноги в гетрах, как в облегающих коротких пальто. Сестра стрельцовской жены Надя рассказывала, что, увидев впервые нового родственника на футбольном поле — Стрельцов играл за первую мужскую ЗИЛа, — она поразилась абсолютностью отличия этой фигуры с аурой неизбывной мощи от уже привычного домашнего Эдика. И я сразу ее понял, вспомнив ощущение, когда оказался как бы на одной с ним плоскости в момент игры, мизансценированной пластикой их совместного с Численко движения…
Для большей выразительности я хотел написать, что меня вытолкнули со стадиона взашей. Но на самом деле было чуть иначе — просто мне пригрозили отобрать билет, которым я в оправдание своей позиции размахивал, точнее, отмахивался от вламывающихся в мою завороженность рьяных сторожей. И я отдал им свой билет — почти без сожаления: измененный ракурс наблюдения все равно смазал бы первоначальное ощущение, оно бы все равно не повторилось…
Эдуард Стрельцов был избран лучшим футболистом страны. Не в том даже амплуа, где год назад его не признали первым.
«Футбол» Филатова опубликовал длинный перечень тех представителей прессы, кто отдал за него свои голоса. Среди поставивших Стрельцова в своих анкетах первым были и знатоки, и профаны, и конъюнктурщики. Одни выражали сугубо свое мнение — мнение, выношенное в годы отсутствия Эдуарда и подтвержденное прежде всего его сегодняшней игрой. Другие, может быть, уловили, как антенны, волны тех настроений, что бытовали в советском обществе конца шестидесятых годов.
В обожании Эдика сходились люди, во всех своих прочих взглядах не пришедшие бы и к тени согласия — ни при каких обстоятельствах.
Стадион сороковых годов, куда Эдик попал по самым дешевым билетам, был некой заповедной зоной на оккупированной советской властью жизненной территории, где самого разного статуса люди полтора часа отчего-то чувствовали себя в забытой ими давно безопасности, становились на два футбольных тайма похожими на самих себя в невозвратном генетическом прошлом, проникались на краткий срок чувством взаимного добра, без агрессивных поправок на болельщицкие пристрастия (помню единственного на Южной трибуне пьяного, который всех забавлял, будто дело происходило на вечеринке или чьем-нибудь дне рождения).
Трибуны конца шестидесятых годов были иными — территория быта и всего прочего за оградой стадиона несла в себе меньше, чем в сталинские времена, боязливого ожесточения, но и ничего заповедного в ярусах, окружающих гладиаторскую арену, не осталось.
И лишь Стрельцов на поле становился частью того утраченного заповедного, перенесенного им из детских впечатлений на отвоеванное суверенностью своего таланта зеленое пространство. Лучше ли, хуже ли играл он тот или иной матч, но жгучий интерес неизменно вызывала каждая из минут проживаемых этим парнем на поле. Внешне он отчасти погрубел, заматерел в превращенных жизнью (жизнью, а не игрой) в гладиаторские чертах лица. Правда, в самой игре его ничего гладиаторского не было, напротив, Игрок вытеснял в стрельцовском толковании футбола Бойца, но я бы не назвал Стрельцова артистом в расхожем понимании понятия. Он был не исполнителем, а жителем футбола, хотя его футбол чаще всего выглядел островом, где Эдик оказывался единственным обитателем. Впрочем, тем лучше удавалось нам рассмотреть Эдуарда.
Лучшим футболистом признали игрока команды, занявшей в чемпионате Советского Союза двенадцатое место.
Центрфорвард забил, выступая за эту команду, шесть мячей. Мало. Как ни превозноси некоторые из них за произведенное впечатление, эстетическую вескость и важность для исхода матчей. Стрельцов забивал и «Спартаку», и московским армейцам — даже два мяча. Мяч, забитый им «Мотору» из Цвиккау, продлил участие «Торпедо» в международном Кубке. Но арифметика, хотя по заверениям статистиков у него и с нею все более чем в порядке, к измерению значения футболиста Эдуарда Стрельцова приложима с ненужной относительностью.
Упомянешь, спустя десятилетия, в разговоре с кем-нибудь, кто любит футбол, забитый Стрельцовым мяч — и почти в каждом, то есть в каждом (какое тут: почти?) случае не можешь отказать себе в удовольствии подробного рассказа. Пусть не всегда играл он на поле, как сказали бы теперь, истории, но всегда на поле эстетики.
Его голы — структурны, скажу я, несомненно увлекаясь. Для гола Стрельцову обычно требовалось пространство всего поля. Зрителям после забитого им мяча вдруг — пусть и ненадолго (озарения не затягиваются, миг истинного потрясения краток) — становились яснее занимательные сложности организации действий игроков на поле, горизонты их взаимозависимости и возможность самостоятельности.
Начинал ли он атаку, как любил в молодости, из глубины, застревал ли надолго в ожидании подходящего момента впереди, доводя защитников до гипертонического криза статикой, пугающей неизвестностью хода, который сможет он предпринять, в большинстве случаев побольше, чем сам ход. Потому что когда он делал свой ход, защитникам уже не оставалось ни времени, ни пространства на кошмар фантазий.
В поздние времена своей карьеры он полюбил сочинение голов с привлечением как можно большего числа партнеров. И в такой своей ипостаси напоминал архитектора — и никто долго не решался ему сказать (а в глаза ему так и не решился), что практическому футболу чаще требуется прораб: для многоходовок не находилось исполнителей. Но это уж был удел Стрельцова — напоминать гимназиста из чеховского рассказа, которого детвора, играющая в лото по копейке, не принимает с его неразмененным рублем. Но Эдик отличался от того гимназиста тем, что разрешения ни у кого не спрашивал, бросал свой рубль в копеечную игру, не требуя сдачи.
Забив за сезон мало, он, конечно, не оправдывал себя качеством тех редких (в обоих смыслах) голов. Но кто вспоминает те времена, обязательно расскажет, как, оказавшись спиной к воротам ЦСКА, принял он мяч на грудь и, развернувшись, пробил под перекладину. А уж гол «Мотору»…
Он подрезал мяч тогда таким образом, что поднявшийся вверх, тот облетел защитников и вернулся форварду на ногу. Сам Эдик несколько детализировал удавшийся ему эпизод: «Щербак низом сделал мне передачу из глубины поля, я привел мяч в штрафную, подрезал его через двух защитников, они проскочили мимо, а я тогда развернулся и пробил по неприземленному мячу — приятно вспомнить. Эффектно, но все по делу…»
В Кубке обладателей кубков («Торпедо» туда включили за участие в финале отечественного приза в шестьдесят шестом году) команда очень старалась показать новому тренеру свое искреннее и обоснованное несогласие с местом, занятым ими в турнире.
Противник в одной восьмой финала — «Спартак» из Трнавы — был посильнее немцев. Шесть спартаковцев входили в сборную Чехословакии.
Играли в Ташкенте — на дворе стоял конец ноября. Почему-то об этом матче Стрельцов, вспоминая, говорил в нравоучительном, не своем тоне: «В таких играх самое основное — снять психологический груз. Чтобы на поле выйти — и сразу включиться. Попасть в такое состояние, когда знаешь, что сегодня у тебя все получится. Мы догадывались, что „Спартак“ в Ташкенте рассчитывает на ничью. Но мы играли без оглядки на свои неприятности в прошедшем первенстве — и, по-моему, ошеломили их».
Гол забили быстро — на семнадцатой минуте. Щербаков совершенно правильно понял, что от него хочет Эдуард, — и получил мяч в позиции, где становился королем, если, конечно, хорошо был готов физически. С помощью Стрельцова забили и третий мяч на шестьдесят восьмой минуте — Воронин откликнулся на пас своего центрального нападающего. Эдик сам голов в Ташкенте не забил, но приз лучшему нападающему — бубен — вручили ему. Щербаков выхватил у него бубен и побежал с ним вокруг поля.
В Трнаву летели из Ташкента в одном самолете с чехословацкой командой. Игроки «Спартака» впрямую говорили, что дома выиграют. В тоне их слышалась и угроза. И свои обещания спартаковцы выполнили — играли зло, грубо провоцируя москвичей на драку. Стычки на поле завязывались беспрерывно. Ну и трибуны — отношение в Чехословакии к русским, зная последующие события, угадать не трудно — отнеслись к торпедовцам как к посланцам из стана врага.
Неприятная обстановка тем не менее облегчала игру «Торпедо» в тактическом плане. Если в Ташкенте «Спартак» оборонялся — и Стрельцов мучился с толпой обступивших его защитников, — то в Трнаве хозяева мчались под крик трибун вперед и только вперед. И как тут их было не поймать на контратаках? Форварды «Торпедо» иногда выходили вдвоем на одного защитника.
Эдуард потом очень хвалил Давида Паиса, постоянно критикуемого тренером Ивановым за нелюбовь к жесткой игре.
Паис, вовлеченный Эдуардом в комбинационную игру, в Трнаве не робел. И забив первый гол, ассистировал Стрельцову в двух остальных.
Стрельцов, когда мы работали над мемуарами, слегка морщился, если заводил я разговор о несовершенстве его партнеров по сборной Якушина. Не хотел, по-моему, выглядеть ворчуном, не способным стереть в памяти обиду, что менее великие игроки оставались в сборной, а ему пришлось из нее уйти. Ему приятнее было говорить о том, что кого-то дальнейшая футбольная реальность изменила к лучшему. Он замечал, что вот Геннадия Еврюжихина многие хвалили за неутомимую настырность, за прямолинейность. А сам Гена запомнил случай в Италии, когда отдал мяч прямо в ноги чужому игроку, а Якушин вскочил со своей скамеечки и закричал: «Товарищ судья, у них двенадцатый игрок!..» И постепенно игра Еврюжихина изменилась. «С возрастом, — хвалил динамовца Стрельцов, — обзор у него появился, стал на поле смотреть, чувствовать партнеров. Промчаться и прострелить неизвестно кому и зачем — с этим он покончил. Играл в пас, навешивал очень аккуратно. В последние сезоны он мне нравился. И Миша Гершкович (ему в „Динамо“ нелегко приходилось, найденное им в „Торпедо“ новым партнерам не по душе было) рассказывал: „Генка сейчас совсем по-другому играет, мне с ним бы только и поиграть…“»
Про Бышовца Стрельцов сначала вообще избегал говорить, не желая, видимо, быть заподозренным в предвзятости к игроку противоположного — даже не Эдику, а всему «Торпедо» — направления. К тому же в отношении к масловскому выдвиженцу торпедовцам негоже было быть излишне критичными…
Когда перед матчем второго круга в сезоне шестьдесят седьмого «Торпедо» предстояло встречаться с киевлянами, не могло быть двух мнений, кто в состязании фаворит. Но не показавшее большого игрового сердца в ряде досадно смазанных выступлений «Торпедо» традиционно по-боевому боролось с лидерами. Главную для себя опасность у киевлян они видели в Бышовце — и сыграть против него персонально поручили Валерию Воронину. Бышовец — не Пеле, Воронин разменял его элементарно. Тем не менее если про Еврюжихина как про конкурента Эдуарду никто никогда не говорил, хотя Еврюжихину и отдал Якушин в мае шестьдесят восьмого стрельцовское место, то Бышовца с торпедовским форвардом уже начинали сравнивать и даже противопоставлять ему. Индивидуальные действия киевской звезды кому-то казались поэффективнее игровой мудрости Стрельцова.
И вряд ли этих кого-то можно было убедить тогда, что, существуй и в футболе деление на архаистов и новаторов, молодой Бышовец по настоящему счету предстал бы архаичнее тридцатилетнего Эдуарда, для которого и определение «новатор» скучно и пошловато, поскольку самой сути его не отвечает.
Стрельцов имел право сказать про Бышовца: «Мне не нравилось, что он прямо-таки больным себя чувствовал, если двух-трех защитников не обведет. Нужно не нужно, а обведет. В пас сыграть ему не по нутру. Упирался он в мяч — без мяча ему не по себе делалось. Молодец он, что с мячом мог сделать многое. Но большим игроком он бы стал, если бы смог пошире мыслить и без мяча в ногах».
Стрельцов не счел нужным добавить, что сыграть за всех проще, чем за всех думать.
Признанный первым игроком Эдуард Стрельцов — и вряд ли с его ведома — превращался в фигуру символическую. Определенная — и отнюдь не худшая — часть публики приветствовала в нем пострадавшего от властей человека, возвратившегося к славе вопреки властям. Он стал лучшим футболистом в те времена, когда ссылали Синявского и Даниэля, душили «Новый мир» Твардовского, вводили (уже летом шестьдесят восьмого) танки в Прагу; он интерпретировал футбольную классику, когда на Таганке и на Бронной Любимов и Эфрос, каждый по-своему, обнадеживали публику смелостью аллюзий, — и понятно желание самой прогрессивной общественности присоединить к приметным достижениям вольнодумства и стрельцовский дар.
И все же к вечным темам он был ближе, чем к современным, — и притягивать его за уши к злобе дня (и вообще всякой злобе), наверное, — перебор, хотя есть и в притягивании некоторый резон (пусть и плоско публицистического свойства).
На мой взгляд, важнее сказать не столько о гражданском признании Стрельцова, сколько о противостоянии Эдуарда — как идеи — футбольной индустрии.
Индустрия эта — в персоналиях своих идеологов, инициаторов и заправил — вовсе не тупа, не ограниченна. Коммерция нередко спасает мир футбола, компенсируя утраченную красоту зрелища, объявленную старомодной, нагнетанием всевозможных информационных страстей, аккумулирующих спортивный рынок, все более отождествляя большой спорт с шоу-бизнесом, современным ему.
Индустрия приемлет классных, выдающихся и великих игроков. В ней нашлось бы место и Бышовцу, и уж без всяких сомнений Воронину.
Однако и само существование Стрельцова, и память о нем, передаваемые по наследству детям болельщиков футбола гены впечатления, мешают нам, землякам Эдика, видеть индустрию игры истиной в последней инстанции. Даже коммерческой…
Появись бы снова Эдуард — со всей своей нестабильностью как главным признаком неполноценности профессионала — и законы футбольного рынка могли бы оказаться опровергнутыми. За Эдиком публика могла бы пойти в неизвестное, позабыв про сиюминутность результата. Правда, как проверишь? — Стрельцовы чаще, чем раз в столетие, не рождаются. И за рыночную экономику футбола можно быть спокойным.
Скажу и так: десять лет, включая годы заключения и запрета играть в футбол, ушли у Стрельцова на то, чтобы стать официально признанным первым игроком. Де-факто он им был и десять лет назад, но де-юре стал в конце шестидесятых.
У власти хватало теперь ума, чтобы не мешать жить тридцатилетнему великому футболисту, как мешала она ему в его двадцать.
Но своими действиями по отношению к Эдуарду Стрельцову власти в чем-то и загнали себя в тупик — в то, что можно загнать себя в тупик непрерывностью осознанного и неосознанного (инстинктивного) преследования и затирания, замалчивания талантов, власть, распоряжавшаяся огромной страной, не верила, а когда очутилась в тупике и вынуждена была в этом признаться, расписавшись в собственном бессилии, — оказалось, что спохватились поздно, и сама власть сменилась, то есть видоизменилась, что нас тоже поначалу радовало.
В шестьдесят седьмом году начальство, возможно, и не возражало бы против зачисления Стрельцова в ряд почитаемых фигур большого спорта. Ему присвоили заново — не вдаваясь в комизм ситуации — звание заслуженного мастера спорта. В том возрасте, которого достиг Эдуард, подобное могло выглядеть и наградой за выслугу лет.
Но в анкетной стране человека, побывавшего в заключении, никак нельзя было ставить вровень с теми, кто не сидел… И непременное «но» прилипало к Эдуарду в любом заходившем о нем разговоре, допустим, в печати. Тем не менее формальное признание заслуг и, конечно, разрешение выступать за сборную и ездить за рубеж многое меняло в отношении к нему — и жизнь Стрельцова несколько облегчалась.
В шестьдесят шестом, когда он оставался невыездным и в сборную не привлекался, придирки, вдохновляемые его репутацией штрафника, напоминали иногда прошлое. Некоторые люди бессовестно пользовались уязвимостью Эдика.
Команде и тренеру Марьенко хотелось поскорее легализовать Стрельцова; его сделали капитаном команды — правда, с повязкой на рукаве он вышел на поле раз-другой. В матче с «Локомотивом» Эдика удалили с поля. Как и в прежние времена, виноват он был относительно — отмахнулся или с арбитром заговорил на повышенных тонах из-за того, что защитники соперников совсем с ним не церемонились. А ему, оказывается, показывать свой гонор не дозволялось.
Сам-то он спокойно реагировал на удаление — сказал, посмеиваясь: «Вот ведь судья… сказал, что удалит, — и удалил…» Но тренер побледнел, увидев, как уходит с поля Эдик. На спортивно-технической комиссии, где разбирался стрельцовский проступок, Виктор Семенович проявил чудеса красноречия. Коснулся совсем уж интимных подробностей. «Вы его не видели, когда он в душе моется, — сказал Марьенко критикам Стрельцова, — а у него все яйца синие, так бьют…»
Теперь о нем и в газете или журнале разрешалось написать чуточку подробнее. О чем бы написали сегодняшние журналисты на месте тогдашних, легко догадаться. Но в ту пору легче было быть деликатным — тюрьма ни под каким видом возникнуть в статье про футболиста (и вообще ни про кого) не могла.
Пока отечественные журналисты дожидались разрешения, о Стрельцове написали в Чехословакии — после второго матча со «Спартаком» из Трнавы. При всех антирусских настроениях в Чехословакии Эдик у тамошних журналистов как пострадавший от советской власти с советской властью никак не ассоциировался. Оценивался прежде всего стрельцовский футбольный гений. И кем-то из иностранцев и была брошена фраза о том, что посланный Эдуардом мяч имеет глаза. Фраза немедленно подхвачена была и у нас. И даже вынесена в заголовок самой, по-моему, первой обстоятельной статьи про Стрельцова, появившейся не в спортивной, между прочим, прессе, а в газете московских коммунистов. И написал ее не футбольный обозреватель, а театральный критик Виктор Каллиш. Я все годы, кстати, и думал, что Виктор Яковлевич сам и сочинил метафору про мяч, оприходованный Эдуардом, — и относился к нему с подчеркнутым почтением. Впрочем, почтение мое к нему и сегодня ничуть не уменьшилось — Каллиш сделал удачную мысль достоянием широкой столичной публики…
Впечатление от футбола, исполненного Стрельцовым, не только объединяло, но и расслаивало советское общество. Утонченным людям — мне кажется, что тогда их вокруг футбола было больше, чем сегодня, — хотелось говорить об Эдике, упиваясь искусствоведческой эрудицией, изъясняясь словами, непонятными широким массам трудящихся.
Другой критик — Александр Демидов — написал эссе про Эдуарда у себя в журнале «Театр».
Само собой, в «Футболе» опубликовали интервью с Эдуардом Стрельцовым как лучшим футболистом года. Брал у него интервью, если ничего не путаю, Валерий Винокуров. Но мне больше запомнился другой винокуровский текст. Пусть не в «Новый мир», как хотелось размечтавшемуся дяде Саше, но в «Юность» Валерий был вхож. И после сезона шестьдесят седьмого года в журнале с двух с половиной миллионным тиражом напечатали его беседу с Эдиком. Рядом в номере стояли два интервью: спортивного редактора «Юности» Юрия Зерчанинова — с Бесковым, и подшефного Вита — со Стрельцовым. Замысел соседства этих бесед надо признать великолепным. Он выражает и сезон-67, и положение дел в отечественном футболе. Сезон замечателен и тренерским успехом, и наивысшим признанием игрока, менее всего зависимого от тренерских предписаний.
Насколько помню, никаких оригинальных мыслей интервьюируемые в тот раз (как и в большинстве других) не высказали. Острые формулировки — не по их части. И натиск интервьюеров скорее возбуждал воображение и любопытство читателя, захотевшего, возможно, за суховатыми ответами представить себе, как невыразимо сложен внутренний мир столь немногословных людей футбола. Но Винокуров вытащил из Стрельцова и литературно обработал формулировку главной особенности его нынешней игры — умения говорить с партнерами на языке паса.
Как десять лет назад, он полон был благих намерений — в каком бы направлении, упрощающем или еще более осложняющем его жизнь, эти намерения ни простирались. «Мои ноги тебя еще покормят», — обнадеживал он бывшую жену Аллу, не вполне, наверное, представляя, как в послепохмельном состоянии справится с обязательствами, взятыми на себя со щедрой опрометчивостью.
Алла вспоминает: «Были у нас с ним иногда даже такие личные свидания, но я даже не могу вам объяснить, почему я шла на эти свидания. Нужен мне был какой-то реванш, увидеть, что я все равно ему нравлюсь. Не знаю, может, это было легкомыслие. Я совершенно не верила, что мы сможем с ним объединиться, но нравиться мне хотелось. Мне он все равно очень нравился. Стали мы с ним ходить, на Таганке был ресторанчик „Поплавок“, и разговаривать. Конечно, у меня было такое немножко ложное к нему чувство, мне все равно не хотелось находиться с ним на улице, его узнавали, а я при нем. А вот прильнуть к человеку хотелось. А тому, что он сидит-бормочет про то, как он ногами нам поможет, я серьезного значения и не придавала.
Мама моя стала меня поругивать, говорит: «Ну уж всё, так всё. Какая разница, чей ребенок без отца? Ты зачем это затеяла?» Я ничего не затеяла, я еще и Софью Фроловну хотела попить. Позвонила и говорю: «Софья Фроловна, может, вам это не очень нравится, а вот Эдик-то мне делает предложение». Наверное, ей что-то было не очень хорошо, потому что она так мне грустно сказала: «Теперь уж все равно». В общем, было у нас несколько встреч, буквально с шестьдесят пятого года по семидесятый. А в семидесятом мы уехали с дочкой в Чертаново. Купили мои родные нам кооперативную квартиру, стали мы за нее выплачивать из нищенской зарплаты. Жизнь, конечно, была очень тяжелая, но, с другой стороны, многие так жили. В моем отделе, господи, образованные люди, все жили тяжело, все. Как только мы уехали в эту тьму тараканью, почему-то зимы стали очень морозные, суровые. Автобус к дому не подходит. Идешь, бывало, к этому дому. Пока доберешься — тут уж ни до каких свиданий, ни до Эдиков, вообще ни до кого. С продуктами плохо…»
В семидесятые годы не только Алле было не до Эдика. Но накануне шестьдесят восьмого года всем причастным к футболу было очень и очень до него — до кого же еще? Некоторые опасения, конечно, были, что после сверхудачного сезона шестьдесят седьмого игрок № 1. может дать себе отдых или послабление, захочет провести спортивный год в щадящем режиме. И до начала мая Стрельцов известные основания сомневающимся в нем, что там говорить, предоставил. Но зато в решающей стадии сезона он поломал все принятые представления о том, что бывает со звездами, когда у них внезапно выбивают почву из-под ног.
Но рассказ о шестьдесят восьмом годе для Стрельцова и «Торпедо» начну с эпизода, малопримечательного для большой футбольной истории. Строго говоря, эпизод этот относится к осени еще шестьдесят седьмого.
В беседе Стрельцова с Винокуровым промелькнуло, что свое будущее форвард представляет, возможно, и в деятельности второго тренера, занимающегося с дублерами, но никак не старшего. Поэтому есть, наверное, смысл задержаться на той части торпедовского штаба, внутри которого Эдуард готов был, как ему казалось, себя увидеть в будущем, опять же казавшемся футболисту в шестьдесят восьмом году еще достаточно далеким.
Борис Батанов — человек серьезный, но не деловой. С торпедовскими капризами к тому же. Освобожденный Марьенко и не допущенный руководством профсоюзного футбола — Боб обращался за помощью к Андрею Петровичу Старостину, но тот не помог, — Батанов вместо того, чтобы принять предложение Александра Александровича Севидова (отца Юрия Севидова из «Спартака») отправиться в Минск, аттестоваться офицером и так далее, взял и уехал в Горький. Конечно, профсоюзы бы его и в «Динамо» не отпустили, но он не особенно и настаивал. Поехал играть за «Волгу», куда пригласил его уважаемый торпедовец Анатолий Акимов. Только Акимова сразу заменили Семеном Гурвичем. А с тренером Гурвичем Батанов не сошелся во взглядах, тот давал ему задания, показавшиеся выученику «Деда»-Маслова неинтересными: «Сплошные задания, когда же играть?» И Борис вернулся в Москву — игроку с его умением и в тридцать два года безработица не грозит. Но из Москвы он неожиданно уехал обратно в Горький — «Волгу» принял тогда толковый специалист Вениамин Крылов.
А осенью в Горьком появился Валентин Иванов, приказом еще не утвержденный старшим тренером, и сказал Крылову, что забирает Батанова к себе вторым. Тот ответил, что куда-нибудь он Бориса ни за что бы не отпустил, но в «Торпедо» — святое дело…
Иванов звал Батанова не в чистом виде «вторым», а на ту же ставку игрока, превращаемую в четвертую тренерскую. Сам Кузьма о своей работе на четвертой ставке никаких свидетельств, похоже, не оставил — отбывал при Морозове номер. Может быть, штатные вторые Горохов с Золотовым и не подпускали Иванова к сколько-нибудь самостоятельной практике.
Владимир Иванович Горохов — идеальный второй тренер. Немножечко поработав старшим в «Спартаке» (Горохов — коренной спартаковец, известный с довоенных лет), он больше никогда не претендовал быть первым лицом. И это как раз добавляло ему авторитета. Он никуда не лез — отвечал за свой организационно-педагогический участок. Своевольничать игрокам не разрешал: помните, как в конфликте со Стрельцовым директор ЗИЛа Крылов тотчас же взял сторону тренера, а не фаворита? И внешне Владимир Иванович был похож на тренера больше, чем любой старший тренер. Пузатый, с лысиной, зычным голосом, категоричный в суждениях, но в меру, чтобы не показаться категоричнее начальства. Юрий Васильевич Золотое — торпедовский игрок, мнивший себя не из последних, при том, что догадывался, что отнести его можно к мастерам до ивановско-стрельцовской эры. Но Золотов пользовался расположением Бескова. Константин Иванович любил вспоминать, как в матче с «Грассхопперсом», когда отсутствовали Иванов со Стрельцовым, он сделал тренерскую ставку на Золотова — и Золотов забил три мяча. Юрий Васильевич работал в «Торпедо» и старшим тренером, но скорее номинально. Тренировал по-настоящему начальник команды Виктор Марьенко. Потом произвели рокировку — Золотов стал начальником. И в таком закамуфлированном варианте второго тренера просуществовал очень долго. Морозов брал его вторым и в сборную.
Но ни Горохов, ни Золотов таким личным чувством фирменной торпедовской игры, как Батанов, похвастаться, при всем желании, не могли бы — и приглашением в свой кабинет бывшего партнера тренером, на первый взгляд без портфеля, Валентин Иванов декларировал, громко говоря, творческие приоритеты. Поэтому, зная дальнейшее, хорошо бы помнить, что, начиная свое тренерство, Кузьма намеревался делать «Торпедо» — родом из начала шестидесятых.
Непринужденность Стрельцова во взаимоотношениях с тренерами шла иногда и от скрываемой им застенчивости, неумения жаловаться на усталость и недуги. Он чувствовал, что ему после сезона, закончившегося для основных игроков сборной в середине декабря (матч в Чили, где голы Эдика финансово надорвали нашего любимого поэта, отыграли за две недели до Нового года), требуется отдых, хоть чуточку подлиннее запланированного. И он ничего лучше не придумал, как сказать Михаилу Иосифовичу шутливым тоном: «Ты меня, Михей, в сборную не бери — подведу я тебя». Может быть, по каникулярному времени и выпил для храбрости перед таким разговором, сведенным им, повторяю, к шутке. Но Михей, судя по всему, понял коллегу правильно. И в Мексике Эдуард не играл, а Якушин поэкспериментировал с вариантами состава. Попробовал людей, на позицию Стрельцова всерьез не претендовавших.
В Москве же в конце апреля на товарищеский матч с бельгийцами Михей выставил тех, кого мы и привыкли в сборной видеть. И Стрельцов играл в молодой компании — с Банишевским и Бышовцем (на семидесятой минуте Бышовца заменил Малофеев).
Малофеева Якушин поставил и четвертого мая в Будапеште партнером Эдика уже с самого начала.
Это был матч одной четвертой финала первого чемпионата Европы. Провал на поле противника ставил под сомнение всю якушинскую работу со сборной. Искать виновников поражения труда не составило. Вратарь — торпедовский Анзор — напортачил: оба мяча были на его совести. А в атаке осрамились Численко со Стрельцовым. Игорь словно заразился от Эдуарда безучастностью. Сам же Эдик не использовал к тому же момент, когда еще можно было изменить ситуацию. Тут уж Якушин не придирался — все мы по телевизору видели какой-то тюлений ляп. Стрельцов за предыдущий сезон успел отучить нас от того, что он может быть невыразительным или даже никаким. Все поогорчались. И приуныли — в Москве теперь надо было забивать венграм три безответных мяча. Но если мы так играем и сзади, и спереди, то откуда же возьмется шанс?
И все же отсутствие Эдуарда Стрельцова в московском составе оказалось полной неожиданностью. И просто шоком — сообщение, что Михей вообще отцепил Стрельцова. Звать больше в сборную не собирается.
Матч с венграми в Лужниках стал лучшим в биографии Якушина как тренера сборной и едва ли не самой громкой из побед нашей национальной команды.
Венгры, вероятно, ощущали себя фаворитами — и начало матча, где уверенность в себе каждого игрока советской сборной проглядывала в каждом шаге и жесте, выбило их из психологического настроя. Они сопротивлялись с отчаянием обреченных. В мяче, забитом защитником Шаймоши в свои ворота, не было случайности — и ликование победителей, раньше, чем игроков, охватило трибуны. Венгров прижали к воротам, а с трибун переполненного стотысячника форвардам хозяев кто-то громко посоветовал играть на Шаймоши — и в ответ шутнику раздался оглушительный хохот. Как будто два обязательных гола уже забиты деморализованным мадьярам.
И второй гол влетел вратарю Томашу от защитника — на этот раз от защитника наших, от Хурцилавы (виновника проигрыша португальцам в матче за третье место на чемпионате мира), нанесшего проникающий удар. Теперь форвардам надлежало реабилитироваться за Будапешт — и Бышовец за семнадцать минут до конца забил третий гол.
Кто же про Стрельцова будет вспоминать (или, тем более, сожалеть о его отсутствии) после такой победы?! Еврюжихин закрепился в составе. А торпедовцам оставалось утешаться тем, что позиции Валерия Воронина в сборной очень прочны.
Но мало кто знал о неприятной подоплеке якушинского триумфа.
Накануне игры одиннадцатого мая на сборах национальной команды к ужасу ее начальника Андрея Старостина и старшего тренера Якушина трое ведущих футболистов исчезли из Вишняков. Может быть, всех троих называть и не стоит — кто следил за футболом в то время, легко вычислит их из состава, а кто не сможет этого сделать, тем, наверное, и не надо знать поименно нарушителей — в день игры все трое были на месте. Старостин посоветовал Якушину никуда не сообщать о случившемся. Если проиграем, неприятностей и так не миновать вне зависимости от того, как вели себя лучшие игроки страны на сборе. А если выиграем… Словом, надо выигрывать. Более обстоятельное отступление о пользе и вреде выпивки, когда пьют стоящие люди, я сделаю чуть позже. А сейчас скажу, что в желании смыть вину кровью наши футболисты не знают себе равных в мире. На победу Якушина поработал пафос исправления ошибок.
Штрафного энтузиазма хватило еще и на майский матч в отборочном цикле Олимпиады — в Москве у сборной Чехословакии выиграли — 3:2. Кроме Хурцилавы, превращавшегося прямо в бомбардира, голы забили и Численко с Аничкиным.
Но уже первого июня в Остраве проиграли безнадежно — теперь сменившему после Будапешта Кавазашвили Пшеничникову пришлось вынимать из сетки три мяча, а уставшие герои ни одного не отквитали.
Следующий матч сборной удался только 16 июня. Но это была товарищеская встреча — чемпионат Европы уже закончился: в полуфинале свели нулевую ничью с итальянцами, однако по жребию дальше прошли наши соперники, а в игре за третье место нас победили англичане.
В той товарищеской встрече со сборной Австрии в Ленинграде за сборную СССР впервые сыграл Михаил Гершкович. Он отметил дебют голом в своем прежнем стиле — совершил индивидуальный рейд с центра поля, обыграв нескольких из обороняющихся.
Победа над австрийцами не могла спасти Якушина от увольнения.
Но главное: между 21 мая и 1 июня трагически завершилась карьера футболиста номер один в сезонах шестьдесят четвертого и шестьдесят пятого годов Валерия Воронина.
Двадцать первого Валерий и выглядел, на взгляд Якушина, хуже, чем воронинские друзья-динамовцы, и вел себя, с точки зрения тренера, неправильно. Дело еще и в том, что будучи человеком изрядно пьющим, Михаил Иосифович такого рода наклонностей у действующих игроков никогда не поощрял. Он, возможно, и с Эдиком не так бы поторопился, ходи тот в трезвенниках. Воронин, видимо, давно был на замечании у старшего тренера. Но случай перед ответным матчем с венграми вывел Михея из терпения. Валера из Вишняков, оказывается, никуда и не уезжал, а прятался где-то на чердаке — и выпивал с кем-то из обслуживающего персонала, чуть ли не с истопником. Якушин, как мы знаем, вынужден был смолчать. Но когда увидел, что вдохновленный всепрощением Воронин менять свой стиль поведения на сборах не собирается, велел ему отчаливать в Мячково.
Возвращаться в Мячково, вернее, сосредоточиваться на играх внутреннего календаря Валерий немедленного желания не испытывал. И решил дать себе несколько свободных дней, чтобы разрядиться — и окончательно решить, как ему жить дальше. Не думаю, чтобы он верил в решимость Якушина распрощаться с ним навсегда.
Что было с ним дальше, известно тем, кто интересуется футболом. Воронин на рассвете попал в автокатастрофу — заснул за рулем после всех приключений. От верной гибели выдающегося футболиста спасло романтическое обстоятельство — сиденье в салоне автомобиля не было закреплено: незадолго до того Валерий предавался любви с известной (но для широкой публики оставшейся для сохранения репутации неизвестной) дамой. Врачи вытащили торпедовца из клинической смерти.
…Из Вишняков Воронин на такси помчался сначала в Мячково — занять у буфетчицы денег на продолжение праздников и забрать свою машину.
Все в команде притерпелись к его приездам-отъездам. И не сделали того, что следовало бы непременно сделать. Стрельцов потом говорил: знали бы мы, что он сразу же соберется уезжать, отобрали бы ключи от машины. Налили бы ему водки — и уложили, когда выпьет, спать…
Чудовищно искореженную черную воронинскую «Волгу» — руль пробил крышу — зачем-то притащили после аварии в Мячково, и она там долго стояла, не давая забыть о происшедшем. И маленькому Мише — сыну Воронина — на всю жизнь запомнился вид той машины, как знак несчастья с отцом.
Воронин два последних сезона отстранялся от командной жизни, но присутствие его, даже пусть и символическое, имело для всех остальных значение, важность которого они осознали, когда остались без Валерия.
Иванов совсем недавно пережил то, что должен был — в чем у Кузьмы двух мнений не могло быть — переживать сейчас Стрельцов. Совпадение: и тому, и другому исполнилось по тридцать одному году, когда они перестали быть нужны сборной.
И Валентину Козьмичу ничего не оставалось, как примириться с тем, что Стрельцову этот сезон не удастся, а если совсем реально смотреть на вещи, то для «Торпедо» Эдуард как последний лидер может быть и навсегда потерян.
А Володю Щербакова Иванов отчислил — в шестьдесят восьмом году Щербак сыграл за основной состав всего один матч. На это, кстати, тоже надо было решиться. Вчерашнего партнера Иванова и Стрельцова тотчас же согласился взять к себе в ЦСКА Всеволод Бобров.
Вечером того дня, когда на СТК решали вопрос о переходе Щербакова в клуб Армии (следовало бы сказать о возвращении: он же там начинал после ФШМ у Бескова), мы договорились вместе поужинать в ресторане Дома композиторов. В ресторан Кузьма пришел прямо с заседания комиссии, где ждала его Лида, приехавшая раньше. «Пусть теперь с ним Бобров мучается», — сказал он, садясь за стол. И больше в разговоре за ужином к отчисленному форварду не возвращались. Нам нравилось, что мы вот таким образом проводим вечер — культурно выпивая, осуждая тех, кто меня не знает. И все же я чувствовал себя немножечко предателем по отношению к новому игроку ЦСКА. Он ведь стремился к сборищам в нашей, апээновской компании. Кроме ВТО, полюбил и Дом журналиста: пивную в подвале, промежуточный бар на подступах к ресторану, что был в глубине здания. Совсем недавно, попив пивка под краснохрустящих, язык и губы царапающих раков, мы поднялись в бар, перешли на замороженную водку. Откуда-то возник Ефремов, признавшийся, что и раков ему хочется, и пообедать надо бы — сегодня у них открытие сезона. Мои приятели, всегда готовые прийти на помощь знаменитым людям (я тоже тянулся к знаменитостям, только мало чем мог им помочь), в одну минуту всё организовали — и Олегу Николаевичу подали в бар и раков, и обед. А водки пить он не стал по каким-то своим соображениям, которых хмельной Володя Щербаков не мог понять. Он обнял главного режиссера и сказал от души: «Да выпей ты, я угощаю!» Когда Щербак отвлекся на кого-то другого, Ефремов спросил: «А это что за пьяный мальчишка?» Ему объяснили, несколько завышая значение Володи, что это центр нападения нашей сборной (очевидно, Щербак свой единственный матч за сборную СССР против югославов, что покоробило Иванова, к тому времени уже сыграл). Режиссер взглянул на гуляку другими глазами, посетовал, что оторвался от футбола…
…Ужин тогда затянулся: завезли домой на Ленинский проспект Лиду, а сами еще съездили во Внуково, в аэропорт, где пили коньяк. Я возвращался домой, когда уже светало, и в очень приподнятом настроении человека, чья причастность к футбольным делам наверняка показалась бы миллионам болельщиков завидной. Вместе с тем — по ассоциации, вдруг просквозившей, — подумал, что сорвись я по пьяной лавочке, потеряй то немногое, что есть у меня сейчас, — и никто из сегодняшних собутыльников не посочувствует мне, откажется от продолжения отношений в тот же самый момент, как поймет, что я не на кругу. И я не сильно ошибся в предчувствиях.
А Володя Щербаков вполне мог утереть нос своим критикам из «Торпедо». Бобров с места в карьер поставил его в Киеве против лидеров — и Щербак едва не отличился: очень был близок к тому, чтобы забить динамовцам второй мяч и спасти свой клуб от поражения. Но, как и Шалимову, оставшемуся торпедовцем, ему не подфартило. Заколдованными для них оказались киевские ворота. И пропал вскоре у Всеволода Михайловича интерес к форварду Володе.
Мы все — и специалисты, и профаны, и те, кто близко стоял к событиям, и те, кто наблюдал футбольную жизнь из положенного всем далека, — не учли или забыли, что русский игрок (а уж кто, как не Стрельцов, был и остается не только феноменом, но и эмблемой футбола России) сильнее всего проявляется в пограничных, пороговых, экстремальных, грубо говоря, ситуациях.
Встряска заменила ему отдых. Он — против ожиданий — от огорчения не впал в транс. Следуя своей натуре, ничего никому доказывать Стрельцов не собирался. Но, смирившись с вероятной окончательностью якушинского решения, почувствовал неожиданное освобождение от лишней ответственности — и заиграл в ту силу, в какую сейчас он только мог и хотел играть. Сезон с испорченным Эдуарду в самом начале настроением превратился в лучший его сезон — временная симметрия сохранялась: он ведь и после блистательной игры в пятьдесят седьмом году начал следующий сезон лучше, чем предыдущий. Скомканное начало шестьдесят восьмого ничуть не помешало ему по нарастающей повести футбольный год к надолго впечатлившему финалу…
В лучшем для Эдуарда сезоне Михаил Гершкович превратился для него в лучшего из молодых партнеров. Правда, усвоенные уроки выразительнее сказались на будущий год, но сотрудничали они успешнее, удачнее, когда Миша, может быть, не во всем еще понимая старшего товарища, был всего талантливее в искреннем желании поскорее понять, чего от него хочет Стрельцов. Он забил двенадцать мячей за тридцать одну игру. Трибунам передавалось и его удовольствие от игры в пас, от им сделанных передач, в первую очередь Эдику. И он не боялся, что, изменившись, может понравиться публике меньше — он дорожил мнением о себе Эдуарда, остальное представлялось ему менее естественным. «Я понял, что такое футбол», — говорил потом Миша.
И ген той торпедовской игры, который по всей видимости должен был вовсе исчезнуть с ушедшими из команды, с потерянной фирменностью, все равно напоминал о себе в партнерстве Стрельцова с Гершковичем.
У меня создавалось впечатление, что Эдик так много теперь забивает, что подсознательно желает убедить молодого напарника, что умение играть в пас вовсе не лишает бомбардирской страсти.
Спартаковцы в итоге того сезона встали ступенькой выше, чем «Торпедо», — созревала та команда, что через год станет чемпионом, прервет серию киевских первенств. Но торпедовцы должны были расквитаться за позор предшествующего сезона, когда проиграли «Спартаку» 2:6 — и последним или предпоследним из пропущенных мячей Андреюк, брезгливо вытащив его из сетки, швырнет в съежившегося от стыда Шаповаленко. И вот теперь Маслаченко — вратарю на несколько порядков выше — не хотелось смотреть в глаза своим защитникам, а те, возможно, прятали глаза от него. Стрельцов с Гершковичем забили по два гола, отдавая пасы друг другу. Эдик особенно хвалил Мишу за мяч, который тот ему предоставил закатить в пустые ворота. А Владимир Михайлов забил еще пятый — 5:1.
Стрельцов говорил потом, что московское «Динамо» они обыграли «весело».
Играли на динамовском стадионе открыто, раскованно, с большой в себе уверенностью. А начиналось их веселье, когда дела в игре еще никак не веселили — проигрывали 0:1. Но Гершкович вдруг сказал Стрельцову: «Ты не беспокойся, Эдик. У них же в воротах Олег Иванов — мы с ним вместе за юношескую сборную играли. Сейчас ему забьем».
И забили — снова по два на брата.
С ЦСКА «Торпедо» боролось за третье место — и победило их в чемпионате дважды. Игра в первом круге, выигранная 2:0, в памяти несколько стерлась из-за того, что на матч во втором круге наложилось впечатление от проведенных сразу вслед за ней кубковых встреч — тоже двух: после ничьей была переигровка.
Я проявил раз в жизни предусмотрительность — записал, не поленился, рассказ Эдуарда Стрельцова по свежему следу игры с ЦСКА во втором круге: «…никто не ждал, что наш новый защитник Гриша Янец решится на такой дальний удар. И вот, пожалуйста вам, первый гол, когда самая тогда сильная в стране зашита армейская только еще разбиралась с нами, нападающими. Мы, заметив, как на них подействовал Гришин гол, поднажали. Не о сохранении счета заботились, а, наоборот, сколько могли усилили атаку.
Со мной, как всегда, не церемонились. Капличный играл против меня очень плотно. Но и я не тушевался — давал ему работу. В один из моментов он меня, не маскируясь от судьи, толкнул. И я решил сам и пробить штрафной.
Они выстроили стенку. Я прикинул: вратарь, наверное, побежит за стенку — посчитает, что Стрельцов захочет зарезать мяч. Но я резаным бить не стал — пробил прямо в угол, где Шмуц только что стоял. Тренер Бобров, решив, что вратарь ошибся и начнет сейчас казнить себя за промах, заменил Леонида Шмуца Юрой Пшеничниковым, вратарем, между прочим, сборной, который, как мне говорили, не любил против меня играть. И на замену, по-моему, без большой охоты вышел. Тем более у нас стоял Анзор Кавазашвили — его главный конкурент.
Вратарь-то Юра вообще хороший, но и хороший вратарь в плохом настроении очень уязвим.
Я уже чувствовал, что в такой игре дальше все будет зависеть от психологии. ЦСКА в защите отсиживаться никакого резона нет, им атаковать надо большими силами — шутки, что ли, второе поражение в сезоне от «Торпедо» и снова с сухим счетом? Классная защита в таких обстоятельствах должна своим форвардам помочь. Но легко сказать — помочь, когда в прямой-то своей работе ошибки уже допущены и вратарь нервничает.
А мы во вкус вошли — играем впереди, как нам по нашей марке и положено. Никаких лобовых ходов — все со смыслом. Армейцы, конечно, раздражаются, правила нарушают…
Пенальти в их ворота назначают. Я не большой любитель, вернее, не мастак бить одиннадцатиметровые. Но помнил, какие у нас с Пшеном взаимоотношения — и решил, что сегодня грех мне не пробить. И пробил.
Алик Шестернев потом говорил: «Так бить нельзя, не по правилам». Правда, сам же сказал: «Пеле так только бьет».
Как было: я замахиваюсь, а Юра, вижу, бегает из угла в угол. Я тогда на замахе делаю паузу, но ногу обратно не отвожу. Держу (фиксирую) над мячом — все, заметьте, по правилам. Жду, когда вратаришка не выдержит — покажет мне, в какой угол метнется. Ну и кинул, наконец, мяч в угол, противоположный тому, куда, как Пшеничников решил, я ударю…»
Представляю, с какими чувствами вышли цеэсковцы против нас играть на Кубок… Не дай, как говорится, бог нарваться на противника, только что потерпевшего такое поражение — и тем более от твоей команды. Про кубковый матч Эдик рассказывал с меньшей охотой, страсти по тому давно улеглись ко времени нашей беседы:
«Кто бы поручился, что нас хватит на еще один бой с ЦСКА? Я сам в подобных случаях обычно ставлю на тех, кто жаждет реванша.
Но вот удалось нам в такие суждения не углубляться. И помнить одно — на первое место наши шансы никакие, но вот Кубок нам вполне по силам выиграть. И уж тут нас никакое задетое самолюбие ЦСКА как преграда не пугало. Мы же не столько против ЦСКА бились — против клуба, которому и проиграть не позор, — сколько за Кубок, который без победы в каждом матче не выиграть.
Вместе с дополнительным временем первый матч кубковый продолжался сто двадцать минут. И в общем-то, признаю, что у ЦСКА было преимущество — и к победе они были ближе. Но Юра Пшеничников от прошлой неудачной игры с нами не отошел — и стоял хуже, чем в прошлый раз. И мы ему два мяча забили — я и Саша Ленёв. Ничья — и на следующий же день назначили переигровку. То, что ЦСКА выглядел накануне игры получше, никак не повлияло на нашу решимость. Может быть, самоуверенности и поубавилось, но никто из нас не испытывал страха. Был случай, когда азарт — переигровка очень получилась азартной — нисколько не помешал терпению, нами проявленному до конца. Мы снова забили два мяча — и опять я (в шестьдесят восьмом году игра у меня шла) и Гена Шалимов. А они только один отыграли…»
Про бакинский полуфинал рассказал мне Алик Марьямов. Он был в Баку тогда в командировке, никакого отношения не имевшей к футболу. Но нашел, конечно, наших торпедовских приятелей. Кузьма посадил его к себе поближе на скамейку запасных, не подозревая, что подвергнет знакомого из Москвы серьезному риску. Игроки «Нефтчи» настроились дать бой «Торпедо» не футбольными методами. Это им не помогало. Стрельцов свой гол забил. Потом бакинцы не убереглись от удара Ленёва. И тут началось. То, что проигрывающие на поле вытворяли, торпедовцев мало напугало — народ у москвичей подобрался крепкий. Но на бесчинства трибун футболистам ответить было нечем. С трибун на поле полетели камни. Пластмассовых кабинок для тренеров еще не изобрели. И на скамейке запасных от камней никто не мог укрыться. Куском асфальта едва не угодили в Гершковича — он в этой игре не участвовал. И наш рослый Алик превращался в мишень. И тренеру никто не давал гарантий безопасности. Чтобы не дразнить столь темпераментных и негостеприимных гусей, Иванов заменил Стрельцова — он для «Нефтчи» стал самым опасным…
После игры никак не удавалось уехать со стадиона. Били стекла в автобусе, увозившем «Торпедо».
…Перед финальной игрой с «Пахтакором», занявшим в чемпионате семнадцатое место (что в кубковой ситуации не обязательно в минус: аутсайдер может разочек и выложиться, тем более если фаворит на него должным образом не настроится), Эдуард, возможно, впервые заговорил с начальством, приехавшим в Мячково для накачки и воодушевления игроков, про те блага, которые могут перепасть в случае победы. Директор завода Бородин суеверно прервал Стрельцова: «Надо сначала выиграть!» Но просьба на людях — и не просьба вовсе (о квартире в советское время, не знаю как сейчас, хлопотали при закрытых дверях), а скорее острота, разряжающая тревожную обстановку. И начальству следовало так и понять: раз Эдик заговорил про квартиру, тем более и для матери просит однокомнатную, значит, какие же сомнения в том, что Кубок будет наш?
Но «Пахтакор» сыграл, как и следует аутсайдеру, с большими претензиями (а уж какие премиальные ждали узбекскую команду за победу в Москве, оставалось фантазировать). И не сделай гола Стрельцов, никто бы по такой тяжелой борьбе логичного результата не добился. Решил бы случай, а то и случайность.
Я говорю, что сделал гол Стрельцов — и, не задумываясь, причисляю этот гол к стрельцовским шедеврам. Но забил-то мяч в ташкентские ворота Юрий Савченко. Стрельцов считал его форвардом излишне, как он говорил, деликатным, без должной в современной игре жесткости, но в общем-то хвалил за способности.
После гола Савченко сразу же подошел к Эдуарду — сказать спасибо: теперь Юрий оставался навсегда в торпедовской истории. Но Стрельцов назвал и самого Юру молодцом за то, что «мгновенно понял, что я буду делать… И пошел вперед, когда я спиной стоял к воротам. Я и отдал ему пас пяткой — Савченко смог выскочить один на один с вратарем. Остановись он, пришлось бы нам в стенку сыграть или начать обводить защитников — неизвестно еще, что получилось бы. А так и гол, ставший решающим, забили очень вовремя — на двадцать пятой минуте. И забили по-торпедовски. Все просто, все сделано со смыслом, что, по-моему, самое красивое…».
Успехи «Торпедо» в сезоне шестьдесят восьмого, а может быть, и не успехи, а величина фигур, играющих и тренирующих, подвигли киношников на съемки внутри команды, ставшие кратким, но драгоценным свидетельством тех нюансов в отношениях, которые обычно в суматохе буден никого не занимают. И о них потом остается догадываться, проваливаясь либо возвышаясь в домыслах. Прежде чем увидеть фильм про «Торпедо», я прочел в специальном кинематографическом журнале рецензию на эту картину, написанную писателем Юрием Трифоновым.
В очень важном для себя рассказе «Недолгое пребывание в камере пыток», где действие происходит в Тироле, куда он с группой спортивных журналистов приехал из олимпийского Инсбрука на экскурсию, Трифонов вспоминает время, «когда ему казалось, что о спорте можно писать так же всерьез, как, скажем, о гробнице Лоренцо Медичи во Флоренции». Рецензировал фильм о футболистах Юрий Валентинович, по-моему, еще во власти серьезного отношения к людям спорта. И ему интереснее всего показался эпизод, где диалог в раздевалке между игроком Стрельцовым и тренером Ивановым то ли смикширован до полной неслышимости, то ли вообще, что более похоже, не записан — и нам остается домысливать текст по жестикуляции и выражению лиц недовольных друг другом собеседников. Из описаний Трифонова я так понял, что тренер не захотел разговаривать с главным игроком при всех, чтобы высказать ему свои замечания отдельно. Стрельцов активности в разговоре с тренером, как всегда, не проявляет, отвечает односложно, пытается уйти в свое особое мнение без пространных объяснений. Но Иванову явно не безразлично несогласие бывшего партнера — он готов был убеждать его, переубеждать. И выглядел в такой ситуации почти трогательно, во всяком случае к себе располагал…
Потом я смотрел фильм этот неоднократно. И не скрою, что в сцене объяснения тренера с футболистом мне все меньше нравится, как ведет себя Эдуард, играя на руку ивановским недоброжелателям («отмахивается, как от надоедливой мухи»), что Эдика вряд ли бы порадовало. Он не хотел в свои — и в конфликтные тем более — отношения с Кузьмой вмешивать кого-нибудь из посторонних.
Возможно, что на меня влияет и рассказ Эдуарда, как зимой шестьдесят девятого — значит, уже после съемок — на одной из гулянок на каникулах тренер Валентин Козьмич в узком кругу наиболее приближенных к нему из торпедовцев с шутливой строгостью заявил, что в наступающем сезоне он их всех «погоняет». Стрельцов отозвался с неожиданной обидой и без юмора: «Ну как тебе, Валя, не стыдно — ты же сам не играешь…» Упрек тренеру в том, что он сам не играет, от опытнейшего футболиста и в дружески пьяной компании звучит глуповато. Но притом и настораживающе, когда такое говорит Стрельцов — Иванову…
Возвращаясь к фильму — Иванов не отводит Стрельцова в сторону. Стрельцов сам, не дослушав тренерских замечаний, встает со стула и куда-то упрямо шагает, продолжая на ходу выгрызать мякоть из лимона, вынутого из стакана с чаем, а тренер Иванов в той же болонье, в какой разговаривал в позапрошлом сезоне с голым Эдиком возле динамовского душа, необычайно молодо для тренера выглядящий и симпатичный в своем немедленном желании что-то растолковать лучшему игроку, несолидно идет за ним, нарушая мизансцену субординации…
…После все того же — на мой взгляд, в тренерской карьере Валентина Иванова чисто по-футбольному наиболее содержательного сезона (потом бывали победы и погромче, но игра была несравнимо менее торпедовской) — мы были у Кузьмы в гостях на Ленинском проспекте. Накануне он что-то праздновал в ресторане — чуть ли не день рождения — и состояние было у молодого тренера размягченное. Он ждал в гости и Стрельцова, но тот не доехал — отвлекли вероятные соблазны по дороге. А едва узнаваемый после «больницы Валерий Воронин с женой Валей прибыл. И нам — не менее размягченным — идиллия в отношениях между великими торпедовцами вновь показалась возможной.
При Иванове-тренере прекратилась наша культпросветовская деятельность в «Торпедо». Тогда эта, вскоре замятая, заигранная размолвка представлялась недоразумением, случайностью, о которой и вспоминать ни к чему. Теперь же в случившемся нахожу для себя немало поучительного.
С тренером и его командой встретились еще до начала футбольного сезона в Москве — в апрельском Ташкенте. В тот год мы уже снова работали в АПН — вернулись, как опрометчиво возвращаются во все равно распавшийся брак — и командированы были в «город хлебный». Куда по стечению обстоятельств прибыло и «Торпедо» на матч с «Пахтакором».
Мы встретились на узбекской земле, как и подобает землякам. Вечером перед матчем долго — хотя выпивали довольно умеренно — засиделись в номере Валентина Козьмича. Кроме нас с Аликом Марьямовым, в посиделках участвовали Горохов и администратор Каменский. Не помню, заходил ли Золотов. Кажется, и он был. А Батанов летал в Алма-Ату — смотреть соперника в следующем туре.
Днем мы ходили на матч дублей. Воронин впервые после катастрофы вышел на поле. И гол забил — мяч вяло переполз линию ворот из толчеи в штрафной, куда Валера полез, чтобы доказать, что он в порядке и не избегает контактной игры.
В Ташкенте Воронин держался подчеркнуто как игрок дубля — в стороне от основных игроков. Мне показалось, что он сторонился Стрельцова и тренера Иванова. Вместе с тем он напоминал мне того Воронина, которого увидел я впервые в Мячково летом шестьдесят четвертого года. Отчужденный, сосредоточенный на себе, с книжечкой. На этот раз он почему-то читал толстый том жизнеописания Жорж Санд из молодогвардейской серии о замечательных людях.
Я тогда не понимал, а сейчас, кажется, догадываюсь, почему в командах не задерживают великих ветеранов, стоит им сойти со своего уровня…
В действующей команде нет пьедесталов для тех, кто утратил свою реальную силу, а ходячий музей боевой славы даже во вред общему делу.
Смело можно было сказать, что из тех, кто входил в шестьдесят девятом году в основной состав «Торпедо» — Стрельцова я, разумеется, отношу к истории, а не к тому составу, — никто не станет Ворониным. И никто в данную минуту не способен сыграть на том уровне, на каком играл он ровно год назад. Но сегодня жизнь «Торпедо» зависела от тех, кто выходит на поле в добром здравии. И Воронин-дублер неуместен был в соседстве с теми, кому завтра идти в бой. Всем до злости делалось неловко рядом с ним — таким. И он сам прекрасно понимал ситуацию.
Уйди Воронин из футбола вообще — к нему бы относились по-иному. Снова бы, наверное, как к иконе — в те времена, правда, никто из футболистов официально в Бога не верил, довольствовались положенным игроку суеверием. И все равно в боевом стане накануне матча и самому ценимому ветерану не место. Словом, Валерий свое место в тени занимал правильно. Играть он жаждал, как Стрельцов в шестьдесят пятом. Но Эдик готов был играть немедленно — и мог не скрывать своих желаний. Воронин же ни о какой готовности пока и не заявлял.
За нашим легким ужином в гостиничном номере Иванов никаких предположений о дальнейшей судьбе Воронина в разговорах с нами не высказывал. А старик Горохов не стеснялся выражать сомнения. Считал, что и пробовать Валерке не стоит — к максимальному усилию он уже не будет способен никогда.
Мне нравилось, что мы поднимаемся до таких высот — незадолго до игры разглагольствуем на равных в тренерском штабе.
Но я в продолжение всего вечера так и не избавился от душевной неловкости перед Ворониным и Стрельцовым за то, что мы сидим у тренера, а они там где-то, на этом же, скорее всего, этаже, по-разному теперь расселенные, настраиваются на завтрашний день. Хотя Валере и не на что настраиваться — он в своих одиноких мыслях.
В день матча мы и обедали вместе с «Торпедо» — в ресторане гостиницы «Ташкент». Снова вместе с начальством. Близость к начальству — я тогда еще отметил это — заглушает в нас и голос совести, и все прочие внутренние голоса. Администратор Каменский выпил с нами за компанию рюмку водки, за что высмеивающе осужден был старшим тренером. И нам бы пить не следовало, когда рядом гладиаторы. Но мы себя чувствовали не зрителями, а кем-то, кому все за причастность разрешено, хотя элемент прихлебательства создавал во мне некий моральный дискомфорт.
Стрельцов уж не помню с кем из игроков сидел за столиком, помню только, что ел он из вазочки розовое мороженое…
Конфликт произошел на ровном месте. Нас взяли в автобус, который доставлял футболистов на стадион. Мы влезли в салон заранее. Из посторонних, кроме нас, был еще папа нового игрока «Торпедо» Гулямхайдарова, смуглый крестьянин с орденом Ленина на лацкане плохо сшитого серого костюма. Футболисты еще спрашивали Гулямхайдарова: фартовый ли у него отец? Вопрос в том: фартовые ли мы? — вроде бы и не ставился: мы проходили как приятели тренера. В команде совсем немного оставалось наших знакомых с шестьдесят четвертого года.
Иванов вошел в автобус последним. И Алик Марьямов в своей манере шутить громко спросил: «Тренер тоже поедет?» Чем вызвал гневную вспышку Кузьмы. Чувствовалось, что он старается сдержаться, но не может. Пригрозив нас выгнать, он все же ограничился язвительным замечанием о качестве марьямовского юмора. Автобус тронулся. Я оцепенел от стыда. Посмотрел на Стрельцова. Он мне улыбнулся. А может быть, и не мне — моему виду ошарашенному. Стрельцову, допустим, было все равно, кто едет с ними, кто не едет. Но остальные игроки, по-моему, выглядели озабоченными: зачем же тренер берет в дорогу на стадион людей, им, как выяснилось, непроверенных?
Нам не следовало ехать в автобусе с командой, как и не следовало пить за обедом в ресторане. Но и деться нам теперь было некуда. Мы остались за кулисами. Иванов — и в подражание ему остальные штабисты, включая выпивавшего с нами Жору Каменского, — не замечал нас. Мы старались держаться как ни в чем не бывало. Долго беседовали с Ворониным — он тоже, видимо, не знал, куда себя деть…
Валерий Винокуров прилетел на матч как корреспондент «Советского спорта». Он был нашим ровесником, но мы к нему относились несколько свысока. Винокуров закончил, если я ничего сейчас не путаю, институт связи. И работал одно время на «Мосфильме» с первой женой Марьямова Катей. Катя Попова и тогда уже котировалась в качестве подающего надежды звукооператора — сейчас она обладательница «Ник» и прочих кинематографических призов — а Валерий Изидорович, влюбленный в футбол, рвался из кино в журналистику. И вот сейчас он находился при исполнении обязанностей — и Валентин Козьмич Иванов терпеливо выслушивал его вопросы, чего-то отвечал ему, а не грозил откуда-либо выгнать. Мы смотрели свысока на Винокурова не из-за завышенной самооценки — при том, что такая самооценка имела место и по сей день сохранилась, — а потому, что близость свою к футболистам мы ставили выше журналистской профессии. Мы считали, что знакомство это дает нам особое знание, выгодно отличающее нас от коллег, которых мы и коллегами-то не считали, если быть до конца откровенным. У нас были иные жизненные планы, чем у пишущих про футбол корреспондентов.
А вот теперь и в степени близости знакомства можно было сильно засомневаться. Винокуров оказался на более правильном пути. Как сказано в советском лозунге еще тридцатых годов: с модели — на планер, с планера — на самолет. Нам же в нашей гордыне — модели и планеры напрасно показались ненужными.
В конце посвященного ему фильма Константин Иванович Бесков, выдворяя из раздевалки победителей съемочную группу, говорит Леше Габриловичу, что не хочет слышать сейчас никаких провокационных вопросов. Что понимает Лешину профессию, но «у меня профессия несколько другая».
Мы тогда, сразу после съемок, огорчались, сердились на невозможность Бескова поддерживать долго с кем-либо хорошие отношения. Обижались, что силы наши оказались понапрасну затраченными — и мы так и не сумели до конца расположить к себе великого тренера. Но, во-первых, эпизод с пожеланием о прекращении съемок получился одним из лучших в картине. А во-вторых, Бесков выразил мысль, как я сейчас думаю, исчерпывающе.
За правду и за близость, разрешающую в эту правду проникнуть, надо обязательно платить ухудшением или даже разрывом тех отношений, что позволили приблизиться к натуре. Если не рисковать, добиваясь максимума выразительности, то ничего, кроме общих слов и парадного портрета, не получишь.
Но кто сказал, что победители чего-то еще иного хотят, кроме общих (похвальных, конечно) слов и парадных портретов? И согласны позировать добровольно для этого иного?
Спортсмен вообще не признает полутонов. Он действует на соревновательном поле, где существуют лишь «за» и «против». Образуясь с личным опытом каждого, можно сказать, что то же самое присутствует во всех других профессиях. Правильно. Но меньшая экстремальность или вынужденная цивилизованность в развитии отношений и невозможность или необязательность физического контакта с конкурентом иногда легче позволяют маскировать как «за», так и «против». Спорт обнажает суть отношений во всех областях и видах приложения человеческой силы. Может быть, цивилизация коммерчески оконтурила и оберегает заповедный остров, обитаемый гладиаторами, чтобы они сюжетами своих судеб постоянно напоминали человечеству о том, что ничего не меняется в мире с доисторических времен, когда захотим мы дойти до самой сути во всем нас окружающем и во всем окружаемом нами?
Все ищут сильных союзников. Но и находят их немногие, и коварства в союзе равных несравнимо больше, чем и намека на любовь.
Сильный человек не от хорошей жизни окружает себя ничтожествами, полагаясь в глубине души на самого себя, но и надеясь на большую верность ничтожеств в неравном союзе. Чаще всего он ошибается — и обманывается в преданности приближенных для общей обороны.
Гулливеру не дано покорить или убедить хотя бы в чем-то лилипутов — в самом лучшем случае они его станут терпеть ради пользы. При условии, что польза, приносимая Гулливером лилипутам, им самим вполне понятна. Преимущества лилипутов еще и в том, что они-то не обольщаются, находя друг в друге равных и одинаковых. А Гулливеру приходится, чтобы не погибнуть в одиночестве или от одиночества, признавать в лилипуте равного себе. И незаметно — а и заметно: какая разница? — начинать жить, помещаясь в чужом размере — не гордясь, а невольно стесняясь своего роста.
Мир устроен сегодня так, что роль Гулливера чем дальше, тем чаще исполняют уже не люди, а созданные людьми же (разного во всех смыслах роста) общественные институты. И для мозгов самих создателей подобное редко проходит бесследно. Человек-лилипут, причастный к институту-Гулливеру, испытывает гулливеровский комплекс, в то время как человек-Гулливер заставляет испытывать лилипутские комплексы целые институты-Гулливеры, запрограммированные влиять на жизнь общества.
Возвратимся, однако, на территорию футбола — благодаря четкой меловой разметке его образная система общедоступнее.
И в футболе, наверное, возможны непризнанные гении. Но в сравнении с подавляющим большинством других отраслей здесь известность все же закономернее приходит к людям талантливым. Бывает — и нередко, — что талант гибнет от незамеченности, по недосмотру, из-за бездарности или идиотизма селекционеров, тренеров и руководителей. Но знаменитый, однако не талантливый футболист — нонсенс. В прежние времена такого и не случалось. Я чего-то не припомню в футболе прямого аналога дутым величинам в искусстве или литературе, лжеученым и дуракам-начальникам.
И все равно, как за всякую известность, за громкое имя в спорте необходимо особо побороться.
Замечали ли вы, что известность и вызывает больший интерес к себе и ценится тоже выше, чем сам по себе талант? Разве же таланту поклоняются? Поклоняются знаменитости — то есть растиражированности того же таланта.
В ранней молодости я этого совершенно не понимал. Ну как же так: отказывать таланту в самодостаточности, когда он из ряда вон редкость и неоспоримый факт? Но в простой констатации, в признании природного дара нет остроты сюжета. Сюжет заключен в истории достижений успеха или уж, на худой конец, в диагнозе неудачнику. А выше всего в общежитии ценится талант проявить свой талант — пусть не проявленный талант и обещал много больше, чем тот, о котором все узнали.
Большой спорт сплошь состоит из людей, достигших известности — кто на час, кто на день, кто и на десятилетие. Дальше не берем — за бортом, скажем, футбольной истории оставались и остаются десятки, если не сотни лиц некогда первостатейно известных.
Спортивная журналистика зиждется на интересе к самым известным людям, каждодневно подвергающим свой рейтинг испытаниям и конкуренции.
Известный человек спорта органически входит в противоречие с тем, что про него пишут. И с теми, кто пишет. Они в исключительных случаях угождают ему (я сейчас не про желание журналистов говорю, а про результат), поскольку и в откровеннейшем комплименте гладиатор может углядеть, учуять нюанс неабсолютного доброжелательства, а то и отдаленный намек на какие-нибудь достоинства его соперников. Статьи же аналитического характера — они у нас не часты — в девяти случаях из десяти вызывают протест самим тоном, исключающим сплошную апологетику.
Людей спорта мало волнует, что прикормленный без меры журналист теряет квалификацию — и спорту служит неэффективно. Интерес к спорту — не все заинтересованные люди почему-то об этом догадываются — держится на аналитике. Пафос аналитики в любом — самом дилетантском — разговоре про футбол. Я все больше убеждаюсь в прямой зависимости между интересными разговорами про футбол и классом самой игры. Энергообмен между играющими и смотрящими происходит впрямую на стадионе в ходе матча. Но почему бы не поверить, что он возможен на полумистическом уровне — косвенно?
Сегодняшняя футбольная журналистика ближе к сказу, чем к аналитике. Дозированный — в целях самосохранения, ради продолжения доступа к говорящим телам в раздевалке и ее окрестностях — пересказ происходящего за кулисами сегодня более всего ценится в спортивных редакциях и отделах газет и журналов.
Когда-то Лев Филатов, озаглавив свой очерк в «Юности» про Бескова «Дружба без встреч», декларировал свой принцип отношений с футболистами — дистанция, позволяющая быть свободнее в пристрастиях. Спортивным журналистам требуется для самоутверждения свой классик — и они часто ссылаются на покойного Филатова. Но на самом деле сегодняшняя квалификация держится не на мозгах и пере (я не отрицаю, что они у старших и у младших есть, но используют их, на мой взгляд, не по-хозяйски), а на вхожести в футбольное Зазеркалье. Вхожести, а не проникновению. В чем я себе позволяю увидеть существенную разницу.
Высшая удача нынешнего спортивного журналиста — в приватизации того или иного знаменитого атлета.
Для следования нормам цивилизации и у нас введен, наконец, институт пресс-атташе. Информация из команды поступает направленно. Отдельным куском информационного пирога наделяют доверенных людей. Но, боюсь, что аналитику при таком раскладе нечего делать.
Приятно, что закрытость развивает у пишущих фантазию. Слухи не столько просачиваются, сколько сочиняются. Утечки информации из главных клубов меньше, чем можно было бы ожидать. Она взрывоопасно накапливается. И могу лишь вообразить, какую же откровенную книгу про интересующую команду мы бы вдруг прочли, случись ссора между тренером N и его разросшимся до непринятой прежде заметности атташе. Но, может быть, я далеко захожу в намеках — и о границах верности сужу, поддавшись аморальности времени?
Я вообще заговорил обо всем этом только потому, что вдруг сообразил: мы в шестидесятые годы, еще и слова-то «приватизация» не знавшие, полагали, будто «приватизировали» «Торпедо». Правда, к нему вело нас тщеславие без корысти — ни о каких проектах, основанных на приятельстве с футболистами, мы не помышляли.
Не видимой ли легковесностью своего ко всему отношения некоторые из нас и разочаровали Валентина Иванова, когда ступил он на тренерскую стезю? Для шестьдесят четвертого года наш обратный адрес был привлекателен. Известный всей Москве дом на Пушкинской, нахватанность и шарм не сомневающейся в себе молодости, широта лестных знакомств (с изумлением смотрю из своего сегодняшнего дня на себя, двадцатичетырехлетнего: знаком был почти со всеми, кто потом прославился, превратился в фигуры, можно сказать, исторического значения, всех звал по именам, не замечал за теми, кого звал на «ты», достоинств, какими считал бы себя обделенным, верил в дружбу с известными, знаменитыми, входившими в славу молодыми людьми, вступал за ресторанными столиками в беседы со знаменитостями старшего поколения, а теперь не поручусь, что тем, о ком говорю, знаком; думаю, что и внешне в их памяти стерся, удивляюсь теперь, когда кто-нибудь из популярных лиц при встрече на улице или где-то узнает меня), непринужденность, переходящая в обаятельное амикошонство, и масса, масса всего того, что и на знаменитого футболиста не могло не произвести впечатления… Но впечатление, произведенное в начале знакомства летом шестьдесят четвертого, за прошедшие годы сгладилось, вероятно.
Мы и сегодня не слишком изменились в самоощущениях. А к шестьдесят девятому году мы просто ничем не отличались от себя четырехлетней давности. Но для футболиста четыре-пять лет — иногда полсрока всей спортивной жизни, и у него отношение ко времени и со временем иное, чем у нас. Иванов, успевший стать тренером той команды, за которую играл, — поворот в карьере, удающийся одному игроку из тысячи, — вынужден был с неодинаковой постепенностью, однако, менять свое отношение к самым близким себе в «Торпедо» людям. Он вынужден был — иначе как же работать и жить? — убедить себя в том, что перерос их, получил право руководить ими и ставить судьбу других в зависимость от своих решений. И я предполагаю, что мы со своей неделовой репутацией переставали быть интересными Кузьме, меняющему кожу имиджа. Он и в дальнейшем не переставал относиться к нам по-приятельски. Но своим топтанием на месте мы его, думаю, разочаровали. Он ведь и Марьямову тогда в автобусе выкрикнул в сердцах: «Завели одну и ту же пластинку — надоело!»
Вскоре Валентин Иванов, если не ошибаюсь, первым в своем поколении футболистов, сел за мемуары. Ну, «сел» — образ, расхожее представление о такого рода работе. Оно не для футболиста. Кипы бумаги он не исписывал. Перепоручил, как водится, человеку, который этим зарабатывает себе на хлеб. Таким человеком стал Евгений Рубин, служивший в «Советском спорте».
Женя Рубин — старый наш товарищ, одаренный человек, адвокат по образованию — то есть с логикой у него все в порядке, — великолепно знавший спорт, словом, журналист по призванию, не нам с Марьямовым чета. Книга у него получилась одной из самых удачных в предложенном жанре. Поэтому с выбором помощника в таком странном, если вдуматься, деле Валентину Козьмичу очень повезло.
Но я зачем про книгу Жени и Кузьмы вспомнил… Рубин в Мячково не ездил, не пил коньяк с торпедовскими звездами ни в ресторане, ни в аэропорту, хотя вообще-то Евгений Михайлович не дурак выпить и со спортсменами бывал дружен побольше нашего. Но с торпедовцами до начала работы над мемуарами не сталкивался. Ему ничего подобного и не потребовалось. Вернее, потребовалось своевременно. Когда заключен был договор с издательством, когда началась работа, тогда и домами подружились, и выпивать стали для пользы дела.
Рубин выгодно отличался от нас деловитостью. Я допускаю, что Лидия Гавриловна Калинина-Иванова навела о нем справки — и услышала самый благожелательный отзыв. Или же сам Женя, договорившись с издательством, позвонил Иванову — представился. И ничего больше не понадобилось — фамилия Рубин появлялась в «Советском спорте» чуть ли не через номер.
А нас в семье Ивановых держали за веселых и находчивых, когда дело касается развлечений, ребят. Меня-то уж наверняка трактовали только так. Мы же всё надеялись, что за нами — АПН.
…Может быть, мы бы и помирились с Ивановым, выиграй тогда «Торпедо».
Но в Ташкенте больше одного мяча не забили — забил Шалимов после мягкой откидки Стрельцова назад, ему на ход. А тренируемый Якушиным «Пахтакор» (Михей с очень красным лицом подъезжал к гостинице, чтобы предупредить «Торпедо», что тренироваться они могут на поле совхоза «Политотдел», за чью, между прочим, команду выступал теперь Щербак) сумел забить москвичам два.
И наш визит вежливости в гостиницу вечером после матча вызвал у Иванова новый приступ неприязни и сарказма.
Любопытно, что размолвку в Ташкенте, касавшуюся меня несколько меньше, чем моего тогдашнего приятеля, я перенес в чем-то тяжелее, чем он. Мы оба, повторяю, и по сегодня в отличных отношениях с Валентином Козьмичом — и вообще я, как и большинство вспыльчивых людей, отходчив. Но при том, что плохо усваиваю уроки, в том числе и жизненные, о ташкентском уроке не забывал никогда.
…Совсем недавно мы с одним моим знакомым куда-то опаздывали, схватили на Ленинградском проспекте машину — и, не обращая внимания на того, кто за рулем, продолжили разговор, в котором я предавался воспоминаниям. Но водитель, оказывается, внимательно слушал мою болтовню — и когда знакомый выскочил у табачного киоска, стал меня расспрашивать: кто я и что я? Не желая откровенничать, я уклончиво ответил, что занимаюсь журналистикой, не конкретизируя, с какого рода изданиями сотрудничаю, да и не сотрудничал я в тот момент ни с кем — дописывал эту книгу. Владелец машины — молодой человек — заинтересовался все же: знаком ли я с кем-либо из звезд и знаменитостей? Я про себя подумал, что и пожелай я сейчас вдруг распустить перед незнакомцем хвост, мне некого будет ему назвать. Известность тех, кого я сколько-нибудь коротко знал, осталась в конце шестидесятых годов минувшего века.
Я не поручусь, что полностью излечился от суетности. И, возможно, какими-то знакомствами тщеславлюсь по инерции и до сих пор. Однако стремлюсь к ним несравнимо меньше, а иногда мне кажется, что уже и вовсе не стремлюсь.
Своим увлечением футболистами — не футболом (футболом-то увлекались тогда очень многие и с футболистами знакомились охотно), а вот отдельными в нем личностями, чью роль в обществе я, по мнению, кстати, и ценивших этих ребят граждан, чересчур преувеличивал — я множеству людей надоел и множеству людей представился ограниченнее, чем был на самом деле в молодости. Те, кто хорошо ко мне относился, пытались отыскать в моем поведении здравые мотивы. Один человек, много сделавший, чтобы я прижился в редакции «Советского спорта», впрямую меня спросил: «Ты все время с футболистами… Что, роман собираешься писать из жизни оболтусов?» Он даже грубее обозвал возможных персонажей — я просто считаю неэтичным в книге о Стрельцове процитировать им сказанное буквально. Я только обращаю внимание, что люди, существовавшие за счет интереса обывателя к спорту, не считали, что такой интерес должен превращаться в безграничный. Я казался оболтусом, который ищет в других оболтусах то, чего нет и не должно быть.
Затрудняюсь объяснить, почему ничего в те годы не писал о футболистах, которые тогда-то и были в славе. Сводил все впечатления к бесконечным устным рассказам. А в своем отделе культуры АПН писал поверхностные — согласно законам принятых в Агентстве жанров — заметки про артисток, про театр и кино. Видимо, считал, что для сочинений про футбол мне не хватает эрудиции, обязательной для проникновения в суть явления — для всех вокруг, получалось, более ясного, чем для меня.
Правда, и устными своими рассказами я кое-кого увлек. И не кое-кого, раз уже завел речь о знакомствах со знаменитостями, а Гену Шпаликова, когда мы встретились в гостях у физиков в Академгородке под Новосибирском и долгий вечер проговорили про футбол и футболистов. Он тут же сказал, что мне надо написать сценарий, а он его поставит как режиссер. Сразу же пришло тогда в голову название-образ: «Сезон». Про то, что значит каждый отдельно взятый сезон для игрока, я уже догадывался. Но не допер до главного, что сценарий мог и должен был стать автобиографическим. В той молодости, которую я так глупо транжирил, и год собственной жизни следовало уподабливать сезону. И помнить, что в публичных профессиях — все на продажу. И впечатления от знаменитых футболистов следовало положить на бумагу немедленно, пожертвовав хотя бы одним из совместных вечеров в ресторане. А я дожидался, пока провалюсь в роли близкого знакомого. И теперь утешаю себя только тем, что тот невидимый миру провал уберег меня в дальнейшем от некоторых самообольщений.
Но, с другой стороны, живут же люди, самообольщаясь близостью к тем, кто на виду, — и кто-то же из них попадает в стаю, остается в стае? Долетел с ней до завершения века…
Я слышу ропот потерявшего терпение читателя, что слишком уж надолго оставил в стороне Стрельцова. Однако — терпение, терпение — он скоро снова появится. И еще очевиднее — для меня же самого — станет, что никакие отступления в повествовании про Эдуарда не отдаляют его. Он странным образом оказывается всегда причем — он связан с тем, что происходит со всеми нами, сюжетнее и родственнее, чем я предполагал, отталкиваясь от замысла в создании книги…
…В ресторан гостиницы «Советская» Стрельцов пришел вместе с игроками «Динамо» — при всей приверженности к «Спартаку» Эдуард дружил и с динамовцами. Он был на стадионе, где «Динамо» играло уже не помню с кем из приезжих, но знаю, что московские футболисты огорчены были счетом 1:1. Мудрик забил гол в свои ворота. И Стрельцов утешал после игры тезку. Говорил, что виноват Яшин — оставил ближний угол. А мяч в ближний и влетел от своего защитника. «Виктор Александрович нас учил всегда прикрывать ближний угол, — утешал он Мудрика, — забей ты в дальний, ты виноват, а раз в ближний, то — Лева». И с горя отправились в «Советскую» — виновник ничьей (то есть Эдуард Мудрик, а не Яшин), Маслов с Аничкиным и, конечно, Игорь Численко (шутили, что колонна в зале ресторана построена на его деньги, и, когда «Число» бедствовал, негодовали, что официанты не поят-кормят Игоря Леонидовича бесплатно). Ну и еще несколько человек. Футболистов посетители узнали — с одного из столов прислали шампанское. Короленко уже начал откупоривать бутылку, когда в Стрельцове заговорила профессиональная гордость: «Своих, что ли, денег нет?» Купили много выпивки и покатились в Покровское-Стрешнево — домой к Валерию Маслову. И там замечательно гуляли без посторонних. Ближе к ночи размягченный Стрельцов неожиданно поинтересовался: почему Маслов ничего ему никогда не подарит? Маслов развел широко руки: «Да бери, чего хочешь, Эдик. Все — твое. Вот вазу, например!» — «Ваз у меня своих полно». Сообща стали ломать голову насчет подарка, достойного и значимости гостя, и щедрости хозяина.
Валерий Маслов был же и прославленным хоккеистом — одним из самых великих игроков в хоккей с мячом — у него на стене висела подарочная клюшка с лампочками электрическими, в нее вмонтированными. Динамовец сорвал ее со стены — протянул Эдику. Но тот велел, чтобы все расписались — на память «Игорьку»: Стрельцов вообразил свое позднее возвращение домой и вспомнил про сына. Все с удовольствием расписались на клюшке. И жена Маслова — тоже. Но ее автограф Эдик попросил стереть: нужны известные люди… Он думал о будущем сына в нашем обществе. Сам же он позволял себе роскошь жить вне иерархии. Я столкнулся с этой его особенностью, когда сам уже примирился с иерархической зависимостью от всех встреченных прежде в жизни более или менее знаменитых соотечественников.
Десятое место, занятое торпедовцами в шестьдесят девятом году (в финальную стадию чемпионата вышло четырнадцать команд), не помешало им поспособствовать возвращению первенства в Москву.
Перешедший из «Торпедо» в «Спартак» Анзор Кавазашвили провел свой лучший сезон и сделался в преддверии Мексики основным вратарем национальной сборной.
Принципиальный матч из Киева транслировался на всю страну — и вся страна, даже та ее часть, что за «Спартак» не болела, поверила в Анзора.
Уходил он из «Торпедо», демонстрируя свое отношение к старшему тренеру Иванову. А Кузьма — и догадываясь, как им плохо придется без такого вратаря, — не смог заставить себя приложить максимум стараний для удержания его в команде.
Злые языки уверяли, что в бытность Иванова игроком они с Анзором то ли подрались, то ли чуть не подрались на тренировке — и торпедовский премьер не мог простить подобного нарушения принятой в команде субординации. Я при этой сшибке между форвардом и вратарем не присутствовал, но помню, что Кавазашвили держался в «Торпедо» вожаком и с другими авторитетами считался тем меньше, чем больше возрастало его вратарское значение. Он не был чужд и дедовщине, обращаясь с новобранцами. Сам слышал, как выговаривал он молодому Гершковичу за то, что Михаил грызет в раздевалке яблоко перед началом игры. Гершкович, однако, пришел в «Торпедо», чтобы играть со Стрельцовым, а не подчинять себя установленным там порядкам. Он и бровью не повел на укоризну заслуженного вратаря, поддержанную гневным окриком Андреюка.
Киевляне после трех подряд побед в чемпионатах особой предусмотрительности не проявляли. Конечно, по четыре первенства подряд никто у нас не выигрывал. Но состав у киевлян сохранялся всем на зависть — в семьдесят первом году они себе первое место вернули, — и они спокойно, с отрывом в очках от того же «Спартака», лидировали. И к спартаковской погоне относились без боязни. Матч между ними за четыре тура до завершения сезона предстоял в Киеве. А и самый ревностный почитатель «Спартака» с большим трудом мог бы поверить, что динамовцы проиграют дома. Но догоняющие проиграли перед тем московским одноклубникам чемпионов — и отступать им в Киеве было некуда.
Они и не отступили. В том сезоне много разговоров заходило про искусное выполнение Виктором Серебрянниковым штрафных ударов. Про сложносочиненное вращение мяча, хитроумно нацеливаемого им в раму ворот. Анзор, вероятно, репетировал на тренировках отражение ударов такого рода. А к моменту штрафного, порученного Серебрянникову, успел к тому же поймать кураж после нескольких выигранных им единоборств при выходах один на один с вратарем.
Он отразил первый удар киевского полузащитника. Судья усмотрел непорядок в стенке, выстроенной спартаковцами, — и приказал повторить удар. Серебрянников закрутил мяч в противоположный угол, но и этим Кавазашвили врасплох не застал.
А в киевские ворота эффектнейший мяч забил Николай Осянин. Он обыграл всех защитников и уложил на траву Рудакова… На трибунах плакал маленький мальчик, пришедший на матч вместе с дедушкой. Мальчик теперь вырос — и неплохо разобрался в сегодняшней жизни, не поощряющей излишнюю чувствительность. Только его отношения к футболу это коснулось в меньшей степени. Выросший мальчик — младший брат владельца киевского «Динамо» Григория Суркиса — Игорь…
Календарь розыгрыша, как почти всегда у нас, составлен был не без чудачеств. И «Спартаку», — которому необходимы были для победы в чемпионате три очка, — пришлось дважды играть против ЦСКА: за первый круг и за второй. После ничьей в первой встрече спартаковским приверженцам пришлось понервничать. По Москве пополз слух, что у некоторых из армейских футболистов нет квартир, а Николай Петрович Старостин — при его-то связях — может помочь в их получении. Вторая игра проходила в промозглый ноябрьский день, играли вяловато. Гол ударом издалека забил опять Осянин. «Спартак» стал чемпионом. А квартиры?
Квартиры дали. Не знаю, обязательность ли Николая Петровича подействовала, восторжествовала ли абстрактная справедливость?
Календарь и киевских динамовцев поставил перед необходимостью дважды подряд играть с тбилисскими однофамильцами. У грузин появлялась при удаче возможность стать третьими. Для команды Виктора Маслова эти игры ничего не решали. Тренер выставил дубль. Так в большом футболе состоялся дебют Олега Блохина. Следующего раза выступить за основной состав он ждал полтора сезона.
Отчисляя Владимира Щербакова, Иванов преследовал еще одну педагогическую цель — лишал Стрельцова вероятного собутыльника в команде. И действительно, сотрудничество Эдика с непьющим Гершковичем оказывалось гораздо более перспективным.
Но не таков был Эдуард, чтобы бросить товарища в беде.
Щербак выступал за «Политотдел». И там, разумеется, скучал. Использовал каждую возможность, чтобы приехать в Москву — повидаться со знакомыми в широком застолье: платили в «Политотделе» неплохо. Больше всего Володю тянуло, разумеется, к Стрельцову. Дружба с ним оставляла ему иллюзию возвращения в большой футбол. И в совхозной команде, игравшей по первой лиге, вчерашнего торпедовца уважали еще больше, узнав, что отношения с Эдиком сохраняются.
Стрельцова почему-то очень веселил рассказ, как футболисты «Политотдела» посылают за водкой ишака — привязывают к нему сумку с деньгами, гонец доходит до винного магазина и орет. Эдик со слов Щербакова смешно изображал крик ишака.
Щербак успевал за дни побывки оказать старшему товарищу массу развлекательных услуг, приводивших в ужас тренеров. Теперь Стрельцовым был недоволен и второй тренер Батанов — ему не нравились панибратские отношения между Эдиком и молодыми, ничем не замечательными игроками, находившимися на попечении Бориса Алексеевича. Учительский тон, взятый руководителем дубля в общении с молодежью, плохо ими усваивался, когда Эдуард со всей этой братией держался без чинов.
Режим Стрельцов нарушал, может быть, не больше, чем в прошлом году. Но, пожалуй, откровеннее. На сбор он уже иногда сам к положенному сроку и не приезжал. Помощники Иванова наведывались к нему домой на Машиностроительную улицу — обещанную директором ЗИЛа Бородиным квартиру дали несколько позже — и транспортировали тело форварда в Мячково. И там общими силами выхаживали, парили в бане, готовили к новым боям. Такому состоянию Эдика никто особенно не удивлялся. Но если прежде режимные перепады на форме Стрельцова практически не сказывались, то теперь он бывал после нарушений не совсем боеспособен. И разные болезни о себе давали знать: геморрой, нарушенный в годы заключения обмен веществ; Стрельцов тяжелел, а плоскостопие никуда не девалось.
Все бы тревожно-недовольные разговоры за спиной — Иванов воздерживался от разговора о нарушениях — прекратились, забей Эдик хотя бы один гол в сезоне. Но Эдик и с верняковых позиций все чаще промахивался. В кубковой игре с николаевским «Судостроителем», тренируемым Юрием Воиновым, после гола, забитого Гершковичем, пропустили два (второй от известного ныне российского тренера и однокашника Стрельцова по тренерской школе Александра Аверьянова). А Эдик имел шанс отквитать аверьяновский гол, но пробил размашисто неточно. «Торпедо» потеряло Кубок на ранней для себя стадии.
В газетном интервью Владимир Иванович Горохов зачем-то сообщил, что в преемники Эдуарду Стрельцову готовят Вадима Никонова — и соответствующим образом наигрывают молодого футболиста. Старый царедворец лукавил — любимец старшего тренера Никонов обещал скорее вырасти в игрока, напоминающего Иванова. А что касается преемника Эдика, то желаемое скорее принимают за действительность.
В своем состоянии образца шестьдесят девятого Эдик, конечно, был подвержен травмам. Но тяжелейшую травму — разрыв «ахилла» — он получил нелепейшим образом. Его поставили за дубль против московского «Динамо». Легко представить себе, как играл в резервном составе Стрельцов. Но на его беду среди динамовских резервистов был и Сергей Никулин — известный костолом, стремившийся поскорее доказать готовность вернуться в основу.
Никулин действовал с палаческим автоматизмом. И подпав под гипнотическое действие пусть и ничем не грозившего воротам «Динамо» Эдуарда, наступил ему в буквальном смысле на пятку, заставив громко вскрикнуть от боли…
Его привезли в ЦИТО прямо со стадиона. Вечером, когда ушли врачи, Игорь Численко деловито втащил в палату ящик коньяка и затолкал под кровать. Все дни, когда «Динамо» не играло на выезде, Число приходил навещать Стрельцова. Приполз и раздавленный геростратовой славой Никулин — Эдик успокоил его, сказав, что в футболе трудно прожить без травм.
Снимок, где Стрельцов опирается на костыли, опубликовали через годы и годы. А тогда зима пролетела — и начался в середине марта сезон, в котором главным событием должен был стать чемпионат мира. Прошло несколько туров розыгрыша, и в седьмой торпедовской игре, 18 апреля, в Ташкенте (о чьей исторической роли и в семидесятом году никто пока не догадывался) вышел на замену Эдуард.
Никто, по-моему, не обратил внимания на известную символику происшедшего — на замену Эдик выходил последний раз шестнадцать лет назад, в своем первом торпедовском сезоне. Стрельцов не показался тренеру Иванову совсем готовым. После Ташкента он некоторое время не играл, а потом провел подряд шесть матчей.
«Торпедо» в семидесятом году заняло неплохое теперь для себя шестое место. Но в борьбе за лидерство даже не участвовало.
Прошлогодний чемпион «Спартак» долго оставался среди претендентов на первенство и на этот раз. За восемь туров до конца у него было столько же очков, сколько у «Динамо» Бескова, вновь вернувшегося в число главных соискателей главного приза, и у ЦСКА, чья игра под руководством Валентина Николаева стала главным сюрпризом сезона. На очко отставали тбилисцы, еще на очко — киевляне. В Киеве сменился старший тренер. От услуг «Деда» отказались с той бесцеремонностью, о которой успел он за годы киевских побед позабыть. Виктор Александрович уехал в Москву — навестить семью. И здесь его нагнало сообщение украинских властей, что назад он может не возвращаться. Руководство подобрало весьма неплохого заместителя Маслову — Александра Александровича Севидова. Севидов вернет динамовцев через год на первую строчку, но перед тем провалит концовку сезона-70: в шести последних играх Киев наберет одно очко.
Льву Яшину шел сорок первый год. Но он до такой степени уверенно играл, что его заявили одним из запасных вратарей на чемпионат мира. Правда, Анзору он уже не составлял конкуренции. Анзор выступил в Мексике очень хорошо. В двух победных матчах группового турнира — с Бельгией и Сальвадором — Бышовец с обнадеживающим постоянством забивал голы, а Кавазашвили пропустил лишь один от бельгийцев. И в четвертьфинале бывший вратарь «Торпедо» (торпедовцев в национальной команде теперь не было) оставался на высоте…
Основное время закончили по нулям. А в добавочное нашим защитникам показалось, что мяч ушел за лицевую линию — мяч действительно ушел за линию, но свистка не прозвучало и следовало играть — они вскинули руки, привлекая внимание рефери, к апелляциям присоединился и Анзор в то время, как Эспарраго перебросил переданный ему из-за черты мяч через голкипера в наши ворота…
Болельщики наши снова были в трауре. Но им, как эстетам, сильно улучшил настроение Пеле. Оскорбленный варварским отношением к себе четыре года назад, он публично поклялся; что никогда больше не приедет на чемпионаты мира, где подло бьют по его бесценным ногам. И все же тридцатилетний бразилец прежде всего был спортсменом — и никакие громкие матчи не смогли бы заменить ему третьего титула чемпиона мира. К тому же Пеле осознавал, что мировые турниры никогда еще не превращались в его бенефис. И в трансляциях из Мексики на все страны мира зритель увидел не только забитые великим футболистом мячи, но и Пеле — организатора игры всей команды, умеющего и назад отойти, чтобы помочь обороне. Впрочем, и от бомбардирской репутации триумфатор, конечно, не отказался. Голы Пеле в Мексике — на загляденье и на все вкусы. Хотел он в довершение к произведенному впечатлению забить мяч из центрального круга, заметив, что вратарь далеко вышел из ворот, но удар пришелся чуть выше перекладины. Одним словом, бразильский футбольный бог продемонстрировал миру чудо самореализации. Впечатление от игры Пеле пришло в полное тождество и со спортивным результатом.
Так и не выступивший на мексиканском — четвертом для себя — чемпионате мира Лев Яшин помог «Динамо» выиграть третий послевоенный (и второй при Бескове) Кубок. Эффект его вратарского могущества в финале был чуточку смазан пропущенным издалека ударом от Хинчигашвили. Мы не знали тогда, что у Льва Ивановича не все благополучно со зрением — и дальние удары ему отражать труднее.
30 августа Яшин провел свой последний матч. И пропустил последний гол — от ЦСКА. Не зная, как завершится сезон, никто особого значения проигрышу 0:1 не придал. В первом круге с таким же счетом победили динамовцы — почему бы удачливому в тот год армейскому клубу и не взять реванш?
На пути ЦСКА к чемпионству встал другой вратарь — новый голкипер «Торпедо» и старый знакомый Валентина Иванова — Виктор Банников. Он отбил удар Владимира Федотова с одиннадцатиметровой отметки, как шесть лет назад отбил пенальти, пробитый Кузьмой.
Тбилисцы традиционно выдохлись ближе к концу. «Спартак» сбился на ничьи, проиграл два матча. Конкурентами в борьбе за титул впервые после сезонов сороковых годов стали столичные клубы «Динамо» и ЦСКА.
…26 сентября Стрельцов провел двенадцатый в сезоне матч — против минских динамовцев в Москве. Пять лет назад игра с минчанами стала для него счастливой — он забил в ней первый после семилетнего отсутствия мяч и стал забивать в последовавших выступлениях. Но в своем одиннадцатом сезоне он в двенадцатый раз ушел с поля без гола.
Дочь Стрельцова Людмила рассказывает:
«Я была в пионерском лагере и уж не помню, кто мне там сказал: „А вот здесь папа твой рядом живет“. Я говорю: „Да? Тогда мы сейчас к нему пойдем“.
Нас пошло, по-моему, человек пять, целая компания. У ворот нас спросили: «Вы куда, девочки?» — «А у меня здесь папа живет». — «А кто твой папа?» — «Стрельцов».
Меня пропустили одну, и я помню, что обступили меня футболисты, все совали шоколадки, привели меня к отцу в комнату. И потом он мне какое-то кино показывал и что-то еще. В общем, целый день мы провели с ним вместе. А на следующий день он еще ко мне в пионерлагерь заезжал и привез большой кулек конфет…»
Я думаю, что для Эдуарда никакое раздвоение — даже самое естественное: между детьми от разных браков — оказывалось невозможным. Той, прежней семьи в его взрослой жизни и не было в сущности. Отношения с Аллой через переписку не наладились. И неостывшая ревность и недоверие к первой жене перенеслись на дочь, которую он толком и не видел. Новый футбол уже не до такой степени отвлекал Стрельцова от всего, как дотюремный, — потребность в своем доме осуществилась. После лагерных бараков он никогда не переставал радоваться тому ощущению защищенности, какое дала ему семейная жизнь с женой Раисой. И незаметно подрос сын — почти ровесник второй его жизни в футболе — с Игорем они дома подолгу вместе били по мячу и как минимум три люстры расколотили на Машиностроительной… И вдруг является дочь — внешне вылитый он. Является в те дни, когда он гнал от себя мысль, что карьера игрока заканчивается — и коттедж, где Людмила нашла папу, очень скоро станет для него чужим. Дочь своим приходом нежданным и негаданным — как могло такое произойти, что нежданным и негаданным? — и о возрасте напомнила, и о жизни помимо футбола, о которой столько бесконечных сезонов удавалось забыть, целиком сосредоточившись на событиях на футбольном поле, что одно только и видел — уж действительно «в беспамятстве дней забывая теченье годов», как у Ахматовой. И вот футбол заканчивается, а в остальной — отложенной на время игры в мяч — жизни ничего уже не изменить.
На следующий год, когда ее папа закончил с футболом, Миле Стрельцовой исполнилось тринадцать. Она получила от отца посылку. «В ней было красивое малиновое платье, — рассказывает Мила. — Я его доносила до дыр».
Я в ту осень кратковременно служил в спортивно-физкультурном журнальчике на Каляевской. Руководил журналом уже упомянутый в моем повествовании поэт Николай Александрович Тарасов. При нем журнал принял неожиданно литературный уклон. В редколлегию входил Юрий Трифонов. Печатались Андрей Вознесенский и другие знаменитые писатели. Запрет существовал лишь на Евгения Евтушенко — воспитанника и друга главного редактора. Спортивный министр Сергей Павлов, чьему ведомству журнал подчинялся, не мог простить Евтушенко стихи про «румяного комсомольского вождя», каким был он в качестве секретаря ЦК ВЛКСМ.
Тарасов старался быть осторожным, но конъюнктуры все равно не улавливал. Вернее, люди, управлявшие пропагандой спорта, видели в нем чужого — и придирались буквально ко всему. Я написал для журнала вполне безобидную статью про Стрельцова, мало чем отличавшуюся от санкционированных публикаций о нем в других изданиях. И никакого шума она не вызвала. Но когда увольняли пришедшего к Тарасову заведовать футболом Аркадия Галинского, а вскоре и самого редактора, им, в частности, инкриминировав и заметку о Стрельцове — фигуре все-таки не самой желаемой в издании, выходящем под эгидой министерства спорта, относимого к идеологическому фронту.
У статьи, однако, было и нелогичное продолжение. В издательстве комсомольского ЦК «Молодая гвардия» редактор Михаил Лаврик — человек, помешанный на спорте, пьющий, грамотный, начитанный и со вкусом — организовал серию мемуаров наиболее известных спортсменов. Как исключение, в той же серии, казенно озаглавленной «Спорт и личность», издали книгу Галинского (я еще в шутку спрашивал у Аркадия Романовича: в чьей же литературной записи идет его произведение?). Книгу эту разругал печатно враг Стрельцова и Галинского — Мержанов.
Так вот Лаврик, шалея от собственной смелости или даже авантюризма, пригласил меня к себе — и, размахивая тарасовским журналом, потребовал, чтобы я немедленно принялся за литературную запись мемуаров Эдуарда Стрельцова.
Молодогвардейский гонорар вдохновлял, хотя при жалованье и частых публикациях я и так не бедствовал. Но в тридцать лет — особенно при затянувшемся детстве с ненормированными представлениями о жизни — фанаберия дороже денег. Я не без интереса читал книги из серии Лаврика, но сам их печь в качестве литзаписчика никогда не собирался. Правда, возможность общения со Стрельцовым при условии быть ему полезным увлекла меня сразу — и мыслей о скромности поручаемой мне роли, кажется, не возникало.
Как я уже докладывал, в Мячково с определенного времени я не ездил. Отношения сохранялись с одним отставленным от дел Ворониным. Он мне и дал телефон Эдика — и, созвонившись, я приехал к нему домой. Жил он уже возле Курского вокзала, в доме, где магазин «Людмила».
Начался октябрь. Мне показалось, что Эдуард никуда не торопится, никаких отражений напряженности конца сезона в нем не чувствовалось. Лет через десять он мне признается, что переживал пренеприятнейшие времена. Что-то ему подсказываю, что ехать в Мячково ему больше не нужно. Никто его на сборы не звал. Он спросил по телефону старшего тренера: приезжать ли ему? Иванов сказал: как хочешь. И он остался дома. В неопределенности? Или все ему было ясно? Но ведь и больной, приговоренный врачами, уклоняющимися, однако, от объявления ему диагноза, он не сразу разрешал себе понять намеки, а то и вовсе не разрешал.
В последний свой сезон в футболе Стрельцов неоднократно заводил дома разговоры о том, что вот скоро закончит он играть — и тогда… Но не в драматическом контексте того, что с ним произойдет, а не выходя из бытового пространства. Говорил, допустим, что надо бы успеть выхлопотать на заводе зиловский холодильник. Ведь не дадут, когда он уйдет из команды.
Завершение спортивной карьеры неизбежно несет в себе трагическую ноту. Я не для красного словца провел параллель с безнадежным диагнозом. Закончившему со спортом предстоит — или не предстоит, что и самое-то страшное — другая жизнь. Но и в состоявшейся другой жизни никогда не испытать ничего похожего на то, что постоянно испытывал в прежней — во временной, о чем думал вроде бы непрерывно, а все равно не смог поверить. Почему и похож на смерть уход с арены.
Большому, выдающемуся, знаменитому, великому игроку расставание дается всего труднее. Вроде бы все остается при нем — слава, и почет, и место в истории, необязательно только спортивной. Но звезде спорта неоднократно удавалось совершать чудо. И он не может избавиться от чувства, что он в состоянии совершить еще одно — пусть тогда и последнее…
Эдуард Стрельцов совершил невозможное — совершил то, что никто ни до, ни после него не совершал. Лишний сезон в футболе — пустяк в сопоставлении с им же сотворенным в середине шестидесятых… Неужели за все им перенесенное судьба не подарит ему еще одной весны, одного лета, одной игры, где он свой гол забьет. Гол, о котором будут вспоминать десятилетия…
В такой, согласитесь, неподходящий момент я пришел к нему с издательским предложением.
Но в том одиночестве, какое засасывало Эдика, он мне обрадовался.
И статью в журнале, чего я никак уж не ожидал, он прочел. Только со мной соединил ее сейчас, когда увидел меня у себя дома. Обычно почти равнодушный к тому, что пишут о нем или говорят, он, вероятно, увидел хороший знак в том, что пришел к нему из редакции знакомый человек — и не все, значит, для него закончилось с футболом. Ни про какую книгу воспоминаний он не думал и даже не слышал, что Кузьма чего-то там пишет. Но даже если бы и слышал, сам бы не затеял ничего подобного. А вот втянуть себя в разговор, ни к чему не обязывающий, позволил мне, пожалуй, с облегчением. В неопределенности с футболом ему уж очень было не по себе — и предлагаемая ему любая иная неопределенность, отвлекая от той, что мучила сию минуту, могла и увлечь.
Я просидел у него тогда допоздна. Софья Фроловна возилась на кухне — и со мной была безупречно корректна. Лишь когда Стрельцов во второй раз пришел из продовольственного магазина, где посещал винный отдел, не удержалась от вопроса: «Эдик, обязательно напиваться допьяна?» Раиса, вернувшаяся со службы, не комментировала наше времяпрепровождение, а лишь выразила недоумение, почему Эдуард, если все равно спускался вниз, не сорвал для первоклассника Игоря десять желтых листьев, необходимых к завтрашней школе — детям зачем-то велели принести на урок листья.
Я предвижу замечания — и редакторские, и читательские: не слишком ли много водки льется в повествовании? Много — кто же спорит? И я бы вычеркнул из текста название напитка, способствуй такие купюры воскрешению мертвых и улучшению здоровья пишущего. С удовольствием выкинул бы слово «водка» из песни о нашем поколении. Но кто без упоминания о водке поверит в откровенность тогдашнего общения — время и порядки в нем не располагали к исповедям? А мы не так уж мало знаем друг о друге — другой коленкор: мало кому из нас это знание помогло, пригодилось.
Театральные художники используют иногда в оформлении спектакля обнажение сценической машинерии — проза изнанки обращается в условность, усиливая праздничную природу зрелища. В нашей тогдашней жизни вовсе не водка была самым горьким. И мы за нее платили осознанно дорого.
Мы проговорили несколько часов подряд обо всем, что в ту минуту волновало нас — каждого, наверное, свое и по-своему. Я чувствовал готовность — может быть, и обманчивую — сесть за книгу безотлагательно. Мы, как и пять лет назад в Мячково, попали в тон разговора, когда жизнь в такой разговор вмещается, замедляя под мысленным взором течение…
И еще футбол смотрели по телевизору. Точнее, на экран смотрел один Эдик, а я смотрел на него. С кем-то играл ЦСКА, претендовавший на первенство. Но Стрельцов — уходящая натура, игрок, не попадающий больше в ничего теперь не значащий для футбольной истории торпедовский состав — стократ был интереснее в своих реакциях на посредственное, в общем-то, исполнение игры.
За два последующих десятилетия, буднично прошедших для Эдика с того октябрьского дня, мне неоднократно приходилось видеть Стрельцова и у телевизора, и на футболе — и не переставал удивлять контраст между пусть и обманчивой статикой его на протяжении большей части матчей, в которых он участвовал, и непрерывностью движения ног, когда стоял он у подножия трибун (футбол Эдик предпочитал смотреть стоя, потому и ходил по большей части на свой стадион «Торпедо»: он там меньше обращал на себя внимание) или сидел в мягком кресле дома, стесняясь жены и сына, поначалу удивлявшихся степени соучастия мужа и отца тому, что мелькало на плоскости экрана.
Есть редкие мужчины, в чьей жизни женщины занимают огромное место, но разговоры о них, принятые в мужской среде, они не ведут никогда — и мало кто подозревает о главной их страсти.
И есть женщины (они встречаются чаще, но не всем), о ком и не подумаешь того, что привыкаешь за жизнь думать о других, но они-то…
В отношениях с футболом великий футболист Эдуард Стрельцов для меня ассоциируется отчасти и с теми, и с другими.
И в разговорах о футболе — да и не о футболе только — он бывал точно таким же, как в игре. Молчание, хмыканье могли длиться бесконечно — и вдруг: словечко, фраза, которую потом станут повторять-пересказывать и те, кто слышал сам, и те, кто слыхал от других, изредка целый рассказ, если настроение подогрето. Но и слушать он умел — слушать любил больше, чем быть в центре внимания…
Тогда, в семидесятом, с книжкой стрельцовской ничего не сладилось. Как в советские времена повелось, что-то наверху отложили, отменили без объяснений, а внизу — на нашей инстанции — интерес к замыслу пропал бесследно.
Неловко было звонить Стрельцову с отбоем. Но он безразлично принял весть, ответил рассеянно: «Для меня сейчас главное — учеба».
Конец сезона семидесятого превратился в подобие римейка событий конца сороковых — последнего матча чемпионата сорок восьмого года, например. Финал Кубка шестьдесят седьмого — с тренерами Бесковым и Бобровым — примеряли к воспоминанию о буме сороковых. Но ни с каким финалом не сравнишь драму одного — тем более сверхпланового, дополнительного — матча, ставшего развязкой сюжета долгого сезона, в котором два знаменитейших клуба подошли к финишу ноздря в ноздрю. И за успехом одного — логика эксклюзивной работы выдающегося тренера, а за скачком другого — шанс возрождения репутации, утраченной, по мнению специалистов, навсегда.
В гуле предвкушений и прогнозов незаметно завершился путь в футболе Стрельцова. Гершкович острил, что раз Эдика провожают без малейшей торжественности, то их уж, остальных то есть, в положенный час просто прогонят палкой. Михаилу больше всех, а может быть, единственному из торпедовской молодежи не хотелось, чтобы Стрельцов уходил. Он-то понимал, что теряет. Правда, не догадывался, что теряет всё. Не догадывался, что, проиграв в команде четыре сезона, превратится в последнего хранителя традиций торпедовской игры.
В футболе нет ни прошедшего, ни будущего времени — нет никакой возможности жить каким-либо, кроме сегодняшнего, днем.
Отказавшийся же от Стрельцова в надежде на перспективу строительства новой команды с новыми игроками Валентин Иванов через год потеряет свою должность. Дирекция ЗИЛа захочет реанимировать уставшего от превратностей футбольной жизни «Деда». Виктор Александрович не распознает в Гершковиче последнего из могикан — и, незаслуженно заподозрив в сплавленной игре, отчислит нужнейшего для будущего «Торпедо» игрока, обученного Стрельцовым.
…В Ташкенте мистика опрокинет логику. Фаворит проиграет. Проиграет, выигрывая с преимуществом в два мяча. Но тренерский авторитет Валентина Николаева поддержит сын Григория Ивановича Федотова — Владимир, будущий зять Бескова. Владимир приумножит славные традиции отцовского клуба, а Константину Ивановичу нанесет жестокий удар. К своему пятидесятилетию Бесков был в полушаге от дубля с «Динамо» — выиграй он и Кубок, и первенство, не отнять бы у него права на эксперименты, адекватные его тренерской смелости.
В Ташкенте-70, как под копирку, повторилась картина московского финала десятилетней давности, когда победу приносила интуиция ведущего форварда, решившегося на корявый, но самый коварный эффективный на твердом поле поздней осени удар. Вратарь тбилисцев Сергей Катрикадзе потом говорил, что видел, куда Валентин Иванов метит с неудобной позиции, но угол отскока от промерзшей почвы не сумел угадать. Владимир Пильгуй, сменивший Яшина (Лев Иванович в серебристом пальто сидел на скамеечке рядом с Бесковым: начатый голкипером сезон он завершал начальником команды), к такой нервной игре еще не был готов — и винил после поражения кочку, подправившую федотовский (в стиле Иванова) выстрел…
Бесков, однако, и по сегодняшний день на зятя не в претензии, а винит во всем Маслова с Аничкиным, продавших, как он считает, игру московским картежникам, державшим мазу за ЦСКА. Но зачем тогда Валерию Маслову было забивать в армейские ворота второй мяч — не слишком ли изощренный план продажи решающего матча? Кстати, после третьего гола ЦСКА свободно мог быть забит и еще один гол — от Антоневича (сына другого известного, но не так, как Григорий Иванович, футболиста) — Пшеничников бы не парировал мяч, но выручила перекладина.
Насчет учебы Эдик, не особенно преувеличивал — команда дала ему стипендию в размере оклада на все время учебы в институте физкультуры (правда, Раиса называла сумму поменьше, что-то рублей сто тридцать, а платили Стрельцову официально порядка двухсот пятидесяти). И к экзаменам в его Малаховский филиал — ездить на занятия в электричке вместе с приятелями веселее — пришлось готовиться. Миша Гершкович приходил к нему домой — и они занимались. Гершкович вспоминает, что Эдик ловил все на лету, никто бы не поверил, как легко даются ему предметы, по которым экзаменовали их в Малаховке. Но сам процесс занятий Эдуарда утомлял — приходилось через определенные промежутки выходить на кухню: подкрепляться рюмкой-другой. Михаил к спиртному был равнодушен — и просто из вежливости составлял компанию старшему товарищу. А Эдик вскоре стал волноваться — звонил Раисе на службу узнать, где у нее припрятано вино. Но та проявляла несговорчивость: «Занимайтесь!» Когда пришло время провожать гостя, Стрельцов у дверей пнул ногой Игоревы валенки («Понаставили тут!») — и сюрприз: из упавшего валенка выкатилась бутылка. Но выпивать уже не захотелось…
Он вступил в бесцветность и скуку семидесятых годов без гарантий, что станет свадебным генералом. На его ветеранские погоны ни спортивное, ни заводское начальство лишних звездочек нацеплять не торопилось. Страна со своей анкетной религией согласилась — с оговорками не напоминать ни нам, ни самому Эдуарду о его штрафном прошлом, пока он играет в футбол. Но теперь он в футбол больше не играл — и про свое место обязан был помнить. Семидесятые годы обещали стать строже — или хотя бы внешне ближе к советско-сталинским обычаям — и в национальные герои нельзя было зачислять тех, чья репутация не внушала доверия кадровикам.
По тогдашним нравам происходящее со Стрельцовым в отставке не вызвало никакого удивления. Он разделял положенную ветеранам спорта участь. Равны же перед смертью рядовые и генералы — разница в регламенте и нюансах посмертных почестей.
И то, что кажется едва ли не кощунственным из дали других времен, современниками воспринималось как должное.
Незаметно сходили послевоенные футбольные классики. Даже Федотов. Бобров растянул прощание на несколько лет тем, что был и хоккейным гением. И еще попал в масть своим существенным участием в первых для «шайбы» победах на мировых турнирах. И все равно в новые времена он поначалу входил никому — при всем к нему почтении — не нужным представителем большого стиля с архитектурными излишествами среди хрущевских пятиэтажек.
У нас каждое десятилетие по колориту беднее предыдущего. Но в шестидесятых, при всей жажде радикальности в переменах, при обольщении новыми лицами и фигурами пришедшего времени, тоска по крупным величинам, поразившим в детстве, у нас у всех оставалась. И кроме того, при известном потеплении многие из неисчерпавших себя в прежние времена (тот же Всеволод Михайлович) сумели допеть во весь голос лебединую песню — действительно о главном, а некоторые — и не без настоящего успеха, не без резонанса в будущем.
Но в семидесятые годы кварталы одинаковых домов начинали давить на психику, смех в кинокомедиях над одинаковостью жилья не спасал положение — над одинаковостью и смеялись одинаковые люди. Они же на одинаковых футболистов смотрели теперь уже, как правило, не с трибун, а в телевизионной расфасовке. И будущее представлялось неопределенным, а вспоминать о прошлом как-то не оставалось времени: жили — права была первая жена Стрельцова Алла — действительно слишком тяжело. И с огромной затратой времени и сил, чтобы и на жалком уровне удержаться.
Льва Яшина не просто проводили с неслыханными почестями. Дали всем понять, что он — не ровня прочим ветеранам. Полномочия государственного футболиста остались при нем. Его дальнейшие жизнь и судьба приведены были в кроссвордную ясность. Поэт — Пушкин, река — Волга, футболист — Яшин…
Я, однако, ни секунды не считал и не считаю, что яшинская судьба могла быть для Эдуарда Стрельцова завидной.
В участи Льва Ивановича есть своя печаль.
В партийно-государственных ризах, даже скроенных специально для него по футбольному фасону, он оставался все в той же несвободе.
Стрельцову в этом смысле жилось намного легче. Я не раз сталкивался с тем, что в пешеходной или пассажирской толпе, не предупрежденной о возможности воочию встретиться с мифом, Эдика не узнавали. После презентации его книги мы прощались с ним излишне эмоционально на станции метро «Площадь Революции», и я опасался обратить на себя всеобщее внимание, но никто наших крепких объятий и не заметил. В зимней шапке и в очках Эдуард не вызывал любопытства трудящихся масс.
После футбольной отставки ему отмерено было прожить два десятилетия — почти столько же, сколько провел он в футболе и в заключении.
Я затруднился бы сказать определенно: быстрее или медленнее прошли для него годы в ветеранах? Без Эйнштейна с его теорией здесь не обойтись. Сюжетнее, конечно, видимая драма, чем невидимая.
Футбольный сезон вмещает в себя целую жизнь. В другом сезоне, в следующем — и жизнь совсем другая, новая.
Жизнь по футбольному календарю ассоциативно ближе всего к воинской службе в дни войны.
Жизнь вне календаря теряет очертания. Но кто может судить — насколько интенсивно происходила она внутри Стрельцова?
К мысли Льва Филатова о непременной фотогеничности видного игрока добавлю, что самые большие из футболистов выразительнее всего выглядят на снимках, сделанных в отдаленные от главных, как мы считаем, времена.
На снимках самого конца восьмидесятых в чертах стрельцовского лица скульптурно прорезались значительность, несомненная твердость, чуть ли даже не суровость человека, принявшего окончательное решение. Конечно, печать смертельной болезни на этом лице можно рассмотреть теперь, когда о ней знаешь. Но в концентрации лицевых мускулов — проступившая наружу жизнестойкость, одушевленная надолго набранным терпением…
А куда же делись всем знакомая добрая улыбка не вполне трезвого человека на раздавшемся, раскрасневшемся лице или, наоборот, ребяческая насупленность, когда бывал Эдик раздосадованным?
Может быть, жизнь, лепившая итоговый портрет, осталась для нас неизвестной? И нам довелось рассмотреть лишь то, что разрешил он нам видеть?
Рассказы о Стрельцове тех, кто последние десятилетия чаще оказывался рядом с ним, проходят обычно по юмористическому разряду. И я в своем повествовании не могу от них удержаться, чередуя свои собственные и чужие наблюдения за теми веселыми сторонами, какими предпочитал поворачиваться к нам Эдик.
Я вот теперь думаю: а не было ли в разрешении задерживаться на том комическом, что превалировало в его видимой всем жизни, в первую очередь проявления великодушия? Великодушия, возможно, и вызванного инстинктом самосохранения, не проявлявшегося во всем прочем — во всем том, где бы ему и необходимо бывало проявиться…
Людей вокруг него могло бы и рассердить особое положение, в котором он по воле обстоятельств пребывал несравнимо дольше всех, кто приближался к его рангу.
Но и не самые добрые и доброжелательные из этих людей предпочитали юмористическую оценку происходящего в их взаимоотношениях и всегдашнем, однако, недостижимом сопоставлении со Стрельцовым. Всех, похоже, устраивало, что нелепостью множества поступков в обыденной жизни он уравновешивает свое превосходство над остальными. Задушив в себе комплексы, мы, вероятнее всего, утешаемся тем, как мало, если и вообще применим футбольный гений Эдуарда в быту, где стереотипность действий и поступков рентабельнее странности, которую можно простить, посмеявшись над ней…
…Прежде, чем книга мемуаров Валентина Иванова вышла отдельным изданием, журнал «Юность» напечатал фрагмент из нее — главу о Стрельцове. Это был — я имею в виду сам выбор куска для публикации — образчик смелости по-советски. Негласно запрещенный Эдик возникал на страницах одного из наиболее читаемых журналов. Но возникал в педагогической оконтуренности. В ясном изложении Евгения Рубина Валентин Иванов отдавал должное таланту Стрельцова, утверждая, что никого на поле не было сильнее его. И тут же — в продолжение мысли и развитие предпосланного фрагменту заголовка — объяснялось: но никого не было и слабее, чем Эдик, вне футбольного поля. Формулировка эффектная. И большинство устраивающая — все происшедшее со Стрельцовым становилось понятным.
Через тридцать лет Алла скажет: «Если бы я была знакома с его сыном Игорем, ему бы сказала, что замечательный у него был отец, добрый, хороший, но Иванушка-дурачок, уж извините. Ну что сделать? Таков уж русский характер…» Первая жена Стрельцова, вероятно, забыла, что Иванушка-дурачок поумнее всех остальных персонажей сказки. И несколько сувенирная, что ли, трактовка русского характера убедить может разве что иностранцев.
И все же Алла, с Иванушкой-дурачком как аргументом, видится мне ближе к пониманию характера Эдуарда, чем его многолетний партнер, по-моему, несколько поспешивший с выводом. Предстояло двадцать лет без футбола — и они должны были ответить: кто сильнее, а кто слабее? Но это ладно — частности, придирки. А вот стоило ли говорить про слабости вне футбольного поля человека, проведшего пять лет в лагерях и себя не потерявшего для всей полноты дальнейшей жизни? Наверное, все-таки не стоило. Чтобы себя не ставить в смешное положение на будущее…
В семидесятые годы мы с Эдиком почти не встречались.
Видел, как он в Минске играл за ветеранов. Пробыл Стрельцов на поле минуты три. Потом на футболке расплылось мокрое пятно — и его заменили. Переодевшись в штатское, Эдуард сел на скамеечку за воротами — и казался мне с трибун похожим на какого-то солидного общественного деятеля. Москвичи справились и без него с белорусскими ветеранами — Гусаров отыграл пропущенный мяч.
В другой раз на бегу перебросились ненагруженными репликами на Арбатской площади — Эдик был бодр и весел, сказал, что спешит в Федерацию футбола; я не стал спрашивать: зачем?
И наконец, что помню отчетливо, присутствовали на суде над Валерием Ворониным. Дурацкая история, но когда жизнь не складывается, одна неприятность спешит сменить другую, и все могло плохо закончиться для Валеры. Хорошо вмешался муж сестры — он в КГБ работал, выручил.
На суд явились в основном торпедовцы со стажем. И мне некоторые обрадовались: вдруг я придумаю какие-нибудь ходы спасения? Шурик Медакин, ушедший из «Торпедо» раньше, чем я появился в Мячково, тихо спросил у меня за спиной: а это кто? И Олег Сергеев разъяснил: «Наш писатель». До Мустафы никто никогда не называл меня писателем. И если отбросить заведомое сужение читательского электората, мне признание Сергеева было приятно.
Эдик — я впервые увидел его в очках — воспринимался кем-то вроде эксперта по вопросам юриспруденции, как человек, совершивший ходку. Мы с ним, сознавая на публике важность своей интеллектуальной миссии, многозначительно обменялись прогнозами.
Воронин, возвращаясь из ВТО, заглянул в «Огонек» — не журнал, руководимый еще Софроновым, а ресторан, расположенный на первом этаже ведомственного дома, где и сейчас живут Батанов с Шустиковым. И там — в торпедовском, можно сказать, ресторане — кинул стакан в докучливого посетителя. В прежние времена любой житель страны подобным знаком внимания был бы только польщен. А в изменившейся ситуации дело дошло до суда…
Когда мы сидели в зале судебного заседания, Стрельцов обернулся и через два ряда спросил кого-то: «Кто вчера у наших забил второй? Храбростин?» Я подивился живости его интереса к происходящему с «Торпедо» — после их ухода с арены за успехами Храбростина и других сам уже следил вполглаза или вполуха…
В то же бесславное десятилетие Эдуард попробовал работать в штабе Иванова. И невозможность использовать его на должности помощника старшего тренера превзошла все ожидания.
Второй тренер — не должность для звезды. Но для звезды вообще крайне ограничены варианты трудоустройства. И рука голода усмиряет гордыню. Да и не только голод гонит людей с именами в помощники — участие в большом футболе и в амплуа поддужного поставляет адреналина в спортивную кровь несопоставимо больше, чем самое почитаемое ветеранство, угнезденное в литерной ложе.
Работал вторым тренером Григорий Федотов — и ничего с ним в этой должности не случилось. Заболел он от горя и вскоре умер, когда отобрали у него работу в ЦСКА. Стрельцов говорил, что не может забыть, как получил Григорий Иванович в Тбилиси (они там волею футбольного календаря оказались одновременно) телеграмму насчет увольнения: «Никогда не забуду, какое лицо у него было тогда». Был поддужным и Всеволод Бобров — правда, он согласился стать вторым при Борисе Андреевиче Аркадьеве, оставаясь в имидже любимого ученика маэстро… Казалось бы, и Эдуард Анатольевич мог изобразить из себя помощника старого друга Кузьмы, ведомого им, как в давешние годы.
Но сделанная в дни их сотрудничества фотография выдает с головой и помощника, и отчаявшегося подчинить себе Эдика шефа. И в оценке сложившейся ситуации я целиком на стороне Иванова.
Стрельцов, сам того не сознавая, держится с патроном так, что и вязаная конькобежная шапочка, напяленная по-клоунски небрежно, кажется на нем полковничьей папахой. Руководящая вальяжность в облике помощника подавила бы и габаритного тренера, а уж Валентина Козьмича, тогда еще не избавившегося от юношеской худобы, и подавно. Из снимка непонятно — вернее, понятно — кто кем руководит. Спокойное неповиновение Стрельцова способно было рассердить любого начальника больше, чем если бы проявлял он командирскую инициативу.
Когда-то в Художественном театре то ли Станиславский, то ли Немирович-Данченко, затрудняясь с определением функций одного булгаковского персонажа, остановился на соломоновом решении — обозначить саму должность фамилией замечательного сотрудника. Ничего бы лучше и для Стрельцова не придумать. Но как поступиться субординацией? Должность, поименованная стрельцовской фамилией, предполагает неограниченную самостоятельность.
Мне кажется, что Валентину Козьмичу неприятна была и предыстория назначения Эдуарда Анатольевича к нему в штаб.
…«Дед» выиграл с «Торпедо» Кубок в начале семидесятых. Но не убедил дирекцию и партком, что в шестьдесят три года сможет вступить в автозаводскую реку (как будто в докиевской жизни Виктора Александровича миллион раз не выгоняли из команды и не возвращали обратно). И когда штаб собрали для беседы с начальством, им объявили, что для пользы дела от своих должностей освобождаются Маслов и Батанов. Борис посмотрел на Кузьму — тот пожал плечами. Иванов оставался. Но насчет того, делать ли его снова старшим тренером, видимо, некоторые сомнения у командиров производства возникали. Кое-кто из них склонялся и к Марьенко.
Стрельцов рассказывал, что его вызывали к заводским и партийным начальникам — спрашивали мнение: кого назначить? И он их уверил, что лучше Иванова никого не придумать. И они, а не Кузьма, предложили ему войти в тренерскую обойму. Но в справочниках фамилии стрельцовской в графе тренеров я, как ни искал, не нашел.
Эдик, однако, считал, что Лида Иванова испугалась, что его и старшим тренером вполне могут назначить, если у Кузьмы дела не пойдут. Я сомневаюсь в малейшей возможности такого назначения, как и в нужности самому Стрельцову быть старшим тренером.
Важнее, мне кажется, что вел он себя по-стрельцовски — и не захотел стать буфером между бывшим партнером и футболистами его команды. Профессиональный кодекс он, не спорю, нарушал. Но зато остался Стрельцовым. Чего и не требовалось доказывать.
…В последующие годы он почти каждое лето приезжал в Мячково, но оставался на той части территории, где разбивали спортивный лагерь для подопечных детей и тренеров, с ними занимавшихся. На дачу к мастерам не заглядывал. Но когда после смерти Эдика я спросил Иванова: ощутимо ли на футбольной даче отсутствие Стрельцова? — он, к моему удивлению, ответил не задумываясь: «Очень». И добавил, что когда равнодушная к реликвиям нынешняя торпедовская молодежь встречалась с Эдуардом на лесной тропинке, то смотрела на него, как на «прекрасную картину» — я дословно привожу слова Кузьмы…
Способности настоять на своем, умения подавлять своей волей других Стрельцов не проявлял и в занятиях с детьми.
После данной им на игру установки ученики бывало обращались к нему со встречным предложением: а может быть, Анатольевич (всех тренеров звали по имени-отчеству, а его запросто Анатольевичем), мы попробуем…
Это в нашем-то мире яростных, непримиримых амбиций, где и в дворовом футболе никто бы со старшим не посмел спорить, где на всех этажах моментально делаешься смертельным врагом заведующего чем бы то ни было, выразив тень несогласия, где гноишь с чистой совестью хоть чуточку инако, чем ты, мыслящего, когда сам дорвешься до власти, сопливые дети, никто из которых, кроме Сергея Шустикова (тоже, замечу, не Пеле), заметным игроком не стал, вместо того, чтобы расплакаться от счастья общения со Стрельцовым, решаются не согласиться с величайшим футболистом XX века. И величайший футболист не гневается на их своеволие, а только спрашивает: «Справитесь?» И когда не справляются, не колет никому глаза собственной правотой. А разговаривает с каждым, не скрывая своей удрученности игрой подопечных, но совершенно на равных. Спорит с ними, как спорил бы с игроками своего ранга — существуй такие игроки. Раиса недоумевала: «Все они для него Сереги, Мишки, со всеми он по-свойски».
Когда шел прием в торпедовскую школу, он никому не умел отказать. Брал в свою группу до полусотни детей, а в оправдание говорил, что лишние все равно за зиму отсеются…
Нет, был, конечно, случай, когда Анатольевич проявил себя строгим наставником. Сын Воронина Миша притворился в спортивном лагере больным, попросил освободить от тренировки, а сам с девчонками пошел в лес, прихватив винца. И тренер посчитал, что в четырнадцать лет так вести себя рановато — и позвонил отцу нарушителя, сообщив, что отправляет Михаила в Москву для исправления. У младшего Воронина был свой контраргумент — лет шесть назад до случившегося в лагере он как-то вернулся с занятий раньше времени, порадовав родителей информацией, что Эдуард Анатольевич пришел пьяный и сказал, что тренировки не будет.
Ему легко было держаться рядовым, поскольку он всегда знал, кто он, — и в скромности Эдика, о которой всегда все любившие его твердили, выражался жизненный стиль, а не робость или, тем паче, запрятанная вглубь гордыня.
Ему не по нутру было приказывать — власть над людьми ему ни в какой форме не требовалась. Вместе с тем он осознавал, что для него многое готовы сделать и без просьб — и стеснялся злоупотребить этой добровольностью.
Мы снимали на стадионе телесюжет о нем. И режиссерша попросила Эдуарда Анатольевича пересечь поле. Стрельцову неохота было вставать с места — и он попытался ее уверить, что директор никому не разрешает ходить по газону. Но когда стали записывать интервью с ним — и Эдик понял, что стрекот газонокосилки мешает звукооператору, он тут же велел выключить косилку.
Игорь Стрельцов заметил, что в занятиях с детьми совсем уж не секретом становились спартаковские пристрастия отца. В команде мальчиков шестьдесят первого года рождения, тренируемых Эдуардом, в чести были и «стеночки» накоротке, и все прочие прибамбасы, любимые в «Спартаке», чьим болельщиком не переставал быть торпедовский на все времена символ.
«Если написать всю правду, то мы с тобой Нобелевскую премию получим», — первое, что сказал Стрельцов, когда я снова, более чем десять лет спустя, завел беседу о книге его мемуаров.
Мне бы обрадоваться, что мы одинаково смотрим на литературу. К тому же занимаем смелую позицию — в те времена книги отечественных нобелевских лауреатов, кроме Шолохова (но я отчего-то догадывался, что Эдик не «Тихий Дон» имеет в виду), у нас в стране запрещались. Я их все равно читал, но уверенности в том, что и Эдуард прочел «Доктор Живаго», у меня не было.
Но книгу Стрельцова, работу над которой никогда не санкционировало комсомольское издательство, в начале восьмидесятых вознамерилась выпустить «Советская Россия» — издательство ЦК КПСС. И не думаю, чтобы директор издательства, относившийся к проекту без энтузиазма (ему редактор Лидия Петровна Орлова, все это затеявшая, до поры и не сообщала, что процесс пошел), обрадовался бы, услышав наш разговор о нобелевских перспективах.
И все же как литзаписчика меня не могли не интересовать литературные вкусы Эдуарда. Однажды он к чему-то заметил, что Шукшин — тоже еще не вся правда. Но по тому, что Эдик читал или смотрел по телевизору, у меня не складывалось впечатления, что правда в искусстве так уж лично ему важна.
Читать он стал гораздо больше, чем в бытность игроком. Из каждой поездки с ветеранами он привозил домой по несколько книг. Дальше я немножечко расскажу о той обстановке, в какой проходили ветеранские гастроли, — и тогда забота Стрельцова о пополнении своей библиотеки покажется еще трогательнее. Книг в семье накопилось огромное количество, сегодня в гараже они уложены в девять ящиков — и сын Игорь собирается подарить их школе, где учится внук великого футболиста Эдик. Игорь с женой детективами увлекаются, видимо, меньше, а отец собирал сплошь детективы.
Стрельцов не из тех людей, что читают в транспорте. Он должен был создать себе условия: наливал чаю в огромную, с отбитой ручкой чашку, чай пил с вареньем или лимоном, усаживался в глубокое кресло, нацеплял на нос очки…
Фильмы Эдуард любил детские или про войну, «где наши побеждают». В последние годы жизни Эдика появилось видео — Игорь приносил ему кассеты. Как-то в разговоре со мной о своей болезни Стрельцов вертел в ладони пульт дистанционного управления и, между прочим, сказал: «На х… мне теперь видео, если я умираю?» И выключил телевизор…
Как мы работали с ним над книгой? Мне неловко делается при слове «работа», когда вспоминаю об этом. Сидели с утра на кухне — разговаривали в свое удовольствие обо всем, что в голову приходило. Иногда я больше рассказывал, чем слушал. Но и сейчас не считаю, что при таких разворотах беседы узнавал об Эдике меньше, чем когда только слушал его. Завтрак переходил в обед. До позднего вечера обычно не досиживали. При Раисе разговор не клеился — ей темы наших ежедневных бесед казались неподходящими для книги.
Мне кажется, что мемуары Стрельцова внутренне и сложились из моментов, отвлекавших нас от непосредственной над ними работы.
Я говорил, что день, намеченный нами для начала совместной работы, пришелся на панихиду по Харламову. Мы встретились у метро «Динамо» — и дошли до цеэсковской ограды, где уже сгрудилось множество народу. Мы двигались медленно, вместе с очередью, когда подъехал автобус с командой, мастеров. Валентин Бубукин работал вторым тренером ЦСКА — и он привез в автобусе футболистов проститься с Валерием. Стрельцов сказал: «Бубука, проведи нас…» И Валя провел нас внутрь вместе со своей командой.
Как я уже говорил, большинство спортсменов из ЦСКА явились на панихиду в мундирах. И только партнер Харламова Борис Михайлов, демонстративно надел черную вельветовую «тройку». «Борис — человек», — поощрил его вид Стрельцов.
Потом за стол-экспресс в Аэровокзале к нам подсел какой-то спортивный человек и пригласил через неделю прийти на мемориал Аничкина. Виктора уже года четыре как не было в живых. Умер тридцатипятилетний Виктор при странных обстоятельствах. По официальной версии, он зашел к отцу, плохо себя почувствовал, прилег на диван — и умер. Но тридцать пять и не для самого режимного спортсмена все-таки не срок… В тот день мы не ограничились поминанием в Аэровокзале, куда-то еще ездили, с кем-то еще выпивали. И я был уверен, что Эдик забыл про свое обещание. Но — ничего подобного. Помнил — и настоял, чтобы и я тоже побывал с ним на мемориале.
Сейчас в «Динамо» мемориал Аничкина поставлен на широкую ногу, выпускаются программки, печатаются афиши, в поминальном матче участвуют известные игроки. А в начале восьмидесятых это была самодеятельная затея закрытого, номерного завода, куда Виктор попал на работу по динамовской линии: у него и папа в органах серьезный пост занимал, и сестра сделалась комсоргом МВД; помню, что она моему отцу зачем-то звонила, представившись сестрой знаменитого футболиста. По-моему, Аничкин на оборонном предприятии и месяца не потрудился — умер. Но завод что мог для памяти центрального защитника «Динамо» и сборной, то сделал.
Один из устроителей соревнований в честь Аничкина позвонил накануне Эдику и обещал прислать за ним машину — черную «Волгу», как он подчеркнул. Но в положенный час никто не заехал.
У нас вдвоем набралось пять с лишним рублей. И все же такси решили не брать. Сэкономили, а то Эдуард вдруг засомневался: а будет ли банкет? Поехали на трамвае. Вернее, на двух трамваях — без пересадки от дома Стрельцова до стадиона «Авангард», где игрался финальный матч мемориала, не добраться.
Обвыкшись в полупустом вагоне, за раскаленными жарой первых осенних дней стеклами, Эдик вспомнил, что ехать-то нам почти до родных его мест — до Перова.
Я же, оглушенный будничностью поездки с Эдуардом Стрельцовым на мало кому из московских футбольных завсегдатаев известный стадион, вспоминал тесноту не только стадионов, но и улиц перед стадионами, на которых выступал он. И представлял себе своего спутника не только на поле, но и проходящим сквозь толпу, переполнявшую подступы к трибунам, захлестнутого шумом узнавания, в который он запахивался, словно в модный плащ.
Мы молчали дорогой. Я неловко чувствовал себя от тех неотвязно выспренних мыслей, что вот первый удар его по мячу когда-то в Перово отзовется теперь удивительным эхом, в которое, собственно говоря, мы и въезжаем на трамвае, хотя нам еще и предстояла пересадка. Мне не нравилось и то, что вместо приличествующего разговора я ушел в наблюдение за Эдиком. Я уже догадывался, что для будущей книги придется записывать не одни лишь наши беседы, но и молчание. Считать его молчание бульоном, в котором варится недосказанное, не высказанное впрямую. Я вообразил картину, как он диктует мне свое молчание…
Вслух же Эдик сказал: «Удостоверение заслуженного мастера забыл… Могут не пропустить».
Никаких контролеров мы, однако, не встретили. Мы пришли, как провинциалы, слишком уж загодя.
Присели на скамейку невысоких трибун — и стали смотреть на бегающих по гаревой дорожке школьников. Финал мемориала с участием двух заводских команд назначен был на более позднее время.
Но вот появился не заехавший за Стрельцовым устроитель — и повел к директору стадиона. Директор Эдику обрадовался, сказал, что рад познакомиться с Эдуардом Анатольевичем — он, директор, давний болельщик «Торпедо». Потом его отозвали по какому-то делу. Мы снова остались одни. Вернувшись, директор сообщил, что сотрудницы стадиона просят разрешения взглянуть на Стрельцова — и в кабинет вошли две полные дамы из бухгалтерии, как они представились. Из дальнейшего разговора выяснилось, что не такие уж они заядлые болельщицы футбола, но «кто же не знает Стрельцова»?!
Эдик принял интерес к себе женщин-бухгалтерш как должное. И ничуть не удивился высказанному директором-болельщиком сожалению, что в Перове до сих пор не разыгрывается приз Стрельцова для школьников. Рассказал, что получил откуда-то из-под Донецка письмо от ребят, пригласивших приехать посмотреть турнир, посвященный ему.
Пора было приступать к делу — устроители выразили пожелание, чтобы Эдуард сказал несколько слов и произвел первый удар по мячу. Стрельцов не стал спорить насчет первого удара, а от речи попробовал уклониться. Но мы все на него нажали, стали подсказывать возможные варианты выступления. Наши советы он отмел — и принял решение сказать, «каким Витя был товарищем».
У микрофона он невнятно и тихо скомкал две-три фразы.
А вот с первым — ритуальным — ударом получилось лучше.
Стрельцов шагнул от микрофона на траву футбольного поля. Шагнул буднично, направился к центру валкой своей походкой. Но мне показалось, что, прикоснувшись к непрестижному газону «Авангарда» подошвой обычных своих туфель, он придал открывавшейся нам картинке иное зрелищное измерение — и удар пяткой прочитался автографом на титульном листе открытой книги.
Не поверите, но на поле, где начался финал, он смотрел с интересом. По-моему, никто из сидевших с нами рядом не ожидал, что Стрельцов захочет врубиться в ничего для него не значащую ситуацию, отнесется с уважением к игре, по-любительски беспорядочной. Он смотрел, мне показалось, футбол глазами человека, убежденного, что загадки игры уравнивают в праве на нее фигуры неравнозначные. Капризы мяча в мгновение могут уравнять возможности самых разных величин. Но, возможно, я сейчас чего-то и досочиняю… Он, может быть, просто смотрел на поле. Ему, однако, было интересно.
В конце тайма к Стрельцову подсел человек, напомнивший, что они вместе играли за команду завода «Фрезер». Бывший партнер говорил возбужденно, напористо, словно приведенные им эпизоды и названные фамилии тогдашних игроков первостепенно важны и что-то могут прояснить, изменить в жизни сегодняшнего Эдика. Эдик помнил все и всех, но эмоций никаких не проявил. Игрок «Фрезера» отошел обрадованный, еще раз убедившись в той жизненной удаче, что ему выпала, — быть в одном со Стрельцовым футболе. Футбол — и на самом деле, и в моем повествовании — людей соединяет и разъединяет. Но подтверждение факта соединения, наверное, всегда приятно.
Партнера сменил уже неспортивного вида мужчина, попросивший автограф для сына. Этот эрудит захотел уточнить, как забит был гол Стрельцовым на Мельбурнской Олимпиаде болгарам. Стрельцов сказал, что мяч с ноги срезался — бил в один угол, попал в другой… Такая откровенность растрогала эрудита, и ему захотелось продлить разговор. Он спросил о перспективах сборной на чемпионате мира в Испании. Стрельцов ответил, что придется трудно. Уже не в состоянии откланяться мужчина задал самый глупый вопрос, какой только можно задать специалисту: об исходе играемого сегодня «Торпедо» матча против ЦСКА. Стрельцов без раздражения приподнял плечи, что не знает.
На матч своего клуба с ЦСКА он уже не рассчитывал попасть к началу, но посмотреть второй тайм по телевизору все-таки надеялся. Однако и к спортивным новостям программы «Время» Эдик в тот день не успел.
Банкет начали в кабинете директора в перерыве между таймами. И вторую половину игры нам смотреть уже не пришлось. Эдуарда ненадолго отвлекли от стола после матча — вручить приз и сфотографироваться с игроками обеих команд. И банкет помчался дальше по рельсам бесчисленных тостов.
Банкет вполне мог превратиться в чествование одного Стрельцова, а про Аничкина и забыли бы. Но нашелся человек, решительно помешавший такому повороту. Этим человеком стал сам Стрельцов.
Кое-кого из собравшихся в тесном кружке близких к Виктору людей он, возможно, знал и раньше, но не думаю, чтобы слишком хорошо. Я понял, что он любит Аничкина — и в память о нем был совершенно откровенен со всеми, кого собрало застолье.
Воспоминание разбередило, как бередят давнюю рану, важную, очевидно, для Стрельцова мысль — и после первых же рюмок он уже неудержим был в желании высказать то, что совсем не удалось ему перед микрофоном.
Папа Аничкина — плотный человек с офицерской выправкой, с внушительным слоем орденских планок на груди — высказался в том плане, что беда спортсменов в неумеренности выпивки. В иных устах на мемориале Виктора такое замечание показалось бы вопиющей бестактностью. Но отцовская безутешность вроде бы оправдывала публицистичность выступления за нетрезвым столом. Кто бы предположил, что педагогические сентенции родителя вызовут столь резкие возражения Стрельцова?
Эдик разразился взволнованной речью, которая, к сожалению, никем не была зафиксирована. Поддавшийся общему настроению, я не запомнил ее в тех подробностях, что становятся опорами для последующего пересказа. Постараюсь лишь передать суть сказанного Стрельцовым.
Эдик привел примеры естественности и противоестественности отношений, что связывают людей в большом спорте. Говорил о возможности дружбы соперников и вражды между партнерами. О корпоративности, которая, к счастью, со временем сменяет конкуренцию. И еще раз о возможностях дружбы, но и о препятствиях, разрушающих дружбу — отделяющих людей друг от друга.
Волнение разгорячившегося Стрельцова передалось всем собравшимся в кабинетике директора стадиона «Авангард». Эдуард, которого они так ждали и так рады были увидеть в парах застолья, общением с которым они сейчас гордились более всего на свете, открылся им с новой и несколько неожиданной для них стороны.
Предусмотрительно сэкономленные нами пять рублей пригодились — по такой глубине разговора банкетной выпивки, конечно, не хватило.
Об иерархии в отношениях живых с мертвыми можно бы в других обстоятельствах и отдельную книгу написать. Но мертвых из этой когорты уже больше, чем живых. И наступает что-то напоминающее гармонию.
…Одним из осенних дней середины восьмидесятых я шел в сторону динамовского стадиона вместе с моим аэропортовским соседом Юрой Авруцким — и многое в приотворившемся мне, пока работал над стрельцовской книгой, представлялось интересным в последующем развитии. Казалось, что понятое около футбола продвинет меня в том, что собрался делать дальше, безотносительно к футболу.
Юрий Авруцкий играл за основной состав тренируемого Бесковым «Динамо» центра нападения. Мог стать в семидесятом чемпионом. Авруцкий был любим женской частью футбольной аудитории, удачлив у чужих ворот. Я не помнил, как завершил он карьеру игрока, но, по-моему, ее притормозили какие-то неприятности… Как сосед я знал, что послефутбольная жизнь Юры непроста, но никакой опущенности в облике не замечалось: красив, одет хорошо, оставляет впечатление физической тренированности. Я и удивился: а почему он не входит в сборную динамовских футболистов? В намечавшемся матче сборная ветеранов СССР должна была играть против тех, кто выступал за «Динамо» разных лет, разных городов и республик. «В команду Лева Яшин людей подбирал, — с улыбкой пояснил Авруцкий, — куда же мне?» Я понял, что, будучи на пятнадцать лет моложе Яшина, мой сосед по молодости чего-то не учел и не додумал в отношениях с бессменным вратарем. И вспомнил Володю Щербакова, так и не пришедшегося ни к чьему двору после торпедовского. В начале семидесятых я был командирован на международный кинофестиваль в Ташкент — вот уж поистине вечный город контрастов — и видел, как он сыграл тайм за ярославский «Шинник», который тренировал Марьенко. Вторым браком Щербак женился на дочке сотрудницы писательской поликлиники, что неподалеку от метро «Аэропорт» — и в наших с Авруцким краях он иногда появлялся. Некоторое время он играл за команду «Мослифта». Со Стрельцовым отношения прекратились. Наверное, Раисе каким-то образом удалось Володю отвадить от дома. Пережил он Эдика ненадолго. В девяностые годы его зарезали где-то в Кунцево. Как-то видел в поликлинике сына Щербакова — вылитый отец лета шестьдесят четвертого…
Не всех из призванных в сборные страны и «Динамо» футболистов я сразу же узнавал в лицо. Скажем, смотрел на Кесарева — и не мог догадаться, кто это. Но в общем-то те, кого поставили на игру, выглядели неплохо. Миша Пасуэлло говорил мне, что у Вали Денисова — депрессия, никак из нее не выкарабкается. Но мне Денис показался боевитым, одет он был похуже, чем те, кто преуспевал и после футбола, но аккуратненько, в шляпе. Он вышел на поле в майке сборной СССР рядом со Стрельцовым. И гол единственный Валя забил. Играл в атаке у них и Никита Симонян — бежал на незагорелых, «кабинетных» ногах, но хорошие времена чем-то неуловимо напомнил. Маслаченко защищал ворота — пропустил от динамовцев два мяча и старался свести разговор в раздевалке с Гавриилом Качалиным, назначенным тренером ветеранской сборной, к шутке: «Ну, сейчас начнутся упреки, подозрения…»
Второй тайм Эдуард играть и не собирался. Стоял в иностранном кожаном пальто и беседовал с Яшиным — тоже одетым не в телогрейку. Я вообще-то и пришел на стадион потому, что сговорился встретиться со Стрельцовым. Но нарушать лермонтовский — «и звезда с звездою говорит» — расклад не хотелось. Околофутбольной публике, считавшей меня здесь лишним, полезно было бы посмотреть на меня в компании с Яшиным и Стрельцовым. Но мне предпочтительнее показалось, чтобы на публике они подольше побыли вдвоем. Теперь, когда вижу памятники каждому из них, вспоминаю не матчи, а их монументальный разговор друг с другом.
А тем временем в распорядке зрелища произошел явный прокол. На футбол приехало множество высшего начальства из КГБ и МВД. Тренер московского «Динамо» Вячеслав Соловьев прятался в укромном уголке — начальство из органов никак не могло привыкнуть, что их команда так скромно стоит в турнирной таблице. Стадион по случаю приезда генералов был оцеплен — мухе не пролететь.
Но перед самым началом второго тайма, когда тренеры уже заняли места на своих стульях, на пустом поле Малой арены, где играли сборные, материализовался Численко — клянусь, что я, внимательнейшим образом за всем наблюдавший по роду литературных занятий, не заметил, чтобы выходил он из-под трибунных помещений. Игорь возник странной фигуркой на побуревших остатках газона. В мятом плаще, в мятых брюках, в стоптанных башмаках он — и глазом не поведя по трибуне с начальством и публикой — направился к Михаилу Иосифовичу Якушину, тренировавшему ветеранов «Динамо». Михей, как и Качалин, относился к порученным обязанностям со всей серьезностью — старики профанировать футбол не умели. Появление «Числа» перед тренером было для того совсем некстати. На трибунах послышались смешки и реплики. Острили, что Игорь встретил своего лучшего друга. Мне странным показалось, что специфически футбольный народ в припадке иронии позабыл, кому сборная Якушина конца шестидесятых обязана главными своими успехами. К чести Михаила Иосифовича, он сделал вид, что ничего странного и неуместного в поведении Численко не находит…
После игры для футболистов обеих команд устроили банкет в «Советской». И только Давид Кипиани догадался пригласить туда Игоря Леонидовича.
Численко как-то заходил к Стрельцову домой, явился без предупреждения и тоже в таком виде, что Раиса не удержалась от замечания: «Игорь, но нельзя же так опускаться…» Но пригрели, конечно. Поправил здоровье. Денег занял.
Численко был человеком щепетильным. Болельщики динамовские собрали для него около тысячи рублей, но когда Мудрик передавал ему конверт, Игорь вдруг отказался: «Не надо! Дай мне просто десяточку взаймы». Ему и должность неплохую подобрали, но для ее выполнения требовалось влезть в милицейский мундир — и «Число» предпочел стать штатским, работать в тресте по озеленению.
Встретился Стрельцову неподалеку от торпедовского стадиона в непотребном виде и Валерий Воронин. «Морда, — показывал он руками (и явно утрируя, поскольку Воронин и с испорченной внешностью оставался более узколицым, чем Эдик), — вот такая. И какие-то с ним ханыги, — возмущался Эдуард, ни разу в жизни никому не отказавший с ним выпить. — Я ему говорю, чтобы домой шел, а он отвечает, что дома ему нечего делать. Как же нечего? Супу себе разогрей, водочки замерзшей из холодильника достань, телевизор включи. Как это нечего делать дома?»
Воронин один быть не умел. Тосковал, когда не на людях. И работу ему подобрать подходящую никак не могли. В цехе у него начиналась клаустрофобия — стены давили, не успеет табельный номер повесить. В заводоуправлении со скуки умирал. В детской школе, что носит теперь его имя, тоже не смог прижиться.
А Эдик одиночество переносил спокойно. Часами мог кроссворды разгадывать. Выбирал потруднее — с географическими названиями. Обкладывал себя атласами — и терпеливо заполнял все клетки.
Он и взбрыкивал время от времени — уставая от роли идеального мужа. Недовольство женой мог выразить со стрельцовским размахом. Лиза (Зулейка) рассказывает, что появился Эдик в один из дней у нее в будке пьяней вина, в горсти зажаты Раисины побрякушки, грозился, что собирается нарочно все драгоценности пропить, пусть знает… Зулейка уговорила его все украшения у нее оставить, а ему дала денег на бутылку — и проследила, чтобы он с водкой пошел все-таки домой и там ее выпил…
Ссоры с женой он с годами переживал тяжелее; видимо, душа захотела полного спокойствия в тылу, хотя тылу стрельцовскому ничего, кажется, не грозило. Казалось, что чашу положенных ему на жизнь бед он до самого дна выпил в молодости — заслуживал теперь, чтобы жизнь на остаток дней была к нему поблагосклоннее.
…Прилетели в середине восьмидесятых из Болгарии со сборной ветеранов, а назавтра опять предстояло улетать — на Урале намечались какие-то торжества, не вообразимые без футбольных знаменитостей. На аэродроме, откуда еще собирались завернуть в гости, обнаружилось, что Эдик потерял где-то сумку. Утром, когда собирался в новую дорогу, пришлось выслушать от жены укоры за всё разом. По прилете на Урал сели в карты играть, а у Стрельцова на душе кошки скребли — пошел звонить по междугородному домой. Вернулся заметно повеселевший: «Не дозвонился!»
Испытываю угрызения совести оттого, что, столько понаписав о «Торпедо» доивановской эры, никак не соберусь и нескольких слов сказать о команде, тренируемой Валентином Ивановым. Уступив совсем ненадолго руководство командой Салькову и собравшись пойти подучиться, он возвращен был обратно — и в истории команды стал самым долгоработающим старшим тренером.
Я очень старался быть необъективным — и продолжал относиться к «Торпедо», как к «Торпедо». Но совершенно точно знал, что приди на место Иванова другой тренер — и у меня никакого чувства к его команде не останется. Кощунственной мысли, что у кого-нибудь другого может получиться с «Торпедо» лучше, чем у Кузьмы, не возникало никогда. И готов уверить себя и других, что главным торпедовским везением надо считать столь долгое присутствие в этом клубе Валентина Козьмича.
При Валентине Иванове «Торпедо» выступало, судя по результатам — первенство в половинном чемпионате, когда в семьдесят шестом провели два розыгрыша весной и осенью, кубки, бронзовые награды, — ничуть не хуже, чем при Маслове сороковых-пятидесятых годов, хотя меня при моем консерватизме больше впечатляли игроки из компании Пономарева.
Но даже тактично избегая всякого сравнения с неповторимостью образцов начала шестидесятого, нельзя обойти полным молчанием факт, что торпедовское в «Торпедо» семидесятых-восьмидесятых и девяностых годов было напрочь утрачено.
Кто-то обидно прозвал тренера Иванова Лобановским для бедных. Перебор. Я не сомневаюсь, что наш любимый игрок в понимании сути футбольного зрелища и в самые свои успешные тренерские времена не бывал счастлив оттого, что не мог своим игрокам разрешить футбол, который единственно исповедовал. Но уж больно огорчительно велики оказывались ножницы между исповедью и проповедью.
Несколько лет назад, когда Иванов уже не работая тренером, а ходил в почетных президентах оторванного от корней лужниковско-алешинского «Торпедо» (при том, что и владелец Лужников Владимир Алешин родом из «Торпедо» времен Иванова, Стрельцова и Воронина, был у них дублером), я спросил его напрямую: не жаль ли ему самому утраченного «Торпедо»? И он ответил, не задумываясь, что жаль, конечно. И тут же категорически сказал о необратимости утраченного. Игроки, приходившие в команду при нем — тренере, в футбол, понимаемый нами, как торпедовский, и не смогли бы играть. Они могли только бежать. И тренер сделал все от него зависящее, чтобы они бежали резво и по возможности без устали. И команда время от времени добегала до призового столба.
Те игроки, в чьих действиях главенствовала мысль, завязывающая многоходовую игру, попадали в «Торпедо» из других команд: Еськов из Ростова, Сахаров из Минска; сезон в команде провел в конце восьмидесятых Леонид Буряк… Из своих кровных выделю только двоих — может быть, ушибленный «Торпедо» шестидесятых, я и не по чину строг — Валерия Филатова и Сергея Шустикова. Насчет чистоты кровей Сергея все понятно — известно, чей он сын. А в биографии талантливого Филатова (он и в «Спартаке» поиграл у Бескова, а теперь президент «Локомотива») для себя выделю подробность, о многом говорящую. Своей неприкаянностью последних лет Валерий Иванович Воронин раздражающе озадачивал игроков позднейших призывов, тоже живших на Автозаводской улице. В его просьбах о спонсировании выпивки они торопились видеть человеческое падение. Никто из них не представлял, как широк, щедр бывал Воронин, за сколько сотен многолюдных ресторанных столов было им с купеческим удовольствием заплачено, как легко относился он к деньгам — и как вправе был он ждать такого же отношения если не ко всей жизни, то хотя бы к себе от молодежи, выступающей за клуб, во многом ему обязанный своей репутацией.
И лишь «Фил» видел в нем того, кого и полагалось видеть в футболисте Воронине, как бы ни накренилась его судьба.
Воронин зашел к Филатову — и не застал того дома, но жена предложила ему переодеться во все чистое, вынесла ему мужнин костюм. В этом костюме его и нашли возле Варшавских бань. Про костюм я узнал через много лет. А про то, что с Филатовым он отношения поддерживает и Валера-младший к бедственному положению Валерия-старшего не остается безразличным, слышал от самого Воронина. И рассказывал об этом Стрельцову, когда обсуждали мы воронинские дела, — и Эдик кивнул: «Фил» — игрок». Какая вроде бы связь между тем и этим? Но Эдуард ее находил…
Раиса не стала скрывать, что ей книга не понравилась. Слишком много Иванова. «У тебя все время: мы с Кузьмой». У меня…
Эдуард про содержание вообще ничего не говорил. Радовался, что книга теперь есть. В толстом глянцевом переплете. С портретом во всю обложку.
С портретом на обложку не обошлось без приключения. Снимок поручили фотографу издательства «Русский язык» — пожилому, культурному еврею, страшно далекому от футбола. Звали его Даниил Яковлевич Дон. Даниил Яковлевич попросил меня как специалиста поехать вместе с ним к Стрельцову.
Эдик сидел у телевизора в халате — любимой домашней одежде. Покорно надел свежую сорочку, пуловер, повязал галстук. Позировал не капризничая. Но фотографа что-то не устраивало, он оставался недоволен ракурсами. Стрельцову захотелось ему помочь — он вызвал меня на кухню и шепотом спросил: «Не налить ему грамм сто пятьдесят?» Дон в ужасе отказался. Эдик закурил — он тогда курил по две пачки в день, а то и больше, если, допустим, смотрел матч своих школьников (его невестка Марина, когда видит теперь по телевизору Романцева, вспоминает свекра Эдуарда Анатольевича). И Даниил Яковлевич удачно схватил момент стрельцовской улыбки, продолженной отнятой от губ сигареткой.
Я что-то не припомню рецензий на книгу, но реплики в печати на сигарету, как нечто недопустимое на обложке книги спортсмена, промелькнули. Мало того, что рассказ о жизни, по условиям издания, получился более чем адаптированным, Стрельцову и курить не полагалось…
Благодаря стрельцовской книжке и я — в первый и последний раз — испытал, что такое литературный успех. Мое участие в этой работе справедливо не афишировалось — маленьких буковок сообщения, в чьей литературной записи идет рассказ, было и не различить, но мне непрерывно звонили по телефону знакомые, малознакомые и совсем не знакомые, но решившие теперь завести со мной знакомство граждане с просьбой подарить им книжку: пятидесятитысячный тираж исчез с прилавков, по-моему, в первый же день продажи. Экземпляров восемьдесят или девяносто я раздарил — и все равно осталось немало обиженных на меня людей. В молодости — в сорок с лишним лет я считал себя по инерции молодым, как и сейчас, в шестьдесят, считаю — я был общительнее, коммуникабельнее, чем теперь. Но друзей у меня, как у Стрельцова, не было — во всяком случае, к тому времени я уже знал, что нет — приятелей с десяток набиралось, ну и десятка два-три хороших знакомых. Восьмидесяти экземпляров с лихвой должно было бы хватить. А вот не хватило…
Перед презентацией, как бы сегодня сказали, и в издательстве началась тревога, что экземпляров для дарения нет. Десять экземпляров я привез. С пачкой книг обещал приехать в «Советскую Россию» Эдик.
Организаторы презентации сомневались в ораторских возможностях Стрельцова, я большого общественного интереса не представлял — и для интеллектуального обеспечения мероприятия пригласили Андрея Петровича Старостина, который к тому же рецензировал нашу рукопись.
Однако Эдик успел приложиться к рюмке по дороге, прибыл в издательство с неаккуратно завернутым пакетом — часть экземпляров разбазарил, таксисту подарил и кому-то еще. Зато в артистичном красноречии Ираклию Андроникову почти не уступил. На долю Андрея Петровича выпала короткая реплика с места. Когда Эдуард разглагольствовал о том, что отрывать человека от футбола смертельно для этого человека, он обратился к Старостину за поддержкой: «Вот ты, Андрей Петрович, ведь умрешь, оторви тебя от футбола?» — «Я, Эдик, и так скоро умру, оставь меня в покое», — отозвался Андрей Петрович.
Редакцией поэзии в «Советской России» заведовал Феликс Чуев. Даже в партийном издательстве он считался чересчур ортодоксальным со своим неизбывным сталинизмом. Чуев преподнес Стрельцову книжку своих стихов с надписью: «Великому футболисту великой страны!» и альбомчик, куда вклеивал вырезки газетных статей, относящихся к Эдуарду. Я жалею, что не взял тогда альбомчик себе — пригодился бы для будущей работы. А то Стрельцов вряд ли довез его до дому. Подозреваю, что остались эти вырезки забытыми на подоконнике крошечного кафе-кондитерской неподалеку от ГУМа и сапожной будки, где теперь торгует шнурками и ваксой Зулейка.
Мы звали Андрея Петровича пойти с нами — отметить книжку. Но Старостин торопился в Малый театр — на семидесятилетие Евгения Весника…
Но мы и без Старостина справились — выпили две бутылки «Петровской». А на утро Эдик улетел в Адлер — на торпедовский предсезонный сбор. Он там должен был пройти практику в качестве слушателя Высшей школы тренеров.
Поступление Стрельцова в школу тренеров никакой необходимостью вызвано не было. И сам он об этом уж точно не хлопотал. Но представилась возможность — почему бы чуточку и не разнообразить свою жизнь?
Окружающие отнеслись к затее учебы на тренера иронически-сочувственно. Хорошая стипендия никому не мешала, а что там дальше будет — посмотрим. Воронин, никогда никому на моей памяти не завидовавший, не счел нужным от меня скрывать, что затею с учебой Эдика считает зряшной, но и не говорил прямо, что лучше было отдать место слушателя ему — на тот момент Стрельцов скорее выглядел положительным героем, чем он. Незадолго до начала занятий в школе тренеров я приходил к Эдуарду в его торпедовский класс: он то ли последний урок давал, то ли бумажки какие-то подписывал, а еще его в машине люди дожидались, приглашавшие подняться наверх (стадион же в низине), в шашлычную. Куда, разумеется, и поднялись. Эдик перед уходом искал в раздевалке свою вязаную шапочку — и найти не мог. А кто-то из детских тренеров, которым никакая ВШТ не светила, сказал: «Да зачем она тебе? В шляпе будешь на занятия ходить!»
В пору ВШТ Стрельцов уже не проявлял того прилежания, которое удивляло преподавателей ВТУЗа в шестьдесят третьем-шестьдесят четвертом. Домашние задания он обычно перепоручал Раисе…
Но в своей учебной группе особенно сдружился с Юрием Севидовым, взявшимся за дело с интересом и серьезно. Севидов и сейчас, когда занялся другими делами, кажется мне прирожденным тренером. Впрочем, я и в комментаторской профессии не вижу ему равных. Мне он из наших немногочисленных аналитиков футбола представляется самым тонким. Но не поручусь — рад буду ошибиться, — что Юрий обязательно выбьется, пробьется в телезвезды. Для телевизионного муравейника он слишком уж барин. У нас таким людям ходу не дают, как правило. Надо сначала долго шестерить, юлить, а уж потом надуться, напузиться, но при этом зорко посматривать по сторонам: никто ли не вредит, не подсиживает? И менталитет шестерки остается при внешней самоуверенности и нуворишеском хамстве. Поэтому и хотел бы очень, чтобы Юрий Александрович прославился в телеаналитическом амплуа, но не слишком верю в его скорое признание.
Я не думаю, что со Стрельцовым в школе тренеров их соединяло общее несчастье. Разные они — и судьбы, при всей грустной общности, разные. На Севидове тоже, между прочим, тюремного оттиска невооруженным взглядом не заметишь. Но его ходка в чем-то и трагичнее стрельцовской. У его возвращения в футбол не было хеппи-энда. Правда, и начала такого не было, как у Эдика. И талант, прямо скажем, иного калибра. Севидова я бы не поспешил отнести к выдающимся футболистам. В былом, конечно, контексте — сегодня отнес бы не колеблясь ни секунды. Но развернуться в приметного на долгие времена игрока Юрий мог и должен был. Такая индивидуальность, такие данные, такое понимание игры не каждый день встречаешь.
Севидов вернулся в футбол, который занимал меня гораздо меньше футбола вчерашней еще давности. Стоит у меня перед глазами острый маневр его на фланге, когда выступал он за «Кайрат». Но играл ли он в центре или на край сместился и вообще переквалифицировался из центральных нападающих в крайние — не помню.
Юрий по-школьному, по-тимуровски взял Эдика на буксир. А Эдик привычно платил за опеку видимым послушанием. В общем, в их однокашничестве Севидов олицетворял разумное начало. Что особенно забавно, учитывая, что назвать спартаковца приверженцем строгого режима можно разве что с очень большой натяжкой. И в тюрьму он попал, напомню, не за то, что не вовремя отдал книги в библиотеку…
Юрий Севидов прилетел на практику в Адлер через три дня после Стрельцова. Доложился старшему тренеру «Торпедо»: «Так-то и так-то, Валентин Козьмич, прибыл для прохождения практики». — «Тут уже один практикует», — юмористически заметил Иванов.
В номер, где они должны были жить вдвоем со Стрельцовым, набилось человек двадцать. От прокурора города до людей вовсе не ангажированных социально. И все пили, и у каждого в руках — книжка, надписанная Эдиком. Автор в трусах сидел на одной из коек.
Практикант Севидов разогнал всю публику. Уложил Эдика спать. А оставшуюся в большом количестве выпивку рассовал со стратегическим прицелом по разным укромным местам в номере: вдруг ночью или на рассвете потребуется толкнуть сердечко…
Но выходить Эдуарда Юре — при всем его огромном опыте — до победного конца не удалось.
В одну из последовавших ночей, часа в четыре, Стрельцов разбудил однокашника: «Севид, придумай чего-нибудь». Всю спрятанную водку он давно нашел и выпил — а сейчас загибался. Просил разбудить врача, чтобы дал спирт. Или найти на улице автомат с пивом.
Юра купил за двойную цену бутылку у дворника. И когда протянул ее Эдику, тот сполз с кровати: «Севид, я буду молиться всю жизнь за тебя».
Отчет о практике Севидов написал за двоих.
Незаметно дожили и до защиты дипломов. Комиссию, принимающую защиту, возглавлял ученый, уважаемый мужик, знаменитый копьеметатель и профессор Владимир Кузнецов — муж нашей советской кинозвезды Татьяны Конюховой. Его ничьей знаменитостью было не удивить. И директор ВШТ Варюшин — кстати, игрок «Пахтакора» в том памятном финальном матче, когда Савченко забил после паса Эдика решающий гол, — занервничал, что Стрельцова нет и нет, а комиссия уже в сборе… Вопросы и ответы на них передали знатному слушателю заранее. Но не заочно же защищать диплом? И директор насел на Севидова: приведи Эдика живого или похмеленного. Директор не сгущал красок — Игорь на строгий телефонный звонок ответил, что отец «влёт». Юрий Александрович велел сыну лить на отца-дипломника холодную воду — и поехал на квартиру к Стрельцову сам. Непроспавшийся Эдик бубнил: «Пошли они с этим дипломом. Что я, тренером, что ли, буду?»
Севидов прибег к самой крайней мере.
Он сказал: «Эдик, ты людей подводишь. Они для тебя столько сделали, триста рублей стипендии платили. А теперь ты на защиту не придешь…»
Такие доводы действовали на Стрельцова безотказно. Он всегда очень переживал, когда кого-нибудь подводил, подставлял…
Вот и с тем же матчем неподалеку от Чернобыля… Он же знал, что другим, может быть, ничего и не сделается, а ему, уже получившему облучение на вредных работах в заключении, добавочная доза укоротит жизнь. Так и случилось, когда стали его лечить на Каширке. И у него иллюзий насчет безопасности матча в зараженной зоне не было. Он шутил, увидев, что Андрей Якубик после игры тщательно моет бутсы: «Этим не поможешь!» Но кто понял, что шутит он уже над новыми собственными неприятностями?
Я заговорил с ним о Чернобыле при неожиданных обстоятельствах. Горбачевские ограничения еще действовали — и мы за водкой ходили в пункт сдачи стеклотары, расположенный на фасаде стрельцовского дома. Пока обходили дом, он устал — из гипсово-белого сделался зеленым. Присели на лавочке у соседнего подъезда — до своего он не мог без передышки дойти. И я в конце рассказа об опасном матче — не удержался — спросил: а зачем за какую-то сотню было так рисковать? Не помирал же с голоду… Он поморщился от моих слов — и пробурчал: «Так ведь уважаешь их… людей».
После слов Юры Эдик поднялся, дал себя одеть соответственно парадной значимости события — и они поехали. В машине Севидов растолковал, что он должен сказать комиссии о функциях тренера: тренер должен определять состояние игроков, быть психологом… Эдуард вошел в дверь зала, где проходила защита, — и через какую-то минуту вышел оттуда довольный: «Я им сказал, что тренер должен быть психологом — и они меня сразу отпустили».
С дипломом ВШТ можно было поехать работать куда-нибудь в провинцию старшим тренером. Но и сам Эдик из Москвы никуда не рвался. И Раиса сказала: «Все равно мы этих денег не увидим — прогуляет. Пусть уж будет под боком…» И он с дипломом продолжил работать в школе «Торпедо».
Алла рассказывает: «…Милашка собралась замуж, и у меня какие-то деньги случайно подошли: и страховка, и ссуду дали долгосрочную, и отпуск один и второй. В общем, у меня откуда ни возьмись деньги, а купить нечего, ребенка одеть не во что. Думаю, ну что же это, хоть раз надо ему позвонить. И позвонила. На Раису Михайловну наткнулась, говорю, мне бы поговорить с Эдуардом. Видно, он был хорош, она говорит: „А что вы хотите?“ Я говорю, у меня дочь замуж выходит, деньги-то есть, мне ничего не надо, но вот, может быть, что-нибудь достать может? У него какой-то круг есть. „Да что он может? — говорит она. — Это я вот могу, и я для вашей дочки сделаю, пусть она ко мне приезжает“. Милка с будущим мужем поехали к ней в ЦУМ, и она ее прекрасно одела. И шубку ей французскую, и сапожки, и два платья, и под кожу какой-то пиджак. Спасибо большое».
Ничего бы не случилось страшною — стань ветеранские матчи своего рода аналогом Музея восковых фигур мадам Тюссо.
Но мы не любопытны, мы так и живем с не поставленным, не привитым по-настоящему за столько лет футбольным вкусом, да и бедны — способны платить лишь за результат.
Правда, и в самих ветеранах дольше всего не угасает соревновательный дух — и выход наружу ему требуется.
В те давние времена начала ветеранских матчей и гастролей звезд по стране про законы шоу никто у нас не слышал. Но пока таланты были у нас в бесхозно неучтенном множестве, кое до чего и своим умом доходили. Шоу, пришедшие к нам из-за рубежа, просто умело (или неумело) оформили, привели в систему то, что возникало спонтанно.
На меня — если говорить искренне, а не из вежливости и почтения к мифу — ветеранский матч произвел впечатление лишь однажды — году, если память не изменяет, в пятьдесят седьмом.
В Москве на «Динамо» играли сборные ветеранов Москвы и Киева. Матч, как показалось мне, отличался богатым подтекстом. Ветераны в сущности были молоды — и футбол в их исполнении казался не замедленным, а укрупненным сниженным темпом для лучшего рассмотрения. Продолжалось соперничество и внутри столичной ветеранской команды. За Москву выступали динамовцы и армейцы. Во втором тайме Трофимов с Бесковым сменили Гринина с Николаевым — и радовались, когда им говорили, что сыграли они лучше коллег из ЦСКА, из ЦДКА, вернее.
Но первым номером все равно прошли Бобров с Федотовым. Григорий Иванович незадолго до смерти своей в сорок один год забил красивейший гол в федотовском стиле — с плавного разворота в девятку. Забил — к пущему восторгу ценителей — с бобровской подачи…
Вчерашний день не стал еще историей — публика не успела свыкнуться с неизбежным расставанием с главными величинами. А то, что превратилось в историю, продолжало живо волновать.
Но дальше действие и зрелище постепенно перенесли в провинцию — большую глубинку — и многосерийность ожившей кинохроники закрутилась безостановочно.
Для сошедших знаменитостей выступления за ветеранов превратились в самый верняковый и веселый заработок. В продление образа жизни, в самоутверждение и необходимое для присутствия духа общение. Пребывание на людях, ими восторгавшихся, искупало ветеранам ту безнадегу, в какую большинству из них приходилось впадать в буднях московского быта.
Выступление за ветеранов становилось для тех из них, кто помоложе, исполнением и неосуществленной некогда футбольной мечты — сыграть вместе с теми, кого в детстве брали за образец. И с умом укомплектованная команда могла служить учебником футбольной истории.
Нравы в поездках царили свободные, хотя блюстители принятой строгости общественного поведения — Игорь Нетто, Никита Симонян, в меньшей степени Сергей Сальников — мешали совсем уж развернуться банкетным запевалам. Но генералы, тяготевшие к морали, кроме Сергея Сергеевича, вскоре перестали ездить регулярно — заняли посты, не позволявшие срываться с места то и дело.
Не захотел участвовать в поездках по стране с ветеранами и Яшин. Лев Иванович говорил, что наигрался в футбол под завязку, — и новых приключений не хочет. Но вратарю и труднее поддерживать репутацию. Часто пропускающий голы Яшин разрушал миф о себе. И, конечно, особое положение все-таки сделало Льва и менее коммуникабельным — представить его себе участвующим в проказах, в которых на выездах озорные ветераны не считали нужным себе отказывать, было уже невозможно.
Словом, фигурой № 1, гастролером, гарантирующим постоянные аншлаги, стал начиная со второй половины семидесятых годов Эдуард Анатольевич.
Без Стрельцова администраторы на серьезные гастроли и не решались.
Публика в некоторых городах выходила на улицы с плакатом: «Даешь Стрельцова!» И сам он — при всей уютно проклюнувшейся в нем домашности — полюбил поездки. Ездил и совсем больным, когда просили-умоляли только выйти на поле в трусах и майке…
Севидову показалось, что к работе в школе с детьми он поостыл, удостоверившись, что из Игоря большого игрока не выйдет. Интересно, что бабушка Софья Фроловна, разочек посмотрев, как внук играет, незамедлительно пришла к выводу, что он по стопам отца не пойдет. Раису футбольная будущность сына волновала постольку-поскольку. Она, конечно, спрашивала Эдуарда, когда приезжал он с мальчишеских матчей: «Ну как?» Папа, по словам Игоря, махнет рукой — и воздержится от комментариев. Но примириться с мыслью, что сын игроком не станет, Стрельцов не мог довольно долго. Мне он как-то на мой вопрос о будущем Игоря ответил, что рано еще говорить — надо подождать лет до двадцати пяти, не все созревают рано. Сын поиграл и за торпедовский дубль — я видел гол, лихо забитый им резервистам «Спартака». Ездил он и за провинциальный клуб играть…
В апээновском архиве осталась фотография, сделанная Димой Донским: на трибуне лужниковской — маленькие сыновья Стрельцова, Иванова и Воронина. Игорь, Валя и Миша. У всех троих находили способности, но и судьбы Володи Федотова никто из них не повторил. До команды мастеров дошел только Валя Иванов-младший, но что-то там тоже не задалось; по словам Валентина Козьмича, начальники не советовали ему ставить сына в основной состав. Зато Валентин Валентинович вырос в судью международной категории. Миша после всяческих метаний стал во главе Фонда Воронина. Игорь Стрельцов — капитан милиции. В милицию его сосватал Михаил Гершкович, когда руководил футбольными командами «Динамо». Неисповедимы пути Господни.
Севидову Эдик самокритично сказал в минуту откровенности, что не может считать себя детским тренером, раз из сына футболиста не смог сделать.
В поездках по стране рядом с Эдуардом всегда оказывался человек, на которого он мог во всех своих беспутствах положиться. Причем опекун не должен был быть трезвенником и монахом, но должен был знать меру, чтобы обязательно подстраховать Стрельцова. В команде торпедовских ветеранов таким «ангелом»-хранителем становился Георгий Янец. В сборной — Юрий Севидов, когда не тренировал команды, а ездил с ветеранами. Но Раиса всего спокойнее себя чувствовала, когда жизнью мужа в разъездах руководил динамовец Эдуард Мудрик. И Стрельцов любил везде бывать с Мудриком — свято верил во всесилие выданной тому МВД ксивы. Вот, кстати, о парадоксах советской действительности — человек из семьи репрессированных продвигался в динамовской системе беспрепятственно и пользовался абсолютным доверием начальства из строжайших ведомств.
Мудрик очень любил тезку. И даже не самым красивым эпизодам, случавшимся с Анатольевичем на выезде, придавал романтическое толкование. Скажем, живут они в люксе; загулявший с комсомольскими работниками Стрельцов отдыхает в дальних покоях — и вдруг динамовскому другу кажется, что у спящего выросли на лысой голове черные волосы, в брюнета превратился. Оказалось, что мухи облепили потную лысину — дело происходило в Молдавии, в жару. И что же на это Мудрик сказал? Русскому медведю лень даже мух от себя отогнать — богатырский сон.
На гастроли с футболистами по Молдавии поехал Евгений Александрович Евтушенко.
У Евгения Александровича была своя заветная мечта — сыграть вратарем за команду мастеров. Он когда-то экзаменовался у Якушина — и говорят, что выдержал экзамен, но почему-то предпочел в юности футболу гуманитарную деятельность. И вот по прошествии лет захотелось наверстать упущенное. В престижные ворота поэта так и не поставили — держали в запасе. Но на банкетах одной всемирной звездой стало больше.
На гулянке у виноделов директор поставил на стол, за которым сидели главные футболисты вместе с Евтушенко, графин драгоценного французского коньяка. И к ужасу винодела коньяк этот выхлестали стаканами. Директор, забыв про величие гостей, стал их отчитывать за преступную простоту нравов. Евтушенко с некоторым опозданием присоединился к нему, подтвердив, что такой коньяк надо целовать, греть в бокале ладонью, дуть на него с осторожностью перед тем, как пригубить… Рассказ заинтересовал Стрельцова — ему захотелось лучше распробовать ненароком проглоченный напиток. И они с Мудриком двинулись вслед за покинувшим собрание директором. Стрельцову директор, разочаровавшийся было в футболистах, не сумел отказать — завел к себе в кабинет, вынул из сейфа другой графин и разрешил выпить, не выходя, однако, из комнаты…
За столом продолжавшегося до петухов банкета Евгений Александрович рассказал и кое-что, относящееся к поездке в Чили, где он был одновременно с футболистами сборной СССР. Не подтвердив во всех деталях стрельцовское воспоминание о том, как у него не хватило денег на премию за голы, забитые центрфорвардом сборной, он задержался на другом эпизоде этой латиноамериканской эпопеи.
Евтушенко позвонил в номер отеля шеф тайной полиции Чили, их Андропов, как перевел мне Мудрик, и настоятельно посоветовал подъехать в бордель мадам такой-то. Предупредил, что находившимся там футболистам грозит неприятность — вряд ли они смогут расплатиться по счету. Они сделали заказ, сообразуясь с теми ценами на выпивку, какие существовали в магазинах. В борделе же существовала значительная наценка. Евгений Александрович сказал полицейскому, что у него нет наличных денег. Местный Андропов порекомендовал воспользоваться кредитной карточкой…
Короче говоря, честь советского спорта была спасена. Фамилий заседавших в борделе господ футболистов Евтушенко и в Молдавии из конспирации не назвал. По ухмылке Стрельцова Мудрик не понял: был ли тот среди спасенных автором забытого к тому времени рассказа «Третья Мещанская»?
Или бенефис Яшина.
Решили провести в Туле представительный ветеранский матч — и денег никому из игроков не брать, весь сбор отдать Леве.
Участие, Стрельцова в таком матче само собой разумелось. Но загодя предупрежденный, он, по обыкновению, чего-то перепутал — и накануне поездки в город оружейников переусердствовал в каких-то гостях. И Раиса с Мудриком по всей квартире собирали ему вещи в сумку — сам футболист (между прочим, прозвище Эдуарду ветераны придумывали исчерпывающее — Сам: почтение в нем маскировалось иронией, а ирония — почтением) ни о чем не позаботился: ни о трусах, ни о гетрах, ни о бутсах. Внизу у подъезда двух Эдиков ждал Валерий Маслов с приятелем-официантом какого-то ресторана.
Не успели выехать за черту Москвы, как увидевший сельпо Стрельцов потребовал остановки — так рано вином торговать не разрешалось, но страждущий надеялся на эмвэдэшное удостоверение Мудрика. Замка на дверях он не углядел.
На следующем сельпо тоже висел замок. Маслов не выдержал страданий товарища, но для порядка прикинулся непонимающим: «Ты что, Эдик, выпить хочешь? У меня есть — жена завернула. Но давай только до леска доедем, там остановимся…» При виде первых же трех сосен Стрельцов воскликнул: «Все, Масло, лес!»
Стрельцов вышел на поле в полном порядке — порадовал бенефицианта. На банкет оставаться центрфорвард не пожелал: «Мне полегче стало, не стоит заводиться — поехали, Масло!» Но на темном шоссе человека, проявившего характер, посетили сомнения: правильно ли он сделал, отказавшись выпить рюмку за здоровье Левы? К счастью, дорожный буфет Маслова не совсем опустел. И теперь повеселевший Эдик с нетерпением ждал прибытия в Москву — надо было успеть до закрытия магазинов. Валерий сделал вид, что не заметил сделанного ему знака — и они промчались мимо еще не закрытой торговой точки. Подвез Стрельцова прямо к парадному его дома. Но домой никто не торопился. Эдик-старший (Мудрик на год моложе Стрельцова) попросил карандаш и бумагу — и командировал попутчика-официанта с запиской к мясникам за кулисы прекратившего торговлю напитками родного магазина. Подателю письма со стрельцовским автографом без проволочек продали две бутылки водки. Домой Эдуард Анатольевич поднялся в том виде, в каком и ожидали его увидеть после банкета по случаю бенефиса Левы Яшина.
Не выдержал и проявивший чудеса стойкости водитель Маслов. Возле Часового завода он притормозил — и предложил Мудрику зайти в мало кому известное питейное заведение, напичканное кагэбэшной аппаратурой, о чем напомнил одноклубнику Эдик-младший. «Мы лишнего болтать не будем, выпьем коньяку, — заверил Валерий, — а три километра до Покровского-Стрешнево я уж как-нибудь доеду».
За этими веселыми историями (типа: администратора Полякова Стрельцов спрашивает: «Мне раздеваться?» — «Обязательно». — «А играть буду?» — «Ни в коем случае»; или севидовский рассказ, как Эдик, пробудившись поутру, спрашивает: «Был ли вчера матч?» — «Был!» — «А я играл?») можно, как за деревьями леса, не увидеть Стрельцова — футболиста, на которого и стекался посмотреть народ.
Но вот серьезный парень Евгений Ловчев — игрок № 1 сезона семьдесят второго года и к тому же непьющий (за всю жизнь — два бокала шампанского на свадьбе) — в своих устных ветеранских мемуарах упор делает на ощущения от партнерства со Стрельцовым только на поле: «Не успеешь открыться — мяч уже у тебя». Ловчеву и в мемориальных матчах интереснее всего Эдуард — игрок. И у самого Эдуарда юмор проецировался чаще на происходившее в игре, а не в гостиничных номерах и коридорах. В Германию он ездил в составе, где преобладали киевляне — Блохин и другие. В киевском «Динамо» Стрельцов выделял «умницу Веремеева». К другим относился прохладнее — их игра была ему не близка. И про матч с немцами он рассказывал, выделяя разногласия: «Я им говорил, что для их передач мне нужно лестницу подставлять…»
И все же вряд ли есть резон в академическом ключе рассматривать стрельцовский футбол в его чисто ветеранском варианте.
Мне кажется, что, вспоминая гастроли по стране, лучше сказать о даре общения, проявленном Эдиком. Да, тоже даре, при том, что в общепринятом понимании он далеко не всегда казался общительным. В том смысле, что сам Стрельцов в обществе не очень и нуждался. Но в общении никому не отказывал. На протяжении своего рассказа я давал слово тем, кто видел в открытости и безотказности желанию свести с ним компанию причину преследовавших Стрельцова бед. Но всенародный интерес к нему — в чем-то и оборотная сторона удручавшей многих особенности Эдика.
Он оправдывал надежды всех, кто хотел с ним познакомиться. Он сполна отвечал представлениям о себе всех тех, кто видел его на поле — и разглядел в нем своего человека. Разглядел, может быть, самого себя в несказанно улучшенном варианте. Он оправдывал ожидания и тех, кто знал историю его жизни. В стране, где тюрьмы не избежал едва ли не каждый третий, Стрельцов, потянувший срок, но все равно свое себе вернувший, и с меньшим футбольным талантом претендовал бы на признание национального героя.
Среди тех, кто обступал Эдуарда после матчей ветеранов, обязательно преобладали бывшие зеки. И девять из десяти утверждали, что сидели с Эдиком вместе в лагерях. И он ни от кого не отрекался, не желая огорчать — делал вид, что припомнил, узнал того, кто набивался ему в тюремные земели.
Мудрик и сейчас содрогается, вспоминая, как согласился он поехать за сорок километров от Бухары вместе с пригласившими Стрельцова господами, уверившими, что делили с ним нары. Приехали в какое-то дикое селение, откуда и не чаяли вернуться, озираясь на населявший его криминальный контингент: кто бы и догадался там искать пропавших футболистов? И ничего же — попили, поговорили, повспоминали небывшее…
И мог ли Эдуард Стрельцов в русле положенной ему судьбы миновать Чернобыль? Что, скажите, обошло стороной его на коротком веку? Война? Она не убила отца Эдика, но из семьи увела. Суму с послевоенным голодом он узнал. Тюрьму в якобы оттепельные времена — по полной программе…
Ехали на матч — шел восемьдесят седьмой год — мимо мертвых садов. Поле, на котором играли, находилось от Чернобыля километрах в двадцати. Людям, оставшимся здесь жить, платили добавочные пятнадцать рублей — гробовых, как по-черному острили. Посмотреть игру сборной СССР (Пшеничников, Гусаров, Шустиков…) народу собралось достаточно. Но, вспоминает Севидов, казалось, что никого на трибунах нет, так тихо смотрели местные жители футбол. И после матча в тех, кто подошел к футболистам, угнетала полная подавленность эмоций.
Алла рассказывает: «Я Эдика и видела иногда, но видела в таком виде, что, думаю, он не захотел бы, чтобы я его видела таким. И я проходила мимо…» Вот такая история, нравится она вам или нет…
Перед каким-то праздником в самом конце восьмидесятых, чуть ли не перед Новым годом, Эдик позвонил мне по телефону — поздравить. Единственный за все времена нашего знакомства и общей работы раз. У нас и не было заведено, чтобы звонить без дела. У нас были деловые отношения, просто мы их умели разнообразить — и превращали иногда трудовые будни в затяжной праздник. Стрельцов, когда хотел быть деловым, выглядел, конечно, своеобразно.
Однажды он разыскал меня в писательском Доме творчества — и упрекал, что я вот куда-то запропал, а пришел из Ташкента (снова Ташкент, что же это за наваждение?) договор на перевод мемуаров на узбекский язык. И надо этот договор поскорее подписать. Я знал, что ни в каком договоре не фигурирую, остаюсь за кадром — и для юристов и бухгалтерии требуется одна подпись Стрельцова. Я сказал в телефонную трубку: «Ну прочти, что они там пишут?» — «Они так и пишут: Саша Нилин должен…» — «Ты по бумаге читаешь или сам сочиняешь?» — «По бумаге, но я без очков не вижу…»
В поздравительном звонке мне не понравился его голос — хриплый, как будто Высоцкий звонит. Но говорил он весело, с той ласковостью обращения, какая бывала у него, когда выпивши.
Потом мы встретились в динамовском Дворце на улице Лавочкина. Там проводили шоу с участием спортсменов, актеров и различных деятелей искусства. Чего-то со сцены угадывали-отгадывали. Мне поручили два номера — с Владиславом Третьяком и со Стрельцовым. Иванов с Лидой тоже пришли, но сидели в зале — на сцену не поднимались.
В толпе почетных гостей к нам привязался какой-то седой человек и восклицал: «Вы посмотрите! Мы с Валентином Козьмичом — ровесники. Но как выгляжу я — и как сохранился в неприкосновенности он!» — «Жена молодая!» — подарил реплику знаменитый штангист Воробьев. «Спасибо, Аркадий Иванович!» — поблагодарила Лида.
За кулисами расставили столы с огромным количеством бутербродов с дорогой колбасой разных сортов — в магазинах той поры, напомню, ничего на прилавках не было, — с пирожными, конфетами, фруктами, сладкой водой. Но выпивки не было совсем. Никто этому не удивлялся — Горбачев оставался у власти, хотя с тем, что алкогольная кампания провалилась, он, похоже, сам уже соглашался.
Стрельцов пришел, когда до начала шоу оставалось минут десять. Бледность его лица сразу показалась мне нездоровой. По той решительности, с какой оставил он спутников — известных футболистов и куда-то потащил меня в глубь закулисья, я предположил, что Эдик бледный с похмелья — и есть у него какой-то план. Так оно и было. В помещении, где почему-то оказалась дверь, ведущая на обыкновенную кухню, Стрельцова встретили обрадованные его приходом женщины. И одна из них завела нас на эту самую кухню с газовой плитой. И вытащила откуда-то — не из холодильника — бутылку коньяку и чашечки. «Разлей, Санюля!» — сказал Эдик. Я стал открывать бутылку. Но тут вместе с женщиной, чей коньяк, подошел к нам солидный господин. Его нам — точнее, Стрельцову — представили как спонсора шоу. Я предупредительно налил дефицитного напитка и спонсору. Он, когда чокнулись и выпили, сказал, что не может забыть про гол, забитый Эдуардом Анатольевичем в Тирасполе. «А я в Тирасполе никогда и не играл», — огорошил любителя футбола Эдик. Коньяк еще не был допит — и я шепнул Стрельцову на ухо: «Тебе трудно сказать, что был?» Он меня понял — и спохватился: «Ну, может быть, играли не на первенство Союза, тогда может быть…» Всем нам сделалось легче на душе. Спонсор извинился занятостью — и оставил нас с коньяком. Мы еще немножечко выпили, но, как люди хорошего воспитания, оставили грамм сто двадцать в бутылке. О чем Эдуард пожалел, не успели отойти мы от кухни и десяти шагов. Но не возвращаться же, правда?
Собственно на шоу Стрельцов не остался — с началом затянули, а он опаздывал на поезд в Горький, еще не переименованный обратно в Нижний Новгород.
…Я не был на похоронах Яшина. Но от тех, кто приходил попрощаться со Львом Ивановичем, слышал, что Эдуард Стрельцов приходил на панихиду из больницы, вид у него был ужасающий — и о том, что и у него рак, шептались по всем углам.
Я узнал, что он на Каширке, — и собрался к нему. Но Раиса сказала, что на выходные Игорь привозит его домой. Я и забыл, что у них снова есть машина. В свое время Раиса тотчас же продала автомобиль, как только, возвращаясь из ЦУМа после работы, застала мужа спящим на газоне возле подъезда — Эдика хватило на то, чтобы мастерски припарковать машину, но уж подняться на одиннадцатый этаж он был не в состоянии. Но когда Игорь поступил в институт — Центральный институт физкультуры, как с выражением и уважением произнес, говоря мне об этом, счастливый отец, получавший образование в Малаховке, — Эдуард счел необходимым опять обзавестись машиной, поскольку в семье вырос еще один водитель. В те времена и для Стрельцова приобретение автомашины превращалось в трудноразрешимую проблему. Он долго надеялся на благоволение зиловского начальства. Пришла на помощь Раисина сестра — очередь Надежды за шестыми «жигулями» на ее предприятии подошла, и она оформила родственнику доверенность. Но в конце жизни появилась все-таки у Эдуарда и «восьмерка» — и на ней Игорь возил отца из больницы и в больницу.
Я застал Эдика заметно исхудавшим. (Надежда говорит, что похудел он на несколько размеров, с пятьдесят восьмого до пятьдесят второго, а Игорь, вспоминавший, как они в старое время не могли вдвоем с матерью на кровать папу переложить — одна его нога казалась сыну неподъемной, — теперь мог отца на руках носить.) Но в первый момент не показался он мне безнадежно больным. При том, что Эдик с места в карьер сказал, заговорив про яшинские похороны, что, подойдя к гробу, непроизвольно подумал: ну вот и я за Левой следующим.
Яшин болел долго — и в своей грозной продолжительности болезнь его, разветвляясь, все усиливалась. Ампутация ноги почти не повлияла на привычное нам за столько лет впечатление от образа и облика первого вратаря. Лев Иванович и на протезе ни у кого не вызывал инвалидской жалости. Яшин выглядел воином, потерявшим ногу в знаменитом сражении. Так оно и было — развивавшиеся в спортсмене болезни так или иначе оказывались следствием сверхдолгой футбольной карьеры.
То, что теперь Яшин передвигался на протезе, ни в ком не вызывало мысли, что круг деятельности Льва будет ограничен. Но все очевиднее становилось, что места в действующей футбольной жизни ему не найдено. Ни возраст, ни болезни не освобождали лучшего в истории вратаря от необходимости оставаться и дальше в раме парадного портрета — и тяжелый багет этой рамы давит на Льва Ивановича в будни, мешая справляться с заботами, в которых Яшин приравнивался к прочим. Не думаю, чтобы он совсем уж бедствовал в материальном отношении. Офицерская аттестация в солидном чине (хотя какой чин мог сопрягаться с величием заслуженного имени?), должность, постепенно теряющая практическое очертание функций… Ни на что Яшин не влиял, регулярно представительствуя где-либо. Такая жизнь, вынуждая без нужды быть все время на виду, еще больше закрепощала Льва, лишая всякой инициативы в распоряжении своей жизнью и в возможности ее улучшения. Рискну предположить, что и развитию болезней он обязан в равной степени и футболу, и тому, как протекала его жизнь после футбола.
Время от времени в кругу посвященных возникали разговоры об ухудшении Левиного состояния, которое может привести к ампутации и второй ноги. Но прогресс другого заболевания развернул недуг в другую сторону.
Угасание началось сразу после пышно отпразднованного шестидесятилетия. Праздник Яшина стал одним из последних советских праздников. И время, пощадившее репутацию великого вратаря, омрачило остаток жизни Льва Ивановича недостойной гримасой происходящего со страной. Чуть ли не год тянулась отвратительная комедия с присвоением Льву Яшину золотой звезды героя социалистического труда. Сомнений в том, что он-то в самом большом смысле — герой этого, оцениваемого, как крепостной, труда, ни у кого не возникало. Но с вручением постыдно-издевательски тянули — и достаточно комическому в общественном сознании начальнику Рафику Нишанову пришлось ехать с наградной коробочкой и дипломом к Яшину домой, в Чапаевский переулок. Дотянули до ситуации, когда герою мучительно трудным оказалось надеть на себя выходной костюм. Звезду прицепили к пиджаку страдальца, чьих дней на этом свете совсем уж не оставалось.
…Игорь Стрельцов говорит, что болезнь отца, выражавшаяся сначала в постоянных воспалениях легких, приобрела зримо опасные черты, может быть, в середине восьмидесятых, когда ему пришлось обращаться к врачам с ушибом в области пятого ребра. Он неудачно упал, когда играл в футбол с детьми — и один ребенок неловко под него подкатился, а Эдуард, чтобы не зашибить его тяжестью своего тела, сумел кувыркнуться в другую сторону, приземлившись на левый бок.
Игорь вспоминает, что тогда и был сделан, как он выразился, отщип, не понравившийся онкологам. Но то ли повторных анализов не сделали, то ли не подтвердилось подозрение. Что-то, в общем, по медицинскому недосмотру прошляпили — и лечили потом запущенную болезнь.
После первого же обстоятельного разговора с врачами на Каширке Раиса вернулась в слезах — узнала диагноз. От нее не скрыли, что жить мужу остается месяца три.
Каширка началась осенью восемьдесят девятого — и с короткими перерывами продолжалась до июля девяностого.
Чтобы хоть сколько-нибудь отвлечь Эдуарда от мыслей о скором конце, высказываемых им прямо, — позже я слышал и читал, что Стрельцов не верил в смертельный исход болезни и говорил, что вот-вот вернется из больницы домой, но это он просто мечтал умереть дома, иллюзий у него не было — я придумал расширение и дополнение вышедшей книги. Никаких издательских предложений и договоров я предъявить не мог. Но ему и не нужны были ничьи гарантии — ему просто надоело оставаться наедине со своими мыслями, и мои мечты о возможном переиздании книги его развлекали. Единственное, на чем он настаивал, — разговаривать о ней дома, а не на Каширке.
Разговоры о смерти, которых он не боялся — жаловался, что чувствует, как от него пахнет мертвечиной, — ничего не меняли в давно установившемся характере наших отношений. Я не старался говорить ему что-то в утешение, зная, что не примет он моих утешений. Но быть со Стрельцовым неискренним я бы не согласился.
И мы интуитивно пришли к единственно, наверное, возможному на время встреч согласию. К тому, что неизбежное слишком велико, чтобы вмещаться в суету заведенных между нами разговоров. Но эта суета и уведет нас на неопределенное время от темы. И смерть превратилась в наших беседах вроде бы в ту данность, которую и стороной не обойдешь, но и вспоминать поминутно какой же теперь смысл… Смерть незаметно ушла в подтекст ничего не значащих, как вчера еще казалось, слов — слов, противоречащих обыденностью тона тому, чего не миновать.
При одной из наших последних встреч он много выпил, ничем не закусывая, — и барахтался в полудреме, полубреду, из которых вдруг вынырнул, спросив безотносительно к предыдущему бормотанию: «Одного не пойму… за что меня посадили?»
В середине мая я уезжал на два с половиной месяца в Ялту, где вплотную и собирался заняться новой редакцией книги. Эдуард, когда я зашел к нему попрощаться, спохватился вдруг, что в доме нет не только рекомендованного ему врачами красного вина, выгоняющего, как понял Стрельцов, из организма радиацию, но и никакой выпивки вообще…
Антиалкогольный абсурд продолжался — и в чужом (в его то есть) районе я ничем не мог ему помочь. Кто поверит, если я скажу, что пришел за водкой для Стрельцова? Но записки мясникам он почему-то писать не захотел — сказал, что сходим вместе — и не к мясникам, а есть другое место.
И он начал одеваться.
Рубашку, вельветовые брюки, башмаки он натягивал на себя не меньше получаса. Потом, не вставая с табурета, он зажмурил от усталости глаза — и, не размыкая век, попросил меня дотянуться до верха шкафа: «Возьми деньги!» На шкафу лежала зеленая пачечка пятидесятирублевок — заначка умирающего от жены — деньги, скорее всего заработанные Стрельцовым последним в его жизни выходом на поле. А может быть, и нет — просто деньги, полученные по больничному листу. Какая разница?
Мы спустились на лифте вниз — и пошли вокруг дома длиной в полквартала. Я вспомнил Баталова в фильме про облученного физика. Мы шли вместе со Стрельцовым, но в этом походе он оставался один. От облучения у него вылезли последние волосы — он стеснялся голой головы и носил серый Раисин берет, залихватски сдвинутый на ухо…
В пункте приема стеклотары сделали вид, что не замечают изменений во внешности Анатольевича. Он купил две бутылки водки — одной, подумал я, он не обошелся бы и на смертном одре. Но когда мы с продолжительными остановками добрались до квартиры, Эдик сказал, что вот сегодня выпьет, а завтра пить не будет.
И действительно, он больше не курил и не пил. Врачи на Каширке настоятельно советовали ему пить хотя бы по рюмочке коньяку. Но коньяк так и стоял у него в палате, а он за оставшиеся ему месяцы сделал, может быть, несколько глоточков.
У пришедшего к нему Игоря спросил: «Чего от тебя пивом пахнет?» — «Жарко! Выпил кружечку холодненького!» — «Кончай с этим», — сказал папа, решивший наконец заняться воспитанием сына.
Из Ялты я ему звонил. Последний раз мы разговаривали по междугородному в перерыве матча сборной СССР против румын. «Очень плохо играют», — сказал он про наших.
…Посмотрев на свои ноги, потерявшие могучий рельеф, он сказал Раисе, присевшей возле его больничной койки: «Ножки-то стали — до кладбища не дойдешь…»
Алла: «Я знала, что он умирает, но если бы я к нему пришла, то и он бы об этом уже точно узнал, поэтому я и не пошла. Представила себе эту театральную сцену: вот я иду внуков ему показать, ну а ему-то каково? Значит, уж точно пришла с ним прощаться. Я не пошла».
Он лежал в отдельной палате с четырехзначным номером на десятом этаже — с балкона видно было чуть ли не пол-Москвы. Но на балкон Эдик больше не выходил.
Подолгу лежал он теперь с закрытыми глазами, ни на что не жалуясь, но Раиса видела, как из смеженного века выкатывается слеза.
Умирая в сознании, он отказывался от обезболивающих уколов. Но перед проколом легкого, когда собирались откачать оттуда жидкость, спросил у Раисы: «А стоит ли? Это, наверное, больно…»
Пока в силах был говорить, обещал, что в субботу, на день своего рождения, будет дома. Но к двадцать первому июля ему уже было совсем плохо. И по Москве прошел слух, что Стрельцов умер — на стадионе «Динамо» после объявления диктора о дне рождения публика поднялась, преждевременно почтив его память…
Ему в тот день настолько было невмоготу от страданий, что он вдруг стал срывать путы — трубки капельниц. Дежурившая в палате Надежда закричала на весь этаж, упала на него, прижимая к смятой постели, — прибежали сестры, врачи: всё восстановили. Сестра жены вспоминает, что смотрел он на нее злыми глазами — страдания продлевались.
Раиса называла ему тех, кто пришел к нему в день рождения… не знаю уж, как сказать… поздравить, навестить, попрощаться? Славу Соловьева, Мишу Гершковича, Юрия Васильевича Золотова… И он головой кивал, что слышит, мол, кто пришел. И на прощание руку чуть приподнял. Жить ему оставалось меньше полутора суток.
Ночью врач предупредил Раю и Надю, что Эдик больше не очнется, тихо отойдет в ближайшие часы. Сестры сидели с противоположных сторон у его изголовья. Он сильно выдохнул. Надежда посмотрела на полуоткрытые глаза Эдуарда — и они ей показались застывшими. Она бережно прикоснулась пальцами к векам, чтобы опустить. Но Стрельцов вдруг широко раскрыл глаза — и несколько мгновений смотрел на родственницу светло и пристально. А затем сам сомкнул их…
Я не был и на его похоронах. Телеграмма, посланная мне Раисой в Ялту, запоздала, а без нее с тогдашнего юга смешно было и стараться улететь. Но подсознательно я, наверное, и не хотел видеть его в гробу.
Алла: «Когда он умер, то было ужасно. Мои в деревне отдыхают, я иду на похороны, и так все пока ничего, пока не вхожу в тот зал. Какой-то молодой человек как-то резковато мне так сказал: разворачивайте целлофан, разворачивайте цветы. Я-то думала, что я их еще на могилу понесу, но он заставил меня их там развернуть. Боже мой, когда я его увидела, как мне его стало безумно жаль… Как все несправедливо… Когда я увидела то, что от него осталось, как я плакала… Бедный, бедный, несчастный человек. Я хочу сказать, все-таки мальчики без отцов редко вырастают хорошими. У меня брат тоже закончил свои дни неважно. Мы, девочки, как-то похитрей, а мальчишки, они же самолюбивы, они не могут того простить, что их отцы оставляют. Эдик пьяненьким звонил как-то, говорил: оказывается, внутри у меня… Мне так хотелось, чтобы он приехал к нам в Чертаново. Мальчишка уже такой был красавец. Ромочка. Потом он узнал и про второго внука Захарку».
С местом на Ваганьково помог Аркадий Иванович Вольский — он занимал важный пост в ЦК партии. Успокоил, если можно так сказать, отчаявшуюся в безуспешности хлопот вдову: «Не плачь, Раечка, я все сделаю». И на Писательской аллее выкроили кусочек пространства — Раисе (она умерла через девять лет, за неделю до открытия памятника Эдику) земли не осталось, все занял камень надгробия.
А панихиду кто-то додумался в июльский зной устроить в узкой коробке боксерского зала «Торпедо», примыкающей к футбольной арене. Совпадение: и гроб Боброва в ЦСКА установили на помост из-под ринга. Помню Стрельцова в пиджаке из черной кожи идущим мимо помоста с повернутым к покойному лицом…