Автор: Джасинда Уайлдер
Оригинальное название: Stripped
Серия: Стриптизерша #1
Переводчик: Лана Бергманн (1-12 глава), Галя Раецкая
Редактор: Рита Курепина, Татьяна Бурцева, Ms.Lucifer.
Вычитка: Ms.Lucifer, Кактус.
Джасинда Уайлдер
От автора бестселлеров
«THE NEW YORK TIMES»
СТРИПТИЗЕРША
Роман
∙ Посвящение ∙
«Друг подобен хорошему бюстгальтеру — его трудно найти, он удобен, всегда поддержит и поднимет настроение, никогда не подведет и не бросит, и он всегда находится близко к вашему сердцу»
Автор неизвестен.
Посвящается Лее, Таре и Найре
За то, что были хорошими лифчиками
∙ Глава 1 ∙
— Ни одна из моих дочерей не свяжется с таким непристойным и грешным занятием, как танцы, — говорит мне папа с горящими глазами. — Это отвратительно, непристойно и совершенно развратно. Я видел этих танцовщиц... этих блудниц, занимающихся в этой так называемой академии. Ты не пойдешь туда.
Я широко раскрываю глаза и сдерживаю порыв закричать и топнуть ногой. Мне шестнадцать, и я леди. Леди не топают ногами. По крайней мере, мама так говорит.
— Ну папочка, пожалуйста. Пожалуйста. Я не буду делать ничего такого. Я буду вести себя прилично, обещаю. Просто ... пожалуйста. Пожалуйста, пожалуйста, разреши мне танцевать, — я сжимаю руки и падаю на колени, глядя на него щенячьими глазками.
Он колеблется, я чувствую это.
— Грей, я не одобряю танцы. Бог не одобряет танцы.
Мама приходит на помощь:
— Эрик, ты ведь знаешь, что в Священном Писании не говорится об этом. Ты ведешь себя как старый сварливый динозавр. Давид танцевал перед Господом. В псалмах в нескольких местах упоминаются пляски в честь Господа, — она подходит к папе и кладет руку ему на плечо. — Наша дочь отличает хорошее от плохого, и ты это знаешь. Она всего лишь хочет благословить Бога, пользуясь талантом, которым Он ее одарил.
— Пожалуйста, папуль. Я не стану делать непристойные и развратные движения, — я с трудом дышу, надеясь на лучшее.
Он переводит взгляд с меня на маму, и снова на меня. Я вижу, что он колеблется.
— Я разрешаю... пока что. Но при первом же признаке чего-то греховного и нечестивого я заберу тебя оттуда сразу же, даже опомниться не успеешь. Слышишь меня, дитя?
Я обнимаю его, визжа от радости:
— Спасибо-спасибо-спасибо-спасибо!
— Не расстраивай меня, Грей. Ты дочь пастора. Ты должна подавать надлежащий пример всей общине.
— Обещаю, я подам, папочка. Я буду лучшим примером, обещаю, обещаю, — я кружусь и делаю несколько па, затем встаю в арабеск1, в котором я задерживаюсь на мгновение. Я поворачиваюсь к нему:
— Видишь? Ничего страшного в этом нет, не так ли?
Он хмурится:
— Мне нужно готовиться к воскресной проповеди.
Папа — основатель и действующий пастор Современной Баптистской Церкви Макона — одной из самый больших церквей во всем штате Джорджия. Дедушка Амундсен был пастором крохотной Реформистско-Баптистской церкви в глуши Джорджии, поэтому папа вырос в пасторской семье и был вынужден простоять за кафедрой всю жизнь. Дедуля был еще строже папы, что, казалось бы, невозможным. Он даже не одобрял, когда я совсем маленькая носила брюки и шорты, но папа позволял надевать их, если шорты не были слишком короткими, а брюки — узкими. По убеждениям дедушки, место женщин — на кухне, они должны носить платья и их не должно быть слышно и видно. Дедуля был тем еще ископаемым. Он никогда не одобрял того, что папа преподает более современное баптистское богословие.
Я тайно танцевала с пятнадцати лет, пытаясь повторять движения, изучая видео в интернете, обучаясь самостоятельно, смотря выпуски программы «Думаешь, ты сможешь танцевать?» на ноутбуке. Мама старалась помочь мне в этом году, возя меня на машине в воскресенье утром на занятия, при этом говоря папе, что мы ходим на маникюр и педикюр. Конечно же, мы ходили в салон красоты после танцев, но это уже не относится к делу. Папа одобрял это не больше, чем все остальное, но ему было трудно отказать нам, поэтому он разрешал.
Я улыбаюсь папе, танцевальными движениями покидая его кабинет.
Мама ждет меня на кухне:
— Вот и все, Грей. Теперь ты можешь танцевать, сколько хочешь, и не беспокоиться, что нас поймают.
Я обнимаю ее и целую в лоб.
— Спасибо, мамуля. Я знаю, ты не любишь врать папе...
Она гневно смотрит на меня, прикладывая палец к моим губам:
— Я никогда ему не лгала. Ни разу. Он спрашивал, ездим ли мы на маникюр, именно это мы и делали. Он не спрашивал, куда мы еще ездили, поэтому это не ложь. Если бы он прямо спросил меня, вожу ли я тебя на танцы, я бы рассказала ему. Ты сама знаешь.
Я не спорю с ней, но, когда я поднимаюсь в свою комнату, чтобы отправить электронное письмо миссис Леруа, что присоединюсь к коллективу, я размышляю о маминых отговорках. Не была ли эта «не ложь» бездействием, если мы не говорили папе правду до конца? Он не отпустил бы нас, если бы знал. Если он узнает об этом сейчас, меня никогда больше не выпустят из комнаты. Я не знаю, как обычно наказывают жен, но мне известно, что он будет разгневан маминым содействием.
Я просматриваю видео, которые миссис Леруа загрузила на сайт неделю назад. Она включает камеру на каждом занятии, а в конце дня, загружает их на свой сайт. Ну, или просит свою дочь, Катрин, заняться этим. Если мы пропускали занятие, Катрин и миссис Леруа выкладывали видео, записанное за день, подчеркивая те моменты, которые могли быть для нас полезными. Никто не знает, что миссис Леруа, в основном, ради меня начала это делать.
Она увидела во мне потенциал на самом первом занятии, которое я посетила в начале этого года. Ей понравилось, как я танцую, и она была восхищена тем, что я — самоучка. Она присудила мне стипендию, чтобы я смогла заниматься бесплатно. Так как я не могла, как остальные, посещать все занятия, она начала записывать уроки, репетиции и общие тренировки, чтобы я не отставала от программы. Другие ученики тоже начали смотреть их, находя их полезными, поэтому видео уроки прижились.
Первое занятие группы было в среду, поэтому я репетировала движения группового танца, а также сольное выступление. Папа смотрел, сидя на лестнице в подвале, сжав руки и следя за каждым моим движением, пока я тренируюсь. Откровенно говоря, это действовало на нервы. Он пытался увидеть, не облажаюсь ли я, и найти какое-нибудь непристойное плие или растяжку, недостойную леди.
Занятие по средам после школы были разделены на две части, каждая по сорок пять минут. Первая — общий танец, исполняемый одиннадцатью девочками и придуманный миссис Л., которая проверяла, насколько хорошо мы знаем движения. Вторая часть — обучение, когда миссис Л. преподает новое движение или технику, заставляя повторять их перед остальными и поправляя. Коллективное занятие дается мне с трудом, я никогда не танцевала с группой до сегодняшнего дня. У меня не получаются па-де-ша, я пропускаю шаг и натыкаюсь на девочку передо мной, Дэвин.
В конце концов, миссис Л. прерывает занятие и выводит меня вперед, оставив остальных у станка:
— Грей, ты замечательно справляешься, дорогая, но тебе нужно подучить эту часть. Ты отлично делаешь па-де-ша одна, но, по какой-то непонятной причине, когда ты пытаешься выполнить его с другими девочками, у тебя не выходит. Что ты сама об этом думаешь?
Миссис Леруа миниатюрная, в ней едва ли больше полутора метров роста, у нее серые, как сталь, волосы и неглубоко посаженные бледно-серые глаза на красивом лице. Она француженка, переехавшая вместе в Джорджию двадцать лет назад с мужем, который внезапно умер, оставив ее с долгами. Тогда она открыла на остатки денег танцевальную студию и привела ее к процветанию. Я видела, как она танцует, и она не из тех, кто преподает то, что не умеет сама. За пару минут своего танца миссис Леруа заставит вас плакать. Как преподаватель она вспыльчивая и требовательная, ожидает от нас предельных усилий и отказывается принимать меньшее, но при этом и справедливая, ее критика не сквозит злобой, и главное, она сострадательная ко всем. Я очень ее люблю.
Я стою перед всем классом и размышляю над вопросом миссис Леруа.
— Я раньше никогда не танцевала в группе.
— Это то же самое, что танцевать одной, моя дорогая. Ты просто должна обращать больше внимания на то, что происходит вокруг. Это па-де-ша очень простое. Пустяки. Ты достаточно способная, чтобы осилить это. Попробуй сама еще раз, пожалуйста, — она подает мне знак повторить движение.
Я повторяю шаги и прыжки снова и снова, и у меня все получается. Выполнять их в одиночестве для меня никогда не составляло труда.
— Очень хорошо, Грей. Идеально. Теперь, Лиза, Анна, Дэвин, займите ваши позиции вокруг нее. Ииии...начали, — миссис Л. кивает, пока мы вчетвером выполняем часть танца.
У меня получается сделать два первых прыжка без проблем, и теперь я сосредотачиваюсь на Лизе слева от меня и на Анне справа, мы вместе делаем пируэт и снова начинаем прыжки. В начале прыжков Дэвин находится сзади меня, но заканчивает их передо мной после того, как мы останавливаемся, выстраиваемся в линию, делаем пируэт и снова прыгаем. Именно с этим с пируэтом, у меня проблема. Я нахожусь слишком близко к Дэвин, и мои руки ударяются о ее, когда мы кружимся в разных направлениях, а Лиза и Анна кружатся по бокам от нас. Красивый танец, или был бы таким, по крайней мере, если бы он мне удался.
Технически это не пируэт, согласно терминологии в балете, так как наши руки не сложены над головой, а скорее отведены в стороны, чтобы получилось что-то вроде вихря в центре между нами. Если бы это был простой пируэт, у меня бы не было столько проблем, поскольку мои руки были бы расположены по-другому, но когда они так раскидываются...
Я чувствую, как моя рука впилась в предплечье Дэвин, и, хотя я завершила движение, я знаю, что опять облажалась.
— Лучше, мисс Амундсен, лучше. Но теперь заново. На этот раз... сосредоточьтесь. Следите за Дэвин. Ваши руки должны не задевать ее при каждом вращении. Заново, начали, — миссис Леруа делает повелительный жест и отступает.
Мы возвращаемся в начальную позицию, прыгаем, прыгаем, прыгаем... пауза, остановка, вращение...
У меня получается идеально, и я ликующе улыбаюсь. Следующая серия прыжков проходит естественно, и, по некому невидимому сигналу от миссис Леруа, другие девочки присоединяются к нам, не говоря ни слова. Оставшаяся часть танца выполняется без особых усилий. Мы прогоняем его еще три раза, и теперь он идеален, такой, каким и должен быть.
Часть занятия с новым материалом легкая — мы учим некоторые базовые и джазовые движения. После того как каждый показывает их, к удовольствию миссис Леруа, она отпускает нас. Пока я собираюсь, она подзывает меня:
— Грей, на минутку?
Я кладу сумку и делаю реверанс:
— Да, миссис Леруа?
Она улыбается:
— Ты хорошо работала сегодня. Я горжусь тобой.
— Благодарю вас.
— Как там твой сольный танец?
Я качаю головой в неуверенности.
— Думаю, довольно неплохо, — говорю я. — Правда, немного застряла в самом финале. У меня не получается сделать плавный переход от одной части к другой.
— Показывай.
— С самого начала или...?
Она взмахивает рукой:
— Да, да. С самого начала. Покажи мне.
Я пинаю сумку к стене и занимаю позицию в центре зала. Я бы лучше справилась под музыку, но миссис Леруа так не работает. Она ожидает от нас знания всех шагов и движений вне зависимости от того, играет музыка или нет. Она говорит, что музыка должна придавать танцу душу и экспрессию, но она не должна становиться опорой.
Я медлю, мысленно погружаясь в выдуманное место, в котором я могу вспомнить ритм и пропустить его через себя. Я сгибаюсь в коленях, раскидывая руки в стороны, затем взмахиваю ими и соединяю их кругом, скользя одной ногой в сторону и опираясь на другую. Отведенная в сторону нога поднимается, руки рвутся вперед, чтобы помочь мне встать в арабеск. Я удерживаюсь в нем, поднимаюсь на цыпочки, а затем изгибаюсь в талии, взмахиваю ногой и по инерции начинаю кружиться. В конце этих вращений я ставлю ладони на землю и делаю стойку на руках. Мои ноги медленно опускаются, и я прогибаюсь в спине до мостика, твердо стоя на руках и ногах, с изогнутой спиной. Я опускаюсь на пол и переворачиваюсь на живот, крадусь вперед, изображая отчаяние. Этот танец должен выразить мою отчаянную жажду свободы, мою неволю. Одни движения в танце дикие и энергичные, с вращениями с раскинутыми в сторону руками. Другие движения более сдержанны, конечности находятся ближе к телу, скользя по полу. Я почти закончила танец, приближаясь к проблемному моменту.
Я нахожусь в центре зала, стоя прямо, начиная пируэт, сцепив руки перед грудью. Я словно отталкиваюсь руками от невидимой стены. Стена внезапно пропускает меня, и я падаю вперед, спотыкаясь, будто меня застали врасплох.
— Вот здесь я застряла, — говорю я, глубоко дыша. — Сначала я хотела упасть вперед, но теперь мне кажется, что это не подходит.
— Покажи мне изначальный вариант, пожалуйста.
Я снова делаю пируэт, отталкиваюсь от стены, намеренно спотыкаюсь и падаю. Я встаю и стираю капли пота с верхней губы.
— Видите? Это просто... не то.
Миссис Леруа качает головой, почесывая шею.
— Да, твоя интуиция права. Это не совсем то, — она присматривается ко мне, словно я до сих пор танцую, хотя я стою ровно. С уверенностью могу сказать, что она мысленно перебирает движения.
— О, я поняла. Вместо того чтобы упасть, запнись, покачнись и покружись на месте, но не держа равновесие. Вот так, — она демонстрирует мне то, чего хочет от меня. — Оставшуюся часть танца ты борешься с силами, которые находятся в тебе, сражаешься, чтобы обрести равновесие и свободу. Поэтому здесь, в конце, ты должна одержать победу. В этом и есть смысл танца, так? Это выражение твоего чувства зависимости. Я понимаю. Итак, теперь ты должна прорваться. Стена уступает тебе. Так, когда заканчиваешь пируэт, который у тебя прекрасно получается, кстати, вместо того, чтобы столкнуться с ней, показывай, что ты сломала ее. Бейся об нее. Дай выход своему гневу. У тебя есть препятствие в конце, Грей. Ты ослабла, но должна показать силу. Ты должна почувствовать ее в себе, так? Это может стать прорывом. Не только в твоем танце, но и в твоей голове. В твоей душе. В тебе. Разрушь стену. Думаю, я понимаю, какая в твоей жизни идет борьба. Я тоже боролась с ними. Мой отец был очень требователен. Он отправил меня на балет, когда мне был всего четыре года. Я танцевала каждый день в своей жизни. У меня было мало друзей, и еще меньше развлечений. У меня был один лишь балет. Только балет. А потом я встретила Люка. Он унес меня в другой мир. Он тоже был танцором. Он был так изменчив, так силен. Что бы он ни делал, у него все получалось прекрасно. Мы познакомились в винограднике на юге Франции. Я не помню, где именно. Недалеко от Тулузы, вероятно, — она смотрит вдаль, вспоминая, и дрожит. — Неважно. Я понимаю. Ты должна сделать прорыв в самой себе. В этом танце.
Она взмахивает рукой, давая мне знак танцевать снова.
Я начинаю танец, и в этот раз я думаю о каждом правиле, которому должна следовать, о каждой вечеринке, на которую я не могу пойти, о каждой паре джинс, которые слишком узкие, о каждом топе, который чересчур короткий, и о том, что я ношу слишком яркий макияж. Я думаю о том, что от меня ожидают, что я должна быть милой идеальной девочкой, безупречной пасторской дочкой, выйти замуж за богобоязненного мужчину, окончившего семинарию, скучного молодого человека без каких-либо интересов кроме проповедей и паствы.
Я вкладываю душу в этот танец. Когда я делаю прыжок, я делаю его изо всех сил. Когда я начинаю рушить стены, окружающие меня, то вижу лицо моего отца, слышу его голос и его суровую критику, и его строгую, диктаторскую манеру требовать идеального, я бьюсь, и бьюсь, и бьюсь об них. В конце концов, я чувствую, как стены отступают и запинаюсь, кружась на месте, покачиваясь, пошатываясь из стороны в сторону, словно получая удовольствие от импровизированного танца. Я заканчиваю, стоя прямо и свесив голову, расслабленно опустив руки и не дыша.
Я поднимаю голову, чтобы проверить реакцию миссис Леруа. Она опирается на стену, прикрыв рот рукой, с влажными глазами.
— Идеально, Грей. Просто...идеально. Я почувствовала. Идеально.
Ее взгляд устремляется за мое плечо, я оборачиваюсь и вижу маму у двери. Ее эмоции видны в ее глазах, я знаю, что она все видела. Я знаю, что она увидела, что я чувствую в этом танце.
Ее глаза сощурены, а лоб покрылся морщинами. Я отворачиваюсь от нее к миссис Леруа.
— Вы считаете, что у меня получилось? — спрашиваю я.
Она кивает:
— Думаю, это был пример того, на что ты способна. Ты можешь стать великолепной танцовщицей, Грей. Продолжай выражать эмоции в своем танце. Не позволяй себе отступать.
Я наклоняюсь, чтобы поднять сумку, и копаюсь в ней в поисках полотенца. Я подхожу к маме, вытирая лицо жесткой белой хлопковой тканью. Мы уходим, и никто из нас не произносит ни слова. Мама везет нас через Макон к нашему дому на окраину. Я поворачиваюсь к ней, озадаченная несвойственным ей молчанием. Обычно после танцев она не умолкает. Она тоже была танцовщицей, пока не встретила папу и появилась я. Ей нравится обсуждать то, чему я учусь, разные техники и все такое. Она будто заново переживает то время, когда танцевала сама. Теперь, однако, она ссутулилась, глядя вперед, ведя машину одной рукой. Другая рука лежит на лбу. Ее глаза сощурены, а на лице тревога.
— Мам, ты в порядке? — спрашиваю я.
Она делает слабую попытку улыбнуться мне:
— Все хорошо, милая. У меня просто болит голова.
Я пожимаю плечами и умолкаю.
— Твой танец был прекрасен, Грей, — ее голос тихий, будто ей больно говорить громче.
— Спасибо, мам.
— Что он означает?
Я не сразу ответила; я не знала, как ей объяснить. Я пожимаю плечами:
— Просто... иногда я чувствую себя, как в ловушке.
Настала мамина очередь колебаться:
— Я знаю, милая. Он всего лишь хочет, как лучше для тебя.
— Лучше для него. Это необязательно должно быть лучше для меня.
Мама снова потирает костяшками лоб, затем вытягивает руку, встряхивая ее, словно она онемела.
— Я не хочу обсуждать это сейчас, Грей. Он твой отец. Он любит тебя, и делает то, что кажется ему правильным. Тебе следует уважать его.
— Но он не уважает меня.
Она бросает мне острый, предупреждающий взгляд:
— Не надо, Грей.
Она вздрагивает и переводит взгляд на дорогу, часто моргая.
— Боже, так плохо мне еще не было, — бормочет она, скорее про себя, чем вслух.
— Так плохо? — я в беспокойстве смотрю на нее. — Как давно у тебя эти боли?
— Время от времени. Ничего особенного. Они начинаются утром и обычно проходят сами, — Она сжимает руку в кулак, разжимает и снова встряхивает.
Я не знаю, что сказать. Мама крепкая. Она никогда не болеет, но если это происходит, она редко жалуется и никогда не уходит на больничный. Она просто борется с болезнью, пока не поправится. То, что она показывает свою боль, плохой знак. Должно быть, ей по-настоящему больно.
— Может, тебе стоит сходить к врачу? — спрашиваю я.
Она отмахивается:
— Это всего лишь головная боль.
— Что тогда с твоей рукой?
— Я не знаю. Она просто... онемела. Теперь все хорошо.
Наконец мы дома, она ставит «БМВ» в гараж, и тут же бежит в дом, я не успеваю забрать сумку с заднего сиденья. Я машу папе, проходя мимо его кабинета по пути к лестнице. После душа я спускаюсь на кухню, ожидая увидеть, что мама готовит ужин, но кухня пуста.
Папа до сих пор в кабинете набирает что-то на компьютере, готовясь к воскресной проповеди.
— Где мама? — спрашиваю я.
Он смотрит поверх узкой оправы очков для чтения:
— Она отдыхает. Я полагаю, у нее мигрень.
Он откидывается на спинку стула:
— Я знаю. Если она не прекратится, я вызову доктора, хочет она того или нет.
— Я тогда приготовлю ужин.
— Спасибо, Грей. Когда закончишь, спроси у мамы, не хочет ли она что-нибудь. Может, захочет, — он поворачивается обратно к экрану. — Я поем здесь.
Я возвращаюсь на кухню и начинаю готовить ужин. Я не такой хороший повар, как мама, но я могу сделать несколько вкусных блюд. Я заглядываю в холодильник и вижу, что она купила ингредиенты для кордон блю, поэтому я готовлю его, и отношу папе тарелку с банкой диетической колы. Я направляюсь наверх, чтобы узнать, как себя чувствует мама, но она спит с задернутыми шторами. Даже во сне ее лоб наморщен от боли.
Тревога охватывает меня, но я прогоняю ее. Я оставляю тарелку с едой на случай, если она захочет поесть, и несу свою еду с колой к себе в комнату, чтобы пока делаю уроки поужинать. Жизнь хороша, не считая маминых головных болей.
Тогда откуда у меня это ноющее чувство беспокойства?
∙ Глава 2 ∙
Оставшаяся часть учебного года проходит без происшествий. Мамины головные боли то ли утихли, то ли она скрывает их. Я танцевала на нескольких концертах в присутствии родителей. Папа до сих пор одобряет это не до конца, и он определенно с суровостью смотрит на слишком чувственные номера других девочек. Правда, он знает, что я талантлива, и он доволен этим. Я танцевала все лето и ближе познакомилась с Дэвин, Лизой и другими девочками из студии. Папа разрешает мне гулять с ними при условии, что я регулярно звоню ему. В основном, мы не занимаемся ничем особенным, только ходим в развлекательный центр и смотрим ТВ-программы для девочек дома у Дэвин. Иногда к нам заглядывают мальчики, но мы не сообщаем об этом взрослым. Дэвин ростом с эльфа, едва ли полтора метра высотой и сорок пять килограммов весом на полный желудок. У нее каштановые волосы, карие глаза, и она та еще стерва, энергичная, пылкая и прямолинейная. Она практически главная в доме, так как ее родители все время на работе. Папа думает, что здесь бываем лишь я, Дэвин, Лиза, смотрим дурацкие фильмы 80-х типа «Танца-вспышки», «Свободных» и «Девочки хотят повеселиться».
Ему ничего не известно об импровизированных вечеринках, которые Дэвин устраивает по выходным, когда ее родители уезжают в Атланту или куда-нибудь еще по делам. По сравнению с некоторыми историями, которые я слышала о старшей школе, эти вечеринки вполне приличные. В основном на них приходит человек двадцать, несколько девочек из студии миссис Леруа, несколько парней из футбольной команды и девушки из танцевального класса старшей школы. Некоторые пьют пиво или виски, которое кто-нибудь приносит с собой, но я не пью. Папа учуял бы запах алкоголя еще до того, как я вошла бы домой. Однажды я попробовала пиво, и вкус был отвратительный. Я слегка пригубила виски и чуть не задохнулась. Так что я пью свою колу и смотрю, как другие ведут себя, как идиоты.
На одной из таких вечеринок, почти в конце лета, я сидела на крыльце за домом Дэвин, наблюдая, как шесть или семь пьяных парней шумно играют в футбол, а девушки подбадривают их и путаются под ногами. Одна из старшеклассниц сняла c себя рубашку, и ее розовый лифчик было хорошо виден в вечерних сумерках. Мне было стыдно за нее. Как она могла ходить в таком виде, полуголая, зная, что каждый парень на вечеринке пялится на нее? Мне хотелось прикрыть ее. Несколько парней подкатывали к ней, пытаясь увести ее с собой в дом, но она отшивала их, казалось, без малейших усилий. Она была совершенно пьяна и танцевала под музыку, играющую из динамиков на айподе Дэвин. Она запустила руку в волосы, связав их в пучок на затылке. Покачивая бедрами в такт музыке, она медленно кружилась на месте, вращала бедрами, а ее кожа светилась при свете луны и бледного свечения из окон. Все наблюдали за ней. Все. Она танцовщица; она знает, что делает. Она знает, что их внимание подчинено ей. Она проводит руками по животу, по бедрам, сжимает пояс своих узких синих джинс. Ее танец живет своей жизнью, кружась на месте, раскидывая ее волосы, покачивая ее бедрами. Каждое движение провокационно. Парни замерли, и я вижу, что один особенно впечатленный самоудовлетворяется. Хоть я нахожусь в тени крыльца, я сильно краснею.
Слева раздается низкий, хрипловатый голос:
— Ты умеешь так танцевать?
Я испуганно подпрыгиваю. Всматриваюсь в сумерки и вижу парня, который часто бывает на вечеринках у Дэвин, футболиста по имени Крейг.
— Нет, — отвечаю я, покачав головой. — Определенно, нет.
Он смеется, облокачиваясь на перила крыльца:
— Конечно, умеешь, — его пальцы дотрагиваются до моего плеча, я вздрагиваю и отхожу в сторону.
— Попробуй. Ты была бы очень сексуальной. Она неплохо смотрится, но ты? Ты была бы чертовски хороша, детка.
Я краснею так, что мое лицо горит. Я нервно смеюсь:
— Ты не в своем уме.
— Вовсе нет. Я просто знаю, что мне нравится, — его тон намекает, что он имеет в виду меня.
Я до сих пор не могу его толком разглядеть. Он стоит в тени на траве. Я видела его раньше. Он высокий, со светлыми волосами, тот тип, от каких большинство девушек приходит в восторг. На нем красная майка, которая отлично демонстрирует его мускулистые руки, и низкие шорты. Он симпатичный, это точно. В моем животе появляется ноющее чувство. Я ему нравлюсь. Он наклоняется, чтобы видеть меня лучше, у него бледные и широкие глаза.
Внезапно он кладет руки на перила и перепрыгивает через них, и теперь стоит прямо передо мной. Я слегка вскрикиваю от неожиданности и отхожу назад. Он развязно подходит ко мне, такой высокий, и я боюсь того, что вижу в его взгляде. Желание. Голод.
Я не знаю, что делать, как вести себя с ним. Это новая территория. Я знаю, что я симпатичная, и что мальчики мной интересуются. Я высокая для своего возраста, во мне сто семьдесят пять сантиметров. У меня прямые и длинные медово-золотистые волосы. Серые глаза, темного стального цвета надвигающейся бури, по словам Дэвин. У меня тело танцовщицы: округлые, сильные бедра, шире, чем мне бы хотелось, стройная талия и внушительная линия бюста. Под «внушительной» я имею в виду, что у меня большая грудь, даже для моего роста и комплекции, с чем довольно трудно справляться, когда я танцую. Я обычно ношу спортивный бюстгальтер, просто потому, что без него грудь слишком сильно подпрыгивает, даже когда я не в танце.
Именно к ней сейчас и прикован взгляд Крейга. На мне свободная голубая футболка и летящая юбка в пол. Абсолютно консервативно. Видно только мои руки и шею. И все равно Крейг не может оторвать взгляд от моей груди. Меня тут же это раздражает. Он подходит ко мне совсем близко, так, что я чувствую запах пива в его дыхании и вижу вожделение в его глазах.
— Давай же, Грей, покажи мне свой танец, — Крейг кладет руки на мои бедра.
Я замерла, потому что никто никогда так до меня не дотрагивался. Как мне ответить? Часть меня это нравится, но другая часть меня понимает, что это грешно. Похотливому грешнику в моей душе нравится это.
Резко вдохнув, я вырываюсь из его цепкой хватки:
— Это вряд ли, Крейг.
Он смеется, словно я заигрываю с ним. Он следует за мной, напирая, находясь вплотную ко мне. До того как я успеваю сообразить, его рот соприкасается с моим, я чувствую кислое пивное дыхание со слабым запахом его тела. Мимолетная секуда контакта, и я сопротивляюсь. Я отталкиваю его, чуть не падая назад, и с силой даю ему пощечину. Ничего не сказав, я убегаю в дом и закрываю за собой передвижную стеклянную дверь во внутренний дворик.
Через открытое окно мне слышен голос Дэвин:
— Она не такая, Крейг. Не трогай Грей Амундсен. Ты что, не знаешь, кто ее отец?
— Кто? Почему я должен знать? — слышу я его ответ.
— Эрик Амундсен. Пастор Современной Баптистской Церкви Макона.
— Это не та огромная церковь на семьдесят пятом шоссе?
— Да. Это его отец. Она дочь пастора. Она не та девушка, с которыми развлекаются на вечеринках. Так что забудь. Забудь про нее.
— Отстой, — бормочет Крейг, — она потрясающая.
— Ну, она не для тебя. Иди, подкатывай к Аманде.
Крейг смеется:
— Да, конечно. Каждый парень в Маконе младше двадцати пяти трахнул Аманду. Я к ним не присоединюсь.
Дэвин тоже смеется:
— Значит, ее легко заполучить, верно?
— Легко заполучить герпес, ты хочешь сказать, — я слышу перемену в его голосе. — А что насчет тебя, Дэв? Какая ты девушка?
Дэвин не сразу отвечает. Не могу поверить, что она купилась на такую хитрость, но ее голос стал низким и хриплым:
— Принеси мне выпить, и тогда, может быть, узнаешь.
Я направляюсь в дом, не желая больше слушать.
Я пропускаю следующую вечеринку у Дэвин, думаю, она понимает, почему. Тот разговор, правда, все лето не выходит у меня из головы. Я недоступная девушка. Я — дочь пастора. Я недоступная не из-за того, что они уважают мои взгляды на брак, или из-а того, что я такая, а из-за папы. Дэвин была права в том, что я не такая девушка, но это не значит, что я была так уж против приставаний Крейга, — по крайней мере, пока он не набросился на меня с поцелуем. Мне понравилось быть желанной.
* * *
У меня было много дополнительных занятий в первые три года в старшей школе, поэтому в выпускном классе в моем расписании оказалось много окон, в которые я ходила на факультативы. Я пытаюсь выбрать те занятия, которые интересуют меня, но там нет ничего подходящего. Я уже пробовала заниматься фотографией, актерским мастерством, журналистикой и танцами. Я не хочу идти на них снова, кроме, возможно, актерского мастерства. Было весело выходить на сцену, притворяться и играть. Еще веселее было смотреть на других. Каждому из нас даже разрешили поставить собственную сценку, и с этим я блистательно справилась.
Семестр пролетает незаметно. Большая часть уроков скучные, трудные и унылые. Все, кроме занятия по кинематографии. Мы смотрим фильмы, анализируем их, обсуждаем кино, операторскую работу, причины, из-за которых для каждой сцены требуется целый десяток дублей. Что-то в этом цепляет меня. Слушать, как мистер Роковски рассказывает о съемках таких фильмов, как «Призрак» и «Грязные танцы», о том, каково это — быть частью чего-то такого важного, культового... Мне нравится это, нравится каждая история, которую он рассказывает. Я упиваюсь фильмами. Мне нравится видеть, сколько всего есть в кинокартине, что может заставить тебя переживать, вроде музыки на фоне или угол съемки, или как камера переходит с одного персонажа на другого. Это манипуляция со светом, звуком и чувствами. Каждый фильм — магия. Это прямо как танец для меня. Когда я танцую, я теряю себя. Я могу быть кем угодно, делать что угодно. Я могу говорить, что думаю, чувствую. С фильмами я могу потеряться в другом мире, в жизни других людей с проблемами, отличными от моих.
В конце последнего дня в семестре мистер Роковски отводит меня в сторону.
— Грей, я лишь хотел сказать, как приятно было видеть тебя на наших занятиях в этом году. Каждый раз наши уроки пробуждают что-то в учениках, и это моменты, ради которых я живу. Я преподаю кино, потому что это то, что я знаю и люблю, но когда мне удается показать ученику всё волшебство кинематографа, то это лучше всего, — он достает из портфеля брошюру. — Я преподаю в киношколе «The Film Connection». Это университет кинематографии с филиалом у нас в Маконе. Там потрясающая программа, которая обучает всему, что есть в киноиндустрии. Можно пройти процесс создания собственного фильма, что потом поможет наладить связи с голливудскими продюсерами. Я считаю, что ты подходящий кандидат на этот курс. Тут есть, над чем подумать. Ты также можешь поступить на заочную программу. Я могу написать рекомендацию.
Во мне расцветает надежда.
— Это настоящая киношкола?
— Абсолютно. Это отличный шанс набраться опыта и завести связи в киноиндустрии.
— Меня научат, как снимать настоящее кино? Взаправду? — мне так этого хочется, но тут я вспоминаю про папу. — Мой отец не разрешит, — отвечаю я мистеру Роковски.
— Почему нет?
Я пожимаю плечами в нежелании объяснять.
— Он... очень строгий. Он не одобряет Голливуд.
— Но ты хочешь этого? Я имею в виду, что, если ты получишь грант на обучение? Это реально. У меня есть связи. Ты показала настоящую страсть к кино в этом семестре, Грей. Я думаю, ты далеко пойдешь.
Я качаю головой:
— Я подумаю об этом. Я бы хотела, правда. Но... я знаю моего отца.
Мистер Роковски потирает лицо рукой, его карие глаза пристально смотрят на меня, и он отводит взгляд.
— Твои отношения с отцом — твое личное дело. Просто подумай об этом, хорошо? Ненавижу, когда талант растрачивается впустую.
Я думаю об этом... о боже, конечно, я думаю об этом. Я сижу за столом на кухне, вертя карандаш в руках. Я работаю над моей собственной идеей для фильма, пишу сценарий и придумываю сюжет. Я пытаюсь поговорить об этом с мамой, но она не считает это хорошей идеей.
— Ты знаешь папу, Грей. Голливуд аморален, и киноиндустрия полна акул. Тебе придется совершать множество грязных вещей. Это прославление всех грехов нашего общества.
Она буквально цитирует папины слова.
— Не думаю, что ты действительно думала заниматься этим, солнце. Продолжай танцы. Найди себе хорошего, благочестивого мужа.
— Ты хочешь сказать, пастора, чтобы я стала, как ты.
— И что в этом плохого? — резко спрашивает мама.
— Ничего, но это не то, чего я бы хотела. Я люблю кино. Я люблю танцевать, но мне нравится заниматься этим для себя. Я не хочу стать профессиональной танцовщицей, так как это уже не будет приносить удовольствие. Я хочу сделать карьеру в кино.
Я не хочу быть женой пастора. Я думаю об этом, но не произношу вслух.
— Я не думаю, что это возможно, милая, — она аккуратно убирает белокурую прядь, упавшую ей на лицо. Она берется пальцами за переносицу и медленно выдыхает.
— Просто подумай еще раз как следует, Грей, солнышко. Стоит ли так отчуждаться от своего отца? Он будет так разочарован.
Она оступается, будто у нее кружится голова или она потеряла ориентацию. Я отбрасываю в сторону стул и ловлю ее.
— Мама? Что с тобой?
— Все хорошо, дорогая. Просто кружится голова. У меня не было аппетита в последнее время, так что это, наверно, от голода.
Это кажется мне бессмысленным.
— Мама, я серьезно. Головные боли вернулись?
— Они и не уходили, честно говоря, — она опирается на стойку бара. — Все со мной хорошо. Я приму таблетку, и все будет хорошо.
Я больше не задаю вопросы, но тревога вернулась ко мне.
На следующей неделе я прихожу в папин кабинет. Сейчас вторник, а значит, проповеди только начинаются, и это самое удобное время, чтобы поговорить с ним. После среды он раздражается, если ему мешают.
Я сажусь в кресло на другом конце его огромного дубового стола:
— Привет, папуль. Как дела с проповедью?
Он откидывается на спинку, снимая очки. Проводит рукой по белокурым волосам.
— Привет, Грей. Все довольно неплохо. В проповеди пойдет речь о том, как распространять благо в этом безблагодатном мире, — он всматривается в меня. — Похоже, ты хочешь о чем-то попросить.
Я одаряю его самой чарующей улыбкой:
— Возможно.
Он усмехается и делает глоток из высокого стакана со сладким чаем. Позванивают кусочки льда, и капелька пота стекает с края стакана, когда он ставит его на место.
— Ну же? Говори.
— В общем, я посещала занятие по кинематограии в этом семестре. И мне очень, очень понравилось, пап. Это было так интересно. Мы многое узнали про кино. Преподаватель раньше работал оператором, и он участвовал в съемках «Призрака», знаешь, тот фильм с Патриком Суэйзи и Деми Мур?
— Ты имеешь в виду тот, про человека, который следовал за своей женой? Призраки — слуги дьявола, Грей. Инструмент лукавого. Это не какое-то глупое развлечение.
— Это романтика, папа. Он любил ее. Он не хотел оставлять ее одну.
— Он не хотел принять волю Господа.
Я вздыхаю.
— Ладно, неважно, мне понравился этот фильм, и занятия мне понравились. Мистер Роковски считает, что я могу поступить в университет кинематографии.
Я показываю ему брошюру, и он медленно пролистывает ее, читая описание и рекомендации.
— Я так хочу, хочу, хочу заниматься этим. Это такая возможность узнать больше об этой индустрии. Мистер Роковски думает, что может помочь мне получить грант, и тебе не придется платить за учебу.
Папа надевает очки и читает брошюру от начала до конца, затем включает компьютер и набирает адрес сайта. Я сижу молча, затаив дыхание. После долгих минут молчания он опять снимает очки и откидывается.
— Ты всерьез это решила?
Я энергично киваю. Я долго продумывала, как ему это преподнести. Мне нужно было показать ему, что это духовно. Нужно было донести до него, что я буду отличаться от остального Голливуда.
— Абсолютно. Это то, чем я хочу заниматься по жизни. Я не хочу быть актрисой или кем-то вроде этого. Я хочу рассказывать истории. Есть много способов, как рассказать хорошую историю, чтобы воодушевлять людей, и кино — один из них. Это может стать моей службой. Как для Кирка Камерона в фильме «Огнеупорный».
Он глубоко выдыхает.
— Я ожидал лучшего от тебя, Грей, — его голос вдруг становится тяжелым и острым, и я вздрагиваю. — Правда. Киношкола? Это еще хуже, чем непристойные танцы. Тебе придется работать с последними мерзавцами. Люди, которые считают, что это нормально — прославлять убийство, обман и сексуальные извращения.
— Но папа, необязательно показывать именно это...
— Только именно так и случится. Они будут извлекать выгоду с помощью тебя. Такая невинная, красивая девушка как ты, и в Голливуде? Они съедят тебя живьем.
— Но что самое замечательное в этом курсе — он преподается здесь, в Маконе. Мне не придется ехать в Лос-Анджелес, чтобы пройти его.
Он долго не отвечал. Когда ответил, его взгляд был тверд как кремень:
— Этот разговор окончен. Ты не станешь частью этой индустрии.
Он повернулся от меня на стуле к экрану компьютера, дав понять, что это четкий отказ.
Но я продолжаю бороться:
— Ты не понимаешь.
— Понимаю, и очень хорошо, — теперь он не смотрит на меня. Игнорирует меня. — Ты как раз не понимаешь, что это такое. Каковы люди, что они могут сделать. Они развратят тебя. Моя забота, как отца, защитить тебя, чтобы оградить от подобного.
Я сжимаю кулаки и дрожу, в горле застревает пылающий от бессилия гнев.
— Только это ты и делаешь! Ограждаешь меня! Ты меня не понимаешь! Совсем. Никогда не понимал. Это то, чего я хочу. То, что ты пастор, не означает, что у меня не может быть моей собственной жизни и своих интересов. Не все приводит к греху, а ты ведешь себя так, будто без исключения каждая вещь, которой нет в Библии, ведет к разврату!
Я встаю, плача и крича:
— Боже, ты такой... черт побери, такой ограниченный!
Багровый от гнева, папа поднимается, опрокидывая подставку с ручками:
— Не смей упоминать имя Господа всуе таким образом, Грей Лиэн Амундсен, — он указывает пальцем в мою сторону, теперь он полностью ведет себя, как настоящий пастор. — Я твой отец, и Бог возложил на меня ответственность заботиться о тебе. Я ответственен за твою душу.
— НЕТ! Не ответственен! Мне скоро восемнадцать. Я могу сама принимать решения, — я разрываюсь между страхом и гордостью. Я никогда до этого в своей жизни не возражала папе.
Этот момент каким-то образом изменил всё.
— До тех пор, пока ты живешь в моем доме, ты будешь подчиняться моим правилам и делать то, что я говорю. А я говорю, что ты не поступишь на этот курс, — он садится и ставит подставку на место. — За свое непослушное поведение и непристойную речь все твои занятия танцами запрещены.
Я падаю на стул.
— Но, папа. Прости. Не надо... Я должна выступать в понедельник. Если я не буду танцевать, им придется отменить все выступление.
— Значит, отменят, — он больше не смотрит на меня.
Я выхожу из кабинета в слезах, отступая в свою комнату. Наконец приходит мама и садится на кровать. Я тут же встаю. Она выглядит бледной и похудевшей, с измученным лицом.
— Мама, ты в порядке?
Она пожимает плечами:
— Все хорошо, малыш, — она гладит мою руку. — Я говорила тебе не напирать на него, милая. Я поговорю с отцом и увидим, может, я смогу убедить его позволить тебе выступить в понедельник. Но... тебе правда следует отказаться от этой глупой затеи с кино. Я знаю... знаю, что ты не хочешь быть пасторской женой, и я тебя понимаю. Но кино? Это не для тебя.
Я не отвечаю. Я знаю, что им не понять, даже маме. Когда становится ясно, что я не стану больше с ней это обсуждать, она встает, снова взяв меня за руку:
— Я поговорю с ним. Просто... подумай о своем выборе, хорошо? Подумай о том, какой план у Бога на твою жизнь. Разве эта внезапная страсть к развратным фильмам прославит его?
Я только вздыхаю, осознав бесполезность разговоров с ней о разнице между планам Бога на мою жизнь и моими планами на жизнь. Она уходит, а я снова остаюсь одна. Я лежу на кровати, уставясь в потолок в честных попытках подумать над этим. Я могла бы понять их реакцию, если бы сказала, что хочу переехать в Лос-Анджелес и стать актрисой, или в Нэшвилль, чтобы быть музыкантом. Но я предложила, что останусь рядом с домом и под их влиянием после школы. Все, что волнует папу, — его собственные взгляды на то, что правильно, а что плохо. Все либо черное, либо белое, по его мнению, и большая часть вещей черны. Гораздо больше греховных и неправильных вещей, чем тех, которые дозволены.
Я задумываюсь, как он может узнать, что Бог не одобряет все, что папа называет неправильным. Я знаю, что у него есть цитаты из Библии, чтобы подтвердить все, во что он верит. Просто... просто мне интересно, это манипуляция Писанием, чтобы запретить все, что ему не нравится, или же это нежелание понять. И, честно говоря, он никогда не бывал за пределами Джорджии. Он вырос здесь, в Маконе, получил степень по теологии в Баптистской Семинарии Святой Троицы в Джексоне, за час к северу от нас. Он не может знать всего.
Чем больше я об этом думаю, тем больше злюсь.
Я начинаю представлять все находчивые и остроумные аргументы, которыми могла бы ответить папе. У меня уже никогда не получится их произнести, но так уж вышло. Я всегда размышляю о споре, когда он уже закончился, думая о том, что могла бы сказать, или что должна была сказать, как я могла повернуть все в свою пользу.
Я удивлена, когда дверь открывается и я вижу папу на пороге. Я ожидала, что это будет мама, но вместо нее там он с испуганным видом.
— Папа? Что такое?
— Твоя мама... она... она упала в обморок. Скорая помощь уже едет. Это все эти головные боли. Она просто упала, Грей. Ударилась о плиту и сломала запястье. Молись за нее, Грей. Молись Господу, чтобы он уберег ее.
Я дрожу, слезы застревают в горле. Это плохо. Очень плохо.
∙ Глава 3 ∙
Я сижу, сложив руки на коленях и опустив глаза. Я не могу на нее смотреть. Аппарат непрестанно гудит, что-то отображая. Мои глаза горят, но они сухие. Я выплакала все слезы за прошедшие несколько месяцев. Ей стало еще хуже, и теперь она — скелет в больничной кровати, обтянутый кожей. Ее волос больше нет. Ее щеки ввалились. Пальцы стали обмякшими, хрупкими и крошечными. Она едва дышит. Я плакала и плакала, и больше плакать не могу.
Я молилась Богу, чтобы он спас ее. Я не спала ночами, стоя на коленях в молитве. Но мамочка все равно умирает.
Мамочка. Я не называла ее так и не думала так о ней с десяти лет, когда Элли Хендерсон высмеивал меня за это перед всем классом. Больше она не была «мамочкой». Но сейчас... она снова ею стала.
Невозмутимый, папа остается тверд во мнении, что таков Божий план.
Я не считаю, что у Него есть план. Я считаю, что иногда люди просто умирают. Мама умирает. У нее осталось всего несколько дней.
Двумя днями ранее я бы вышла из палаты, в то время как доктор Патак говорил моему отцу, что следует готовиться к худшему.
Папа просто повторял свою мантру:
— Нельзя помешать воле Божьей.
Доктор Патак начал раздраженно ворчать:
— Я уважаю вашу веру, мистер Амундсен, правда. Я тоже глубоко верующий, хоть вы бы и не согласились со всем, во что я верю. Так что я понимаю вас. Иногда нам приходится быть готовыми к воле Господа нашего, даже если он желает, чтобы мы были не теми, кем являемся. Возможно, ваш Бог не сотворит чудо. Возможно, сотворит. Я надеюсь ради аас и вашей дочери, что Он сотворит великое чудо и излечит вашу жену, так как я был свидетелем подобным чудесам. Я молюсь с вами, по-своему, чтобы чудо свершилось. Но иногда они не случаются. Такова жизнь.
Сейчас я держу мамину руку, шершавую, как пергамент, в своей, и смотрю, как она дышит. Каждый вдох очень медленный. Она делает усилие, чтобы втянуть воздух, и затем выпускает его так же медленно. Что-то гремит в ее груди. Ее организм сдается. Сдается не она, а ее тело. Мама боролась. Господи, как она боролась. Химио-, радиотерапия, операция. На ее голове шрамы и швы в тех местах, где ее сверлили и прорезали череп. Она хотела, чтобы опухоль удалили. Она хотела жить. Ради папы. Ради меня.
Она заставила меня жить. Заставляла ходить в школу, продолжать учиться. Заставила меня подать документы в колледжи. Она даже разрешила мне подать в Университет Южной Калифорнии. Одна из самых престижных киношкол в мире. Она помогла мне получить стипендии. Она не позволяла папе препятствовать мне и убедила его не мешать. Она не хотела, чтобы мы ссорились, и мы не ссорились. Папа так и не согласился и не одобрил. Но когда меня приняли в Университет Южной Калифорнии и я перестала притворяться, что рассматриваю другие варианты, он понял, что всё всерьез. Всё случилось. Может быть, он решил, что мама, будучи больной, изменит мнение. Может, он думал, что может просто топнуть ногой и все будет так, как он того хочет, без учета моего мнения. Я не знаю.
Но теперь... она проигрывает битву.
Все, что я знаю, это то, что я еду в УЮК. Мама поняла мое увлечение до того, как рак забрал ее. Я потратила мое пособие на хорошую камеру и начала снимать собственные фильмы, небольшие зарисовки обо мне, о жизни. Я подружилась с бездомным из Макона и сняла фильм о нем. Мистер Роковски помог мне отредактировать видео и наложил саундтрек.
Я показал фильм папе. Он сказал, что это трогательное видео, но если я буду учиться в университете в Лос-Анджелесе, мои благие намерения не будут иметь значения. Меня затянет распутный лос-анджелесский образ жизни. Я дала ему закончить свою пафосную речь, и он ушел. Кино — это мое искусство, как и танец. Я не нуждаюсь в его одобрении.
Я засняла и мамину борьбу с раком. Она позволила мне снять каждый ее момент. Я даже пропускала занятия, чтобы заснять, как она проходит химиотерапию. Она сказала, что это ее наследство, что она справится с ним, и что мой фильм запечатлит ее победу.
Моя камера стоит на штативе в углу, наблюдая за тем, как мама умирает. Записывает ее борьбу за дыхание. Камера записала ее последние слова, два дня назад: «Я люблю тебя, Грей». Камера записывает каждый гудок аппарата, показывающего ее сердцебиение.
Папа ушел за кофе и едой. Я уставилась на дверь, прикрытую и пропускающую через трещину между косяком тонкий поток флуоресцентного света из коридора и скрип обуви. Раздается пронзительный крик медсестры: «Доктор Харрис, пройдите в 7 палату...»
Я нежно сжимаю мамину руку. Она сжимает мою в ответ. Ее веки трепещут, но глаза закрыты. Она слышит меня.
— Мамочка? — с усилием произношу я. — Всё хорошо, мамочка. Со мной все будет хорошо. Я буду скучать по тебе каждый день. Но... ты так боролась. Я знаю, это так. Я знаю, как сильно ты любишь меня и папу. Я позабочусь о нем, хорошо? Ты... ты можешь уйти. Все будет хорошо. Тебе не нужно больше сражаться.
Это ложь: я не стану заботиться о папе. Она нуждается в этой лжи, поэтому я говорю это. С моих губ срывается всхлип. Я кладу голову на ее хрупкую грудь, прислушиваясь к слабому биению ее сердца.
— Я люблю тебя, мамочка. Я люблю тебя. Папа любит тебя, — я слышу, что сердцебиение становится слабее, медленнее. Несколько секунд между ударами, а теперь практически минута. — Я люблю тебя. Прощай, мамочка. Да пребудет с тобой Бог.
Эти слова — наихудшая ложь. Я не верю им. Я не верю в Бога.
Уже нет.
Я слышу громкие рыдания и осознаю, что это я. Затем ничего. Тишина. Покой.
Я выключила монитор. Я слышу сигнал об остановившемся сердцебиении. Врывается толпа медсестер и начинает реанимацию.
— ПЕРЕСТАНЬТЕ! — кричу я во все горло. Я даже не встала со стула. — Просто... перестаньте. Она умерла. Пожалуйста... оставьте ее. Она умерла.
Папа в дверях с чашкой кофе в руках. Он видит панику, слышит сигнал аппарата и мои слова. Чашка выпадает из его рук и ударяется об пол. Обжигающее кофе проливается на его дорогие джинсы и блестящие кожаные ботинки.
— Линн? — его голос обрывается.
Я до сих пор зла на него. Но он мой отец, и это его жена, и ее больше нет.
— Она умерла, папа, говорю я.
— Нет, — он отрицательно качает головой и прорывается сквозь толпу медсестер в красной униформе. — Нет. Она не... Линн? Детка? Нет. Нет. Нет, — он потирает лоб, целует ее губы в тихой отчаянной мольбе.
Она не отвечает на поцелуй, и он падает на пол. Сползает по линолеуму, хватаясь за металлическое изголовье кровати. Его плотные плечи дрожат, но он не издает ни звука, тихо рыдая.
Ужасно видеть его горе. Будто что-то внутри него сломалось. Разрушилось. Было разрублено на кусочки кинжалом равнодушного Господа.
— Почему он позволил ей умереть, папа? — я не могу удержаться от этих слов.
Они злые, потому что я знаю, что у него нет на них ответа. Я всегда знала, что в действительности Бог — всего лишь шарада.
Он на коленях рядом с ее кроватью. Медсестры молча почтительно наблюдают в стороне. Это онкологическая палата; они видели эту сцену много раз.
— Боже... о Боже, почему ты оставил меня? Eli eli lama sabachthani? — он отшатывается от меня, закрывая лицо руками.
В самом деле? Теперь он разглагольствует на арамейском? Он для медперсонала устраивает это религиозное шоу? Он действительно скорбит, я осознаю это. Но почему ему обязательно надо изображать эту набожность, черт побери? Я отворачиваюсь от него. Наклоняюсь к мамочке и целую ее охладевающую шею.
— Прощай, мамочка. Я люблю тебя, — я тихо шепчу, чтобы никто не услышал.
Я покидаю палату. Номер 1176. Как во сне иду к лифту: поворачиваю направо от палаты 1176, вниз по коридору до конца. Еще один длинный коридор. Вправо от ресепшна, через разъезжающиеся двери. Лифты находятся в конце короткого коридора, двойной пласт серебристых дверей. Кнопка вызова горит желтым, стрелки вверх и вниз размыты от частых нажатий. Я не помню, как съехала на лифте вниз и вышла из больницы, только помню, как меня ослепил солнечный свет. Был прекрасный, великолепный, осенний день. Никаких туч, только огромное, бесконечное голубое небо, яркое солнце и прохладный октябрьский воздух.
Почему день так прекрасен, ведь мама только что умерла? Он должен быть мрачным и ужасным. Но, наоборот, в такой день можно было бы кататься на автомобиле в откидным верхом за городом, слушая группу «Guster».
Я очнулась на коленях в траве, окруженная припаркованными машинами. Я рыдаю. Я думала, что выплакала все слезы, но нет.
Я ощущаю присутствие папы позади меня. Впервые в жизни он кажется реальным человеком. Он сидит на траве рядом со мной, безразличный к брызгам от автоматических опрыскивателей. Сейчас раннее утро, только что взошло солнце. Я пробыла в ожидании у ее кровати 48 часов. Я ни разу не отходила. Ни поесть, ни попить, ни в туалет.
Мамочка... мамочка мертва. Я не обращаю внимания на отца и плачу. В конце концов он поднимает меня с земли, ведет к машине и усаживает на заднее сиденье своего БМВ, и я ложусь. Запах кожи наполняет мой нос. Он едет медленно, и я слышу, как он сопит и шмыгает. Слышу, как он вытирает рукой лицо от слез, освобождая место для очередной волны горячей соленой скорби.
Я не могу дышать из-за рыданий, из-за тяжести горя. Мамочка умерла. Она единственная понимала меня. Она была моим заступником перед папой. Когда он отказывался слушать, она говорила с ним за меня. Иногда мне интересно, нравлюсь ли я папе вообще. Я хочу сказать, он мой отец, так что, я знаю, у него есть патриархальное чувство покровительственной любви, но нравлюсь ли я ему? Такая, какая есть? Он вообще когда-нибудь пытался?
И теперь единственного человека, который понимал меня, нет. Нет.
— Остановись, пожалуйста, — я сажусь, хватаясь за ручку закрытой двери. — Меня тошнит...
Он съезжает с грохочущего шоссе на гравий и едет достаточно медленно, и меня рвет в высокую колючую траву на обочине, пока я вываливаюсь из окна машины. Рвота выходит из меня горячим потоком, обжигая горло, сводя желудок судорогами. Глаза слезятся, из носа течет. Папа не помогает мне, не держит мне волосы. Он просто наблюдает со своего места, мотор продолжает работать. Из колонок тихо играет песня Майкла Смита, доносясь до меня из открытой двери. «Подарок». Ненавижу эту песню. Всегда ненавидела эту песню. Он знает, что я ненавижу эту песню.
Я падаю на колени на гравий, тяжело дыша. Я пристально смотрю на него через плечо. Скорбь в его глазах остра как нож. Но это одинокая скорбь. Он витает в собственном мире.
Как и я.
Я выплевываю желчь, вытираю лицо рукавом и закрываю заднюю дверь автомобиля. Сажусь на переднее сиденье, застегиваю ремень безопасности и со злостью выключаю магнитолу.
— Грей, я слушал.
— Я ненавижу эту песню. Ты знаешь, что я ненавижу эту песню.
Он спокойно включает магнитолу обратно и нажимает на кнопку, чтобы переключить на следующую песню.
— Это моя машина. Я буду слушать то, что я хочу, — он не переключил песню, оказывается. Он включил ее с начала. Кажется, даже охваченный горем, он полностью держит себя в руках.
Машина до сих пор стоит, и я отстегиваю ремень и раскрываю дверь.
— Отлично. Тогда я пойду пешком.
— Это целых пять миль, Грей. Залезай обратно.
Что-то взорвалось внутри меня. Я поворачиваюсь к нему и рычу; животным, гортанным, бессловесным рыком.
— Иди на хуй, — говорю я.
У него наконец перехватывает дыхание:
— Грей Линн Амудсен...
Я не обращаю на него внимания и начинаю идти. Мимо с громким свистом и запоздалым порывом холодного воздуха проезжает автомобиль. Он выходит из машины и начинает задабривать меня, умолять и что-то приказывать. Затем пытается затащить меня в салон. Он хватает рукой мое запястье и заталкивает меня в дверь. Я наступаю ему на ногу, вырываюсь из его хватки и затем, — прежде чем сама понимаю, что собираюсь сделать, — ударяю его в челюсть. Мой кулак сам сжимается и дергается, соединяясь с его щекой. Он отшатывается, скорее от удивления, чем от боли. Моя рука зудит. Мне плевать.
— Каков Божий план теперь, папочка? Почему? Почему он допустил это? Скажи мне, папочка! Скажи! — я бью кулаками по его спине.
Он хватает меня за руки.
— Остановись, Грей. Стой. СТОЙ! Я не знаю! Я не... я не знаю. Просто залезай в машину, и мы поговорим.
Я высвобождаю руки.
— Я не хочу об этом говорить. Просто оставь меня, — спокойно произношу я. Слишком спокойно. — Просто... оставь меня в покое.
И... он оставляет меня. Он уезжает, оставив меня на обочине, неизвестно где. В этот момент я ненавижу его. Я не думала, что он просто оставит меня здесь, даже когда я вышла из машины. Еще один всхлип вырывается из моей груди, затем еще один, и вот я снова реву. Мои ноги проходят мили очень медленно, так медленно. В конце концов я звоню Дэвин, своей самой близкой подруге, и она приезжает за мной.
Она мой самый близкий друг, не считая мамы.
Которая умерла. Это снова причиняет мне боль.
Я забираюсь в машину Дэвин и облокачиваюсь на приборную панель.
— Она, она, она умерла, Дэвин. Ее нет. Мамочка умерла.
— Милая, мне так жаль. Мне так жаль, Грей, — она выключает радио и съезжает с обочины, обратно на шоссе, вдаль от Медицинского Центра Джорджии, туда, где мы живем.
Дэвин дает мне выплакаться, и потом начинает говорить.
— Почему ты шла вдоль шоссе? — у Дэвин идеальный акцент южной красотки. Она бережет его, как мне кажется. Я всегда старалась звучать не как деревенщина из центра Джорджии, но родное произношение иногда дает о себе знать.
— Я поругалась с папой. Он... он всегда старается брать на себя всё. Понимаешь? Всё, всё время. Я больше не могу так жить. Не могу. Всё должно быть так, как он хочет. Даже если мы поссорились, он контролирует всё, что я делаю, что говорю, что чувствую, — я шмыгаю носом. — Мне... мне кажется, я ненавижу его, Дэв. Ненавижу. Я знаю, он мой отец и я должна его любить, но он просто... урод.
— Я не знаю, что тебе сказать, Грей. Из всего, что ты рассказала, выходит, что он таки урод, — она оглядывается, меняя полосу, и одаряет меня сочувственной улыбкой. — Не хочешь пожить у меня немного? Родители не станут возражать.
— А можно?
— Давай заберем твои вещи, — предлагает Дэвин, стараясь быть веселой.
Папа закрылся у себя в кабинете. Это о многом мне говорит; он никогда, никогда не закрывает дверь в свой кабинет, только если он действительно расстроен или погружен в молитвы.
Я собираю одежду и принадлежности в сумку, забираю спортивную сумку с вещами для танцев и деньги, оставшиеся от пособия, из тайника в ящике стола. Я оглядываю комнату, и мне кажется, будто я в ней последний раз. Я импульсивно хватаю айпод, лежащий на столе, и зарядник для телефона. Я возвращаюсь к шкафу и складываю всю оставшуюся одежду в чемодан, белье, платья, юбки, блузки, туфли, босоножки, засовываю всё это в мой чемодан марки Самсонайт, пока он не переполнен так, что мне приходится сесть на него, чтобы он закрылся. Я планировала собраться более тщательно, но по какой-то причине, я не знаю, момент настал. Это конец.
Я собираю все плакаты с танцорами со стен комнаты, афиши бродвейских постановок из путешествия в Нью-Йорк, в которое мы с мамой ездили на мое шестнадцатилетие... кажется, будто все это было в подростковом возрасте. Это комната ребенка. Маленькой девочки. В углу даже висит полка с куклами из детства, нарядно разодетыми и сидящими в ряд.
Оглядываю всё в последний раз. Наше с мамой фото в рамке, где мы на Таймс-сквер, отправляется в сумку. Она на нем такая счастливая, как и я. Эта поездка была вдохновлена моей любовью к танцам.
С сумкой для танцев на плече я тащу чемодан вниз по лестнице. Колесики стучат по ступенькам, пока я не оказываюсь внизу. Входная дверь прямо передо мной, а закрытые французские двери в папин кабинет слева от меня. Одна из них раскрывается и показывается папа, с покрасневшими глазами и осунувшимся лицом.
— Куда ты направилась, Грей? — его голос охрип.
— К Дэвин, — я держу в руках письмо из Университета Южной Калифорнии, конверт с назначением мне комнаты в общежитии, информацией для первокурсников и инструкции по въезду. — А потом в Лос-Анджелес. На следующей неделе я еду в колледж.
— Нет, ты не едешь. Мы семья. Нам нужно держаться вместе в это трудное время, — он пытается подойти ближе, но я отхожу назад. — Твоя мама только что умерла, Грей. Ты не можешь уехать сейчас.
Я раздраженно смеюсь с недоверием:
— Я знаю, что она умерла. Я была там! Я видела... видела, как она умирает. Я должна... должна выбраться отсюда. Я не могу здесь оставаться. Я не останусь здесь. Это место не для меня.
— Грей, постой. Ты моя дочь. Я люблю тебя. Пожалуйста... не уезжай, — в его глазах слезы. То, что он плачет, не отменяет тот факт, что я ненавижу его.
— Если бы ты так уж меня любил, почему ты оставил меня посреди шоссе? — я знаю, что это несправедливо, но мне плевать.
— Ты отказалась вернуться в машину! Что я должен был сделать? Ты ударила меня! — он облокачивается спиной на закрытую дверь, откинув голову. Слеза катится по его щеке. — Она была моей женой, Грей. Мы были вместе с тех пор, как мне исполнилось семнадцать. Я потерял ее.
Я закидываю голову, стараясь не заплакать.
— Я знаю, папа. Я знаю.
— Так останься. Пожалуйста, останься.
— Нет. Я... не могу. Я просто не могу, — я кручу в руках ремень моей фиолетовой сумки от Веры Брэдли.
— Почему не можешь?
Я качаю головой:
— Я просто не могу. Ты не понимаешь меня. Ты ничего не знаешь обо мне. Я знаю, что она была твоей женой, и я знаю, что тебе так же больно, как и мне. Но... без нее я не знаю, что делать. Вся семья держалась на ней. Без нее... мы просто два разных человека, которые не понимают друг друга.
Он растерян.
— Но... Грей... ты моя дочь. Конечно же, я понимаю тебя.
— Тогда почему я люблю танцевать?
Похоже, вопрос его озадачил.
— Потому что ты девочка. Девочки любят танцевать. Это просто такой период.
Я не могу не рассмеяться.
— Боже, папа. Какой ты идиот. Потому что я девочка? Серьезно? — я с отвращением вздыхаю и закидываю сумку обратно на плечо. — Вот об этом я и говорю. Ты не понимаешь элементарных вещей обо мне. Я точно такая же, какой была мамочка, пока не вышла за тебя. Ты знаешь об этом. И это во мне тебя и беспокоит. Она была свободной и неистовой танцовщицей, она вышла за тебя замуж и изменилась ради тебя. Я на такое не пойду. Это был ее выбор, и это нормально. Для нее. Но это не мой выбор. Я не хочу быть женой пастора, папа. Я не стану ходить на молитвенные собрания каждую среду, стоять по две службы утром в воскресенье и по понедельникам, и на занятия Библией для женщин по четвергам. Это не моя жизнь. Мне даже не нравится церковь. Никогда не нравилась.
Я даю себе высказаться, и затем применяю тяжелую артиллерию:
— Я не верю в Бога.
Папа сворачивает губы в ужасе:
— Грей, ты сама не понимаешь, что ты говоришь. Ты расстроена. Это можно понять, но нельзя говорить такое.
Я хочу завопить от бессилия:
— Папа, да, я расстроена, но я точно знаю, о чем говорю. Это то, что мне хотелось сказать годами. Я просто не говорила, потому что не хотела расстраивать маму. Я не хочу ругаться. Я, фактически, взрослый человек, и мне... мне больше нечего терять.
— Грей, тебе восемнадцать. Ты думаешь, что ты уже взрослая, но это не так. Ты не работала в своей жизни ни дня. Твоя одежда, твои занятия танцами, твои походы в салон красоты, всё, всё это оплачено благодаря щедрости прихожан... церковью, которую я построил сам. Я начинал свою работу в кафе в 1975-ом. Ты и дня не проживешь самостоятельно.
Зря он это сказал.
— Ну, тогда смотри, — я поднимаю чемодан, вытаскиваю ручку, ставлю его на колеса, кряхтя, так как его вес почти превосходит мой.
Папа подходит к входной двери.
— Ты не уйдешь, Грей.
— Уйди с дороги, папа.
— Нет, — он скрещивает руки на груди.
Я ставлю чемодан на колесики и вытираю лоб тыльной стороной ладони.
— Просто дай мне уйти.
— Нет, — он вспыхивает, похоже, в готовности противостоять мне. — Ты не поедешь в этот Вавилон. Лос-Анджелес — обитель этих... этих... проституток и гомосексуалистов. Ты туда не поедешь. Ты никуда не поедешь.
— Папа, будь разумен, — я пытаюсь его задобрить. — Пожалуйста. Я знаю, что это то, чего я хочу с тех самых пор, как мамочка заболела.
— Ты никуда не едешь. Это окончательно.
И я кричу, вою в ярости:
— Боже, какой же ты упертый, черт побери!
Я хочу ошарашить его своей грубостью; я не люблю материться, но я хочу его разозлить.
— Просто уйди с дороги!
Я отпихиваю его, и он двигается с места. Я высокая и сильная, благодаря танцам. Он отшатывается, и я распахиваю дверь так сильно, что она ударяется о стену, трескается штукатурка и фотография в рамке с мамой и папой в молодости падает на пол.
Он подбирает фотографию и загораживает проход.:
— Грей... пожалуйста. Не бросай меня.
Я хотела бы любить его. Я хотела бы, чтобы он был отцом, в котором я нуждаюсь, в таком, который обнял бы меня и прижал к себе. Это утешило бы меня. Моя мама, его жена, умерла. Мы оба потеряли ее. Но вместо того чтобы сплотить нас, это нас отдаляет.
Он собирается с силами, делает шаг навстречу, с возрастающей решимостью во взгляде:
— Грей, пожалуйста. Не разрывай наши отношения вот так. Не делай этого с нами.
— Как ты можешь выставлять меня виноватой в этом? Я уезжаю не навсегда. Я просто еду в колледж, папа. Я... я просто делаю то, что правильно для меня. Пожалуйста, попытайся понять.
— Если ты покинешь этот дом, значит, ты сделала свой выбор. Если ты уедешь, то добровольно выберешь грехопадение.
— Это не грехопадение! Это моя жизнь. Почему ты не можешь быть разумным?
Он сжимает кулаки и выпрямляет спину:
— Я разумен. Возвращайся, и мы обсудим варианты твоего будущего.
— Мне надо уехать, пап. Я должна, — я подхожу к нему. — Я люблю тебя... я знаю, что мы разные, но... я люблю тебя.
— Так ты остаешься? — он берет меня за руку, и сталь в его взгляде слегка смягчается.
Я высвобождаю руку:
— Нет. Мне нужно уехать.
— Тогда ты сделала свой выбор. Прощай, Грей, — он отворачивается от меня, закрывает дверь, даже не оглянувшись.
И вот так легко я оказываюсь одна в этом мире.
∙ Глава 4 ∙
Я иду на похороны. Конечно же, я иду на них. Дэвин подвозит меня. Она берет меня за руку, обхватывает своей крошечной ручкой мое запястье и поддерживает меня, когда мы опускаем гроб в могилу. Во время поминок я сижу с Дэвин, далеко от моего отца. Он не смотрит в мою сторону. Ни разу. Он выглядел таким сильным во время церемонии похорон, будто он сама опора божественной веры. Ненавижу его.
Я снова плачу. Я думала, что выплакала все слезы, но что-то еще осталось. Я достаю камеру из сумочки и снимаю, как полная земли лопата ударяет по крышке маминого гроба. Люди вокруг возмущены моими безрассудством и наглостью. Мне все равно. Это последняя сцена в фильме о ней, последняя сцена из жизни Линн Бэт Амундсен.
Когда все завершилось, я цепляюсь за Дэвин, и пытаюсь дышать ровно, пока мы пробираемся через траву и надгробия. Мои каблуки застревают в земле, влажной от недавнего дождя.
— Грей, подожди! — слышу я голос отца.
Я останавливаюсь и оборачиваюсь. Киваю Дэв, что она может подождать в машине. Я жду, когда папа подойдет. Он старается сдержать слезы и тяжело дышит, остановившись напротив меня.
Он вытирает лицо ладонью.
— Я ненавижу, что все так вышло. Ты единственное, что у меня осталось.
Его родители умерли, когда мне было девять, а родители мамочки — когда меня еще не было. У меня тоже остался только он.
— Я тоже все это ненавижу, пап.
— Так ты останешься? — его голос полон надежды.
Я усмехаюсь, одновременно всхлипывая:
— Нет, я не останусь. Я могла бы остаться, если бы ты принял меня такой, какая я есть. Поддержи мои решения, даже если ты с ними не согласен.
— Ты действительно собираешься переехать в Лос-Анджелес, хочу я того или нет?
— Да, папа. Я собираюсь в Лос-Анджелес, несмотря ни на что. Ты мой отец, и я хочу любить тебя. Я хочу, чтобы между нами были хорошие отношения. Но если ты не можешь понять, что я собираюсь жить по-своему, зачем пытаться что-то изменить? Ты никогда не понимал меня и никогда не хотел понять. Ты никогда не одобрял ничего, что я делала и что мне нравилось. Ты не понимаешь, почему я люблю танцы. Ты не понимаешь, почему я хочу снимать кино. И самое худшее то, что ты даже не пытаешься понять, — я поправляю сумку на плече и встречаюсь с ним взглядом, умоляя его в последний раз.
Он лишь смотрит на меня в упор.
— Грей, почему бы нам не пойти на компромисс?
— Каким образом? Ты имеешь в виду, я должна отказаться от киношколы, чтобы ты был счастлив?
Он неверенно пожимает плечами:
— Ну... не бросать то, чего ты хочешь, просто сделать это отчасти.
— Нельзя сделать это отчасти, папа. Я в любом случае уезжаю. Останемся мы в хороших отношениях или нет, решать тебе. Наши отношения зависят от тебя.
Его взгляд становится жестким, и он засовывает руки в карманы.
— Значит, прекрасно. Будь повесой.
Я смеюсь:
— Боже, как драматично. Я не повеса, я делаю то, что для меня правильно. Ты просто не можешь это принять, — я выпрямляю спину и ужесточаю сердце. — Прощай, папочка.
— Пока, Грей.
Никто из нас не сказал «Я люблю тебя». И никаких объятий. Я жду, что он изменит свое решение. Но он не меняет. И я отворачиваюсь, иду к машине Дэвин и сажусь в нее.
Дэвин спрашивает:
— Ты...
— Я в порядке, — я сжимаю зубы, стараясь опять не расплакаться.
— Ну, это какой-то бред, но раз уж это лучше для тебя, — Дэвин обеспокоенно смотрит на меня.
— Он не... он просто не идет на уступки. Он не допустит, — я тру глаза руками, пытаясь облегчить жжение от слез. — Он не примет то, чем я занимаюсь, а я... я не собираюсь больше давать ему управлять моей жизнью.
Наконец я плачу. Я не могу сдержаться. Несколько слез скатываются по щеке, но я не вытираю их. Мне все равно, что они смоют макияж.
— Так что теперь? — спрашивает Дэвин.
Я пожимаю плечами:
— Теперь? Я перееду в Лос-Анджелес.
— Одна?
Я киваю:
— Наверное.
Оставшийся путь до дома Дэвин мы проводим в молчании. Она не знает, что сказать, как и я.
Дэвин провожает меня до металлоискателя в аэропорту. Все мои пожитки поместились в чемодан и вещевой мешок, которые я сдала в багаж. Я летала самолетом лишь однажды, два года назад на мое шестнадцатилетие в Нью-Йорк вместе с мамочкой. Она помогала мне в поездке. Я обнимаю Дэвин и прощаюсь с ней. Теперь я одна.
Я поворачиваюсь и в последний раз машу Дэвин, и затем сосредотачиваю внимание на контрольном пункте. Пожилой мужчина в очках с толстыми стеклами и в ярко-голубой униформе сидит за столом. У меня в руках посадочный талон, который для меня распечатал папа Дэвин.
— Водительские права? — спрашивает мужчина, не глядя на меня.
Я копаюсь в сумке, нахожу права и показываю ему. Он бросает взгляд на меня, на документы, записывает что-то на моем билете и машет мне, чтобы я проходила дальше. Люди вокруг меня, кажется, знают, что нужно делать. А я нет. Я смотрю, как женщина передо мной снимает туфли, вытаскивает большой черный ноутбук из сумки и кладет его в белый контейнер. Туда же по отдельности отправляются кошелек, права, посадочный талон и обувь. Я следую за ней, снимаю мои туфли без каблуков и складываю их в контейнер с остальными вещами. Жду своей очереди, чтобы встать на штуку, напоминающее нечто из «Звездного пути», крутящуюся стену в цилиндрическом стеклянном ограждении. Мне говорят поднять руки над головой, и устройство крутится вокруг меня.
Что, если им понадобится меня обыскать? Мне нечего прятать, но я все равно встревожена. Они пропускают меня, и я забираю свои вещи. Весь этот процесс такой... неловкий, до странного интимный. Бизнесмены в костюмах ходят вокруг в одних носках, женщины босиком, жонглируя пожитками и стараясь не попадаться друг другу под ноги, и за всем этим безразлично наблюдают сотрудники в голубых рубашках, выкрикивая указания и изображая суровый вид.
Пройдя мимо книжных магазинов, отделов дьюти-фри, кафе и туристических групп с рюкзаками и в наушниках с чемоданами наперевес, я нахожу свой выход на посадку. Я вижу у выхода еще одного одинокого путешественника, мужчину за тридцать с аккуратно выбритой эспаньолкой и дорогим портфелем. У него три телефона на ремне, с руки свисает пиджак, и он читает «Нью-Йорк Таймс». Он бросает на меня взгляд, оглядывает и продолжает меня игнорировать. Меня, кажется, в упор никто не замечает.
Мне в жизни еще никогда не было так одиноко. У меня с собой айпод и книга «Дыхание, глаза, память» в мягкой обложке, которую дала мне Дэвин. Не знаю, почему она решила, что мне нужна эта книга, но это поможет скоротать время. Я жду еще час, отбросив свою собственную жизнь и погружаюсь в проблемы других людей.
Полет долгий и скучный. Я дочитываю книгу на полпути, и мне больше нечем заняться, кроме как слушать песни в айподе на повторе. Я просматриваю каталог магазина «SkyMall». Посадка неприятная и тряская, а аэропорт Лос-Анджелеса огромный и запутанный. Это до сих пор похоже на сон, словно я могу в любой момент проснуться в своей постели дома, и там будет мамочка, живая, и она приготовит мне завтрак. В конце концов, я нахожу зал выдачи багажа и ожидаю свои сумки. На моем вещевом мешке появился новый разрыв.
Я иду по знакам к выходу, и, когда стеклянные двери раскрываются, меня сбивает с ног волна горячего воздуха. Внезапно все становится реальным. У меня с собой 400 долларов; половина этой суммы моя, то, что осталось от пособия. Остальное — подарок родителей Дэвин. Это все, что у меня есть. 400 долларов. Дорога от аэропорта до университета стоит 40$, и у меня остается 360$. Я не ела с тех пор, как покинула дом Дэвин, и у меня урчит в животе. Я слишком нервничаю и напугана, чтобы есть. Водитель такси — огромный, молчаливый и чернокожий мужчина, с тонкими дредами до плеч. Он ничего не говорит. Когда мы приезжаем в Университет Южной Калифорнии, он просто показывает на счетчик и ждет. Я расплачиваюсь, неохотно расставаясь с деньгами.
Университет огромен. Я иду за другими молодыми людьми моего возраста, примерно такими же напуганными. Большинство из них сопровождают мамы или папы, или оба родителя одновременно. Никто не замечает меня. Я следую за толпой в офис, переполненный людьми. Там есть ориентировка, тур по кампусу. Карты выдают вместе с дешевыми ежедневниками. Моя комната представляет из себя коробку с двухъярусными кроватями по одну сторону; также там стоит узкий, приземистый шкаф и крохотный компьютерный стол, который, я полагаю, принадлежит моей соседке. Он белого цвета, и в одном из углов есть узкое окно с грязными белыми шторками, задернутыми на одну сторону и пропускающими тусклый свет с улицы.
Моя соседка уже здесь, она сидит на нижней кровати, листая журнал «Vanity Fair». Она на несколько сантиметров ниже меня, на несколько размеров меньше и выглядит потрясающе, как модель. Ее макияж безупречен, а платиновые волосы гладкие, блестящие и идеально уложены ракушкой. У нее дорогая и безукоризненная одежда. На руках у нее французский маникюр, и рядом с ней, на кровати лежит сумочка от Dooney & Bourke, из которой выглядывает айфон. Она улыбается мне, оценивает мой наряд — уже не актуальную в этом сезоне, но и не дешевую одежду — юбку до колен, подходящую мне, но скромную рубашку с V-образным вырезом и поношенные туфли без каблуков, — и ее улыбка слегка блекнет. Очевидно, она не впечатлена.
— Так ты актриса? — спрашивает она. Это звучит, будто она продюсер или кто-нибудь из Силиконовой Долины.
— Нет, я собираюсь работать в производстве.
— А, типа, те люди вне кадра? — она так и источает презрение.
— Ну, да.
— Ты с юга, — догадывается она.
— Да. Я из Макона.
— Это, типа, где-то в Алабаме?
Я смотрю на нее во все глаза, не понимая, шутит она или нет.
— Нет, это в Джорджии.
— А. Я — Лиззи Дэвис, — она даже не протягивает руку.
— Грей Амундсен.
— Грей. Серый цвет?
— Ну, да... только пишется по-другому.
— А. Как в «Пятидесяти оттенках».
Я пожимаю плечами, не желая показывать, что я знаю, о чем она говорит. Она самодовольно усмехается и продолжает настраивать свою гитару. Ее телефон звонит, и она откладывает инструмент, скрещивая ноги и проводя по экрану. Она занимается этим, пока я разбираю вещи. У меня нет ни плакатов, ни других украшений, кроме фотографии меня и мамочки в Нью-Йорке. У меня нет ни ноутбука, ни телефона. Я замечаю ноутбук на столе Лиззи, большой серебристый MacBook.
Когда я раскладываю вещи до конца, мне нечего делать. Лиззи до сих пор кому-то пишет сообщения, или чем она там занимается. Сейчас 4 часа дня, среда, а занятия не начнутся до пятницы, а потом у нас будут целые выходные до того, как мы начнем учиться по-настоящему. Я забираюсь по лестнице, ложусь на бок и разглядываю стену, думая о мамочке. Она бы велела мне прекратить хандру и найти себе занятие. Разведать город, потанцевать. Снять фильм.
Вместо этого я лежу на верхнем ярусе и размышляю, не совершила ли я ошибку, приехав сюда.
∙ Глава 5 ∙
За следующий год урчание в животе становится привычным. Стипендия, на которую я живу, мизерная, и ее едва хватает на обеды в столовой, которые обычно отвратительны и редки. Я провожу на занятиях все дни с утра до вечера, и часто у меня хватает времени только на то, чтобы съесть какой-нибудь рогалик утром и что-нибудь быстрое и невкусное вечером. У меня высокие оценки, 4.0 за первый семестр, 3.9 за второй. Я изучаю кино и занимаюсь танцами. Мое прибежище, мое святилище вдалеке от всего — тихая комната на верхнем этаже одного из корпусов. Я никогда никого там не встречала, так как на это этаже в основном находятся кабинеты администрации. Комната довольна просторна для моих занятий, и пустая, не считая единственного шкафа с документами в углу, так что я могу свободно танцевать. Там имеется окно, впускающее в помещение дневной свет, и розетка близко к полу, к которой я подключаю свой айпод.
Я ухожу туда между занятиями, включаю негромкую музыку и запираю дверь. Я нахожу песню, которая трогает струны моей души, и начинаю танцевать. Я просто двигаюсь, позволяя телу лететь. Нет никакой хореографии, никаких правил, никаких ожиданий, никакого рвения получить хорошую оценку и никакого ощущения одиночества. Только растяжки, прыжки, пируэты и сила в моих ногах, натянутый внутренний стержень. В этом месте я всецело могу быть собой.
Мой первый учебный год проходит неплохо. Я отделалась от всех общеобразовательных предметов, английского, химии и двух семестров иностранного языка. Второй год начался для меня с первых курсов среднего уровня и нескольких вводных занятий по кинопроизводству. Отсутствие денег означает, что я редко выхожу из кампуса. Я провожу дни на занятиях, делая записи, или в своей комнате за домашним заданием. Лиззи почти никогда не бывает в общежитии, она возвращается поздно, пропахшая алкоголем. Однажды она пригласила меня на вечеринку, но я отказалась. Мне это не интересно.
Папа ни разу не пытался связаться со мной.
Мой двадцатый день рождения проходит незамеченным. Я провожу его за написанием эссе для «Метрополя» об использовании угла обзора видеокамеры и длительности кадра. У меня нет друзей. Я не знаю, как их нужно заводить.
Единственное, благодаря чему я остаюсь в здравом уме, — это школа. Для большинства людей, колледж — это работа. Это стадия, которую они должны пройти в своей жизни; для меня же это — моя жизнь. Для меня это не просто просиживание лекций и написание эссе, это обучение искусству, мастерству. Я впитываю все знания о кинематографе, какие могу, о процессе перенесения идеи из заметок на бумаге на большой экран. Я смотрю фильмы в любой свободный момент и анализирую их. Я ношу камеру всюду, куда бы я ни пошла, снимая короткометражки обо всем, что попадается на глаза. Большинство этих видео — виньетки, просто моменты жизни, на которые наложена музыка. Они для меня такое же самовыражение, как и музыка.
В середине второго курса меня вызывают в центр финансовой помощи. Мне пришло письмо, написанное очень туманно, о том, что с моим положением возникли некоторые проблемы. Или типа того. Я бегло просмотрела его. Я прохожу в кабинет с серой плиткой на полу, серыми колоннами, красными кожаными диванами и узкими шкафами. После получасового ожидания меня вызывает к себе женщина за тридцать с кожей цвета мокко и короткими кучерявыми черными волосами.
— Здравствуй, Грей. Меня зовут Аня Миллер.
— Здравствуйте, миссис Миллер. Мне пришло оповещение из вашего офиса о моей финансовой поддержке.
— Называйте меня Аня, прошу вас, — она берет мое удостоверение и достает мои документы, читая их с все возрастающе смущенным выражением лица, что говорит о том, что новости меня не обрадуют.
— Итак, Грей. Ваша стипендия покрывала почти все твое обучение и стоимость общежития. К сожалению, вы израсходовали почти все бюджетные средства. Вам хватит их, чтобы окончить этот год. Или же вы можете растянуть их и покрыть стоимость обучения, но так же не целиком. Вы числитесь как самостоятельная, значит, можете сами себя обеспечивать. Если бы вы были записаны как живущая за счет родителей, а их доход был бы низким, можно было бы обратиться за финансовой помощью. Но так как Вы независима, вы можете устроиться на работу, чтобы обеспечить себя.
— Но как они могли закончиться? Я думала, что это ссуда. Ну, что средства будут пополняться. Я хочу сказать... что мне теперь делать?
Аня просто одаривает меня сочувственным взглядом, дающим понять, что ответить ей нечем.
— Это был грант, а значит, ограниченная сумма денег. Вам это должны были объяснить. Вы могли бы подать заявку на стажировку, но ярмарка вакансий проходила неделю назад, и, боюсь, все места уже заняты. Что касается проживания в кампусе, то большинству студентов в конце концов удается найти работу, чтобы оплатить проживание, — она говорит это, будто это все очевидные вещи.
Я предполагаю, что это объясняли мне или мамочке, но я так была занята ее борьбой с раком, что не уделяла этому внимания. И, видимо, это было очевидно, но я раньше никогда не работала. Я не имею понятия, как искать работу.
Рассеянно поблагодарив Аню Миллер, я выхожу из офиса, ошеломленная. Все время между занятиями на этой неделе я провожу в поисках работы в кампусе, но никаких вакансий нет. Даже места уборщиков заняты. Я получаю официальное письмо от университета с указанием средств, оставшихся на моем счету, и сколько мне придется отдавать каждый семестр, если я использую половину моей стипендии для платы за обучение. Это огромная сумма денег. А на моем счету тридцать долларов.
Я заполняю одно резюме за другим в близлежащих ресторанах и барах, магазинах и бутиках. Ни у кого нет для меня места. Проходит неделя, за ней другая. Я достаю карту Лос-Анджелеса с маршрутами автобусов и начинаю подавать заявления в места все дальше и дальше от университета.
Может быть, я задаю неправильные вопросы, или, может быть, все вакансии действительно заняты, но удача абсолютно не на моей стороне. Кажется, я почти получила работу в одном баре, но менеджер, проводивший собеседование, узнал, что у меня нет опыта, и вновь ничего не вышло. Если я в скором времени не найду работу, мне негде будет жить, а единственное, ради чего я в Лос-Анджелесе, — степень по кинематографии — я не получу.
Я еду на автобусе все дальше и дальше, спрашивая всех и вся, найдется ли для меня работа. Ни у кого ее нет.
И вдруг я вижу надпись: «ПРИНИМАЕМ НА РАБОТУ ПРЯМО СЕЙЧАС!».
Мой желудок сжимается, как только я вижу название заведения: «Джентльменский клуб экзотических ночей». Знак о приеме на работу гласит: «Принимаем экзотических танцовщиц прямо сейчас. Обратитесь к администратору за подробностями».
Может, я и наивная пасторская дочь и деревенщина из Макона, но я знаю, что такое джентльменский клуб и что такое экзотические танцы.
Я продолжаю ехать в автобусе. Выхожу у кабака и узнаю там насчет работы, но мне не везет. Я даже нахожу танцевальную студию, прохожу пробы и спрашиваю, есть ли у них вакансии, но владелица просто высмеивает меня.
Проходят недели. Конец семестра не за горизонтом. То объявление о работе преследует меня. Оно даже мне снится. Это работа. Это доход. Это шанс остаться в общежитии. Но... это джентльменский клуб. Стрип-клуб.
Это означает, что мне придется снимать с себя одежду в обмен на деньги. У меня все внутри сжимается при одной мысли об этом. Я даже бикини не надевала никогда. Никто не видел меня голой с тех пор, как я начала купаться в ванной самостоятельно в возрасте девяти. Я не могу. Я просто не могу.
Могу ли я?
Я не могу просить денег у папы. Я не могу вернуться в Джорджию.
Я не могу ни спать, ни есть. Я пропускаю занятие и заваливаю тест. Мне приходит официальное извещение о том, что плата за общежитие истекла. Через неделю я олучаю письмо, повторяющее, сколько придется платить за обучение в следующем семестре, включая все занятия и двенадцать факультативных часов. Плата за общежитие дополнительная.
Я проплакала всю ночь.
Я вставляю четвертак в поломанный изрисованный автомат на улице и набираю папин номер, слушаю один гудок, второй. Я бросаю трубку до того, как раздается третий.
Потом происходит перемена. Я получаю работу хостесс в итальянском ресторане. Это место, это работа. Я проработала достаточно, чтобы получить две зарплаты, и также достаточно для того, чтобы понять, что этого мне и близко не хватит, чтобы оплатить обучение. Я умоляю их дать мне дополнительные часы, обслуживать столики, что угодно, но менеджер и не думает идти мне навстречу, указывая на отсутствие опыта. Через несколько месяцев мне, может быть, поручат обслуживать столики, но не сейчас.
Этого недостаточно. У меня нет времени ждать; мне нужны деньги прямо сейчас. Я продолжаю работать хостесс и искать другое место.
Джентльменский клуб возникает в моих мыслях вновь и вновь. Я знаю, что я смогла бы на этом заработать.
Наконец семестр подходит к концу, и у меня есть две недели, чтобы найти средства на обучение, комнату и питание. Это невероятная сумма. Тысячи и тысячи долларов.
Время принять решение.
Я поправляю сумку на плече, подавляю тошноту и сажусь в автобус. Он один из новых, красный и футуристичный. Я в наушниках, слушаю “Ten Thousand Hours” Macklemore, песню, на которую случайно наткнулась онлайн. Я качаю головой в такт песне и концентрирую внимание на тексте, на плавном, страстном потоке ритма и красоте слов. Я стараюсь не думать о том, что мне сейчас предстоит сделать.
Мне почти удалось убедить себя, что это как любая другая работа. Но потом автобус тормозит и я выхожу, попадая на раскаленный жаркий воздух. Мои туфли на танкетке от Mary Jane клацают по потрескавшемуся асфальту, пока я прохожу три квартала до дверей клуба. Это низкое кирпичное здание с затемненными окнами и поблекшим белым навесом. Название написано поверх затемненных стекол желтыми неоновыми трубками: «Джентльменский клуб экзотических ночей», и рядом с ним — объявление о работе. Нет ни телефонного номера, ни адреса, ни часов работы. Просто дверь, через которую видно фойе. Сейчас день, и крошечная парковка пустует, не считая единственного автомобиля, Trans-Am с откинутым верхом. Руки дрожат, когда я хватаюсь за накалившуюся на солнце металлическую ручку двери. Меня подташнивает, но я подавляю позыв.
Дверь бесшумно раскрывается. Коридор, едва в десять шагов длиной, заканчивается еще одной дверью из черного дерева с круглой латунной ручкой, которая ведет в единственное злачное заведение, в котором я когда-либо была. Везде горят лампы, освещая около пятидесяти маленьких круглых столиков, поставленных впритык к полукруглой сцене. Серебристый металлический шест тянется от сцены до потолка, и прожекторы, в данный момент выключенные, направлены в центр сцены. По одну сторону в клубе простирается барная стойка, а у другой стены расположены кабинки, покрытые красной потрескавшейся кожей, рядом с ними автоматы с салфетками из липкого на вид пластика.
В баре сидит мужчина, перед ним стоит небольшой стакан, наполненный светлой жидкостью со льдом, несмотря на то, что сейчас нет и трех часов дня. Он низкого роста, притом что он сидит, и у него черные зализанные назад волосы как в фильмах про гангстеров. На нем вырвиглазно яркая гавайская рубашка на пуговицах и черные брюки в обтяжку.
Он слышит, что я вошла, и поворачивается в мою сторону, небрежно бросая:
— Мы закрыты...
Но потом видит меня, обрывает себя на полуслове и встает.
Мой взгляд останавливается на его туфлях из змеиной кожи и узкими носами, на животе, выпячивающемся из-под рубашки, и на шести золотых кольцах на его пальцах. У него неряшливая эспаньолка, круглое лицо и юркие карие глаза.
— Ну, здравствуй, дорогая. Чем могу помочь? — его голос меняется с пронзительно высокого до плавного и услужливого.
Его взгляд нагло переносится с моего лица на мою грудь, задержавшись там на долгое время, опустившись на мои бедра и обратно вверх. Я одета как обычно, в пару сидящих на моей фигуре, но не обтягивающих джинсах, и в зеленую кофточку на пуговицах без рукавов.
Мой голос не слушается. Я не могу заставить себя выговорить эти слова. Я делаю глубокий вдох и выдавливаю их:
— Я увидела объявление... и мне... мне нужна работа, — южный акцент в моем голосе еще никогда не был так отчетлив.
Мужчина делает шаг вперед и пожимает мою руку. Ее ладонь липкая, пальцы толстые, а рукопожатие вялое.
— Меня зовут Тимоти ван Даттон. Я управляющий. Не желаете присесть? — он ставит рядом со своим стулом еще один. — Хотите что-нибудь выпить?
— Просто воду со льдом, пожалуйста, — я пытаюсь подавить акцент, но ничего не выходит. Я слишком нервничаю.
Он суетится вокруг стойки, бросает лед в стакан и наливает воду, затем толкает стакан по стойке в мою сторону и снова садится.
— Итак, как вас зовут?
— Грей. Грей Амундсен.
— Грей. Какое милое имя.
— Спасибо.
— Итак, Грей Амундсен. Вы здесь по поводу вакансии?
Я киваю:
— Да. Я... я учусь в университете, и мне... мне нужна работа.
Он потирает усы над верхней губой, затем подбородок, внимательно оглядывая мою фигуру еще раз.
— Вы когда-нибудь танцевали?
— Танцевала? Я думала... я думала, это... ну Вы понимаете. Стрип-клуб, — шепчу я последние слова, с трудом выдавливая их.
Тимоти смеется:
— Большинство моих девочек предпочитают называть себя «экзотическими танцовщицами». Итак, я делаю вывод, что Вы никогда раньше не танцевали.
Мне действительно нужна эта работа, поэтому мне лучше постараться, чтобы получить ее. Я должна заставить его думать, что я с ней справлюсь, даже если я сама в этом не уверена.
— Я танцовщица. Я обучалась балету, джазу и современному танцу. Поэтому... я танцовщица. Просто... я никогда не танцевала... вот так, — я показываю рукой на сцену, на шест.
— Ясно. Так почему тогда вы решили этим заняться? Это работа не для всех. Здесь требуются определенные навыки. Вы не можете просто подняться на сцену и снять одежду. Это так не работает. Вы должны заставить их захотеть вас, — его глаза ни разу не оторвались от моей груди за весь наш разговор.
Я не обращаю на это внимание.
— Я умею выступать на сцене. Я участвовала в концертах. Так что... я знаю, как выступать.
Он смеется:
— Но это совсем не такие выступления, солнышко. Теперь, не поймите меня неправильно, но вы сейчас, похоже, описаетесь от страха. Так почему бы вам не быть честной со мной?
— Мне очень нужна эта работа, — я уставилась на липкую поверхность бара, не глядя Тимоти Ван Даттону в глаза. — Может, такая работа и не была моим изначальным выбором, но... я научусь.
Тимоти не сразу отвечает. Он подносит стакан к губам и делает глоток, издавая шипение, выпив то, что у него там в стакане. Его взгляд снова меня сканирует.
— Встаньте.
Я подчиняюсь, и он крутит указательным пальцем в воздухе. Такой же жест показывала нам миссис Леруа, чтобы мы сделали пируэт, и я кружусь.
— Смотрится неплохо, но делай это медленнее.
Я медленно поворачиваюсь, изгибаясь в спине, выпячивая грудь. Я чувствую на себе его взгляд, и по мне пробегают мурашки.
— Расстегните-ка несколько пуговиц.
Я останавливаюсь, уставясь ему в глаза.
— Что? — в ужасе шепчу я.
— На рубашке. Расстегните несколько пуговиц. Мне нужно увидеть немного кожи.
Я колеблюсь, и он наклоняется вперед, щуря глаза:
— Послушай, золотце. Ты хочешь устроиться экзотической танцовщицей. Это означает, что тебе придется раздеваться. Мы продаем алкоголь, поэтому у нас танцуют в полуобнаженном виде, а это значит, что ты не будешь полностью голой, но ты должна чувствовать себя комфортно без одежды. Понятно? А теперь расстегивай блузку или убирайся.
Он прав, так что я проглатываю гордость, хотя я скорее с радостью пнула бы его из всех сил между ног. Я закрываю глаза, подношу правую руку к блузке, сжимаю пластиковую пуговку, снова колеблюсь, и наконец проталкиваю ее в разрез. Я чувствую, как моя невинность осыпается слой за слоем, по мере того как каждая пуговица проскальзывает через разрезы в ткани на блузке. Я делаю это снова, и затем в третий раз.
Это не то, как я себе представляла первое в своей жизни обнажение перед мужчиной. Меня тошнит, я напугана и чувствую отвращение.
Мое декольте теперь видно над краями блузки, и чуть показывается черный бюстгальтер. Я тяжело дышу, и от каждого вдоха мои груди поднимаются. Глаза Тимоти прикованы к ним. Он приподнимает бровь и тычет в меня пальцем, что означает, что мне нужно расстегнуть еще одну пуговицу. Я расстегиваю, и слезы наполняют мои глаза. Я смаргиваю их и опускаю взгляд. С кончика моего носа спадает слезинка и падает к ногам, а за ней следом другие. Я быстро моргаю и тяжело дышу, концентрируясь на том, чтобы сдержать рыдания, подступающие к горлу. Его лицо выражает чистое вожделение. Я бросаю на него взгляд сквозь ресницы, и вижу, что он засовывает руку в карман. Он самоудовлетворяется, и мое отвращение растет. Может, я и девственница, но мне известны основы. Мне известно, почему ему вдруг приспичило самоудовлетвориться.
Я сглатываю, у меня во рту словно горькая горящая кислота.
— Хорошо. Очень хорошо. У тебя великолепное тело, и твой невинный вид будет сводить мужчин с ума, — наконец говорит он.
Он говорит обо мне. Это приводит меня в замешательство. Я отчаянно хочу застегнуть блузку, но я сдерживаюсь. Тимоти прав в том, что мне придется привыкнуть к тому, что меня будут разглядывать. И это наименьшее, что мне придется терпеть на этой работе. Понятия не имею, сколько за это платят, но я знаю, что стриптизершам платят хорошо. Все, что мне известно, — что я отчаянно нуждаюсь в этой работе, и, если я буду раздеваться на глазах у мужчин всю ночь напролет, то лучше бы это того стоило.
— К тому же, продолжает Тим, — у тебя сексуальный южный акцент. Ты привлечешь толпы зрителей.
— Так я получаю место? — в моем голосе нет ни восторга, ни азарта. Только отвращение, смешанное с ужасом и облегчением.
— Оно твое.
— Сколько... сколько за это платят?
Тимоти пожимает плечами:
— По-разному. Мне кажется, что у тебя огромный потенциал в плане соблазнительности, что будет тебе на руку. Если будешь исполнять приватные танцы, то сорвешь куш. Клуб не платит напрямую. Тебе платят чаевыми, а ты отдаешь клубу процент. Немного, всего лишь пятнадцать, а это средний показатель в этом бизнесе. Ты должна станцевать под две-три песни. Большинство девочек зарабатывают между 50 и 100 долларами за одно выступление. Такие, как ты, могут исполнять по 3-5 выступлений за вечер. Между выступлениями будешь обслуживать столики, по 10$ за каждый, плюс чаевые от клиентов. Потом, в задней части клуба находятся VIP-комнаты, всего четыре штуки. Большинство девушек получают около 100$ за одно обслуживание в VIP-комнате. Надо работать как минимум по три вечера, но мы открыты семь дней в неделю. По выходным, само собой, прибыль больше всего, — он приподнимает бровь. — Так как ты раньше не танцевала, я скажу тебе кое-что. Большая часть девочек зарабатывают дополнительно на частных вечеринках, мальчишниках и подобном дерьме. Им не приходится отдавать нам процент, вся оплата остается им.
— Что... — мой голос срывается, и приходится начинать снова. — Что вы имеете в виду под частными вечеринками?
Тимоти смеется:
— Это лишь значит, что ты делаешь там то же самое, но на частной вечеринке. Слушай, для вечеринок ты сама устанавливаешь правила. Как минимум, исполняешь приватный танец и все такое, может быть, стриптиз для компании, — он подмигивает. — Я знаю, о чем ты думаешь, и все это на самом деле не так. Только если ты сама того не хочешь, конечно. Все зависит от тебя. Это никак не связано с заведением. Мужчины будут звать тебя на частные вечеринки, и решать тебе, принимать предложения или нет.
Мне приходится сделать несколько глубоких вдохов:
— Ладно. Ладно, я справлюсь с этим.
Тимоти опять смеется, с низким, удивленным смешком:
— Ты убеждаешь меня или себя?
— Обоих, наверное, — говорю я.
— Приходи завтра вечером часов в семь или восемь, и мы придумаем тебе танец. Моя лучшая танцовщица, Кэнди, будет здесь, и она тебе поможет. Покажет, что надо делать и все такое, — он поднимается, закидывается виски или что там у него, и затем протягивает мне руку для рукопожатия.
— Добро пожаловать в Экзотические Ночи, Грей. О, кстати, тебе понадобится сценическое имя.
Он провожает меня до выхода, и, когда он открывает передо мной дверь, его рука задевает мои ягодицы. Это не случайность, потому что я почувствовала, что его рука намеренно тянулась. Я уворачиваюсь от него и оборачиваюсь, пристально на него посмотрев. Он просто машет мне рукой.
У меня есть официальная работа. Облегчение разбавляется тошнотворным ужасом от того, в чем эта работа заключается. Я еще ничего не делала на ней, что означает, что еще не поздно отказаться. Я могу просто не прийти и надеяться, что найду что-нибудь еще.
Я застегиваю блузку обратно, как только покидаю клуб и иду к остановке. Как только я вхожу в кампус, я отныне в полной мере осознаю, что парни там пялятся на меня, пока я иду к своей комнате. Я не из тех девушек, что ни за что не признают, что они привлекательны. Я привыкла к взглядам, направленным на меня, куда бы я ни пошла; я просто не обращаю на них внимания. Но теперь... вытерпев вожделенное пожирание меня взглядом Тимоти и его самоудовлетворение, я не хочу, чтобы на меня смотрели, казалось бы, все, кто проходит мимо. Мои джинсы кажутся более обтягивающими, чем когда я надевала их этим утром, и внезапно моя блузка обнажает меня сильнее, чем я представляла. Мне бы хотелось, чтобы на мне сейчас были мои спортивные штаны и толстовка.
Я вхожу в комнату и забираюсь на кровать, прежде чем расплакаться. Слезы приходят в горячем потоке вместе со смущением, виной, ужасом, тошнотой и сомнением. Папочка был прав. Он говорил, что меня затянет развратная жизнь, и так оно и вышло. Я только что устроилась стриптизершей. Я не собираюсь прославлять это словами «экзотическая танцовщица».
Я даже не хочу знать, что бы на это сказала мамочка.
Но, правда, я не собираюсь отступать. Я не вернусь в Макон, в Джорджию. Я не вернусь. Я собираюсь получить диплом.
Я работала не покладая рук, чтобы поступить в интернатуру в «Fourth Dimension Films», и я отредактировала видео с мамой и показал его миссис Адамс, моему научному руководителю. Она увидела потенциал в моей работе, а «Четвертое измерение» — одна из крупнейших частных киностудий в Лос-Анджелесе. Получить интернатуру там стало бы огромным шагом в карьере. Но для этого я не могу жить улице. Мне нужно оставаться в университете и где-то жить. Мне нужен профессиональный гардероб.
Короче говоря, мне нужна работа, и это — единственная возможность, которая выпала мне за месяцы поисков.
И все же я плачу засыпая. Лиззи не возвращается до трех ночи и приводит с собой парня. Они заваливаются на ее ярус, и я часами не могу уснуть, слушая их стоны, хрюканье и хихиканье.
∙ Глава 6 ∙
Я крепко закрываю глаза и молюсь, хотя мне стыдно за это; Господь бы не одобрил то, чем я собираюсь заниматься, я чертовски уверена. Я сжимаю руки в кулаки, чтобы остановить дрожь, но они трясутся, как листья на деревьях во время грозы в Джорджии.
— Грейси, ты следующая, — Тимоти просовывает голову в дверной проем гримерки, и я определенно не скучала по тому, как жадно он обстреливает меня своими маленькими глазками.
По спине пробегают мурашки, и я хочу послать его подальше, но не могу. В конце концов, минут через пять меня будет рассматривать еще пристальнее целая толпа людей. Я едва одета, по крайней мере, в сравнении с тем, к чему я привыкла. Я с детства носила платья в пол и юбки со свободными футболками. Никаких вырезов, ничего выше колена. Ничего откровенного и вызывающего. Ничего сексуального и чувственного. Ничего непочтительного и неугодного Богу.
Прямо сейчас на мне пара обрезанных джинсовых шорт, с кромкой, изношенной до ниточек. В Маконе такие шорты назвали бы «Daisy Dukes2», так как они обрезаны так коротко, что видна нижняя часть моих ягодиц. К тому же, они обтягивающие и сжимают мои плотные бедра танцовщицы, как спандекс. На мне фланелевая рубашка, но и ей далеко до скромности. Она расстегнута до самого декольте, которое ничем не поддерживается. Застегнуты всего четыре нижние пуговицы, и тяжесть моей груди скоро их разорвет. В конце концов, в этом и весь смысл. Пуговицы и должны оторваться. В углу примерочной целая вешалка с подобными рубашками, так как часть выступления состоит в том, чтобы разорвать рубашку на груди.
Это должно быть сексуально, по словам Тимоти:
— Это сведет их с ума.
Он эксперт в этом, видимо. Остатки фланелевой рубашки завязаны прямо под моей грудью, так что вся моя грудная клетка оголена. Последняя часть комплекта — костюма — широкий кожаный пояс с большой блестящей пряжкой и пара сапог до колен. Сапоги специально для стриптиза, как я понимаю. Кажется, так оно и есть, папа упоминал что-то подобное, когда говорил о том, как я стану шлюхой. Они замшевые, с бахромой, на тонких и высоких стальных каблуках, и в них мой рост достигает 1,83 метра, когда во мне метр семьдесят пять.
Мои светлые волосы зачесаны до такого блеска, что Кэнди спросила, не надела ли я парик. Мое лицо наштукатурено кричащим макияжем. Окрас блудниц, как сказал бы дедушка. Я всегда наносила, как максимум, чуть-чуть блеска на губы и немного теней, поэтому теперь основа, помада и тушь по ощущениям похожи на маску. Что, кстати, неплохо, в какой-то степени эта маска спрячет меня.
Я глубоко вдыхаю и заставляю себя встать со стула, покачиваясь на непривычных мне каблуках. Тимоти распахивает дверь и придерживает ее, но не из джентльменских побуждений. Он стоит на пороге так, что мне приходится протиснуться рядом с ним. Я сдерживаю порыв ударить его, когда он «нечаянно» задевает мою задницу.
— Не делай этого, Тим, — говорю я, гордая твердостью и спокойствием в своем голосе. Это не первый раз, когда я прошу его не трогать меня.
— Чего не делать?
Я стреляю в него взглядом, которому научилась у отца, тем самым, который вызывает у мудичья дрожь в коленках.
— Если я здесь работаю, это не значит, что можно лапать меня, когда тебе захочется, Тимоти ван Даттон. Убери от меня свои грязные лапы, — мне не нравится мой гнусавый выговор, но я нервничаю и расстроена, и он — часть моей новой личности, «Грейси».
Тимоти хитро смотрит на меня:
— Послушай, Грейси. Ты звучишь прямо как южная красавица. Мне нравится это. Продолжай так себя держать, неплохо смотрится. Теперь проваливай и делай то, за что я тебе плачу.
— Платишь мне не ты, а клиенты, — резко отвечаю я.
Его взгляд становится жестким, а голос низким:
— Еще раз скажешь мне подобное — и ты уволена, — он ударяет по моей заднице так, что на глаза наворачиваются слезы, но я не даю ему удовольствие получить ответ. Может, это считается сексуальным домогательством, но мне слишком нужна эта работа, чтобы спорить.
Он проходит мимо меня, оставляя меня собраться с мыслями и мужеством. Когда он пропадает из поля зрения, я потираю ягодицы там, куда пришелся удар, с испугом сообразив, что он может легко уволить меня, если захочет. И я окажусь за бортом без спасательного круга.
Я пробираюсь за кулисы, поднимаюсь по трем ступенькам на сцену и встаю за занавесом. Сердце колотится как молот, в горле такой комок, что я едва дышу, и я вот-вот заплачу. Я не хочу туда идти.
Моя репетиция с Кэнди была неловкой и отвратительной. Крутиться на шесте гораздо сложнее, чем кажется. Я несколько раз упала, прежде чем у меня получилось обернуть ногу вокруг холодного металла и покрутиться на нем. Кроме Кэнди, никто на меня не смотрел, и я все равно расплакалась, когда впервые сняла рубашку. Кэнди видела мои слезы, но ничего не сказала. Она просто сделала замечание, что я слишком напыщенно иду от шеста за кулисы.
В любом случае, у меня нет выбора. Его нет, если я хочу получить степень и воплотить свою мечту стать продюсером. Я поступила в интернатуру, и занятия начинаются на следующей неделе, но мне нужна хорошая одежда.
Поп-музыка в колонках стихает вместе с гудением разговоров. Толпе мужчин за занавесом наверняка слышно мое сердцебиение.
— Вы готовы, господа? — голос Тима отдается эхом в колонках, пронзительный, хриплый и внушающий. — Сегодня у нас очень, очень особенное угощение для вас. Совершенно новое выступление. Она прибыла прямо из Макона, Джорджия, выращенная на кукурузе южная девушка, и, парни, она... горяча.
Свист и перешептывания становятся оглушительными, пока Тим не унимает их.
— Позвольте представить вам... Грейси!
По крайней мере, Тим заставил меня придумать сценическое имя. Девушка спиной к стриптизерскому шесту, с выставленным в сторону бедром, держащаяся руками за холодный металл высоко у себя над головой... это Грейси, исполнительница стриптиза.
Она — не я.
Меня зовут Грей Амундсен. Но Грей нет здесь, в этой грязной, прокуренной, пронизанной похотью дыре. Здесь я — Грейси.
Занавес раскрывается, и прожекторы ослепляют меня белым, красным и фиолетовым светом, и под ними так жарко, что меня тут же бросает в пот. Сначала я не двигаюсь с места. Даю им разглядеть себя. Собственно, поэтому они и здесь. Чтобы посмотреть на меня. Чтобы разглядывать меня... хотеть меня.
Меня заверили, что никто не будет меня трогать, но это не ахти какое утешение.
Меня никто никогда не хотел, никто. Папа всегда хотел, чтобы у него родился сын, и я бы играла в футбол и училась в семинарии, как папа. Если бы я была мальчиком, я могла бы возглавить кафедру Современной Баптисткой Церкви Макона. Но я родилась девочкой, поэтому не могла заниматься ничем подобным — единственная из всех детей. Мне говорили, что я должна быть на виду, но меня не должно быть слышно, сидеть правильно и вести себя сдержанно. Быть леди, быть приличной. Сидеть прямо, следить за манерами и слушаться старших. Никакой рок-музыки, никакого макияжа, никаких мальчиков. На последнее он особенно обращал внимание.
Я ни разу не ходила на свидание, никогда не целовалась (кроме Крейга, да и тот не считается).
Но, по какой-то причине, Тимоти ван Даттон решил, что я обладаю некой «врожденной чувственностью», которая сведет всех мужчин с ума, и нанял меня. Может, он просто почувствовал мое отчаяние.
Публика тем временем справилась с шоком и начала свистеть и завывать.
— Раздевайся! — кричит мужчина за столиком у сцены.
Я обхожу шест, держась за него одной рукой, долгими шагами. Такими, какие делаю танцоры на Бродвее и модели на подиуме. Так я демонстрирую им свои ноги, даю им увидеть мой стиль. Я не собираюсь просто сорвать с себя одежду и крутиться вокруг шеста. Нет, если уж я собираюсь это делать, то придам своему выступлению стиль.
Кэнди помогла мне с хореографией. Кэнди — стройная брюнетка на несколько лет старше меня, но у нее жесткость девчонки с улиц, какой у меня никогда не было. Она не то чтобы красивая, даже не близко, но с подходящим макияжем и с таким телом ее можно назвать таковой. К тому же, она делает такие движения с шестом, что мужчины сходят с ума. Я видела. Я не осмеливаюсь пытаться делать то, что делает она, сложные кружения и перевороты назад. Кэнди сухо и по-деловому показала мне, как двигаться и покачиваться, крутиться вокруг шеста и скользить по нему вниз. Они с Тимом смотрели, как у меня выходит, до сегодняшнего выступления. Свидетельством моего успеха был бугор на его ширинке.
Я подпрыгиваю и кручусь вокруг шеста, цепляясь за него правым коленом, наклоняя голову назад так, что мои белокурые волосы свисают за моей спиной. Мое сердце бешено колотится, пока я несколько раз кручусь вокруг шеста, и затем приземляюсь на одну ногу, а другая до сих обхватывает шест. Я чувствую, как мое тело трясется и подпрыгивает в этом скудном наряде. Я борюсь со слезами вины, стыда и смущения, но мне нужно не только не дать им пролиться, но и нацепить фальшивую улыбку. С каждым движением рвотные позывы все ближе.
Я придумала этот танец так, чтобы оставаться в одежде как можно дольше, но момент в итоге приходит слишком быстро. Я вертелась, свисала вниз головой, я скользила вниз спиной к шесту, широко расставив колени до боли в промежности.
А сейчас...
Сейчас я должна начать настоящий стриптиз. Я с трудом сглатываю, делаю незапланированный круг вокруг шеста, чтобы скрыть, что я нервничаю, и встаю так, как стояла перед открытием занавеса: спиной к шесту, ноги на ширине плеч, руки за головой. Дрожащими руками я проталкиваю верхнюю пуговицу в разрез и шагаю на середину сцены, развязывая узел внизу. Теперь рубашка свободно висит, как и мое декольте. Затем, просто чтобы подразнить, я застегиваю верхние пуговицы. Мужчины охают и подаются вперед, и я вижу голод и вожделение в их глазах.
Наконец, как только клубная музыка достигает кульминации, я хватаю отвороты рубашки и разрываю ее, эффектно отрывая пуговицы. Моя грудь оголена, и я раздетая стою перед полутора сотней мужчин.
Единственная слезинка катится по лицу, смешавшись с потом на моей верхней губе.
Теперь я официально стриптизерша.
∙ Глава 7 ∙
Я одета в узкую темно-синюю юбку-карандаш, простую, застегнутую на все пуговицы блузку цвета слоновой кости и пару туфель на высоких каблуках, подходящих к блузке. Мои волосы связаны в пучок, и на мне минимум макияжа. Я никогда сильно не красилась, но с тех пор, как я начала танцевать в клубе, я крашусь еще меньше.