Сочинения Стриндберга опубликованы, за небольшими исключениями, в собрании, вышедшем на немецком в переводе Эмиля Шеринга в издательстве Г. Мюллера в Мюнхене. Это издание послужило основой для настоящей работы, и все цитаты из сочинений Стриндберга даются по текстам этого издания. Моя работа, таким образом, обязана своим появлением заслуживающему уважения труду упомянутого переводчика, и я считал бы своим долгом выразить ему мою благодарность даже в том случае, если бы многочисленные нападки на качество перевода были оправданы.
Из всех сочинений Стриндберга наиболее важны для нас автобиографические работы, которые в указанном издании занимают пять томов. Перечислю их в хронологическом порядке:
«Сын служанки» и «История одной души» — относятся ко времени до 1886 года (написаны в 1886 году); «Исповедь глупца» — относится к годам первого брака-1875—1888 (написана в 1888);
«Разрыв» — относится к 1892–1894 годам, в особенности — ко времени второго брака (написана в 1902);
«Inferno» — о времени 1894–1897 годов (написана в мае-июне 1897);
«Легенды» — о времени 1897–1898 годов (написана в 1898);
«Одинокий» — о времени 1899–1900 (написана в 1903).
В «Сыне служанки» и «Истории одной души» с поразительной отчетливостью представлены исходные черты личности Стриндберга и изображены годы его юности. «Исповедь глупца», «Inferno» и «Легенды» написаны «по горячим следам событий», поэтому в них верно и чрезвычайно наглядно показаны основные стадии болезненного процесса, наличие которого в период примерно 1887–1896 годов может считаться установленным; «Inferno» составлен из материалов дневниковых записей, поэтому изложение здесь наиболее непосредственно, в нем менее всего художественной выделки. «Разрыв» — это позднейшая ретроспектива, поэтому в нем больше художества и меньше правдивости; «Одинокий» — несколько блеклое изложение ряда подробностей, выполненное в конечном состоянии. Кроме сочинений Стриндберга используются также его письма; до сих пор, однако, опубликована лишь малая их часть, и публикации весьма рассеяны (см. ниже список литературы).
Особую ценность имеют свидетельства современников, основанные на личных отношениях со Стриндбергом. Те из них, которые мне удалось разыскать, перечислены ниже. Цитируя, я в дальнейшем буду просто указывать автора и иногда — номер страницы.
Приводимые для удобства читателя хронологические таблицы составлены на основе данных, рассеянных в автобиографических сочинениях Стриндберга, его письмах, свидетельствах современников, а также на основе данных Шеринга из упомянутого немецкого издания собрания сочинений и из хронологии, составленной самим Стриндбергом и приведенной в Ullstein'oвском сборнике рассказов «Новое оружие» (1913 год). Возможности перепроверки у меня не было, поэтому надежность приводимых данных ограничена. База источников богата и все же, при ближайшем рассмотрении, неполна. Основные черты картины и хода болезни совершенно ясны, но дальнейшие публикации писем и свидетельств современников могут в отдельных частностях внести существенные дополнения, а возможно — и изменения. Однако имеющийся материал достаточен для того, чтобы сделать окончательный вывод о типе и характере болезненного процесса — насколько это вообще позволяют сделать сегодняшние знания и понятия психопатологии; можно даже отметить чрезвычайную наглядность и ясность картины процесса.
Того, кто захочет познакомиться с использованными в моем анализе болезни Стриндберга понятиями как таковыми в их системной взаимосвязи, отсылаю к моим книгам «Allgemeine Psychopathologie» и «Psychologic der Weltanschauungen», обе книги вышли в издательстве Julius Springer, Берлин.
Сокращения:
«С. с.» — «Сын служанки»,
«И. о. д.» — «Исповедь одной души»,
«Исповедь» — «Исповедь глупца».
Brandes G. August Strindberg. Germanisch-romanische Mo-natsschrift, Jg. 6., 1914, s. 321 ff.
Hansson O. Ein Sunder, der Busse tut. Die Zukunft, Jg 19., Sep. 191 l, s. 466.
Hansson 0. Erinnerungen an August Strindberg. Die Neue Rundschau, Nov. und Dez. 1912.
Lundegard A. Erinnerungen an Strindberg. In: Blatter des deut schen Theaters. Jg. 7., H. 1, Sept. 1920.
Hexo M. August Strindberg. Ma'rz, 25. Mai 1912, s.281.
Oesterling A. Ncue Strindberg-Dokumente. Frankf. Zeit., 28. Marz 1920.
Prager M. Meine Erinnerungen an August Strindberg. Der Zeitgeist (Beibl. z. Berl. Tagebl.), April 1915, Nr. 14 ff.
Paul A. Strindberg-Erinnerungen und Briefe. Munchen. 1914.
Schleich C. L. Strindberg-Erinnerungen. Munchen. 1917.
Servaes F. Strindberg-Erinnerungen. Westermanns Monats-hefte, Sept., 1915.
Taub. Strindberg und Schopenhauer. Frankf. Zeit., Aug. 1917.
Ein Brief Strindbergs an Bjornson (1884). Westerzeit, 30. Sept. 1916. I. Morgenblatt.
August Strindberg — Georg Brandes. Ein Briefwechsel. Die Neue Rundschau. Nov. 1916, s. 1491–1509.
Strindbergs «Scheidebrief» an Geijerstam (1900). Frankf. Zeit., 10 April 1917. Morgenblatt.
Brief Strindbergs an Gauguin vom 1. Febr. 1895, in: Ktinst-lerbriefe aus dem 19. Jahrhundert. Berlin. 1919.
Strecker K. Briefwechsel zwischen Nietzsche und Strindberg. Frankf. Zeit. Febr. 1913. Nr. 40, 42.
Zwei Briefe Strindbergs iiber Weininger, in: O. Weininger. Taschenbuch und Briefe an einen Freund. Leipzig u. Wien, 1919.
August Strindberg. Ungedruckte Briefe. Der Neue Merkur, Jg. 1, Bd. 1, April-Sept. 1914, s. 76–97.
Strindberg-Briefe. Voss. Zeit., Ma'rz 1916, Nr. 149; Bad. Landeszeit., 1. Nov. 1913.
1849 Рождение
1855 Начальная школа. Средняя школа
1861 Лицей
1862 Смерть матери
1863 Гимназия
1864 Конфирмация
1866 Первое половое сношение
1867 Студент
1868 Учитель в средней школе
1869 Актер. Поездка в Копенгаген
1870 Упсала
1873 «Бюллетень страховых обществ»
Телеграфист Работа в газете
1874–1876 Библиотекарь
1875 Знакомство с будущей женой (баронессой Врангель, урожд. фон Эссен)
1877 Короткая поездка в Париж
Женитьба
1883 Смерть отца
Начало пребывания за границей (до 1888 г.). Париж
1884 Швейцария (Лозанна), недолго — в Италии. Возвращение домой на судебный процесс по обвинению в богохульстве; оправдан.
Поездка в Париж
1885 Путешествие по Франции (десять месяцев среди французских крестьян — до мая 1886)
1886 Аргау, Фирвальдштетское озеро
1887 Короткая поездка в Вену (по другим данным — в 1886), в ноябре — в Копенгаген
1888 В Дании: Копенгаген, Холте 1889–1892 В Швеции
1890 «Блиц-турне по всей этой великой стране Швеции»
1892 Расторжение первого брака Берлин (ноябрь 1892-апрель 1893)
1893 Вторая женитьба (на Фриде Уль) Гельголанд, Лондон, Селлин на о. Рюген, Монд-Зе, Берлин (р-н Панков), Брюнн, Ардаггер
1894 Ардаггер. Короткая поездка в Берн. Осенью — в Париж. В ноябре в Париже жена оставляет его
1895 Париж
Расторжение второго брака
1896 Париж; с 21 февраля по 19 июля — в отеле Ор-фийа. В июле — в Дьепп, в Швецию (окрестности Лунда), август — в Берлине, потом — на Дунае, декабрь — в Лунде
1897 В августе в Париже
1898 В Швеции: Лунд
1899 Стокгольм (вплоть до смерти)
1901 Третий брак (с Харриет Боссе)
1904 Расторжение третьего брака
1912 Смерть от карциномы
(Драмы выделены разрядкой.
Данные неполны и в деталях не везде надежны)
1870 «Торвальдсен в Риме»
1871 «Вне закона»
1872 «Местер Улоф»
1879 «Красная комната»
«Секрет гильдии» «Старый Стокгольм»
1881 «Шведский народ» «Счастливчик Пер»
1882 Сатиры на шведское общество
«Госпожа Маргит» («Жена господина Бенгта»)
1883 «Судьбы и приключения шведов» «Остров блаженных»
Стихотворения («Горячка раненого», «Лунатик»)
1884 «Супружеские пары»
1885 Швейцарские новеллы («Утопии в действительности») Сказки
1886 «Сын служанки» «История одной души» «Среди французских крестьян»
1887 «Островитяне» («Жители Хемс¨») «Ведьма»
«Отец» «Товарищи»
1888 «На шхерах»
«Живописание цветов, птиц и животных» «Исповедь глупца» (впервые опубликована на французском в 1893 г.)
Одноактные пьесы («Фрекен Юлия», «Креди — торы», «Пария», «Самум», «Кто сильнее»)
1889 «Чандала»
1890 «В открытом море»
1892 «Природа Швеции» (фрагменты публиковались в разные годы)
Одноактные пьесы («Узы», «Игра с огнем», «Пе-ред смертью», «Первое предупреждение», «Дебет и кредит», «Материнская любовь»)
1894 «Antibarbarus»
1895 «Silva silvarum»
1897 «Inferno» «Легенды» I
1898 «Легенды» II («Якоб борется») «Канун Рождества» «Путь в Дамаск» I, II
1899 «Дурман»
Исторические драмы: «Сага о Фолькунгах», «Густав Васа», «Эрик XIV», «Густав Адольф»
1900 «Летнее солнцестояние» «П а с х а» «Пляска с м е р т и» I, II
1901 Исторические драмы: «Карл XII», «Энгель-брект», «Королева Христина» «Густав III»
«Невеста под венцом» «Белая, как лебедь» «Игра грез» «Путь в Дамаск» III
1902 «Разрыв» Лирика; гекзаметры
1902 «Одинокий»
«Лютер» («Виттенбергский соловей») Сказки
1904 «Готические комнаты» «Черные знамена»
1905 Исторические миниатюры «Свободная Норвегия»
Ок. 1905 «Осознанная воля в мировой истории»
1906 Шведские миниатюры (1905?) Три современных рассказа «Синяя книга»
1907 «Новая синяя книга»
Камерные пьесы: «Соната призраков», «Не-погода», «Пепелища», «Костер» Исторические драмы: «Последний рыцарь», «Правитель», «Ярл»
1908 «Книга любви» «Туфли Абу Казема»
1909 «Третья синяя книга» «Веселенькое Рождество!» «На большой дороге»
1910 «Драматургия»
«Речи к шведскому народу» «Религия против теологии»
1911 «Народное государство»
«Корни нашего всемирного языка»
1912 «Дополнительная синяя книга» «Курьер царя»
Исходный характер Стриндберга наглядно изображен им самим. Черты его довольно необычны, но в них нельзя обнаружить никаких признаков прогрессирующего психического заболевания. Переживания Стриндберга хотя и неординарны в силу уровня его развития, тем не менее в той или иной мере свойственны всем, соответствуя общечеловеческим наклонностям. Многие проявления его характера — об этом сразу надо сказать — могут быть, по-видимому, названы истерическими, однако при употреблении этого обозначения следует учитывать, что каждый человек в известной мере истеричен. Мы должны составить себе представление об этом характере, чтобы увидеть ту почву, на которой позднее развилась душевная болезнь Стриндберга. В то же время чем более прояснятся различия переживаний Стриндберга (весьма необычных) в разные периоды его жизни, тем отчетливее выявится специфика душевной болезни. Насколько нам известно, эта истеричность характера Стриндберга отнюдь не является ранним предвестником его позднейшего заболевания. В большинстве случаев подобный характер не приводит к последующей душевной болезни.
Ребенком Стриндберг был «крайне чувствителен». Он «плакал так часто, что даже получил за это обидное прозвище. Любой, даже маленький упрек ранил его; он испытывал постоянный страх совершить какую-нибудь оплошность». Стоило ему увидеть полицейского, и он уже чувствовал себя виновным. «Он пришел в мир испуганным и жил в постоянном страхе перед жизнью и людьми». «Он испытывал ужас при виде тех мест, где он страдал; так зависим был он от той среды, в которой обитал».
Эта чувствительность вызывала у Стриндберга усиливающиеся реактивные состояния. В девять лет, еще до пробуждения телесной половой жизни, он полюбил ровесницу, дочку ректора. «Он ничего от нее не хотел». Но он «чувствовал, что прикасается к какой-то тайне. Это настолько его мучило, что наполняло страданием и омрачало всю его жизнь. Однажды он принес домой нож и сказал: я перережу себе горло. Мать решила, что он заболел». В восемнадцать лет он полюбил одну кельнершу. Он послал ей непристойное стихотворение — не собственного изготовления. Кельнерша узнала почерк и сказала: Как не стыдно! Убежав, он «бросился в лес, избегая протоптанных тропинок… Он совсем обезумел от стыда и инстинктивно искал укрыться в лесу… Был вечер. Он лег в чаще на большой валун… Он был неумолим, он уничтожал себя. Во-первых, он хотел поразить блеском заемного пера, то есть лгал, а во-вторых, он оскорбил добродетель невинной девушки… Он услышал, что в парке аукают и зовут его по имени. Голоса девушек и учителя отдавались эхом в деревьях, но он не откликался… Зовы умолкли. Он был по-прежнему оглушен и снова и снова рисовал себе свое двойное преступление. Спустилась тьма. В зарослях что-то затрещало; он вздрогнул, его прошиб пот испуга.
`
`
Тогда он зашел еще дальше и опустился на какую-то скамью. Так он и сидел там, пока не выпала роса. Сделалось сыро и холодно; он встал и пошел домой». В двадцать один год он впервые увидел на сцене собственноручно написанную драму. «У Иоганна было такое чувство, словно он подсоединен к какой-то электризующей машине. Каждый нерв его дрожал, ноги его тряслись (исключительно от нервности), и во все время действия по лицу его текли слезы. Он видел несовершенство своей работы и стыдился своих горящих ушей; он убежал раньше, чем упал занавес. Он был совершенно уничтожен… Все было хорошо, все, кроме пьесы. Он ходил внизу, у воды, взад и вперед; он хотел утопиться». В том же возрасте он пережил самоубийство одного знакомого, с которым, впрочем, даже не был дружен. «Так Иоганн увидел лицо смерти; он теперь боялся заходить в свою комнату, ночевал у товарищей. Беспокойная ночь у одного из друзей: друг вынужден был оставить на ночь гореть свет, и Иоганн, который не мог заснуть, несколько раз за ночь будил его».
В двадцатичетырехлетнем возрасте Стриндберг взял ссуду. Невозврат в срок грозил принудительным взысканием, а ожидавшихся денежных поступлений не было. «Тут с ним случился приступ желудочной лихорадки. Его фантазия рисовала ему большой дом и красную печать. В пятнах сырости на потолке он видел представителя государственного банка… После выздоровления последствием перенесенной болезни осталась у него перемежающаяся лихорадка, которая преследовала его долгие годы, подрывая его силы…». В данном случае речь, очевидно, идет о приступах малярии, лихорадочное содержание которых определялось ситуацией момента.
Некоторое время спустя он начал жить с одной домохозяйкой («за три дня до того вышедшей замуж»); она очень скоро ему изменила, и он впал в ревность. «Он пошел через лес, чтобы успокоиться, но в природе не было того источника наслаждения, что раньше… Природа была для него мертва… И пока он так шел — вдоль берега, по лугам и через лес, — краски и очертания сливались, словно он видел все это сквозь слезы… Страдание возвысило его „я»; ощущение, что он борется с какой-то злой силой, взвинтило его волю к сопротивлению до яростного упорства; проснулась радость борьбы с судьбой, и, не думая, что делает, он вытащил из какой-то огромной кучи длинный и острый сук, ставший в его руках копьем и булавой. И он вломился в лес, сшибая ветви, словно вступил в битву с мрачными гигантами. И он топтал ногами грибы, словно раскраивал пустые черепа злобных карликов. И он кричал, словно загонщик волков и лис, и по ельнику эхом перекатывалось: Хей! хей! хей! В конце концов он уперся в какую-то скалу, перегородившую ему дорогу почти отвесной стеной. Он ударил ее своим копьем, словно хотел повалить, и потом полез по ней вверх. Кусты трещали под его руками и, вырванные с корнем, катились, шелестя, к подножию горы; осыпались камни; он придавил ногой куст молодого можжевельника и хлестал его, пока он не полег, как примятая трава. Он упорно лез наверх, и вскоре стоял на вершине горы. Открылась головокружительная панорама островов; за ними лежало море. Он вздохнул так, словно только теперь ему дали воздух. Но на горе росла растрепанная сосна, и она возвышалась над ним. Со своим копьем в руке он вскарабкался на нее и на макушке, образовывавшей род седла, уселся, как всадник… Теперь над ним было уже только небо. Но под ним стоял еловый лес, плечом к плечу, как армия, штурмующая его твердыню; а там, внизу, бился прибой и катил ему навстречу волну за волной, словно шла в атаку, вся в белом, офицерская кавалерия; а дальше лежали белые скалистые острова, словно целый флот броненосцев. — Атакуйте! закричал он и взмахнул своим копьем! Хоть сотнями! Хоть тысячами! кричал он. И он дал шпоры своему гордому деревянному коню и потряс копьем. С моря дул сентябрьский ветер, солнце садилось; еловый лес под ним превратился в бормочущую толпу народа. Теперь он хотел к ним говорить!.. Наступила ночь, и ему стало страшно. Он слез с седла и пошел домой. — Был ли он сумасшедшим? Нет! Он просто был поэт, слагавший свои стихи не за письменным столом, а гам, в лесу. Но в нем теплилась надежда на то, что он безумен. Его сознание, провидевшее ничтожность этой жизни, не хотело больше видеть, и он предпочел бы жить в иллюзиях, как ребенок, который хочет верить в выздоровление и поэтому надеется на него! Мысль, что он сумасшедший, заглушала муки совести, и в качестве сумасшедшего он не чувствовал ответственности. Поэтому он приучал себя верить, что эта сцена на горе была припадком, и в конце концов он поверил в это, и верил долгие годы, пока не начал читать какую-то новейшую психологию, которая ему объяснила, что он был тогда в своем уме. Ибо сумасшедший никогда бы не смог так логично обращаться с лесом и лугом, никогда не смог бы привести их в такое соответствие своему внутреннему настроению, чтобы они могли представить материал для какого-то в самом деле недурно сложенного стихотворения, которое отменно хорошо бы выглядело на бумаге, если бы было хоть сколько-нибудь оформлено. Сумасшедший скорей всего увидел бы за этими деревьями врагов, но не врагов по убеждению, а только совсем простых врагов, убийц; он, вероятно, оборотил бы деревья в людей, но не смог бы связать утраченную память с происходящими событиями. Он увидел бы негров или готтентотов, одним словом, фигуры вне логической связи с действительностью, причем эти фигуры приняли бы полную телесную форму, чего елки у него отнюдь не делали. Он поэтизировал, и ничего больше».
В этой своей позднейшей трактовке Стриндберг действительно не ошибается. Он не был психически болен, и он сам называет ряд отличительных признаков истинного сумасшествия.
Но чрезвычайно характерным в описанном переживании является это желание предстать перед самим собой душевно больным, это производимое с некоей полуосознанной целью «оформление» переживаний. В других местах он описывает свою потребность казаться интересным самому себе и — все это в известном смысле родственные друг другу вещи — свою склонность мучить самого себя, которая была у него с раннего детства. Ребенком он был робким и замкнутым; «когда раздавали что-нибудь хорошее, он прятался позади всех и радовался, если его забывали». «Преследовали его и приступы самомучительства. Бывало, позовут его к обеду, а он нейдет, остается у себя в комнате и голодает до вечера».
Наконец, последний пример углубления реактивных состояний, характеризующихся особыми эгоцентрическими чертами. Стриндбергу двадцать шесть лет. Он полюбил замужнюю женщину (свою будущую супругу). По необходимости, он должен уехать из Стокгольма, где они были вместе; едва он оказывается на корабле, его охватывает какое-то беспокойство. «Я осознавал всю безнадежность этой действительности… Мой пылающий мозг бешено работал, тысячи мыслей возникали в одну минуту, уже заглушенные воспоминания всплывали вновь, тесня и преследуя друг друга. В этом смятении меня вдруг охватила какая-то боль, похожая на зубную, которой я не мог бы ни определить место, ни подыскать названия. И чем дальше в море уходил пароход, тем больше возрастало мое внутреннее напряжение… я чувствовал, что почва ушла у меня из-под ног, и одиночество вливало в меня какой-то неопределенный страх перед всем и вся». Он спросил себя: «А что, собственно, заставляет тебя уезжать? И кто был бы вправе упрекнуть тебя за твое поведение, если бы ты вернулся?.. Никто! И все же!.. Стыд, насмешки, честь! Нет, нет, я должен оставить всякую надежду! Да и корабль до Гавра нигде не пристанет. Значит, мужайся и — вперед!» Путешествие должно было продлиться десять дней. Он заснул, словно потерял сознание. «… Когда я проснулся, я не помнил никаких снов, но одна навязчивая идея преследовала меня, словно она была внушена мне во время сна: увидеть баронессу или сойти с ума». Он вскочил, сотрясаемый ознобом. Пейзаж, который он видел, — разбросанные там и сям острова и скалистые берега — был ему уже незнаком. Но вот показался знакомый морской курорт, подошла шлюпка лоцмана, машина остановилась. «Тигриными прыжками взлетел я на вахтенный мостик, решительно предстал перед капитаном парохода и закричал: — Вы немедленно высадите меня с корабля… — или я сойду с ума… Через пять минут я сидел в лоцманской шлюпке… Я обладаю замечательной способностью становиться, когда хочу, слепым и глухим. Я проделал путь до отеля, не увидев и не услышав ничего, что могло бы задеть мое самолюбие, — ни взглядов лоцманов, показывавших, что они знали мою тайну, ни оскорбительных замечаний человека, который подносил мой багаж… Был ли я сумасшедшим или нет? Была ли опасность этого уж так велика, что надо было немедленно сходить с корабля?.. Словно ученый, исследовал я аналогичные случаи, происходившие в моей жизни». Кое-что из того, что приведено выше, он описал еще раз. «Я пришел к убеждению, что, по крайней мере в какие-то мгновения, я переживал болезненное нарушение психики. Что мне было делать?» Посылать сообщение? Лгать? «Мне хотелось отыскать в лесу какую-нибудь нору, спрятаться там и околевать, подобно дикому зверю, почувствовавшему приближение смерти… Я бросился в чащу, высокие деревья становились все мощнее, и их шелест приобретал все более низкий тон. На краю отчаяния, в пароксизмах боли я взвывал в голос, и слезы катились у меня из глаз. Словно лось в гоне, я растаптывал каблуками грибы и мхи, вырывал молодые побеги можжевельника, налетал на деревья! Чего я хотел? Я не смог бы этого сказать! Какой-то неукротимый огонь пылал в моей крови; какое-то безграничное желание вновь видеть ее охватило меня… И теперь, когда все было кончено, я хотел умереть, потому что жить без нее я уже не мог! Но с хитростью, обычной у безумных, я хотел погибнуть как-то по-хорошему, заработав какое-нибудь воспаление легких или что-нибудь подобное: я мог бы тогда неделями лежать в постели, мог снова ее увидеть, мог проститься с нею, целуя ее руки». Он идет к морю. «С внимательной аккуратностью, никак не выдававшей моего мрачного намерения, я разделся; одежду мою я спрятал под корнями ольхи, а часы положил в выемку скалы. Дул холодный ветер, и вода в это время, в октябре, наверное, была лишь на несколько градусов выше нуля». Он бросился с головой в воду и поплыл в открытое море; когда силы иссякли, он вернулся. Нагой и мокрый, он уселся на скале там, где ветер обдувал ее сильнее всего. «Наконец, я решил, что уж этого довольно, и поскорее оделся». Он послал письмо баронессе, улегся в постель и стал ждать болезни, но не заболел. Тем не менее барон и баронесса пришли. Цель была достигнута.
В психологическом состоянии Стриндберга ограниченные по времени отклонения, иными словами, колебания фазового характера наблюдались уже в юности. В возрасте двадцати трех лет он жил в Упсале. «Сама жизнь в этом городишке, где он не чувствовал себя дома, была ему отвратительна». «Его душа разлагалась, развеивалась, как дым, грязный город терзал его, этот ландшафт мучил его». «Он размышлял о самом себе и, как все мечтатели, пришел к окончательному выводу, что он ненормальный. Что было с этим делать? Если бы его посадили под замок, он сошел бы с ума, в этом он был уверен. Лучше уж это как-нибудь предупредить, думал он. Он вспомнил, что при нем как-то говорили об устроенном в одной деревне частном приюте для безумных, и написал устроителю. Тот успокоил его». Здесь уже нельзя провести грань между эндогенным измененным состоянием и суммированием реактивных возбуждений.
В двадцать лет впервые его переживанием становится процесс творчества. Обескураженный своей неудачей в качестве актера, он обдумывает, что же ему теперь делать. «И вот, лежа так, он ощутил какую-то необычную лихорадку в теле, и в это же время его голова наводила свой порядок в воспоминаниях прошлого: одни исключала, другие прибавляла. Появились новые второстепенные персонажи; он видел, как они вмешиваются в происходящее, слышал их голоса. Казалось, он видит их на сцене. Через несколько часов в голове его была готова комедия в двух актах. Это была одновременно болезненная и сладострастная работа, — если можно назвать это работой: ведь все шло само по себе, без его воли и без его участия».
В характере Стриндберга чрезвычайно выражена одна черта: безмерная чувствительность самоощущения, превышающая нормальную способность реагировать на любой нажим, но при этом его «я» колеблется, его характер непостоянен. С одной стороны, человек мягкий, податливый, ситуационно-внушаемый, с другой — фанатичный и своенравный, он постоянно рефлектировал о своем положении по отношению к другим, высшим и низшим, и о своей роли в развитии современных идей, заботился о своем авторитете, всякий раз, однако, проявляя склонность с возмущением отступить в самого себя. Он понял и со всей свойственной ему искренностью описал и эту свою черту.
«У него была такая воля, которая работала толчками, но фанатично. И в то же время он ничего не желал; будучи фаталистом, он верил в свой злой рок, но, будучи сангвиником, надеялся на лучшее. В родительском доме твердый, как лед, он часто бывал чувствителен до сентиментальности, мог зайти в подворотню и снять с себя рубашку, чтобы отдать какому-нибудь бедняку, мог заплакать при виде какой-нибудь несправедливости». Вот каким он сам себя видит: «Тщеславен и слабоволен; решителен, если дойдет до принятия решения, и уступчив, если не дойдет; огромная самонадеянность, замешанная на глубоком унынии; рассудителен и неразумен, суров и мягок». Он констатирует у себя «раздвоенность характера». Такая раздвоенность в силу противоречивости всего, что доступно пониманию, свойственна всем людям. Однако она проявляется резче, когда этой полярности противостоит меньшая способность к синтезу, менее экзистенциальное жизнеформирование, когда импульсам поддаются быстрее и переживают противоположности непосредственнее, так, как они следуют друг за другом в мысли и в жизни, без глубокого сознания необходимости какой-то связи, какого-то целесообразного развития. Так было у Стриндберга. Он жил импрессионистически, жил одним мгновением, в увлечении. Преодоление состояло у него просто в отталкивании. В этом смысле характерны его многочисленные и быстро сменяющие друг друга занятия. Ни одно не может его удовлетворить. Он был студентом, учителем, журналистом, библиотекарем, помощником лекаря, актером. Везде он чего-то искал, но какое бы удовлетворение он временами ни испытывал, он нигде не находил жизнеобразующего наполнения. Окружающие упрекали его в непостоянстве, он и сам его ощущал, но он ощущал в нем и позитивное значение — как в проявлении высоких притязаний, стремления к преодолению, поисков смысла. Его интересы были энциклопедичны. Его все могло воодушевить, и он все подвергал скептическому рассмотрению. В этой жизни было мало постоянства, верности, связности, и Стриндберг даже не испытывал серьезных страданий от этого недостатка. Одно занятие сменяло другое, менялись места жительства, менялись идеи. Лишь немногие из них превращаются в своего рода «фиксированные идеи» и протягиваются — это в особенности становится заметно позднее — через всю его жизнь в качестве предмета его мыслей и источника его образов: его занимают проблема брака и проблема пола вообще, проблемы власти, гнета, господства, взаимного мучительства и достижения согласия. Основой для них были его личные переживания. С самого начала определяющую роль в его характерологической композиции играла половая любовь и его собственная значимость. Позднее, в психическом заболевании, все это превратится в бред ревности и бред преследования, но об этом речи пока нет.
Среди бесконечного множества вариаций поиска подлинности есть и такие две типичные формы: потребность в одурманивании и страсть к лицедейству. Потребность в одурманивании обращает к выпивке, но Стриндберг вскоре стал бояться алкоголя, который очень сильно на него действовал. Длительного воздействия на его жизнь алкоголь никогда не имел. О своей страсти к актерству он говорит сам: «По-видимому, это была культурная потребность преувеличить себя, сотворить что-то из себя, идентифицировать себя с другими, более крупными, вымышленными личностями». Актерство сменила поэзия. Позднее Стриндберг полагал, что он поначалу просто спутал актера с поэтом.
Стриндберг был женат трижды; с первой женой он прожил с 1877 по 1892 год, со второй- 1893–1895 годы, с третьей — 1901–1904. Все его браки заканчивались разводами. О третьем его браке публикаций, по-видимому, не было; второй был расторгнут, очевидно, по инициативе жены — вполне объяснимая реакция на острые проявления безумия у Стриндберга; ревность при этом никакой роли не играла. Первый брак был расторгнут по инициативе Стриндберга; только здесь существенным моментом была его ревность и неверность жены. Историю и предысторию своего первого брака Стриндберг описал в «Исповеди глупца» (1888). Эта книга является классическим автопортретом человека, страдающего психическим расстройством хорошо известного в психиатрии типа: бредом ревности.
Здесь можно было бы рассуждать примерно так: если Стриндберг был склонен к ревности и если эта ревность была аномальна и по своему содержанию переходила границы возможного, доходя до бреда, то следовало бы ожидать подобной ревности во всех браках. Но поскольку таковая была только в первом браке, то, по-видимому, для нее были достаточные основания, которые следует искать в поведении жены. К тому же чтение его заметок наводит на мысль о возможных гомосексуальных наклонностях его жены; в одном месте «Исповеди» упоминается о соответствующем ее признании. Таким образом, можно было бы заключить, что жена действительно была ему неверна и что его реакция объяснима, хотя и приняла те гипертрофированные формы, которые вообще были ему свойственны.
Однако Стриндбергом действительно овладел типичный бред ревности как временно выступивший на первый план, главный — но не единственный — симптом душевной болезни, обусловленной внутренними, неизвестными причинами. И если эта болезнь в определенное время началась, то, как и в аналогичных случаях, в определенное время проявится, помимо прочего, и бред ревности, в конечном счете независимо от поведения жены. Существуют ревнивцы, у которых содержание их представлений (и поведение) доходит в своем развитии до бредового, и тем не менее никаких болезненных процессов у них нет. Такие аномальные личности способны вне болезненного процесса впадать в ревность во всякое время и по отношению ко всякой им принадлежащей женщине, при сохранении понятных зависимостей от ситуации, от отдельных переживаний и от их личности в целом. В совершенном отличии от них, те, кто страдают от некоторого болезненного процесса, лишь один раз в жизни неким потрясающим всю их душевную экзистенцию образом впадают в ревность, ничего не исправляют, ничего не забывают, но впоследствии так больше уже не реагируют и могут даже, как Стриндберг, повторно вступить в брак, не испытывая на этот раз ревности. Нам следует теперь описать характеристические особенности такого рода бреда.
Если внимательно посмотреть на характер приводимых Стриндбергом в «Исповеди» сведений о неверности его жены, то нельзя не заметить чудовищного обилия подозрительных моментов и явной недостаточности фактов. Но бред определяется прежде всего характером его возникновения и обоснования и в меньшей степени — его содержанием. Поведение Марии (псевдоним его жены в «Исповеди») «бьет в глаза», поведение другого персонажа (подразумевается, что он все знает) «подозрительно», во многом усматриваются «косвенные», молчаливые намеки. Приводятся многочисленные примеры: вернувшись домой после визита к своему прежнему супругу (Стриндберг — ее второй муж), Мария оправляет свои юбки, болтает с принужденным выражением лица, украдкой поправляет прическу. У нее вид кокотки; ее сладострастие в интимных отношениях снижается. В выражении ее лица появляются «незнакомые отблески», она проявляет холодность по отношению к супругу. Он видит в ее лице выражение дикой чувственности.
Отправившись в какую-то поездку со Стриндбергом, она ничем не интересуется, ничего не слушает… Она, кажется, о чем-то тоскует — не о любовнике ли?
`
`
`
В другой раз, против своего обыкновения, она бросается в его объятия, ее страх беременности исчезает; через некоторое время происходит выкидыш. Все ясно, решает Стриндберг, во время одной из его поездок она изменила ему с инженером, с которым она тут завела знакомство. Когда он расспрашивает ее по поводу сомнительного массажа, который ей делает врач, ее лицо бледнеет. «На ее губах застывает бесстыжая улыбка». Осенью она говорит об одном незнакомце «красивый мужчина»; тот, по-видимому, прознав об этом, знакомится с ней и ведет с ней оживленные беседы. За табльдотом она обменивается с одним лейтенантом «нежными взглядами». Если Стриндберг отправляется наводить справки, она ожидает его «со страхом, который слишком понятен». «Она тайком производит траты». Пытаться проверить справедливость подобных утверждений было бы безнадежным занятием. Какие-то из них могли соответствовать действительности. Но характерна именно совокупность таких оснований ревности. Что бы женщина ни сделала, это все равно вызовет подозрения, она вообще едва ли может вести себя так, чтобы что-то не бросилось в глаза. Если у него была лихорадка, а теперь он поправляется, ему бросается в глаза ее безразличие, но если она проявляла заботу, это воспринимается им как лживая угодливость. Стриндберг сам говорит: «Это не те доказательства, которые можно представить в суд, но мне их достаточно, потому что я точно знаю их суть». Поскольку все это относится к одной персоне, то можно было бы в конце концов предположить, что Стриндберг, возможно, прав. Но даже если он прав, другие основания, которые он приводит (а они уже относятся к другим лицам), указывают на то, что его подозрения имеют в то же время и бредовое происхождение. Прежний супруг, подозреваемый в продолжении сношений с его женой, предпринимает «явные попытки обмана» с целью, как полагает Стриндберг, сбить его со следа; так, он интересуется адресами домов терпимости, «без сомнения, для того, чтобы обмануть меня». Подозрительно и поведение врача, делающего массаж его жене: оба входят с шуточками. Некий знакомый упорно старается задержать его во Франции, так как, очевидно, знает о неверности жены Стриндберга и хочет ему помочь. Все вокруг украдкой усмехаются. Иные делают ему косвенные намеки. В отеле лежит альбом карикатур на знаменитых скандинавов. Там есть и его изображение, «украшенное рогом, который ненавязчиво образует один завиток моей шевелюры. Художник, нарисовавший этот портрет, — один из наших лучших друзей. Я мог отсюда заключить, что неверность моей жены уже сделалась притчей во языцех: о ней известно всем, кроме меня». Ибсен в своем фотографе Экдале Дикая Утка, по всей видимости, изобразил его; все совпадает до мелочей, а там, где еще не совпадает, Стриндберг чувствует, что его наводят на верный след: его первый ребенок — не от него. А «фотограф» означает «Стриндберг», потому что он натуралист.
Поскольку всех этих оснований для подозрений все же недостаточно, Стриндберг проводит разыскания. Он пытается собирать слухи о своей жене, но ему клянутся всеми чертями, что никогда ничего такого не слышали. Он пишет другу в Париж и просит рассказать ему все. Он расспрашивает многих друзей, «разумеется, так и не сумев вытянуть из них откровенного ответа». Он едет в Копенгаген, чтобы там навести справки о своей жене: «Разыскания? Я словно лезу на стену! Меня выслушивают, мне сочувственно усмехаются, меня рассматривают, как какого-то редкостного зверя. Я не добился даже малейшего прояснения!». Значит, дело дошло до того, что все люди в курсе происходящего, и только он сам — нет. Раз так, он должен выяснить, как обстоит с его женой, прямым наблюдением, захватом на месте преступления… Случайно он подслушивает один разговор своей жены с этим врачом; он устанавливает, что они смеются и делают друг другу завуалированные намеки. В одном месте он пишет, что не может унизиться до шпионства и не хочет никаких доказательств. Но времена меняются. В 1886 году он шпионит «впервые в моей жизни»: он подглядывает в замочную скважину и видит, как его жена «раздевает глазами» служанку. Он вскрывает адресованные жене письма. Что же он находит? Одна из подруг в презрительных выражениях пишет о его безумии. Она пишет его супруге «настоящее любовное письмо» («мой ангелочек», «моя кошечка»).
Если сопоставить неубедительность этих фактов и массовость этих неубедительных моментов подозрения с тем, как далеко заходят его подозрения, то контраст оказывается разительным. Он снова и снова называет свою жену проституткой; она изменяет ему с самыми разными индивидуумами мужского и женского пола; временами он, кажется, думает, что она вообще без разбора набрасывается на каждого встречного. И во всяком случае не обходится без постоянно встречающихся при таких заболеваниях (но только возникающих позднее) подозрений, что его дети — не его собственные дети. Старшая дочь ему симпатичнее, «быть может, потому, что рождение младшей пришлось на время, когда верность ее матери уже сделалась для меня сомнительна». Ибсеновский герой, как уже упоминалось, навел его на подозрение, что первый, мертворожденный ребенок был не его. Он полагает, что такое ощущение у него было уже давно: «Боюсь, что мое потомство сфальсифицировано; я не уверен, что те дети, которые несут в будущий мир мое имя, это мои дети».
Но поскольку никаких явных фактов нет, то как бы далеко ни заходили его подозрения, все остается неопределенным. Субъективно он уверен в измене — это совершенно очевидно, — и все же он сомневается. Мы наблюдаем здесь чрезвычайно характеристичное для времени возникновения бреда состояние неопределенности. Эта неопределенность мучительнее любой, сколь угодно скверной уверенности. От этой неопределенности он готов избавиться любой ценой. Он об этом пишет. Уже в 1885 году он хочет сказать жене: «И ты предала меня… Скажи мне, я прошу тебя!.. Освободи меня от этих ужасных, черных мыслей, которые меня гложут! Скажи мне…» В 1886 году: «Я ласкаю ее, и в это же время обвиняю, и спрашиваю, не пора ли ей наконец покаяться своему другу… В чем же? Мне нечего сказать. — Если бы в этот миг она во всем мне призналась, я простил бы ей: такое страдание рождали во мне муки ее совести, так я любил ее, несмотря ни на что…» В 1888: «И все же во мне оставались сомнения, — сомнения в добродетели моей супруги, сомнения в том, что мои дети законнорожденные, — сомнения во всем беспрерывно и безжалостно одолевали меня. Но так или иначе, пора положить этому конец, пора остановить этот поток пустых мыслей! Я должен быть в чем-то уверен, иначе я умру! Или здесь совершается тайное преступление, или я сошел с ума! Правда должна выйти на свет! Быть обманутым супругом! Ну, и что с того? — но только если бы я это знал! Да я бы тогда первый посмеялся над этим… В от что главное: это надо знать!» «Но я должен знать точно. И для этого я должен основательно, тактично, научно исследовать свою жизнь. Я намерен употребить все подручные средства новейшей психологии, использовать внушение, чтение мыслей, духовную пытку, не пренебрегая и такими известными, старомодными средствами, как взлом, воровство, перехват писем, подделка подписей, — я испробую все». «Что это — мономания? Морок обезумевшего? Об этом я не могу судить».
Все вышеизложенное относится только к его подозрению в неверности жены, к ею ревности. И в конечном счете можно было бы еще допустить, что все это объясняется его характером взвинченного, нервного человека, склонного все преувеличивать. И ошибки, и возникающие в возбужденном состоянии далекие от истины предположения, и даже субъективная убежденность в чем-то неистинном — это еще не настоящее безумие. Но для психиатра, знакомого с аналогичными случаями, все вышеизложенное в комплексе уже складывается в картину, заставляющую его предполагать наличие заболевания. Однако и он в любом случае должен подтвердить справедливость своего предположения. Для этого нужно убедиться в наличии других симптомов, которые сами по себе никаким образом с бредом ревности не связаны, и установить хронологию появления этих симптомов, с тем чтобы выявить динамику болезни и определить временные координаты явлений, которых прежде не наблюдалось.
Прежде всего необходимо поставить вопрос о хронологии самой ревности. До сих пор о ней говорилось в общем, без учета временной последовательности ее проявлений. Если сравнить изображенное в «Истории одной души» (написана в 1886 году) с изображением в «Исповеди» (написана в 1888), нельзя не обратить внимания на то, как различны в этих двух книгах Стриндберга образы и оценки его жены. В 1886 году он настроен против женской эмансипации и против женщин вообще, но пока еще — не против жены. Размышляя о своей судьбе, он говорит, «что случай правильно выбрал ему супругу, так что ему не пришлось пережить каких-либо тяжелых разочарований». В 1884 году он написал книгу о женщинах («Супружеские пары»), о которых он, по его словам, «до сих пор не имел желания размышлять, поскольку сам он переживал счастливый эротический период, облагороженный и украшенный все омолаживающим и со всем примиряющим появлением троих детей; практика его супружества была столь приятна, что ему не приходило в голову задумываться о природе этих отношений». Он берет со своей жены обещание не читать эту книгу. Вызванный появлением книги процесс по обвинению в оскорблении религиозных чувств, который, как он считал, затеяли против него женщины, укрывшиеся за спиной обвинителя-мужчины, он выиграл, «следствием чего явился ряд неудавшихся попыток разрушить его семью, — все они ожидались, были заранее обсуждены и отбиты».
Но уже в 1888 году тот же период времени (до 1886 года) Стриндберг видит совсем иначе. За эти два года в нем должно было совершиться глубокое изменение. Так, теперь, описывая унижения, которые он претерпел от своей жены, он говорит о 1881 годе следующее: «Я пою ей хвалу и творю бессмертную легенду об этой поразительной женщине, милостью Божьей вошедшей в мученическое бытие поэта… И критики, не устававшие восхвалять эту добрую фею пессимистически настроенного романиста, украсили незаслуженными лаврами ее проклятое чело… И чем больше я страдал от беспутства моей менады, тем больше я старался раззолотить нимб над головой этой Святой Марии! Чем больше унижала меня действительность, тем сильнее преследовали меня галлюцинации, в которых возникала сотворенная мной возлюбленная женщина!.. О, эта любовь!»
Таким образом, изображения прежних лет, которые Стриндберг дает в 1886 и в 1888 годах, полностью противоречат друг другу. В аналогичных случаях мы постоянно наблюдаем, как больные перетолковывают все возможные события прошлого с точки зрения своего бреда — и даже как они проецируют в прошлое то, что ими никогда не было пережито. В случае Стриндберга, впрочем, последнее недоказуемо. Однако значительная часть вышеприведенных моментов подозрения — это перетолкования прошлого, которое в процессе его проживания он воспринимал, по всей вероятности, совершенно иначе. Возможно, однако, что у него уже и раньше случались вспышки ревности, но они быстро проходили, всерьез им самим не принимались и еще не оказывали воздействия на его личность в целом. Поэтому когда позднее, после 1886 года, он роется в своей памяти в поисках оснований для подозрений, ему вспоминается многое такое, что он почти забыл. Итак, мы приходим к выводу, что систематический бред ревности возникает у Стриндберга между 1886 и 1888 годами, но одномоментные вспышки, его предвестники, по-видимому, имели место уже в предшествующие годы. В какой мере эти вспышки были нормальными, объяснимыми реакциями, а в какой — принадлежали уже собственно болезни, об этом, — как и всегда, когда речь идет о мелких начальных проявлениях какого-либо заболевания, — с уверенностью сказать нельзя. И чтобы ответить на вопрос о первых проявлениях болезни, мы должны искать другие симптомы. Свое изображение с рогом в волосах Стриндберг, по его свидетельству, увидел в 1885 году; по-видимому, это самый ранний феномен, сам по себе заставляющий заподозрить бред ревности. Установить точную хронологию невозможно. Во-первых, определенной даты начала болезни фактически не существует, поскольку, несмотря на шубообразное прогрессирование болезни, развертывание содержания бреда ревности происходит медленно. Во-вторых, установить непротиворечивую связь имеющихся данных также не удается. В «Истории одной души» (297) Стриндберг пишет, что после десятимесячного пребывания среди французских крестьян он вернулся в Швейцарию в мае 1886 года. В то же время Матильда Прагер сообщает о приезде Стриндберга в Вену в апреле 1886 года. Сам Стриндберг переносит эту венскую поездку на 1887 год («Исповедь, 381»). Но Матильда Прагер утверждает, что в декабре 1886-го она получила в Вене его «Отца», в котором, как в зеркале, отразился его бред ревности. Все сведения, приводимые в «Исповеди», заставляют предполагать, что их подача тенденциозна, что автором во время написания книги владело возбуждение, и что факты, по-видимому, везде подверглись позднейшей ретуши и перетолкованию. Рассматривать этот текст в качестве надежного документа следует лишь в отношении текущих событий (1888 года), но в таком случае совершенно определенным и надежным моментом остается, собственно, только эта специфическая мучительная неопределенность, которая понуждает его к поискам уверенности, и он ищет ее, используя все средства, но не может найти. В 1888 году бредовые переживания уже в полном расцвете, но как давно они начались, с точностью определить нельзя. Во всяком случае во время написания «Истории одной души» (1886 год) этого состояния еще нет; в то время какую-то роль могли играть лишь упоминавшиеся одномоментные вспышки — не более того.
Психические заболевания такого типа, как заболевание Стриндберга, часто сопровождаются соматическими нарушениями и острыми приступообразными состояниями, которые больными — не всегда, но часто — истолковываются как отравления. В «Исповеди» (1888) Стриндберг сообщает о такого рода явлении, имевшем место в 1882 году. Это самое раннее датируемое явление, которое может быть отнесено к первичным признакам шизофренического процесса.
1882 год. Стриндберг едет один в деревню. Там он заболевает. Он думает, что находится при смерти, и депешей призывает к себе жену. Ко времени ее приезда он уже на ногах. Краткое время спустя он снова нездоров: «головные боли, нервная раздражительность, расстройство желудка». Вначале он относит это на счет умственного переутомления, однако такие последствия ему кажутся несколько странными. Заболевает он этой таинственной болезнью как раз на следующий день после визита в лабораторию одного своего старого друга. Оттуда он принес с собой склянку цианистого калия, чтобы, если приведется, с его помощью покончить счеты с жизнью. Эту склянку он запер в ящичке бюро своей жены. «Подавленный и разбитый, лежал я на софе, смотрел на моих играющих детей, вспоминал счастливые минувшие дни и готовился к смерти. Но никаких записок я не оставлю, потому что не хочу открывать ни причину моей смерти, ни моих мрачных подозрений». Вскоре он вновь выздоравливает, однако соматические расстройства, хотя и не столь тяжелые, повторяются и в последующие годы. В 1883 году он так часто принужден говорить о себе «прихворнул», «расстроены нервы и желудок», «нарастающая болезненность», «больные нервы» и «слабость», что временами у него возникает ощущение приближающегося конца. В 1884 году его катар желудка так обострился, что он, как он рассказывает, кроме бульона, ничего не мог есть. Ночами он просыпался от страшных болей и нестерпимой изжоги. В другой раз он из-за воздержания от алкоголя, как он считает, совершенно лишился сил и обмяк, как тряпка. В 1885 году им в какой-то момент вновь овладевает чувство, что его жизненный путь подходит к концу. Он разбит, он чувствует такую усталость, какой не знал раньше, В 1887 году он снова заболевает; ему кажется, что он чувствует приближение смерти. В конце года с ним вновь, впервые после 1882 года, случается приступ, причем более сильный, чем тогда; он дает его классическое описание: «Меня опрокинуло назад, когда я сидел за столом с пером в руке: лихорадочный припадок швырнул меня на пол. Уже пятнадцать лет я не был серьезно болен, и вот возникает этот припадок и валит меня; я испугался… Лихорадка трясла меня, как трясут перину, перехватывала мне горло, стараясь задушить, давила мне коленом на грудь, жгла мне голову так, что мои глаза, кажется, вылезали из орбит. В моей мансарде я был один на один со смертью… Но я не хотел умирать! Я оказывал сопротивление, и борьба была упорной. Мои нервы слабели, кровь билась в жилах. Мой мозг трепыхался, как полип, брошенный в уксус. Вдруг я уверился, что на меня напала эта пресловутая пляска смерти; я обмяк, упал на спину и отдал себя в жуткие объятия чудовищного. В то же мгновение какой-то несказанный покой охватил все мое существо, какая-то сладостная истома проникла мои члены, какое-то нездешнее блаженство снизошло в мою душу и тело… Как страстно я желал, чтоб это была смерть! Все слабее и слабее становилась моя воля к жизни. Я перестал искать, чувствовать, думать. Я потерял сознание». Когда он очнулся, у постели сидела его жена, с которой он теперь в преувеличенных выражениях заговорил о проклятых вопросах их отношении, ночью он превосходно спал. На следующий день он уже совершенно здоров: «Мне показалось, что все последние десять лет я вообще не спал — такой отдохнувшей и светлой была моя перетруженная голова. Мои мысли, которые до этого беспорядочно устремлялись во все стороны, теперь собрались вместе, как построенные, разделенные на отряды, свежие войска».
Из этого анамнеза естественно сделать вывод, что шизофренический процесс начался первым легким шубом в 1882 году; тогда становятся понятны и отдельные вспышки — вроде усмотрения рога на своем изображении (1885 год). Однако первый сильный шуб происходит только в 1886/87 годах. И теперь прежние муки сомневающейся ревности выступают уже как нечто системное, захватывающее всю личность; в это же время возникают и упоминавшиеся острые соматические расстройства. Одновременно проявляются симптомы иного характера, о которых надо сейчас сказать.
О кризисе 1886/87 годов легче всего получить представление, последовательно прочитав «Историю одной души» (год написания — 1886) и «Исповедь глупца» (год написания — 1888). В ряде моментов ощущается изменение атмосферы: это возбуждение, не столько усилившееся, сколько видоизменившееся, эта фиксация на одном истолковании, это окончательное и катастрофическое «открытие» измены и затем быстрое его забвение, эта непоследовательность поведения, не просто обнаруживающего склонность к преувеличениям, которая понятна, как она понятна у психопатов, а имеющего тот, пока еще легкий, оттенок собственно «сумасшедшего», который на этой стадии болезни так трудно уловить. С особенной ясностью эта новая атмосфера проявляется во второй половине «Исповеди», а заключительный рассказ о времени после 1886 года содержит решающие свидетельства.
Начало подобного процесса зачастую растягивается на долгие годы; в это время отделить здоровое от больного трудно. Нормально-понятная ревность и шизофренический бред, объяснимое недоверие и шизофренические подозрения преследований в это время естественным образом переплетаются друг с другом. Неспециалисты вообще не воспринимают больных в этой стадии в качестве сумасшедших, как, впрочем, и много позже, когда болезнь уже становится несомненной, многие по-прежнему считают их здоровыми. Близкие заболевших, по-видимому, угадывают душевную болезнь, но не могут ее выявить, а знакомые и друзья убеждают их, что человек «явно» совершенно здоров. Психиатр, по всей вероятности, мог бы в ходе тщательного обследования (если больной готов откровенно ответить на задаваемые вопросы) определить наличие заболевания, но даже и он при этих первых проявлениях порой вынужден оставлять вопрос нерешенным; впрочем, возможность вмешательства при первых проявлениях болезни предоставляется психиатру лишь в очень редких случаях. Человек может быть долгие годы в целом здоров, и лишь изредка, словно зарница на горизонте, мелькнет в нем проблеск того, что позднее захватит его целиком. При этом типе заболевания содержание переживаний и взаимосвязи болезненного характера еще и потому остаются в столь значительной мере понятными, что болезнь подтверждается не столько описанием этого содержания или поведением, сколько выявлением комплекса психологически совершенно не зависящих друг от друга пограничных симптомов, которые только в совокупности составляют картину болезни. Случай Стриндберга ясно показывает, как долго симптомы душевной болезни такого типа могут оставаться единичными. Последующее развитие очерчивает контуры болезни более резко; вначале же приходится на протяжении долгих лет отыскивать сравнительно редкие явления, доказывающие наличие болезни, но и они доказательны не порознь, а лишь в своей совокупности. Притом эти явления настолько сплетены с другими, совершенно аналогичными, но невинными и психологически нормально-понятными, что непсихиатр в отношении отдельных феноменов, по-видимому, всякий раз принужден был бы с удивлением спрашивать, как это можно связывать с какой-то душевной болезнью. Я указываю на длительность этого переходного времени намеренно, чтобы показать реальность такой, как она есть. Было бы слишком просто упомянуть лишь поздние, совершенно грубые симптомы, диагностировать болезнь и отнести ее начало в некое неопределенное прошлое. Но это было бы не слишком интересно. Не бывает так, чтобы сегодня человек был здоровый, а назавтра стал душевнобольным; так просто: одно или другое — здесь не бывает; в человеке может долгое время совершаться медленный переход, как это было со Стриндбергом. И только выявление стадийности этого перехода дает истинную патографическую картину.
Вновь и вновь появляется у Стриндберга мысль, что его жена хочет избавиться от него и поэтому желает его смерти. Уже в 1882 году у него возникает подозрение, что она его отравила, но только в 1888 он заостряет внимание на этой вспышке подозрений, которая тогда, по-видимому, была лишь мимолетной. Более того, позднее, перетолковывая прошедшее, он выводит, что его жена еще в 1880 году решилась его убить: «Весь их пол приговорил меня к внешнему и внутреннему уничтожению, и моя мстительная фурия взяла на себя неблагодарную и трудную задачу замучить меня до смерти». О 1884 годе: «Она торжествует. Я уже дошел до того, что мне грозит слабоумие: уже появляются первые признаки бреда преследования. Бреда? Почему бреда? Меня преследуют! Так что мое ощущение, что меня преследуют, совершенно логично».
Время от времени Стриндберга охватывает столь сильное беспокойство, давление окружения становится для него столь мучительно, что он ищет спасения в бегстве; он инстинктивно, без ясных идей пускается в путешествия — только чтобы вырваться. Еще в 1882 году он строил планы «ускользнуть из крепости, охраняемой этой мегерой [подругой жены] и моими одураченными друзьями». Он предлагает жене поездку за границу, которая действительно началась в 1883 году и привела к четырехлетнему пребыванию за пределами Швеции. В 1885 году из-за нападок на женский пол в его «брачных историях» на него так обрушились в швейцарских газетах, что пребывание в Швейцарии сделалось для него невыносимым. Но как он видит происходящее? «Продажу моих книг запрещают, и из города в город я бегу, преследуемый, во Францию.
`
`
В Париже мои прежние друзья от меня отступаются и заключают с моей женой союз против меня. Как дикий зверь, которого обложили, я меняю поле битвы и, почти обнищав, дотягиваю до нейтральной гавани в одной облюбованной художниками деревне в окрестностях Парижа». Все это, однако, лишь предвестники. Это напоминающее бегство стремление к уходу только в 1887 году становится несомненным симптомом болезненного процесса. «Чтобы избежать насмешек, окружающих обманутого мужа, я убегаю в Вену». Однако образ возлюбленной преследует его; прежняя любовь вспыхивает вновь. Истосковавшись, он возвращается к ней. «Целый месяц мы прожили в какой-то волшебной весне». Вскоре после этого он едет в Копенгаген разузнавать о ней. Поездка безрезультатна, он вновь возвращается. Через два месяца: «В середине лета я ускользаю в четвертый раз, теперь — в Швейцарию. Но цепь, которой я прикован, не из железа: я не могу ее разбить! Это какой-то каучуковый канат, который растягивается… Я снова возвращаюсь». Вскоре он вновь удирает, на этот раз тайком. Он почти не в силах оторвать себя от жены, которая какими-то чарами притягивает его. На отходящем пароходе он едва не задыхается от рыданий. «Одна-единственная боль охватывает меня и пронзает мне сердце. Я кажусь себе какой-то лоскутной куклой, попавшей в огромную паровую машину… Я словно эмбрион, у которого раньше времени перерезали пуповину… В Констанце я сажусь на поезд… И теперь уже этот локомотив так промывает мне кишки, и мозги, и нервы, и жилы, и все мои внутренности, что в Базель прибывает нечто вроде моего скелета. В Базеле меня вдруг охватывает внезапная страсть вновь увидеть все те места в Швейцарии, где мы с ней останавливались… Я провел неделю в Женеве и неделю в Уши; гонимый воспоминаниями, я переезжал из отеля в отель, не зная покоя, как проклятый, как преследуемый, как Вечный Жид». В конце концов он снова возвращается.
Такие случаи, когда болезнь с развитием бреда ревности достигает своего предела, и когда общее состояние больного десятилетиями после этого остается довольно стабильным, встречаются редко. В этих случаях коррекции бреда никогда не происходит, время от времени случаются незначительные вспышки шизофренического характера, но ни новых шубов, ни дальнейшего медленного прогрессирования болезни уже не наблюдается. В большинстве же случаев происходит дальнейшее развертывание болезненного процесса — как это было у Стриндберга. После того как 1887 год определил шубообразное развитие болезни, в последующие годы она медленно, с перерывами прогрессировала, заявляя о себе многочисленными проявлениями, до 1896 года, когда произошел новый острый приступ, превосходивший по своей интенсивности все, что было прежде.
Хотя о разводе Стриндберг всерьез думал уже в 1887 году и хотя уже существовала рукопись «Исповеди», он тем не менее продолжал жить вместе с женой.
В 1881 году Георг Брандес встретил его в Копенгагене. В разговоре Стриндберг оборонил: «Вы, наверное, уже знаете, что мое печальное и забавное супружество окончено?» Вскоре после этого Брандес с удивлением узнает, что Стриндберг, будучи холостяком, намерен снять квартиру из шести комнат, причем объясняет это тем, что у него жена и трое детей. На удивленный вопрос Брандеса он заявляет: «Госпожу Стриндберг я упразднил как жену, но сохранил как любовницу». Замечание Брандеса о том, что, по законам всех стран, она как любовница тут же вновь станет его женой, Стриндберга, кажется, не заинтересовало. В 1889 году жена играет в его одноактной пьесе «Пария» и в «Фрекен Юлии». Стриндберг горд их успехом. Он телеграфирует Ханссону: «Госпожу Стриндберг вызывают 8 раз. Требуют автора. Госпожа Стриндберг произносит речь. Бурная овация». Согласно Оле Ханссону, Стриндберг был ей тогда благодарен. Две недели спустя он снова заводит разговоры о разводе, вновь не возымевшие тогда никаких последствий. Развод состоялся лишь в 1892 году при невыясненных обстоятельствах, да и вообще об этих годах жизни Стриндберга известно немногое. Когда в октябре 1892 года Ола Ханссон в первом выпуске журнала «Zukunft» выступил в защиту Стриндберга, находившегося в крайне тяжелых материальных обстоятельствах, он, среди прочего, писал: «Стриндберг еще цепляется за эту жизнь только ради детей. И этих детей он не видит и не слышит. Согласно шведским законам, он обязан жить в разлуке с ними до достижения ими совершеннолетия, ибо он был вынужден развестись с их матерью».
Состояние Стриндберга в эти годы, очевидно, менялось и часто было тревожным. В январе 1890 года он пишет: «Такое положение, окружение, диета дали мне ощущение некоего тупого покоя, но повторение уже пережитого, вдыхание скверного воздуха, общение с мелкими умами давит и терзает меня… И это время, и эти люди кажутся мне душевно больными». Три недели спустя: «Жалкая во всех отношениях жизнь! Умираешь по частям, и лучше всего живешь во сне». В сентябре 1890: «Я смертельно устал и измотан; чувствую, что пережил последнюю стадию исчезновения иллюзий: что наступил мужской 1'age critique, сорок лет, когда уже все просматривается насквозь, как стекло». «Для меня совершенно невозможно что-либо писать, когда я с утра до ночи в дороге и, потный, грязный и усталый, добираюсь до отеля, чтобы на следующее утро тащиться дальше» (он совершает «Блиц-турне по всей этой великой стране Швеции»). В мае 1891: «С тех пор, как я расстался с тобой, ужасные дни я пережил, ужасные! Когда вчера вечером я уезжал в Рунмар¨ — один! — и вновь увидел эти красные домики и эти зеленые лужайки, где прошлым летом я играл с моими детьми —!!! Да, да, ты! — Я живу в доме, где два года назад жил друг моей юности, утопившийся в пруду, потому что его жена оставила его и забрала с собой его детей. Я спал в той же комнате, где он спал в свою последнюю ночь, и я испытывал такое ужасное — воздействие пруда! Я так ясно видел, как вваливаются в дом неотесанные люди и физически оскорбляют меня, что я зажег свет, прислонил к кровати заряженные ружья и ждал рассвета, который, к счастью, через час наступил. Никогда я так не грезил наяву…»
Ханссон замечает, что в письмах Стриндберга содержание его собственных, Ханссона, ответов вообще никак не отражается. Почерк Стриндберга декоративен, орнаментален, сознательно выработан. «Он кажется легко читаемым, но впечатление обманчиво. Он становится то крупнее, то мельче, словно ты смотришь на него сквозь увеличивающее и уменьшающее стекло. Многие письма кажутся… написанными дрожащей рукой. Иногда Стриндберг пишет небрежно и как бы не отбирая материал, но это бывает редко. Довольно часто содержание заранее рассчитано по размеру бумаги, поправки отсутствуют, все чисто, как в перебеленной рукописи, — на знающих о его огромном несчастье это производит совершенно поразительное впечатление. И время от времени приходят элегантные записочки, выписанные изящнейшим дамским бисером».
В середине восьмидесятых годов Стриндберг решил, что против него как против антифеминиста женщины организовали заговор. Так он истолковал затеянный против него процесс по обвинению в оскорблении религиозных чувств. Хотя это была странная идея, но явного бреда преследования здесь еще нет. Затем он приходит к убеждению, что и его жена участвует в этом заговоре, что его жена хочет сжить его со свету. В момент своего появления эти мысли вызывают у него очень сильное потрясение, но он их очень быстро и забывает, не сделав из них никаких выводов, что характерно для стадии возникновения этой болезни. Потом он подозревает, что его хотят по меньшей мере привести к покорности, сделать зависимым, — это чувство имеет глубокие корни в его натуре, но лишь позднее войдет в качестве содержания в форму болезни. При посещении Брандеса в Копенгагене в 1888 году Стриндберг рассказывает ему, что он только что заезжал в сумасшедший дом «Биструп» в Роскильде попросить у главного врача справку о том, что он не псих. «Я, видите ли, опасаюсь, что мои родственнички замышляют против меня какую-то гадость». Врач предложил Стриндбергу остаться там на несколько недель для наблюдения, поскольку экспромтом он подобное свидетельство выдать не может. От этого Стриндберг отказался. Насколько странным было его недоверие ко всему вообще, показывает его первая реакция на дошедшее и до него достопамятное безумное письмо Ницше. В январе 1889 года он пишет Брандесу: «Ну, я полагаю, наш друг Ницше спятил и, что еще хуже, может нас скомпрометировать, если только этот лукавый славянин не морочит нас всех». В эти годы — после 1888 — у Стриндберга, по-видимому, возникают периодические вспышки идей воздействия. Вот одна из таких историй, которую он впоследствии приводит в «Inferno», относя ее к 1891 или 1892 году. Некий его стокгольмский друг, самолюбие которого оказалось задето одним из романов Стриндберга, приглашает его в гости, с тем чтобы заманить в ловушку и потом отправить в сумасшедший дом. Однако своей видимой покорностью Стриндберг сумел снискать благосклонность этого палача, которого вскоре тяжелые удары судьбы заставили раскаяться в том, что он посмел шутить со стихией («Inferno», 85 ff). Так Стриндберг видит это с высоты своего уже законченного бреда, но основания для этого рассказа, очевидно, были, так как из сообщений Пауля и Ханссона мы знаем о новой вспышке идей преследования в 1892 году. В ноябре Стриндберг приезжает в Берлин; Лаура Мархольм и ее супруг Ола Ханссон, позаботившись вышеупомянутой статьей в «Zukunrt» о средствах для него, теперь заботятся о полезных ему знакомствах. Он приехал, чтобы способствовать успеху своих драм в Германии. Лаура Мархольм на короткое время становится управительницей его судьбы. Однако, по словам Пауля, она руководит им таким образом, что ему вскоре становится страшно. Он живет у Ханссонов. Это длится всего несколько недель, так как Лаура Мархольм («Кошмархольм», как он ее называет) становится для него самой большой преступницей. Она хочет «пожрать» его и весь мужской пол, продемонстрировать на нем ничтожество мужчин, спровадить его в сумасшедший дом. Он бежит от нее сломя голову, не дав себе даже времени собрать вещи, и поселяется, в Берлине же, на свой кошт. Ханссон и сам пишет о непостижимости его поведения; Стриндберг постепенно становится для Ханссонов совершенно невидимым, и по мере его исчезновения люди начинают все больше сторониться Ханссонов. Как-то вечером он — неожиданно и поздно, но все же появился у них: в руках гитара, на губах дружелюбная улыбка, в глазах теплый блеск. Он ходил взад и вперед, временами ударял по струнам, спел несколько куплетов, исполнил несколько танцевальных па. Он принес им две собственноручно нарисованные картины. На следующее утро он исчез. Через некоторое время появился какой-то берлинский посыльный с письменным поручением упаковать и забрать его вещи. Пауль добавляет еще некоторые подробности. «Госпожа Ханссон с самого начала была для него фигурой зловещей. Он едва только сбросил оковы своего брака, неужели теперь он позволит какой-то другой женщине вести себя на помочах? Никогда!.. „Она опасна», сказал он, „она крадет умственную сперму чужих мужчин и выдает ее за плоды ее собственного брака! Сама по себе она непродуктивна, но у нее есть та доведенная до предела способность подражания, которой обладает черная раса… Чтобы представить себя великим исключением, она торжественно провозглашает ни на что не годными прочих пишущих женщин!.. И потом, она же противоречит этой аксиоме о бесплодности пишущих женщин как движущей силе их художничества, поскольку сама произвела на свет ребенка! Воистину дитя тенденции… Я всегда проповедовал женское ничтожество. Поэтому она теперь хочет поработить в моем лице мужской пол и показать, что это мы — ничтожества! Поэтому и появилась эта нищенская статья в «Zukunft»!.. Мир должен получить меня только из ее рук! Я имею право достичь всего только с ее помощью! Она даже хочет свести меня с другими женщинами, чтобы снова вернуть в кабалу… Ей нужно одолеть меня, чтобы… выставить всю мою философию женщины следствием моей мономании! Она хочет помешать миру самому видеть и судить, она хочет постепенно внушить ему, что я безумен, и в конце концов упечь меня в сумасшедший дом…» Он — „в плену» у „госпожи Синяя Борода»». Такие вещи Стриндберг говорит всем знакомым Ханссонов, «выплескивая злобу при каждом удобном случае. Некоторые знакомые остались верны им, многие от них отвернулись». Ханссоны отказались от борьбы, пожертвовали своим только-только укрепившимся положением в Берлине и в следующем году уехали. Отношения Ханссонов с Паулем также были разрушены теми «исполненными ненависти словами», которые нашептал ему Стриндберг и которым Пауль ошибочно поверил. Как-то раз Стриндберг совершенно неожиданно появляется у Пауля: «Все, я окончательно расплевался с этой Кошмархольм!» Он сбежал, бросив свои вещи, из этого «имперского ада», твердо убежденный, что там ему грозила величайшая опасность. «Эта женщина — преступница! Теперь я знаю это совершенно точно! Она вчера выдала себя этой историей с моим письмом Ницше! [Он ошибочно полагал, что Лаура Марльхольм украла у него это письмо. ] Я в последний момент успел вырваться оттуда, а останься — так оказался бы в сумасшедшем доме, и может быть, очень скоро!»
Все чаще Стриндберг считает, что его преследуют, что к нему относятся с недоброжелательством. Фактически, у него был страх сумасшедшего дома. Питая необоснованные подозрения, он бывал разочарован, если «враг» вел себя мирно, вместо того чтобы принимать контрмеры, и в дальнейшем в нем развивалась незатухающая ненависть, с последствиями которой ее объекту приходилось бороться на протяжении всей своей жизни. Его юношеская заносчивость берлинского периода «имела некий особый привкус! Свою роль играла тут и его недоверчивость, вызванная теми несправедливостями, которые он совершал в отношении других, сознанием, что он их оскорбил, страхом перед их местью. Тут его фантазия всегда заводила его очень далеко; он был в состоянии отдать другу последнее, но достаточно было, чтобы ему что-то померещилось, и он уже был готов ожидать от друга самого худшего и самым решительным образом переходил в наступление». «Не было у него таких дружеских отношений — какими бы близкими они ни казались, — за которыми не таилось бы у него недоверие, и оно вдруг совершенно неожиданно разряжалось во внезапном извержении самых злобных и необоснованных оскорблений».
Новым и долго сохранявшимся центром его идей преследования стали «Аспазия», Пшибышевский и Лидфорс. С обоими мужчинами он был дружен, женщина до его новой помолвки была его любовницей. Заподозрив ненависть и ожидая мести всех троих, в особенности после своей помолвки, он принялся строить оборону из интриг и сплетен. Уже в «Inferno» поляк, носящий имя «Поповский», — одна из главных фигур с стане преследователей.
Все, общавшиеся со Стриндбергом, по существу ничего не могли понять в его поведении. Их суждения и оценки отчасти просто несогласуемы. Один предполагает низость, сознательный расчет и сознательный обман, подтасовку и интриганство, другой видит своеобразную непредсказуемость как следствие укорененной в характере недоверчивости, третий, кажется, все это игнорирует как несущественное и нехарактерное. Как бы там ни было, многие уже с середины восьмидесятых годов чувствуют и угадывают безумие Стриндберга: что-то с ним не то. Но какого-то ясного понимания не было и у них, ведь в конце концов все, что Стриндберг говорил и делал, было все же понятно, а его значение как писателя — очевидно. Для непсихиатра же безумие часто ассоциируется просто с беспорядком, хаосом, непредставимостью, которые должны захватывать всю психику целиком, а всегда сознающий себя, активный, рассуждающий человек считается «полностью владеющим своими умственными способностями». Сама возможность мнения о том, что он безумен, была для Стриндберга непереносима. Там, где такое мнение о нем существовало, он ощущал это даже слишком быстро; там, где такого не было, он предполагал его. Уже свою первую жену он постоянно упрекал в том, что она обращается с ним как с безумцем, что она распространяет слух о его безумии. Здесь его весьма реальный страх оказаться запертым в каком-нибудь сумасшедшем доме отчасти имеет понятный источник. Тревожным состоянием дело не ограничивается, вскоре появляется и бред: его хотят заманить в ловушку, чтобы потом посадить под замок.
В поведении Стриндберга, как и в поведении всех подобных больных, имеет место некое взаимопроникновение двух неразделимых составляющих: с одной стороны, мы видим оправданные ситуации и доступные пониманию зависимости, с другой, ощущаем постоянное влияние того непонятного, лишь каузально определимого фактора болезненного процесса, который привносит в психические реакции больного некий качественно иной, своеобразно избыточный элемент и вызывает некое выпадение простейших нормальных человеческих чувств. Именно отсюда проистекают во всех подобных случаях и беспомощность окружающих, и постоянные просчеты всех тех оценок и толкований, в которых игнорируется одна из этих двух сторон. Больной остается неузнан как больной, и возникают гротескные ситуации. Характерны слова его второй жены, которые она в 1893 году в конце концов написала о нем: «Я не вижу никакой надежды, никакого выхода для него, потому что я уже ничего больше не понимаю».
Уже в юности интересы Стриндберга были весьма многообразны, и особую склонность он питал к науке. Поэтому то, что научные занятия со временем занимают все большее место в его жизни — а в течение ряда лет (примерно 1893–1897) поглощают его почти целиком, — не вызывает удивления. Однако род этих занятий весьма характерен. Еще в 1884 году он пишет «Французских крестьян» — книгу научного (социологического) содержания, основанную на натурных, «полевых» наблюдениях. В конце восьмидесятых годов возникает изменение и в этой сфере. В 1889 году Стриндберг пишет Ханссону о По: «Возможно ли, чтобы в 1849 году, в год моего рождения, он смог протиснуться сквозь толпы медиумов и достигнуть до меня!» К этому он присовокупляет соображения о продолжении мозговых колебаний в других душах и возникающем таким образом «определенном бессмертии живой души». В другой раз он обнаруживает «атавистические воспоминания», например арабские буквы, в почерке обычного человека наших дней. В Берлине (с ноября 1892 по май 1893 года) он много времени уделяет химическим и другим естественнонаучным занятиям, хочет открыть превращаемость элементов друг в друга, пытается получить золото. Такие занятия и наблюдения продолжаются и в последующие годы с необычайной интенсивностью. Их результаты изложены прежде всего в «Antibarbarus» и в «Silva silvarum». Его научный метод можно охарактеризовать примерно так: он занимается не отдельными науками, а проклятыми вопросами; он не специалист в какой-либо области, а философ. Его интересует не получение золота, а превращение элементов друг в друга, не вопросы гистологии растений, а единство всего живого (почему он и полагает, что он нашел нервы и кровеносные сосуды у растений). Однако эта философская установка вновь оказывается нефилософской, так как он не сравнивает и не сопоставляет результаты отдельных наблюдений и, не имея идеи целостности, всегда остается по существу на уровне частностей; но его частное всегда столь особенно и таинственно, что опрокидывает самые принципы существующей науки. Он постоянно делает революционные открытия, но они не составляют частей какой-то тотальности, а складываются в его голове в некий конволют «фиксированных идей». В своих экспериментальных работах он фанатичен и упрям. Он экспериментирует в непрерывном экстазе, безоглядно, вплоть до нанесения себе телесных повреждений. Но его эксперименты это отнюдь не точные, сознательные, критически оцениваемые и контролируемые эксперименты, а некая стряпня: смешение всех возможных ингредиентов, недолгое наблюдение и снятие пробы. Грубый опыт дает совершенно неясный грубый результат, который его устраивает и соответствует его ожиданиям; немедленно произносится «итак», и подтверждение его революционного открытия готово. О какой-либо количественной обработке речи никогда не идет. Результаты этих откровений существуют у него изолированно, и хотя они бывают иногда в какой-то степени убедительны, но он никогда не устанавливает между ними и имеющимся знанием всесторонних связей, а везде создает «короткие замыкания». При этом по содержанию его выводы могут быть значительны, глубоки — и даже правильны (как, например, мысль о превращении элементов). Но и в таких случаях эта правильность случайна, и эти выводы правильны не так, как полагает Стриндберг, а совершенно другим образом. Именно эта форма возникновения и обоснования мнений и открытий является для занятий подобного рода определяющей.
Разумеется, научные занятия подобного рода не специфичны для шизофрении, они — именно в такой форме — наблюдаются у определенных аномальных личностей (например, у страдающих бредом изобретательства и у некоторых теософов, которые совсем не обязательно являются больными в клиническом смысле). Тем не менее, такой род занятий часто встречается в параноидальных картинах болезней шизофренической группы. Решающим в данном случае является то, что хронологически увлечение такого рода занятиями проявляется у Стриндберга вместе с другими болезненными симптомами, прогрессирует вместе с болезнью и, наконец, на высоте болезни становится доминирующим в мыслях Стриндберга. Поэтому этот мир «объективного бреда» является еще одним симптомом медленного развертывания болезненного процесса.
Эти научные занятия вначале являются почти чисто естественнонаучными, но и они вскоре приобретают некую мифическую и метафизическую направленность. Аналогично эволюционирует у него рассмотрение истории, человека, метафизического мира вообще. При этом отдельные моменты содержания могут заимствоваться из времени, предшествовавшего болезни, но теперь они приобретают качественно иную, более фиксированную, более абсолютизированную форму, как, например, его теории женского пола и взаимоотношения полов.
При дальнейшем развертывании этих занятий основную роль вначале играет мысль, потом к ней добавляются его первичные патологические переживания (о которых речь еще впереди): чрезмерная спонтанная сенсорная возбудимость и непосредственное бредово толкуемое видение, — тогда возникают «наблюдения», заключающиеся просто в описаниях содержания таких шизофренических переживаний.
Когда в 1894 году вышел «Antibarbarus», Стриндберг ожидал услышать отзывы, где о нем говорилось бы как о великом естествоиспытателе. Таковых не последовало; более того, в рецензиях его называли то дилетантом, то «шалуном, превратившимся в шута». Стриндберг нажимает на все рычаги, чтобы обеспечить себе благожелательные отзывы. Он снова хлопочет о медицинской экспертизе. Письмо Геккеля, в котором тот заявляет, что никаких признаков сумасшествия не обнаружил, страшно радует Стриндберга, и он хочет его опубликовать, но потом все же не делает этого, поскольку в письме имеется фраза, могущая произвести неблагоприятное впечатление. Он находит во французской литературе книги, по содержанию аналогичные своим, и с удовлетворением констатирует, что «угадал главное направление».
При шизофрении наблюдаются многообразные психические проявления: короткие измененные состояния сознания, субъективные ощущения разбитости, абсансы и т. д., равно как и вышеописанные приступы преимущественно соматического характера. О подобных явлениях, случавшихся с ним, сообщает и Стриндберг, хотя он и трактует их совершенно иначе. Самое раннее из такого рода состояний, точного описания которого он еще не дает, датируется декабрем 1892 года (письмо к Паулю): «Улегся в постель и остался без обеда, что и предвидел заранее, ибо не мог принудить себя к обществу хозяина гостиницы, трех официантов во фраках и т. д. Пролежал до сего часа, 5-30, изголодался, замерз. И столбняк мой все рос (из страха), что я в этой комнате умру от голода и холода, неспособный нажать на кнопку звонка и сказать, чего я хочу». В берлинский период (1892–1893 гг.) со Стриндбергом случился другой приступ, на этот раз уже специфичный для шизофрении: во время разговора с одним знакомым в трактире августинцев он вдруг замолчал, «наполовину потеряв сознание, однако без обморока и продолжая сидеть на своем стуле. У него возникло такое состояние, в котором он чувствовал себя отсутствующим и в то же время знал, где он в действительности находится. Он забыл, кто этот человек напротив, но обратился к нему: „Погодите! Я — у августинцев, но я очень хорошо знаю, что я в каком-то другом месте; не находите ли вы… я не узнаю вас, но знаю, что мы знакомы. Где я?.. Не находите ли вы, что это чрезвычайно любопытно?» Перед его глазами был какой-то туман, какой-то задник неопределенного цветового оттенка, а сверху, с потолка, спускалось что-то наподобие театрального занавеса…». В 1893–1894 годах в Ардаггере он грезит о неких далеких событиях так, что чувственно воспринимает их. «Вдруг я слышу чей-то хриплый крик и обнаруживаю, что стою на полу; судорога скручивает мой позвоночник, и от невыносимой боли в спине я без чувств падаю на стул».
Незадолго до приезда Стриндберга в Берлин его первый брак был наконец расторгнут. За короткое время пребывания в Берлине он, по свидетельству Пауля, переживает «пять романов». В мае 1893 года он женится во второй раз. В этом новом браке, в отличие от первого, ревность уже не играет никакой роли; брак вообще больше не имеет для него самостоятельного значения в качестве фактора его экзистенции, но лишь ассимилируется его бредом преследования и воздействия. С самого начала он в отдельные моменты чувствует, что эта женщина жаждет превосходства. Она расплачивается за него в ресторане и этим «унижает» его. Вместе с любовью одновременно возникает и ненависть. Первый поцелуй она подарила ему, вместо того чтобы получить от него, и этим он снова «унижен» как мужчина. «Несмотря на свою любовь она не могла скрыть, что считает его целиком зависящим от ее милости и немилости, и временами давала ему это почувствовать». Церемония бракосочетания происходит на Гельголанде. Тут же начавшиеся раздоры преодолеваются и относятся на счет влияния третьих лиц. Однако по прошествии очень короткого счастливого времени Стриндберг описывает положение уже такими словами: «Каждый из них потерял себя и свою форму, они стали одно… Когда инстинкт самосохранения личности проснулся и каждый захотел вернуть себе свою часть, возникла ссора из-за кусочков». Когда вскоре вслед за тем Стриндберг оказывается один в Лондоне, он, гуляя, «чувствует, что его нервы приходят в порядок и успокаиваются. Он вновь обрел самого себя как нечто замкнутое, существующее для самого себя. Он больше не излучал, он конденсировал». В руки его жены против его воли попадает «Исповедь глупца», это безжалостное описание его первого брака. После этого Стриндбергу кажется, что он замечает в ней чудовищную перемену. «Она не сказала ни слова, но он прочел в ее лице, что отныне с мирной жизнью покончено, что эта женщина не успокоится, пока не уничтожит его честь и не вынудит его уйти из жизни до срока». Вскоре она уже требует ввести ограничения: они должны удовлетвориться одной комнатой; она кормит его плохой едой. Его ненависть становится столь безграничной, что однажды он едва не сталкивает ее в воду. Он ощущает в ней вампира, который присосался к его душе, сторожит его мысли, держит его в своих когтях духовно и физически. Она дает ему понять, что он ее пленник, он это видит. Комната выглядит, как какой-то свинарник, а еда готовится так, чтобы она вызывала отвращение. Он уезжает; через Гамбург он едет на остров Рюген, чтобы отыскать там своего «помощника Ильмаринена».
Письма к Паулю показывают, что в это время Стриндберг целиком поглощен своими берлинскими связями и литературными делами. Он интригует. О его браке речи вообще не идет. Он недоволен Лондоном по причине «жары и дыма»; он уезжает. Через две недели его жена приедет вслед за ним на Рюген.
Но пока он застревает в Гамбурге. «Город словно заколдован: все или в деревне, или повыехали куда-то еще». У него кончаются деньги, и по его телеграмме ему их не присылают. «Тут он почувствовал себя так, словно его заманили в ловушку… Постоянная ярость против кого-то невидимого, но, кажется, питавшего к нему неизбывную злобу, обессиливала; он был парализован и не пытался даже пальцем пошевелить, чтобы изменить свою судьбу… У него появилась навязчивая идея: ему никогда не вырваться из этого ужасного города. Это впечатление было столь живым, что он собирался покончить с жизнью в отвратительном гостиничном нумере». Письма этого времени в общем подтверждают приведенное описание.
Но в то же время он еще полон перипетиями отношений с «Аспазией».
Наконец он приезжает на остров Рюген к Паулю (в «Разрыве» выведен под именем «Ильмаринен»). Он находит «Ильмаринена изменившимся, холодным, смущенным». У Стриндберга возникает такое чувство, «словно над ним тяготеет какое-то проклятие. Этого незначительного, необразованного Ильмаринена он вытащил из безвестности, ввел в свой круг, сажал за свой стол, принимал у себя… И теперь этот недоучка оставляет своего учителя, потому что полагает, что здесь больше уже нечего взять». Да и вообще все на этом Рю-гене не так, как надо. «Тут подали на стол что-то напоминающее вываренный свиной корм… Все было поддельное, даже пиво». Его поселили в какой-то мансарде, жестяная крыша которой раскалялась от солнца. Вся местность состояла из светлого сыпучего песка, который в это время, в разгар лета, так разогревался, что не успевал остыть за ночь. «Ильмаринен становился день ото дня вес назойливее, спрашивал его, когда приедет жена, предполагал, что поскольку прошло уже две недели, она его бросила». От супруги приходили противоречивые письма. «Разумно отвечать на них не было никакой возможности». «Эта адская кухня растянулась на месяц, в продолжение которого он с тоской возвращался мысленно к часам, проведенным им в Гамбурге: в сравнении с теперешними они казались ему прекрасными, как воспоминания о времени неописуемого блаженства». Освободило его приглашение на виллу тестя; он уехал. Сообщение Пауля как нельзя лучше дополняет это самоописание. Стриндберг жил только в половине своей комнаты, в другой половине он устроил лабораторию… «О его женитьбе мы не говорили. Он никак не объяснял, чем, собственно, было вызвано это внезапное прекращение свадебного путешествия и их разлука». Стриндберг был постоянно «в дурном расположении духа и портил настроение всем вокруг. У него была совершенно инфернальная манера вымещать на других свое неудовольствие и свое отвращение к жизни. Раз ему ничего не нравилось, значит это не могло удовлетворять и других». Ни разу за все это время Пауль не увидел у Стриндберга того жизнерадостного настроения, которое он излучал при своем появлении в Берлине. Он ругает все, что они едят. Например, рыбу: «в грязи ловили», «на чем ее жарили? это не жир! Эти рыбаки ходили по ней своими сапогами в детстве, прежде чем она попала на сковородку». Художественная литература для него ничто, «наука — все». Но главное, Стриндберг считал, что с момента его приезда на Рюген он находится в величайшей опасности. Он боялся мести Пауля, который действительно — и по вполне понятным причинам — несколько раз от него отстранялся. Финского поэта Тавастстьерну, также жившего на Рюгене, он заподозрил в том, что тот хочет его убить. Пауль приводит пример возникновения у Стриндберга внезапного страха. Стриндберг ранее не совсем хорошо вел себя по отношению к жене этого финна и считал, что ему следует ожидать за это мести. Финн вел себя как ни в чем не бывало. «Это было очень тревожно! Это было низкое коварство… Чем дружелюбнее держал себя с ним Тавастстьерна, тем беспокойнее становился Стриндберг». Этот финн только поджидал удобного случая! «Когда мы шли домой и, выйдя из сада гостиницы, свернули в темную аллею, которая вела к нашей вилле, Стриндберг вдруг бросился бежать так, как я никогда еще не видел, чтобы люди бегали! Только пара подметок, в быстром темпе взрывающих песок, над ними развевающийся плащ — и он исчез, поглощенный темнотой ночи. На следующий день он признался: Тавастстьерна ждет лишь удобного случая, чтобы как-нибудь вечером — в темноте — пристрелить его! Эту уверенность он высказывал мне совершенно спокойно, и его невозможно было разубедить!»
После этого Стриндберг короткое время проводит в Монд-Зе у родителей жены, потом в Панкове под Берлином, потом в Брюнне. У родителей жены он снова чувствует себя «как человек, которого заманили в западню», ему кажется, что за ним «следят», что он «в карантине под наблюдением». Однажды он просыпается «с ясным ощущением, что он находится в каком-то змеином гнезде, в которое его заманил сатана». Его жена так жаждет господства, что даже своих родителей ни во что ставит. Он поспешно уезжает и «сбрасывает с себя те короткие штанишки, которые он проносил целых восемь дней». В Панкове, его «удивляют люди в окнах, которые с дико перекошенными лицами исподтишка наблюдают за чужаком, а когда поднимешь взгляд, они тут же прячутся за гардинами». Снова он чувствует, что его заманили в ловушку, потому что тут, в этих домах, содержат сумасшедших. «Постоянный страх, что за ним наблюдают, настолько подавлял его, что он везде видел следящие за ним глаза и, казалось, слышал коварные вопросы. Ему, с его обостренной чувствительностью, казалось, что вся эта деревня источает болезненный флюид безумия; у него щемило сердце, и он боялся сойти с ума. Но уезжать он не хотел, отчасти потому, что он ожидал, что его схватят на вокзале», а отчасти потому, что он ожидал здесь свою жену. Когда она появляется, он вначале очень счастлив, но вскоре он снова находит «ее жажду власти безграничной». Он вновь расстается с ней с намерением лишить себя жизни. Он в гостинице. Револьвер лежит на столе. «Гамбург, Лондон, Рюген начали казаться ему светлыми воспоминаниями, по сравнению с этим поселением ссыльных. Он удивляется тому, как его судьбе удается находить все новые камеры пыток, каждая из которых ужаснее предыдущих. Его гостиничный нумер был словно предназначен для самоубийц, являя соединение неуютного, неудобного и зловещего. У него вновь появилось старое привычное чувство: из этой комнаты живым мне не выйти».
В 1894 году улучшений нет. Жена для него — тюремный надзиратель; у него серьезное подозрение, что она утаивает адресованные ему письма. Поэтому он хочет, чтобы друзья посылали ему заказные письма или чтобы адрес на них был написан другой рукой. Он также полагает, что жена пишет его друзьям в нежелательном для него смысле и просит Брандеса: «Наконец, хотя это и неприятно: если Вы получите некое письмо от моей нынешней супруги, будьте столь любезны переправить его мне. Я, видите ли, собираю эти письма, поскольку у нее есть такая, легкая мания писать всем знакомым мне знаменитым людям (и я уже слышал, что она и Вами интересуется), дабы оберечь меня! от неведомой опасности, как будто для меня могут еще быть опасности, после всего что я пережил!».
Стриндберг приступает к самообороне с самого начала отношений, но всегда — только посредством интриг, расспросов, писем. Тем не менее он отдает себе отчет и в своей мести, и в своей силе: «Нет, меня не изведут, а вот я-то врагов моих извести могу». В конце концов он без малейшего объективного повода порывает и с Паулем, которому пишет (31.7.1894 г.): «Ты у меня теперь минуты покоя иметь не будешь». По этому поводу жена Стриндберга пишет Паулю из Парижа (конец 1894 г.): «Почему мой бедный муж так на вас сердится, дорогой господин Пауль, он мне совсем не говорит. И все же я могу Вам это объяснить! У него так со многими людьми. Они ему друзья — и он почитает их за друзей, но потом приходит такой день, когда его охватывает недоверчивость. И то, что он только предполагает, вскоре уж кажется ему фактом. А возражать ему в этом бесполезно. Он такой всю жизнь, к собственному своему несчастию. Вдруг он перестал о Вас упоминать, объявил, что Вы враг ему! и уж много позже сказал мне, что будто бы Вы изобразили наш брак в Ваших «Падших пророках».
У прочитавшего вышеизложенное может сложиться впечатление, что болезненный процесс у Стриндберга непрерывно прогрессировал со временем. Но если мы все же пристальнее посмотрим на временную последовательность возникающих изменений, мы с удивлением обнаружим, что в промежутках между периодами интенсивных болезненных проявлений есть все-таки и другие, более спокойные периоды, когда Стриндберг снова кажется способным испытывать состояние чистого счастья. В психопатологии по временному эффекту различают три формы аномальных явлений: во-первых, гак называемые «шубы», то есть такие этапы развития болезни, после которых остаются стойкие изменения даже при исчезновении резко выраженных симптомов; во-вторых, фазы, то есть изменения состояния, не приводящие к стойким изменениям личности, и, в-третьих, реактивные состояния, которые — точно так же, как и у здоровых, — вызываются «внешними» ситуациями и переживаниями, но по форме и содержанию обусловлены особенностями конкретного стойкого болезненного состояния. Однако четкое разграничение этих трех форм можно провести лишь теоретически, в конкретном же случае не всегда удается определить, с чем имеешь дело; можно даже представить себе некую комбинацию этих форм, скажем если, к примеру, возникшее реактивное состояние затем инициирует фазу.
Представляется, что у Стриндберга выраженные шубы имели место в 1887 и 1896 годах. В обоих случаях возникали острые рецидивы элементарных симптомов; как распределялись фазы в другие периоды жизни, точно установить невозможно, но мы приведем некоторые данные, проясняющие общую картину. В начале берлинского периода (1892 год) он как бы переживает вторую молодость. В августе 1893 года он пишет: «Несколько времени отдохнув, я снова собрался с силами и работаю просто невероятно! Все хорошо!». Это сообщение может относиться всего лишь к одному дню или к нескольким дням. Но имели место и более продолжительные хорошие периоды. Осенью 1893 года он живет с женой в одном берлинском пансионате. Вот что он пишет об этом времени: «Два месяца, два незабываемых месяца без единого облачка. Безграничное доверие, ревности — ни следа». А это о весне 1894 года: «И вот, в этом домике начались эти два прекраснейших месяца совместной жизни супругов». И еще раз о 1894 годе: «Ныне он во второй раз женат, отец очаровательной маленькой девочки, и выглядит на десять лет моложе». Зимой 1894–1895 годов (в Париже) он был в довольно плохом состоянии, но летом 1895 года оно уже совсем иное: «Лето и осень [1895 года]» я, несмотря ни на что, считаю счастливейшим временем моей столь переменчивой жизни. Все, за что бы я ни брался, удавалось мне, незнакомые друзья приносили мне пищу… Деньги текли ко мне сами.
Самое примечательное в этом болезненном процессе, который в конечном счете все же обусловлен органически, это реактивная зависимость психики. В частности, мы постоянно сталкиваемся с тем, что даже у галлюцинаторно-параноидных больных, убежавших от привычного окружения в чуждую обстановку, нередко на короткое время пропадают их галлюцинации. Похожее происходит и со Стриндбергом: бегство часто, хоть и не всегда, очень хорошо на него влияет. Пауль заметил, что когда Стриндберг уехал с Рюгена, где пребывал в крайне дурном расположении духа, он «вновь стал прежним», обретя хорошее настроение, искрясь весельем, питая радужные надежды и кипя энергией. «Он переводил дух, как человек, счастливо избежавший великой опасности». Это воздействие бегства станет еще более удивительным позднее, когда болезнь будет куда более тяжелой.
В ноябре 1894 года жена оставляет его; в январе она начинает бракоразводный процесс. Он снова один, и неустанно занимается химическими экспериментами, в основном направленными на то, чтобы посредством длительного прокаливания и сжигания серы открыть в ней углерод (что, при мало упорядоченной процедуре и наличии примесей, вполне возможно); великая проблема превращаемости элементов друг в друга для него решена; он сознает, что господствовавшие в химии представления им опрокинуты; он обеспечил себе бессмертие. Во время этих экспериментов он изранил себе руки, из-за чего январь и февраль 1895 года ему приходится провести в больнице. В своем отношении к людям он ощущает все большее отчуждение: «Вокруг меня расширяется круг молчания и одиночества… Никто не навещает меня, и я не могу никого видеть, потому что я всех оскорбил». Рождество 1894 года он проводит в одной скандинавской семье: «Какая-то отталкивающая фамильярность жестов и выражений, какой-то не по-семейному звучащий тон угнетают меня так, что я не могу это описать». «Я иду вдоль ужасной Rue de la Gaiete, и меня ранит это искусственное оживление толпы». Окликаемый кокотками, «словно преследуемый фуриями», он уходит сперва в другое кафе, потом домой. В больнице он ощущает себя заключенным. В гостях у знакомых «я приговорен выносить то, от чего я хотел убежать: легкомысленное поведение, зыбкую мораль, предумышленное безбожие». Он ищет одиночества, ибо его душа «по природе своей столь мягка, что уже простая обходительность и боязнь оказаться неблагодарным заставляют его приспосабливаться к окружению». В марте 1895 года Кнут Гамсун пишет Паулю: «Вы говорите, он что-то имеет против Вас. Ах, я не знаю такого человека, против которого он чего-нибудь не имел бы. Меня он тоже не слишком жалует: говорит, я для него слишком сильная личность. Сомневаюсь, что с ним вообще можно иметь какие-то отношения… Меня это не задевает. Несмотря ни на что, он все же Август Стриндберг».
В то время как Стриндберг становится таким образом все более одиноким, у него все чаще возникает смутное ощущение чего-то неведомого. Ему бросаются в глаза названия улиц: Rue Alibert — алиберграфит он нашел в своей сере; «это какая-то блажь, однако от этого осталось ощущение чего-то неведомого». Rue Dieu — «почему Бога, когда Республика его упразднила?» Rue Beaurepair — «отличное местожительство для преступников». «Демон ли меня ведет? Я больше не читаю названий улиц, иду наугад, возвращаюсь… Меня страшит неведомое, я сворачиваю направо, потом налево и попадаю в какой-то грязный тупик… Кто подстраивает мне эти ловушки, едва только я отделяюсь от мира и людей? Кто-то ведь загнал меня в эту западню! Где он? Я буду с ним бороться!»
Зайдя в кафе, Стриндберг испытывает унижение, словно он пришел просить подаяния. «Всякий раз, когда я размышляю о своей судьбе, я чувствую эту незримую руку, которая наказывает меня». «Стоит мне согрешить, и кто-то тут же застигает меня на месте преступления, а наказание осуществляется с такой пунктуальностью и изобретательностью, которые не оставляют сомнений во вмешательстве некой силы, желающей улучшения. Это неведомое сделалось моим знакомцем: я говорю с ним, я спрашиваю у него совета… и сознание того, что это неведомое меня поддерживает, дает мне энергию и уверенность». «Порвав с людьми, я возродился в каком-то другом мире, куда никто не может последовать за мной. Ни о чем не говорящие происшествия притягивают к себе мое внимание». Например, в одной витрине он видит свои инициалы; они парят на серебристо-белом облаке, над ними радуга. «Я принимаю это предвестие!»
После плохой зимы 1894–1895 годов наступает то хорошее время лета и осени 1895 года, которое он считал счастливейшим периодом своей жизни. Ему все удается. У него благочестивые мысли, его захлестывает «сумятица впечатлений, которые более или менее конденсируются в мысли». Он пишет «Silva silvarum». Этот период, подробно Стриндбергом даже не описанный, довольно быстро заканчивается срывом, и начинается время сплошного безумия, в сравнении с которым все предшествующее представляется рядом незначительных происшествий. Зима 1895–1896 годов приносит с собой изменение состояния, 1896 год — вершину психотического процесса.
Отвращение к людям остается у Стриндберга неизменным даже в его хорошее время. Незначительная ссора приводит к его разрыву с маленьким обществом посетителей одной кондитерской, составлявших последний круг его общения. Он вдруг оказывается совершенно один. «Первым последствием этого было неслыханное расширение моего внутреннего самоощущения… Я возомнил себя обладающим безграничными силами, и эта заносчивость внушила мне нелепую идею попробовать, а не могу ли я сотворить чудо». Он подумывает о воздействии с расстояния на отсутствующих друзей. У него вновь возникает желание соединиться с женой и ребенком. Может быть, какая-нибудь катастрофа, какая-нибудь болезнь ребенка послужит для этого поводом? Он пробует магически воздействовать на портрет ребенка. Сразу вслед за тем у него возникает чувство «какой-то смутной неловкости», «предчувствие какого-то несчастья». На столике своего микроскопа в ростке ореха он видит две ручки, белые, как алебастр, поднятые, молитвенно сложенные и вытянутые, словно в мольбе. Его охватывает ужас. Теперь «грехопадение свершилось». Все изменяется. Его анонимный друг отступается от него. Корректурные листы «Silva silvarum» приходят к нему отпечатанные чудовищно небрежно.
В феврале 1896 года он переживает нечто новое; в первый раз преследование задевает его так непосредственно: в гостинице рядом с его комнатой оказывается сразу три пианино. Это «очевидный» заговор скандинавских дам, живущих в гостинице. Утром его будит неожиданный шум. В соседней комнате забивают гвоздь. И именно тогда, когда он после обеда хочет вздремнуть, над его альковом начинают шуметь. Он жалуется хозяину. «Тем не менее шум не прекращается, и я понимаю, что эти дамы хотят заставить меня поверить, что это стучат домовые. Какая наивность». «Одновременно изменили свое отношение ко мне и мои кондитерские знакомцы; их тайное недоброжелательство сказывается в их неискренних взглядах и коварных словах».
Бросив все свои вещи, он оставляет эту гостиницу и поселяется в отеле Орфийа (21 февраля 1896 года). В этот отель-пансионат для студентов-католиков женщины не допускаются. Он любит монастыри и их мистическую атмосферу. Но покоя не наступает, более того: «Тут начинается ряд откровений, которые я не могу объяснить, не признав вмешательства неведомых сил. С этого времени я начинаю вести записи; они постепенно накапливаются и образуют дневник, из которого я даю здесь выдержки».
Поначалу у него возникает ряд причудливых отдельных переживаний.
Он еще продолжает заниматься получением золота. Во время прогулки за городом ему бросаются в глаза нацарапанные углем на штукатурке стены буквы «F» и «S», переплетенные так, что они образуют химические символы железа и кремния. На земле лежат два клейма, соединенные бечевкой. На одном — буквы «VP», на другом — королевская корона. «Не пытаясь детальнее истолковать это приключение, я возвращаюсь в Париж с живым ощущением того, что я пережил нечто поразительное». Угли в камине образуют фантастические фигуры: группу из двух захмелевших домовых — шедевр примитивной скульптуры; «Мадонну с ребенком, в византийском стиле». «За этой игрой инертной материи и огня стоит какая-то реальность». У него не бывает видений, но в изобилии иллюзии (парейдолии): подушка выглядит, как мраморная голова в стиле Микеланджело. В полутени алькова стоит гигантский Зевс. «Это решительно не случайно, так как в определенные дни эта подушка предстает омерзительным чудовищем, каким-то готическим драконом; как-то ночью, когда я вернулся с одной попойки, он меня приветствовал, этот демон, этот настоящий черт в духе средневековья, с козлиной головой. Страха у меня не было ни разу… но впечатление чего-то аномального, как бы сверхъестественного, крепко засело в моей душе». Анютины глазки на окне смотрелись как-то так, «что это меня нервировало, и вдруг я увидел среди них множество человеческих лиц». Он видит Наполеона и его маршалов на куполе Дома инвалидов. На цинковой ванне он видит некий ландшафт, образованный испаренными солями железа.
Вечерами в кафе ему постоянно мешают. Его место занято. Какой-то пьяный разглядывает его злобным и презрительным взглядом. В дымоходе загорается сажа, и хлопья летят ему в стакан. Семейство какого-то мелкого буржуа, сидящего за соседним столиком, обступает его и шумит. Какой-то молодой человек кладет на его стол монету и этим объявляет его нищим. И пахнет там сернистым аммонием.
Пятнадцатого июня он вновь переживает небывалое впечатление: «Набережная Вольтера качается под его ногами… сегодня утром эта качка продолжалась до дворца Тюильри и улицы Оперы».
В это же время все заметнее разрастается его старый бред преследования: письма, которые он видит внизу, на конторке гостиницы, указывают на то, что здесь против него плетут интригу. На конвертах он прочитывает название австрийской деревни, в которой живет его жена, зашифрованное имя Пшибышевского, шведское имя (его врага на родине). Попадается письмо из одной химической лаборатории: «это значит, они шпионят за моим синтезом золота». Одно письмо «выставлено таким вызывающим образом, словно его показывают ему намеренно». Он спрашивает у слуги об этом зашифрованном имени и получает «дурацкий ответ, что это какой-то эльзасец».
Ему все не ясно. «Эта неопределенность, эта постоянная угроза его мести довольно измучили меня за эти шесть месяцев». Через некоторое время положение становится для него яснее. Он слышит, как под его окном играют на пианино «Порыв» Шумана. Это Пшибышевский! «Он приехал из Берлина в Париж убить меня… И за что?.. За то, что судьбе
было угодно, чтобы его нынешняя супруга до того, как он с ней познакомился, была моей любовницей». Все соседи за столиком в кондитерской своими враждебными взглядами царапают ему лицо. Он спрашивает о Поповском (псевдоним Пшибышевского в «Inferno»). Все ему говорят, что его нет в Париже. Музыка продолжается целый месяц, каждый вечер, с 4–5 часов. В Люксембургском саду он находит на земле две ветки, которые образуют буквы «Р» и «У». Это сокращение от «Przybyszewski». Незримые силы хотят его предупредить.
Это внутреннее напряжение, эти неясные ожидания нарастают. В конце июня его охватывает «новая тревога». «У меня такое ощущение, что где-то мною занимаются…» Ненависть этого П. — как Стриндберг недавно услышал, арестованного в Берлине — не может прямо настичь его в Париже, но способна пытать его, словно флюидом некой электризующей машины. В данный момент он предчувствует «какую-то новую перипетию». Первого июля он записывает: «Я жду какого-то взрыва, какого-то землетрясения, какого-то удара молнии — не знаю, с какой стороны. Нервный, как лошадь, почуявшая приближение волков, я ощущаю опасность и упаковываю мой чемодан для бегства, не способный в то же время пошевелиться». «Я жду какой-то катастрофы, но не в состоянии сказать, какой именно».
В начале июля для него снова все проясняется, словно он добрался до сути дела. В комнату по соседству с ним вселяется какой-то неизвестный. «То, что он отодвинул свой стул, когда я двинул свой, это, во всяком случае, странно, — странно, что он повторяет мои движения, словно хочет своим подражанием поддразнить меня. Это длится три дня. На четвертый я замечаю вот что: когда я ложусь спать, этот укладывается в той комнате, что против моего стола, но когда я уже в кровати, я слышу, как он перебирается в другую комнату и ложится в ту кровать, которая против моей кровати. Я слышу его, слышу, как он вытягивается параллельно мне… Он, значит, занимает обе комнаты. Это неприятно, когда тебя осаждают с двух сторон».
Но по-настоящему резкие проявления кризиса становятся заметны только восемнадцатого июля и в последующие дни. «Я опустился в кресло; какая-то необычайная тяжесть угнетала мой дух [он именно в это время впервые усомнился в своих научных исследованиях], стены, казалось, источали какой-то магнетический флюид, сон сковывал мои члены. Я собрал силы и встал, чтобы уйти. Когда я шел по коридору, я услышал голоса, шептавшиеся в той комнате, что против моего стола. Почему они шепчутся? Они это с умыслом: чтобы скрыться от меня. Я иду по Rue d'Assas… Я с трудом волочу ноги. Они парализованы от бедер до ступней; я оседаю на скамью. Меня отравили. Это первая мысль, которая приходит ко мне. И Поповский уже здесь… Идти в полицию? Нет! У меня же нет доказательств, меня посадят под замок как ненормального…» На следующий вечер: «Тут какое-то успокаивающее чувство проникает в мое тело: я жертва какого-то электрического тока, который проходит между этими двумя соседними комнатами. Напряжение растет… Меня убивают!» Он встает и просит другую комнату на ночь. Но эта другая расположена как раз под комнатой его врага. На следующий день он съезжает и вначале поселяется поблизости от Ботанического сада, но ненадолго: бегство уже началось, и он будет перебегать с места на место.
Мгновение покоя он обретает в садовом домике. «Этот покой, наступивший после моего бегства, доказывает мне, что никакой болезни у меня нет, но что мои враги преследуют меня». Однако стоит ему сообщить в отеле Орфийа свой новый почтовый адрес, и его покой кончается. В соседней комнате складывают какие-то предметы, совершенно непонятные. Он слышит шорохи над своей головой: там чертят линии, стучат молотками, словно монтируют какую-то адскую машину. Поведение хозяйки изменяется, она пытается у него что-то выведать, в ее приветствии есть вызывающий оттенок. Он ожидает худшего, прощается с этим миром. Наступающая июльская ночь доводит эти потрясающие его душу переживания до предела. Он лишь отчасти способен ее вспомнить. Все было новым, страшным, непостижимым. Хотя переживания такого рода у него будут повторяться и позднее, но в этот раз они слишком непривычны. Этой ночью болезнь достигает своего акте. Придя домой, он ощущает присутствие человека. «Я его не видел, но я его чувствовал». Все предстало ему изменившимся, однако так, словно всему хотели придать невинный вид. Он не убегает, потому что слишком горд. Двое рабочих на соседней крыше выцеливают его стеклянную дверь. Люди разговаривают тихими голосами и указывают пальцем на его дверь. «В десять часов моя лампа потушена, и я спокойно, со смирением умирающего, засыпаю. Я просыпаюсь; часы бьют два, где-то закрывается какая-то дверь, и… я уже не в кровати, меня подняло словно каким-то всасывающим насосом, который высасывает мое сердце. Когда я оказываюсь на ногах, какой-то электрический душ падает на мой затылок и придавливает меня к полу». Он одевается. Первая мысль: позвать полицию. Входная дверь заперта. «Ведомый мыслью, что если я ошибусь — я пропал, я возвращаюсь в мою комнату». «Я выволакиваю в сад кресло и, сидя под звездным куполом, размышляю о том, с чем я столкнулся…»
«Какая-то болезнь? Невозможно, поскольку все у меня было хорошо, пока я не раскрыл мое инкогнито. Покушение? Очевидно, поскольку я своими глазами видел приготовления. К тому же здесь, в этом саду, где я вне досягаемости моих врагов, я вновь прихожу в себя…»
На следующий день он убегает в Дьепп к друзьям. Везде одно и то же, враги вновь настигают его; например, в два часа ночи: «Тут начинает ощущаться какой-то словно бы электрический флюид, поначалу слабый. Я смотрю на магнитную стрелку, которую я установил там для свидетельствования; она, однако, не дает ни малейшего отклонения: следовательно, это не электричество. Но напряжение растет, мое сердце сильно бьется; я сопротивляюсь, но какой-то флюид с быстротою молнии наполняет мое тело, душит меня, высасывает мое сердце… Я устремляюсь вниз по лестнице, чтобы добраться до салона на первом этаже, где для меня на случай нужды приготовлена временная постель. Там я лежу минут пять и размышляю. Может быть, это электрические лучи? Нет, поскольку магнитная стрелка ничего не показала. Какая-то болезнь, вызываемая страхом второго часа? Тоже нет, поскольку у меня не пропадает воля противодействовать нападению. Иначе как бы я поназажигал все эти свечи, чтобы они связывали этот неизвестный флюид, жертвой которого я стал. Не добравшись до ответа, заблудившись в каком-то бесконечном лабиринте, я заставил себя заснуть, но тут меня хватил новый разряд; словно какой-то циклон, он вырвал меня из кровати, и погоня началась снова. Я пригибался у стены, я ложился в нише дверей, перед камином — везде фурии находили меня. Страх, пробравшийся в мою душу, победил; этот панический ужас перед всем и ничем настолько обуял меня, что я перебегал из комнаты в комнату, пока, наконец, не укрылся на балконе, съежившись там на корточках».
В Дьеппе он рассматривает свое лицо в зеркале: «В чертах моего лица было выражение, которое меня испугало. Это была не смерть — и не порок, это было что-то другое…» «это был след, оставленный по себе злым духом».
Начиная с этого времени, подобные элементарные переживания уже не исчезают, они еще более умножаются. Он беспрерывно переезжает с места на место, задерживаясь чуть дольше то здесь, то там, вплоть до 1898 года. В конце июля 1896 года он едет в Дьепп, через несколько дней уезжает в Швецию и проводит тридцать дней вблизи Лунда, в августе едет в Берлин, потом на Дунай, в декабре — снова в Лунд; в августе 1897 года он на восемь недель снова приезжает в Париж. С 1898 года он живет в Швеции, первое время в Лунде. Здесь он справляет свое пятидесятилетие (1899 год), в связи с которым получает множество теплых поздравлений со всех концов Швеции; ободренный этими проявлениями симпатии, он переселяется в Стокгольм, где и остается до конца жизни (1912).
`
`
Ужасное первоначальное потрясение (1896 года) больше ни разу не повторяется, чувства притупляются, происходит привыкание. Уходят и его навязчивые толкования. Страшное напряжение и страшное ожидание ослабевают. В 1897 и 1898 годах он описывает свои переживания, в 1898 он воспроизводит их в драме («Путь в Дамаск»), и затем начинается период «конечного состояния».
Дальнейшее течение болезни мы уже не будем описывать хронологически. Интересующиеся легко могут проследить ход событий по автобиографическим работам Стриндберга («Inferno», «Легенды», «Одинокий»). Мы сгруппируем теперь патологические феномены по ряду системных признаков.
Для того чтобы наглядно показать, каким стал мир Стриндберга под влиянием его шизофренического процесса, мы вначале дадим упорядоченную сводку непосредственно пережитых им так называемых элементарных феноменов, взятых — до всяких рефлексий — в том виде, в каком они возникают и обусловлены самим этим процессом как таковым. В отношении самосознания, эмоций и влечений, ясных описаний чего-то существенного, что было бы шизофреническим, Стриндберг не дает; напротив, он сообщает лишь об элементах содержания своего предметного сознания и о форме, в которой они даны. Общим и представляющим для нас интерес здесь является то, что указанные элементы содержания не просто переживаются так, «как если бы» имели место некие явления (например, чуждые влияния, телепатические воздействия и т. д.), но что эти явления непосредственно присутствуют в переживаниях в качестве реальных и, в лучшем случае, лишь впоследствии могут оцениваться как обманы чувств. В этой форме «как если бы» мы и сами легко можем представить себе все эти явления и вжиться в них, но мы не можем их «восуществить». Стриндбергу шизофреническое содержание дано так же непосредственно и несомненно, как нам — содержание наших чувственных восприятий.
а) Осязание и общее чувство.
Тротуар движется под его ногами, длительно наклоняясь, подобно палубе корабля. Лишь приложив заметные усилия, он может подняться на высоту Люксембургского сада. О магнитно-электрических влияниях уже говорилось. Он борется против этих так называемых электрических атак, которые ему «стискивают грудь и прошивают спину». «Какой-то электрический ток ищет мое сердце, легкие перестают работать, я должен встать, если хочу избежать смерти». «Позволив этому дремотному оцепенению овладеть собой, я был, словно громом, поражен каким-то гальваническим ударом, меня, однако, не убившим». Он ощущает некий «электрический пояс», и эта угроза физического уничтожения гонит его из отеля в отель. Он испытывает еще более прямые физические воздействия: «Когда карета проезжала шлагбаум перед деревней, я вдруг почувствовал, что мою грудную клетку стиснули сзади совершенно так, как если бы кто-то вдавил свое колено мне в спину; иллюзия была так реальна, что я обернулся, чтобы увидеть этого врага, насевшего на меня сзади». «Ночью случился со мной ужасный приступ удушья. Кто-то крепко притиснулся к моей спине и тряс меня за плечи».
б) Вкус и обоняние.
Все приготовленные кушанья внушают ему такое отвращение, словно они из испорченных продуктов. Он боится, что воздух отравлен. Часто воздух кажется ему густым, словно от ядовитых испарений, и он вынужден работать при открытых дверях и окнах. «Какая-то удушающая атмосфера, даже когда открываешь окна, предвещает тяжелую ночь».
в) Зрение.
«Эти облака цвета сепии принимают какие-то странные, чудовищные формы, которые усиливают мое отчаяние». На досках столов образуются, «как обычно, фигуры из древесных волокон. Эта демонстрирует козлиную голову — в мастерском исполнении». На камнях он видит контуры разных видов животных, шляпы, шлемы. Он хочет показать их одному исследователю древностей. «Но что за колдовство: я не мог этому ученому человеку ничего показать, потому что он ничего не видел; да и я сам, словно пораженный слепотой, уже не мог различить в этих фигурах что-то похожее на изображение органических существ. Однако на следующий день, когда я вновь оказался в том же месте, на этот раз один, я увидел весь зверинец». Он видит «летящий огонь, который, кажется, опадает перед его лицом», блуждающие огоньки среди бела дня, мерцающие огни. Однажды он увидел некую особу женского пола, входящую в зал ожидания, покинуть который незаметно для него она уже не могла. Тем не менее ее там не оказалось.
г) Слух.
«Стоит мне только поселиться в гостинице, как начинается какой-то шум: шаркают подметками, двигают мебель… стоит мне сесть за столик в столовой, как начинают шуметь и там» (он убежден, что это слышат и его соседи: он их спрашивал). Он часто говорит о «привычном шуме: перетаскивают мебель, танцуют», об «обычном топанье» над его головой, о «привычном шабаше ведьм наверху» (он поднимается наверх: «большой зал, и совершенно пустой, — вот все, что я там нахожу»). «Тут я вдруг слышу, как какая-то невидимая лапа словно бы царапает бумагу обоев прямо над моей головой». «С тех пор как я выехал из отеля Орфийа, меня преследует какой-то шум в ушах, словно где-то работает водяное колесо». «Слышали вы этот шелест в ушах, так похожий на шум водяной мельницы?» И лишь изредка он слышит голоса — причем только при побуждении. Однажды ему кричит «какой-то незнакомый голос: «аптекарь Лутард»»; в другой раз его будит крик: «нежить».
Так называются переживания непосредственного реального присутствия неких существ при отсутствии восприятия их каким-либо определенным органом чувств. «Я ощутил присутствие человека… Я его не видел, но я его чувствовал». «Я чувствую, что кто-то в темноте подстерегает меня, прикасается ко мне, ощупью ищет мое сердце, пьет из него кровь». «Часто мне кажется, что кто-то стоит за спинкой моего стула. И тогда я бью туда, за спину, ножом, воображая при этом, что поражаю какого-то врага». «Когда я снова отворил дверь моей комнаты, мне почудилось, что помещение населено какими-то живыми и враждебными существами. Комната наполнена ими, и, мне кажется, я протиснулся через целую толпу их, пытаясь добраться до моей кровати». «Тут по моему телу скользнул этот невидимый призрак, и я поднялся». «Возвратитесь в свою комнату ночью, и вы обнаружите, что в ней кто-то есть; вы его не увидите, но вы ясно почувствуете его присутствие». «Бывают такие вечера, когда я убежден, что в моей комнате есть кто-то еще. И тогда от невыносимого страха у меня начинается лихорадка и выступает холодный пот».
Выше речь шла о чувственных переживаниях, теперь мы будем рассматривать в основном рассудочные толкования. Они также связаны с восприятиями, но — с реальными, то есть с такими, которые возникают с непосредственной очевидностью и, как правило, в неком особом соотношении с собственным «я». Представляется, что существуют переходные формы между «чистыми» толкованиями и такими непосредственными переживаниями самого принудительного, самоочевидного характера; тем не менее где-то между двумя этими феноменами принципиально должен быть скачок. Готовность к подобному восприятию выражается в таких на первый взгляд совершенно понятных формулах, как: «Впрочем, мне все действует на нервы» или: «Я ощущаю какое-то нервное беспокойство». Во время грозы он говорит: «Я воспринимаю это как какое-то нападение лично на меня: каждая молния направлена в меня, только не попадает». «Эти порывы ветра каким-то совершенно персональным образом пытаются нас опрокинуть, подставляют нам подножки, рвут нас за волосы, взвивают полы плащей». В обществе: «Посреди разговора меня охватывает какое-то чувство неловкости, сопровождаемое головной болью; я замолкаю, я не могу произнести ни слова. И я вижу, что должен оставить собрание, которое никогда не упускает показать, как оно радо избавиться от подобного невыносимого персонажа».
«Я чувствую угрозу. Кто угрожает мне? Я не знаю». Здесь прежде всего следует вспомнить его переживания в отеле Орфийа, о которых сообщалось в предыдущем разделе. Окружающие постоянно объявляют все «совпадением». «Вечно эти дьявольские совпадения». Он заходит в комнату, где он должен жить; софа поставлена напротив окна, на окне нет занавески. И перед ним зияет черное отверстие окна, смотрящее в темноту ночи. «Я проклинаю эти вездесущие и неотвратимые совпадения, преследующие меня с явным намерением вызвать у меня бред преследования». Каждый раз, когда он собирается показать археологу увиденные им на камнях фигуры животных, по дороге возникают «препятствия слишком удивительные, чтобы я мог их отнести на счет совпадений»: гвоздик в его сапоге вылез и колется, а подход завален кучами мусора, который, словно в насмешку, там вывалили.
Переживания лишь искусственно, в описании, могут быть представлены изолированными. Часто они внутренне взаимосвязаны, таят в себе какую-то последовательность, какую-то новую загадку, какой-то смысл; но часто они просто хаотически перепутаны друг с другом. Их взаимосвязь может быть дана непосредственно (и даже прямо и очевидно), или она может возникать лишь в размышлении как результат толкования. Приведем некоторые примеры непосредственно пережитых таинственных взаимосвязей; причем восприятие в большинстве случаев происходит при посредстве нескольких органов чувств. «Когда я вошел в мою комнату, мною овладел какой-то одновременно ледяной и бросающий в жар страх. И когда я снял пальто, я услышал, как дверь гардероба открывается сама собой. — Есть здесь кто-нибудь? Никакого ответа!.. благополучно добравшись до постели, я беру какую-то книгу, чтобы отвлечься. И тут с умывального столика падает на пол зубная щетка! Без видимой причины. Дальше — сразу вслед за этим — приподнимается крышка моего ведра и с бря-ком снова падает. И это прямо перед моими глазами, притом не могло быть никаких сотрясений, так совершенно тиха была ночь… Мне стало страшно, безумно страшно… Тут какая-то искра или какой-то маленький блуждающий огонек падает, как снежинка, с потолка и гаснет над моей книгой…».
Другой пример: за ужином царит «какая-то предвещающая несчастье тишина. Вдруг сквозь щели в окнах врывается порыв ветра, один-единственный — и с рычанием, похожим на звук губной гармоники. И на этом все заканчивается…» В одиннадцать часов в комнате «сгущенный воздух». «Я открываю окно; поток воздуха грозит потушить лампу, и я снова закрываю его. Лампа начинает петь, вздыхать, скулить. Потом — молчание…». В другой раз: «В десять часов вечера порывы ветра начинают грясти мою дверь, выходящую в коридор. Я закрепляю ее деревянными клиньями. Это не помогает… она все равно дрожит. Потом начинают дребезжать окна, печь воет, как собака, весь дом качается, как корабль».
Подобную феноменологическую опись переживаний опытный психиатр постоянно проясняет сравнением с известными ему явлениями. Он регулярно сталкивается с аналогичными случаями. При этом обращает на себя внимание то, что некоторые феномены получают богатое развитие, другие же едва проявляются (так, у Стриндберга отсутствуют появляющиеся в большинстве случаев голоса, нет и псевдогаллюцинаций и т. д.). Это различное распределение феноменов при аналогичных в остальном болезненных процессах, разумеется, уже становилось предметом рассмотрения, но до сих пор по существу не прояснено. Неглубокая мысль о том, что это связано с различными локализациями болезненного процесса в мозговой коре, в такой общей форме вообще ничего не объясняет, и даже при осмысленно-конструктивном ее проведении не объяснит до тех пор, пока в мозге не смогут обнаружить чего-то, что можно было бы связать с болезнью. До сих пор не удалось, вообще говоря, установить даже типичных координации. Так что в данное время какое-то более подробное рассмотрение этого вопроса в приложении к случаю Стриндберга не имеет смысла.
Разрыв жизненных связей ради формы данности в описаниях указанных феноменов дает ясное осознание этой данности как чего-то последнего, психологически нередуцируемого, вызываемого болезненным процессом как таковым. С другой стороны, следует теперь посмотреть, как реагирует рефлексия, что — в доступных пониманию зависимостях — делает из этого человек. Этим мы займемся в следующих разделах.
Вначале Стриндберг считает, что у него есть отдельные, вполне определенные враги. Он рвет дружеские связи, одну за другой, почти все. Но некоторые все же остаются как исключение. Потом он предполагает, что один из его врагов находится в Париже, хотя он его не видел. Фактически не происходит вообще ничего, но Стриндберг обнаруживает нападения и заговоры, направляемые рукой этого врага. Затем, в июле 1896 года, когда на первый план выступают соматические приступы, возникают неизвестные ему враги: чернокнижники, колдуны, геософы, электризовщики, — цели которых он не знает. Теперь люди, в том числе и незнакомые, в большинстве своем воспринимаются как враги; однако, друзья, у которых он несколько дней прожил в Дьеппе, — нет. Он изучает, исследует, старается установить, что, собственно, происходит, что это такое, что за средства применяют его враги. Но ничего доказательного не находит. «Удивительно: когда на меня нападают, никогда никого нет, у всех всегда алиби! Значит, это заговор, в котором участвуют все!» Врач, у которого он остановился, будучи в Швеции в августе 1896 года, немедленно вызывает у него подозрения: это его враг и соперник в алхимии. Потому что как-то раз, когда они говорили о способах получения золота, тог закончил разговор словами, что изобретателя такого способа следовало бы убить. Стриндберг обнаруживает, как он полагает, признаки того, что этот врач повторяет его эксперименты, хотя врач это отрицает.
В ноябре 1896 года он читает в одной французской газете: «Сей злополучный Стриндберг, вздумавший привезти свою ненависть к женщинам в Париж, очень скоро принужден был из него бежать.
`
`
`
И с тех пор подобные ему уж не поминают этого гонителя женственности. Видно, не хочется им разделить судьбу Орфея, которому фракийские вакханки несколько пооторвали голову…» И Стриндберг с торжеством констатирует: «Наконец-то какой-то факт, какая-то осязаемая реальность, освобождающая меня от этих страшных сомнений в моем психическом здоровье. Так значит, правда, что на меня в Париже настораживали ловушку. Покушение на убийство, повлекшее за собою эту болезненность, симптомы которой еще проявляются! О, эти женщины!.. Все позабыто — Ротшильды, чернокнижники, теософы, даже сама вечность. Я — жертва… и эти женщины хотели убить Орфея, автора «Silva silvarum»».
Однако и это представление недолго остается доминирующим. Доминантой в конце концов становится мысль, которая появляется у него очень рано и к которой он впоследствии постоянно возвращается, именно: что все это — его наказание и воспитание. Из его текстов видно, что в декабре 1894 года этой мысли о наказании (то есть о том, что его страдания есть следствие некоего совершенного им преступления) у него еще нет. Но уже в январе 1895 года он, как ему кажется, чувствует «руку невидимого»: его переживания это начало некоего воспитания, ибо Провидение избрало его для какой-то миссии… Он воспринимает несчастья как удары карающей руки Невидимого, он уверен, что за всем этим скрыта какая-то высокая цель. Он читает «Серафиту» Бальзака, впервые узнает из нее некоторые идеи Сведенборга, и мысли его принимают теперь несколько иной поворот: «Никаких сомнений, меня готовят для какого-то высокого существования… Я вижу в себе безгрешного праведника, которого испытывает вечность и которого чистилище этого мира сделает достойным недалекого уже спасения. Это высокомерие, вызванное такой близостью к высшим силам, всегда возрастает тогда, когда мои научные исследования хорошо продвигаются».
Переживания, возникшие в июле 1896 года, вначале прерывают поток этих мыслей, замещая их предположением о прямых преследованиях того или иного рода. Однако эти мысли вновь возвращаются в другой форме, без упомянутою «высокомерия»: ею преследует невидимое, которого Стриндберг не знает. «Пусть оно покажет себя, чтобы я боролся с ним, сопротивлялся ему!.. Но как раз от этого-то оно и уклоняется, чтобы поражать меня безумием, чтобы казнить меня нечистой совестью, заставляющей меня везде искать врагов. Мои враги это те, которые пострадали по моей злой воле. И каждый раз, когда мне видится новый враг, страдает моя совесть». Корни его «мании преследования» — «в муках совести после дурных поступков».
Мысль о наказании и воспитании становится определяющей, только когда Стриндберг обнаруживает у Сведенборга истолкование всего, что с ним происходит. Благодаря ему Стриндберг составляет себе некую общую картину, в которую эта мысль входит в качестве основного элемента. Его оценка значения Сведенборга очень сильно меняется. В «Сыне служанки» он сообщает о своем впечатлении 1867 года: «Сведенборг казался ему глупым». Этот больной человек страдал от одиночества и бреда величия. «Читать Сведенборга может только тупица». Но теперь Сведенборг приобретает для Стриндберга прямо-таки всеобъемлющее значение, становится философом и истолкователем всей его жизни. Его ранние впечатления от Сведенборга были мимолетными и косвенными, no-настоящему близко он знакомится с его трудами лишь в ноябре 1896 года через посредство родственников своей второй жены. Теперь он читает его внимательно, и от изумления переходит к изумлению. Описание ада у Сведенборга в точности совпадает с ландшафтом Клама, где Стриндберг в это время живет, и с ландшафтом на цинковой кювете, который он наблюдал в отеле Орфийа: земля это ад, и мы уже в аду. «Реализм его описаний подавляет меня. Все мои наблюдения, впечатления, мысли — там все это уже есть». В том же ноябре 1896 года Георг Брандес, возвращаясь из Ардаггера в Швецию, встречается со Стриндбергом и находит его до краев наполненным Сведенборгом. В «Ссрафите» Бальзака Стриндберг Знаружил пророчество; он показывает Брандесу это место: «И в другой раз придет свет с Севера» — и заявляет: «Это обо мне».
Спустя несколько месяцев, в Швеции, он продолжает штудировать Сведенборга. «Одним словом, одним-единст-венным, он осветил всю мою душу, и исчезли сомнения и эти ужасные размышления о воображаемых врагах, электризовщиках, черных колдунах. Вот это простое слово: devastatio (опустошение). Все, что со мной случилось, я вновь нахожу у Сведенборга: чувство страха, стеснение в груди, сердцебиение, этот пояс, который я назвал электрическим, — все здесь есть; и сумма этих явлений составляет духовное очищение. Он испытывал те же самые ночные мучения, что и я. И что меня особенно потрясло: симптомы совпадают настолько, что никаких сомнений в природе моего заболевания у меня больше нет». «Ад есть, и я только что через него прошел». «Эта схожесть его ада с Дантовым и с адом греческой, римской, германской мифологии заставляют меня думать, что эти силы пользуются почти всегда одними и теми же средствами для осуществления своих планов. И каких же планов? Усовершенствовать тип человека… Демоны — это „духи карающие»». «Сведенборг, открыв мне глаза на природу тех страхов, которые я пережил в последние годы, освободил меня от электризовщиков, чернокнижников, волшебников, завистливых алхимиков, он освободил меня от безумия. Он указал мне единственный путь, ведущий к излечению: отыскивать демонов в их убежище, во мне самом, и убивать их раскаянием». «Широта трудов Сведенборга безмерна, он ответил мне на все мои вопросы». «Измученный всеобщим преследованием, давно уже предпринял я тщательную проверку моей совести и, верный моей новой программе — признавать собственную неправоту по отношению к ближнему, нахожу я мою прежнюю жизнь отвратительной».
Подобные сведенборгианские толкования не всегда владеют Стриндбергом, и он часто переживает «возвраты» в бред преследования.
В начальный период, когда он уже познакомился с «адом» Сведенборга, у него тем не менее вскоре снова возникает подозрение, что он, быть может, стал объектом тайных козней оккультистов и теософов. Затем, с наступлением июльского кризиса, все толкования поначалу рушатся. В ноябре 1896 года, кажется, вновь достигнуто полное прояснение, однако в декабре он пишет: «Хотя Сведенборг и прояснил мне характер моего страдания, я не могу заставить себя вдруг склониться под дланью этой высшей силы. Моя извечная привычка возражать бунтует, и я все еще хочу перенести собственно причину вовне…» Несколько позднее: «Тогда я забываю демонов и невидимое и снова подпадаю подозрению, что преследуют меня враги видимые». «Несмотря на все муки, которые я претерпел, не склоняется во мне бунтарский мой дух и внушает мне сомнение в благости намерений невидимых моих путеводителей». Об электрическом поясе: «Несмотря на то, что я знаю его природу и его внутреннее значение, я тотчас же невольно стал искать причину вне себя, думая: ну, вот они пришли! Они! Кто?..» «Я совершенно уверен, что никто меня не преследует, и тем не менее я принужден мучительно возвращаться в этот круг старых мыслей и думать: кто-то это делает».
Во все периоды болезни Стриндберг сохраняет «способность суждения» и «ориентировку», другими словами, он в состоянии ясно рассуждать и действовать с каким-то смыслом, и он постоянно ориентирован во времени и месте, а также в той реальной ситуации, в которой он в данный момент находится, как бы сильно ни была она при этом насыщена элементами бредового содержания. Мы уже видели, как происходит редактирующая и интерпретирующая переработка его шизофренических симптомов и переживаний. Зададимся теперь вопросом, в какой мере Стриндберг осознавал эти переживания как патологические, обусловленные каким-то болезненным процессом, ирреальные и действительного значения не имеющие. Психопатология говорит об осознании болезни тогда, когда больной способен понять выводы психопатолога, например, когда депрессивный больной сознает, что переживает определенную фазу заболевания, которая пройдет, или когда галлюцинирующий алкоголик, восстановившись, объявляет все свои переживания галлюцинаторными и не имеющими значения для его последующей жизни. Осознание болезни отнюдь не означает, что ее симптомы прекращаются, оно означает лишь то, что эти симптомы воспринимаются с точки зрения действительности. Вполне возможно—и так действительно бывает, — что некто галлюцинирует и в то же время путем непрямых проверок приходит к осознанию того, что он именно галлюцинирует — но галлюцинации от этого не прекращаются. Так вот, одной из особенностей шизофрении является то, что к полному осознанию болезни эти больные неспособны. Если же такие больные обнаруживаются, то следует прежде всего усомниться в наличии у них шизофренического процесса. Однако узнать об этом осознании бывает совсем не легко. Больные иногда способны вполне охватить мыслью выводы здоровых и, если сочтут это целесообразным, представить их в оформленных суждениях как свои собственные. Так, например, один больной был способен описывать свою болезнь в категориях сначала психиатрической системы Крафт-Эбинга, а затем — Крепелина, причем описание было верным и даже ироничным по отношению к психиатрии. Тем не менее при ближайшем рассмотрении обнаруживается, что у таких больных галлюцинации и бредовые переживания не проходят бесследно, больные придают им реальное значение, выражение которого, однако, меняется и может представлять для них серьезные трудности. Если мы спросим, в чем причина этого императива «реализации» переживаний и удержания их реального значения, ответом будет лишь то, что для нас это непостижимо и может быть объяснено лишь «болезнью». Поразительно, что и высокие, и даже могучие умы тоже этому подвержены. И дело не в какой-то деменции — в смысле интеллектуальной слабости, — как «помешательство» воспринимается именно эта фиксация больного на некоторой чуждой реальности. В то же время психиатры старшего поколения определяют эту болезнь, в отличие от всех остальных, как «болезнь личности». Где-то в сфере разумного происходит разрыв непрерывности и нарушение коммуникативной способности. Больной остается в изоляции.
У Стриндберга тоже никогда не было полного осознания болезни, однако в его случае чрезвычайно интересно то, как близко он иногда, кажется, приближается к нему. Его вопросы, собственно, никогда не прекращаются; как бы решительно ни был он настроен в какой-то момент, его выводы всегда оказываются неокончательными. Критическая мысль продолжает работать, а шизофренические переживания (как постоянно возвращающиеся, так и неожиданные), которые сами по себе не дают возможности субъективно отделить их от нормальных, лишь поставляют ей все новый материал. Те толкования, которые возникали в процессе эволюции бреда преследования, и представляют собой выводы, извлеченные «здоровым» мышлением из аномального материала. И как ни уверен в них Стриндберг в какой-то момент, в следующий он вновь становится скептичен; ничто не устанавливается раз и навсегда.
Он критикует самого себя и свои выводы, он предпринимает проверки; так, например, он устанавливает магнитную стрелку и по отсутствию ее отклонения осознает, что к его соматическим приступам электрический ток отношения не имеет. Он размышляет о последствиях своего бегства и находит, что исчезновение в результате бегства болезненных явлений доказывает отсутствие у него заболевания: болезненные явления были вызваны не внутренними причинами, а преследователями, от которых он в данный момент ускользнул. Время от времени он прямо задает себе вопрос, не в нем ли самом причина всего: «Если принять, что никаких интриг не было, то тогда, значит, я сам, своим воображением создал этих карающих духов, чтобы казнить себя». В Дьеппе он размышляет: «Поскольку я все еще отрицаю эту мысль о вмешательстве в мою судьбу трансцендентных сил, то я вообразил себе, что у меня какая-то нервная болезнь. Поэтому я и хочу поехать в Швецию, чтобы разыскать там одного знакомого мне врача». Он рассказывает все этому врачу. Тот отвечает: молчи, несчастный, ты болен, ты душевнобольной. Стриндберг: но исследуй же мой рассудок, почитай то, что я ежедневно записываю, и то, что печатают. Врач: все эти электрические истории подробно описаны в историях болезни пациентов психиатрических лечебниц. Стриндберг: мне настолько наплевать на ваши психиатрические истории, что я завтра же поеду в Лунд, чтобы меня обследовали в тамошнем сумасшедшем доме и все стало ясно! Врач: тогда ты пропал… В другой раз он считает болезнь следствием покушения на него 19–20 июля. В январе 1897 года он вновь обращается к врачам: «Первый назвал это слабостью нервов, второй — грудной жабой, третий — сумасшествием, четвертый — опухолью в легких… Этого мне достаточно, чтобы увериться, что в сумасшедший дом меня не посадят». «От этих врачей никакого толка! Они объявляют тебе, что ты болен, но лечить не лечат!» Когда человека преследуют, он защищается и предпринимает контрмеры. Так поступают и обычные больные, так поступает и Стриндберг. Его неоднократные попытки бегства, его разрывы дружеских связей, его письма, расспросы, обвинения, интриги — все это практические следствия его безумия. Однако, сталкиваясь с такими больными, не перестаешь удивляться тому, как хорошо они при этом учитывают действительные обстоятельства и понимают, что такое объективные Доказательства. Стриндберг осознанно избегает обращаться в полицию и искать у нее защиты, так как понимает, что, не имея доказательств, он только накличет беду. Когда же он решает, что та газетная статья дает ему в руки доказательство против женщин, он немедленно пишет два письма: одно в полицейскую префектуру Парижа, другое — в парижские газеты. Но иногда все же случается, что непосредственные физические атаки побуждают его к прямым ответным действиям, которые для окружающих, естественно, совершенно непостижимы. Так, однажды Стриндберг поднял в одном отеле скандал, пытаясь ворваться в соседний номер в убеждении, что там засели его враги, не дающие ему покоя.
Как бесконечно далеко отстоит это недостаточное осознание болезни у шизофреника от желания стать сумасшедшим, чтобы облегчить свою ответственность, у истерика, можно наглядно увидеть, если привлечь для сопоставления цитированные выше автобиографические записки самого Стриндберга времени его юности.
Так называется относительно стабильное состояние, наступающее по окончании последнего сильного шуба и сохраняющееся в течение длительного времени. Болезненный процесс более не прогрессирует, однако ряд обращающих на себя внимание явлений галлюцинаторного или бредового характера — наряду с некоторым изменением личности в целом — указывают на наличие остановившейся в своем развитии болезни. По сравнению с острым периодом, наступает относительный покой — следствие привыкания и смирения, а все странные явления становятся само собой разумеющейся составной частью картины мира. Характер толкований и оценок происходящего, а также повседневное поведение и образ существования указывают на такое изменение психической жизни, которое в нашем сознании не укладывается и по существу для нас непостижимо.
Из текстов Стриндберга мы немногое можем узнать о времени его конечного состояния. Он дал самоописание в своей книге «Одинокий» (1903), которая, однако, в сравнении с его прежними работами, куда более «олитературена» и менее непосредственна. Тем не менее она свидетельствует, что его жизнь по-прежнему насыщена повторяющимися — но уже не столь впечатляющими элементами бредового содержания. У него звенит в ушах, он слышит собственные мысли так, как будто они озвучены голосом. На улице он делит прохожих на друзей и врагов. «Попадаются незнакомые мне личности, которые источают такую враждебность, что я перехожу на другую сторону улицы». Его внимание привлекают обрывки бумаги на улице: текст, напечатанный на них, оказывается каким-то образом связанным с его мыслями.
О третьем браке Стриндберга никаких сведений я не нашел. Шляйх сообщает о своем посещении Стриндберга в 1905 году и о его странном при этом поведении. Не предупредив о своем визите, он разыскал дом, где жил Стриндберг, и позвонил. «Я услыхал его тяжелые шаги в коридоре, приподнялась низкорасположенная планка почтового ящика, я увидел его пристально вглядывающиеся глаза, затем раздалось быстрое и хриплое: «Господи! Шляйх!» Год спустя Стриндберга разыскал Макс Рейнхардт6. «Стриндберг, однако, его не принял. Как он сказал, он никого не принимает, он просто не выносит, когда на него кто-то смотрит! Он даже отказался появиться на балконе по случаю большой манифестации рабочих в его честь, несмотря на то что депутация от них приходила трижды… Он, однако, был в эти дни словно бы чем-то возбужден. К большому удивлению немногих близких к нему людей, он даже прошелся со мной по улицам Стокгольма… Но поначалу наотрез отказался зайти ко мне в Гранд-отель — хотя бы в порядке ответного визита вежливости. «Я не умею тебе объяснить, почему я не хочу идти. Это словно какой-то злой рок!» В конце концов как-то вечером он все-таки пришел. Когда я подвел его к заранее заказанному столику, он сказал: «Смотри! Это тот стол, за которым мы последний раз сидели с моей женой. Я знал, что ты непременно выберешь этот стол. Потому и отказывался». Это было совершенно в его духе: его мистицизм цвел пышным цветом… Он дошел до того, что рассказал мне, как он своими ночными молитвами перед распятием замолил одного скверного человека до смерти».
Ханссон сообщает подробности своего последнего посещения Стриндберга примерно в 1907 году: аналогичные странные предосторожности при открывании двери; изменившийся за прошедшие пятнадцать лет внешний облик. «Мы вглядывались в этого человека с красным пятном на кончике носа, маленькими мигающими слезящимися глазками и бесконечно испуганным выражением лица»; квартира и мебель казались чуждыми Стриндбергу, не принадлежащими ему. В разговоре он изливал какой-то бесконечный поток слов. Вот фрагмент его рассказа: «Ты знаешь доцента Галениуса, психиатра?.. Да, он подкапывался под меня в Лунде. И он, и другие тоже. Хотели меня обследовать, не сумасшедший ли я. Ты понимаешь? Я понимал, куда они клонят, но не подавал виду. Это был единственный выход, только это могло меня спасти. Я ел с ними, пил с ними и не подавал виду, позволял им обмерять мой череп, не возмущался, обращался к ним вежливо, видел все их ловушки, которые они мне расставляли, и ускользал от них, держал себя с ними, как с добрыми друзьями, к которым не испытываешь и тени недоверия, ел с ними, пил с ними…»
Автор еще одного сообщения, Нексе, попытался посетить Стриндберга в 1911 году. «Я знал, что получить доступ к Стриндбергу трудно… Он жил совершенно один, почти прячась от людей, и отворял дверь лишь нескольким близким друзьям… Собственно, почти никто не знал, где он живет; одни полагали, что Стриндберг серьезно болен, другие — и таких было большинство — что он страдает манией преследования и к нему не следует приближаться». Наконец Нексе нашел его жилище. «На следующий день я его разыскал.
`
`
На двери не было никакой таблички, шнурок звонка был снят. Я трижды — словно по уговору — постучал в стену возле дверной рамы и стал ждать. По прошествии некоторого времени планка на щели почтового ящика, прорезанной всего в каком-нибудь метре от пола, осторожно приподнимается сизоватым пальцем, и в щели появляются глаза и седая бровь. «Я пришел, чтобы засвидетельствовать свое почтение одному из могущественнейших шведов»», — говорю я и просовываю в щель мою визитную карточку. Снова проходит много времени. За дверью — мертвая тишина; я стою не шевелясь и жду; я чувствую, что этот одинокий поэт стоит по ту сторону двери, прикидывает так и этак и колеблется… Наконец дверь тихонько отворяется, и появляется Стриндберг. Он пристально на меня смотрит. «Я болен, — говорит он шепотом, — Я, вообще-то, никому не открываю. А вы ведь это Рольва Краке процитировали?» Совсем мимолетная улыбка скользнула по моему лицу. А он так и стоял в проеме дверей, словно загораживая мне дорогу в дом, и испытующе смотрел на меня со смешанным выражением глубокого недоверия и любопытства».
Стриндберг скончался в 1912 году от рака желудка.
Продолжая рассказ о странностях в поведении Стриндберга, Шляйх пишет: «Поэтому нет оснований считать, что Стриндберг когда-либо страдал психическим расстройством. Он всегда был ясен, логичен, последователен и любые возражения принимал с полнейшим душевным спокойствием. Пожалуй, у него была некоторая предрасположенность к идеям преследования, однако они не только никогда не имели какого-то навязчивого характера, но насколько я могу судить, напротив, являлись постоянным следствием весьма обоснованной недоверчивости». Во всяком случае последнее утверждение неверно: достаточно перечитать «Inferno», чтобы убедиться в обратном. Но и общее заключение о наличии или отсутствии у Стриндберга «психического расстройства» решительно ни о чем не говорит. Ибо если, по заранее принятому определению, психическое заболевание констатируется только тогда, когда человек теряет способность рассуждать, утрачивает ориентировку и связность мышления, то случай Стриндберга под это определение не подпадает. Но Стриндберг страдал известной, поддающейся описанию и заполнившей более двух десятилетий его жизни болезнью, которую можно назвать шизофренией, парафренией или паранойей, — конкретное название здесь никакой роли не играет. Другими словами, у Стриндберга наблюдается обилие психологически необъяснимых, гетерогенных, но эмпирически взаимосвязанных — и в аналогичных случаях воспроизводящихся в аналогичных сочетаниях — явлений, развитие которых в течение ряда лет приобретает определенную форму. Болезненный процесс начинается в 1880-е годы. Развитие его обнаруживает две протяженные стадии, высшие точки которых приходятся на 1887 и 1896 годы. На первой стадии, помимо характерных телесных явлений субъективного характера и приступообразных состояний, появляется классический бред ревности, затем начинаются мысли о преследовании и о вредных воздействиях и проявляется склонность к странного рода научным занятиям. Вторая стадия, начинающаяся с 1894 года, прежде всего изменяет вес его мировоззрение, а затем вызывает цепь галлюцинаторных и паранойяльных переживаний, целиком захватывающих больного, пока в 1897 году не наступает общее успокоение в конечном состоянии. В последнем также наблюдаются множественные болезненные симптомы, однако они уже не заполняют сознание больного так, как прежде. В этом относительно уравновешенном состоянии больному удается восстановить высокую работоспособность.
Как это ни поразительно, но существуют такие болезненные процессы, которые не «спутывают», не являются в грубом смысле слова разрушающими, а вызывают собственно «сумасшествие». Известные, явно проявляющиеся заболевания мозга воздействуют на психику человека, как удары молотка на часовой механизм: они производят хаотические разрушения; рассматриваемые процессы, в отличие от них, воздействуют так, как если бы часы подверглись какой-то сложной модификации и пошли иным, непредсказуемым образом — так, что можно было бы сказать: «часы сошли с ума». Высокий и неомраченный ум, если он не способен естественно устранить обманы чувств и бредовые переживания, все же мог бы — так представляется — сделать безвредными их последствия, так что эти первичные явления не имели бы никакого значения, и личность не оказалась бы фактически изолированной в своем обособленном мире. Однако вместо этого человеческий ум поступает на службу безумию—тому непостижимому новому элементу, который вместе с болезненным процессом вторгается в жизнь человека. Между специфическими феноменами, возникающими в связи с шизофреническим процессом, и нешизофренической психикой нет никаких переходов. Явления, внешне, быть может, куда более броские, например, явления истерического характера, в сравнении со многими шизофреническими феноменами вроде тех, что наблюдались у Стриндберга, неопытному глазу на первый взгляд могли бы показаться, быть может, куда более «сумасшедшими». Тем не менее истерические проявления суть лишь вариационные крайности того, что, в зачатке, скрыто присутствует в каждом человеке. Многое в шизофреническом процессе мы можем попытаться прояснить для себя сравнением с собственными переживаниями, но это и будет лишь попытка, ибо нельзя забывать, что всегда остается что-то совершенно недоступное, чуждое, — то, что в языке именно поэтому и называется «сумасшествием».
«Что же все-таки было в нем самом и что он видел в себе самом? Ничего! Но были в комплексе его души две основные черты, определившие его жизнь и его судьбу. Сомнение! Он не принимал мыслей некритично, но развертывал их, сравнивая друг с другом. Поэтому он не мог стать автоматом и вписаться в упорядоченное общество. Чувствительность к нажиму! Из-за нее он пытался отчасти уменьшить нажим, поднимая свой собственный уровень, отчасти критиковать высшее, чтобы увидеть, что оно не гак уж высоко и, значит, к нему не так уж нужно стремиться». Так описывает Стриндберг самого себя, изображая свою юность. Но и его сомнение, и его чувствительность к нажиму были лишь одной стороной его противоречивой натуры. Ибо сомнению у него противостоит аподиктическое полагание. Поэтому, несмотря на то, что мы постоянно встречаем у Стриндберга скептически-недоверчивое отношение, столь же часто (и даже почти всегда в те же самые моменты) он — и фанатик утверждения; таковы факты. Чувству придавленности противостоит потребность в превосходстве. Стриндберг всю жизнь ощущает себя согбенным: как ребенок по отношению к взрослым, как плебей по отношению к благородным; он говорит о своей классовой ненависти (урожденного раба, «сына служанки»), о своей культурной вражде. Но он все время питает и свое чувство превосходства: горожанина и аристократа — по отношению к крестьянам и рабочим, образованного — по отношению к необразованным. Он наделен от природы потребностью испытывать почтение, но все время уходит от общения со значительными людьми, потому что другая личность для него «слишком сильна». Подобные взаимосвязи общепонятны и часто встречаются; у Стриндберга они выходят на первый план. Из-за своей истерической предрасположенности он склонен, с одной стороны, ощущать себя ничтожным, а с другой, обретать в каком-то как бы заемном существовании чувство собственного достоинства. Он ощущает себя ареной современных ему движений и влияний, но не центром какого-либо движения.
Сказанное подтверждается опытом прочтения многих его сочинений. В них, пожалуй, трудно ощутить то, что можно было бы назвать идеей, каким-го субстанциональным мировоззрением, которое развертывалось бы из элементарной силы в целостную экзистенцию; скорее, на первый план выступают упомянутые формальные отношения: сомнение и, как борьба с ним, — фанатичное утверждение, а отсюда — бесконечная смена мировоззрений. Хотя Стриндберг все время сомневается и сопоставляет, но не для того, чтобы все связать со всем, чтобы ничего не забыть, чтобы, руководствуясь идеей некой духовной целостности, прийти к «становлению», а для того, чтобы во все новых отрицаниях того, что он только что утверждал, свести все лишь к последовательному перебору множества возможностей. Его духовная жизнь выражает не идею человеческой целостности, а идею некоего конгломерата взглядов, стремительно сменявших друг друга. Действенные антитезы, взаимоисключающие «или-или» у него всегда наготове в процессе его рассуждений. Поэтому его везде легко понять, он не исходит ни из каких предпосылок, у него везде — сплошной экспромт. Но это вовсе не спокойное речеистечение и не просто игра ума, а, по большей части, следствие какой-то первобытной безоговорочности утверждения. Он как бы непрерывно кричит. Он все время поглощен мыслями о своем воздействии на современников. Он со страхом спрашивает себя, не отстал ли он от времени, и высматривает, не видны ли уже новые течения, которые он должен освоить, не обогнала ли его уже новая молодежь. Он — прирожденный литератор, который хочет агитировать, воздействовать словом, но не для действительно преобразующей работы в мире, а просто для движения, просто для воздействия как такового, без ответственности. Во все времена его более всего интересовало то, что говорит общественность, то есть газеты и театр, и он пользовался всеми средствами, чтобы выдвинуться, чтобы заставить говорить о себе. Но это нельзя считать сознательной расчетливостью (Стриндберг довольно часто поступал очень нерасчетливо), здесь речь идет о своего рода элементарном жизненном явлении: он только тогда чувствует, что он существует, когда в литературных кругах Европы его почитают за лидера новаторов в искусстве, — вполне современная, но всего лишь формальная жизнь без идеи, однако жизнь в продолжающемся жесте, в длящемся экстазе, всегда — с толпой актеров, и как таковая все же несокрытая, и потому не фальшивая.
Роли Стриндберга со временем быстро сменяют друг друга и тесно примыкают друг к другу: социалист и индивидуалист, демократ и аристократ, верующий в прогресс утилитарист и отрицающий прогресс и развитие метафизик. После юности, прошедшей в лоне веры, он становится атеистом, материалистом, позитивистом и, наконец, — но это связано с его шизофренией — теософом-мистиком.
Примером того, как быстро Стриндберг ассимилирует и воспринимает как свое собственное то, что он только что получил извне, — если только это падает у него на подготовленную почву, — может служить его реакция на Ницше, чьи мысли он подхватывает «на лету», весьма в духе быстро сделавшегося тогда модой ницшеанства (без настоящего понимания Ницше), и тут же представляет как свои. Так, в одном из писем 1890 года, где он между прочим с воодушевлением говорит о Ницше, он высказывает в качестве собственных суждения, которые частью почти дословно воспроизводят мысли Ницше (неправильно, впрочем, понятые), — так полно он их ассимилировал: «Христианство для меня есть, собственно, варварство, которое могло быть привнесено только миграцией народов… И если образованные римляне и греки отнюдь не позволили себя окрестить, то готы, германцы, саксы и северные народы приняли в себя эти отжимки христианского вырождения. Христианство для меня — откат в развитии, религия малых, убогих, кастратов, баб, детей и дикарей, поэтому она находится в прямом противоречии с нашей эволюцией, которая должна защитить сильных от низшего вида… Поэтому Ницше для меня — тот дух современности, который осмеливается утверждать право сильного и умного по отношению к глупым и малым (демократам), и я могу представить себе страдания этого великого духа под властью многих малых в наше время, когда поглупели и обабились все». В том же 1890 году он дает меткую автохарактеристику развития своего мировоззрения: «Итак, уже после моего процесса 1885 года я начал операцию по удалению теизма, деизма и демократизма, которые еще оставались у меня в крови и проявлялись в форме категорических постулатов. И над социализмом, с которым сливалось в страдательном сосуществовании мое старое христианство, я произвел исчерпывающие эксперименты и очистился от него… Когда затем у Ницше, которого я отчасти предвосхитил, я нашел формулировку всеобщего движения, я принял его точку зрения с намерением поэкспериментировать теперь и с нею, чтобы посмотреть, куда это приведет. Уже ближайшим следствием была безмерная ненависть к христианству, и поэтому я полюбил Вольтера, в том числе и за свойственный ему «аристократизм духа»…, и отсюда мое отпадение от почитателей сестер милосердия Гонкуров с их «сестрой Филоменой»». В том же году он заявляет, что «на основании 41-летнего опыта он больше не отваживается иметь какие бы то ни было взгляды».
Безответственный человек, колеблющийся между сиюминутной патетической приверженностью какому-то мировоззрению и нигилизмом, всегда легко впадает в отчаяние, поскольку всякий раз за фанатичной преданностью быстро следует разочарование в том, во что он верил. Поэтому снова и снова, с самой ранней юности, приходят к Стриндбергу и мысли о самоубийстве; склонность к таким мыслям не покидает его и во время болезни. Но с той же быстротой, с какой он приобретает и меняет воззрения, элементарная воля к жизни всякий раз преодолевает эти суицидные порывы.
Психоз вызывает у Стриндберга изменение мировоззрения. Так возникает, например, его энтузиазм по отношению к католицизму. Нам следует уточнить время и характер этого изменения.
Ребенком Стриндберг обладал определенной религиозной потенцией. Ему можно верить, когда он говорит: «Рожденный с ностальгией по небесам, я, еще будучи ребенком, оплакивал грязь нашего земного существования, чувствовал себя чужим и на чужбине среди моих родных и в обществе… С самого моего детства я искал Бога, а нашел я черта». В юности у него время от времени появлялись мысли о какой-то злой силе, о «двух высших силах: злой и доброй, деливших власть и чередовавшихся во власти». «Мистерия», которая, в несколько переработанном виде, открывает его «Ад», родилась в 1870-е годы как религиозный эпилог к «Местеру Улофу». И хотя все это — весьма редкие ростки, позднее они все же дадут свои всходы. Эта потенция мысленного обращения к трансцендентному оставалась почти незаметной на фоне его страстного стремления проследить силовые линии посюстороннего мировоззрения, — так возник его интерес к социализму, аристократизму, женскому вопросу и т. д. Изменение своего мировоззрения Стриндберг схематически обрисовал в 1897 году: «Все, что меня увлекало, вы объявили ничтожным. И теперь, обращаясь к религии, я уверен, что через десять лет вы и ее опровергнете». Он говорит теперь о своем «смехотворном отречении», о потребности «молить о прощении и каяться».
Таким образом, в 1897 году Стриндберг сознает, что он пережил последний, решающий кризис обретения религиозности. Этот кризис связан с его болезнью. Не в том, однако, смысле, что с началом болезни он становится религиозен. Напротив, как раз во время болезни его нигилизм получает свое крайнее развитие, достигая наивысшей точки в 1890 году. Первое новое явление — это его своеобразные научные занятия, его алхимия и тому подобные эксцентричности, которые наблюдались уже тогда. Его всегда интересовали «проклятые вопросы», но до сих пор этот интерес был чисто мирским и свободным, имел эмпирическую направленность и был доступен критике; теперь он становится менее ей доступен, он становится в большей мере фиксированным.
Собственно изменение мировоззрения начинается только осенью 1894 года в Ардаггере одновременно с постепенным переходом болезни во вторую стадию. Стриндберг, по крайней мере, относит появление первых симптомов своего «религиозного кризиса» к этому времени.
Впрочем, пока это еще лишь очень неопределенные мысли. «Он мечтает — это его старые мечты о монастыре». В Берлине в кругах, где он вращался, тогда уже шли разговоры об учреждении монастыря для неверующих интеллигентов. К тому же в то время ему была близка мысль о том, что «личность как сознательное существо сама определяет свой жизненный путь». Слово «судьба» он заменяет на «провидение» и называет себя провиденциалистом. В другом месте он пишет об этом времени так: «Когда к 1894 году автор в принципе уже утратил свой скепсис, который грозил опустошением всей его интеллектуальной жизни, и, экспериментируя, начал усваивать себе точку зрения верующего, ему открылась перспектива новой духовной жизни, описанной в „Inferno» и „Легендах»… Столкнувшись по ходу дела со всякого рода препятствиями, автор испытал на себе воздействие таких сил и влияний, которые грозили разорвать его на части». И еще одна характеристика этого времени: «Великий кризис пятидесяти лет; революция в духовной жизни, блуждания в пустыне, опустошенность, ад и рай Сведенборга».
Попытка увидеть здесь шизофренические переживания, явившиеся следствием изменения мировоззрения, а не наоборот, была бы толкованием post facto, которое вступило бы в противоречие с другими — и многими — свидетельствами самого Стриндберга. Силы, грозившие его разорвать, заявляют о себе только с 1896 года, причем поначалу они воспринимаются вовсе не как религиозные, а как очень живые, очень земные, преступные силы; они многочисленны, и они его преследуют. Перетолкование их как сверхъестественных сил происходит медленно; решающую роль в этом процессе играет чтение Сведенборга. И так же, как в предшествующие годы «преследования» и «случайности» не сразу, но лишь постепенно перетолковывались в трансцендентном смысле, так происходит теперь с элементарными галлюцинаторными переживаниями.
Этот процесс, если можно так его назвать, растягивается, перемежаясь, на 1894–1896 годы, протекая абсолютно синхронно с развитием шизофренического процесса; только с его окончанием консолидируется и новая, трансцендентная картина мира. Разрыв, возникший на протяжении этого трехлетнего отрезка времени, кажется теперь Стриндбергу столь значительным, что он «отрекается» от своего прошлого. Слыша, как молодые повторяют его старые мысли, он чувствует, что находится в состоянии войны со своим прежним «я». О том Стриндберге, который описан в «Истории одной души», он позднее скажет (в новом предисловии): «Личность автора сделалась для меня столь же чуждой, сколь чужда она читателю, — и столь же несимпатичной. Поскольку ее больше не существует, я не чувствую с ней никакого сродства, а поскольку я сам ее и убил (в 1897 году), то я полагаю себя вправе считать это прошлое искупленным и вычеркнутым из книги жизни».
Если задаться вопросом, к чему же пришел Стриндберг с изменением своего мировоззрения, то ответ не будет прост.
Во-первых, Стриндберг не сделался христианином. Несмотря на то, что среди многих его склонностей была и тяга к католицизму — и даже к монастырю, внешне это не проявлялось; так, прихожанином он и в последующие годы не стал. Лишь изредка, при случае, например, в Париже, он заходил в какую-нибудь церковь, двигаясь в потоке своих переживаний и не столько контролируя свои действия, сколько «экспериментируя» с ними; так, однажды он даже купил себе четки. Католическая церковь время от времени притягивала его, но его притягивало все возможное, и в его жизни действительно возникало много религиозных возможностей. В 1903 году он, в зависимости ог настроения, читает книги столпов католицизма, протестантизма или Просвещения, различные издания Библии, обращающиеся в разных культурных кругах (поскольку дух времени находит в этих изданиях совершенно разное отражение), и наконец, буддистские сочинения. Как он раньше пробовал все возможности, так и теперь: «Я придерживаюсь всех взглядов, я исповедую все религии, я живу во всех эпохах, и я перестал быть самим собой. Это состояние дает неописуемое ощущение счастья».
В связи с мнением о том, что Стриндберг, хотя и не примкнул ни к какой конфессии, однако стал глубоко религиозен, можно привести одно его замечание, пожалуй, весьма для него редкое. А именно, его признание иррационализма его религии: во второй части «Легенд» он хотел в аллегорических картинах изобразить свою религиозную борьбу. Эту попытку он объявляет неудавшейся. «Поэтому все это осталось фрагментом и, как и все религиозные кризисы, расплылось в хаос. Из этого, видимо, следует, что изучение тайн провидения, как и всякое богоборчество, поражается смятением и что всякая попытка приблизиться к религии по пути уразумения приводит к нелепостям». Если такого рода соображения даже и появляются у Стриндберга снова, то все же характерно для него как раз обратное: то, что он создает целый ряд очень наглядных, очень рациональных представлений о потустороннем мире — доходчивые религиозные картины мира, не собираясь в то же время с каким-либо постоянством придерживаться этих картин, и уж тем более — их деталей. Богатое содержание переживаний, нахлынувших на него в связи с шизофреническим процессом, служит ему материалом для формирования метафизических, религиозных, мифических представлений (если только можно их так назвать), по большей части родственных теософским. Они формулируются у него, очевидно, под влиянием Сведенборга и возникшего в эго время интереса к теософской традиции, однако ядро их составил его собственный глубоко личный опыт. Он не приемлет чисто рациональное конструирование, но неприятна ему — однажды у него это явно прозвучало — и теософия. Тем не менее он погружается в нее постольку, поскольку его собственный оригинальный опыт, именно — шизофренический, принуждает его к этому. Его переживания, наряду с самой общей, исходной философской направленностью на познавание мира, остаются константой в череде сменяющих друг друга мировоззренческих эволюции. Его скепсис не покидает его и после пережитого кризиса, он не покидает его никогда. Фактически, Стриндберг снова и снова подвергает сомнению почти все — кроме своих олицетворенных переживаний, которые лишь по-разному истолковываются, но не оцениваются как болезненные или ничтожные. Само собой разумеется, он по-прежнему остается врагом всяческих религиозных догм. «Там, где Сведенборг говорит об откровениях, пророчествах, толкованиях, он внушает мне религиозность, но там, где он… начинает резонерствовать о догматах, он становится вольнодумцем, протестантом… Я хочу иметь религию в качестве тихого сопровождения монотонной мелодии повседневной жизни, а тут речь идет о религии профессиональной, о богословских диспутах, то есть о борьбе за власть».
Таким образом, нельзя утверждать, что, пережив религиозный кризис, Стриндберг обрел какой-то новый устойчивый образ мыслей или выстроил здание некоторого отныне неизменного или развивающегося мировоззрения. Напротив, поскольку константой является, собственно, только шизофреническое, содержательно переживаемое (пока оно ново, — ново для него), то и меняется менее всего то, что непосредственно в нем дано или в последующих истолкованиях к нему присоединяется. Так, в значительной мере неизменным остается, скажем, противопоставление потустороннего и посюстороннего, уверенность в существовании демонов и духов, непосредственно вмешивающихся в человеческую жизнь высших сил и воль, а также мысль о знамениях, которые подают эти силы, направляя или карая человека. «При всех моих шатаниях, одно кажется мне несомненным, а именно то, что чья-то незримая рука ведет меня по жизни».
Можно теперь, подытоживая сказанное, попытаться понять, какая же вообще результирующая картина современного ему мира сложилась у Стриндберга, объединив то, что происходило вокруг него, с множеством его олицетворенных переживаний, толкований и мыслей, связанных с традиционными представлениями.
Стриндбергу казалось, что он наблюдает какое-то всеобщее распространение демонических влияний. «Мы пережили столько пагубных событий, столько необъяснимых происшествий, что это смутило бы и самого неверующего. Бессонница распространяется, нервные срывы множатся, видения участились, происходят настоящие чудеса. Что-то грядет». То есть такое впечатление сложилось не только у него, а у многих, и число их непрерывно растет. Действительно, Стриндберг, по-видимому, регулярно контактировал со многими больными шизофренической группы, и, подобно тому, как он почувствовал облегчение, когда познакомился со Сведенборгом и нашел у него все свои переживания, так и теперь он вдохновляется, когда другие рассказывают ему то, что он знает по собственному опыту. Итак, «кажется всеобщее пробуждение охватывает мир, и я не должен скрывать того, что охватывает меня». «Эти силы готовят свое возвращение… все люди жалуются на удушье, стеснение в груди, тяжесть в сердце».
К тому же, по мнению Стриндберга, молодежь явно ожидает чего-то нового. «Жаждут какой-то религии, какого-то примирения с этими силами (именно так: примирения), какого-то нового сближения с этим неведомым миром. Натуралистическая эпоха, которая была сильна и плодоносна, отжила свое время… Это была экспериментальная эпоха, продемонстрировавшая отрицательными результатами своих опытов всю суетность известных учений». Совершенно аналогично — в другом месте: «Молодежь ждет чего-то нового… Вперед, к неизвестному, чем бы оно ни было, лишь бы оно не было чем-то старым. Хотят, впрочем, некоего примирения с богами, но это должны быть нерукотворные, более развитые боги, находящиеся на современном уровне, уж никак не ниже… Эпоха экспериментального духа закончилась, и ее эксперименты дали явно отрицательные результаты…».
Оба эти знака: с одной стороны, удивительным образом установленный рост распространения демонических влияний, проявляющихся в феноменах материального мира, с другой стороны, фиаско эпохи и порыв к новому у молодежи — Стриндберг видит в свете одной идеи: старой идеи о божественной истории, которая именно в данное время вступает в некий новый период, возвещаемый этими самыми знаками.
«Некий бог, до поры до времени неизвестный, развивается и растет, являясь в мир эпизодически, а в промежутках между своими появлениями, похоже, предоставляет этот мир самому себе… Но всякий раз, когда он обнаруживает себя, он является с новыми мыслями и начинает править по-новому, вводя усовершенствования, почерпнутые из практики…» Ту же мысль Стриндберг находит у одного французского литератора 1880-х годов, который писал: «В 1867 году в журнальной статье „Провиденциальный атеизм» я предсказал, что Бог теперь скроется от людей, чтобы заставить их с тем большим рвением его искать». И Стриндберг добавляет: «Это — прямо про нас, ведь к этому году в наших образованных кругах уже прекратились все религиозные искания… Когда Бог придет вновь, мы уже не будем уверены, что он тот же, что был раньше, если он так же растет и развивается, как и все остальное. Но даже став суровее, он все-таки должен будет простить агностиков и исследователей сокрытого за то, что они его не нашли в то время, когда его не было, и за то, что не встретили». И Стриндберг с удовлетворением констатирует, что он сам еще тридцать лет назад пришел к этим мыслям, и помещает написанную в юности «Мистерию» в преддверии своего «Ада». Он теперь с удовольствием вновь обращается к старому средневековому учению и играет с ним: «Люцифер, этот славный бог, отстраненный и изгнанный „другим», вернется, когда узурпатор, называемый Богом, вследствие своего неудачного правления, жестокости и несправедливости станет презираем людьми и убедится в собственной некомпетентности». Мы отданы в руки палача за неизвестное или забытое преступление, совершенное нами в каком-то ином мире.
Наступает новая эпоха, и у нее есть свои особенности. «Времена пророчеств, кажется, пришли к концу; власти больше знать не желают священников и снова взяли управление душами в собственные руки…» Будущее остается неясным: «Что же это такое, что происходит сегодня в мире? Быть может, это уже свершается неумолимый суд над проклятым Содомом?» Или это Стриндбергу кажется, что снова надвигается средневековье?
Лишь одно несомненно и повторяется, как рефрен: «Мы на пороге новой эры, когда «пробуждаются боги, и жить— счастье». Эта Angina pectoris, эта клиническая бессонница, все эти ночные страхи… которые врачи готовы объявить эпидемией, — все это не что иное как работа невидимой руки». Эта величественная перспектива некой божественной истории, как бы ни было изменчиво ее восприятие, есть наследственное достояние мысли, долженствующее на этих днях послужить истолкованию указанного решающего симптома времени — и, соответственно, шизофренического процесса у Стриндберга. Так, он прямо заявляет: «Я ставлю проблему так: дать естественное и научное объяснение всех этих необъяснимых явлений, которые приперли нас к стене». То есть: его шизофренических переживаний.
Первый принцип его отношений с людьми, да и с самим собой — не брать на себя обязательств. В одно и то же время он играет несколько разных ролей. «Я расщепляю мою личность и показываю миру натуралиста-оккультиста, но в глубине души по-прежнему храню и взращиваю росток внеконфессиональной религии. Моя экзотерическая персона часто берет верх, но я настолько смешиваю друг с другом обе мои натуры, что способен смеяться над своей новообретенной верой; это приводит к тому, что мои теории могут ускользнуть от негибких умов». Таким образом, и в поведении мы видим в конечном счете то же самое: Собственно мировоззренческая субстанция Стриндберга— скепсис и игровое опробование всего— остается; шизофренический процесс по существу дает только новый материал, но не идеи.
Частью мировоззрения Стриндберга, которая иногда даже может показаться собственно его мировоззрением, является его так называемый антифеминизм. Здесь, однако, имеют место непростые связи. Хотя нечто в этом плане относительно постоянное и проходит сквозь почти всю его жизнь, тем не менее и здесь происходят изменения, опять-таки отчасти связанные с шизофреническим процессом.
Вначале следует рассмотреть собственно любовную историю Стриндберга, а затем уже его антифеминистскую теорию.
Первой женщиной, оказавшей влияние на Стриндберга — и это влияние сказывалось на протяжении всей его жизни, была его мать. «Эта тоска по матери сопровождала его всю жизнь… он никогда не был самим собой, никогда не был самодостаточным индивидуумом… он был вьющимся растением, которое должно было искать себе опору». Принимая от женщины материнское отношение, он сохранил потребность в поклонении и подчинении, и позднее он постоянно проявляет склонность усматривать значение женщины в том, что она станет матерью. В пятнадцатилетнем возрасте у него возникают вполне платонические отношения с тридцатилетней женщиной. «В ней была черта материнства. Это привлекало его». В каждой женщине, которой он увлекался, он видел образ матери, и поэтому он поклонялся лишь тем, в ком была доброта. Позднее, став после двух лет брака отцом, он замечает: «Его жена, которая раньше была для него товарищем, теперь, став матерью, приобрела некое иное значение, и негармоничность отношений, уже сделавшаяся заметной, исчезла». Потом он уже противится этим своим наклонностям, желая от них избавиться. Он пытается искоренить «старые предрассудки относительно того, что матери и женщине надлежит оказывать какое-то исключительное почтение». Но даже в 1884 году он все еще замечает у себя «какое-то очень старомодное, предрассудительное благоговение перед матерью».
Еще до пробуждения телесной половой жизни девятилетний Стриндберг влюбляется в свою ровесницу, дочку ректора. Его «любовь выражалась в молчаливой грусти. Ему нельзя было с ней говорить, да он бы и не осмелился. Он боялся ее и тосковал по ней… Он ничего не хотел от нее… Он чувствовал, что прикасается к какой-то тайне. Это настолько его мучило, что наполняло страданием и омрачало всю его жизнь. Однажды он принес домой нож и сказал: я перережу себе горло. Мать решила, что он заболел. Признаться, в чем было дело, он не мог».
В двенадцать лет он, играя вместе с товарищами, занимался онанизмом. «Все это дело казалось почти не связанным с более высокой половой жизнью, ведь мальчик уже был влюблен в одну девочку, когда никакого желания в нем еще не просыпалось… Впрочем, этот порок он вскоре изжил… Но тогда место порока заняла борьба с чувственностью… И вплоть до восемнадцати лет, когда начались его сношения с противоположным полом, спокойного сна у него не было».
Когда он влюблялся, это было нечто вроде «поклонения Мадонне». В обхождении с девушками он был застенчив, на вечерах не знал, как с ними говорить. «Он чувствовал, что имеет дело с другим видом Homo, который в известных случаях — выше, в других — ниже его. В беззвучных молитвах, обращенных к маленькой милой избраннице, он умолял ее принадлежать ему. Обладание женщиной он мог представить себе только в форме законного супружества». «Мели им что ни попадя, говорил друг. Но он так не мог. Да, были такие вещи, которые он хотел бы делать, но — говорить об этом? Нет!.. он боялся женщин, как мотылек, который знает, что умрет после оплодотворения… Сношения с девушками связывались у него с представлением о ночных драках, полиции и ужасных болезнях». Еще позднее, когда он уже имел — и давно — неоднократные половые сношения, он считал, что переживания, о которых он пишет, не могли быть связаны с его застенчивостью: «В течение года он поддерживал некие отношения с одной кельнершей. Поскольку с женщинами он обращался с известным уважением и, пока ситуация не созреет, никаких насильственных действий себе не позволял, девушка начала проявлять к нему определенную склонность, кажется, решив, что намерения его серьезны, хотя он ни на что такое не намекал. Она удовлетворяла все его желания, кроме основного. Такая жизнь очень его изнуряла, и он пожаловался на это другу. — Ты слишком застенчив, сказал друг. А девушки любят таких, которые понахальнее. — Но я вовсе не застенчив, уверял он. — Но был поначалу. А надо сразу показывать свои намерения».
В восемнадцать лет Стриндберг «впервые был с девушкой. Он был разочарован, как это уже было со столь многими… И это — все!.. Когда это случилось, на него снизошло какое-то великое спокойствие, он почувствовал себя здоровым и веселым, словно исполнил какой-то долг». Сношения с проститутками стали отныне делом само собой разумеющимся. «Обычно он имел одновременно три предмета страсти. Одна страсть — на расстоянии, великая, святая и чистая (так он ее определял), с проектами женитьбы на заднем плане, другими словами: супружеская постель, но чистая. Затем — маленькое волокитство за какой-нибудь трактирной служанкой. И, наконец, — весь общедоступный ассортимент: блондинки, брюнетки, шатенки и рыжие». В 1890 году Стриндберг пишет в одном из писем: «Что за дарование, которое не способно перенести ночь у проституток и мелкой стычки с полицией! Я, например, после хорошей случки всегда чувствовал прилив душевных и жизненных сил».
Было бы большой ошибкой, если бы кто-то теперь посчитал, что в половой любви Стриндберга, после того как он, перепробовав все варианты и имея возможность удовлетворить чуть ли не любую сиюминутную потребность, прибегнув к тому или иному из них, — что после этого полноценная личностная любовь и моногамия уже не составляли для него проблемы. Он по-прежнему сохраняет сильнейшую потребность преклоняться, равно как и потребность легитимизации отношений, и всякий раз почти против его воли у него появляется наклонность связывать чисто половые отношения с глубоко духовными. В 1873 году он три дня, как в браке, живет с одной домохозяйкой. Он привязался к ней, потому что она проявила к нему участие, когда он приболел, и была дружелюбна и ласкова с ним. «К интрижке примешалась страстишка, и вскоре он почувствовал, что связан с этой женщиной прочнее, чем он того желал. Связь оказалась даже слишком прочна: он буквально погибал от одной мысли, что она могла вскоре после него отдаться кому-то другому. У него темнело в глазах, в нем бушевала ревность… Сначала он посчитал себя жертвой предательства. Она дала обещание и не сдержала его. Потом он почувствовал себя «оскорбленным пренебрежением». Почему им пренебрегли? Но потом нахлынуло нечто иное… Он вложил в эту девушку часть своей души, он обращался с ней, как с равной, он принимал участие в ее судьбе… И потом, он смешал свою кровь с ее, передал ей свои импульсы, настроил на нее тонкие струны своих нервов; они уже принадлежали друг другу. А тут является какой-то посторонний и переворачивает вверх дном все, что он так старался наладить… Это не могло быть что-то чисто физическое, потому что обычных девушек, с которыми речь заходила только о теле, он не ревновал. То, что тут происходило, было потрясением всего комплекса его души. Это же часть его самого теперь забрал себе кто-то другой, — это с частью его потрохов теперь кто-то играет… Он хотел вручить ей свою душу, а она взяла часть тела». У Стриндберга возникло истерическое реактивное состояние, которое и описано выше. Эта любовь не была простым проявлением сексуальности, хотя и была целиком проникнута ею; в том, как сильно эта любовь, сделавшись безграничной страстью, завладела им, просматривается связь с обстоятельствами его брака (1875–1890 годов) и отношений с первой женой. Он был ей верен. Однажды он записал: «Бывают моменты, когда мне недостает веселых женщин, но моя моногамная натура не уважает обменов, и минуты нашей близости, как бы ни были они, в сущности, далеки от совершенства, тем не менее, по-видимому, приносят нам истинную душевную радость, а эта неутолимая жажда только продлевает жизнь нашей любви».
Первая супруга Стриндберга, Сири фон Эссен, сыграла совершенно исключительную роль в его жизни; никогда, ни прежде, ни потом он так не любил. Это впечатляюще задокументировано в его «Исповеди глупца», несмотря на то что она продиктована безграничной ненавистью к женщине и отчаянием бреда ревности. Стриндберг откровенен, он обнажает психические факторы этой любви: свою потребность в преклонении, в превращении женщины в Мадонну; характер пробуждения своей чувственности; внезапно возникающую ненависть к женскому полу. Он описывает переход из крайности в крайность — от упоенной самоотверженности к вражде, борьбу за власть и независимость, значение для него материнства и его отцовского чувства. На вопрос, что же все-таки такое эта любовь, он дает несколько ответов (один из них: чувство собственника), но вот формула, проливающая свет: «это было чувство, вытеснившее все прочие, какая-то природная сила, которой ничто не могло противостоять, что-то похожее на гром, на вздувшуюся реку, на водопад, на грозу». К написанному Стриндбергом можно добавить, пожалуй, следующее: упомянутая им сила развилась и разрушилась чисто витально; в этом страстном слиянии, как и в этой враждебной борьбе, так никогда и не возникло какого-то взаимопонимания, какой-то любовной коммуникации, какой-то борьбы за ясность, а не за превосходство. Эти люди не относились к себе как к духовным существам, поэтому не могло быть никакого внутреннего развития во взаимном проникновении в души друг друга, которое есть в то же время проникновение в собственную душу.
Во время этого брака начинается и болезненный процесс, приведший в 1886–1887 гг. к внезапной сильной вспышке вышеописанного бреда ревности. После расторжения этого брака начинается новый, берлинский период распутства. Пауль сообщает о пяти романах, которые переживавший вторую молодость Стриндберг имел за одну зиму 1892–1893 годов. В мае 1893 года он вступает во второй брак; в браке рождается ребенок; супружество с самого начала было омрачено влиянием факторов, связанных с бредом Стриндберга, и в 1895 году следует развод.
Болезнь прогрессировала. С 1894 года начинается самая тяжелая фаза, перешедшая в 1897 году в конечное состояние. В это время сексуальность Стриндберга претерпевает часто наблюдающиеся у таких больных изменения. Эта болезнь способна вызвать сменяющие друг друга фазы сильнейшего возбуждения сексуальности и полного торможения ее до степени фригидности. Последнее, по-видимому, имело место у Стриндберга в эти годы. Чувственность ему прямо неприятна, он не переносит обычных в обществе фривольностей и намеков, и когда жена оставляет его, делает характерную запись: «когда я один лежу в постели, еще сохраняющей запах женщины, я чувствую себя на верху блаженства. Сквозь это ощущение душевной чистоты и какого-то мужского целомудрия пережитое в прошлом воспринимается как что-то нечистое». В 1895 году Стриндберг еще раз на краткий миг связывает себя с некой дамой, англичанкой, с которой он познакомился в обществе посетителей кондитерской. «Около одиннадцати дама обменивается со мной знаками тайного взаимопонимания и встает. Я, довольно неуклюже, тоже встаю, прощаюсь, предлагаю молодой бабенке мое сопровождение и веду ее вон под веселый смех бесстыжих молодых людей. Мы уходим, выставив себя на посмешище, не в силах произнести ни слова; мы презираем себя, словно разделись догола перед насмехающейся толпой». Стоявшие на улице проститутки обругали их. Начался дождь. Они не могли даже зайти в кафе: у него не было с собой денег. «Наказания» сыпались одно за другим. «Я никогда не забуду чувств, нахлынувших на меня той ночью, когда я расстался с этой дамой у дверей ее дома… Словно попрошайка, уклоняющийся от обязанностей перед семьей, я хотел завести интрижку, которая должна была скомпрометировать порядочную девушку. Это было не что иное как преступление, и я наложил на себя самую настоящую епитимью». При следующей встрече он ведет себя неуклюже, чувствует, что вожделеет ее, но проходит мимо, «прожигаемый до костей каким-то нечистым огнем». Наконец, он говорит себе: «Больше никакой любви! Вот завет, который мне дан свыше».
С этого момента упоминаний о каких-либо отношениях с женщинами мы больше не встречаем. В 1901–1904 годах Стриндберг был в третий раз женат и имел ребенка в этом браке, но о его душевном состоянии никаких сведений не имеется.
Если обратиться теперь к его критическим суждениям относительно женского пола, отношений полов и брака, то одним из фактов, которые могут облегчить психологическое понимание этих его взглядов, будет его личный опыт, рассмотренный выше. Первому периоду свободного перебора романических возможностей и страстной связи с первой супругой соответствует антифеминизм преимущественно теоретического толка, который появляется до начала болезненного процесса. Установить, какую роль при этом, быть может, сыграла внутренняя полемика с Ибсеном, не представляется возможным. Во второй фазе, в апогее отчаянной ревности, ненависть к женщинам возрастает в такой степени, что вдохновляет на написание пьес «Отец» и «Товарищи». На третьей стадии (в последние десять лет жизни) эта ненависть, видевшая все зло только в женщине, смягчается в пользу более примирительного пункта о распределении вины на оба пола и о зависимости этой злосчастной половой судьбы от некой высшей силы.
Антагонизм полов представляется Стриндбергу проблемой еще во время написания «Местера Улофа» (1872 год). Однако собственно «открытие» им проблемы женщины Стриндберг позднее датирует примерно 1880 годом.
Исходно, женский вопрос представляется Стриндбергу по сути экономическим, то есть вопросом конкурентной борьбы за мужчину и его эксплуатации. Но прежде чем освобождать мужчину от экономических обязанностей брака и отцовства, надо допустить женщину на рынок мужской рабочей силы. В 1885 году Стриндберг пишет семейные рассказы, в которых почти всегда (как он полагает, невольно) решает соответствующие моральные вопросы не в пользу женщины. Картину, которую он видит перед своими глазами, живя в это время в одном швейцарском пансионе, он описывает так: «Он видел их каждый день во время еды, и до еды, и после еды; он видел их постоянно и везде, бездельничающих, болтающих, претенциозных, падких на развлечения. Тут были ученые дамы… пишущие дамы, болеющие дамы, ленивые дамы, молодые дамы, красивые дамы. Наблюдая их тунеядство… он спрашивал себя: на что живут эти паразиты с их выводками детей… И вот, открылись кормильцы семей. Муж сидит в какой-то угрюмой конторе лондонского Сити; мужа откомандировали в Тонкий; муж работает в своем бюро в Париже; муж совершил деловое путешествие в Австралию, чтобы иметь возможность дать дочери приданое». Стриндберг усматривает порабощение мужчин даже в том, что какой-то супруг на каждом шагу помогает своей больной жене, носит ее шали, ее стулья, ее побрякушки. Он видит только такие браки, в которых мужчина — мученик, и удивляется. И наконец, делает вывод: «Чего-то стоят лишь те женщины, которые ничего собой не представляют, — потому что они производят то, чего мужчина произвести не может». Еще в 1869 году Стриндберг «чисто интуитивно» высказывается против того, чтобы женщины становились врачами. «Если женщины хотят вторгаться в мужские сферы, то мужчина должен быть освобожден от обязанностей содержать семью, когда нельзя установить отцовства».
Мысль Стриндберга проникает глубже, когда он, следуя своим имманентным потребностям, пытается постичь отношения полов, встречая и тут все тот же неизбежный разлад; вот пример рассуждений 1886 года: «Чистая любовь есть противоречие. Любовь чувственна… В упоении две души подгоняются друг к другу, и возникает симпатия. Симпатия есть перемирие, примирение. Поэтому антипатия возникает обычно тогда, когда разрывается чувственная связь, а не наоборот… Может ли возникать и длиться дружба между полами? Только кажущаяся, ибо мужчины и женщины — прирожденные враги… Духовный брак невозможен, потому что ведет к порабощению мужчины, да такой брак вскоре и распадается… Духовные браки возможны только между более или менее бесполыми, и когда они заключаются, в них всегда проглядывает что-то аномальное… Истинная любовь может сопровождаться антипатией, разностью взглядов, ненавистью, презрением».
Эти мысли — та основа, на которой Стриндберг смог, используя свой бред ревности, свою чувствительность к нажиму и свои переживания преследования, возвести чрезвычайно стройную конструкцию объяснения всего относящегося к его браку. Это объясняет и появление исполненных ненависти драм конца восьмидесятых годов, и тот факт, что больше таких произведений у него уже не будет, ибо болезнь впоследствии примет иные формы.
Но основные посылки сохранятся, и до конца своих дней Стриндберг примерно так и будет смотреть на вопрос взаимоотношений полов, с тем лишь отличием, что позднее он возложит ту же меру вины и на мужчину, в то время как прежде, в конце восьмидесятых, он все зло видел только в женщине. Однако и позднее он всегда будет склонен смотреть на женщину привычно «злым взглядом». Поэтому он радуется появлению книги Вейнингера («Пол и характер»). Вейнингер скрепил свою веру смертью; «примерно в 1880 году, оставшись наедине с моим «открытием», я был близок к тому, чтобы сделать то же. Это не точка зрения, это открытие, и Вейнингер был первооткрывателем». Несколько позже он пишет: «Странный, загадочный человек этот Вейнингер!.. А судьба Вейнингера? Он что, выдал тайны богов? Похитил огонь?»
Все отношения Стриндберга с женщинами и все его теории по этому поводу пронизывает одна основная идея, которую он сам очень точно сформулировал: «Ничто так не задевает человека, как то, что кто-то другой способен читать в самой глубине его сердца, а на это способны только супруги. Они не могут скрыть друг от друга свои темные глубины, каждый предвосхищает намерения другого; поэтому у них легко возникает ощущение, что они обоюдно друг друга подстерегают… поэтому они беззащитны друг перед другом. Они постоянно ощущают рядом с собой судью, который видит ростки их мельчайших злых намерений, когда они еще в зародыше, — и выносит приговор…». Это своего рода кредо, с которым мы постоянно, с самого начала сталкиваемся у Стриндберга. Он противится желанию сердца быть проникнутым и прочитанным, противится коммуникации, которая не знает границ. Поэтому ему так никогда и не посчастливилось узнать истинную дружбу, и прежде всего — истинную любовь к женщине. Ему досталась в удел витальность, эротическая страсть, которая, разумеется, больше, чем просто сексуальность, но он так и не узнал специфически духовного, того, что связано с тотальностью и неразрывностью, с самопожертвованием ради становления, с риском ради обретения самости, — того, что могло бы быть описано и иначе, но такое описание не является здесь нашей задачей. Это нерасположение к настоящей, полной коммуникации получило мощное развитие вследствие болезни и возникшего в ней бреда преследования, что в конце концов сделало для него невозможным всякое совместное существование с другим человеком.
Когда в 1912 году Стриндберг умер, он был похоронен, как он и завещал, с его Библией на груди.
`
`