Московский вокзал города Ленинграда. На Невском проспекте. Четная и нечетная стороны Невского. Аничков мост, Казанский собор, каналы. Город на болотах? Главный корпус института имени А.И.Герцена.
Поезд, проскрипев колесами и прорезав воздух неприятным металлическим лязгом, дернулся, так что наиболее нетерпеливые пассажиры, которые выстроились по направлению к выходу, качнулись, и сумки, положенные на чемоданы, попадали на пол.
Переждав толкучку, я, закинув рюкзак за плечи и взяв чемодан, где книг, включая учебники, оказалось больше, чем носильных вещей, вышел на платформу.
Сдав вещи в багаж, я с легкой серой картонной папочкой, где поместились необходимые для оформления перевода бумаги, я направился к выходу из вокзала, по пути спросил какую-то симпатичную барышню: «А где здесь Невский проспект?». Она посмотрела на меня и сказала, заикаясь от удивления: «Так вы стоите на Невском», а потом объяснила как добраться до института Герцена: «Вон троллейбусная остановка, через дорогу».
— Да я пешком! — заулыбался я во весь рот. Настроение у меня было приподнятое. Еще бы: я стоял на земле легендарного города, заложенного Петром I, второй столицы нашей Родины, и, хотя еще не ощутил кожей его величия и красоты, уже любил его и знал, что он меня примет.
— Пешком? — удивилась девушка, и улыбка тоже невольно появилась на ее лице. — Это вам весь Невский придется пройти. Знаете, сколько?
— Знаю, — сказал я весело. — Четыре с половиной километра. Спасибо.
— Ну, это от Александро-Невской лавры до Адмиралтейства. Вам чуть меньше.
Малиновым звоном прозвучали для меня слова: «Александро-Невская лавра»! «Адмиралтейство»! Я энергично зашагал в ту сторону, где должен был находиться мой новый храм науки, а когда через несколько шагов обернулся, симпатичная девушка все еще стояла и удивленно смотрела мне вслед.
Город встретил меня приветливо — ясным солнечным утром и безоблачным небом, что для расположения на прибалтийской широте — явление не частое.
Вспомнив легенду, по которой четная сторона Невского проспекта является солнечной и на ней всегда больше улыбающихся людей, чем на теневой стороне, я сообразил, что нахожусь как раз на нечетной стороне, потому что оказался в тени. Недолго думая, я перешел на другую сторону, где люди должны были улыбаться. К моему разочарованию, люди здесь улыбались не чаще, чем на той, нечетной стороне, хотя настроения моего это никак не испортило.
Я шел и крутил головой, узнавая памятники великого зодчества и, наверно, казался похожим на аборигена Новой Гвинеи, которого взял с собой в Петербург Миклухо-Маклай.
Я дивился на коней Клодта на Аничковом мосту через Фонтанку. Правильнее сказать, на четыре скульптурных группы «Укротители коней» Петра Карловича Клодта.
На память пришли стихи Александра Блока:
…Лошадь влекли под уздцы на чугунный
Мост. Под копытом чернела вода.
Лошадь храпела, и воздух безлунный
Храп сохранял на мосту навсегда…
Все пребывало. Движенья, страданья -
Не было. Лошадь храпела навек.
И на узде в напряженьи молчанья
Вечно застывший висел человек.
Честно говоря, мне эти стихи не нравились. Что-то громоздкое, заумное и путанное. А, с другой стороны, если они отпечатались в моем сознании, то, наверно, источали какую-то мощь и силу, которые меня впечатлили.
Я еще дважды прошел по мостам — через канал Грибоедова и в конце — через Мойку. Подивился сходству магазина купца Елисеева в Ленинграде и в Москве. У Гостиного двора я перешел Невский проспект в самом его широком месте. Площадь Гостиного двора занимала целый квартал. Купцы, на деньги которых предполагалось строить торговое здание, пожадничали, отвергли проект Растрелли и приняли более скромный — Валлен-Деламота. Но, и согласно этому скромному проекту, здание растянулось на 230 метров. Я специально прошел всю анфиладу, чтобы представить, где и как можно было разместить 300 лавок, которые изначально расположили здесь.
У Казанского собора я замедлил шаг, отдавая дань похороненному в нём полководцу Михаилу Кутузову.
Моё знакомство с городом только начиналось, но уже испытывал восторг перед величием творения Петра. Город возник, как призрак — были болота, а вознёсся «великий град».
Пока я, не спеша и глазея по сторонам, чтобы не пропустить что-то интересное (а интересным оказалось каждое из зданий, выходящих фасадом на Невский), не заметно пролетело время. Часы показывали без четверти десять. Это значит, что я разгуливал по Невскому почти два часа. На небе появились тучки, похожие на белых барашков. Они медленно плыли по небу, ненадолго закрывая солнце, и тогда тени от предметов размывались и пропадали.
У Мойки, чтобы выйти к институту, нужно было свернуть налево, но зная, что где-то рядом находится Исаакиевский собор, не удержался от соблазна и пошел его искать. Правду говорят, что в Питере трудно заблудиться: все по прямой; я без труда нашел Морской проспект, и, наконец, увидел: вот он, Исаакий — один из самых известных символов города на Неве наряду с Медным всадником и Адмиралтейством. Я стоял перед собором и мыслью уносился в тот далёкий век, когда француз Огюст Монферран показал свой проект императору Александру I, а потом под основание будущего собора вбивали более десяти тысяч шестиметровых сосновых свай. Представить невозможно, что ста двадцати пяти тысячам рабочих потребовалось пять лет, чтобы заложить один только фундамент…
До института я добрался только в двенадцатом часу.
В главном его корпусе, бывшем дворце Разумовского, в конце XVIII века размещался Воспитательный дом, а потом сиротский институт. Пеликан, кормящий птенцов, на воротах главного корпуса считался символом воспитательного дома, теперь стал символом института….
Деканат факультета нашел без труда и декана застал на месте. И слава богу, что не воспользовался письмами Зыцеря. В протекции я видел что-то унизительное. Вроде того, что без этих писем я сам ничего не стою. Дома казалось лестным, что уважаемый мной учитель видит во мне молодого человека, который достоин поддержки, и подтверждает это рекомендательными письмами. Но здесь, на месте, когда дело потребовало конкретного решения, все воспринималось по-другому.
Еще один с головной болью. Почему я не хотел стать врачом. Меня принимают переводом в институт.
Секретарша, миловидная женщина средних лет, благосклонно улыбнулась, когда я вкратце изложил ей суть своего дела, зашла к декану, и тот скоро принял меня.
Михаил Александрович, в меру полный, начинающий лысеть человек лет сорока с небольшим, с округлым лицом и пухлыми руками, производил приятное впечатление умного и интеллигентного человека и, несмотря на мрачный вид, как-то сразу располагал к себе. Волнение, которое долго не оставляло меня, само собой улетучилось.
Взгляд декана был кротким и, мне показалось, немного замученным. Потом я отметил, что лицо его изредка передергивает гримаса, словно он недоволен чем-то, что-то его мучает или мешает. Особое внимание привлекло свечение вокруг головы этого человека. Голубоватый свет разрушали красные, как бы пляшущие сгустки. «Господи, — подумал я, — что же у них у всех головы болят?»…
Я знал симптомы болезненных явлений, неприятных ощущений, знал классификацию головных болей. Моего отца в первое время после контузии преследовала страшная кластерная головная боль, которая настолько сильна, что заставляет человека падать на колени и биться головой о стену. Вот почему я хорошо знал этот предмет.
В подростковом возрасте я мало что понимал из научных, непонятных и не очень интересных книг, которые читал отец, но повзрослев, стал интересоваться анатомией, поэтому знал расположение и функции основных органов. Анатомию изучал по «Краткому учебнику анатомии человека» 1935 года, а потом по «Анатомии человека» М. Превеса и других авторов. С возрастом меня стала также интересовать техника и методика гипноза — читал толстую книгу «Психотерапия, внушение, гипноз» А. Слободянина.
Казалось, все говорило за то, что моя прямая дорога лежит в медицинский институт, и «сам Бог велел», чтобы я выбрал профессию врача, может быть, невропатолога или психиатра, но, как говорится, dis aliter visum. Я пресытился своим бесконечным присутствием возле меня болезни и больных. Короче, мне не хотелось связывать себя по рукам и ногам постоянной медицинской практикой. Природа одарила меня и другими способностями.
— А почему вы решили перевестись в наш институт? — спросил декан, посмотрев мои документы и особенно остановившись на выписке успеваемости за курс, где по всем предметам стояли оценки «отлично», после чего он более внимательно оглядел меня.
— Считаю, что здесь, в столице у меня больше шансов получить полноценное образование, — сказал я.
— Достойный ответ, — оценил декан. Он сморщился от очередного приступа боли, которая, вероятно, отдалась в висках, стал тереть их большим и средним пальцами правой руки, отчего ладонью закрылись глаза и нос.
— Не скрою, мужского пола студентов у нас дефицит, — продолжал декан после небольшой паузы, с трудом справляясь с болью. — В педагоги почему-то идут все больше девушки. И аттестация у вас более чем достойная… Но сейчас я вот так сразу оформить ваш перевод не могу. Давайте приходите, — он полистал перекидной календарь, который лежал справа от него, — ну, скажем, второго сентября, когда численность всех групп полностью определится. Я думаю, вопрос решим.
Говорил он медленно, словно цедя слова сквозь зубы. И видно было, что головная боль сейчас занимает его больше, чем я со своим вопросом.
— Михаил Александрович, — обратился я к декану. — Послушайте. У вас сильно болит голова. Стабильная боль в области затылка, и боль отдает в виски…
Михаил Александрович смотрел на меня с недоумением. Глаза его постепенно приобретали строгое выражение. Казалось, он сейчас попросит меня выйти вон. Но я не дал ему опомниться.
— Я сниму вашу боль, — мой голос приобрел металлические нотки, и я уже не был собой, не был властен над собой. Меня вела уже сила, которая могла подчинить другого человека. — Смотрите на меня. Вы слышите только меня и подчиняетесь только моему голосу.
В такие мгновения я физически ощущал импульс своей воли.
Декан обмяк, глаза его как-то потухли. Я не считал до десяти, как обычно делают многие гипнотизеры, вводя в состояние гипнотического сна свой подконтрольный объект. Я мог бы вообще не подавать голосом какие-то команды. Все обстояло проще: я знал, чего хочу, мой мозг подчинялся мне, только мне какому-то другому, и подчинял чужую волю. Все отступило на задний план. Я перестал видеть окружающие предметы, я видел только лицо декана. Он был в полной моей власти, и я приказал:
— Позвоните секретарше и скажете, чтобы она никого к вам не впускала.
Михаил Александрович послушно выполнил приказ, сняв телефонную трубку, и деревянным голосом попросил пока к нему не входить. Я подошел и сделал несколько пасов над его головой, больше уделяя внимание области затылка, где особенно пульсировали красные сгустки. Свечение постепенно выровнялось и стало прозрачно-голубоватым. Красные сгустки растворились.
Когда я помог в свое время освободиться от головной боли Лике Токаревой, мне это стоило достаточных усилий. Тогда я еще не обрел вновь ту силу, которой я обладал до болезни. Сейчас все вернулось, и я мог бы просто, в течение двух минут снять головную боль Михаила Александровича без всякого гипноза, но тогда мне пришлось бы потратить время на долгие объяснения, чтобы преодолеть его недоверие, и он разрешил бы мне эксперимент над собой.
— У вас больше не болит голова. Вы чувствуете прилив сил и у вас хорошее настроение, — пожелал я, провел рукой перед глазами декана и пошел на свое место.
Михаил Александрович несколько секунд сидел молча, как-то по-детски хлопал ресницами, потом сказал:
— А что происходит?
— Голова болит? — спросил я.
— Совершенно не болит, — удивленно отметил Михаил Александрович и зачем-то даже постучал пальцами по голове.
— Это вы? Гипноз? — в голосе его угадывалось недоверие.
Я вкратце рассказал о своем умении снять боль с помощью бесконтактного лечения руками, но не вдавался в подробности.
— Что же вы так вот просто взяли и ввели меня в состояние гипноза, а я даже пикнуть не успел?
Теперь он смотрел на меня насторожённо, хотя весь вид его говорил о расположении ко мне. В его голове мелькнула мысль, что человек, обладающий такими гипнотическими способностями, может быть в чем-то опасен, и колебался, не зная, как на это реагировать. Я счел нужным успокоить его, коротко рассказав о болезни отца и о том, как я лечил дочь генерала КГБ.
— Знаете, Михаил Александрович, — сказал я. — Есть какой-то внутренний запрет, которому я подчиняюсь, и я уверен, что никогда не смогу переступить ту грань, за которой начинается зло. И это что-то выше меня.
Не знаю, насколько это все его убедило, но декан вдруг сказал:
— Пишите заявление и оформляйтесь, как это положено. Я подпишу.
— Спасибо! — обрадовался я и, обнаглев, спросил:
— Михаил Александрович, у меня еще две просьбы.
Михаил Александрович все также доброжелательно смотрел на меня и ждал, что я буду просить еще.
— Мне бы общежитие?
— Голубчик, трудно, — сказал Михаил Александрович. — Но уладим. Только в сентябре, когда начнутся занятия…Что еще?
— Я бы не хотел, чтобы о моих паранормальных, как они называются, способностях вы кому-то говорили.
— Это, батенька, не просто. Но ведь все равно узнают.
— Конечно узнают, но постепенно и дозировано, — согласился я.
— Хорошо. Рад был знакомству и уверен, что вы будете достойным студентом нашего факультета.
Погода в городе Петра. Жизнь прекрасна. Дворцовая площадь и Зимний дворец. Петропавловская крепость и Английская набережная. Пушкин о Медном всаднике. Ночлег под луной.
Петербуржцы часто сравнивают погоду в своём городе с «лондонским» климатом. Меня предупреждали, что в северной столице конец августа может быть ветреным, а часто ветра превращаются в настоящие ураганы. Но, как говорят умные люди, раз на раз не приходится. Погода стояла в меру теплая, солнечная, только иногда легкие порывы теплого еще ветра гоняли мелкий сор и редкие упавшие листья с начинающих желтеть деревьев. Ветер лохматил волосы людей, они поворачивались ему навстречу — ветер причесывал их.
Может быть, природа пробовала силу, как бы примеряла, чтобы потом обрушиться всей мощью непогоды на город.
С вокзала я ушел в одной шелковой тенниске, но предусмотрительно взял с собой шерстяной пуловер. Конечно, учитывая неустойчивость погоды в Питере, не помешал бы зонтик. Но у меня его вообще никогда не водилось, ходить с зонтом у нас считалось делом нафталинным.
С легким сердцем человека, сбросившего с себя тяжелый груз, свободного, как ветер, и довольного жизнью, я порадовался обедом из трех блюд в студенческой столовой и сразу чувствовал себя полноправным членом студенческого сообщества большого города. А съел я полную порцию борща, котлету с двойной порцией макарон и компот из сухофруктов. Все это стоило два рубля с полтиной. «На десятку в день можно прожить, — отметил я. — Стипендия двести сорок пять рублей, да из дома пришлют, обещали. «В общем, жизнь прекрасна и удивительна», — решил я и отправился дальше знакомиться с городом, который теперь стал и моим.
Я ходил по Дворцовой площади, главной площади Ленинграда; размеры её больше московской Красной в два с лишним раза, и дивился на Александровскую колонну, которую Пушкин назвал Александрийским столпом.
Воздвиг колонну Монферран по своим же эскизам по указу Николая I в честь победы его брата Александра I над Наполеоном.
Я обошел колонну со вех сторон, чтобы убедиться в том, что она стоит прочно, потому что фотография в путеводителе не давала настоящего представления о ее размерах, и я все удивлялся, как она могла стоять и не падать, если совершенно не закреплена и держится только силой собственного веса. Наконец-то я убедился, что эту махину никаким бульдозером не свалить.
Недаром говорят, что Дворцовая площадь — сердце Северной столицы. Здесь привлекает каждого строгостью и великолепием здание Зимнего дворца. Возведение его закончили в год восшествия на престол блистательной Екатерины II. Здесь заседали цари, заседало Временное правительство в 1917 году, которое в том же году и свергли революционные солдаты и матросы. Теперь здесь Эрмитаж.
Говорят, обойти все залы Эрмитажа за час-другой невозможно, даже если бежать, не глядя по сторонам и не останавливаясь, — коллекция музея насчитывает более трёх миллионов произведений искусства и памятников мировой культуры, начиная с каменного века и до нашего столетия. Здесь воздух пронизан временем и присутствием гениев и их творений. Я был счастлив оттого, что теперь увижу работы легендарных Тициана, да Винчи, Рафаэля и Рембрандта, испытаю восторг в залах греческого и римского искусства.
Петропавловскую крепость я узнал издали. Она расположилась как раз напротив Зимнего дворца. Я чуть постоял, любуясь видом, а потом шел по Английской набережной и любовался красавицей Невой.
А вот и памятник Петру I, известный всему миру «Медный всадник». Я стоял как зачарованный и во мне звучали стихи Пушкина:
Ужасен он в окрестной мгле!
Какая дума на челе!
Какая сила в нем сокрыта!
А в сем коне какой огонь!
Куда ты скачешь, гордый конь!
И где опустишь ты копыта!
Я смотрел на памятник, а в ушах грозно ревела буря, и ветер гнал волны разбушевавшейся Невы на появившийся вдруг город, словно пытаясь смыть его, раздраженный вторжением в свои вековые владения.
Перегражденная Нева,
Обратно шла, гневна, бурлива,
И затопляла острова,
Погода пуще свирепела,
Нева вздувалась и ревела,
Котлом клокоча и клубясь,
И вдруг, как зверь, остервеняясь,
На город кинулась.
«И перед младшею столицей померкла старая Москва». Это ощущение я вынес вслед за поэтом после моего первого путешествия по Северной столице…
Между тем подкрались сумерки, стало быстро темнеть. Только теперь я почувствовал, как проголодался. Благо, продовольственные магазины работали до 12 часов ночи, так что я без труда купил бутылку молока и русскую булочку с румяной корочкой, которая рельефно прорезала всю её длину, словно её пропахал игрушечный плуг. Интеллигентные старушки называли такие булочки французскими. Ужин свой я съел в сквере на проспекте Стачек; здесь же, усталый и разомлевший от еды, задремал на скамеечке, которую облюбовал, да и уснул. Спал я без сновидений, а проснулся с рассветом от того, что замерз. Ещё в полусне я прятал руки под пуловер, сворачивался калачиком и пытался натянуть легкую шерстяную одежку на голову. Окончательно продрогнув, я решительно встал, потянулся, помахал руками, раз десять присел и решил, что, прежде всего, мне нужно устроиться на квартиру, по крайней мере, на несколько дней. Не ночевать же, в самом деле, на скамейках до того, как дадут общежитие.
Квартира на Васильевском острове. Хозяйка Варвара Степановна. Жилье в коммуналке. Достопримечательности Васильевского острова. Кунсткамера. Дым коромыслом. Пьяные застолья.
Объявления о сдаче квартир я нашел возле вокзала на столбе. Предложений оказалось много, но меня привлекла квартира именно на Васильевском острове. Я знал, что там центр основания Санкт-Петербурга, Заячий остров, на котором расположены Петропавловская крепость и Стрелка, а также Университет, где учился наш преподаватель Зыцерь и куда он мне тоже советовал переводиться. На Васильевском находились Кунсткамера, Академия наук, Академия художеств, дворец Меншикова…
Троллейбус вез меня по Невскому, и я узнавал здания, которые уже видел вчера во время своей пешей экскурсии, потом, не отрываясь от окна, смотрел на Неву с Дворцового моста и наконец вышел на нужной остановке на Васильевском острове.
Квартира располагалась на первом этаже каменного трехэтажного дома. На стене, справа от входных двухстворчатых дверей, крашенных темно-коричневой масляной краской, успевшей облупиться, торчали черные кнопки звонков с приклеенными под ними бумажками с фамилиями и указаниями, сколько раз кому звонить. В объявлении говорилось: «Спросить Варвару Степановну». Фамилии не значилось, но других фамилий с инициалами В.С. кроме Проничевой под звонками я не нашел и уверенно нажал два раза на кнопку — как указано на бумажке. С минуту за дверью мои уши не уловили никакого движения, и я уже хотел позвонить еще раз, но послышались шаркающие шаги, короткая возня с засовом, и дверь открылась. Передо мной стояла старушенция в синем в цветочек засаленном байковом халате, из-под которого выглядывало черное спортивное трико.
В руке бабуля держала папиросу и от бабули попахивало водкой.
— Я насчет квартиры.
— Пойдем, — позвала в ответ старушка и повела меня в свою комнату через длинный коридор, захламленный предметами быта: на стенах висели тазы, велосипед без одного колеса, засаленная рабочая роба, сундук, который занимал почти весь проход, резиновые сапоги и еще какая-то стоптанная обувь, что-то еще.
Комната оказалась довольно большой, квадратной, с двумя окнами, выходящими во двор-колодец.
— Студент? — окинула меня взглядом старушка.
— Студент, — подтвердил я.
— Я живу с сыном Колькой. Сплю за ширмой. — Она кивнула на угол у окна, где стояла полураскрытая ширма, обтянутая потерявшим вид шелком с поблекшими павлинами. Я подумал, что новая ширма, наверно, смотрелась очень красиво. Из-за ширмы выглядывала металлическая кровать с никелированными шарами, которые тоже облупились от времени.
В комнате вдоль стен разместились топчан и широкий диван. Посреди стоял прямоугольный раскладной стол, застеленный клеенкой, с простыми жесткими стульями, какие бывают в конторах. У другого окна, напротив хозяйкиного угла, пристроилось мягкое кресло, пара дивану, и такое же зачуханное. Еще возле Колькиного дивана примостился старинный буфет, а на этажерке с несколькими книгами украшением стоял телевизор «КВН» с линзой, заполненной водой.
— Если договоримся, спать будешь на топчане. Колька спит на диване…
— Сколько за квартиру платить? — задал я важный для своего бюджета вопрос.
— Не обижу, — сказала ровным голосом хозяйка. Раз студент, то шестьдесят рублей за месяц… Сколько будешь жить?
— Не знаю, — замялся я. — Обещали общежитие.
— Ладно, давай тридцатку за полмесяца. Только, если уйдешь раньше, деньги не верну, — предупредила бабулька.
Я вынул из кармана брюк деньги, которых было у меня аж почти четыреста рублей, отсчитал три десятки и отдал хозяйке.
— Ну вот. Зовут меня Варвара Степановна. Сын, Колька, мужик не злой, только что выпить любит. Но это, кто теперь не любит. Соседи добрые — увидишь. Живем, почитай, с самой революции всё на этом месте. Половина поумирала в блокаду. Мужики и пацаны, которым пришло время, ушли воевать, да многие тоже не вернулись. Заселили новых. Мой Колька тоже раненый, нога простреляна. Пришел живой. А жена, Валька-подлюга, не дождалась. Она эвакуированная была с ребенком, да так с кем-то там и сошлась. Ребенок-то Колькин, да не судиться же. Как от матери дитё отнимать?! Колька с тех пор и ходит бобылем. Работает на Обуховском слесарем.
Она почему-то назвала Кировский завод по-старому, Обуховский.
— Вот и посуди, как рабочему человеку выпить запретить? — заключила разговорившаяся Варвара Степановна, видно, считая меня теперь полноправно своим человеком.
— Может выпьешь? А то давай по рюмочке с новосельем.
Я отказался.
— Ну, тогда вечером, как Колька придет. А я полечусь. Всю неделю кости ноют, спаса нет, — Варвара Степановна достала из своего угла чуть начатую бутылку водки, заткнутую свернутой из газеты пробкой, и взяла из буфета граненую рюмочку…
Оставив рюкзак и чемодан в моем новом жилище, я пошел знакомиться с Васильевским островом. Со Стрелки я смотрел на Петропавловскую крепость, полюбовался дворцом Меншикова, который, не помню кто, назвал «главным украшением города». Здесь часто бывал сам Петр, и здесь обычно отмечались победы русской армии и флота. Да и вообще, весь остров принадлежал Меншикову, которого Петр I назначил первым генерал-губернатором и которому этот остров и подарил. Я постоял возле Академии художеств, большого желтого цвета здания с белыми колоннами, на берегу Невы. История ее связана с именем Шувалова, который предложил Екатерине II «художеств академию». Здесь же на Университетской набережной я отважился сходить в Кунсткамеру, известную коллекцией «уродцев». Но меня не увлекли анатомические уроды. С б`ольшим удовольствие я познакомился с экспонатами, собранными путешественниками в Африке, Японии, Китае и других странах, которые дают представление о культуре и быте народов многих стран мира. Я представляю, какое удивление вызывали у людей того, даже послепетровского времени, никогда невиданные шаманы, индейцы, китайцы, самураи и предметы их быта, если даже мы с неослабевающим интересом рассматриваем эти экспонаты. Несколько часов я ходил по залам Кунсткамеры и посмотрел все, что хотел, чтобы сюда больше не возвращаться. «Занимательно и поучительно, но не Эрмитаж», — решил я.
Уже поздним вечером вернулся на постой к Варваре Степановне и попал «с корабля на бал». Еще при входе в дом я услышал нестройный хор голосов, который выводил «Ой цветет калина в поле у ручья». Я долго звонил, прежде чем мне открыли.
— А, студент, — сказал дядька невысокого роста с темными с проседью усами, узким лицом и большими залысинами. — Мы ждали, что раньше придешь. Проходи. Щас новоселье отмечать будем.
Дядька заметно припадал на левую ногу, и я сразу сообразил, что это хозяйкин сын Николай.
В комнате хозяйки дым стоял коромыслом. За столом тесно друг к другу сидело человек восемь. На столе стояло несколько бутылок водки, половина из которых уже была выпита, тарелки с крупно нарезанной колбасой, бычками в томатном соусе и килькой. Варёные картофелины и свежие огурцы лежали в алюминиевых мисках, а зеленый лук — пучками на столе. Всё уже находилось в пьяном беспорядке, и все пребывали в весёлом расположении духа, как бывает, когда еще не пьяные, а водки много.
Все загалдели, приглашая наперебой к столу. Я чувствовал себя как карась на сковородке. Мне претили застолья, потому что видел в них тупую бессмысленность и пустое времяпровождение. Но отказаться не мог и сел за стол.
— Штрафную ему, штрафную! — понеслось со всех сторон.
Мне налили водки, но я только пригубил и поставил стакан на стол.
— Не пьешь? И правильно, — одобрил Николай. — Она, водка, до добра не доводит. А ты ешь, студент, ешь!
Я положил в тарелку, которую подставила Варвара Степановна, картофелину, пару долек колбасы, огурец и скибку хлеба и ел с аппетитом.
Постепенно я понял, что за столом собрались соседи: две женщины, пожилые, может быть, ровесницы Варвары Степановны, две помоложе, лет сорока; мужчины возраста Николая, возможно, мужья молодых женщин. Все, кроме одного мужчины, который, как и Николай, воевал, были блокадниками. Блокаду и войну за столом не вспоминали, говорили о текущих делах и пели.
— Вот ты говоришь, что Никита правильно Сталина развенчал, — говорил Петр, жилистый мужик с шевелюрой без намека на лысение, но с заметной сединой — тот, который воевал. — А он войну выиграл. Мы в бой за Сталина шли.
— В бой ты за Родину шел, — возразил блокадник.
— И за Сталина, — упрямо стоял на своем Петр.
— А скольких пересажал твой Сталин? И сейчас сидят.
— А Никита не сажал? Чистенький?
— А Никита сидельцев из ГУЛАГов возвращает, — сказал блокадник.
— Ага, возвращает. А мой сидит, — тихо сказала одна женщина и слезы появились в её глазах. Но она костяшками пальцев вытерла слезы и вдруг звонко и отчаянно завела:
Хас-Булат удалой, бедна сакля твоя,
Золотою казной я осыплю тебя.
Вразнобой подхватили:
Саклю пышно твою разукрашу кругом,
Стены в ней обобью я персидским ковром.
И уже пьяно, но дружно запели почти слаженным хором:
Галуном твой бешмет разошью по краям
И тебе пистолет мой заветный отдам.
— Вер, придет и твой, — уверенно сказала одна из тех, что помоложе. — А вы, мужики, зря на Хрущева ополчились. Он целину поднял и колхозникам поблажку дал.
— А кругом одна кукуруза, — засмеялась Варвара Степановна.
— За колхозное хозяйство первым встал Маленков. — напомнила та, что Вера.
— Поживем — увидим, — примирил всех Петр.
Затянули «Шумел камыш», а когда всё выпили, стали петь «Позабыт позаброшен с молодых юных лет, я остался сиротою, счастья в жизни мне нет». Пели с каким-то ожесточением. При этом Николай плакал, наверно, по сиротской доле своей дочери, которая осталась без родного отца и живет с чужим дядей.
Разошлись к ночи, но Николай долго еще колобродил: то курил у открытой форточки, то пил воду, то просто сидел на своем диване и почему-то скрипел зубами. Варвару Степановну, вероятно, одолевала бессонница, она тяжело вздыхала за ширмой и ворочалась.
Застолья повторялись через день. Мне это становилось в тягость. Я уходил из дома с утра после Николая и приходил только спать. Если заставал застолье, меня непременно сажали за стол, потчевали водкой, которую я не пил и сидел дураком, боясь обидеть гостеприимных хозяев.
Общежитие на проспекте Стачек. В колхоз на помощь селу. Карельский перешеек. Красота северного края. Саша Виноградов. Арии на берегу озера. Где клады зарыты. Картофельное поле. Профессор Ильиш.
Общежитие я получил на проспекте Стачек. Там же находились и аудитории нашего факультета. Здание имело странную форму с округленными торцами, вытянутое в длину, и связывалось с основным корпусом переходом на уровне второго этажа. Закругленный торец с круглыми колоннами выходил на проспект.
В комнате, куда я поселился, жили еще шесть человек. Чтобы уплотнить студентов, комендант убрал стол и поставил лишнюю кровать.
— А зачем стол-то убрали? — спросил кто-то коменданта.
— А зачем он вам? — удивился комендант.
— А заниматься?
— На то есть библиотека, — отрезал комендант. — Там столов достаточно.
Стол унесли, но, слава Богу, у каждой кровати стояло по тумбочке. То, что кровати армейские, металлические с тонкими матрасами, меня совершенно не беспокоило, так как на перинах я и дома никогда не спал. Вещи полагалось сдавать в багажную комнату кладовщице, хотя этому следовали немногие, и я не стал нарушать традицию, а потому запихнул чемодан с рюкзаком под кровать.
Прошла неделя, я еще не успел как следует познакомился ни с учебной группой, ни с товарищами по комнате, как нас отправили «на картошку». Теперь я знал, что такое помощь города селу и принял это даже с удовольствием, поскольку погода стояла теплая, солнечная, и продлить каникулы даже в форме трудовой повинности совершенно не возражал…
Колхоз наш находился на Карельском перешейке и назывался «Знамя коммунизма». Ехали мы на электричке около часа в сторону Приозерска. Потом нас привезли в небольшую деревеньку, которую местные называли посёлком.
Вообще история земли карелов очень любопытна. Этот участок суши в общем небольшой. Древнейшее население лопарей появилось здесь еще в IV–III веках до нашей эры, а русские и карельские поселения упоминаются только в XI веке. Границу русских владений установил в 1042 году сын Ярослава Мудрого Владимир. Крестовые походы шведов в Финляндию и Карелию разделили перешеек на шведскую и Новгородскую части, потом перешеек отошел к Швеции, и только Петр I во время Северной войны вернул его России. Вот такая запутанная и невеселая история маленькой земли между Финским заливом и Ладожским озером.
Но потрясла меня совсем не история — меня потрясла природа этого края своей суровой и скупой красотой, которая не пестрит яркими красками тропических широт, но не оставит равнодушным самого закоренелого скептика и циника.
Разместившись на квартирах гостеприимных хозяев, мои однокашники пошли гулять по поселку. Я тоже захотел прогуляться побродить по окрестностям. Мне охотно составил компанию новый знакомый Саша Виноградов, второкурсник с французского отделения. Его яркой особенностью были глаза, черные даже при солнечном свете, и, казалось, что они не имели зрачков. У Саши пробивались, как у школьника старших классов, жидкие черные усики. Он их не брил, в отличие от волос на щеках и подбородке, которые росли редкими пучками как у китайца. Стройный и гибкий, он ходил по кошачьи пружинисто, и в нем угадывалась и ловкость, и сила, несмотря на обманчивую изящность фигуры.
Сразу за нашим домиком, метрах в двадцати, возвышалась каменная гора, на вершине которой невесть каким образом росли сосны. Мы шли среди валунов, больших и маленьких, их оказалось много: они таким естественным образом вписывались в природу наряду с вековыми соснами, что казались единым целым и заставляли думать, что их разбросали специально. Невольно возникало сравнение с садом камней, только стихийным — и этим замечательным.
Я знал, что валуны, рассеянные по всему району Карельского перешейка, — это следы продвижения ледника. И многочисленные, глубокие озера появились после таяния огромных ледяных глыб там, где рельеф местности особенно понизился.
Около километра мы прошли по тропинке, мокрой и грязной среди трав, но сухой и твердой на возвышенности, где постепенно начинался скальный ландшафт. Наткнулись на каменоломню, где когда-то давно добывали гранит.
У разрушенной часовни, которая попалась нам по пути, два бородатых молодых мужика ворошили землю лопатами. Увидев нас, они настороженно с минуту смотрели на нас, и, проводив взглядом, снова занялись своим делом.
Мы спустились вниз к живописному озеру. Несмотря на пологость спуска, идти нам пришлось осторожно из-за скользких мхов и лишайников.
Берег, как и вся местность с ее сосновыми лесами, оказался песчаным. Над синей гладью озера возвышались верхушки валунов. Я не мог представить, какой величины могли быть камни, ведь озера перешейка очень глубокие и некоторые достигают пятидесяти метров. Берега озера покрывал смешанный лес. Прозрачная вода меж сосен и валунов манила, и мы решили искупаться. Озеро обожгло холодом, хотя, говорят, в сентябре оно теплее, чем в июне, потому что долго прогревается и долго остывает. Из воды мы выскочили с гусиной кожей, но бодрые и полные сил, словно Иванушки, которые окунулись в чан с «живой водой».
— Володь, я сейчас буду петь, — заявил вдруг Саша. Увидев мое удивлённое лицо, он сказал:
— Не бойся, я хорошо буду петь.
Он запел арию Кончака из оперы «Князь Игорь».
Здоров ли, князь?
Что приуныл ты, гость мой?
Что ты так призадумался?
Аль сети порвались?
Аль ястребы не злы и с лёту
птицу не сбивают?
Возьми моих!
Сначала у меня по телу прошла дрожь, потом выступили на глазах слезы от какого-то невыразимого счастья. Я слышал совершенный голос. Это был невероятной красоты баритон…
Всё пленником себя ты здесь считаешь.
Но разве ты живёшь как пленник, а не гость
мой?
Ты ранен в битве при Каяле
И взят с дружиной в плен;
Мне отдан на поруки, а у меня ты гость!
Когда Саша закончил:
«У меня есть красавицы чудные:
Косы, как змеи, на плечи спускаются,
Очи чёрные, влагой подёрнуты,
Нежно и страстно глядят из-под тёмных
бровей.
Что ж молчишь ты?
Если хочешь, любую из них выбирай!»,
я обнял его в порыве восторга и благодарности за счастье встретить талант, который есть в человеке и который не дает душе черстветь и гонит прочь уныние.
Я не устыдился своего порыва, а попросил его спеть что-нибудь еще. Саша с удовольствием спел эпиталаму Виндекса из оперы Рубинштейна «Нерон» и готов был петь еще, но на другом берегу озера стал собираться народ из местных, и мы ушли.
После нехитрого ужина из картошки с отварной рыбой, солеными огурцами и чаем, который нам приготовила хозяйка, мы завалились на ложе на полу — в солому, покрытую дерюгами.
— Баба Нюр, а что это за бородатые мужики копают что-то у часовни? — лениво спросил Саша Виноградов.
— Эти-то? Да клад ищут, — засмеялась наша хозяйка. — Их много тут лазит. Особенно к осени. Как осень, так и валят косяками.
— Какой такой клад? — удивился «француз» Силин.
— Как же, клады, которые разбойники с большой дороги закопали. Грабили путников, а награбленное в разные места прятали.
— Расскажи, баба Нюр, — попросил Саша Виноградов.
— Расскажи, — попросили все.
— Да чего рассказывать? Испокон веку на больших дорогах лихие люди с кистенем промышляли. Ну, и идут предания о многих кладах, зарытых в лесах.
— Леса большие. Где ж там что найдешь? — усомнился «немец» Боря Ваткин.
— Леса и вправду большие, и прятать в глухом лесу дело гиблое, потом не найдешь, а прятали разбойники добычу вблизи дорог. А еще знаками могли стать часовни, каменные кресты на перекрестках дорог или какие-то большие деревья.
Много этих знаков сохранилось до нас. Вот по ним и ищут.
— Находят? — поинтересовался Боря Ваткин.
— Бывает, что и находят. Монеты, какие-то вещи, которые остались от бежавших из своих хуторов финнов после финской войны… Ценные вещи находили. А золота — нет…
— Но золото ведь есть, должно быть, если разбойники прятали, — забеспокоился Боря Ваткин. — Не один же клад был.
— Тебя дожидается, — ехидно засмеялся Иван.
— Может и есть, — согласилась баба Нюра. — Пока не находили. Говорят, финны часто в колодцы, когда уходили, свое добро бросали. Но колодцы все эти водой затоплены. Хотя кто-то вытаскивал оттуда ржавые ружья, фарфор.
Глаза у меня стали слипаться, и я вышел во двор на свежий воздух. Вышел и увидел поразительную красоту.
Солнце только что село и причудливо раскрасило облака над горизонтом; небо стало похоже на рисунок акварелью по мокрому. Нежно-розовый цвет переходил в такой же нежный бледно-сиреневый, потом в синий. Все это размывалось и создавало какую-то сказочную картину. А вдали туман окутывал темный лес, но не дотягивался до макушек деревьев, и они зигзагами вычерчивали замысловатую диаграмму на фоне неба.
Я любовался открывшейся мне вечерней красотой и вдыхал всей грудью вечерний аромат чистого воздуха, который если не пьянил, то дурманил так, что у меня слегка закружилась голова.
Утром, позавтракав яичницей и молоком (бабе Нюре колхоз выписывал на нас яйца, мясо, рыбу, молоко, картошку), мы отправились на картофельное поле.
Возле поля кучками стояли инъязовцы, почти одни девчонки, которые встретили нас шумным приветствием. Чуть в сторонке наш старший, профессор Борис Александрович Ильиш, по учебникам которого занимались студенты факультетов иностранных языков всего СССР, разговаривал с двумя студентами-старшекурсниками. Он им что-то втолковывал: они изображали внимание и почтительность.
Профессор приехал на картошку так, как ходил в городе: в шляпе, хорошем пальто и легких туфельках. В руках держал толстый портфель, с которым приходил на лекции. Впечатление было такое, будто профессор перепутал колхоз с институтом.
Ильиш, настоящий ученый, из тех, кто настолько отдавался науке и растворялся в предмете своего увлечения, что его поведение в простых жизненных ситуациях часто становилось неадекватным. Отсюда и анекдоты, которые приписывали ему, хотя я слышал то же самое, например, о Василии Васильевиче Струве. Говорят, что Борис Александрович, забывшись, снимал галоши, входя в вагон поезда метро. Или, преподавая в нескольких местах, забывал, куда ему сегодня идти: в университет или в ЛГПИ им. Герцена. Тогда он звонил домой и, меняя голос, просил:
— Пригласите, пожалуйста, Бориса Александровича!
— А у него сейчас лекции в университете, — отвечала домработница или кто-то из домашних, и Борис Александрович шел в Университет.
Хотя и посылали нашего уважаемого профессора в колхоз старшим, распоряжался здесь не он, а бригадир, который и определил нам задание. Мы бодро разобрали распаханные борозды и пошли собирать клубни картошки в ведра и высыпать в мешки, чтобы потом загрузить в кузова грузовых машин. Картошка из-за супесчаной почвы и сухой погоды оставалась чистой, хоть сразу в кастрюлю клади, и собирать ее оказалось приятнее, чем в наших среднерусских черноземах.
По краям картофельного поля лежало много мелких и крупных камней, которые как бы обрамляли его. Это результат труда прежних местных жителей. Издавна природные условия считались здесь малопригодными для ведения сельского хозяйства — кругом дремучая труднопроходимая тайга, многочисленные болота, да валуны. Но люди выжигали участки леса и убирали сотни и тысячи камней, чтобы можно было заниматься земледелием.
Камни, убранные с полей, укладывали вдоль края поля, и иногда из камней выстраивался целый забор.
Наш профессор одиноко топтался на обочине поля, потом, поискав глазами, примостился на пенек, достал из портфеля бумаги, положил их на портфель как на стол и стал что-то черкать и править. Так и сидел он до самого конца работы с перерывом на обед. Так просидел и весь срок нашей трудовой повинности. Только иногда вместо пенька стулом ему служили ведро или мешок картошки. Селу профессор Ильиш, может быть, и не помог, но он помогал науке, и его вклад был несоизмеримо большим, чем весь наш труд «на картошке».
Одногруппники и Дима Ковалев. Рутина учебы. Новое общежитие на Васильевском острове. Художник Леня Котов. Завсегдатай танцевальных вечеров. Генрих и Яков — немцы из Поволжья. Друзья- художники. Иван Шувалов и монгол Алтангэрэл из Академии художеств. Импровизированная вечеринка.
Как говорили латиняне, Tempus fugit. В Ленинград мы вернулись через три недели. И потекла студенческая жизнь размеренно, согласно расписанию — в институте и насыщенно и бурно — вне аудиторий.
Наша английская группа сложилась из восьми человек: шести девушек и двух юношей. Все (исключая меня) — коренные питерцы или c жильем в пределах электрички. Дима Ковалев ребенком пережил блокаду, и это наложило определенный отпечаток: выглядел он худым и немощным, медики сказали бы анемичным. В столовой, где Дима изредка обедал, он скупо накладывал в тарелку салат, гарнира к котлете просил класть немного и первое блюдо брал полупорционное. Зато он съедал все до крошки и остаток подливы к гарниру выбирал корочкой хлеба. Как все блокадники, не мог он оставлять еду в тарелке, и потому брал столько, сколько мог съесть.
В блокаду мать отдавала ему половину своего пайка хлеба, а сама научилась курить, чтобы притупить чувство голода. Дима выжил, потому что мать отдавала ему хлеб, а как выжила она сама, одному Богу известно. Но после блокады у матери Димы Ковалева появились необратимые проблемы с сердцем. А сам Дима до сих пор вспоминает как лакомство жмых, который выдавали на талоны вместо сахара детям.
Несмотря ни на что, учился Дима прилично, может быть, потому что имел задел в знании английского, так как до войны мать его преподавала этот предмет в школе.
Девушки в группе были по-своему и на разный манер интересные. Кто-то пел, кто-то писал стихи, в нашей группе училась даже мастер спорта по гимнастике — миниатюрная Галя Максимова, девушка умненькая, похожая на смазливого подростка. В театрах такие комплекции используют в амплуа травести.
Однако ни с кем у меня каких-то дружеских или просто доверительных отношений не сложилось. Я скучал на занятиях. Хотя быстро схватывал все, что предлагали преподаватели, тексты таких предметов как история КПСС надежно и без больших усилий с моей стороны укладывались в памяти. Но я оживлялся на истории зарубежной литературы и на истории Англии; охотно посещал лекции профессора Ильиша по английской филологии и истории английского языка, а также, вспоминая Зыцеря, лекции по языкознанию. Но больше всего мне нравилась языковая практика, и я старался говорить на английском при любой возможности. Преподаватель немецкого, который вводился со второго курса, слушая чушь, которую я бойко городил на этом языке на семинарах через пару месяцев, от души хохотал, но, в конце концов, хвалил и заверил, что на немецком я скоро заговорю не хуже, чем на английском.
В здании на проспекте Стачек мы проучились недолго. Через месяц нас перевели в основной корпус и в новое общежитие на Васильевском острове.
Мы переместились в центр, но условия в новом общежитии оказались не лучше, чем в старом. Комнату, в которую поселили, занимали кроме меня еще пять человек. Как и на Стачках, посреди комнаты стоял стол с четырьмя стульями. Общежитие размещалось в старом трехэтажном здании какой-то дореволюционной гостиницы с барельефами на фасаде и чугунной лестницей на верхние этажи. Чугунными оказались не только перила с балясинами, но и ступеньки с ажурными подступенками. Чугунная лестница для Петербурга — вещь обычная, город славится памятниками из чугуна. Так повелось с момента, когда местные власти обязали украшать здания чугунными решетками, оградами и другими архитектурными элементами.
Между моей кроватью и кроватью ближайшего соседа, студента-первокурсника худграфа Лени Котова, стояла почему-то не тумбочка, а этажерка. Это оказалось более удобным: места больше и достать то, что положил, удобно.
Леня Котов приехал из Феодосии, родного города Ивана Айвазовского. До своего земляка Лени Котову было далеко, тем не менее, в Крыму он стал в некотором роде знаменитостью после второй персональной выставки.
— А чего ты в Академию художеств не стал поступать? — спросил я, когда Леня дал мне полистать книгу отзывов со своей выставки. Не только рядовые посетители, но и профессиональные художники в лестных формах отзывались о таланте юноши.
— Опоздал с подачей документов, — объяснил Лёня. — Там экзамены начинаются раньше. А сюда, на худграф, поступил, чтобы не терять год. Да здесь тоже интересно и преподаватели хорошие.
В ногах Лени стояла кровать Васи Сечкина, высокого худого парня из-под Новгорода. Его лицо портили прыщи, которые он часто выдавливал перед круглым карманным зеркальцем, что вызывало у меня неосознанную неприязнь. Когда он начинал эту свою процедуру, я отворачивался или выходил из комнаты. Вася поступил на иняз после армии, пошил на заказ костюм-тройку и модное пальто с красной шелковой подкладкой и стал завсегдатаем танцевальных вечеров в ленинградских клубах. С нами Вася не водился. Нет, он не избегал нас, но общался как-то неохотно и больше по делу. По субботам и воскресеньям за ним заходил его новый питерский друг, невысокого роста смазливый мальчик Славик, который заметно прихрамывал на левую ногу из-за врожденного дефекта, но был с иголочки и безукоризненно одет.
Однажды Жора Дроздов, еще один наш товарищ по комнате, спросил:
— Вась, не надоело на танцы каждую субботу бегать? Времени не жалко?
— Не жалко, — отмахнулся Вася. — Там праздник: девочки, музыка.
— Будто мало девок в общежитии.
— А мне эти даром не нужны, — признался Вася. — Провинции я накушался. А здесь девочки столичные, с квартирой и пропиской.
На это Жора только усмехнулся и покачал головой.
Кровать Жоры находилась у двери, в самом неудобном месте в комнате, но Жору, человека степенного и невозмутимого, это, казалось, совершенно не трогало. Он вообще отличался рассудительностью и спокойным нравом. Давно известно, что таким характером обладают люди сильные, а Жора выглядел именно таким, большим и сильным, и иногда казалось, что он смотрит на нас с неким снисхождением, как на мелюзгу, которая путается под ногами. Учитель по призванию, Жора после армии успел поработать на целине и совершенно осознанно выбрал для поступления педагогический институт, чтобы связать свою дальнейшую жизнь с детьми и школой. Поступил он на немецкое отделение факультета иностранных языков. Еще в нашей комнате, в углу, голова к голове, устроились два поволжских немца — Яков и Генрих, по отчеству Андреевич и Петрович. Они говорили на немецком, но это был не hoch deutsch, а язык, на котором их потомки общались во времена Екатерины II, ведь немцы Поволжья, как и другие российские немцы, были оторваны от своей исторической родины, и поэтому их язык, практически, не менялся с XVIII века. На Волге в основном селились жители южных германских земель. И их диалект считался самым распространенном и общепринятым. Это звучало приблизительно так: «Ich will dich`n Vorschlag mache, Nachber: heit kommste un helfst mich, un iwermorje komm ich zu dich un helf dich», что означало: «Сосед, у меня к тебе предложение: сегодня ты придёшь ко мне и поможешь мне, а послезавтра я приду и помогу тебе». А на современном классическом немецком выглядит так: Ich will dich ein Vorschlag machen, Nachbar: heute kommst du und hilfst mir und übermorgen komm ich zu dir und helfe dir.
Это как у евреев «Sag mir noch amol» и у немцев «Sag mir noch einmal».
Немцы учились говорить на hoch deutsch, при этом очень старались и целыми днями, когда были дома, строили рожи и мычали, исправляя артикуляцию, которую унаследовали от своих родителей, причем Яков учился на повышенную стипендию, а Генрих до отличника только чуть не дотягивал. Генрих имел рост выше среднего, Яков же ростом не вышел и имел фигуру неказистую, но оба отличались педантичностью во всех делах, будь то взаимоотношения с товарищами или учеба. Они, например, не могли пойти на занятия, не выучив домашнего задания. Они никогда не брали денег в долг, но не отказывали, если кто-нибудь просил у них. Но, не приведи бог, если ты обещал взять десятку на пару дней и не отдал в срок. Они ничего тебе не скажут, но будут бросать на тебя многозначительные взгляды, укорительно покачивать головой и вздыхать: так что скоро ты почувствуешь себя как карась на сковородке и лучше перезаймешь где-то еще, чтобы успокоить их душу и прекратить этот тихий садизм.
В 1941 году поволжских немцев депортировали куда-то в Среднюю Азию, опасаясь сотрудничества с наступавшим вермахтом, и они находились вплоть до 1956 года в спецпоселениях. Некоторые семьи вернулись в Поволжье, в основном в Энгельс Саратовской области, и среди них оказались семьи Якова и Генриха.
Когда мы с матерью находились в эвакуации как раз в той же Саратовской области и жили в одном из поселков Красноармейского района, к нам однажды забрела пожилая немка. Она говорила, что этот дом, куда нас поселили как эвакуированных, занимала их семья до депортации. Немка ходила по дому, гладила рукой дерево комода, прислонялась головой к дверному косяку и плакала. Она ушла, а моя мать, по ее признанию, до самого конца эвакуации чувствовала себя виноватой, будто это она выселила несчастную немецкую семью из их законного жилья.
К Лёне приходили его товарищи с курса, а нередко и со старших курсов. Это напоминало какое-то особое братство, объединенное талантом рисования. Все — гении, все искали, а больше изобретали, новые формы и мечтали о славе Василия Кандинского, Казимира Малевича или, «на худой конец», Архипа Куинджи. Третьекурсник Ваня Шаповалов, например, внедрял «барельефы» в свою живопись и, чтобы сделать картину объемной, вымазывал краски столько, что удивительным казалось, чем он питался, потому что это выходило ему в копеечку. Но новатором в создании рельефной или объемной картины Ваня Шаповалов стать не мог, потому что до него с этим великолепно справлялся Ван-Гог, который размазывал наложенную толстым слоем масляную краску не только кистью и мастихином, но даже собственным пальцем, чему пример его картина «Звездная ночь».
Однажды в субботу Ваня Шаповалов привел в нашу комнату монгола, студента последнего курса Академии художеств, больше похожего на японского борца сумо, чем на художника. Звали его Алтангэрэл. Пришел Алтангэрэл не с пустыми руками. Из портфеля, который казался игрушкой в его руках, он достал две бутылки вина, батон белого хлеба и палку копченой колбасы. В этот день в комнате нас оставалось трое: Леня Котов, Жора Дроздов и я. Вася Сечкин, как всегда, отправился на танцы, а Генрих с Яковом пошли «на посиделки» к своим соотечественникам в какое-то немецкое общество, куда ходили каждую неделю.
Мы придвинули стол к кровати Лёни Котова. Жора нарезал батон и колбасу толстыми кружками на газетку.
Тарелок в комнате мы не держали, но стаканы у нас имелись. Алтангэрэл открыл портвейн, разлил в стаканы и сказал:
— Еще Иван Шувалов, стараниями которого создана Академия, говорил: «Науки и художества, без сомнения, почитаются не токмо пользой, но и славой государства». Вот и выпьем за Академию художеств и художников.
Мы не возражали и дружно выпили.
— А что означает у монголов имя Алтангэрэл? — спросил я монгола.
— Алтангэрэл — это значит «золотой свет», — сказал Алтантэгрэл. — Но меня все зовут Алтан, так что зовите меня так.
— То есть, «золотой»? — засмеялся Ваня Шаповалов.
— Точно, золотой, — добродушно подтвердил Алтан.
— Давайте выпьем за художника Алтана. — предложил Ваня. — Не все знают, что он лауреат премии Чойбалсана, а его картины висят в музее изобразительных искусств в Улан-Баторе и в этнографическом музее в Ленинграде.
При этих словах все оживились, а я внимательней посмотрел на Алтана. Алтан выслушал все это с бесстрастным лицом, и я понял, что хвалу, а может быть, и клевету, он научился принимать равнодушно.
— Да у Алтана уже в 15 лет состоялась собственная выставка, — добавил Ваня.
— У меня тоже в 15 лет была выставка в Феодосии, — счел нужным похвалиться Леня Котов.
— Видел я твои работы, — отозвался Алтан. — Мне Ванька показывал. Из тебя выйдет толк. Я и пришел с Ванькой с тобой познакомиться и благословить. Дай обниму тебя.
Ленька Котов покраснел, как бурак. Он не ожидал такой скорой и неожиданной оценки от состоявшегося как художник товарища. В медвежьих объятиях большого Алтана Леня словно растворился и вышел из них счастливый и взъерошенный.
Переводы с английского. На сцене институтского клуба. Соня Самулевич — девушка без комплексов. Я читаю стихи. Бестактный выпад, похожий на провокацию. Реакция зала и смущенные англичане. Стыд и заслуженная обида Стива на меня.
Впервые я читал свои стихотворные переводы с английского со сцены, да еще при полном зале. Не помню, как я влез в эту авантюру, но факт остается фактом: я стоял на сцене Голубого зала клуба института, а внизу шевелилась безликая живая масса, готовая принять или освистать любого, кто осмелился вынести на ее суд свой неуверенный талант.
Началось все с того, что я отнес в институтскую многотиражку несколько своих переводов из Уильяма Блейка, Стивенсона и Роберта Бёрнса. Переводы напечатали, а когда стали готовить концерт к приезду какой-то студенческой делегации из Англии, решили, что было бы неплохо эти мои переводы прочитать в присутствии англичан: и нам хорошо, и им приятно.
Столичный вуз — это не провинция, где самодеятельность полностью ложится на плечи энтузиастов: здесь работали профессионалы, которые не только отбирали номера, но и репетировали, добиваясь безукоризненного исполнения. Меня натаскивал актер, лицо которого знакомо многим по фильмам: конечно, не Кадочников и не Баталов, но все же настоящий актер, не чета какому-нибудь массовику-затейнику. Первое правило, которое озвучил мой наставник, гласило: «Прежде всего, артист должен знать свой текст так, чтобы слова от зубов отскакивали, так, чтобы ночью разбуди — слова знаешь. Иначе на сцене будешь думать только о том, как бы текст не забыть. С текстом у меня проблем возникнуть не могло по определению: и когда наставник убедился, что текст у меня «от зубов отскакивает», он стал учить художественному чтению, то есть правильной актерской декламации.
«Обучение чтению стихов — сродни обучению пению, — говорил наставник. — Главные инструменты, как певца, так и чтеца — это голос и дыхание».
В результате недолгих, но результативных занятий, стихи я читал как заправский артист и, думаю, что все огрехи моего еще незрелого перевода, благодаря хорошей подаче, как бы стерлись и прошли незамеченными для зрителей.
На сцену я вышел после выступления первокурсницы Сони Самулевич. Соня доставала губами розу, держась руками за пятки, и вообще демонстрировала невероятную гибкость, что казалось удивительным при ее пухлой комплекции. В цирке такие номера называются «каучук», а на афишах, представляя артистку, часто пишут «женщина-змея». Соня отличалась невысокой и полной фигурой, что никак не вязалось с возможностью ее тела так гнуться, но гнулась она так, словно у нее вообще отсутствовали кости. Я знал из медицинской энциклопедии, что кости обладают эластичностью и упругостью, когда в них достаточно много органических соединений. У Сони, наверно, этих органических соединений присутствовало с избытком.
Впервые я увидел эту девушку при обстоятельствах насколько комических, настолько и странных. Однажды она забрела в нашу комнату в поисках Лёни Котова, с которым познакомилась во время вступительных экзаменов. Лёня отсутствовал, но Соня осталась ждать его. Мы дружно разговорились и через десять-пятнадцать минут знали о ней практически все. Она рассказала, что занималась акробатикой и на всех школьных концертах выступала с номером «Гуттаперчевая девочка». «Сейчас покажу», — сказала Соня и стала раздеваться. Мы с Жорой и Васей Сечкиным лишились дара речи, а наши немцы, Генрих и Яков, поспешили выйти, они тенью скользнули за дверь, и будто их и не было. Соня осталась в одном купальнике, ловко влезла на стол и продемонстрировала нам все элементы своего искусства.
Вася похлопал в ладоши, Жора недоуменно пожал плечами и незаметно для девушки покрутил пальцем у виска, а я поразился полному отсутствию комплексов у нашей гостьи. Не похоже, чтобы это смутило Васю Сечкина, но мы с Жорой чувствовали неловкость, будто раздевались сами. Соня спокойно оделась и как ни в чем не бывало стала рассказывать нам про свою школу. Вскоре появился Леня, и они ушли.
— Ну, наглая, — с растерянной усмешкой сказал Жора. — Ни тебе стыда, ни тебе совести. Пришла к мужикам в комнату и разделась до трусов, будто у себя дома.
— Ну, не до трусов, а до купальника, — весело поправил Вася. — А ты, вроде, девок в купальниках не видел.
— Здесь не пляж, — махнул рукой Жора, не желая связываться еще и с ветреным Васькой…
Я читал легкие стихи Блейка:
Зеленый лес от радости смеется,
В ответ ручья журчанье раздается.
Смех ветра отдается гулким эхом,
И холм дрожит веселым смехом.
Луг расцветающий смеется,
Смех соловья над лугом льется,
И даже Мэри и Эмили
Свой смех со смехом луга слили.
В тени смеются звонко птицы -
Весна пришла, всё веселится.
Проснитесь все, с природой слейтесь,
Весну вдыхайте, пойте, смейтесь!
Потом читал переводы из не менее милых стихов Стивенсона:
Зимой темно, когда я просыпаюсь,
При желтом свете свечки одеваюсь,
А летом нужно спать ложиться,
Когда ещё и солнце не садится…
И Бёрнса:
Разве можешь ты меня оставить,
Так жестоко чувства оскорбить,
Сердце так страдать заставить!
Нет, не можешь ты меня забыть!
Нет, не можешь ты меня забыть!
Так легко не можешь разлюбить,
Чувством так жестоко править,
С другом так коварно изменить!
Ты должна со мною быть!
Ты должна со мною быть!
Стихи английских поэтов сначала читали англичане, а следом выходил я и читал свой перевод. Зал принимал благосклонно, мне аплодировали, а я важно и с достоинством кланялся, как меня учил мой наставник, актер театра и кино. Все складывалось хорошо, но черт меня дернул прочитать перевод несомненно доброго человека Блейка «Лондон»:
Я брожу по улицам нарядным,
Там, где Темза темная томится.
Каждого прохожего обласкиваю взглядом,
А в ответ суровые, нахмуренные лица.
Перед тем как я прочитал эти мрачные стихи, Стив, старший группы английских студентов, попросил публику принять во внимание, что это стихотворение написано английским поэтом в конце XVIII века и не имеет отношения к сегодняшней Англии. Но я, не обращая внимания на смущение англичан, бросал в зал с ораторским надрывом страшные строчки и клеймил:
В каждом слове страх я замечаю,
Плач ребенка кажется заклятьем,
Всюду скорбь, усталость я встречаю,
С бледных губ срываются проклятья.
Наши гости, студенты из Лондона, разводили руками и перешептывались, а я поставленным голосом добивал капитализм:
Кровь солдат и стоны омывают
Роскошь замков древних и дворцов,
Только люди в нищете здесь умирают,
Смерти глядя с радостью в лицо.
Последние строчки я произнес тихо, что прозвучало еще более трагически, чем у Блейка.
Зал ревел. Он принял концепцию. А до меня стала вдруг доходить нелепость происшедшего, и я с ужасом понял, что не только сделал глупость, прочитав это стихотворение, но и спровоцировал ситуацию, при которой неловкость чувствовали и гости, и те нормальные люди, для которых политика оставалась всегда чем-то второстепенным, а жили своей простой человеческой жизнью.
А зал не унимался, аплодировал, и кто-то даже выкрикивал: «Мо-ло-дец, мо-ло-дец!».
На край сцены вышел Стив, поднял руку, успокаивая зал, и снова повторил, что сейчас Лондон совсем другой и нельзя связывать его с тем Лондоном, который описывал Уильям Блейк.
Я поспешил уйти, не дочитав переводы из Байрона и Шекспира. Сгорая от стыда, дождался Стива, чтобы извиниться и объяснить… а что я мог объяснить? Стив натянуто улыбался, и смотрел на меня с легким презрением.
— Take off a crown, Steve, and do not judge. I repented, — сказал я смиренно. — We say: «Guilty head is not cut».
Стив снисходительно похлопал меня по плечу, и непонятно было — простил он меня или нет. Но в любом случае англичане должны были уехать к себе с неприятным осадком от бестактного поведения одного из советских студентов, которое задевало их национальное чувство.
По поводу этого инцидента куратор нашей группы, преподавательница английского, интеллигентная и воспитанная Екатерина Сергеевна Волкова, женщина в возрасте, которая работала с американскими концессионерами на Дальнем Востоке как переводчик ещё в середине двадцатых годов, сказала: «Как же вы, Володя, могли? Я была о вас более высокого мнения!». При этом она укоризненно покачала головой.
— Бес попутал, Екатерина Сергеевна, — только и мог в ответ вымолвить я.
Вечер в честь английской делегации. Знакомство с Леной, похожей на Милу. Лёгкая прогулка по Невскому. Кафе-мороженое. Инцидент. Я использую свою способность к гипнозу. Вынужденное объяснение с Леной. Демонстрация телекинеза. Лена растеряна.
Вечера танцев, которые устраивались время от времени по разным поводам, будь то праздник, приезд молодежных делегаций разных стран или окончание сессий, на этот раз состоялись в честь английской делегации.
Танцы меня никогда не занимали, и танцевал я плохо. В школе, уже в десятом классе, девочки учили нас на школьных вечерах танцевать вальс, танго, фокстрот, падеспань, падеграс и краковяк. Но эти танцы незаметно уходили из моды, и, разве что, только вальс еще охотно танцевали. Но здесь появлялась возможность попрактиковаться в языке, и я искал глазами какую-нибудь англичанку, с которой можно завязать несложный разговор о том, о сем.
Одна девушка чем-то неуловимо напомнила мне Милу, и я подошел к ней, когда зазвучал какой-то блюз. Мне нравились блюзы. Они навевают сентиментальное настроение, под них хорошо погрустить и вспомнить что-нибудь хорошее, например, школу и первое трепетное чувство, когда при виде нравящейся девочки с тобой начинает твориться что-то непонятное: душа замирает и хочется чем-то отличиться, чтобы она заметила тебя.
— Hello! May I have this dance? — попросил я.
— Yes, please, — ответила девушка.
Она улыбнулась, а ее подружки почему-то засмеялись. Я смутился, но мы присоединились к танцующим и стали двигаться в такт музыки.
— How do you like Leningrad? — спросил я.
— Thank you, I love it, — ответила девушка.
— I'm Vladimir. And what» s your name?
— I'm Lena.
— Helen? Lena is a russian name, — удивился я.
— So, I'm russian.
— А чего мы тогда говорим по-английски? — спросил я.
— Так ты первый начал, — засмеялась девушка.
— А я думал, что ты англичанка.
— Я учусь на третьем курсе. Только тебя я что-то раньше не видела.
— Я перевелся к вам из провинции, — объяснил я.
— А я коренная ленинградка, — просто сказала Лена.
Мы танцевали и следующий танец, но на большее меня не хватило, и я предложил Лене погулять по Невскому.
Лена чуть поколебалась, и мне показалось, что она как-то украдкой оглядела меня с головы до ног, но согласилась. Мы пошли в сторону Невского, разговаривая обо всем, что в голову приходило. Я вспомнил колхозный поселок, где мы собирали картошку, описывал красоты Карельского перешейка, потому что Лена на уборку картошки не ездила и на Карельском перешейке, как ни странно, не бывала. Она говорила о своем городе, в котором родилась, и тоже кроме Москвы и Сочи, куда их с мамой возил отец, нигде больше не была.
— А я море видел только в кино, да на открытках, — позавидовал я.
— Какие наши годы! — улыбнулась Лена.
— И то верно…
Мы шли по Невскому, с Леной я чувствовал себя хорошо, но в какой-то момент она вдруг сказала:
— Володя, ты не обижайся, но… — она замялась и выдавила из себя: — Ты очень странно одеваешься.
Я молчал, и она стала объяснять:
— Такие длинные и широкие пиджаки сейчас не носят. В моде короткие, как бы квадратные пиджаки; брюки узкие, а туфли остроносые.
Я невольно посмотрел на закругленные носы своих ботинок.
Сама Лена выглядела модно: в клубе на ней было светлое платье с широкой юбкой колоколом ниже колена с широким черным поясом, туфли на полушпильке, черные шелковые перчатки, на голове маленькая черная шляпка, а в руках — черная сумочка. На улицу Лена вышла в широком бежевом плаще с поясом.
— Рядом с англичанами ты смотрелся non comme il faut.
— Я учту, — пробурчал я, и словно в оправдание добавил: — Как-то не думал об этом, не считал важным. Да и некогда было.
— Мороженого хочешь? — без всякого перехода предложил я, потому что мы как раз стояли у кафе.
— Хочу, — не отказалась Лена, наверно, чтобы как-то замять неловкость от своих слов в мой адрес.
Мы оставили плащи в раздевалке и прошли мимо бара в небольшой зальчик столиков на десять. Народу в зале оказалось не много. Мы заказали по два шарика мороженого: шоколадное, которое я любил, крем-брюле, которое попросила Лена, и бутылку ситро. Мы тихо болтали о студенческих делах, смеялись и чувствовали себя свободно и расковано.
Неожиданно от дальнего столика у окна к нам подошел модно одетый молодой человек и сказал:
— Чувак, возьми свою чувиху, и чтоб через пять минут вас здесь не было.
Он повернулся и уже хотел вернуться к своему столику, где за ним следили три пары глаз еще одного парня и двух девушек.
Сначала я растерялся, но быстро оправился от легкого шока и окликнул парня:
— Можно вас на минуточку.
Во мне закипало зло.
— Что, непонятно говорю? — вернулся к нашему столику парень. Но вдруг он обмяк, глаза его остекленели, на лице появилась непроизвольная улыбка, лицо стало расслабленным, и он уставился куда-то в угол мимо нас.
— Здесь проводится спецоперация, — сказал я жестко и показал студенческий билет парню. — Немедленно покиньте заведение. Иначе будете иметь большие неприятности с комитетом госбезопасности. Еще раз повторяю, не-мед-ленно.
— Парень повернулся, на негнущихся ногах пошел к своему столику и, очевидно, передал мои слова приятелям. Но этим дело не закончилось. Теперь уже другой молодой человек направился к нашему столику. Но я его встретил, как говорится, во всеоружии: сначала внушив ему страх, а потом, повторив все, что уже сказал первому гонцу.
«Парламентер» испуганно и часто кивал, соглашаясь со мной, при этом лицо его стало пунцовым, в глазах застыл неподдельный страх, и он заторопился в сторону своего столика, спотыкаясь и задевая стулья редких посетителей. Четверку как ветром сдуло.
Лена, казалось, ничего не поняла, она потеряла дар речи и тоже испуганно смотрела на меня. Потом, заикаясь, сказала:
— А что это было? Какой комитет безопасности?.. Ты кто?
Я попытался я её успокоить и не нашел ничего лучше, как показать небольшой фокус, который я с некоторых пор стал проделывать, испытывая потребность в тренировке.
Открутил от солонки, стоявшей на столике пластмассовую крышечку и положил ближе к краю полированного столика. Попросил Лену помолчать минут пять, потому что нужно было отрешиться от всех мыслей, что стоило большой концентрации. Я сосредоточил взгляд на предмете, при этом зрение мое размывалось настолько, что я уже больше ничего, кроме предмета не видел. Крышечка шевельнулась и поползла к краю столика, у края она ускорила движение и упала на пол, глухо стукнувшись о паркет.
Лена молчала. Она как-то недоверчиво смотрела на меня, а в глазах ее было недоумение. Наконец она спросила:
— Телекинез?
— Телекинез или психокинез. Неважно. В общем, парапсихология.
Я видел, что Лена сбита с толку. Для нее все, что она увидела, оказалось необычным. Она ждала моего объяснения.
— Понимаешь, — сказал я, — некоторые учёные называют это аномальными способностями. Я показал тебе простой опыт с воздействием на предмет с помощью мысленного усилия.
— А ты еще сказал «психокинез». Это что? — спросила Лена. Может быть, в ней говорило женское любопытство, но меня устраивало, что простой сеанс телекинеза пока отвлек ее от более сложного явления, каким оказалась спонтанная демонстрация гипноза, и я в двух словах объяснил суть явления, как сам это понимал.
— То же, что и телекинез. Но так как ученые не признают материальность мысли, то считают, что воздействие происходит за счет образования физического поля, и называют это телекинезом, а не психокинезем.
— Володя, а как ты заставил их всех уйти из кафе? — вернулась Лена к инциденту с компанией за столиком у окна. — Это гипноз?
— Это внушение через гипноз.
— Я не испугалась, когда к нам подошел один, потом другой тип из компании, меня напугал ты. У тебя изменилось лицо, это было не лицо, а маска. И глаза. Глаза стали черными.
— В такие моменты я не контролирую себя. В этом состоянии я словно выхожу из своей оболочки и становлюсь кем-то другим. К этому я уже привык, как и к тому, что для окружающих я в этот момент бываю неприятен.
— А что ты еще умеешь?
— Я могу, например, при определенных условиях увидеть прошлое, а иногда и будущее. Вижу сны, которые считают пророческими.
— Ну, это уже из области мистики.
— Это общее заблуждение. Тот, кто сталкивался с этим и видел все своими глазами, не станет отрицать это так, как сейчас ты; в крайнем случае, промолчит… Время составляет единое целое и не имеет ни конца, ни начала, и для того чтобы увидеть будущее, нужно только выйти из обычных границ пространства-времени, то есть достичь измененного состоянии сознания.
Я могу входить в такое измененное состояние. Был случай, когда я помог милиции найти преступника, «увидев» все его действия вплоть до убийства и даже орудие убийства. А совсем недавно мы с друзьями спасли тонущую девочку, благодаря предвидению.
— Да много всего было, — заключил я. — Давай есть мороженое.
Мы молча ели мороженое, и я видел, что Лена делала это нехотя, а когда я хотел проводить её до дома, она извинилась, сказав, что после всего случившегося хочет побыть одна.
— Мы еще увидимся? — спросил я по инерции.
— Не знаю, — ответила она.
Я, наверно, рассказал Лене больше, чем следовало. Но иногда появляется насущная потребность поделиться с кем-то тем, что становится невозможным постоянно носить в себе.
Турист Курт из ФРГ. Я показываю Курту достопримечательности города. В Гостином дворе. Товарищ из органов. В пивном баре на Невском с немцами. Политический спор по некоторым моральным аспектам. Я объяснил, почему мы не сдали им Ленинград.
В одно из воскресений, в день свободный от занятий, я намеревался съездить в Петергоф, пока еще работали фонтаны. На праздник закрытия фонтанов я не попал, но фонтаны обычно закрываются где-то в середине октября, и мне хотелось успеть полюбоваться этой красотой.
Я спустился по лестнице на первый этаж общежития.
Внизу, в холле, какой-то человек пытался что-то втолковать вахтерше тете Глаше на смеси английского, немецкого и русского языков. Вахтерша слушала, кивала головой и все повторяла, почему-то ломая язык: «Ихь не понимайт». Увидев меня, вахтерша обрадовалась.
— Не могу понять, что басурману нужно. Спроси, чего он хочет-то, — взмолилась тётя Глаша.
— Deutscher? — спросил я.
— Ja? Ja? — обрадовался немец.
— Was wollen Sie?
— Ich suche eine Frau. Valia Kosova.
Я попросил немца подождать, а сам пошел искать Косову. В ее комнате была только одна из подруг, которая сказала, что Валя ушла к своим дальним ленинградским родственникам и придет поздно.
Немец расстроился и хотел уйти, но я, пожалев его, решил в Петергоф не ехать, а показать немцу город. Не знаю, что больше мной руководило — альтруизм, или эгоистическое желание воспользоваться случаем и попрактиковаться в разговорном языке.
Немец просиял. Мы познакомились.
— Kurt, — представился мой новый приятель. Я назвал себя.
Мы прошли почти весь Невский проспект, Курт, как я недавно, восторгался тем Петербургом, который я успел ему показать, а показал я ему и клодтовских коней, и Исаакиевский сбор, и статую Петра, и Дворцовую площадь, и не просто показал, а как заправский гид рассказал историю создания, описав при этом эпоху, в которую создавались шедевры.
Немецкий я еще знал недостаточно хорошо, но немец, как многие европейцы знал английский, и я, когда затруднялся выразить мысль на немецком, пользовался английским.
Когда проходили мимо Гостиного двора, Курт попросил зайти с ним в этот огромный магазин, чтобы присмотреть какие-нибудь сувениры для родственников и друзей.
В это время к нам подошел ничем не примечательный молодой человек и попросил отойти с ним в сторонку. Я извинился перед Куртом, и пошел за молодым человеком. У одного из окон магазина стояли двое: по виду мой ровесник, и товарищ постарше. Тот что постарше, молча уставился на меня оловянным взглядом холодных глаз, изучая и, наверно, оценивая, что я за тип и куда меня отнести по его градации. Потом строго спросил:
— Тебе что нужно от иностранца? Фарцуешь?
И вдруг тот, который по виду был моим ровесником спросил:
— Слушай, это ты читал в Герценовке со сцены стихи?
— Переводы с английского? Я.
— Федор Алексеич, это свой. На инязе учится. Он так раздолбал англичан в стихах! Я, говорит, брожу по Лондону, а там сплошная нищета и кругом безрадостная жизнь.
— Это Уильям Блейк. Стихотворение «Лондон». Только это было написано в конце XVIII века.
— Да какая разница! Главное — нос утерли капиталистам.
— Так чего ты с иностранцем ходишь? — повторил вопрос старший.
— Да он пришел к нам в общежитие, знакомую искал.
— Что за знакомая? Как фамилия? — оживился старший товарищ.
— Да откуда ж я знаю? Это мне вахтерша сказала, что он какую-то девушку ищет…
Я плел что-то несуразное и чувствовал себя полным идиотом. Давно заметил, что, попадая в определенный круг людей, ты невольно принимаешь их культуру поведения, иначе тебя не поймут и, в лучшем случае — отвергнут как чужака, в худшем — могут и морду набить.
— Так чего ты с ним ходишь? — повторил старший.
— Хочу показать гостю героический Ленинград, и потом, я же на инязе учусь, так что для меня это лишняя языковая практика. Рассказываю, как народ отстоял город от фашистской оккупации.
— Я ж говорю, наш человек, — обрадовался мой ровесник.
— Ладно, продолжай свою экскурсию, — разрешил старший. — И вот еще что, узнай, к кому приходил твой иностранец.
Я молча пожал плечами, но не преминул заметить:
— Кстати, немец хоть и из ФРГ, но рабочий и социалист.
Рабочий-социалист смиренно ждал меня у стенки, куда придвинулся, чтобы не мешать движению многочисленных покупателей. Увидев меня целого и невредимого, Курт обрадовался, а заметив смущение на моем лице, сказал:
— Es ist ihre Sicherheitsdienst? Mach dir keine sorgen. Wir haben auch so ein.
Курт по моей подсказке накупил деревянных крашеных ложек, матрешек, маленьких шкатулок, еще какой-то мелочи, потом объявил, что в пивном баре недалеко от метро Маяковская его ждут товарищи. Я было хотел раскланяться, но Курт ни в какую не хотел отпускать меня, уговорив пойти вместе в пивной бар, чтобы познакомить с другими немцами из их тургруппы.
В баре нас шумно встретили два толстых немца. Может быть, они были ненамного больше упитанного, но спортивного Курта, но «пивные животы» придавали им тяжеловесную массивность. Я отметил пунцовый цвет их лиц. Это не без основания: — стол, за которым они сидели, был заставлен пустыми и полными кружками пива.
Представляя меня, Курт с жаром расточал в мой адрес похвалы. Немцы кивали головами и приговаривали: «Gut, gut». Одного немца звали Пауль, другого Гельмут.
Они заказали пива и сосиски с капустой и зеленым горошком — для Курта и для меня. Пива я не любил, но пригубил, чтобы не обижать немцев; зато с удовольствием съел порцию сосисок и пару бутербродов с сыром.
В разговоре немцы все упирали на то, что они рабочие и «Wie ist es bei euch?.. Sozialisten».
Я соглашался: «Gut, gut». Но не верил: глаза немцев были лукавые.
— Wie mögen sie Leningrad? — спросил я из вежливости.
— Gut, gut, — закивали немцы.
Но неожиданно Гельмут сказал:
— Жаль только, что вы в блокаду уморили голодом целый миллион ни в чем не повинных людей.
— Мы уморили? — возмутился я.
— Вам нужно было сдать город немецким войскам. Это спасло бы сотни тысяч ваших людей, а вы предпочли сражаться за бесполезный клочок земли, принеся в жертву мирных жителей.
— Ja, ja, — подтвердил Пауль.
— Всё не так, — сказал я. — Во-первых, Ленинград — это не бесполезный клочок земли. Это для нас святыня. Во-вторых, он оставался важной частью всей системы обороны. Но главное в том, что, если бы наши войска сдали город, судьба жителей стала бы еще страшнее.
— Жителей можно было эвакуировать, — упрямо возразил Гельмут. — Но раз не эвакуировали, гуманно было бы Ленинград сдать.
— Может быть, нам нужно было и Москву сдать? — ехидно спросил я.
— Если бы не морозы, немецкие войска Москву сами бы взяли…
Гельмута, видно, задевало поражение Германии, это сидело в его подсознании, и он искал хоть какое-то оправдание своим воинственным соотечественникам.
Спорить с фанатами идеи всегда бессмысленно, потому что доказать им ничего не сможешь, а обращать в свою веру муторно и накладно.
— Жителей можно было бы эвакуировать, — гнул свое Гельмут.
Курт во время нашего спора все пытался остановить Гельмута и перевести разговор на другую тему. А Пауль пил пиво и, похоже, ему доставляли удовольствие выпады Гельмута против русских, потому что он с удовольствием как попугай повторял неизменное: «Gut, gut».
Этот неприятный и в какой-то степени провокационный разговор как-то сам собой прекратился. Гельмут даже, как бы в извинение, сказал:
— Es ist gut, wenn eine Junge ein Patriot seines Landes ist.
Я поблагодарил, попрощался. Курт попросил передать привет Вале Косовой, сказать, как он хотел её увидеть и как сожалеет, что не застал.
Саша Виноградов и Боря Ваткин. Странная дружба. Мариинский оперный театр. Прослушивание. Меня и Сашу берут в массовку. Артисты миманса. Внутреннее убранство театра. Суеверия оперных и балетных. Закулисная жизнь.
Хор Мариинского театра, или Маринки, как любовно называют театр старые петербуржцы, а официально именуют театром оперы и балета имени С.М. Кирова, объявил конкурсное прослушивание, и Саша Виноградов попросил меня и своего друга Борю Ваткина сходить с ним на это прослушивание.
Не могу сказать, что Саша был мне другом, но я испытывал к нему искреннюю симпатию, и видел, что также ему интересен. С Борей же Ваткиным у них сложилась настоящая, хотя и странная дружба. Два совершенно разных человека, разных по характеру, по амбициям, по таланту, по жизненным принципам и даже по социальному положению, не говоря уже о том, что они и внешне являли полную противоположность друг другу. Саша Виноградов — молодой человек выше среднего роста и, как я уже говорил, с кошачьей гибкостью и силой, которая угадывалась в любом его движении. Боря же — роста небольшого, рыхлого сложения, с характером нерешительным и робким. Саша учился на французском отделении, но имея ярко выраженный талант, мечтал стать оперным певцом. Боря учился на немецком, талантами не блистал, если не считать талантом редкую доброту и детское восторженное восприятие жизни. Саша — брюнет с черными глазами, Борю украшала каштановая кучерявая шевелюра, синие глаза и веснушки. Саша — единственный сын своих родителей — жил в городе Тихвине Ленинградской области, где мать работала учительницей в школе, отец — инженером какого-то предприятия, а Боря, седьмой ребенок в большой еврейской семье, жил в эстонском городе Тарту с матерью домохозяйкой и отцом закройщиком. Саше к стипендии присылали из дома иногда рублей двести, иногда чуть больше, и этого вполне хватало на жизнь без особой роскоши. Боря время от времени получал посылки от родного дядюшки из Америки. Посылки приходили с аккуратной периодичностью и содержали отрезы твида, габардина, вельвета или джинсовой ткани, которые всегда оставались в моде и всегда пользовались спросом. Боря относил отрез в комиссионку, который моментально продавался, и это обеспечивало ему более чем сносное существование.
Боря потянулся к более сильному, уверенному в себе и самодостаточному Саше Виноградову, который мог не только защитить, но и повести за собой.
Я был свидетелем случая, когда Саша решительно вступился за своего друга в одном из часто случающихся стычек в общежитиях. Слабый и неконфликтный Боря, не обладая физической силой, отличался, как все добрые люди, порядочностью и высоким чувством справедливости.
В институте учились ребята из Магадана и один из них, крупный и крепкий парень с первого курса, зная, что Саша, Боря, и я в том числе, дружны с девочками женской части общежития, стал злословить на этот счет. До тех пор, пока это носило характер безобидный, мы молчали и снисходительно улыбались, но, когда он, перегнув палку, грязно отозвался об одной из девушек, а именно о Вале Косовой, Боря, не задумываясь, опрометчиво смазал циника ладошкой по лицу. Удар был слабый, но обидный. Магаданец стерпеть не мог: мгновенно вскипел и бросился на Борю. Но драку остановил Саша Виноградов. Его лицо выражало такую уверенную силу, что противник, выглядевший значительно мощней Саши, стушевался и отступил…
Автобусом мы доехали до театральной площади, где размещался Мариинский театр, который считался одним из самых старых и самых красивых российских театров.
Салатно-белое здание в стиле классицизма, которое гармонично смотрелось в окружении соборов, строгих, и в то же время величественных построек. В объявлении о прослушивании говорилось, что к прослушиванию допускаются лица до тридцати лет, имеющие профессиональную подготовку. Подготовку Саши вряд ли можно было назвать профессиональной, потому что подразумевалось окончание какого-то музыкального заведения, может быть, даже консерватории, а Саша занимался частным образом у оперного певца, тенора Ивана Алексеевича Нечаева, который, послушав его, стал учить бесплатно. Нечаев преподавал сольное пение в Ленинградской консерватории, а в свое время пел как раз в Мариинском театре, где блестяще исполнял партии Юродивого в опере «Борис Годунов», Герцога в «Риголетто», Альмавивы в «Севильском цирюльнике» и много других.
Саша не питал иллюзий на свой счет и не надеялся на то, что его возьмут в хор. Саша просто лишний раз хотел показаться грандам оперного искусства, из которых, несомненно, состояла конкурсная комиссия, узнать их мнение насчет своих вокальных перспектив. Истинная цель его оставалась скромнее — устроиться в массовку. Это не только давало подработку, но таким образом он допускался в святая святых храма искусства.
В небольшом зале, где намечалось прослушивание, несколько человек мужчин и женщин занимали места в первых рядах кресел. Болельщики, вроде нас с Борей Ваткиным, разместились подальше.
Здесь отсутствовала сцена. Рояль стоял на полу в двух-трех метрах от кресел, где в ожидании своей очереди сидели кандидаты певцы. Чуть подальше, сбоку от рояля, за столом, застеленным зеленым сукном, расположилась комиссия из четырех человек.
Конкурсанты пели в основном арии из опер, только бас исполнил «Песню о блохе» Мусоргского, а женщина-сопрано — «Заздравную» Исаака Дунаевского. Комиссия отобрала четырех человек, в том числе баса и женщину. У женщины спросили:
— Простите, а сколько вам лет?
Она смутилась, помедлила и тихо и неразборчиво назвала возраст.
— Громче! — потребовал мужчина из комиссии.
— Сорок шесть, — краснея, выговорила женщина.
— У вас шикарное сопрано, но вы же понимаете, что солисткой вам уже не быть?
Женщина молча кивнула головой.
— А в хор мы вас, несомненно, берем, — заключил мужчина из комиссии, очевидно, председатель.
Саша пел арию Кончака из оперы «Князь Игорь», которую я уже слышал от него в колхозе «на картошке». Отнеслись к Саше благосклонно, похвалили голос, удивились, что он учится в пединституте, а не в каком-либо музыкальном заведении, одобрили его занятия с Нечаевым и посоветовали поступать в консерваторию, но в хор не взяли.
— Да я, в общем, и не надеялся, — откровенно признался Саша. — Мне хотя бы в массовку.
— А вот сейчас как раз объявляется дополнительный набор, только это у нас называется не «массовка», а «миманс». Отдел миманса на верхнем этаже. Подойдите к руководителю отдела Ивану Петровичу, скажите, что вы от Соковнина.
В отдел массовки я и Боря пошли вместе с Сашей. Иван Петрович оглядел нас с ног до головы критическим взглядом и вынес вердикт:
— Беру вас и вас.
Он кивком головы показал на Сашу и на меня, проигнорировав Борю. Боря как-то съежился, вымучил улыбку и пожал плечами, давая понять, что ему это и не так важно. Мы с ним, действительно, не предполагали такого исхода и не собирались устраиваться на работу, но я видел, что Боря расстроился из-за того, что одного из нас вдруг взяли, а другого нет, хотя виду старался не подавать.
Для миманса предназначались два зала: мужской и женский, где артисты переодевались, а рядом размещалась гримёрная.
Миманс — это сокращение от «мимический ансамбль» — артисты, участвующие в массовых сценах спектаклей. Как я позже узнал, многие известные певцы студентами работали в мимансе. Артисты миманса даже иногда играют небольшие безмолвные роли, например, слуг. В любом случае, без миманса не может обойтись ни один оперный или балетный спектакль. Полвека назад артистов миманса называли статистами (часто их назначали из солдат местного гарнизона, или пожарных) Теперь это стало делом более серьёзным, и артистами миманса чаще становились люди, близкие к театральному искусству.
Внутреннее убранство Мариинки поразило меня своим великолепием. Все в голубых и синих тонах, стены — под цвет морской волны, синий бархат удобных кресел. Всюду лепные украшения и скульптуры. Всё блистает под светом многочисленных светильников и трехъярусной люстры с живописным плафоном. Меня поразил занавес. Этот занавес по эскизам художника Александра Головина. стал символом театра, но совсем недавно художник Симон Вирсаладзе изменил цвет занавеса на сине-голубой в тон интерьеру театра, интерьера, который считается одними из лучших в мире.
Мы, уже артисты миманса, репетировали: нас наряжали в сценические костюмы, гримировали, нам наклеивали усы и бороды. Мы выходили на сцену в больших массовых сценах «Бориса Годунова» или изображали войска египтян и под звуки торжественного марша парадным шествием проходили мимо трона фараона, в «Аиде»…
За время работы мы наслушались всяких историй, связанных с театром. Стали банальными истории с битым стеклом, которое балерины подсыпали в пуанты соперницам. Матильда Кшесинская, например, оказалась более изобретательной и однажды во время танца конкурентки выпустила на сцену живых кур, и та заканчивала танец среди кудахтающих кур и перьев.
О суевериях оперных и балетных артистов известно не меньше, чем о суевериях мещан-купцов.
Например, многие музыканты считают, что приметы вступают в свою силу, как правило, за несколько дней до концерта. Верят, что в это время нельзя мыть голову, потому что аура может смыться. В день концерта нужно обязательно встать с правой ноги. Нельзя убирать постель. Если уронил ноты, нужно сесть на них, чтобы не ошибиться в том месте произведения, которое оказалось на полу. Говорят, Рихтер однажды проделал это прямо при публике, будучи уже в преклонном возрасте. Нельзя ноты класть под подушку, нельзя ругать композитора, которого исполняешь и т. д. А еще нельзя входить с раскрытым зонтиком в зал…
В общем, мы работали в оперном театре и, хотя назывались артистами миманса, артистами себя не считали. Люди миманса держались особняком: мужчины ходили в бабочках, модно одевались и похожи были не на участников массовки, что получали мизерные деньги, а на солистов, на заслуженных артистов или деятелей культуры. Проходя мимо дежурного, они не удостаивали его своим вниманием, небрежно мелькнув перед его носом удостоверением. В комнате для артистов миманса они, подражая солистам, как бы тоже распевались, исполняя отрывки из арий. Часто обсуждали выступления солистов: иногда это выливалось в злую критику. Как правило, люди миманса не имели никакого специального образования, но амбиции не позволяли им пойти работать на завод. Всю жизнь они крутились около искусства и не мыслили себя вне театра. Подчинив свою жизнь служению Мельпомене, они, получая гроши здесь, бегали на массовки в другие театры или кино. И в этом состояла их основная работа.
Я сполна вкусил закулисной жизни, о которой до тех пор ничего не знал или знал понаслышке. Непередаваемая атмосфера, когда перед спектаклем то здесь, то там начинают распеваться оперные певцы и певицы и слышатся гаммы, красивое мычание и куски арий без слов. Я видел и слышал всех известных солистов Мариинки того времени, я познал весь репертуар театра, включая балет. А на деньги, которые заработал, я купил модные остроносые туфли с ковбойским каблуком, пиджак по моде, в ателье укоротил выше колена свое драповое пальто и сузил брюки до моды конца 50-х годов и, как сказали девушки, наши подружки из общежития, стал «comme il faut».
В кабинете у полковника УГРО. Клише из речки. Я «вижу». Задержание преступников.
Однажды, выйдя из кабинета фонетики, я увидел Лену. Она ждала меня в коридоре. Сначала Лена сделала комплимент моему прикиду. Потом она сказала:
— Володя, у меня к тебе дело.
С серьезным лицом и приготовился слушать.
— Папа просит встретиться с ним по важному вопросу.
— Папа хочет, чтобы я женился на его дочери? — пошутил я.
— Я серьезно, — не приняла шутки Лена.
— А кто твой папа?
— Начальник УГРО.
— Ух ты! — действительно впечатлился я.
— А зачем я нужен УГРО? — постарался уточнить я. — Вроде я ничего криминального не совершал.
— Не знаю, — пожала плечами Лена. Я не поверил.
— Ты отцу рассказывала о моих паранормальных способностях? — догадался я.
— Да, — подтвердила Лена. — Но я действительно не знаю, о чем отец хочет говорить с тобой.
— Ладно. Говори, куда идти.
Вместо ответа Лена протянула мне карточку с телефонами.
Вообще-то я догадывался, зачем понадобился начальнику уголовного розыска. Конечно, ему нужны были мои экстрасенсорные способности. Что-то у оперов не складывается, и они хотят попробовать зайти с другого бока. Мол, чем черт не шутит, ходят же слухи о магически способностях таких людей, как я.
Я позвонил отцу Лены и условился о встрече. В назначенное время я был на Суворовском проспекте в доме, где располагался отдел уголовного розыска Ленинграда. Начальник УГРО встретил приветливо, усадил на потертый кожаный диван с откидными валиками по бокам и представился:
— Полковник Соловьёв, Михаил Сергеевич.
Потом начал издалека, словно проводя разведку.
— О вас я знаю со слов моей дочери… Вы, наверно, уже поняли, для чего я пригласил вас.
Я молча кивнул.
— Мы хотим, чтобы вы помогли разобраться в одном деле, которое представляется совершенно безнадежным. Я не думаю, что вы можете как-то прояснить ситуацию, но, как говорится, «утопающий хватается за соломинку».
— А еще говорят, There is no harm in trying, — с иронией добавил я.
— Как, простите? — не понял полковник.
— Я говорю, попытка — не пытка.
В кабинет без стука вошел человек в добротном габардиновом костюме и с постриженной налысо головой.
— Познакомьтесь, — представил Михаил Сергеевич лысого человека. — Это, скажем, начальник отдела УБХСС по борьбе с преступлениями в кредитно-финансовой сфере, в том числе и с фальшивомонетничеством, подполковник Некрасов, Иван Николаевич. Он вкратце изложит…
Я снова кивнул, но не поверил, что Иван Николаевич, человек в гражданском костюме, представляет УБХСС, хотя не сомневался, что он подполковник.
Иван Николаевич посмотрел на меня, и взгляд его красноречиво говорил, что он ждал большего от встречи с тем, кто способен помочь угрозыску, он скривил рот в еле заметной усмешке, перевел взгляд на Михаила Сергеевича, тот понял его, но развел руками, как бы говоря, «уж не обессудьте, что имеем», и Иван Николаевич строго сказал:
— Сразу хочу предупредить: дело государственной важности, а поэтому все, что здесь происходит, не подлежит разглашению. О вас не должны знать даже следователи, которым придется заниматься этим делом. С кем нужно, вопрос согласован.
Он еще немного помедлил и стал излагать «безнадежную» ситуацию:
— К нам попали клише, с которых изготавливались ассигнации достоинством двадцать пять рублей. Год назад в обороте стали появляться фальшивые пятидесятирублевые купюры. Причем, пятидесятирублевых оказалось сравнительно немного. Преступников найти не удалось, и здесь сказался тот факт, что внезапно поступление фальшивых денег прекратилось, а у нас на руках не оказалось ни одной зацепки. Но два дня назад из районного отделения милиции поступило сообщение. К ним пришла женщина и заявила, что ее малолетний сынишка вместе с приятелем нашли в речке какие-то подозрительные свинцовые пластины. Не знаю, куда бы пацаны определили эту находку, но мать обнаружила пластины в сарае и пришла в отдел милиции, а там сообразили, что к чему, и к нам.
— Как нашли? — спросил я.
— Пластины выбросили недалеко от берега, скорее всего еще весной. За лето река заметно обмелела, и ребятишки наткнулись на них. Унести тяжелые металлические предметы вода не могла: там они и лежали спокойно. У следователей нет ни малейшего понятия, где и кого искать… Все, что мы смогли — это определить, что почти все купюры, — кстати, очень высокого качества, — сделаны с этих клише.
— Где клише? — спросил я.
— Клише находятся в спецлаборатории, куда мы сейчас проедем.
Я встал и вопросительно посмотрел на Михаила Сергеевича.
— Поезжайте. Мы с вами еще увидимся, — сказал полковник и попрощался со мной за руку.
Лаборатория находилась в неприметном особняке без всякой вывески. Нас встретили два молодых сотрудника, возможно, эксперты или криминалисты. Один из них принёс пластины и вывалил их на стол.
— Что еще нужно для работы? — спросил Иван Николаевич.
— Приглушите свет. Мешает, — я уже был во власти измененного сознания и говорил отрывисто, ощущая небольшую дрожь во всем теле, словно от озноба. — Нужна полная тишина.
Я коснулся пластин, лежавших в беспорядке на столе, закрыл глаза и сделал несколько глубоких вдохов. В ушах появился знакомый звон, который отдавался болью в затылке и висках. Звон ширился, охватывая все пространство вокруг меня, и я чувствовал, как тело наливается тяжестью, а мысли становятся ясными. Пропало ощущение времени. Внезапно пошли образы, живые и яркие.
Я увидел заснеженный берег.
— Неясно, то ли вечер, то ли ночь — сказал я вслух. — Луна.
Мысль высветила картинку деревенского дома, огороженного забором из штакетника. Свет в окнах не горел.
— Из дома вышли двое, мужчина и женщина, — я снова стал вслух описывать то, что видел. — Мужчина высокий, в сапогах, прихрамывает на левую ногу, одет в полупальто, на голове ушанка. Женщина в белом толстом, наверно, вязаном, платке поверх полушубка, и в валенках. Они вдвоем несут тяжелую сумку. Спускаются к реке. Река затянута льдом. Пошли вдоль реки и встали на лед. Остановились в нерешительности. Видно лед не прочный. Недалеко справа полынья. Мужчина достает из сумки содержимое и бросает в полынью.
Все происходило как в замедленном кино, иногда действие как бы перепрыгивало и начинался новый сюжет. Но вот картина стала расплываться и больше я ничего не видел.
Так бывает, когда мешает какой-то внешний раздражитель, или в мозг поступает ограниченная информация, которой оказывается недостаточно.
Больше я ничем не мог помочь. Меня поблагодарили и отвезли, как я попросил, к общежитию…
Через день меня вызвали с лекции к декану. У Михаила Петровича сидел молодой мужчина в штатском. Я сразу понял, что это за мной, поздоровался, ждал, что скажет Михаил Петрович.
— Володя, вот товарищ из органов просит отпустить вас для какой-то консультации. Товарищам нужно помочь…
Меня снова привезли к полковнику Соловьёву. Тот вышел навстречу, приветливо протянул руку, усадил на диван, позвонил в приемную и попросил секретаршу принести чай. Михаил Сергеевич рассказывал о том, как заметно продвинулось расследование, казалось бы, безнадежного дела за один прошедший день.
— Откровенно говоря, — весело сказал Михаил Сергеевич, — я не верил, каюсь, что вы способны изменить ситуацию.
Теперь он смотрел на меня с нескрываемым расположением. В прошлый раз разговаривал со мной сухо.
— Вы точно описали преступников, — продолжал Михаил Сергеевич. — Следователи, получив словесный портрет с ваших слов, нашли дом на окраине, где жили муж с женой. Люди пришлые, то ли черкесы, то ли осетины. Дом они купили и прожили в нем года два. Работали в колхозе, она — на ферме, он — конюхом, и за ними ничего особенного не замечалось. Иногда — как показали соседи — к ним приезжали на легковой машине какие-то люди, но вели все себя тихо, не скандалили. Соседи подтвердили и то, что он был высокого роста, хромал на одну ногу, и одежда соответствовала вашему описанию. Обыск в доме и сарае подтвердил наличие следов свинцовых изделий, которые, согласно лабораторным анализам, соответствовали клише.
— Но преступников не нашли, — догадался я.
— Не нашли. Как в воду канули. Так что мы снова в тупике. Где искать, не знаем.
— Из их вещей что-нибудь осталось? — спросил я.
— Кое-что нашли. Старую обувь, фуфайки, в общем, старье на выброс. Это важно? — в глазах полковника засветилась надежда.
— Если они носили эти вещи, я попробую получить картинку их образа и, может быть, «увижу» эту парочку в новой среде и смогу описать место их нахождения.
Михаил Сергеевич моментально снял трубку и позвонил куда-то. Из разговора я понял, что на другом конце провода находился тот подполковник, который работал со мной в лаборатории.
— Сейчас за вами пришлют машину и отвезут в лабораторию, где вы были прошлый раз, — сказал полковник, и добавил:
— Про экстрасенов я слышал, но не думал, что это серьезно. Недоумеваю, как возможно увидеть то, чего увидеть нельзя.
— У вас, Михаил Сергеевич, стандартная логика. Она блокирует тонкие сигналы, поступающие из внешнего мира. Вокруг нас существует информационное поле, и наше подсознание способно подключаться к нему. Мозг может получать информацию напрямую, а не через обычные органы чувств. Эта информация проявляется в виде картинок или голосов.
— Почему же я не вижу этих картинок? — серьезно спросил Михаил Сергеевич.
— Для этого нужно войти в состояние измененного сознания, то есть в особое состояние психики, когда тело спит, а мозг работает.
— И что, этому можно научиться?
— В принципе можно, но это сложный процесс.
— А каким же образом вы научились этому?
— Я не учился, я это всегда умел. Экстрасенс должен обладать повышенной чувствительностью и особыми центрами восприятия. Наверно, это было заложено природой от рождения.
Следователи, которые занимались расследованием на месте преступления, привезли кое-что из тряпья, найденного в деревенском доме, а также стоптанные женские туфли и худые кирзовые сапоги. Все это находилось в лаборатории.
Снова я сидел за тем столом, на котором некоторое время назад лежали пластины клише, только теперь передо мной возвышалась горка из тряпья и обуви.
Я снова ощутил неприятный звон в ушах. Он присутствует всегда при перемещении сознания в пространство, которое позволяет «видеть». Я почувствовал боль в висках и хотелось заткнуть уши и сдавить голову руками, чтобы унять боль.
Внезапно звон в ушах пропал, и пошла картинка в знакомом, обычном в этом состоянии темпе. Картинка обрастала все большим количеством деталей.
Сначала я увидел мужчину и женщину. Мужчина прихрамывал. Я сразу узнал тех, кого видел с сумкой у зимней реки. Но одеты они были по-летнему легко. Потом я видел город, видел сверху, как бы, паря над ним, но четко. Видел море, видел вокзал, видел скверы и парки, видел жилые дома и большие здания. Я стал описывать все, что видел. Потом наступил провал, темная пелена заслонила картинку города, но быстро спала, и я оказался вблизи небольшого добротного одноэтажного дома с фасадом, выкрашенным зеленой краской, и крышей, покрытой красной черепицей. Недалеко находился магазин с вывеской «Бакалея», а рядом высилась кирпичная труба котельной то ли фабрики, то ли небольшого заводика.
Картина стала размываться, и все вдруг исчезло. Это значило, что я получил достаточную информацию и в мозгу сработал механизм отключения.
Я медленно приходил в себя, а эксперты, подробно записавшие мою информацию, гадали, о каком городе идет речь…
Город, который я описал, и место, где жили преступники, следователи нашли без особого труда. Все точно совпало с моим описанием. Преступники скрылись от правосудия в городе Сочи. Денег они изготовили достаточно для безбедной жизни на много лет, и оказались сообразительными, сумев остановиться вовремя, и спрятать «концы в воду» в прямом смысле.
Подпольный «Доктор Живаго». Демонстрация быстрого чтения. О видах памяти. Примеры из истории. Память, которая мешает. Синестезическая память Шерешевского.
Толстую копию романа «Доктор Живаго» Пастернака, подпольно перепечатанного на ЭРЕ, мне дал на пару часов Саша Виноградов, а он выпросил ее у Вали Косовой. Саша Виноградов, Боря Ваткин и я сидели с девушками в их комнате. Мы принесли торт, девочки заварили чай, и мы блаженствовали, потягивая чай из стаканов с подстаканниками и заедая тортиком.
— Ну, как? — спросила Валя у Саши, когда он вернул ей пачку потрепанных листов.
— Не знаю! — пожал плечами Саша. — Спроси Володьку. Он тоже читал.
— Когда успел? — удивилась Валя.
— Да он такие тексты за час прочитывает.
— Слышала, но не верю, — усомнилась Валя. Нина и Оля тоже скептически усмехнулись.
— Володь! — Саша вопросительно посмотрел на меня.
Я не любил демонстрации своих способностей на людях, но здесь сидели свои, друзья, с которыми я более охотно общался, чем с соседями по комнате в общежитии.
— Дайте какую-нибудь газету, — попросил я.
Оля с готовностью встала, подошла к этажерке в углу комнаты, взяла газету и подала мне. Это оказалась «Комсомольская правда».
— Какую страницу вы хотите, чтобы я прочитал? — спросил я.
— Да любую, сам выбери, — сказала Нина. — Ну, пусть будет вторая.
Я развернул газету на второй странице и сказал:
— Дайте мне пять минут. Можете засечь.
Я пробежал глазами страницу, на что мне хватило и двух минут, но не торопился: закрыв глаза, проверил, насколько фотография страницы закрепилась в моей памяти, отложил газету в сторону.
— Называйте статью или строчку из любого текста, а я продолжу.
Мне стали зачитывать выдержки из статей, пытались запутать, подавая подсказку только из двух слов, называли статью и просили прочитать на память, начиная с пятой или десятой строки. Они, не понимали, что я «вижу» страницу газеты так, как будто она лежит передо мной, и сбить меня невозможно.
— Как ты это делаешь? — удивленно спросила Нина.
— Не знаю, — откровенно признался я.
Я действительно не знал ответа, и этот вопрос всегда ставил меня в тупик.
— В принципе, любой человек способен при некоторых условиях проявить хорошую способность к запоминанию. Например, под гипнозом, — сказал я. — Важно научиться активизировать мозг.
— Ерунда, — не согласился Боря Ваткин. — Способность или есть, или нет. И тут никакая активизация не поможет.
— Титан, — сказала с уважением Валя Корнеева.
— Да нечему тут удивляться. Ты, Боря, не прав. Есть врожденные способности, которые заложены в нас природой, а есть методики, которые позволяют закрепить их.
Но я лукавил. Насколько я знал из литературы, люди, обладающие феноменальной или фотографической памятью, встречаются нечасто. Я не знаю, насколько особенной была моя память, но знаю из научных статей, что иногда в основе феноменальной памяти лежит патология. Человек запоминает мельчайшие детали даже помимо воли, поскольку нарушена избирательная функция механизма памяти. Часто это мешает творчеству.
— Володь, говорят, что ты можешь загипнотизировать человека. Это правда? — спросила Оля. Она смотрела на меня распахнутыми глазами и слушала, и воспринимала всё как ребенок сказку на ночь.
— Правда, — ответил я. — Только я этим редко пользуюсь и не люблю, потому что отнимает силы, да и зрелище это неприятное… Вот один пример. На одном заводе в моем городе выступал врач психиатр с лекцией и сеансами гипноза. Я еще учился в школе, но меня интересовали всякие необычные явления и все, что связано с работой мозга, и меня провел на завод один хороший знакомый отца. Врач проделывал обычные фокусы, связанные с гипнозом: у него добровольцы из публики, которых он отобрал, собирали цветы на воображаемой полянке, играли в куклы и под общий смех разговаривали детскими голосами, потом он демонстрировал каталептический мост. Ну, то есть показывал все несложные приемы.
— Каталептический мост. Что это? — не поняла Нина.
— Это когда тебя пятками и головой кладут на два стула, ты висишь над ними и не гнешься, по тебе ходит здоровый мужик, а тебе хоть бы что, — улыбаясь сказал Саша.
Девочки засмеялись.
— Примерно так, — подтвердил я. — Эстрадные гипнотизеры часто показывают этот трюк, потому что он производит впечатление. Но я хотел рассказать про другое. Гипнотизер, к которому я подошел после его выступления, сказал председателю профкома, организатору его лекции:
— Почему-то думают, что устает только тот, кто работает у станка или поставлен кайлом махать, но они не представляют, чего мне стоит одна лекция с демонстрацией психологических опытов. После этого я выжат и у меня плавятся мозги.
— И вообще, все эти способности: гипноз, телепатия, дар предвидения — ноша, то есть чаще наказание, а не благо, — продолжал я, ловя себя на мысли, что открываю свою душу больше, чем следует, но делаю это от невольной потребности развенчать представление о «счастье», которым природа наделяет человека в виде тех или иных аномальных способностей. — Вот совсем недавно умер Соломон Шерешевский. У этого человека почти отсутствовали границы памяти. Шерешевский обладал комплексной памятью, то есть он воспринимал слова не так, как мы — они для него отличались еще и по цвету и запаху. Предметы он продолжал видеть даже с закрытыми глазами. Он запоминал слова, таблицы с цифрами, длинные бессмысленные формулы, фразы незнакомого языка и мог безошибочно вспомнить все это через несколько лет. То есть, ему легче оказывалось запомнить, чем забыть что-то. И он даже придумал для себя такой способ: записывал на листочках то, что хотел забыть, а потом рвал эти листочки…
Все молчали. Только Нина спросила:
— А что с ним стало потом?
— Такая память не помогала, а мешала ему. Он, например, не мог заниматься творческой работой, потому что факты сидели у него в голове, но он не мог их осмысливать и обобщать. В конце концов, он стал мнемонистом и работал на эстраде…Это всё есть в книге «Маленькая книжка о большой памяти» известного психолога профессора Александра Лурии, который наблюдал Шерешевского почти 30 лет.
«Антисоветский» роман. «Гнев и возмущение» народа. Митинг в институте. «Не читали, но осуждаем». «Смельчак» Дима Ковалев. После собрания в узком кругу.
Издание романа Пастернака «Доктор Живаго» за рубежом вызвало переполох и нездоровую реакцию. В нашей стране читали книгу немногие, но говорили и судили о ней все, кому не лень. Судили о книге и об авторе в основном по газетам, которые отражали официальную позицию. Особенно ополчились на Пастернака после того, как стало известно о присуждении ему Нобелевской премии. Роман объявили антисоветским. «Правда» обозвала Пастернака «озлобленным обывателем», а его роман «политическим пасквилем».
В результате, Пастернака исключили из членов Союза писателей, потребовали его высылки из Советского Союза и лишения советского гражданства.
Под давлением автор «Доктора Живаго» вынужден был отказаться от получения Нобелевской премии…
В государственных учреждениях, на заводах, фабрика, колхозах прошли митинги, на которых Пастернака осуждали и называли клеветником, предателем, отщепенцем.
В нашем институте тоже состоялся митинг и прошел так же, как везде, мы заклеймили «клеветника». Кто яростно, кто молча.
Митинг проходил в Голубом зале. У нас шли занятия, когда в аудиторию просунулась голова и сказала: «Все на митинг». Народу собрали битком. Мест в зале не хватило, и студенты «без мест» стоял в проходах и вдоль стен.
На сцене за двумя составленными вместе столами, застеленными кумачом восседал президиум из начальников. В лицо я знал только секретаря комитета комсомола.
Зал немного угомонился, когда встал парторг.
— Товарищи, мы собрались здесь, чтобы осудить писателя-отщепенца, коим является Пастернак, и дать достойную отповедь его пасквилю под названием «Доктор Живаго». Господин Пастернак, — господин, потому что товарищем я его назвать не могу, — господин Пастернак опубликовал свой роман за границей. Весь наш народ возмущен подлой выходкой писателя-предателя Пастернака. Посмотрите, что пишут люди в наши органы печати.
Парторг взял в руки газету, свернутую вдвое и прочитал на первой странице:
— «Пастернак получил «тридцать серебреников», для чего использована Нобелевская премия. Он награждён за то, что согласился исполнять роль наживки на ржавом крючке антисоветской пропаганды… Бесславный конец ждёт воскресшего Иуду.
— Долой предателя! Позор клеветнику! — раздались выкрики из зала.
После парторга к трибуне вышел секретарь комсомола института.
— Товарищи! — сказал секретарь. — Нашему возмущению нет предела. Мы должны дать строгую оценку поступка писателя-оборотня, поскольку присуждение ему премии является враждебным по отношению к нашей стране, актом и орудием международной реакции, направленным на разжигание холодной войны. Первый секретарь ЦК ВЛКСМ товарищ Семичастный, выступая на комсомольском пленуме, сказал: «Если сравнить Пастернака со свиньей, то свинья не сделает того, что он сделал… А почему бы этому внутреннему эмигранту не изведать воздуха капиталистического? Пусть он стал бы действительным эмигрантом и пусть бы отправился в свой капиталистический рай. Я уверен, что и общественность, и правительство никаких препятствий ему бы не чинили, а, наоборот, считали, что этот его уход из нашей среды освежил бы воздух».
— Вон из страны! Пусть катится в свой капиталистический рай! — откликнулся зал.
С короткими репликами выступили студенты. Одна студентка сказала, что таким как Пастернак не может быть места в нашей литературе. Кто-то из студентов, выражая презрение, заявил, что писатель должен искать признание своего народа, а не чуждого нам по духу зарубежного. Нашелся смельчак, который вышел к трибуне и спросил:
— А кто читал «Доктора Живаго»? Поднимите руки.
Это был блокадник Дима Ковалев.
Зал притих, и только шепот шелестом прошел по залу. Вопрос озадачил и поставил собрание в тупик. Выходило, книгу никто не читал; но даже если и читал, то не осмелился, признаться.
— А как я могу судить о том, чего не знаю? — сказал Дима.
В зале поднялся шум. Кто-то выкрикнул: «Правильно», кто-то: «Долой!». Секретарь комитета комсомола встал и строго спросил:
— Так ты что, защищаешь антисоветчика?
— Назовите себя. Факультет, курс? — потребовал парторг.
— Я тоже советский человек и, конечно, тоже осуждаю Пастернака за то, что он опубликовал свою книгу за границей, — сказал оробевший Дима. — Но для критики книгу прочитать нужно.
Неуверенно, и, как-то ссутулившись, Дима сошел по ступенькам в зал. Среди гула голосов раздались жидкие хлопки.
— Молодой человек сказал, что не читал книгу, — в голосе парторга была откровенная ирония. — Товарищ Шелепин тоже не читал этот пасквиль, так что же нам теперь не верить товарищу Шелепину? Или проигнорировать многочисленные письма трудящихся, которые приходят в средства массовой информации и в Центральный комитет нашей партии? Да, не читали, потому что нечего там читать, и мнение о поведении человека, которому наша Октябрьская революция не по душе, я думаю, будет единогласным.
Президиум выразил наше «единодушное» мнение, которое закрепил на бумаге, и оно пошло куда-то наверх… В конце концов, все мы были советскими, и нам в голову не приходило отказаться от завоеваний Октября…
— А что ты скажешь о книге? — спросила Валя.
— Не знаю, — ответил я на вопрос Вали, как мне книга?
— Революционно, но скучновато. Если честно, мне больше нравятся его стихи.
— Сталину тоже нравились, — заметил Боря.
— Это ты к чему? — спросил Саша.
— Да к тому, что при Сталине его за эту книгу — в ГУЛАГ без права переписки.
— А что особенного в книге, что его нужно в ГУЛАГ? Не понимаю, чего все всполошились, — пожала плечами Валя.
— Я тоже не понимаю, почему ее нельзя было издавать у нас? — поддержала подругу Нина.
— Да это как раз понятно, — заметил я. — У Пастернака проходит мысль о том, что революции для многих — это не путь к счастью, а трагедия. И те, кто призывает народ к революции, часто не задумываются, к чему это приведет… Вот вам и контрреволюция.
— Умно, но слишком прямолинейно, — не согласился Саша. — В книге поднимается много вопросов, и это скорее философская книга. Пастернак через биографию доктора Живаго затрагивает вопрос жизни и смерти, проблемы религии и революции в том числе.
— Ну, а, в конце концов, по Пастернаку, человек — букашка. Вот и вся идея, — сказал Боря.
— Ну, а зачем издавал книгу за границей-то? — сказала Оля.
— Да потому и издал, что у нас его издавать запретили. А если бы издали, капиталистам было бы и крыть нечем. А теперь получается, что он сыграл на руку врагу, — сделала вывод Нина.
— Правильно. Его склоняют и осуждают все, кому не лень, — заключила Валя.
— Если б только склоняли, а то предлагают вообще из страны выслать.
— А самое обидное, — сказал Саша, — что осуждают те, кто вообще не представляет, о чем на самом деле книга: «Я не читал, но осуждаю». Как можно осуждать, если не знаешь, что?
— Я где-то читал, что Пастернак выдвигался на Нобелевскую премию несколько раз. Так что ему премия не просто так с неба на голову свалилась, — сказал Боря.
— Так речь-то идет о том, за что дали. А дали за роман «Доктор Живаго».
— Почему только за это? — не согласился я. — По-моему, он получил премию и за стихи тоже.
— Не знаю, как вам, а мне книга не понравилась. Второй бы раз читать не стала, — категорично заявила Нина.
— На то она и книга, чтобы кому-то нравиться, кому-то нет. У каждой книги свой читатель, — подвела итог Валентина.
— По крайней мере, Пастернак, отдавая роман на Запад, не прятался за псевдоним, как другие. И за это ему честь. А что за книга его «Доктор Живаго», время покажет.
Саша сказал, что думал.
Прачечная. Столовая и студенты Крайнего Севера. На ликероводочном заводе. Тревожный звоночек. Среда заедает.
Быт наш не отличался сложностью. Рубашки и майки стирали в прачечной, которая располагалась в подвальном помещении. А носки, которые требовали частой стирки, мы стирали с мылом под краном с холодной водой. Горячая вода подавалась по расписанию.
Стиральные машинки еще оставались новинкой. Выпускал их Рижский завод РЭС, и появились они в свободной продаже раз в 50-х годах. Хотя, говорят, что партийная номенклатура пользовалась стиральными машинками американского производства уже в двадцатых годах; простое же население еще долго употребляло тазик и стирало руки о стиральную доску.
Когда появились первые стиральные машинки, появилась и реклама. Я помню, как в магазинах, где продавали дефицитные машинки, висел рекламный плакат: ««Пусть будет закрыта дорога к корыту!» и ниже: «Шагами большими — к стиральной машине!»
Обедали мы в студенческой столовой в основном корпусе института. Обеды стоил сравнительно дёшево: сытно поесть можно было за два рубля или два с полтиной с первым, вторым и компотом. Чай стоил двадцать копеек, а хлеб лежал на столах свободно: ешь вволю. У кого денег оставалось «впритык», за семьдесят копеек можно было наесться макаронами с томатным соусом. В таком случае подавальщицы, жалея студентов, вместо порции накладывали две.
Мы получали стипендию двести двадцать пять рублей и ревниво относились к студентам Крайнего Севера, которым выдавали талоны на бесплатное питание, а администрация их районов доплачивало еще какую-то сумму к госстипендии. Сытые якуты, эвенки и чукчи вызывали мелкую зависть, и их называли за глаза буржуями. Жировали студенты из Магадана, которым родители присылали по тысяче и больше рублей. Кстати, от магаданцев я впервые узнал, что короткое магаданское лето тоже радует жителей белыми ночами.
Иногда мы ходили на товарную станцию разгружать вагоны и тогда пировали.
Кто-то из наших старшекурсников рассказал о том, что студентов хорошо берут на временную работу в цеха ликёроводочного завода, потому что студенты не пьют до упаду и к труду относятся более добросовестно, чем мужики с улицы, которые долго на этом предприятии и не задерживаются.
Мы пошли устраиваться на упомянутый завод вместе с Жорой Дроздовым. К нам присоединился наш однокурсник Ванька Карюк из Омска. Денег родители Ваньке присылали достаточно, но, как говорится, «За компанию и монах женился». Ванька был хорошим человеком, незлобивым, необидчивым и открытым, но способности имел посредственные и к тому же немного заикался. А поэтому учился с трудом, хотя зубрил прилежно, и я его видел всегда корпевшим над учебниками.
Нас поставили на конвейер в разливочный цех, где по известным причинам рабочих рук не хватало.
Сюда мы ходили после лекций и работали полдня. В первый день меня удивило, что в пределах разливочного цеха спиртные напитки лились водой и ничего не стоили. По конвейеру шли наполненные бутылки с водкой, перцовкой, ликерами и даже с рябиной на коньяке. Мы снимали продукцию с движущейся ленты и упаковывали в ящики. Случались сбои, когда кто-то из зазевавшихся не успевал снять с конвейера бутылки, они наезжали друг на друга и происходил «завал». Бутылки бились, бригадир ругался, но никакого наказания не следовало. Больше жалели разбитую посуду, чем спиртное. Остатки из разбитой посуды сливались в большой открытый чан, и он стоял наполненный водкой, запах которой чувствительно ощущался в атмосфере цеха.
Готовая продукция сразу уходила через раздаточное окно на погрузку. Шоферы видели через окно нескончаемую конвейерную череду дьявольских напитков, видели, как бились бутылки и как стекали со змеиной ленты ручьем их содержимое. Лица водил отражали все разнообразие человеческих страданий. Открытый чан с водкой стоял недалеко от раздачи, манил своей близостью и раздражал недоступностью. Шоферы знаками и голосом просили зачерпнуть немного водки и передать через окно, но мы не реагировали, потому что тогда нам пришлось бы вообще бросить работу и только наливать им в их фляги, бутылки и грелки.
В цеху работали не только студенты, но и разнорабочие, которые зарекомендовали себя относительно трезвым поведением в других цехах, и их перевели сюда, в разливочный.
На работе мы не пили. Ни у кого из нас не возникало потребности к случайной выпивке и затуманиванию мозгов только потому, что случился повод. Зато рабочие, несмотря на доверие к ним, соблазнялись дармовым продуктом и частенько прикладывались к нему. Делали это зло и по-варварски. Они брали целую бутылку, открывали, причем отточенным ударом по дну так, что вылетала картонная чашечка-пробка вместе с белым сургучом, делали пару глотков и выливали всю остальную водку в чан. Иногда они, развлекаясь, били ладонью по горлышку бутылки и от бутылки отлетало донышко. Водка, естественно, лилась на цементный пол с решетчатым стоком.
Один рабочий еще до начала работы выпивал четвертинку перцовки, если она шла по конвейеру, при этом не применуя пояснить:
— Простудился, надо «перцовочкой» полечиться.
Так он каждый день «простуживался» и, если не было «перцовочки», не брезговал водкой. Вечером рабочий тоже выпивал свою четвертинку. Этот тихий и неконфликтный пьяница вполне нормально работал. Но такие долго не задерживались в нашем цеху. Несколько дней держится человек, выпивая только после смены. Потом жадность и доступность водки одолевают и толкают выпить «сколько можно», чтобы пройти проходную.
На проходной рабочих обыскивали, и пронести «товар» оказывалось трудно. Проносили спиртное постоянные рабочие в грелках или каким-то неведомым нам другим способом, часто, имея блат с охранниками; но до раздевалки включительно водка оставалась доступной, и мы по окончанию смены брали с собой несколько бутылок благородного шоколадного и кофейного ликера или рябину на коньяке, но выпивали хоть и из алюминиевых кружек, но совсем понемногу, а почти целые бутылки оставляли под лавками. За нами их кто-то убирал.
На ликероводочном мы проработали до зимы. Понемногу у нас стало входить в привычку выпивать после смены, и однажды Жора сказал:
— Мужики, вам не кажется, что мы потихоньку спиваемся?
Это тревожным звоночком задело наши души, и мы с Ванькой насторожились. Пить после смены мы перестали, а потом, не сговариваясь, пришли к единственно верному решению: пора с заводом прощаться, и мы ушли. На заводе мы проработали три месяца.
Среда заедает и отупение происходит незаметно. Если себя не контролировать, то можно докатиться до самых нижних пределов человеческой сущности и опуститься на ту ступень своего развития, с которого начиналось превращение в homo faber, имя которого по Горькому звучит гордо.
Коренной петербуржец Николай. На дачу к другу Николая. Именинник. Праздник копки огорода. Девушки. Летний вечер на природе. Света теряет золотую кулон. Моя незримая помощь. Неожиданная развязка.
К Ваньке Карюку изредка приходил местный, питерец Николай Костиков. Познакомились они на приемных экзаменах. Николай поступал дважды, но оба раза не прошел по баллам, плюнул на это дело, закончил ПТУ и теперь слесарил на Кировском заводе. По возрасту Николай был года на два старше нас, но его тянуло к студентам; он уважительно и даже немного подобострастно относился и к Карюку, и ко всем нам, с которыми Карюк его познакомил.
Как-то в конце апреля, когда последний снег уже сошел с полей, а в городе, где дворники и машины убрали мусор после зимы, когда деревья стояли еще голыми, но почки набухли, так что вот-вот выстрелят маленькими масленистыми листочками и покроют ветки нежной зеленой вуалью, Николай позвал нас на дачу к своему бывшему однокласснику, с которым когда-то жил в одном дворе.
— У него день рождения, — сказал Николай. — Никаких подарков не надо, но одеться нужно попроще. Там придется немного родителям помочь, а потом уж отметим. Поедем с ночевкой.
Мы с Ванькой не возражали. Помочь, так помочь. Зато какая красота! Весной, на природе, где воздух — нектар, и птицы щебечут, радуясь весенней благодати. Что может быть лучше!
В семь часов мы уже ехали электричкой с Московского вокзала в сторону Новгорода. Минут через сорок вышли, не доезжая Тосно.
Мы шлепали по неширокой, сырой еще грунтовой дороге, обходя и перепрыгивая лужи и лужицы, перешли узкий, составленный из нескольких бревен мостик, и пошли по тропинке вдоль заросшей речушки. Через час или чуть меньше показались дачные домики.
Все домики дачного кооператива не отличались друг от друга: одноэтажные легкие постройки не более двадцати пяти квадратных метров, потому что больше закон не позволял, а поэтому более состоятельные и находчивые надстраивали мансарды чуть ли не до третьего этажа.
Домики теснились на шести сотках, положенных собственнику, и издалека дачный поселок казался беспорядочным нагромождением игрушечных кубиков.
С постройкой дома заботы дачника не заканчивались. Они не заканчивались никогда, потому что дальше строился сарайчик и тепличка, потом столик и скамеечки. А потом очередь доходила до баньки, дальше — необходимость подновить забор? В общем, работы на дачном участке не заканчивались в течение всего сезона. Вскопать землю весной и еще раз перекопать ее осенью, обрезать кусты и плодовые деревья, выкопать по осени картошку, полив, прополка и так далее, и без конца. По этому поводу есть анекдот. Встречаются дачники:
— Здравствуйте, Николай Иванович!
— А мы знакомы?
— Ну, как же… Мы с вами соседи по даче!
— Ну-ка, нагнитесь, пожалуйста… А-а-а! Марфа Ивановна, как же я вас не признал?
Но у дачника были и радости, которые можно испытать только на природе. Это рыбалка, грибы, да русская банька, после которой не грех и самогончику-первачку попробовать, да со своей картошечкой, да со своими огурчиками-помидорчиками.
Так что дачники любили свои шесть соток, на которых не устраивали бассейны, фонтаны с мраморными скульптурами и огромные альпийские горки. Но там было нечто другое, что манило на дачу каждую весну и не отпускало до поздней осени: там было хорошо.
У ворот простого домика с четырехскатной крышей нас встретил сам именинник.
— Здорово, Витёк! — радостно поздоровался Николай.
— Здорово, кореш! — отозвался Витёк, и рот его растянулся в улыбке.
— А это мои друзья, студенты, Иван и Владимир — уважительно представил нас Николай.
— Рад, спасибо, что пришли, — серьезно сказал Витек, но видно было, что он действительно рад.
Родители, уже пожилые отец и мать Витька, Степан Лукич и Мария Степановна тоже выражали радость, а гости, муж с женой Сергей и Зоя, Валентин и три девушки, Вера, Алла и Света благожелательно улыбались. Радость эта шла не от того, что мы явились, как с неба свалились, радость шла от свободы, которую по-настоящему ощущаешь только на природе. Городская суета и шум от многочисленных автомобилей, запах от бензиновых выхлопов и смог — все это осталось где-то там, за тридцать километров. Здесь нас окружал чистый прозрачный воздух, пахло свежестью от появившейся травы и оживающих деревьев. Тишину не нарушал, но подчеркивал и украшал щебет птиц, редкое постукивание клюва дятла о ствол дерева; человеческие голоса отчетливо прорезали воздух и слышались издалека; иногда до нас доносился лай собаки, позвякивание ведер или стук молотка, где-то кукарекнул петух и тут же умолк.
Когда мы со всеми перезнакомились, Витёк сказал, почему-то больше обращаясь ко мне:
— Ребят, Колян вам говорил, что нужно помочь вскопать огород? Батя с матерью сами не осилят, а я один до лета проволынюсь.
— Какие проблемы, Витек! — выразил я общую точку зрения. — Сделаем в лучшем виде.
Лопат хватило на пятерых. Ванька Карюк и Николай приехали одетые по-походному, и переодеваться им нужды не было, только Карюку понадобилась обувь попроще. Для меня тоже нашлись какие-то сапоги, а отец Витька раскопал где-то галифе, оставшиеся то ли с отечественной войны, то ли с гражданской, и я походил в этом наряде на солдата, вышедшего из окружения. Девушкам выдали грабли, чтобы они ровняли землю после нас.
— Что-то у Витька родители старые. Ему ведь самому где-то лет не больше нашего? — спросил я у Николая.
— Он поздний ребенок, а у него есть сестра, ей сорок шесть лет, — пояснил Николай.
— А чем Витёк занимается? — поинтересовался я.
— Он столяр-краснодеревщик. На мебельной фабрике бригадиром работает.
— А девахи? — проявил интерес Ванька Карюк.
— Зойка — жена Сереги, она кем-то в ЖЭКе работает, а Серега шоферит, мебель развозит. Верка с Алкой — продавщицы в Гостином дворе.
— Там вроде какая-то реконструкция идет, — сказал Ванька.
— Да она уже четвертый год идет, — засмеялся Николай.
— Так это по частям. Было 178 магазинчиков, а теперь делают единый комплекс и будет это называться Центральным универмагом.
— А Света? — спросил я.
— Понравилась? — подмигнул в сторону Карюка Николай.
— Почему понравилась? — пожал я плечами. — Хотя, что здесь удивительного — девчонка красивая.
— А они все красивые. У Алка одни глаза чего стоят. А Светка — пианистка, в музыкальном училище учится, на последнем курсе.
— И как ее в вашу компанию занесло? — удивился Карюк.
— Они с Алкой и Веркой подруги — в школе вместе учились. Только имейте в виду, Вера — Витькина девушка.
— Учтем, — согласился Ванька.
Я оглянулся: девушки исправно работали граблями, отстав от нас на приличное расстояние, наверно, чтобы мы не слышали их девичьих разговоров. К обеду мы вскопали больше пол-огорода, и мать Витька, Мария Степановна позвала нас к столу. Обедали мы вкусными щами на мясном бульоне, картошкой с котлетами, солеными помидорами, пили чай из самовара с душистым вишневым вареньем.
— Водку не предлагаю, потому как вроде рано, — извиняющимся тоном объяснил отец Витька, Степан Лукич, на что мы с Ванькой согласно замотали головами. О какой водке могла идти речь, если на столе стояла такая располагающая еда, а аппетит у нас и так дай Бог каждому в этой жизни! После совместной работы, которая, как известно, сплачивает, мы с Карюком чувствовали себя непринужденно, бойко переговаривались с новыми товарищами, будто с давними знакомыми. Девушки, Алла и Света поглядывали на нас с Ванькой, шептали что-то друг другу на ухо и прыскали со смеха. Они явно положили на нас глаз, а мы с Ванькой и не возражали.
К вечеру огород являл собой ровное вспаханное поле, и грачи, и трясогузки разгуливали по нему, деловито подбирая выброшенных на поверхность червяков.
Мылись мы с парнями в речушке, которая протекала в низине, в десяти-пятнадцати минутах ходьбы. Девушки остались в доме, им Мария Степановна грела воду, так как умываться холодной речной водой они не захотели. Мы почистились, переоделись и сидели на лавочке и стульях возле дома в самом лучшем расположении духа, смотрели на закат солнца и лениво переговаривались о каких-то пустяках. В это время из дома донесся приглушенный плач. Витёк побежал в дом узнать, что случилось. Вскоре он вышел и рассказал, что Света где-то потеряла золотой кулон с цепочкой.
Я позвал Карюка, и мы вместе зашли в дом. Света сидела на кровати в одной из двух комнат, в той, что поменьше, ревела, а вокруг стояли все женщины, включая подруг и мать Витька, Марию Степановну, и пытали, где она могла потерять свой злополучный кулон.
— Не знаю. Я шла в огород и сняла цепочку, чтоб не мешалась, — всхлипывая, пыталась вспомнить Света. — Я положила ее в карман курточки.
— Ты могла положить ее мимо кармана, — предположила мать Витька.
— Точно, — подтвердили Вера с Аллой.
— Нужно пойти и поискать там, где ты шла, — решила жена Сергея Зоя.
Все пошли во двор и рассыпались по предполагаемому месту потери. Около получаса девушки вместе ползали по тропинке к огороду и вокруг нее. Мария Степановна даже вооружилась палкой и искала кулон с цепочкой, разгребая попадавшиеся сучки и ветки и рассыпанную кое-где щебенку. Ничего не нашли и вернулись в дом думать дальше, где еще Зоя могла оставить свою цепочку.
Мы с парнями по-прежнему сидели возле дома, вяло обсуждали этот неприятный случай со Светой и сочувствовали ей. Молчал Валентин, невысокий, тощий малый с вытянутым лицом и оттопыренными ушами. Он как-то ерзал на стуле, будто сидел на чем-то, что ему мешало. Я сидел рядом с ним, и чувство неопределенной тревоги начинало вдруг беспокоить меня, раздражая мозг; тревога отступала, но снова возвращалась и навязчиво сверлила душу. Это всегда становилось знаком и предвестником изменения сознания.
Парни о чем-то разговаривали и не обращали на меня внимания, но я отвернулся, чтобы они не видели моего отрешенного лица и глаз, взгляд которых менялся, обращаясь в прошлое, и становился, по выражению тех, кому довелось это видеть, безумным.
Слова, которые говорили мои товарищи, стали расплываться, в ушах появился знакомый звон и передо мной поплыла картинка. Медленно, как в рапидной съемке вышли из дома и прошли мы, пять парней, и я отметил, что шестого, Валентина, с нами не было. Прошли девушки, следом Зоя, которая чуть отстала и стала снимать, очевидно, цепочку, потому что делала какие-то движения руками на шее. Зоя положила цепочку во внутренний карман курточки. Я не видел, чтобы что-то упало, но следом из дома вышел задержавшийся там Валентин и вдруг остановился как вкопанный, что-то поднял с земли, оглянулся и сунул в карман пиджака.
Я с минуту сидел в оцепенении, приходя в себя. В подобных ситуациях, после того как обретаю свое нормальное состояние, я чувствую себя разбитым, и силы будто оставляют меня. Но это, как правило, случалось не всегда и скоро проходило.
Я отозвал в сторону Карюка и сказал, что цепочка у Валентина, что видел, как Света потеряла ее, а он подобрал.
— Когда это ты мог увидеть? — удивился Ванька.
— Да какая разница! — не стал посвящать я Ваньку в подробности. — Давай, отзови Валентина в сторонку, я с ним поговорю, а ты подстрахуешь меня, если что. Скажешь, что все знаешь.
— Это точно? — Карюк с недоверием посмотрел на меня.
— Точно, — заверил я. — Иначе, чего бы я говорил тебе об этом?
— Действительно, — согласился Ванька.
Ванька привел Валентина за угол дома, где я их ждал и сразу огорошил Валентина:
— Давай сюда цепочку, — строго потребовал я.
Валентина словно обухом по голове ударили. Он изменился в лице и не стал ничего отрицать, вынул из кармана кулон с цепочкой и протянул мне. И вдруг заговорил торопливо, захлебываясь и глотая окончания слов:
— Парни, я случайно… Я не знал, что это Светкина… Я не видел, как она потеряла цепочку. Я просто заметил: что-то блестит, и поднял… А когда понял, что это Светка потеряла, не знал, что делать… Подумают, украл. Пацаны, я не вор, честное слово. Я бы все равно вернул, только не знал, как.
Глаза Валентина бегали загнанными зверьками, он съежился и сам не похож стал на себя.
— Володь, правда, — сказал добрый Ванька. — Он же не хотел.
— Да я что? — сказал я. — Я верю, что случайно.
— Ты, Валентин иди, а мы подбросим цепочку куда-нибудь подальше от дорожки, вроде кто-то нечаянно зафутболил ее туда.
— Спасибо, пацаны! — в глазах благодарного Валентина блеснула слеза, или мне это показалось.
— Когда ребята нашли кулон, на поиски которого мы с Ванькой их подняли, и торжественно передали Свете, она так растрогалась, что перецеловала всех по очереди и весь вечер ходила, трогая вновь обретенную вещицу у себя на шее, чтобы убедиться, что она на месте.
Застолье. Вальс со стулом. В электричке. Света. Крейсер «Аврора» и Сампсониевский мост. Шифоньер для Витька. «Все культурненько, все в тон».
День рождения Витька прошел благопристойно. Стол, можно сказать, ломился от еды, которая не отличалась разнообразием, но была обильна. Здесь подавались винегрет, котлеты с целой картошкой, соленые помидоры и огурцы, квашеная капуста. А еще рыба и жареные куры. Где все это готовила мать Витька, Тамара Степановна? Наверно, везла из дома, а здесь только разогрела. Хотя печка вполне позволяла приготовить все это и здесь.
На стол к вполне достойной закуске выставили две бутылки водки, большую бутыль прозрачного, — наверно, сахарного — самогона и для интеллигентности — две бутылочки красного вина, не помню, то ли вермута, то ли портвейна.
Мы с Карюком, памятуя об опыте работы на ликероводочном заводе, больше налегали на закуску, чем на спиртное. Мужчины ни от водки, ни от самогона не отказывались: пили дружно и весело. Но к концу застолья пьяным оказался только отец виновника торжества, Степан Лукич. Самогон его свалил, и когда Степан Лукич стал бессвязно бормотать что-то и пытаться лечь лицом в салат, его бережно под руки увели жена, Тамара Степановна и сын, Витёк, в маленькую комнату и уложили спать. Он вел себя смирно и не сопротивлялся.
Девушки, Вера и Алла, тоже пили водку, но меру знали. Вина же выпили только хозяйка, Тамара Степановна, и Света.
Пели песни: «Тополя», «Поцелуев мост» и «Я люблю тебя, жизнь», а потом все же затянули «Хасбулата молодого», у которого бедная сакля, и «Каким ты был, таким остался».
Витьку вдруг показалось, что у него открылся талант танцора, и он взял в руки стул и стал вальсировать с ним в узком пространстве комнаты. Делал это Витёк с упоением, и лицо его при этом оставалось неподвижно серьезным.
— А зачем со стулом-то? — наклонился я к уху Ивана, с которым сидел рядом. — Вон же девчонки сидят.
— А тогда никто не поймет, что он выступает с номером и подумают, что это просто обычный танец.
— Да, действительно, — дошло до меня.
Спали как в колхозе, вповалку на разложенных на полу тюфяках и матрасах, причем заснули все моментально и спали как убитые. Валентин за столом сидел угрюмый, все поглядывал на нас, наверно не верил, что мы как-нибудь не проговоримся насчет него и, не дождавшись конца застолья, ушел к поезду, сославшись на неотложные дела.
Рано утром мы поблагодарили хозяйку и тоже покинули гостеприимный дом. В электричке ехали кучно. Я, Иван и Николай сидели на одной скамейке, а напротив нас Вера, Алла и Света. Витёк пристроился на краю скамьи через проход, обратив лицо к нам, чтобы продлить время общения и не расставаться как можно дольше. Причем Вера сидела тоже на краю, ближе к своему Витьку. Когда подъезжали к Ленинграду, Витёк вдруг предложил:
— Ребят, может, в субботу еще поможете?
— А что делать? — отозвался Иван.
— Да хочу шифоньер взять. Новую квартиру обставляю, да Вер?
Он посмотрел на Веру, ища одобрения.
Вера улыбнулась.
— Володь? — посмотрел на меня Ванька.
— Да с удовольствием, — согласился я.
— Сделаем, — подтвердил Николай.
Когда вышли на платформу и направились к выходу, Света, которая мышкой сидела в вагоне и почти не участвовала в наших разговорах, как-то робко и, явно стесняясь, потянула меня за рукав. Я немного отстал, и она, делано улыбаясь, с видимым безразличием сказала:
— Володя, может, как-нибудь встретимся? Погуляем или сходим куда?
Света мне нравилась, но мог встречаться и куда-то ходить с одной девушкой, а думать о другой. Я и с Леной познакомился, потому что она чем-то напоминала Милу.
— Не знаю, — сказал я и, сам не ожидая от себя, заюлил, напуская туману. — Как выйдет со временем. Скоро сессия…
— Ладно, — согласилась Света, и я видел, что она все поняла, потому что как-то заторопилась и, сухо попрощавшись, пошла в сторону метро…
В субботу зашел Николай, и повез нас с Карюком к мебельному магазину на Петроградскую сторону. По пути мы проехали по мосту Свободы, и я впервые увидел крейсер «Аврора» в его, так сказать, «живом» виде. О крейсере я знал достаточно, и Николай удовлетворил мое любопытство относительно моста, рассказав, что до революции он назывался Выборгским, затем Сампсониевским по названию собора, который находился неподалеку, а в 1918 году стал мостом Свободы.
У входа в мебельный магазин, который мы нашли не без труда, стоял Витёк и, видно, нервничал. Увидев нас, бросился навстречу и обидчиво заговорил:
— Я уж думал, не придёте. А у меня машина стоит, ждет, и шофер, Сергей, который у меня на даче был, ругается.
— Как это «не придёте». Мы ж договорились. Ты только не суетись. Все сделаем как надо, — заверил Николай.
Мы зашли в магазин, где Витёк уже облюбовал шифоньер и пошел оплачивать его стоимость. Темная полировка шкафа отражала все, как зеркало. Продавец, который оформлял покупку, сказал: «Поздравляю с покупкой. Хороший выбор!», Витек с гордостью стал объяснять, что он сам краснодеревщик и толк в этом знает, так что его не проведёшь.
Вчетвером мы легко погрузили шифоньер в кузов машины, причем, Витёк все переживал, что как-нибудь поцарапается полировка, и хотел сам лезть в кузов, чтобы не выпускать из вида своё приобретение, но мы ему напомнили, что дорогу к своему дому знает только он, и он неохотно полез в кабину.
У подъезда новой хрущёвки на Малой Посадской мы выгрузили Витькин шифоньер. Витька расплатился с Сергеем; тот, довольный полученным четвертным, тоже похвалил шифоньер.
— Мы краснодеревщики, — самодовольно повторил Витёк, — и что к чему знаем.
Мы втащили шифоньер на третий этаж и поставили в комнате, куда указал Витёк. Однокомнатной квартире Витька для полной обстановки не хватало только шифоньера.
— У меня вся мебель темной полировки, — стал показывать нам свою квартиру Витек.
Ии стол, и сервант, и журнальный столик, у которого журавлем стоял торшер с двумя абажурами-фонариками, темной, почти черной, полировкой отражали люстру с хрустальными подвесками, при включенном электрическом свете они переливались всеми цветами радуги.
— Все культурно, все в тон, — хвалился Витёк. — Я вообще не признаю светлую мебель.
— Да, ты умеешь жить, — позавидовал Николай.
— А что ж толку, если, например, человек собирается жениться, а сам голь перекатная. Теперь еще куплю пианино, я видел в «Мелодии» с темной полировкой.
«Обмывали» мы покупку за полированным столом, который Витёк застелил сначала картоном от упаковочной коробки, а сверху газетами.
— А то прольем что-нибудь на полировку, — объяснил Витек. — Если не пятно, то матовость останется.
— Конечно, Витек, — согласился Николай. — Не дай бог!
Плавучий ресторан. Паэлья, бигос и сувлаки. «Низкое» искусство. Ив Монтан и Вертинский. Блатные песни. Поет Саша Виноградов. ЧП в общежитии. Злополучный изолятор.
Ваньке Карюку родители прислали из Омска деньги, у нас с Борей Ваткиным какие-то деньги тоже оставались, и мы пошли в плавучий ресторан, где Саша Виноградов с недавнего времени пел с оркестром. В ресторан Саша пристроился после Мариинки, где мы тогда проработали всего месяца два — нас попросили, когда начали сокращать штат.
Корабль-ресторан с мачтами чем-то походил на пиратский, не хватало только «Веселого Роджера» на ветру, и пришвартован был у Мытнинской набережной недалеко от Биржевого моста.
Мы поднялись по трапу на корабль-ресторан и попали в зал с баром и подиумом, где, наверно, и располагался джазовый оркестр. Заняли свободный столик у панорамного окна, из которого открывался вид на Эрмитаж и купол Исаакиевского собора. Долго по очереди изучали меню, дивясь замысловатым названиям блюд вроде паэльи, бигоса, ризотто или сувлаки, и взяли бутылку портвейна, по две порции сосисок с картошкой, да по салату из свежей капусты.
За столом заговорили о том, не зазорно ли петь в ресторанах. Ведь ни один уважающий себя певец в ресторан петь не пойдет, тем более, если это певец оперный.
— Ну, почему? — не согласился Боря. — Лично я ничего зазорного здесь не вижу. Жизнь складывается по-разному.
— Это верно, — поддержал я Борю. — Высокое искусство нынче оплачивается низко. Так что, кто-то идет певчим в церковь, а кто-то — петь в кабак. Вертинский же пел в ресторанах: и в Париже, и в Москве. А музыкальные критики считают как раз этот период расцветом его творчества.
— Думаю, что для певца любой опыт выступления пригодится, — согласился Боря. — Удивляюсь, как Сашка выходит и поет перед публикой. Я бы не знал, куда деться, не то чтобы говорить, а, тем более, петь.
— А что, страх перед публикой это такая штука, что не всякий может преодолеть. Я читал, что Ив Монтан в юности отличался застенчивостью, — сказал Иван, — и для того, чтобы преодолеть свой страх, специально ездил в поездах метро, где внезапно с шумом открывал разделительные двери, и когда к нему поворачивались пассажиры, Ив Монтан старался выдерживать их взгляды.
— Это из его книги «Солнцем полна голова». - подтвердил Боря Ваткин.
— Но я не об этом, — продолжал Иван. — Я вообще о песнях, которые поют в ресторанах. Все эти «Мурки», «Постой паровоз», «Гоп со смыком» — блатные песни, то есть, никакое не искусство.
— Никакое, значит низкое, — сказал Боря. — А «Бродяга», который Байкал переехал, а «Шаланды, полные кефали…»?
— «Шаланды» — это не блатная, это подражание одесским, и написал её Никита Богословский для фильма «Два бойца», — вытащил я из памяти, то, что где-то прочитал. — Кстати, песенка «Бублички» тоже не блатная.
— Так ведь эти песни пел и поет Утесов. У него и «Шаланды», и даже, говорят, сам Сталин однажды попросил его спеть «С одесского кичмана», — поддержал Боря Ваткин.
— «Шаланды» пел и Марк Бернес.
— Пока его в газетах не раздолбали, — усмехнулся Иван. — Да еще обвинили за пропаганду пошлого ресторанного пения.
— Да там не всё правда, — возразил я. — Его упрекали и в отсутствии голоса. А Бернеса любили не за хороший голос, а за искренность, которую не купишь. Его называли «шептун у микрофона», а он сам говорил «я расскажу песню»… Лично мне нравится любое искусство, если оно затрагивает душу; да и вообще привлекает всегда всё, что по-настоящему талантливо. Помню, как однажды я полчаса не мог оторваться и смотрел на сапожника, который мастерски вколачивал молотком маленькие гвоздики, такие, что, казалось, пальцами не возьмешь, а он как-то ловко, играючи и с удовольствием делал это. От души…
Ресторан постепенно заполнялся, и вскоре ни одного свободного места не осталось.
— Хорошо, что пришли пораньше, а то бы в ресторан не попали, — сказал Иван.
— А у нас новый лабух стал петь, зал всегда полный. Поет обалденно! Щас услышите, — подслушав наш разговор, просветил нас официант, выставляя вино и салаты.
— Поняли? — весело подмигнул Боря. — Это про Сашку.
На подиум стали выходить музыканты. Их оказалось пятеро: пианист, саксофонист, контрабасист, скрипач и ударник. «Странный состав для джаза», — подумал я. — Скрипка как-то не вязалась с моим представлением о джазе.
— «От саксофона до ножа один шаг», — вздохнул Боря.
— Ты чего мелешь? — удивленно повернулся к нему Иван.
— Да это не я. Это я вспомнил плакат, который висит в комитете комсомола.
Музыканты заняли свои места, попробовали инструменты и заиграли танго «Серебряные гитары». На свободное место в центре зала вышли одна за другой две пары и стали танцевать. Потом оркестр играл что-то из репертуара оркестра Глена Миллера, кажется, «В настроении». Когда появился Саша Виноградов, мы захлопали ему, нас поддержали редкими хлопками, а Саша показал нам из-за спины кулак.
Начал он с песни Ива Монтана «Сесибо». Пел он на французском:
C'est si bon
Bras dessus, bras dessous,
En chantant des chansons.
C'est si bon
De se dire des mots doux,
Des petits rien du tout
Mais qui en disent long.
Я знал перевод: в песне говорилось о том, как хорошо пойти неважно куда, рука об руку, напевая песни, говорить друг другу приятные слова и разные глупости. Видя наши счастливые лица, люди завидуют нам. В общем, все хорошо: и наши чувства, и то что мы любим друг друга, хорошо, когда я обнимаю ее.
C'est si bon,
Et si nous nous aimons,
Cherchez pas la raison:
C'est parce que c'est si bon,
C'est parce que c'est si bon,
C'est parce que c'est si bon
Мягкий, бархатный, обволакивающий баритон завораживал, и ничего не было удивительного в том, что все сидящие за столиками, трезвые и чуть пьяные, дружно аплодировали Саше. Он, непривычный к аплодисментам, неумело кланялся и улыбался. Потом он пел «Под небом Парижа» и «Только ты» из репертуара Элвина Пресли. Мы видели, какой Саша имел успех. Кто-то крикнул: «Очи черные»! Его поддержали аплодисментами. Он запел, да так, что даже у нас, кто знал его голос и слышал романс в его исполнении, мурашки пошли по коже.
Он пел, а зал подпевал:
Очи черные, жгуче пламенны!
И манят они в страны дальние,
Где царит любовь, где царит покой.
Где страданья нет, где вражды запрет.
Пел Саша здорово, но когда он исполнял предпоследний куплет:
Очи черные, очи жгучие,
Очи страстные и прекрасные.
Вы сгубили меня, очи страстные,
Унесли навек моё счастие,
то слова «Вы сгубили меня» произносил таким трагическим речитативом, почти срывающимся на рыдание, что невольно вспоминался Шаляпин с его «Блохой».
В ресторане мы просидели почти до двенадцати ночи и ушли вместе с Сашей.
В общежитие пускали строго до двенадцати, но мы договорились с вахтершей, чтобы она открыла нам, когда мы придем. Дверь, к нашему удивлению, была открыта и в коридоре оживленно что-то обсуждали два дружинника из студентов с комендантшей Варварой Германовной.
Увидев нас, комендантша сурово сказала:
— Вот «ещё нарушители. Целая компания, — комендантша потянула носом и, покачав головой, заключила:
— Да еще и пьяные.
— А сегодня у Ваткина день рождения, отмечали, — соврал Иван.
— Врете! — не поверила комендантша. — Ну, ладно. Только в следующий раз не пущу, будете ночевать на улице.
— А чего? Как раз белые ночи начинаются. Красота, — весело отозвался Саша.
— Поговори, поговори мне, а то сейчас отправишься, — пригрозила Варвара Германовна. — Спать идите. Вас мне только ещё не хватало.
— Мы пошли наверх, чтобы разойтись по своим комнатам. В коридоре у окна с озабоченными лицами стояли Леня Котов и Иван Силин. Силин, имея первый разряд по лыжам, выступал за сборную института, а недавно, совершенно неожиданно для нас, выполнил норму мастера спорта по настольному теннису и собирался переводиться в институт им. Лесгафта. Этому никто не удивлялся, потому что он был как-то приспособлен к спорту и больше времени проводил в спортзале, чем на учебе. Его атлетическую фигуру как-то заметил известный ленинградский художник и уговорил позировать для картины что-то типа «Молодая семья на пляже», где папа поднимает над собой ребенка, а мама с любовью на них смотрит. В результате, на картине оказалось узнаваемым не только мускулистое тело Ивана, но и его веснушчатое лицо.
— Лёнь, чего там Варвара шумит? — спросили мы у Котова.
— Да нас застукала у девок в изоляторе, — мрачно произнес Ленька. — Кто-то донес, сволочи.
— А там с Варварой дружинники трутся, Петька Семенов с Олегом Ветровым.
— А-а, ну теперь понятно, кто нас заложил. Вот гады, ходят, вынюхивают. И охота им этой хреновнёй заниматься?! — Силин с досадой сплюнул на пол.
— Так что случилось-то? — повторил я.
— В изоляторе лежит с температурой Верка, с которой я хожу, — живо стал рассказывать Силин. — Только у нее температуры уже нет, так лежит просто, балдеет. А там еще две подруги с Лешкиного худграфа. Вот мы и пошли к ним, когда общежитие угомонилось.
— Ну, понятно — чтобы скрасить их затворническую жизнь и подбодрить ласковым словом, — засмеялся Ванька Карюк.
— Ну да! — серьезно согласился Силин, — Мы еще прихватили с собой Кольку магаданского. Их же трое. Сидим тихо, никого не трогаем…
— Ага, тихо. Вы с Силиным шумели так, что все общежитие слышало. Поменьше надо было орать, — равнодушно сказал Ленька.
— Ладно, ты сам гоготал почище нашего, — отмахнулся Силин и с улыбкой добавил:
— В общем, весело было. Ну, сидим, никого не трогаем; вдруг — стук в дверь и голос Варвары: «Девочки, откройте». Мы затаились, думаем, постучится и уйдет, а она опять: «Девочки откройте, а то хуже будет. Я знаю, что вы там не одни». Деваться некуда, уже хотели открывать, но вдруг слышим, что Варвара уходит. Колька говорит: «Надо скорей сматываться». Да только слышим, что за дверью кто-то еще нас караулит.
— Да Петька с Олегом. Кто ж еще? — вставил Лёнька.
— Они, конечно, — согласился Силин. — И слышим, что в замок кто-то ключ вставляет. А это Варвара сходила за запасным ключом и стала дверь открывать. Колька говорит: «В окно прыгайте, а я дверь подержу». Мы и сиганули в окно.
— Там же второй этаж, — удивился я.
— Да ну, двух метров не будет, да и клумба внизу.
— А Колька как же? — запереживал Боря.
— Пока Колька дверь держал, хитрая Варвара, сообразив про окно, спустилась вниз и стала под окном, будь оно неладно. Колька видит, что дверь никто больше не дергает и не открывает, тоже сиганул в окно: ну как раз на Варвару и угодил.
— А где ж сам Колька-то? — спросил Иван Карюк.
— Варвара его к себе в комендантскую увела: прорабатывать будет.
— А вы чего?
— Чего — чего? Кольку ждем. Нас он не продаст — это факт, будет говорить, что один в изоляторе был.
— Если Варвара в деканат сообщит, как бы не выгнали. Учился б еще прилично, а то еле на «удочки» тянет, да «хвосты». Точно выгонят, — мрачно сказал Лёнька.
Мы разошлись по своим комнатам, а Ленька Котов с Силиным остались ждать Кольку.
Колька, как ни грозила ему Варвара, не признался, что в изоляторе находился не один, и она все же накатала на него докладную декану. Из института Николая не исключили, но строгий выговор «за аморальное поведение» влепили. Но, завалив летнюю сессию, он сам забрал документы и уехал в родной город Магадан.
Снова в УГРО. Закрытая информация. ЧП на мебельной фабрике. Отсутствие улик. Живые картинки в экстрасенсорном восприятии. Словесный портрет подозреваемого. Вечер с Леной.
Где-то уже в конце второго семестра меня снова нашла Лена. Она передала просьбу отца, полковника Соловьёва, позвонить ему. А потом удивила меня, предложив встретиться где-нибудь вечером и сходить в кино или посидеть в кафе.
— С чегой-то ты вдруг? — обалдел я.
— А ты что, против?
— Да нет, просто как-то неожиданно…
— Так что? Идём? — нервно спросила Лена.
— Ну, давай. В семь на Невском, у «Лягушатника».
Я созвонился с Ленкиным отцом и договорился встретиться с ним после лекций. Михаил Сергеевич уточнил, во сколько кончаются лекции, и обещал прислать за мной машину.
Машина ждала меня во дворе главного корпуса института, и я под удивленными взглядами сокурсников уселся рядом с шофером. Покатили на Суворовский проспект в Управление уголовного розыска.
Михаил Сергеевич ждал меня. Он попросил секретаршу пригласить старшего лейтенанта Сенина и принести чай. Задавал обычные вопросы о моей учебе и вообще о делах. Разговаривал со мной по-отечески мягко и доброжелательно.
В кабинет вошел старший лейтенант. Михаил Сергеевич пригласил его присесть, тот сел на диван.
— Володя, — сказал полковник, — вы, наверно, уже поняли, для чего мы снова пригласили вас?
При этом он внимательно посмотрел на меня, словно хотел убедиться, что я понял.
— Нам снова понадобилась ваша помощь.
Я молча кивнул головой, и полковник перешел к сути:
— На одной мебельной фабрике случилось ЧП. Пропали две женщины — бухгалтер и кассир. Причем, пропали при отягчающих обстоятельствах, потому что это случилось после того как они получили в банке значительную сумму денег для выдачи зарплаты работникам фабрики.
Полковник немного помолчал, как бы давая мне время вникнуть в суть происшедшего, и продолжил:
— Здесь просматриваются два варианта: либо их ограбили и убили, либо они сами отправились в бега вместе со всей суммой денег. Но кроме предположений следствие не располагает никакими данными. Мы просто не знаем, где искать.
— Не могу что-либо сказать заранее, — счел нужным предупредить я. — Способность «видеть» может приходить и не зависимо от моего настроя, а может молчать. Пока я могу сказать наверняка — живы женщины или нет. не нужны их фотографии.
— Фотографии есть.
Полковник открыл небольшой сейф, который стоял в углу кабинета на тумбочке, и достал две фотографии. С одной на меня смотрела немолодая женщина, снятая на документ, но увеличенная; она смотрела прямо на меня, то есть так, как смотрела в объектив фотоаппарата.
— Она мертва, — твердо сказал я, вглядевшись в лицо женщины. Я увидел то, что не увидит человек с обычным восприятием: потухший взгляд и совершенно неживое лицо, похожее на мумию. Потом перед глазами мелькнула картинка женщины с ссадинами на лице и ранами в области груди.
У Анны Ахматовой есть строчки:
Когда человек умирает,
Изменяются его портреты.
По-другому глаза глядят, и губы
Улыбаются другой улыбкой.
Ничего удивительного. Я уверен, что поэтесса воспринимала мир как экстрасенс и обладала внечувственным восприятием.
Вторая женщина, молодая и привлекательная, выглядела на фотографии обычно, без каких-либо изменений, которые бы дали пищу моему подсознанию. Мне даже показалось, что в уголках её рта затаилась улыбка.
— Эта женщина жива, — заключил я.
— Это уже кое-что, — обронил полковник.
— Постойте. Ничего больше не говорите, — сказал я жестко, чувствуя, что тело наливается свинцом и пелена начинает застилать глаза, а в голове появляется неприятный гул. Пелена постепенно рассеялась и передо мной заколыхалось, как подернутое дымкой, шоссе; я сначала неясно, потом все более различимо увидел молодую женщину с фотокарточки и мужчину лет сорока-сорока пяти. Увидел лес. Мужчина закапывал саперной лопатой с коротким черенком труп. Женщина сидела под деревом поодаль, опустив голову на руки. Потом картинка как-то внезапно оборвалась, и яркая вспышка словно бросила меня в другое место леса — на поляну, где стояла машина «Москвич», и людей уже оказалось трое: две женщины с фотокарточек и тот же мужчина, который закапывал труп. Женщина, что постарше, лежала на траве с кляпом во рту, молодая стояла рядом с мужчиной поодаль, и они о чем-то разговаривали, размахивая руками. Вдруг та женщина, что лежала, стала подниматься и побежала в сторону шоссе, но мужчина тут же догнал ее, с размаху толкнул так, что она упала, уткнувшись лицом в траву. Она пыталась подняться, но мужчина нанес ей два удара ножом в спину.
И снова яркая вспышка оборвала видение и вернула меня к действительности. Некоторое время я сидел неподвижно, приходя в себя, чувствовал, что тело постепенно освобождается от свинцовой тяжести, но язык еще, словно после укола новокаином в десну, плохо слушался, и я проговорил, меся кашу во рту:
— Это все. Большего я ничего сказать не смогу. Вот если только цифру 14 на километровом столбе. Только это все случилось чуть дальше.
— Да мы по этим ориентирам все дело раскрутим и злоумышленников найдем, — оживился Михаил Сергеевич. — А шоссе, какое шоссе?
— Вы от меня многого хотите, — устало сказал я.
— Ладно, если все так, как вы говорите, следователи сообразят. А описать мужчину вы можете?
— Могу, — ответил я.
— Товарищ Сенин, — сказал полковник. — Пройдите с нашим гостем к криминалистам и составьте словесный портрет преступника. Лишнего говорить не обязательно. Что здесь слышали — забыть.
— Товарищ полковник, Михаил Сергеевич, — укоризненно сказал старший лейтенант, и в его голосе слышалась обида.
— Ладно, ладно! — примирительно махнул рукой Ленкин отец. Он пожал мне руку, в порыве благодарности приобнял за плечи. Мы со старшим лейтенантом вышли…
Снова я встретился с полковником в его служебном кабинете после летней сессии.
— Ну, нашли мы злоумышленников, — сказал Михаил Сергеевич. — Поисковая группа нашла, как вы и предполагали, в двухстах метрах от дорожного указателя четырнадцати километров. Сначала нашли съезд с дороги и недалеко, метрах в пятидесяти от шоссе, определили стоянку легковой машины. Это действительно оказался «Москвич». Чуть дальше оперативники нашли место, где произошло убийство: там, на траве обнаружили кровь убитой женщины. Недалеко, по свежей земле, прикрытой хворостом, нашли и могилу.
— А кто убийца? — спросил я.
— Охранник той же мебельной фабрики. С кассиршей он сблизился за год до преступления и вступил с ней в сговор. Выйдя из банка, женщины увидели своего охранника с машиной, который как бы случайно оказался там, и предложил подвезти. По дороге он остановился в безлюдном месте, оглушил бухгалтершу и повез в лес. Там он вытащил женщину, находящуюся в бессознательном состоянии, и стал копать могилу в ложбине. Пока копал, женщина пришла в себя и попыталась бежать, но охранник догнал ее и убил охотничьим ножом.
— А как вы нашли убийцу? — Я «видел» его и мог описать, но не мог определить его местонахождения.
— Зато с вашей помощью мы знали, кого ищем. Объявили в розыск. По приметам нашли в Белоруссии, в Гомеле.
— Вы меня снова удивили, — сказал Михаил Сергеевич.
Вечером я встретился с Леной. Выглядела она потрясающе. Да и я уже давно не выглядел провинциалом, каким предстал перед ней в первый месяц учебы в Ленинграде.
Мы зашли в кафе, заказали по бокалу шампанского и мороженое: крем-брюле для нее и пломбир для меня. Сидели и непринужденно болтали, вспоминая курьезные случаи из нашей студенческой жизни.
— Володя, в прошлый раз, когда ты чем-то смог помочь следствию, папа дома все восхищался твоей способностью видеть то, что за пределами нормального восприятия. А недавно достал где-то книги по парапсихологии и ищет научные объяснения непонятных явлений… А почему ученые не могут объяснить эти явления?
— Потому что здесь всё лежит за гранью физического восприятия. И с этого нужно начинать… Гипноз признали всего пять лет назад англичане, и в позапрошлом году его официально включили в медицинскую практику…
После кафе мы сходили в кино на «В джазе только девушки» с Мэрелин Монро.
Я проводил Лену до троллейбуса.
«Белые ночи». Явление Юрки Богданова. Неприятная весть о Миле Корнеевой. О моем рассказе в журнале «Нева» и о Зыцере. Юркина экспедиция. Финны и сухой закон.
Наступили «белые ночи».
Ну, они не совсем «белые». Они как сумерки, светлые, и ночь никуда не девается, она наступает, но в середине июня всего на два часа. Это когда в 12 часов еще можно читать книгу, а в два часа уже можно читать книгу.
Как раз в это время приехал Юрка Богданов. Я глазам своим не поверил и дар речи потерял, когда он появился в нашей комнате с небольшим чемоданчиком-балеткой и улыбкой во весь рот. Мы обнялись.
— Каким ветром и как ты меня нашел? — я не скрывал своей радости.
— А чего тебя искать? У твоей матери взял адрес, а до общежития язык довел. — Кстати, мать обижается, что писем не пишешь.
— Почему не пишу? Пишу.
— Раз в год, — усмехнулся Юрка.
— Да не люблю я письма писать.
— А Миле?
— Ты ее видел? — сердце мое тоскливо заныло, замерло, а потом забилось сильней. Мне казалось, что память о ней понемногу стирается, но, оказалось — нет.
— Видел!
Я молча смотрел на друга, пытаясь изобразить равнодушие, но видно это плохо удавалось, потому что он усмехнулся и сказал:
— Не понимаю, зачем изводить себя, если на самом деле все проще — она «тебя любит…
— Откуда ты знаешь?
— Встретил позавчера Алика Есакова на Бродвее. Он предложил выпить, хотя я с ним был лишь шапочно знаком: видно он очень хотел излить душу и выяснить отношения. Я взял бутылку коньяка и пошли к нему.
Отношения выяснили. Пришли к выводу, что никто ни на кого не в обиде. Он оказался человеком эмоциональным, полез целоваться. Я этого не люблю, но стерпел. В общем, он решил, что мы расстались друзьями. Друзьями, так друзьями… Только, я думаю, Маха с ним все равно жить не будет.
— И что он про Милу сказал?
— Во-первых, узнав, что я еду в Ленинград, просил передать от всех ребят привет. А потом сказал, что Мила собирается за кого-то замуж.
Искры ревнивого пламени насквозь прожгли меня, не убили, но ранили.
— За кого? — спросил я упавшим голосом.
— Не знаю. За ней многие увиваются. Особенно назойливо ее обхаживает Эдик Платон, и часто провожает… Но ждёт она тебя.
— Что за Эдик?
— Платонов, с четвертого, теперь уж с пятого, курса истфила. Малый видный и перспективный. Ему уже сейчас предлагают место на кафедре, так что через пару лет защитится и кандидатом будет.
Я молчал. На душе стало муторно и скребли кошки.
— Домой поедем вместе? — спросил Юрка, хотя это прозвучало как утверждение. — Сессия закончилась, а ты вроде и не собираешься.
— Едем! — решил я.
— Вот и разберешься со своей Милой. И не морочь девке голову. Реши раз и навсегда, или так, или так…
— Не знаю, все не так просто. Я человек, как бы сказать, не совсем нормальный, а, следовательно, и для семейной жизни вряд ли приспособленный. А ты говоришь, «не морочь девке голову».
— Не наговаривай на себя, — серьезно сказал Юрка. — Твои особые способности не мешают тебе оставаться нормальным человеком…
Вечером мы с Юркой пошли в ресторан. Шли пешком в сторону Невского. И говорили, говорили. Мы почти год не виделись и писем мы друг другу не писали. Юрка хоть и упрекнул меня в том, что я не пишу матери, но и сам он был не большой любитель эпистолярного жанра.
— Я читал в «Неве» твой рассказ, — сказал Юрка. — Понравилось, что ты обходишься без излишней морали. Она не украшает текст. У тебя нет обязательных к пониманию выводов. Непривычно и неожиданно, но этим твой рассказ и хорош.
— Спасибо, — поблагодарил я.
Я был смущен. Вдвойне приятно получить лестную оценку от человека, вкусу которого доверяешь.
— А что сейчас пишешь? — спросил Юрка.
— Рассказы, но до сборника еще далеко. Все как-то урывками, хотя понемногу каждый день. Времени нет. «Нева» просит дать еще что-нибудь.
— Ты молодец, — похвалил Юрка. — Зыцерь остался бы доволен. Ты с ним переписываешься?
— Ещё осенью написал ему, когда устроился в институт; он ответил коротко, а на следующее мое письмо — молчок, и я писать тоже писать перестал. Как-то в еженедельнике «Время» я наткнулся на большую статью о Зыцере, из которой узнал, что он уже доктор филологических наук и является одним из крупнейших ученых в области культуры басков.
— Кто бы сомневался, — сказал Юрка. — Незаурядный человек. Нам повезло, что близко знали его.
Мы помолчали, словно отдавая дань уважения нашему замечательному преподу.
— А что за экспедиция, в которой ты был?
— Ничего интересного. Никакой романтики, о которой часто говорят. Просто работа, тяжелая и нудная работа.
— Ну, все же, что за экспедиция?
— Я был в двух. Оба раза на Памире. Прошлой осенью на метеостанции Каракуль, второй раз на станции Мургаб.
— А чем занимался?
— Как ассистент делал то, что скажут. А вообще метеорология занимается физикой атмосферы, если проще — то моделирует прогноз погоды климата.
— Ну, и как тебе Памир?
— Сухо, осадков мало, но холодища. Зима длится с октября по апрель… Всю зиму я там и просидел, на высоте почти в четыре километра над уровнем моря. Станция в котловине. До ближайших гор — полтора километра, до дальних около двенадцати.
— Да-а, не мед, — посочувствовал я.
— Не то слово, — усмехнулся Юрка.
— И много вас там находилось?
— Сначала четверо, потом двоих отозвали… Вот говорят, что люди с противоположными типами темперамента лучше уживаются. Чепуха. На себе испытал. Я сангвиник, а мой напарник — флегматик. Три месяца оказались для нас невыносимыми. Мы даже дрались, и, главное, с таким остервенением, что мне и сейчас, как вспомню, стыдно становится. Вот я думаю, как может человек, сам того не замечая, превратиться в дикаря. К концу срока мы так ненавидели друг друга, что еще пару месяцев не выдержали бы и, наверно, поубивали бы один другого. Поэтому дивлюсь на наших героических моряков Зиганшина, Поплавского и кто там еще был. Как они не съели друг друга!
— Это другое. У вас была не чрезвычайная ситуация. Тепло, сыто, да, небось, и спиртик был.
— А то, как же, был, конечно, — весело подтвердил Юрка.
— Я уверен, что в критический момент ты бы вел себя достойно…
— Может быть, — подумав, согласился Юрка.
Мы дошли до Мойки и зашли в первый попавшийся ресторан.
Почти все столики оказались занятыми. В это время, чтобы полюбоваться «белыми ночами», в Ленинград приезжает много туристов. Нам повезло: освободился столик у эстрады, и мы вальяжно устроились на удобных мягких сидениях друг напротив друга.
— Как с учебой? — спросил я.
— Сдал за два курса экстерном. С математикой и физикой у меня всегда было хорошо. А всякую муру вроде диамата и истмата мне перезачли. Да у меня в экспедиции времени для занятий оказалось больше, чем достаточно. Теперь хочу перевестись в Московский геодезический. Там есть факультет оптико-информационных систем и технологий со специализацией — физика. Тем более, у моего дядьки там какие-то связи есть.
— Живешь у дядьки?
— Пока у него. Он бобыль и, по-моему, даже рад свалившемуся с неба племяннику. Скажу тебе по секрету, я встречаюсь с одной девушкой. Она москвичка. Работает в Академии наук, в отделе разведочной геофизики.
— И что, у тебя с ней серьезно?
— Серьезней не бывает: может быть скоро женюсь.
— Ну, ты даешь! — только и смог вымолвить я. — А как же учеба?
— Переведусь на вечернее отделение. Работать буду в геофизической лаборатории, где физикой облаков занимаются. Вот так!
— А где жить будете? — не удержался я от практического вопроса.
— У них с матерью трехкомнатная квартира…
— Так ты из-за квартиры?
— Не говори глупости, — заметив иронию в моих словах, обрезал Юрка. — Просто так сошлось. Вера не похожа на всех, с кем я когда-либо встречался. Во-первых, умница, во-вторых, на редкость уравновешенный человек. И воспитана в уважении к мужчине.
— Я всегда подозревал, что тебе нужна восточная женщина, с другой ты не уживешься. Твоя Вера, кстати, русская?
— Русская, по матери, а отец то ли чеченец, то ли осетин, но он погиб в войну еще в сорок первом под Москвой. Кстати, был вторым секретарем райкома.
— Понятно, — сказал я.
— Что тебе понятно? — нахмурился Юрка.
— Понятно, что Вера будет тебе хорошей женой.
— То-то же, — засмеялся Юрка.
Мы с Юркой выпили немного коньяку и сидели, откинувшись на спинки кресел, довольные нашей встречей, лениво вспоминали свой город, куда договорились ехать через день — два.
За одним из ближних столиков двое мужчин громко доказывали что-то друг другу, а потом запели пьяно и нескладно какую-то свою песню. Орали во всё горло, перекрывая шум голосов ресторанных посетителей и музыку.
— Что это у вас за иностранцы в углу сидят, финны что-ли? — спросил я официанта.
— Да, финны! — сказал с усмешкой официант. — С экскурсией приезжают на пару дней и отрываются по полной. У них там «сухой закон», вот они «водочные туры» и устраивают. Пьют и по Ленинграду пьяные в стельку шатаются.
— Да нет у них там никакого «сухого закона», — сказал я, когда официант отошел.
— Как это нет? — усомнился Юрка. — Всем известно, что они постоянно шастают к нам через границу за водкой.
— Был, но только ввели его, как и во всей России, ввиду военного положения в Первую мировую войну, а потом уже в отделившейся Финляндии в 1919 году. Но действовал этот закон лишь до 32-го года.
— Тогда чего ж они к нам едут за водкой, если своя есть?
— А у них водка продается по индивидуальным карточкам в специализированных магазинах. Да и цены на неё зашкаливают.
— Тогда понятно, — засмеялся Юрка.
— У них сейчас идет пропаганда вина: на вино цену снижают, а на водку поднимают, а финны, как все северяне, любят хорошо «поддать». И что им это вино! Они народ замкнутый, а, выпив, становятся веселыми и общительными. Кстати, в Финляндии не зазорным бухнуть, и женщинам.
— Откуда ты только все это знаешь? — Впрочем, у тебя в голове этой муры черт знает сколько сидит, — засмеялся Боря.
— И не говори, — согласился я, сам не понимая, как вытаскиваю из головы подобную ерунду, совершенно бесполезную для жизни.
Про Ляксу. Неповторимые «Белые ночи». Скульптуры балтийского неба. Неожиданная встреча. В гостях у Светы. С Аллой вдвоем. Отъезд в Москву.
Мы вышли из ресторана и пошли на Невский, где народу гуляло не меньше, чем днем: ленинградцы любили свои «белые ночи», и привычно покидали свои дома, чтобы любоваться этим неповторимым зрелищем.
— Ляксу видел? — спросил я.
— А как же! Он же в Москве. Учится в МГУ, на своем историческом и подрабатывает грузчиком. Говорит, силу качает. Ходит по книжным развалам и все, что зарабатывает и мать присылает, на книги тратит. Кстати, на днях должен был уехать в Самарканд на раскопки.
— Город великого шелкового пути, — вспомнил я. — Там уже, наверно, все черепки повыкопали.
— Я думаю, там на всех хватит, — засмеялся Юрка. — Будешь назад в Ленинград, с Ляксой увидишься.
Невский выглядел празднично, он и в дни белых ночей утопал в огнях, но не это делало его праздничным, а толпы людей, которые заполняли тротуары и шли навстречу друг другу: одни — в сторону Московского вокзала и старого Невского, другие обратно, в сторону Дворцовой площади и Адмиралтейства.
Прогуливаясь, мы не заметили, как наступило время разведения мостов. С Дворцовой набережной, усеянной сотнями людей, мы увидели необычное зрелище, когда к мосту приплыла масса кораблей, барж, катеров и лодок. Они тоже ждали разведения моста, заполнив почти все водное пространство. Мост разводился торжественно и легко, будто поднимались не тысячетонные крылья, а легкая игрушечная конструкция. Вместе с крыльями поднимались фонарные столбы, которые, в конце концов, заняли почти горизонтальное положение, но при этом горели. И сразу под разведенными крылами поплыли корабли: большие — по очереди друг за другом, катера и лодки проплывали как-то беспорядочно через неразведенные части моста. Величественно проплыли двухмачтовая яхта или бриг, потом огромная баржа.
Я уже видел разведение мостов прошлой осенью, но сейчас, как и в первый раз, с восторгом следил за проплывающими кораблями. А Юрка, как зачарованный, смотрел на это волшебное действо. Казалось, что всех этих плавучих средств так много, что будут проплывать до самого утра, но все закончилось быстро.
Толпа заволновалась и стала на глазах редеть.
— Куда они? — удивился Юрка.
— А это туристы, хотят успеть на развод Троицкого моста, — засмеялся я. — Отсюда он виден, но плохо. Только это совершенно бессмысленно: до Троицкого моста почти полтора километра, а разводится он всего на десять минут позже.
— А сколько вообще мостов в Ленинграде? — спросил Юрка.
— Если в городской черте, то считается триста сорок два моста, из них разводных, по-моему, двадцать. Да и как обойтись без разводных мостов, если город расположен на тридцати трёх островах. Даже при Петре все мосты через Неву, хоть и были деревянные, но разводные.
— Недаром говорят, что Ленинград — один из самых красивых мегаполисов в мире, который с одного взгляда поражает своим великолепием, — подтвердил я.
Напротив Дворцовой набережной, через Неву, виделась стрелка Васильевского острова, Петропавловская крепость и ярко светилось здание Главного штаба. А в стороне Невского проспекта виднелись купол Исаакиевского собора и шпиль Адмиралтейства.
— Да-а, город не просто красивый, но уникально красивый, — отметил Юрка.
Мы прошлись по набережной и дождались момента, когда крылья моста опустились. Фонарные столбы, как ни в чем не бывало, стали на свои прежние места и уткнулись горящими плафонами в небо.
А небо вдруг раскрасилось в желтый и розовый цвет, оставляя нежно-голубое пространство над головой; ветер играл с серо-белыми кучевыми облаками, создавая причудливые формы, и они затейливыми скульптурами двигались на фоне светлого небосклона.
На память приходили пушкинские строки:
Пишу, читаю без лампады,
И ясны спящие громады
Пустынных улиц, и светла
Адмиралтейская игла.
И, не пуская тьму ночную
На золотые небеса,
Одна заря сменить другую
Спешит, дав ночи полчаса.
Я плохо представлял и страстно желал воочию увидеть это волшебство. И вот оно. Еще не погасла вечерняя заря там, над Финским заливом на Западе, а на Востоке небо уже начинает светлеть, играя буйством красок. Это солнце, не успев опуститься, снова начинает подниматься.
По Дворцовому мосту мы прошли на Васильевский остров и на Стрелке встретили Свету с Аллой, с которыми копали огород на даче у Витька.
В общежитие возвращаться среди ночи не хотелось, тем более с Юркой, хотя я и договорился с комендантшей Варварой о том, что он пару дней поживет в нашей комнате, где кроме меня оставался один Жора Дроздов, и теперь бродили уже вчетвером, бесцельно, куда несли ноги: посидели в сквере. На широком спуске к Неве встретили веселую свадебную компанию, которая покинула застолье, чтобы полюбоваться белыми ночами.
Света как-то сразу прилепилась ко мне и все время оказывалась рядом, как бы мы ни перемешивались во время нашей сумбурной прогулки.
Пологие гранитные пандусы спускались прямо к воде и завершались двумя огромными гранитными шарами на постаментах. Говорят, скульптор вырубил эти шары на глаз, не пользуясь какими-либо измерительными инструментами. Со спуска слева хорошо виделась Петропавловская крепость, а справа отлично во всех деталях как с открытки смотрел на нас сотней окон Эрмитаж.
Становилось прохладно. Я заметил, что девушки зябко ежатся в своих легких кофточках. Юрка снял пиджак и накинул на плечи Аллы. Я был в легком пуловере, так что все что мог сделать для Светы, это приобнять ее, на что я не решился.
— А пойдёмте ко мне, — неожиданно пригласила нас Света. — Это недалеко — минут пятнадцать ходьбы.
Мы переглянулись с Юркой. Юрка пожал плечами, и я понял, что он не возражает.
— Спасибо, — сказал я и из вежливости добавил: — если удобно. Время-то, хоть и светло, а ночное.
— У нас всегда всё удобно, тем более, когда мамы нет дома, — весело заверила Света.
— А где мама? — спросил Юрка.
— Она проводница. У нее сменный график. Так что будет только завтра к вечеру.
Света жила с матерью в коммуналке на втором этаже трехэтажного дома. Когда мы поднялись на ее этаж, она открыла ключом входную дверь. Я взялся за ручку, чтобы пропустить девушек вперед и внезапно в глазах полыхнуло пламя. Я отшатнулся и невольно прикрыл глаза рукой. Девушки прошли вперед, ничего не заметив, а Юрка беспокойно спросил:
— Ты чего?
— Голова закружилась.
Я не стал раскрывать, что со мной произошло. Всё исчезло, но я понял, что это скоротечное видение, которое не переросло в объемную картинку, потому что я не дал ему развиться, и оно, мгновенно возникнув, также быстро погасло, стало знаком пожара, который случился в этом доме и начался с этой двери в коммунальную квартиру.
Комната в коммуналке, где жила Света с матерью, оказалась довольно большой, с трехметровыми потолками и была хорошо обставлена. Кроме старинного трюмо в рамке с резьбой комнату украшала «горка» с красивой посудой и хрусталем. Над кроватью и диваном висели ковры, у окна стоял письменный стол, а на крышке этажерки с книгами — телевизор с линзой. Видное место у стены напротив окна отвели под старинное пианино с двумя подсвечниками.
Света достала бутылку вина, бокалы, сыр и начатый батон.
— Как-то нехорошо получается, — заметил Юрка с неловкой улыбкой. — Мы в гостях у милых дам и без цветов, без конфет, да еще нас и вином угощают. Может быть где-то близко есть какое-нибудь заведение, где можно купить вина и, если не цветы, то хотя бы коробочку конфет?
— Да что вы, время — шести нет. Раннее утро. Теперь если только днем, — засмеялась Света.
— Ну, ладно. Я надеюсь, что эта наша встреча не последняя, — Юрку понесло. В кругу женщин он становился сам не свой и мог наговорить кучу комплиментов и наобещать всё, что угодно.
Мы выпили вина, закусили. Все проголодались и хотели есть, но неловко было признаться в этом, и мы неторопливо жевали бутерброды с сыром, всем своим видом разыгрывая сытость.
— Света, — спросил я. — А когда у вас случился пожар?
— Совсем недавно, весной. Только ремонт сделали. А откуда ты про пожар знаешь?
— Да я не знаю, — соврал я. — Просто, говорят, что в коммуналках часто дома горят.
— Это алкаш один, дядя Петя, из квартиры напротив. Жена домой с бутылкой не пустила, так он в три часа ночи дверь поджог на лестничной площадке. Все спали. Пока пожарные приехали, всё уже полыхало. Больше двух часов пять пожарных расчетов тушили.
Юрка внимательно посмотрел на меня и ничего не сказал. Он хорошо знал, что со мной часто случаются подобные штуки вроде озарения.
— Света, а вы нам не сыграете что-нибудь? — попросил Юрка.
— Я бы с удовольствием, но время раннее, соседей разбудим, — объяснила Света. — Как-нибудь в следующий раз.
Она искоса посмотрела на меня, наверно, ища во мне согласие на ее «следующий раз».
Заспешила домой Алла.
— Я провожу, — торопливо сказал я, вставая с места.
Алла удивленно посмотрела на меня, а Света как-то растерянно на Аллу.
Юрка, не поняв моего идиотского решения нарушить отношения, которые сложилось естественно, то есть, я — со Светой, а Юрка — с Аллой, не подал виду и сидел спокойно, ожидая, что будет дальше. А дальше, Света напустила на себя безразличный вид, а Алла, поколебавшись, и тоже не ожидая такой развязки, пожала плечами и молча пошла к двери.
— А почему ты не остался со Светой? — спросила Алла, когда мы вышли на улицу.
— Я не хочу ее обнадеживать. У нас с ней все равно ничего не получится, — прямо ответил я.
— А со мной получится? — Алла игриво посмотрела на меня.
— И с тобой не получится, — как можно мягче обозначил я наши отношения, которых, тем более, не было.
— А я на серьезные отношения и не рассчитываю, — вдруг откровенно призналась Алла.
Ее дом был в двух шагах от Светиного. Когла подошли к дому, Алла спросила:
— Зайдешь?
Я молча пошел за Аллой.
Жила Алла тоже в коммуналке, только в семикомнатной. Снова я продирался, как у бывшей своей хозяйки Варвары Степановны, по темному коридору, натыкаясь на какие-то предметы, попадающиеся под ноги и, задевая плотно заполненные одеждой вешалки. Алла вела меня за руку и тихо смеялась, как фыркала, когда я спотыкался обо что-то на полу.
— Опять лампочка перегорела, — объяснила Алла. — Вроде недавно новую вкрутили.
— А чего двери не закрываются? — спросил я, когда Алла без стука открыла дверь в свою комнату.
— А у нас никто не закрывает, — беспечно махнула Алла рукой.
В комнате нас встретила мать Аллы, женщина в халате и с заспанным лицом. Она видно только что встала, но успела выпить, потому что на столе стояла чуть начатая бутылка водки и граненый стакан.
— Чего с утра-то? — спросила просто, без всякой злобы Алла.
— А вчера у директрисы день рождения был. Столовую закрыли и отмечали, — ответила мать. — А это твой новый хахаль что ли?
Она говорила обо мне так, будто меня не было. Я глупо улыбался и молчал.
— Ага, — сказала Алла. — Новый. Ты на работу не опоздаешь?
— Успеешь, — с усмешкой огрызнулась мать. — Не спроваживай.
— Как зовут? — спросила меня мать Аллы.
— Володя, — ответил я.
— А я Валентина Сергеевна, мать этой дурочки.
Алла фыркнула и ничего не сказала. Я видел, что их отношения совершенно лишены какой-либо сентиментальности, но вполне дружелюбны. Валентина Сергеевна не спросила, где всю ночь гуляла ее дочь, будто это так и нужно.
— Ал, приготовь чего-нибудь поесть. Небось оба голодные? — она повернулась ко мне. Я пожал плечами, и она сама ответила: — Ну, конечно, целую ночь по городу лазить где-то.
— Алла безропотно пошла на кухню, а мы с Валентиной Сергеевной остались вдвоем. Она подошла к шифоньеру, без всякого стеснения сбросила халат и стала одеваться. Я отвернулся, чтобы не смотреть на нее, а когда она подошла к столу и села, я увидел модно одетую привлекательную женщину и отметил, что Алла очень похожа на мать: такие же черные глаза и красивый изгиб бровей, полные губы и матовая кожа лица. Это был другой тип красоты, который не напоминал Милу. Мила тоже отличалась красотой, не яркой и не броской, но классической русской красотой: ее прекрасный овал чистого лица обрамляли густые темно-русые волосы, сине-васильковые глаза закрывали длинные пушистые ресницы, а полные губы, будто натертые морковным соком, открывали ровные жемчужные зубы.
— Тебе моя Алка нравится? — спросила вдруг в лоб Валентина Сергеевна.
— Нравится, — честно ответил я.
— Тогда женился бы на ней что-ли, — как-то устало то ли попросила, то ли сама с собой проговорила желание увидеть дочь определившейся в семейном плане.
— Да где мне? — растерялся я. — Я студент. Ни кола, ни двора, ни работы.
— Так вот квартира. А я в любое время уйти могу. Мне есть куда. Слава Богу, черт бы вас подрал, от мужиков еще отбоя нет, — она выпрямила грудь и провела руками по бокам. — Девку жалко: оставишь одну — задурит, совсем по рукам пойдет… Был бы жив отец!
Валентина Сергеевна тяжело вздохнула.
— А что с отцом? — спросил я, довольный тем, что разговор переменился.
— А как у многих — погиб на войне, будь она проклята. Был бы жив, разве бы мы так жили? Он капитаном на фронт ушел.
Она замолчала. Я тоже молчал. Мне все более становилось неловко: я чувствовал себя врагом-завоевателем, вторгшимся в чужие земли, чтобы учинить погром.
Вошла Алла. Она несла сковороду с яичницей и колбасой. Поставив на металлическую проволочную подставку сковороду, она снова ушла на кухню и принесла две фаянсовые миски с помидорами и огурцами, из буфета достала хлеб, тарелки, стаканы, ножи и вилки. Сходила на кухню еще раз и принесла эмалированный чайник с кипятком.
— Водку пить будешь? — спросила меня Валентина Павловна. На дочь она даже не взглянула.
— Ну, и ладно. Мне тоже хватит, — она встала, и сама убрала бутылку в буфет.
Мы поели, выпили чаю с бубликами, и Валентина Павловна, оглядев себя в трельяж и поправив прическу, ушла, наказав:
— Потом застели кровать, никогда не застилаешь.
Алла унесла на кухню грязную посуду, долго возилась там, пришла и сказала буднично, будто мы живем с ней не один год:
— Если тебе нужно помыться, у нас есть душ. Последняя дверь направо, там на двери моющаяся в ванне девочка нарисована, хотя никакой ванны у нас нет. Я тебе свое полотенце оставила.
Когда я вернулся в комнату, Алла лежала в кровати, натянув легкое пикейное одеяло до подбородка…
Юрка набросился на меня с упреками. Он ждал меня у общежития больше часа, замерз, потому что на Васильевском острове особенно ощутимо дуют ветры, а по утрам особенно. Я извинялся, он ворчал, но быстро успокоился, предвкушая сон в тепле, который отодвигал на задний план желание съесть хоть черта, если он на вертеле. Умереть голодной смертью я ему не дал: у меня в тумбочке оставался термос с горячим чаем, кусок копченой колбасы и немного зачерствевшие пирожки с ливером.
Спали мы не долго, днем сходили в Эрмитаж и прошлись по городу, а ночью уже ехали поездом в Москву.
В голове под стук колес звучали слова Аллы: «Ты еще зайдешь?», и мое безнадежное: «Не знаю, как получится», а Юрка раздраженно рассказывал:
— Светку, мегеру, как только ты с Алкой ушел, будто подменили. Что ни скажу, молчит или что-нибудь едкое старается вставить, а потом, как с цепи сорвалась, стала хамить. Я с час посидел еще, вижу — ловить нечего, «ноги в руки» и ходу… А что у тебя с ней было?
— Да так, ничего, — сказал я в ответ, потому что действительно было «ничего».
В Москве Юрка поехал к своему дядьке Николаю Дмитриевичу, а я взял билет на первый отправляющийся домой поезд. Юрка обещал приехать через пару дней.
Мать и отчим КП. В квартире на Советской. Воспоминания. Велосипедная прогулка и первый невинный поцелуй. В новой квартире матери. Отчим. Окрошка с конинкой у Аликпера Мухомеджана. Ванька Козлов.
Мать жила у отчима в трехкомнатной квартире пятиэтажного кирпичного дома в центре города недалеко от здания обкома. Дом строили для обкомовских работников, и поэтому место выбрали для него знатное. Стоял он на горе, которая называлась Пролетарской, в парковой зоне, с видом на реку и на весь железнодорожный район до самого вокзала. Город во время войны разрушили основательно: уцелело всего несколько больших домов и среди них пятиэтажное здание, на пожарной башне которого водрузили красное знамя в честь освобождения города, да пара-тройка других трех-четырехэтажных строений. Когда мы приехали сюда после эвакуации, город лежал в руинах, но его включили в число городов, подлежащих восстановлению в первую очередь, и он рос на глазах. К чести власти нужно сказать, что обкомовский дом стали возводить только через десять лет после войны, когда город уже более-менее расстроился и следы войны как-то стерлись.
Наша квартира на Советской улице оставалась за нами с матерью, потому что она не спешила выписываться, и в этом доме я провел свое детство и отсюда мы проводили отца в его последний путь.
Отчим, Константин Петрович, с матерью регулярно наведывались в нашу квартиру. Мать наводила порядок, мыла полы и вытряхивала дерюжки. Иногда они даже оставались ночевать, а, уходя, ключ прятали в условном месте под дверью кладовой в общем коридоре.
В квартире почти ничего не изменилось. Мать взяла лишь малое из необходимого, но все оставалось на своих местах, и я со сладким замиранием сердца обходил все наши небольшие комнаты, которые сейчас мне показались ещё меньше, чем они виделись в день моего отъезда, проводил рукой по корешкам книг на этажерке и на полках; садился на диван и какое-то время сидел в блаженстве; вставал и, открыв окно, смотрел в палисадник, где разросшиеся кусты сирени плотно закрывали двор. И мне становилось грустно. Грустно от того, что никогда не вернется детство, и никогда я не увижу больше тех своих пацанов, которые остались в детстве, никогда отец не войдет в эту комнату, чтобы поговорить со мной, а потом полными любви глазами посмотреть на меня и ласково взъерошить волосы. Все это ушло безвозвратно. Но таковы суровые законы жизни, и нужно жить дальше, чтобы потом с такой же тоской вспоминать и эти мои юношеские годы и жалеть уже о других потерях.
Я засунул ключ от квартиры под дверь кладовой и пошел по нашей узкой улочке в сторону пустыря. Каждый дом, мимо которого я проходил, вызывал воспоминания. Вот окна Голощаповых. Интересно, офицер запаса Виктор Голощапов, который был безнадежно влюблен в красавицу, прокурорскую дочь Елену, женился? А где теперь Элла, которая училась играть на пианино и пыталась петь? Вот дом Михеевых, Витьки и Володьки. Витька, старший, заболел психическим расстройством, а Володька вместе с Семеном теперь заводилы среди подросших малышей и верховодят на улице. Армен уже, наверно, заканчивает школу, только уже в другом районе, куда они переехали. Самуил и Изя Каплунский никуда не делись: живут и работают здесь. Вот как раз дом, где жили бабка Пирожкова и Зойка, а в полуподвале — Каплунские, Изя с Лизой и их мать.
Я стоял на пустыре. Здесь все осталось по-прежнему. Разве чуть покосились стойки ворот, да буйно зарос густой травой холм в стороне от футбольного поля, где мы с пацанами любили сидеть и смотреть на тренировки чемпиона Алексеева с его молотом. Сейчас гоняли мяч пацаны, одетые в настоящую форму со щитками и в бутсах. Это, наверно, ребята из футбольного клуба, которого не было при нас.
Я споткнулся о кочку. Господи, не из-за этой ли кочки мы с Полей, внучкой бабушки Хархардиной, которая жила у нее с матерью и училась в нашей школе в девятом параллельном классе, упали на велосипеде. Поля попросилась прокатить ее, я посадил Полю на раму, и мы поехали по вечерней, уже сумеречной улице к пустырю. Поля, прекрасное существо с зелеными глазами, яркими пухлыми губами, вся налитая, словно спелое яблоко, и готовая к пламенной любви, сидела передо мной между моими руками, которые держали руль и при легком повороте касались ее рук, тоже лежавших на руле. Мои коленки невольно гладили ее бедра, и я чувствовал, как замирает при этом мое сердце. Поля что-то говорила, но вдруг затихла, и на пустырь мы вкатились молча. На кочке переднее колесо моего велосипеда подпрыгнуло, выбив руль из рук, и мы с Полей упали на молодую весеннюю траву. Мы не расшиблись, но Поля не поднималась и молча лежала подо мной, и я поймал ожидание в ее открытых синих глазах. Наши губы сами по себе встретились, и я неловко поцеловал Полю в ее открытые губы. И испугался. Неловко встал, а она продолжала лежать в каком-то оцепенении и ожидании чего-то, и не понимала, почему я встал.
— Пойдем, — хрипло сказал я, поднял велосипед и пошел сам, не оглядываясь. Она шла за мной, и мы оба молчали. Ее дом стоял почти напротив нашего, рядом с прокурорским домом.
— Пока, — буркнул я, и она, не ответив и не глядя на меня, юркнула в калитку своего дома.
После этой встречи Поля как-то избегала меня. Мы здоровались, но, опустив глаза, расходились. Тайна этого невинного, волнующего и запретного поцелуя связывала нас и в то же время стала препятствием для сближения. Нам было всего по пятнадцать лет.
На обратном пути я встретил Аликпера Мухомеджана.
— Володька! — бросился ко мне Алик. — Ты?
Он искренне по-детски обрадовался встрече и стал тискать меня в объятиях.
— Я, кто ж еще! — смеялся я.
— Это надо отметить, — решил Алик. — Идем ко мне. У меня мясная окрошка приготовлена, будто тебя ждала, и к окрошке тоже есть.
— С конинкой? — улыбнулся я, вспомнив давнюю историю, когда Алик угостил нас: Монгола, Витьку Мотю и меня картошкой с жареным мясом. «Говядинка?» — спросил Витька, за обе щеки уплетая не частое в то время для нас мясное лакомство. «Конина», — простодушно ответил Алик, после чего Мишка Монгол опрометью выскочил из-за стола и побежал во двор, а Алик с недоумением смотрел на нас и никак не мог взять в толк, а в чем, собственно, дело.
— А что конинка? Мясо как мясо. Ты же ел? — Алик смотрел на меня наивным детским взглядом.
— Нет, Алик, дело не в этом. Я еще не виделся с матерью. Сейчас побегу к ней, а вечером увидимся.
— Ну, ладно, Вовец, смотри, ты сказал, — Алик явно остался недоволен моим решением.
— Да, — остановил меня Алик. — Монгол в прошлом месяце приезжал на своей машине. Тебя вспоминали.
— У него машина? — удивился я.
— Так он же после смерти матери дом продал. Вот и купил. Мы вспомнили старые времена и махнули в совхозный сад за яблоками. Набились в машину: я, Самуил, Изя Ваткин, да еще Вовку Мотю прихватили, чтоб на шухере стоял.
— Ну, дурные, — засмеялся я.
— Конечно, дурные. На обратном пути нас постовой остановил на перекрестке, как поворачивать на Герцена, за нарушение правил. Мишка штраф заплатил больше, чем стоили яблоки, которые мы набрали…
Мать встретила меня тепло и со слезами и попеняла:
— С поезда, небось, сначала к друзьям пошел? Приехал-то утром, а сейчас обеденное время. Ну, хорошо хоть к обеду как раз поспел. Голодный? Сейчас Константин Петрович придёт. Он на обед домой ходит, работа рядом.
Мне не хотелось говорить, что я был не у друзей, а на старой квартире. Я промолчал.
Пришел КП, и мы уселись за стол. Мать достала графинчик с водкой. Мы выпили с отчимом по рюмке, а мать стала потчевать меня вкусной домашней едой, от которой я уже отвык. Мы ели окрошку, густую от изобилия в ней ингредиентов, включая мясо, яйца, и обильно заправленную сметаной, селедку с круглыми колечками лука и политую подсолнечным маслом, домашние котлеты пополам из говядины и свинины и картошку, а также салат из помидоров и огурцов. Съесть это все оказалось совершенно невозможным, и я удовлетворился салатом, тарелкой окрошки и котлетой. Мать, как ей положено, стала сокрушаться по поводу того, что я потому худой, что ничего не ем. Отчим заступился:
— Зря ты, Шур, парень совершенно нормально упитанный. Что ж ему с животом ходить? — и он двумя руками потряс свой заметно свисающий животик.
За столом КП расспрашивал меня об учебе, спросил, хватает ли денег, которые они с матерью присылают. Мать упрекнула, что я не пишу писем. На все это я отвечал скупо и неохотно, понимал, что это обижает и мать, и отчима, но не мог переломить себя. С тех пор, как умер отец, и мать вышла замуж, хотя и за достойного человека, которого мы хорошо знали, более того, друга отца — между мной матерью словно выросла невидимая стена. Она разделила нас и похоронила возможность доверительных отношений. Во мне как-то сразу и стойко утвердилось чувство, что это теперь не моя, но чужая семья.
Денег мне хватало. Я мог бы отказаться от помощи отчима, но этим я бы обидел и мать, и отчима, а они этого не заслуживали. Константин Петрович относился ко мне хорошо и, похоже, искренне любил. Помимо того, что я учился на повышенную стипендию, мне иногда удавалось подрабатывать на разгрузках вагонов или на временной работе с укороченным рабочим днем. В журнале «Нева» вышел второй мой рассказ, за который мне прилично заплатили, как, впрочем, и за первый. Кроме того, в криминальном отделе милиции мне два раза выписывали премии в размере офицерского оклада, а отец Лены, начальник угрозыска полковник Ильин, обещал поднять вопрос о прикреплении меня к штату отдела в качестве консультанта…
Вечером мы встретились с Мухомеджаном. Окрошки у него не осталось, и Алик виновато объяснил, что все успели сами слопать, но бутылка стоит полная.
— Да ладно, Алик, — сказал я, выставляя на стол бутылку перцовой, плавленые сырки и полколяски ливерной колбасы в жесткой оберточной бумаге, которую не жалели в Гастрономе, потому что она сама весила не меньше колбасы.
Только мы устроились за столом, прибежал Каплунский.
— А я смотрю из окна — то ли ты, то ли нет, — затараторил Изя. — Вижу, к Мухомеджану пошел… Ну, как ты?
— Живу, учусь, — сказал я. — Серые будни. Вы как? Почти год не виделись.
— Алик, — повернулся я к Мухомеджану, — ты говорил про Монгола. Хотел спросить: он, вроде, собирался в Москву перебраться или все еще в Гжатске?
— В Москве. Также директор музыкальной школы, но сложности с квартирой. Пока снимает. В Гжатске-то квартира хоть и ведомственная, но была, а в Москве особо не разгонишься — своих желающих полно.
— Про Изю я все знаю, а ты, Алик, так и не пошел дальше учиться? — упрекнул я.
— Да что мне эта учеба? Я все лето на природе. Грибы, рыбалка. Сезон отработаю на двух ставках и свободен. И на работе никто в душу не лезет: я да котел, который грею. Знай уголек подбрасывай. Денег, что зимой заработаю, хватает, а мне много и не нужно.
— Что еще новенького за мое отсутствие произошло?
— Да все по-прежнему. Вот разве что старик Никольский умер, — сообщил Мухомеджан.
— А где Ванька Коза? Работает? — вспомнил я.
— Работал, а теперь опять сидит.
— Он же прилично устроился. Я знаю, что по машинам, вроде, слесарем в автоколонне, где начальник Клейн.
— Работал, а сам с дружками планы, как кого-то ограбить вынашивал, — в голосе Изи чувствовалось злое неприятие. — А работа — это скорее всего, для прикрытия. В общем, ограбили кассу фабрики елочных игрушек, когда там должны были зарплату выдавать.
— Теперь сел надолго, — добавил к рассказу Изи Мухомеджан.
— Да-а, правду говорят: как волка ни корми, он всё в лес смотрит, — мрачно сказал я, вспомнив, как в прошлом году встретил Ваньку Козлова, когда он шел с работы. В его уверенной твердой походке чувствовалась сила, а в том, как он поздоровался, и неторопливо говорил, когда мы с ним остановились на минуту, мне показалось, и определенное достоинство. А, может быть, это было от презрения ко всем нам, по его определению, обычным фраерам.
Мы сидели недолго. Поговорили, повспоминали и разошлись как-то обыденно, без сантиментов и слез, потому что жизнь продолжалась и шла своим чередом: Мухомеджан до зари отправится на рыбалку, Каплунский встанет рано на работу, а я встречусь с институтскими товарищами, и мы заведем какой-нибудь спор на какую-нибудь обыденную тему.
У Алика и Маши Есаковых. Мила вышла замуж. Книжный бум и зарубежная литература. О моем рассказе в журнале и о стихах Алика. Суббота у Лерана. Снова вино и «Guadeamus igitur». «Дженни Герхардт» Драйзера». Разговор о пустяках. Настороженное отношение ко мне.
У Есаковых за год ничего не изменилось, и мне даже показалось, что я никуда не уезжал и прошел не год, а словно приходил сюда вчера. Бабульки сидели на табуретках и резали мелкие дички, которые насобирали под какой-нибудь дикорастущей грушей. Рядом стоял мешок с яблоками, а может быть с картошкой, а на покрытом клеенкой столе выстроились стеклянные банки. Маша с порога бросилась мне на шею, будто роднее меня никого у неё нет на свете; Алик сидел на кровати и читал недавно вышедший роман Кронина «Замок Броуди». Мы обнялись. Алик тут же объявил, что по поводу встречи нужно выпить.
— Вы всегда повод найдете, лишь бы выпить, — недовольно сказала Маша, наверно, имея ввиду всю знакомую мне компанию.
Я достал четвертной и протянул Алику, но предупредил, что зашел ненадолго. Алик с готовностью отправился в гастроном, который находился в двух шагах от их дома.
— Ты уже, конечно, знаешь, что Мила вышла замуж? — спросила Маша, когда Алик вышел.
— Знаю, но не хочу об этом говорить, — твердо сказал я.
— А ты знаешь, что она только тебя любила?
— Если бы любила, замуж не вышла бы.
— Так ты же за год не написал ей ни строчки.
— Это ничего не значит. Я никому не писал… Маш, не трави душу. И давай закончим этот разговор.
— Дурак ты, Володя! — это прозвучало в устах Марии откровенно. — И тебе не интересно, за кого она вышла?
— Не интересно! — отрезал я.
— А она и сейчас спрашивает про тебя, думает, что мы что-то знаем… Кстати, все радовались, когда в «Неве» нашел твой рассказ.
— Верх легкомыслия спрашивать про меня, когда муж рядом, — усмехнулся я, пропуская мимо ушей упоминание о рассказе.
Уловив сарказм в моих словах, Маша замолчала. Я взял в руки книгу, которую читал Алик, и стал листать. «Все читают Кронина и Ремарка. Бум какой-то, — подумал я. — Кто-то, потому что любит литературу, другие, — потому что модно».
Но мы читали, читали все значительное, что появлялось в журналах, читали, вдруг начавших выходить огромными тиражами Уилки Коллинза, Цвейга, Драйзера, Марти Ларни, не говоря уже о Ремарке и Хемингуэе. Так осуществлялась наша встреча с Западом. А если герои Ремарка много пьют, то не нужно забывать, что это «потерянное поколение». Они пили ром, абсент и кальвадос, а мы пили дешевое вино, но, как кто-то сказал, «выпивка служила мостом, соединяющим вычитанное с пережитым».
— Ты изменился, — сказала Маша. — Одет по столичной моде. Ты стал совсем другим.
— Это плохо?
— Нет, почему? Просто ты вообще сильно изменился.
— Маша, латиняне говорили: Omnia mutantur, nihil interit. Все меняется, ничего не исчезает. По одежке встречают человека, когда в первый раз его видят. А вы меня знаете давно. Уверяю тебя, я, может быть, повзрослел и стал серьезнее, но по сути не изменился.
Алик поставил на стол две бутылки яблочного вина. Маша принесла из кухни три бокала вместо вечных спутников наших незатейливых застолий — граненых стаканов — и яблоки. Я пить не хотел, рассчитывая еще успеть уладить кое-какие свои дела, и только пригубил из своего бокала, когда стали пить за встречу.
— Мы читали твой рассказ, — оживился Алик. — Молодец. Здесь все как бы свое. Конфликт родственников, но нет правых и виноватых. Все люди, все достойны сочувствия. И самое главное, что ты не опускаешься до морали. То есть, есть какой-то подтекст, но нет обязательного в таких случаях вывода. Все сдержано и лаконично.
— Спасибо, — я от души поблагодарил Алика.
Меня приятно удивило, что его оценка совпадала с тем, что сказал о рассказе Юрка, который глубже знал литературу и мог довольно точно судить о достоинствах того или иного произведения. Но мне почему-то неловко стало говорить, что в последнем номере журнала появился ещё один мой рассказ.
А мои стихи напечатали в областной молодежной газете, — похвалился Алик и попросил: — Маш, дай газету. В тумбочке.
Маша нехотя поднялась с табуретки, взяла из тумбочки газету и передала мне. На четвертой странице были помещены стихи Алика Есакова, посвященные кубинской революции и Фиделю Кастро. Я с интересом прочитал. Это были действительно хорошие стихи, и я искренне похвалил Алика.
— Из тебя получится хороший поэт… Если, конечно, не бросишь писать… Знаешь, я часто размышляю на эту тему, писательства, — сказал я.
Алик повернулся ко мне с готовностью слушать.
— Может быть это и прописные истины, но всё же истины. Как, например, не согласиться с тем, что «без труда — не вытащишь рыбку из пруда»… Талант талантом, но чего-то достичь можно, если то, что ты делаешь, становится не хобби, а призванием… Ждать призрачного вдохновения, чтобы написать пару строк? Это не серьезно. Если бы Пушкин или Есенин писали только по вдохновению, они бы ничего не написали. Вдохновение приходит — или не приходит — во время работы. И тогда появляются гениальные стихи. Но поэзия, как и проза не состоит только из гениальных произведений, и никто не ждет этого от авторов, мы чаще читаем не гениальную, а просто хорошую литературу. А писать хорошо — это довольно тяжелая и часто рутинная работа. Все просто и… сложно. Согласен?.. А у нас с тобой, в общем-то, пока ещё ничего и нет. У тебя пара десятков, может быть, немного больше, стихов, у меня, сколько-то рассказов…
— Наверно, ты прав, — немного помолчав, просто сказал Алик. — Но, скорее всего, я не дозрел до того, чтобы это стало моей работой. А, в общем, как получится. Может быть, это само придет. Вот у тебя уже на лбу написано, что ты станешь писателем.
Он беззаботно засмеялся, взял бутылку и стал разливать вино в бокалы. Я пожал плечами и заметил: «А это как сложится!»
Мы выпили, немного посидели, и я попрощался, с ребятами, пообещав ребятам зайти в субботу к Лерану, где соберутся все.
— Обязательно приходи, — попросил вдогонку Алик. — С тобой все хотят увидеться…
В субботу у Лерана собралась почти вся компания, кроме Олега Гончарова — он уехал на родину в свой Курган, и еще не было Милы. Я принес три бутылки портвейна, как оказалось, кстати, потому что у ребят на столе, которым по-прежнему служил рояль, стояло всего две бутылки яблочного вина на пятерых, и они сидели с постными физиономиями.
— Теперь бухнём, а то дожили, бухла и то не на что купить, — весело заключил Вовка Забелин, потирая руки.
— Конечно, — не удержалась Маша, — если каждый день пить! Как будто, без вина поговорить не о чем.
— Поговорить всегда есть о чем, — не согласился Леран. — Только с вином как-то веселее. Студенты мы или нет? Даже в гимне поется «Гаудеамус игитур, ювенес дум сумус», что значит «Давайте веселится, пока мы молоды». Алик Есаков запел: «Gaudeamus igitur, Juvenes dum sumus! И все подхватили:
Post jugundam juventutem,
Post molestam senectutem
Nos habebit humus.
Гимн дружно допели до конца, и стало весело без вина. Тем не менее, вино пили, и поговорить нашлось о чем.
— Гимну кто научил? — спросил я.
— Морозов. Он, кстати, на инязе вместо Зыцеря языкознание ведет, — сказал Валерка Покровский.
— Животик не подобрал?
— Да ты что? Еще больше раздобрел. Даже щечки зарумянились, как у младенца, — засмеялась Маша.
— Но мужик хороший, — заметил Валерка.
— По крайней мере, не вредный, студента понимает, — согласился Леран.
— Вовка нос так и не выправил? — тихо спросил я у Маши. Нос у Вовки Забелина вызывающе смотрел вправо.
— А мне он как-то не мешает, — беспечно бросил Вовка, уловив каким-то кошачьим слухом мои слова. Мне стало неловко, но Вовку это совершенно не смутило.
— Его девки и с таким носом любят, — сказала Маша. — Настоящего мужчину, как известно, шрамы украшают. Правда, Вов?
— Истинная правда, — не стал отказываться Вовка.
— На кота он блудливого похож, — сказал Леран Еремин.
— Могу и обидеться, — серьезно ответил Вовка.
— Мальчики, не ссорьтесь. А ты, Леран, говори, да не заговаривайся. Одно дело — шутка, и совсем другое — хамство.
— Ну, извините, перегнул. А ты, Вов, не обижайся, что-то я сегодня не в форме, — признался Леран.
— Ладно, — согласился Вовка. — Сейчас поправим.
И он, открыв очередную бутылку, стал разливать вино по гладким стаканам с золотыми каемками. «Эра граненых стаканов закончилась», — пожалел я, подумав о том, что выпивки из граненых стаканов в прежние времена проходили веселее и демократичнее.
— Леран, убери книгу, а то ненароком вином зальем, — сказал Валерка Покровский.
На краю крышки рояля рядом с бутылками, яблоками, сырками и шоколадными конфетами «Василек» как-то некстати лежала книга. Я взял томик в руки, чтобы передать Лерану, и отметил название: «Дженни Герхардт».
— Ты, что-ли, читаешь? — спросил я Лерана.
— Да ну, это маман. Я до женских романов неохочь.
— Да что ты понимаешь? — обиделась за Драйзера Маша. — Книга и интересная, и поучительная. И о многом заставляет задуматься. А вам, мужикам, тем более полезно прочитать.
— Потому что Дженни родила без мужа? — насмешливо сказал Вовка Забелин.
— Потому что предрассудки, — пылко ответила Маша. — Дженни пожертвовала свою жизнь ради любимых мужчин, а Лестер оказался слишком слабым человеком, чтобы переступить условности своего круга. Он просто бросил Дженни.
— Так он за это и поплатился, потому что женился на девушке, которую не любил, — сказал я, чтобы поддержать Машу, близко принявшую к сердцу историю, рассказанную писателем.
— Я и говорю, что это не роман, а одни слезы, сантименты, которые так любят женщины, — сказал Вовка Забелин.
Я видел, что никому больше не интересна Дженни Герхардт, также, как и ее автор, и оставил эту тему.
Говорили потом о новых фильмах, которые шли на экранах кинотеатров. Восторгались недавно вышедшей в прокат «Судьбой человека» с Бондарчуком, смеялись, вспоминая кадры недавно появившегося на экранах фильма «В джазе только девушки» с Мэрелин Монро. Меня расспрашивали про Ленинград, про институт, вспомнили и мои рассказы в «Неве».
— Не зря ты уехал в Питер, — сказал Валерка Покровский. — Тебе же Зыцерь письма в универ, вроде, давал?
— Письма мне не пригодились. И без писем приняли, — ответил я спокойно, но меня задел его тон.
И вообще я отметил, что ко мне стали относиться хотя и с некоторым пиететом, но настороженно. От этого я чувствовал себя неловко, понимая, что для всех я уже, если не чужой, то и не свой.
Когда выпили все вино и стали соображать, где достать еще денег на выпивку, я положил на рояль двадцать пять рублей. Вовка Забелин полез целоваться, а я, сославшись на то, что обещал быть пораньше дома, со всеми попрощался и пошел к двери.
— Володя, подожди, мы с тобой, — окликнула меня Маша, которая тащила за руку Алика. Он не упирался, но лимоннокислое лицо его выражало недовольство.
— Пижон! — услышал я тихо сказанное вслед то ли Валеркой Покровским, то ли Лераном Евсеевым.
Петр Дмитриевич, Наталья Дмитриевна и Юрка. О Драйзере и его книгах. «Как пойдешь по Болховской…» Встреча с Милой. Запутанные отношения. Идем, «куда глаза глядят». Травяное ложе на склоне у монастыря. Приблудный щенок. Прощание без слез с душевной раной.
— Петр Дмитрич. Иди. Кто к нам пришел! Володя пришел. — Наталья Дмитриевна сияла, словно царский золотой червонец. Петр Дмитриевич вышел из спальни, днем служившей ему кабинетом, строгий и взъерошенный, словно с кем-то только что подрался.
— Кто? Володя? Здравствуй, Володя. В Ленинграде учишься? В ЛГУ? Ну да, в Герценовском. Юрка говорил. Да. А наш охламон туда-сюда прыгает, не определится никак. Говорят, что-то пишешь. Слыхал, слыхал. Вот, на Юрку тоже повлияй, может остепенится.
Все это Петр Дмитриевич проговорил без пауз одним махом и ушел, прежде чем я успел возразить, что у Юрки все в порядке и беспокоиться за него нечего. А повлиять, он сам на кого угодно повлияет. Эти слова слушала уже Наталья Дмитриевна, и я видел, что она проникается от этого ко мне еще большим расположением. Открылась дверь, и Юрка, недовольно бросив в сторону матери слова, предназначенные больше отцу: «Не надоело одно и то же долдонить?», увел меня в свою комнату. На кровати лежал томик с романом «Стоик» Драйзера. Юрка до моего прихода лежал на кровати и читал последний том трилогии.
Я вспомнил разговор у Лерана, и спросил:
— А «Дженни Герхардт» читал?.
— Мораль скучна, сюжет банален, — категорично высказался Юрка. — К тому же много событий, на которые отвлекаешься, а они по-настоящему не раскрываются с нужным драматизмом.
— Сюжет, может быть, и банален, но читается с интересом, и образ Дженни Герхардт выписан мастерски, — возразил я.
— А я и не спорю, что Драйзер мастер. Недаром его выдвигали на Нобелевскую премию. Я выражаю свое мнение по поводу именно романа «Дженни Герхардт», а поэтому и читаю «Финансиста», «Титана» и «Стоика».
— Ну, в конце концов, я тоже с «большим удовольствием читал «Американскую трагедию», — признался я. — Хотя соглашусь с теми, кто считает «Дженни Герхардт» одним из лучших американских романов.
— «Американская трагедия» — вне критики, — сказал Юрка. — Гениальная вещь. Как можно это сравнивать с «Дженни Герхардт»!..
Мы с Юркой встречались почти каждый день. По вечерам жизнь на нашем Бродвее, то есть Ленинской улице, по-прежнему бурлила, оставаясь центром притяжения молодежи, которая фланировала в обе стороны, но шли больше в сторону парка, к незатейливым развлечениям в виде летней эстрады с выступлениями редких гастролеров из Москвы или местной филармонии, бильярда, да танцплощадки.
До революции, и даже чуть позже, Ленинская улица называлась Болховской, а еще раньше и Большой Болховской, и Большой Дворянской, пока не утвердилось ее официальное название Болховская, потому что вела в сторону старинного города Болхова. Более ста лет назад на повороте к городскому саду проложили бульвар из двух аллей, а чуть дальше, на высоком берегу Оки, заложили сад и назвали «Публичным — для увеселения и отдыха народа». Эта часть с аллеями и «Публичным садом» до самой Монастырской слободы стала называться Садовой, что укоротило Болховскую улицу, но она по праву оставалась «красивейшей улицей города».
Может быть из-за того, что я немного знаю историю улицы, мне как-то не хотелось называть ее Ленинской, и на ум приходили стихи поэта Петра Потемкина:
Как пойдешь по Болховской
И свернешь направо,
Будет садик небольшой,
А за ним канава…
Прошло более полвека, название улицы Болховская сменилось на Ленинскую, но она так и осталась любимым местом для прогулок и отдыха молодых и не очень молодых жителей города.
Мы с Юркой шли вниз по улице и разговаривали о чем-то, как вдруг я почувствовал волнение, которое появилось неожиданно и стало раздражать. Бессознательно, инстинктивно подчиняясь внутреннему голосу, я ускорил шаг и почти бежал. Юрка, так и не привыкший к моим странностям, еле поспевал за мной, недоумевая и пытаясь понять, что случилось, потому что я отстраненно слышал за собой эхо его слов: «Володь, ты куда? Что случилось? Да постой же ты!». Когда мы поравнялись с домом Маши, я остановился, будто наткнулся на каменную стену.
— Какая муха тебя укусила? — недовольно проговорил Юрка, догнав меня, и осекся. Из подъезда Машиного дома выходила Мила. Мое сердце сначала замерло, потом забилось, словно несчастная птица, попавшая в силки. Мила увидела меня и остановилась в нерешительности, не зная, как ей быть: подойти или пройти мимо. Ведь она теперь мужняя жена. Мила стояла, такая родная и близкая, но чужая и недоступная как запретный плод. И мелкая обида, если она и шевелилась во мне змеино, растворилась в нежности, которая заполнила меня и лишила разума.
Я подошел и обнял её. Она не оттолкнула меня, словно ждала этого, уткнулась в мое плечо и заплакала тихо, содрогаясь всем своим хрупким девичьим телом.
— Ладно, я пойду, — сказал обалдело Юрка, но я его не слышал.
Мы с Милой шли вниз по улице, через мост, сидели в скверике возле банка, потом шли дальше и снова где-то сидели. Время для нас остановилось. Мы говорили и не могли наговориться.
— Тебе нужно домой, тебя ждет муж, — спохватился я.
— Он во Мценске. Я приехала одна. У меня хвост по истмату. Сегодня сдавала. Остановилась в своем общежитии.
— Кто он? — наконец я решился задать этот вопрос.
— Учитель в школе. Физик. Наши семьи дружили. Мы учились в одной школе, но он на пять лет старше.
— Юрка Богданов говорил, что за тобой ухаживал какой-то Эдик Платонов с пятого курса.
— Мало кто за мной ухаживал! — безразлично сказала Мила.
— Любишь?
— Нет, — слезы снова появились на её глазах.
— Зачем же выходила? — жестко спросил я.
— Мне было все равно. Ты мне за год не написал ни одной строчки. Ты меня бросил, — с упреком сказала Мила.
Я молчал. Что я мог сказать? Я был виноват. А мои нелепые доводы о том, что я человек не совсем нормальный, а поэтому ненадежный для семейной жизни, теперь мне и самому казались нелепыми. Юрка оказался умнее, когда возразил, что все люди разные, а мои способности не мешают мне оставаться нормальным человеком. Действительно, может быть, я человек и с каким-то особым психическим складом, но ненормальным меня вроде никто не называл.
Мы шли с Милой куда глаза глядят, но инстинктивно я, сам того не ожидая, вышел на свою улицу. Как всегда, здесь стояла темень, и лишь одна лампочка освещала небольшой пятачок вокруг фонарного столба. Вечером свет из окон падал на условные тротуары, заросшие травой, но теперь окна спали. Луна пряталась за облаками, но вдруг выплывала из-за них, рассеивая сумрак ночи, тускло и неясно высвечивая дома и деревья, а в тени их оставляя тьму.
— Есть хочешь? — спросил я Милу.
— Хочу, — просто сказала она.
Пригласить её в дом я не решился. Я и так переступил негласное моральное право, по которому должен был оставить Милу в покое, но это оказалось выше моих сил. Ее образ жил во мне, и память постоянно возвращала меня к ней.
Я принес хлеб и яблоки — все, что нашел дома. Мы сидели на скамейке во дворе и ели, а потом шли дальше. Уже забрезжил рассвет, когда мы перешли по деревянному настилу понтонного моста на другой берег Оки. За мостом дорога, мощенная булыжником еще во времена писателя Лескова, шла в гору, справа ютились невзрачные домики Монастырской слободы или просто Монастырки, дальше дорога вела к загородным просторам с ипподромом, где проходили лошадиные бега, а слева кирпичные выбеленные стены прятали Свято-Успенский монастырь. Мы устали и свернули на холмы у стен монастыря. Густые заросли кустов, липы с роскошными кронами и березы, свесившие свои кудрявые ветки почти до земли, укрывали нас. Мы сели на мой пиджак и наши губы сами потянулись и нашли друг друга. И не осталось ощущения стыда в наших объятьях, потому что мы имели право принадлежать друг другу и никому больше…
Я проснулся от холодного носа щенка дворняги, который тыкался в мое лицо, и тоненько скулил. Щенок искал хозяина и решил пристать к мирно почивающим на травке. Собаки хорошо чувствуют тех, кто им не причинит зла. Мила открыла глаза и села. Щенок подбежал к ней. Она погладила его, и он опять заскулил, то ли жаловался, то ли хотел есть. Солнце уже поднялось значительно над горизонтом, и мы пошли назад, приманив щенка свистом. Щенок послушно шел за нами. Мила неожиданно остановилась и заговорила торопливо:
— Я уйду от него. Я больше так не смогу. Я буду ждать тебя. Я буду ждать тебя, сколько бы ни прошло времени, я буду ждать даже, если ты не захочешь вернуться…
В глазах ее не было слез, но слова выражали решимость. Я молчал. Я не знал, что ответить, но понимал, что сейчас ей руководило просто слепое чувство, разбавленное женской сентиментальностью…
Щенка мы сдали с рук на руки Мухомеджану.
— Вы чего в такую рань? — удивился Алик, но щенка взял в руки и тот лизнул его в щеку.
— Куда он мне? — он поставил щенка на пол.
— Будешь с ним на рыбалку и в лес ходить, — сказал я. — Не хочешь, пристрой его к кому-нибудь из пацанов. Я бы взял, да мне некуда.
Я проводил Милу. Чем ближе мы подходили к ее общежитию, тем большее смятение от неминуемого расставания испытывал я, а она шла молча, понурив голову, и я чувствовал, как ее охватывает нервная дрожь.
— Мы вечером увидимся? — как-то робко спросила Мила.
— Нет. Сегодня я уеду. Так будет правильно, — твердо сказал я.
Я обнял Милу, поцеловал и, не оглядываясь, пошел назад.
«Do not cut the cat's tail in parts» — подумал я. И прямиком отправился к Юрке, заявив, что вечером мы уезжаем. Юрка поворчал и согласился.
Сталинская высотка на площади Восстания. Ученый дядя Юрки. Квартира на зависть обывателя. У Ляксы в общежитии. Американская выставка. Компьютер на транзисторах. Автомобили с космическими формами. Абстрактное искусство. Джексон Поллак и Гастон Лашез. Пепси-кола, которая понравилась Хрущеву. Мы и Космос или Америка и сытый мещанский быт. «Не надо идеализировать Америку».
С вокзала мы поехали к Юркиному дядьке Николаю Дмитриевичу, у которого остановился Юрка. Николай Дмитриевич жил в сталинской высотке на площади Восстания. Мы вышли на станции метро «Баррикадная», и я увидел эту высотку в двадцать четыре этажа, увенчанную шпилем с пятиконечной звездой, и с двумя крылами с башенками. Фасад украшали скульптуры. Сразу в голову пришли строчки из «Дяди Степы Михалкова»:
Шли ребята мимо зданья,
Что на площади Восстанья.
Мы вошли в вестибюль здания. Московские высотки я видел только снаружи, но ни разу не был внутри их, и меня поразила роскошь. Огромный вестибюль украшали зеркала и роскошные люстры. Наверх вела мраморная лестница с ковровой дорожкой.
Скоростной лифт мгновенно доставил нас на шестнадцатый этаж, и Юрка позвонил в квартиру. Нам открыла немолодая миловидная женщина с гладкой прической тронутых сединой волос, собранных на затылке в пучок — домработница Поля, которая занимается хозяйством.
Поля дала нам комнатные тапочки. Мы толкались в просторной прихожей, когда к нам вышел Николай Дмитриевич в домашней пижаме. Юрка говорил, что у его дядьки детская травма позвоночника, но сказал он это как-то вскользь, и я пропустил его слова мимо ушей, не придавая им особого значения. Теперь я увидел низкорослого человека с заметным горбом и большой головой, вдавленной в плечи. На приятном смуглом лице сидели большие карие добрые и печальные глаза, настолько выразительные, что, казалось, живут сами по себе.
Юрка представил меня как своего друга и сказал, что мы немного отдохнем с дороги и поедем в Сокольники смотреть американскую выставку.
— Наслышан, наслышан, — сказал Николай Дмитриевич, с любопытством оглядывая меня, и решил:
— Давайте-ка, примите с дороги ванну, да позавтракайте, потом поедете.
Я укоризненно посмотрел на Юрку. Бог весть, что он мог наговорить про меня.
Мы приняли душ и устроились на диване в ожидании Николая Дмитриевича, чтобы сесть за стол, который накрывала домработница.
Николай Дмитриевич вышел парадно одетый. Пиджак украшали два знака лауреата Сталинской премии. Эти премии Николаю Дмитриевичу присуждали явно не за политические пристрастия. И я понял, почему он получил квартиру в высотке, мечте и зависти многих москвичей. В высотке жили преимущественно заслуженные работники авиационной промышленности и недаром она называлась «домом авиаторов». Квартиры здесь получали и другие заслуженные люди: высокие чиновники и ученые. А Николай Дмитриевич был доктором физических наук и работал в Академии наук. Юрка рассказывал, что в квартире дядьки имелся диковинный пылесос: шланг вставлялся в отверстие на стене каждой комнаты и мощная установка в подвале вытягивала всю пыль. В этом я мог теперь убедиться лично, а, кроме того, увидеть машину мойки посуды и даже мусоропровод. Удивительно, дома мы выносили мусор на помойку, которая располагалась, как и туалет, метрах в ста от жилища, а чтобы посуду в доме мыла машина, я даже представить не мог. Оказывается, такие машины уже выпускал рижский завод.
За столом Николай Дмитриевич расспрашивал меня об учебе, о Ленинграде. Я скупо отвечал на его вопросы, не вдаваясь в детали. В конце разговора он спросил, есть ли мне где ночевать.
— Переночую у нашего общего друга в общежитии. Сейчас это не сложно, потому что до учебного года еще целая неделя, — сказал я.
— Ну, если не получиться — милости просим к нам. Места хватит, — пригласил Николай Дмитриевич.
После завтрака Николай Дмитриевич отправился на службу, а мы с Юркой поехали на Стромынку искать Ляксу.
Комната общежития, где жил Алик, почти не отличалась от моей ленинградской. Разве что здесь разместились не шесть, а пять кроватей. На одной лежал с книгой в руках студент со всклокоченными волосами.
— Чувак, а где Алик Тарас? — спросил Юрка.
— В магазин пошел за пельменями. Ща придет, — лениво ответил студент, снова было уткнулся в книгу, но запоздало спросил:
— А вы ему кто?
— Друзья, — коротко ответил Юрка.
— А-а, — сказал студент и полностью отключился от процесса общения.
Лякса пришел скоро. Увидев нас, заулыбался. Мы обнялись.
— Есть будете? — Лякса открыл свою тумбочку и достал небольшую алюминиевую кастрюлю. При этом его сосед с видимым неудовольствием покосился в нашу сторону.
— Ели уже, — успокоил студента Юрка.
— Тогда мы с Федькой сами… Это мои кореша: Юрка и Володька. А это Федор, третий курс истфака, — представил нас Лякса.
Лякса сварил пельмени, и они с Федором быстро умолотили всю пачку, которую принес Лякса, — причем ели пельмени с батоном. После этого Федор снова завалился на свою кровать, но книгу, отложенную в сторону, обратно не взял и лежал так, неподвижно, как сытый питон. только что проглотивший что-нибудь вроде бородавочника. У Ляксы глаза приобрели маслянистый оттенок, и он тоже готов был лечь, но мы категорически не дали ему сделать это и сказали, что все идем сейчас на американскую выставку.
— Я у вас сегодня переночую… — забил заранее я свой ночлег.
— Да живи хоть неделю, — успокоил Алик.
— С пропиской, — подал голос Федор.
— Вечером отметим, — согласился я.
В Сокольниках, где проходила американская выставка, кажется, собралась вся Москва. Мы не меньше часа простояли в очереди за билетами, прошли на выставку и словно попали в другой мир. Все поражало, начиная с круглого павильона под решетчатым перекрытием золотистого цвета. Похоже было, что купол сложен из множества кристаллов в виде ромбов. Здесь мы не задержались и остановились только у компьютера, в котором использовались транзисторы, а не лампы. Компьютер представлял собой компактное устройство не больше человеческого роста, и мог бы уместиться в небольшом кабинете. Оператор сидел перед пультом как за письменным столом. Компьютер отвечал на вопросы об Америке и о жизни рядовых американцев вплоть до стоимости пачки сигарет, которые они курят.
— А какая у нее скорость? — спросил Юрка у чернокожего стендиста.
— Более 229 тысяч операций в секунду, — стендист заулыбался, обнажая белосахарные зубы, готовый дать любую информацию по вверенной ему ЭВМ, но мы уже шли дальше. Чуть постояли у семи огромных экранов, которые показывали со всех сторон один день жизни Америки.
Масса народу толпилось у стеклянного павильона, где выставлялись товары повседневного спроса и бытовой техники вроде посудомоечных, стиральных машин, пылесосов, всяких соковыжималок и кофеварок. Привлекали внимание и павильоны с женской косметикой, которую раздавали налево и направо на зависть тем, кому она не досталась. Магазин самообслуживания поражал разнообразием товаров, многие из которых нам не могли и присниться. Всё выглядело, как какое-то сказочное изобилие.
У подиумов на показах моды в основном толпились женщины. Мы тоже остановились, когда динамики взорвались запрещенным у нас рок-н-роллом. У публики это вызвало восторг. На подиум выскочили две пары: парни и девушки, и стали весело выделывать энергичные па в бешеном темпе. Это невольно заводило, и мы в такт хлопали в ладоши.
Но всё затмила выставка автомобилей. Это показалось нам чем-то космическим, совершенно отличным от того, что мы привыкли видеть на наших дорогах. Американские машины отличались от наших и размерами, и роскошными формами. Непривычно широкие автомобили имели низкую посадку и навороты в виде крыльев-плавников сзади и ракетных форм сопла, что придавало машине намек на скорость летательного аппарата.
— Во всех автомобилях электрические стеклоподъём- ники и кондиционеры, — сказал какой-то возбужденный автолюбитель. — У нас это есть только в ЗИЛах и «Чайках».
Он ходил вокруг зеркально отполированной машины черного цвета, вытянутой, словно гусь в полете, с крыльями по бокам багажника, приседал, чтобы лучше разглядеть колеса с необычными дисками-спицами и восхищенно качал головой.
«Кадиллак» окружали мужчины, и мы подошли поближе. Экскурсовод показывал, как поворачивается сидение водителя для удобства выхода из машины и как закрывается верх нажатием кнопки.
В семиметровый, меблированный дом-трейлер для путешествий мы не только заглянули, но даже попробовали краны, из которых побежала вода, чего мы не ожидали: это все же был экспонат.
Мы смотрели на серию цветных телевизоров, о которых знали только понаслышке, на циркораму и гадали, как показывают действие, которое идет на экранах циркорамы.
— Очень просто, — объяснил нам один посетитель, стоявший рядом. — Позади по кругу циркорамы располагаются операторы, которые проецируют изображения киноаппаратами. Но задумка интересная.
В галерее искусств «яблоку не было куда упасть». Народ толкался здесь, пытаясь постичь смысл абстрактного искусства, популярного на Западе, но закрытого для нас. Кто-то недоумевал, кто-то откровенно говорил, что это «мазня». Мы относились к большинству, которое молча разглядывало картины, но никто не рисковал давать им оценку.
— Как вам? — спросил я Юрку с Ляксой, когда вышли из павильона.
— Я ничего в этом не смыслю, — признался Юрка.
— А кто смыслит? — усмехнулся я. — У нас абстрактная живопись в подполье. Мы не знаем даже своих Кандинского и Малевича, не говоря уже о французах.
— Проще всего в непонятное бросить камень, для этого большого ума не надо, — сказал Лякса. — Сложнее попытаться понять. Как можно судить, если не знаешь сути предмета! Но лично для меня выставка стала толчком, чтобы познать суть предмета… Здесь важны цвет и форма. И здесь нет никаких образов. То есть искусство беспредметное. Экскурсовод говорил, что Джексон Поллак, картину «Собор» которого мы видели, не пользуется кистью, а разбрызгивает краску по холсту. У них — главное достичь эффекта игры красок.
— Ну, правильно, можно рисовать и носом. У Ильфа в «Двенадцати стульях» художник рисовал овсом, — засмеялся Юрка.
— Да это все крайности, но искусство-то есть.
«Стоящая женщина» Гастона Лашеза на аллее перед выставкой у многих вызывала недоумение и неприятие. В газетах фигуру женщины назвали «гротеск и насмехательство». Но позже я как-то в разговоре с одним художником вспомнил эту скульптуру, и он мне объяснил, что прообразом ее была любимая женщина скульптора и он изваял ее, когда они находились в разлуке, вложив в работу всю силу своего неутоленного желания и всю преданность ей. Она вышла у него крутобедрая, с большими грудями как древняя богиня плодородия и стала самой известной в мире работой Лашеза.
— А, кстати, — сказал Юрка. — кустодиевские дородные купчихи не вызывают у нас неприятие, а рубенсовские женщины, такие же толстые, как и «стоящая женщина», считаются гениальными произведениями искусства.
Многие посетители ходили с полиэтиленовыми пакетами в руках, но мы не нашли, где эти пакеты раздают, зато набрали буклетов и проспектов, которые свободно лежали в павильонах, и раздобыли значки, которые тут же прикрепили к рубашкам. Но вот чего мы не попробовали — это пепси-колы, которую раздавали из автоматов бесплатно, но народ давился в очередях за этим заморским напитком, а американские девушки снисходительно, а мне показалось с иронией, улыбались. И мы молча согласились с Ляксой, когда он сказал:
— Чуваки, не будем унижаться!
На выходе из парка нас остановил человек в штатском и отобрал две книги, которые «затырил» Лякса. На это смущенный Лякса сказал:
— Да все брали, я что-ли один. И экскурсовод не возражал.
По дороге в общежитие Лякса заметил:
— Американцы все всё время жуют, причем везде, во всех павильонах.
— Chewing gum! — сказал я. — Жевательная резинка. Мне давали в Питере пробовать англичане.
— Это я потом понял. На что похожа?
— Резинка и есть, только со вкусом мяты или чего-то еще. Ты что, не слышал про жвачку? — удивился я.
— Почему, слышал, — сказал Лякса, — Только не понимаю, в чем смысл?
— Говорят, чистит зубы.
— Чушь какая-то! — сделал вывод Лякса.
Мы зашли в магазин, купили три бутылки портвейна, кило колбасы, два батона, два плавленых сырка и две банки килек в томате и пошли к Ляксе в общежитие.
Федор при виде вина и колбасы оживился. Мы капитально устроились на сдвинутых кроватях, составив две тумбочки, на которые и разложили снедь. Нас не оставляло впечатление от выставки, и мы, выпив немного вина, продолжали делиться своими впечатления.
— Пепси-колу пили? — спросил Федор.
— Не пили, — коротко ответил Лякса.
— А я пил. Дрянь. Попробовал и вылил. Горелой резиной пахнет. Квас лучше.
— А Хрущеву понравилось. Говорят, он целых два стакана выдул, — вспомнил Лякса.
— В бытовом отношении американцы, чего говорить, живут лучше, — сказал Юрка.
— Что ты имеешь ввиду? — Лякса насмешливо посмотрел на Юрку. — Пепси-колу, джинсы, жвачку?
— Я имею ввиду автомашины, промышленные товары, изобилие продуктов, одежду. И джинсы в том числе. А до» ма с кухнями, которые оборудованы всем необходимым?
— Это все напоказ. Не все хорошо у нас, но и там показухи достаточно. Кстати, большинство этих вещей простые американцы тоже не могут себе позволить.
— Могут, — сказал Фёдор. — Для этого у них широко используются кредиты, хотя это кабала.
— Читал, что Хрущев сказал в разговоре с Никсоном?
Наша промышленность ориентирована на производство не предметов роскоши, а на производство действительно значимых товаров. Потому мы и впереди в освоении космоса, — сказал Юрка.
— Космос космосом, но жрать человеку тоже нужно, — угрюмо вставил свое слово Федор. — В общем, как ни крути, а в сравнении с нашей скудостью американский уровень благосостояния выше нашего в разы. А что до жвачки или джинсов, то желание иметь это естественно для нормального человека с точки зрения развития цивилизации. Человек, может, и живет ради комфорта.
— Ну, Федя, это уж совсем по-мещански, — засмеялся Юрка.
— А мещанство — слово не ругательное. Девяносто процентов народа, и нашего тоже, как ни странно — мещане, обыватели. Мы как-то высокие слова мимо ушей пропускаем, и ушки навостряем при слове хлеб, колбаса, комфорт и быт. Кстати, значения слов «обыватель» и «мешанин» приобрели иронический оттенок с подачи Горького и Маяковского, который «изобрел» словосочетание «мурло мещанина».
— Это верно, — согласился с Федором Лякса. — Пушкин в стихотворении «Моя родословная» с гордостью отмечал: «Я просто русский мещанин!», и Андрей Платонов утверждал, что историю вывезет не герой, а мещанин.
За разговорами, которым не бывает конца, мы не заметили, как пробежало время, и спать мы легли далеко за полночь. Когда куранты пробили по радио двенадцать часов и зазвучал гимн, Юрка спохватился, и они с Ляксой пошли вниз в вахтерскую звонить Николаю Дмитриевичу, что Юрка заночует в обжаге.
На следующий день вечером, перед отъездом в Питер, я зашел, чтобы попрощаться с Юркой и с его гостеприимным дядькой. Николай Дмитриевич усадил нас за стол и даже достал графинчик с водкой. Мы выпили по рюмочке, и разговор снова зашел о выставке. Мы стали восторженно описывать то, что нас особенно поразило. Николай Дмитриевич слушал, улыбался, как бы соглашаясь с нами, но потом выразил свое отношение к американцам:
— Не надо идеализировать Америку. Американцы показали нам только внешнюю сторону своей жизни. Но ведь многие из нас понятия не имеют, что такое капитализм со всеми его кризисами, социальным расслоением, коррупцией и другими неприглядными вещами. У нас, в отличии от Америки, прежде всего нет эксплуатации человека человеком. У нас образование, включая высшее, бесплатно, а его уровень один из самых высоких в мире. И вообще, во многом пример СССР для Запада стал заразительным. Взять хотя бы социальный вопрос. Ведь именно на примере «советского социализма», Западная Европа, да и США тоже, задумались над вопросом социального обеспечения, и у них появились государственные пособия, пенсии, льготы и прочее подобное… Выставка — это в какой-то степени миф, который соблазняет наши умы… Да, в бытовом отношении мы живет хуже, но не надо забывать, что после тотальной разрухи в ходе изнурительной войны, прошло всего пятнадцать лет, и прав Никита Сергеевич, когда сказал, что нам важнее было нацелить промышленность не на предметы роскоши, а на действительно значимые товары и, прежде всего, нужно было думать о том, чтобы поднять страну из руин. Как говорится, «не до жиру, быть бы живу». Так что, если говорить о преимуществах американского образа жизни, то это вопрос спорный.
Крыть нам с Юркой было нечем, потому что доводы советского ученого Николая Дмитриевича Богданова казались разумными. Тем не менее, как сказал один остроумный человек, «госплан хорош при производстве ракет и самолетов, но ни один госплан не может спланировать производство лифчиков для дам нужного фасона и цвета. А дама в самосшитым и неудобном лифчике — это гораздо большая проблема для государства, чем вся военно-морская мощь Соединенных штатов, то бишь, Америки».
Перемены в общежитии. Тусовка в квартире Народного артиста. Будущие Каратыгины Волковы и Жемчуговы. Больной зуб Алисы. Скептик Стас. Откровенная скука. Подводные камни профессии. Сын Нострадамуса, который мечтал об известности. Я теряю выдержку. Издержки дара экстрасенса.
В нашей комнате кроме меня к третьему курсу остались немцы Генрих и Яков, да Жора Дроздов. Леня Котов поступил в Академию художеств, а Вася Сечкин женился на ленинградке и переехал к ней куда-то на Петроградскую сторону вместе со всем своим имуществом, которое умещалось в чемодане.
— Видел я его бабу, — простодушно выразился Жора. — Ну совершенно невзрачная особа. Как говорится, «ни рожи, ни кожи».
— Liebe des Bösen, und Sie lieben die Ziege.
— Скажешь тоже, любовь, — недоверчиво сказал Жора. — Пунктик у него такой был — хоть тресни, жениться на местной. Вот и вся любовь.
Леня Котов изредка заходил в наше общежитие к своим ребятам с худграфа, благо Академия художеств находилась недалеко на том же Васильевском острове, а Васю Сечкина мы видели только в учебном корпусе.
Поступил в консерваторию Саша Виноградов, но время от времени тоже заходил к нам, скорее к Боре Ваткину, но непременно заглядывал ко мне, и мы могли немного поболтать. Я как-то спросил у него, куда делся его земляк и одногруппник Ваня Силин, хотя знал, что Силин собирался поступать в физкультурный институт.
— А ты не знаешь? — удивился Саша и подтвердил, что Иван действительно ушел в институт им. Лесгафта:
— А что ему у нас делать? — сказал Саша. — Он спортсмен по всей своей природе. Еще когда мы с ним вместе в пед поступали, у него первый разряд по лыжам был. Вот его наш физрук и сосватал в Лесгафта.
Однажды, когда Боря Ваткин приболел и лежал в изоляторе, Саша после того как мы навестили больного, совершенно неожиданно предложил:
— Не хочешь сходить со мной в одну компанию?
— Что за компания? — поинтересовался я.
— Артисты, студенты из Академии театральных искусств.
— А ты каким боком к ним?
— Да к нам ходит заниматься вокалом один их студент. Случайно познакомились.
Я не очень любил артистов. Слишком специфический народ. Часто ловил себя на мысли, что они, зная десятки ролей напамять, потом не только цитируют их, но и живут в личинах своих героев, а потому в искренность их не верил. В общем, в их фанаты я не годился. Уважая за искусство, я их не обожествлял. Актерская среда мне была чужда, но любопытство взяло верх, и я согласился. До новых впечатлений я был охоч.
Квартира находилась на Невском, в доме недалеко от Елисеевского магазина. Мы поднялись на старом лифте, времен еще прошлого века, на четвертый этаж. Нам открыл хозяин, высокий развязный молодой человек без пиджака, в белой нейлоновой рубашке и с красной бабочкой. В большой хорошо обставленной комнате с персидским ковром во всю стену и с белым кабинетным роялем в углу, в мягких креслах и на широком диване с полочкой, на которой стояли фарфоровые статуэтки, сидели гости: юноша и две девушки. Они сидели в вальяжных, эффектных, но неестественных позах и, казалось, что позы эти отрепетированы заранее. Все с любопытством смотрели на нас.
— Это будущая знаменитость, лирический баритон Александр Виноградов, — театрально представил хозяин Сашу. — А это… Это кто?
— А это мой друг Владимир. Мы вместе учились на ИнЯзе. Кстати, писатель.
— И что же ты написал, писатель? — лениво и с иронией спросил молодой человек. На нём идеально сидел модный узкий пиджак, вместо галстука с узкого воротника рубашки свисал модный шнурок с зажимом.
— Он печатается в «Неве». Готовит к изданию книгу.
На это молодой человек ничего не сказал, а у одной девушки, полулежавшей-полусидевшей в кресле, вырвалось удовлетворительное «О!». Кроме этих двух гостей в комнате расположилась в другом кресле еще одна девушка. Все модно одетые, с аккуратными прическами по новой, недавно пришедшей моде. Одеждой я не отличался от молодого человека, как я отличался от молодых ленинградцев, когда только что приехал в северную столицу. Я носил хороший однобортный костюм с узкими брюками и тонкий галстук, тоже по моде. Я даже не заметил, как стал некоторые слова произносить как ленинградцы. Например, я произносил не мягко «крем», а «крэм» с твердым «эр». «Дайте мне, пожалуйста «крэм-брюлле». Над этим смеялись Маша с Аликом Есаковым.
Хозяин представил присутствующих.
Все они носили значительные фамилии своих народных и заслуженных родителей, состоявшихся как актеры. У молодого человека, Стаса, отец служил — непременно «служил» — в театре Комиссаржевской; у девушки, Киры, которая сказала «О!» в знак одобрения моим занятиям литературой, матушка выступала солисткой в театре «Музыкальной комедии». Хозяин, Владислав, вообще оказался сыном известного киноартиста М.
Саша вынул из портфеля бутылку коньяка — мы купили его в Елисеевском магазине. Это вызвало одобрение:
— Пойло в тему! — выразился ироничный молодой человек Стас.
— Думаю, пэренты не обидятся, если я немного их потрясу, — сказал Владислав, доставая из бара шикарной резной «горки» еще одну бутылку коньяка.
— Класс! — восторженно произнесла девушка в кресле, Кира.
Ее подруга, которую Владислав представил как Алису, все это время сидела с кислым видом, и мне даже показалось, что у нее как-то вырвалось что-то похожее на стон. Когда Владислав достал коньячные латунные стаканчики и стал разливать в них коньяк, она встала, подошла к хозяину, тихо что-то сказала ему и пошла в прихожую.
— Подождите! — остановил я девушку. — Вячеслав, можно я пройду с ней в другую комнату на пять-десять минут?
— А что происходит-то? — недоуменно спросил Стас.
— У Алисы зуб болит, — объяснила ее подруга. — Говорила утром, чтобы к зубному шла. Побоялась, говорит, пройдет. Вроде, правда прошел, а теперь опять.
— А куда это писатель повел ее? — возмутился молодой человек, по всему видно, имевший на нее виды, и встал, намереваясь тоже идти за мной.
— Сядь! — грубо остановил его Саша. — Он экстрасенс. Может снять боль.
Все притихли и молчали, как пришибленные.
Алиса не поняла, чего я от нее хочу, но покорно проследовала за мной в другую комнату.
Минут через пять мы вышли к компании. Алиса улыбалась и все никак не могла поверить, что ее зубная боль прошла.
— И что, правда, не болит? — не поверила подруга Алисы.
— Даже опухоль пропала, — нерешительно сказала Алиса, потрогав щеку.
На меня смотрели насторожённо, и я чувствовал, что должен что-то объяснить. Но за меня это сделал Саша.
— У Володи особый дар. Он может снять боль энергией рук. Сейчас все знают про экстрасенсорику, — сказал Саша.
— Что-то вроде колдовства или знахарства, — мромямлил равнодушно Стас. — Дожили.
— Фигня! — поддержал Стаса Владислав. Я читал и про всяких там телепатов, и про целителей. Наполовину вранье.
— Но зубы-то у меня не болят, — возразила Алиса.
— Значит, сами прошли от испуга, — заметил Стас. — Он же тебя чуть не силой потащил в другую комнату.
Слова Стаса задели меня основательно. На меня всегда неприятно действовали разговоры про то, что паранормальные явления объяснимы, что все целители — жулики; телекинез невозможен, да и гипноз — дело темное.
— Стас, ты уже выпил коньяк? — спросил я.
— Нет, а что? — насторожился Стас и застыл вдруг в той позе, в которой полувозлежал на диване. Потом он сполз на пол, на четвереньках подбежал к Кире и попытался лизнуть ей руку. Кира отдернула руку и забралась с ногами на диван. Стас гавкнул по собачьи и остался стоять на четвереньках.
Все замерли в изумлении, а Саша расхохотался.
— Володь, хватит, — сказал Саша. — Ну его.
Я вернул Стаса на его место, и он как ни в чем не бывало занял свою надуманную позу. Увидев, что все на него уставились как на прокаженного, он растерянно захлопал глазами, пытаясь понять, что не так.
— Вы чего вылупились на меня? — спросил Стас.
— Да ты Кирку до смерти напугал. Лаять на нее ни с того ни с сего начал. Я думала — взбесился, — проговорила Алиса.
— Это ты? — догадался Стас. — Подумаешь, какой маг и чародей нашелся. В собаку-то зачем?
— Помолчи, — засмеялась Кира. — А то он тебя еще во что-нибудь превратит.
— Извини, Стас, — сказал я примирительно. — Ничего я делать больше не собираюсь. Это, чтобы закончить ненужные разговоры про экстрасенсов. В отличие от той чепухи, которую иногда пишут в журналах, экстрасенсу не требуется проводить какие-то ритуалы и обращения к потусторонним силам. Это тоже наука и ее приёмы основаны только на силе нашего сознания. Официальная наука не признаёт экстрасенсорику, хотя с помощью экстрасенсов и парапсихологов много раз раскрывались преступления и вылечивались тяжёлые заболевания. И часто те, кто не верит в экстрасенсорику, сами пользуются услугами экстрасенсов и парапсихологов, когда не может помочь официальная медицина. Я знаю такие случаи и сам помогал не раз раскрывать преступления, о чем у меня есть официальные подтверждения. Вот так.
Все молчали. Видно я произвел впечатление своей речью. Потом Владислав попросил:
— Володь, а еще ты что можешь? Покажешь?
— Кое-что могу, но пользуюсь редко, — неохотно отозвался я не просьбу.
— Покажешь?
— Нет. Я стараюсь пользоваться этим только при необходимости, в крайних случаях, а потом, это всегда требует затрат энергии, — категорически отказался я от представления на публику.
Меня стала тяготить эта занудная тусовка. Я тихо сказал Саше, что хочу уйти, но он попросил остаться еще ненадолго и уйти вместе. Он тоже откровенно скучал. Пили коньяк, «артисты» танцевали твист и вели ленивый разговор о своих актерских делах. Кого-то из второкурсников пригласили сниматься в кино, кому-то после окончания посчастливилось устроиться в драматический театр Товстоногова, а кого-то взяли в Михайловский.
— Для меня сцена — кайф, так бы и стояла под светом софитов, — восторженно сказала Кира.
— Слава, красота, деньги и почитатели, а также сплошные красные дорожки, наряды, фуршеты и праздники, — с иронией продолжил я.
— А не надо иронии, — обиделся Владислав. — Да, слава, почитатели твоего таланта и фуршеты, и красные дорожки. А если нет самолюбия, не стоит и в профессию идти.
— Плохого я тоже ничего не вижу, но есть реальность. В актёры стремятся многие — об этом говорят огромные конкурсы, — но немногие понимают, что могут остаться невостребованными или прозябать до пенсии на третьих ролях. А экранный блеск — это только верхушка айсберга.
Я говорил это и понимал, что мною движет раздражение. Очень хотелось сбить спесь и умерить снобизм, которые я ощущал в поведении будущих актеров.
— А мы не многие, — самоуверенно с усмешкой сказал Стас. — Мы как раз из тех, кто будет востребован. Правда, Кира?
Судя по ответной улыбке, Кира не возражала.
— Слава — вещь небезопасная, — я поймал себя на мысли, что превращаюсь в моралиста, но продолжал, вытащив из глубины памяти проходную история про Нострадамуса:
— Младший сын Нострадамуса тоже мечтал об известности, которая бы затмила славу отца. Он предсказал гибель города Пузена в огне. Но для того чтобы пророчество сбылось, сынок совершил поджог лично. Только славы так и не снискал: его на месте преступления растерзали разъяренные жители города.
— Это ты к чему? — осторожно спросила Кира.
— К тому, что на детях природа отдыхает. Чтобы не стать тенью своих известных родителей, нужно не только иметь талант, но и пахать в поте лица, как пашет лошадь в поле.
— А без таланта, мы бы не учились в ГУКИ Там конкурс был сто восемьдесят человек на место, — обиделся Стас, и я почувствовал, что мои слова задевают его, и он начинает тихо ненавидеть меня.
— Ладно, — сказал я примирительно. — Может быть, я ошибаюсь: если есть династии шахтеров или свинарок, то почему не может быть династии актеров.
Стас зло сопел, девушки молчали, Владислав по статусу хозяина нейтрально не вмешивался в разговор, вовремя доливал коньяк в стаканчики и делал вид, что вечеринка удалась; а я встал, чтобы откланяться. Саша последовал моему примеру и произнёс: «Пора и честь знать». Алиса разочарованно сказала:
— А я думала, вы, Саша, споете с Владиславом, а я бы саккомпанировала на рояле.
Саша пообещал спеть в следующий раз, и мы покинули компанию, вполне возможно, будущих Каратыгиных, Волковых, Жемчуговых или Асенковых.
— Ты чего накинулся на них аки пёс? — засмеялся Саша, когда мы шли по Невскому, направляясь на свой Васильевский остров.
— Сам не знаю, — ответил я. Почему-то зло взяло: уж очень они не по делу успешные.
— А как ты сделал этот фокус со Стасом? Ты же ни слова не сказал, а он вдруг залаял. Со стороны зрелище не для слабонервных. Я поначалу тоже, как Алиска, решил, что он спятил.
— Это мысленное внушение. Мне не надо произносить в этом случае какие-то слова или применять некие действия для концентрации внимания. Во-первых, я всегда прекрасно знаю, с кем имею дело. Во-вторых, я знаю, когда этому намеренно не сопротивляются. Намеренное сопротивление мешает гипнотизёру. И потом, для успешного проведения внушения нужно учитывать некоторые особенности. Стас, как и обе девушки, сидели в расслабленных позах, их одолевала скука, да и сама профессия актера формирует особый тип человека, слабовольного с низким уровнем развития мышления. Мне стало достаточно детально представить то, чего я желаю добиться от Стаса и в какое состояние я хочу его ввести.
— Что-то очень у тебя все просто.
— Да нет, не просто, — усмехнулся я. — Мне приходится тратить свою биологическую энергию, а это не проходит бесследно для организма. После любого такого сеанса, хоть лечения руками, хоть гипноза, а особенно после особого состояния, в которое я погружаюсь и вижу вещи, недоступные при обычном восприятии, мне нужна подзарядка что-ли, и я замыкаюсь в себе, становлюсь раздражительным и подолгу молчу, потому что мне трудно вести какие-то разговоры.
— Ну вот, а я языком молол, — сказал виновато Саша.
— Да то, что я снял боль у Алисы и глупо пошутил со Стасом, меня не особенно утомило. Я говорю о более сложных манипуляциях. Вот, например, когда моя помощь требуется в течение длительного времени, это изматывает прилично…
Мы перешли Дворцовый мост и расстались.
Курс за три года. Испанский язык и пари. Артисты кино Вадим Медведев и Павел Кадочников. Свободный диплом учителя английского и немецкого. Решение «идти в народ».
Языки мне давались легко. Тексты на английском и немецком укладывались в памяти также свободно, как и русские, и надежно закреплялись. На третьем курсе наш куратор, преподаватель английского, Екатерина Сергеевна, доверяла мне проверять контрольные работы моих одногруппников, а бывало, что я за нее продолжал вести занятия, если она отлучалась. А как-то Екатерина Сергеевна сказала:
— Володя, за три года учебы в вузе вы в принципе усвоили всю программу. Ну, по крайней мере, мне вас учить нечему. Не понимаю, что вы будете делать здесь еще два года.
И я загорелся завершить учёбу экстерном. Пошел к декану факультета.
Александр Борисович поколебался, но одобрил мое решение.
— Возражать не имею права, так как все преподаватели без исключения оценивают ваши способности, как исключительные. Языки вы усваиваете поразительно легко. Я слышал, что с одним из старших студентов вы даже заключали какое-то пари. Вы, вроде, взялись выучить испанский за три месяца. Выиграли?
— Выиграл, — подтвердил я. — Только я обещал не выучить, а заговорить на испанском, имея ввиду бытовой уровень, что сделать действительно не сложно.
— Ну, это кому как, — засмеялся Александр Борисович.
Я коротко рассказал, что в течение трех месяцев оставался после лекций, шел в лингвистический кабинет и слушал пластинки с уроками испанского, которые мне дал наш преподаватель Марк Сигал, чтобы освоить произношение.
Принимал экзамен он же. Беседовали по-испански десять минут, и Сигал безоговорочно признал, что я пари выиграл.
Вообще с языковой практикой в Ленинграде проблем не возникало. Во-первых, сам институт приглашал иностранную молодежь, и у нас проходили вечера встреч в институтском клубе, во-вторых, в город приезжала масса иностранных туристов, которые охотно шли на сближение с молодыми людьми, которые говорили или пытались говорить на их языке. Соответствующие органы не чинили препятствий в этом случае, хотя зорко следили и пресекали фарцовку.
Часто клуб устраивал встречи с известными артистами, учеными, писателями. Я с любопытством смотрел на этих людей, жадно вглядывался в их лица и искал в них ту исключительность, которая выдает кумиров, собирает толпы поклонников и поклонниц и заставляет сходить с ума. Иногда я подмечал в них то, что остается за кадром телепередач или кино: эти мелочи давали совершенно иное представление о человеке, иногда развенчивая миф, который вольно или невольно создают фанатичные почитатели их таланта. Вот, например, замечательный актер Вадим Медведев, который стал знаменит после того, как сыграл Телегина в «Хождении по мукам» и только что вышедшего «Хмурого утра». Он въехал во двор института и вальяжно вышел из «Волги», оставив машину почти у самого подъезда здания. Ему аплодировали все, кто вышел встречать.
А вот не менее, а, может быть, более знаменитый Павел Кадочников, которого мы полюбили за роли в фильмах «Иван Грозный», «Подвиг разведчика» и «Повесть о настоящем человеке», пришел пешком, оставив свою машину где-то на далеких подступах к главному корпусу. И этим как бы уравнял себя с нами.
Дни летели как листки с отрывного календаря. Мы ходили на лекции, посещали музеи и театры, спорили, устраивали шумные вечеринки с вином и простой закуской, влюблялись и дружили. Мы были студентами, и наша жизнь была беспечна и насыщена.
Так прошла зима, пролетела весна, а с ней и конец учебного года.
Мои товарищи перешли на следующий курс, а я вышел из института со свободным дипломом учителя английского и немецкого языков. Наш декан Александр Борисович предложил остаться в аспирантуре, но я уже решил для себя твердо походить по городам и весям, набраться впечатлений, а с ними и жизненного опыта, может быть, издать книгу рассказов, которых накопилось достаточное количество, поработать в школе, а там, как сложится и что Бог даст.
Я прошел еще один этап своей жизни и мог на какой-то миг остановиться и с удовлетворением и лёгким сердцем сказать:
— Я свободен.
Француз Вольтер утверждает, что «быть свободным обозначает делать то, что доставляет удовольствие». Но я знаю, что даже работа, которую я смогу делать с удовольствие, не освободит меня от каких-то обязанностей и упорного труда, и я знаю, что на своем пути встречу препятствия, которые нужно будет преодолевать, и сделаю ошибки, которые нужно будет исправлять, и ждут меня не только счастливые, но и горькие дни. Я к этому готов. Главное — я внутренне свободен.