Давно известно, что «мечты поэзии, создания искусства» больше всего волнуют воображение молодежи. Красота — привилегия юности. И не потому ли столь органично, столь неразрывно связано искусство с молодостью: с одной стороны, предметом, натурой искусства всегда и главным образом является человек в поре цветущей, в расцвете своих сил, с другой стороны, вряд ли найдется такой молодой человек, который сознательно или безотчетно не тянулся бы к искусству.
Мне кажется, не так уж неправы те, кто считает художественную самодеятельность — главным направлением искусства будущего. Гармоничное развитие личности человека — строителя коммунизма приведет к тому, что уже в обозримом будущем в нашем обществе станет одиозной фигура так называемого профессионала в искусстве, если он бесталанен. Даже сейчас можем сказать, положа руку на сердце: старательной посредственности в профессиональном искусстве, всему, что эта посредственность несет с собой — штампу, безмозглому и бездушному воспроизведению творческих приемов, принадлежащих гениям прошлого, работе без поисков, поискам без риска, — разве всему этому мы уже сейчас не предпочитаем непосредственность и чистоту самодеятельности, ее искренность, ее умение отдаваться искусству без остатка, страстно, самозабвенно? В этом смысле нельзя не согласиться с Мариэттой Шагинян, чьи смелые и сильно аргументированные мысли об искусстве будущего, как известно, вызвали не так давно целую бурю среди деятелей искусства центра страны.
Обо всем этом невольно думаю, собираясь представить читателю нашего журнала нового автора — Владимира Митыпова, чью повесть «Ступени совершенства» публикуем в этом номере. Перед вами, читатель, в высшей степени любопытное явление: молодой бурят, работающий в геологопоисковой партии в далеком северном районе, а именно в Северо-Байкальском, написал повесть... О чем бы вы думали, читатель? Об искусстве древних египтян времен Среднего Царства, об одном из величайших и самых загадочных проявлений человеческого гения — скульптурном портрете царицы Нефертити, принадлежащем резцу Тутмоса.
Человек, идущий в литературу, должен писать прежде всего и преимущественно о том, что он достаточно хорошо знает, чтобы сообщить людям что-нибудь новое.
— Почему же вы не пишете о своем деле, о геологии?
Глаза моего собеседника, большие, черные, с глубоко запрятанной смешинкой, с минуту задумчиво смотрят куда-то мимо меня.
— Я согласен с вами, — начинает он очень тихо, очень серьезно, — конечно, вы правы: человеку надо писать только о том, что он хорошо знает. В моем любимом деле — в геологии — я еще слишком молод. После окончания Улан-Удэнской первой школы пять лет учился в Иркутском университете. В экспедиции всего лишь два года. Этого слишком мало, чтобы я мог сообщить о геологии и ее удивительных людях что-нибудь интересное. Историей же искусства я интересуюсь с детства. Особенно меня увлекает то, что здесь, куда ни ткнись, — всюду загадки, ни в чем ничего определенного, во всем заложены громадные возможности для догадок, для фантазии.
Парень очень молод. Он не утратил еще доброго умения стесняться старших, речь его, жесты выдают в нем человека скромного, но столько в себя вобравшего, что сквозь естественную для подобной встречи скованность в поведении молодого человека проступает большое, уже вполне осознанное чувство собственного достоинства. Да, именно такие люди влекут к себе пытливое внимание настоящих мастеров портрета, ищущих характеры, ищущих в людях то, что не перенято ими у других, не съобезьянничено ими, не усвоено посредством пошлейших тренировок перед зеркалом. Да, именно такие люди, идущие к искусству по-настоящему, по зову души, а не из пижонского стремления казаться умнее и лучше, чем на самом деле, — именно такие люди характеризуют нашего молодого человека, по-настоящему наследующего дела старшего поколения.
Отцы и деды Владимира Митыпова, возможно, несчитанные версты на животе проползли, вымаливая у дацанских святынь счастье себе и детям. Потом пришла Советская власть. Народ, разгневанный, развеял монастыри желтошапочников — гнезда обмана и невежества — впрах и навсегда. И вот прошло с тех времен, когда люди ползали у ламских монастырей, всего каких-нибудь три десятка лет. И Советская власть совершила чудо: сын и потомок самых что ни на есть рядовых бурят сидит передо мной в качестве высококвалифицированного инженера-геолога, и мы полдня проводим в беседах о судьбах искусства, о загадке портрета Нефертити, о картинах Эль-Канно, о долге художника.
С удовольствием признаюсь: я испытал радость от общения с Владимиром Митыповым. Убежден, что такое же чувство испытаете вы, читатель, от прочтения его повести о бессмертии подлинного искусства — выразителя всего лучшего, что было и есть и будет в народе.
Владимир Митыпов показался мне одним из тех, кто нынче в бригадах коммунистического труда, в учреждениях, вузах и школах жадно и ненасытно вбирает в себя сокровища, выработанные человечеством. Эти люди — зримые уже провозвестники членов небывалого в истории коммунистического общества.
В добрый путь, Владимир Митыпов!
В 525 г. до н. э. закончилась почти четырехтысячелетняя история Древнего Египта. Безвозвратно канули в прошлое равные богам повелители этой земли, несметные толпы их рабов, строители, мудрецы, живописцы и ваятели. Величайшая цивилизация древности, которой многим обязана вся последующая культура человечества, умерла, оставив на границах пустынь исполинские пирамиды, храмы, молчаливые каменные изваяния и причудливые надписи, которые никто не мог прочитать, потому что на языке этого народа уже никто на земле не говорил.
И лишь через десятки столетий, в первой половине XIX века, французский археолог Жан Франсуа Шампольон сумел найти ключ к их разгадке. С этого времени начинает раскрываться история Древнего Египта, история высокой и своеобразной культуры страны фараонов.
Для того, чтобы понять ее, нужно не только поражаться развалинами огромных храмов, пирамидами, фресками и таинственными иероглифами, но и знать, что кое в чем культура того времени не уступала современной. Это относится к изобразительному искусству, точнее — к скульптуре. В музеях Каира и Берлина хранятся изображения женщины, царицы Нефертити (Нефрэт), что в обоих случаях обозначает «Прекрасная дама идет» или «Явление прекрасной». Это изображение поражает красотой и мастерством исполнения. Известно четыре изображения этой царицы: головки из кварцита, раскрашенного известняка, песчаника и статуя из известняка. По технике и духу исполнения они настолько отличаются от произведений предыдущих эпох, имевших культовое значение и призванных способствовать загробной жизни изображенного лица, что даже неискушенный человек не может не задуматься о причинах столь чудесного отклонения. Действительно, тот короткий отрезок времени, когда были созданы портреты Нефертити, выделяемый учеными в особую «эпоху Эль-Амарны», был, пожалуй, наиболее светлым в длинной веренице столетий древнеегипетской истории.
Эпоха между началом и концом III тысячелетия до н. э. называется в истории Египта Древним царством. Это — время могущественных фараонов — строителей пирамид и храмов. Естественно, что сооружение таких гигантов способствовало ослаблению страны, подрыву ее экономики, что и привело в конце концов к ускорению распада Древнего царства. Новый расцвет Египет переживет в эпоху Среднего царства, продолжавшегося с конца III тысячелетия до н. э. по 1600 г. до н. э. В этот период возрождается государственность в ее былой форме, строятся храмы и города, совершаются победоносные походы в Эфиопию и Палестину. Конец Среднего царства ознаменовался новым ослаблением древнеегипетского государства и завоеванием его гиксосами, господство которых продолжалось 108 лет. Восстание против чужеземных захватчиков, возглавленное правителями города Фивы, увенчалось успехом. С этого момента начинается период Нового царства. Столицей освобожденного Египта стали Фивы, а покровитель этого города — бог Амон — считается главным государственным божеством. Жрецы Амона пользуются особым благоволением воинственных фараонов Нового царства. Это позволило жрецам сосредоточить в своих руках огромные богатства и вмешиваться в управление государством.
Вообще, на протяжении всей истории Древнего Египта каста жрецов играет чрезвычайно большую роль, и ни с чем не сравнима власть богов над всеми сторонами жизни государства. Именно этим духовным рабством можно объяснить наблюдаемое каноническое, обдуманное однообразие поз древнеегипетских скульптур, в которых нарочитым отсутствием движения в окаменевших раз и навсегда фигурах воплощалась идея загробного бессмертия власть имущих лиц.
Попытки вырваться из-под настойчивой опеки жрецов, видимо, не раз делались фараонами, свидетельства чему можно усмотреть в безвременной кончине некоторых из них. Жрецы умело охраняли свое право давать безоговорочные советы фараонам, считавшимися воплощением богов.
Десятому фараону Нового царства (1375-1358 гг. до н. э.) с помощью решительных мер удалось поставить зарвавшихся жрецов на место. Мало того, — на шестом году правления он вообще упразднил всех богов и объявил солнечный диск, Атон, единственным богом страны.
Имя этого реформатора — Аменхотеп IV Аменофис, что означало «Амон доволен». Как и у всех фараонов, у него было еще имя — Нефер-хеперу-ра Уен-ра — «прекрасны творения Ра, неповторимое, единственное, не имеющее себе равных создание Ра». После введения нового культа он стал именовать себя Эхнатоном — «Угодный Атону». Впрочем, жрецам Амона следовало этого ожидать, ибо еще его отец, Аменхотеп III, преступил вековые традиции, женившись на незнатной танцовщице Тии. От своей матери молодой правитель унаследовал красоту, а от отца — пренебрежение к жрецам, которое у него вылилось в открытое вероотступничество и бунт.
Реформы Эхнатона коснулись и общественной жизни. Высокопоставленные чины этого времени публично хвалятся своим незнатным происхождением и увековечивают это в многочисленных надписях. Питая вполне обоснованное недоверие к Фивам, оплоту Амона, Эхнатон перенес столицу на 400 км к северу и назвал новый город, выросший со сказочной быстротой, Ахетатоном, т. е. «Горизонт Атона». Здесь работала целая плеяда замечательных мастеров зодчества, живописи и скульптуры.
Реформы Эхнатона открыли им пути к исканиям, позволили мастерам освободиться от мертвящего влияния религии. Поэтому творения эпохи правления Эхнатона отмечены явными тенденциями к реалистическому изображению и новому пониманию действительности. Ярчайшим свидетельством этого являются скульптурные портреты царицы Нефертити, жены Эхнатона, найденные в мастерской скульптора Тутмоса.
История создания вдохновенного гимна-изваяния красоты женщины, жившей тридцать три века назад, легла в основу описываемых ниже событий. Повесть, следующая в основном исторической достоверности, не свободна и от художественного домысливания. Но, видимо, это неизбежно, иначе почему бы К. Керам, автор знаменитой книги «Боги, гробницы, ученые», вынужден был заметить: «Человек чуждый музам может сказать: «Писатели лгут». Если поэтическая вольность в обращении с фактами — это ложь, то действительно древние авторы лгали не менее, чем современные».
Едва заметная розовая полоска отделила темное небо от каменистого плоскогорья Восточной пустыни[1]. Сквозь низкие облака, похожие на обрывки золотой пряжи, сияла божественная Сотис[2] — звезда, управляющая разливами великого Хапи[3]. В той стороне, далеко за знойным морем, вода которого по цвету подобна этим облакам, за неведомым краем земли каждое утро возрождается огненноликий бог Атон.
Поистине, ничтожны люди перед беспредельностью мира... Меренра, главный жрец столичного храма Атона, устало опустил веки. Верный раб-нубиец, неподвижно, как изваяние из черного камня, застывший за его спиной, осторожно поправил теплую накидку из белоснежной шерсти, сползшую с плеча Меренры.
Предрассветный холод пронизывал тело, и течение мыслей было свободным и ясным, несмотря на бессонную ночь.
В трехстах с половиной тысячах локтей к югу, в утренней полутьме, таился коварный, несмирившийся Уасет[4]. Шел уже семнадцатый год царствования фараона Эхнатона, но Уасет все еще терпеливо ждал своего часа, в надежде вернуть былые богатства и власть, а стране — прежнего бога Амона-Ра. В обеих землях Кеме[5] не было человека более ненавистного ему, кроме разве самого фараона, чем он, жрец Meренра.
После долгих лет видимой покорности и враждебного молчания, три месяца назад Уасет снова напомнил о себе. Меренра усмехнулся, вспомнив, как из темноты сада в дверь влетели одна за другой две стрелы. Они дрожали словно от бессильной ярости, вонзившись в твердую древесину стенной обделки.
Уасет не мог выбрать убийц с неверной рукой и подслеповатыми глазами, но судьба и на этот раз хранила Меренру.
— Велик Атон! — несся благоговейный шепот, опережая жреца, когда на следующее утро его высокая сухощавая фигура стремительно пронеслась через прохладные дворцовые переходы в покои фараона.
Эхнатон, узнав о покушении, пришел в ярость. Интеф, начальник дворцовой стражи, чьи люди несли охрану и столичных храмов, пал ниц перед страшными в гневе глазами повелителя.
Фараон сидел на высоком массивном троне, тускло сияющем золотой инкрустацией. Его рука, сжимающая священный жезл фараонов, еле заметно вздрагивала.
— Ни тебе, ни твоим воинам, обленившимся от безделья, я не могу доверять! — Резкие, гортанные звуки голоса Эхнатона метались под низкими сводами тронного зала подобно стае летучих мышей, заполняя все огромное пространство и отражаясь от испещренных рисунками стен.
— Если посланцы жрецов проклятого Амона могут безнаказанно покушаться на преданных мне людей, то почему бы им завтра не попытаться проникнуть во дворец? А может, они уже здесь? А может, их следует поискать среди подозрительно беспечных воинов стражи? Тогда понятно, почему убийцы могли так бесследно исчезнуть и почему они не были вовремя замечены твоими людьми!
Фараон подался вперед; золотой урей[6] на его высокой двухцветной короне угрожающе сверкнул в лучах солнца, косо падавших из высоких, под самым потолком, окон. Он закончил, повелительно подняв жезл:
— Преступное попустительство должно понести наказание! Ты и твои люди искупите свою вину в золотых рудниках Восточной пустыни. Иди!
Когда начальник стражи, не смея поднять головы, пятился к выходу, Меренра увидел его безжизненно повисшие руки, плечи, словно придавленные непосильной тяжестью. И тотчас в памяти жреца возникли картины далекого прошлого, когда отряд, которым руководил Интеф, уничтожал по приказу фараона статуи и жертвенники бога Амона в Меннефере[7].
Жрецы Амона с неистовством обреченных сражались за попираемые святыни. Фанатизм жрецов на некоторое время увлек простой народ, и воинам фараона пришлось тогда выдержать настоящее сражение среди массивных колонн храмов и на улицах города.
Интеф, тогда еще не носивший высокого звания начальника дворцовой стражи, с горсткой воинов отбивался от разъяренной толпы, прижавшись к подножию пилона[8]. Когда Меренра во главе сотни подоспел к нему на помощь, Интеф уже с трудом стоял на ногах. Он был ранен в грудь ударом копья, из широкой раны на лбу струилась кровь, заливая глаза.
Явившись к фараону, Интеф, ослабевший и бледный, доложил, что отныне в Меннефере нет ни самого бога Атона, ни тех, кто оплакивал бы его гибель.
Но даже в те дни, когда великая Кеме от четвертых порогов могучего Хапи до Зеленого моря[9] испытывала потрясение подобное вторжению гиксосов, — даже в те дни Уасет оставался Уасетом. Воины, посланные туда, вернулись с известием, что из знаменитых храмов Ипет-Исута и Ипет-Реса[10] исчезли почти все более или менее известные изображения Амона, в том числе и древняя статуя из золота и слоновой кости, которой молва приписывала чудесные и таинственные свойства. Единственно, где воинам фараона удалось найти и разбить изображения ненавистного божества, — это в заупокойном храме фараона Аменхотепа, отца Эхнатона.
С той поры над благословенной землей Кеме волею фараона воссияло новое божество — Атон-Солнце, а сам фараон Нефер-хеперу-ра Уен-ра сменил свое тронное имя Аменхотеп на Эхнатона.
Новое божество, новая столица, новые люди во дворце...
Прежними оставались лишь ежегодные разливы Хапи, дающие жизнь полям, да люди, с утра до ночи копошившиеся на них словно муравьи...
После ухода Интефа Меренра осторожно напомнил фараону, что никто из тех, кто нес охрану храма в ту злополучную ночь, ни в чем до этого повинен не был. Он напомнил также прежние заслуги и несомненную преданность начальника стражи и просил отменить для него ссылку в Восточную пустыню, ограничившись отстранением от должности.
— Как раз сейчас в Малом храме освободилось место управителя хозяйства. Я думаю, Интеф подойдет, — закончил Меренра. Эхнатон согласился...
Память продолжала неторопливо разворачивать свиток прошлого с письменами событий и лиц.
Меренра вспомнил чашу с отравленным вином, неизвестно как оказавшуюся на пиру под его рукой. И лишь счастливая случайность была причиной того, что из-под пиршественных сводов вынесли безжизненное тело номарха[11] Тинского нома.
...В узком проходе старинного храма на краю Западной пустыни[12] за его спиной обрушилась огромная каменная глыба, подобная тем, что подстерегают грабителей царских усыпальниц.
Меренра еще стоял, потрясенный происшедшим, глядя на ровно обтесанную поверхность камня, пришедшегося как раз по ширине прохода, когда сопровождавший старый жрец, коротко взмахнув рукой, ударил его непонятно откуда взявшимся ножом. Но старик не рассчитал свои силы, и Меренра отделался лишь легкой раной.
Год спустя, однажды вечером на охоте их вместе с фараоном осыпали стрелами неизвестные всадники, ускакавшие после этого в быстро темнеющую пустыню...
Но что толку в том, что река памяти перемывает пески далекого прошлого? Разве мало забот у него сегодня?
Трудно, очень трудно найти в стране, разделенной тайной или явной ненавистью, людей, которые были бы преданы только ему, Меренре. Именно поэтому начальник дворцовой стражи был спасен от гнева фараона и отправлен в уединенный загородный храм.
Интеф, отважный человек, выросший в битвах и походах и пользующийся любовью воинов, был для главного жреца настоящей находкой...
Меренра открыл круглые, немигающие, как у ястреба, глаза. Золотистые облака висели на том же месте, но теперь они почти растворялись в разгорающемся огне восхода. Побледневший свет Сотис еще более подчеркивал близкое появление Атона.
В саду под густыми кронами деревьев пока таилась ночная мгла. Слабый ветерок доносил оттуда тонкий аромат невидимых цветов и робкое после ночи щебетание птиц. Даже в пустыне, этом страшном царстве Сета[13], разлита сейчас живительная прохлада. Но кто не знает, как обманчив покой! Пройдет немного времени, и испепеляющее дыхание раскаленных песков будет властвовать во всем пространстве между землей и небом. И Уасет, кажущийся сейчас далеким и призрачным, в горячем свете дня окажется зловеще близким в донесениях верных людей, в угрюмом молчании прохожих, в дружеских улыбках сановников, многие из которых втайне ждут возврата к прошлому.
Главному жрецу известно, что во многих городах Верхней и Нижней земли проходят тайные сборища и богослужения Амону, что посланцы Уасета стали в последнее время особенно часты в городах Обеих земель.
Близится час, которого Меренра тайно и терпеливо ждал столько лет.
Он хорошо осведомлен, что правительственные войска плохо вооружены, что огромное строительство дворцов и храмов основательно истощило казну и, несмотря на это, снова и снова тысячи дебенов[14] золота и серебра тратятся на закупку лазурита и бирюзы, слоновой кости и черного дерева, на содержание зодчих, скульпторов и строительных рабочих
Правда, начальник войск умный и предусмотрительный человек, но он слишком предан фараону. Если бы на его место Интефа... Впрочем, так оно и будет, когда Меренра возложит, наконец, на себя двухцветную корону Обеих земель, украшенную золотым уреем.
В ближайшие дни должен наступить тот самый единственный момент, когда власть Эхнатона будет поколеблена, а Уасет еще не успеет собрать своих сторонников в единую силу, способную разгромить войска фараона. Если опередить этот миг — смертный приговор из уст фараона, опоздать — значит попасть в руки Уасета и получить одному все то, что было уготовано двоим, ему и Эхнатону. Просчет — это смерть.
Меренра вдруг с необыкновенной ясностью ощутил безумие задуманного и ничтожество кучки заговорщиков, стоящих за его спиной, перед многочисленностью войск, покорных фараону, перед бессонным бдением дворцовой стражи, перед скрытыми на каждом шагу роковыми случайностями, предусмотреть которые невозможно.
Меренра стремительно встал и шагнул вперед. Глаза его горели, а сухие, хищные черты лица отразили непреклонную решимость. Нет! Просчета не будет, как не было ни одного за все долгие годы, пока он шел к своей заветной цели. Он должен стать, он будет повелителем этой огромной страны!
Меренра почувствовал сильную усталость — следствие многих бессонных ночей.
Он стоял сейчас на краю плоской кровли храма на высоте более двадцати локтей над землей, опираясь на выступавшую массивным барьером верхнюю часть стены. Слева высились тяжелые, суживающиеся ввысь пилоны, скупых суровых очертаний.
Как всегда с некоторых пор в минуту расслабленности в сознании всплывало то, что таилось до сего момента на самом его дне, доставляя лишь смутное, еле ощутимое беспокойство.
Это «что-то» вносило разлад в стройность его мыслей и приводило на память далекую юность на берегах теплого Зеленого моря, где свет больших ярких звезд, казалось, нес с собой все ароматы ночи и моря.
Юность... Пора, когда ощущение счастья доступно, так легко, что кажется разлитым в воздухе...
За спиной едва слышно шевельнулся нубиец. Призрачный мир воспоминаний отодвинулся и растаял, уступая место беспощадной реальности, и Меренра вновь стал самим собой — бесстрастным замкнутым жрецом.
Небесное зарево уже золотило холодные камни храма. Главный жрец повернулся и направился туда, где был спуск в святилище храма.
Близилось время утреннего богослужения в честь Атона-Солнца.
Тутмос проснулся как всегда очень рано, но без обычного чувства бодрости в отдохнувшем теле.
— Когда пройдет пора беспечной юности, наступит зрелость, — не однажды говорил ему покойный отец. — Тогда можно лишь обдумывать постигнутое, учиться же надо в молодости.
«Может и для меня пришло время размышлений? — с грустной улыбкой подумал Тутмос. — Да и у кого мне сейчас учиться?»
Несмотря на сравнительную молодость, Тутмос был уже начальником царских скульпторов, а его творения даже такими прославленными ваятелями как Мен или Юти считались образцами совершенства. Но он не забывал слов своего отца, тоже талантливого скульптора, сказанных им незадолго до смерти:
— Помни, Тутмос, что совершенства можно лишь желать, искать его, но быть его не может. Как бы ни было неподражаемо созданное тобой, всегда найдется мастер, который превзойдет тебя.
Последняя работа Тутмоса — изображение царицы Нефрэт — была настолько хороша, что сам знаменитый Юти сказал после долгого и молчаливого созерцания:
— Со времен Иртисена[15] ничего подобного у нас еще не создавалось. Ты наделен силой бога Хнума, который, говорят, вылепил из глины первых людей.
Но, несмотря на это, разве может он, Тутмос, сказать о себе словами того же Иртисена: «Я был художником, опытным в своем искусстве, превосходящим всех своими знаниями...» — Разве не видит он, что его изумительная скульптура столь же далека от живой Нефрэт, как мертвая пустыня от цветущей земли на берегах Хапи?
Нефрэт... О ее высокой красоте в сочетании с умом и добротой слагались легенды.
Недаром лучшему скульптору Кеме поручил фараон увековечить в камне черты лица своей необыкновенной жены.
Не в силах расстаться со своим творением, Тутмос держал пока скульптуру в своей мастерской. Но живая, неуловимая в своих выражениях красота Нефрэт владела с тех пор всеми мыслями скульптора.
Все еще погруженный в себя, Тутмос вышел в сад, за которым со дня смерти отца никто особенно не присматривал. Сейчас он выглядел так, словно кто-то, нарвав охапку всевозможных растений, небрежно бросил ее у дома.
Смоковницы-сикимор, оплетенные виноградными лозами, устало клонили ветви под тяжестью матовых кистей. Поодаль высились задумчивые финиковые пальмы с золотисто-зелеными гроздьями плодов.
Было еще рано, но уже деловито жужжали пчелы, где-то непрерывно и вразнобой блеяли встревоженные овцы, а через низкую глинобитную ограду заглядывал любопытный осел.
Из-за дома вышел старик-раб с кувшином холодной воды. Он полил Тутмосу, пока тот умывался, и ушел в дом приготовить утреннюю пищу.
Этого раба Тутмос помнил еще с детства, привык к его ворчанию, которое делало дом, опустевший со смертью старого хозяина, уютнее. Тутмос вероятно почувствовал бы себя несчастным, если бы старик однажды исчез.
Позавтракав, Тутмос с бьющимся сердцем вошел в мастерскую. Прекрасное лицо Нефрэт, освещенное утренним солнцем, встретило его улыбкой, и лишь в самых уголках ее губ таилась чуть заметная печаль. Внимательно присмотревшись, можно было увидеть ту же постоянно ускользающую грусть и в удлиненном разрезе ее больших глаз, в гордых полукружиях бровей, раскинутых точно крылья птицы в свободном полете.
Головку царицы увенчивала высокая синяя корона с царственным уреем и золотым отворотом.
Тутмос опустился на низкую скамейку и замер, опершись подбородком на сложенные на коленях мускулистые руки. Сейчас он совсем не походил на того веселого, немного рассеянного молодого человека, каким его знало большинство. В часы работы его лицо неузнаваемо менялось — острый прищур глаз, сжатые губы и застывшие черты делали молодого скульптора намного старше.
Ему снова вспомнились слова отца о совершенстве. Да, он был прав. Даже в пределах изображения одного лица оно бесконечно. Конечны лишь силы мастера, его талант. Тутмос знал, что он не исчерпал себя этим изображением, что он может вдохнуть в мертвый камень еще большую жизнь.
Но он сознавал и то, что шаг на следующую ступень совершенства неимоверно труден и, возможно, для этого требуется не только одно желание достичь этого.
Тутмос вздохнул и, протянув руку, сдернул полотно, скрывавшее его новую работу. Это был еще один скульптурный портрет царицы Нефрэт, высотой около пол-локтя.
Если первое изображение было из известняка, то для второго Тутмос избрал песчаник цвета золотистого загара. Он не мог не признать, что выбор материала на этот раз им сделан более удачно. Шероховатая, не до конца отполированная поверхность песчаника прекрасно передавала бархатистую кожу лица молодой женщины.
Стремясь достичь возможно большей живости изображения, Тутмос решил прибегнуть к приему, которым издавна с успехом пользовались скульпторы Кеме, — инкрустировать глаза скульптуры. Белки надо было сделать из голубовато-молочного кварца, роговицы — из прозрачного хрусталя, подкрашенного с обратной стороны таким образом, чтобы создать впечатление радужницы и зрачка.
Сейчас, пытаясь представить себе законченное изображение, Тутмос все сильнее склонялся к мысли, что, кроме более нежной обрисовки черт и выражения тихой задумчивости, ничего нового им не найдено.
Он повернул голову и окинул взглядом многочисленные гипсовые портреты, расставленные на полках. Это были отливки с масок, снятых с различных людей — молодых и старых, мужчин и женщин, красивых и уродливых. Острый взгляд скульптора подметил и выявил самые характерные черты каждого — созерцательное благодушие, алчность, затаенную злобу, печаль, невозмутимую сдержанность, детскую доверчивость, старческую умудренность. На каждом из этого разнообразия лиц и выражений Тутмос учился постигать внутреннюю сущность человека и возможность воплощения ее в камне.
Рассматривая и сопоставляя эти изображения, Тутмос видел объединяющую их естественную простоту и жизненность.
Он вспоминал подавляющее своей гранитной тяжестью изображение божественного воителя Сенусерта[16] в Ипет-Исуте, застывшие в своем царственном величии статуи фараона Хафра[17] и колоссальные фигуры фараона Аменхотепа[18], высотой сорок с лишним локтей, у Врат царей. Неужели освященные веками каноны, надменно запечатленные в изображениях царственных лиц, довлеют над ним, когда он работает над портретом Нефрэт?
Тутмос внимательно всматривался в скульптуры царицы, стремясь разгадать истоки той холодной величественности, что неуловимо сковывала жизнь прекрасного лица Нефрэт.
Во дворе, приближаясь, зазвучали неторопливые голоса, и вскоре в мастерскую вошли три человека. Двое были известными скульпторами — высокий худощавый Юти и благообразный старик Мен. Сопровождал их сын Мена Бек[19], девятнадцатилетний юноша с нежными, почти девичьими чертами тонкого лица.
Тутмос почтительно приветствовал знаменитых мастеров — старых друзей отца.
— Привет и тебе, почтенный Тутмос! — с уважением, как равному, отвечал Мен, зорко оглядывая смутившегося хозяина.
Резкий, беспощадный к себе и другим, Юти стремительно пересек комнату и громко сказал, внимательно рассматривая изображения Нефрэт:
— Наше искусство подобно восхождению на гору, и трудность его не только в подъеме, но и в том, что, достигнув вершины, нужно уметь остановиться, ибо следующий шаг уже ведет вниз. Взгляни, почтенный Мен, на первую и вторую работу нашего молодого друга.
Мен, сердито сопя, долго разглядывал обе скульптуры. Наконец, он сказал, неодобрительно покачав головой:
— Мне понятно стремление молодых идти своими путями, найти новые приемы изображений, хотя я, будь это в моей власти, ограничил бы все эти новшества одной лишь живописью. — Он помолчал, собираясь с мыслями, и продолжал: — Наше искусство, угодное богам, имеет свои древние и священные традиции. Разве не в сотворенные нашими руками двойники тела переселяется жизненная сила Ка[20] после смерти человека? Разве не с помощью нашего искусства приобретается вечная жизнь в полях Иалу[21], которую не всегда могут дать парасхиты и хоахиты[22]. И, наконец, не созданные ли руками скульпторов изображения древних фараонов, да живут они вечно, нерушимо возвышаются вот уже сотни лет над землей Кеме? Нет, мы не можем уподоблять наши творения тем игривым каменным безделушкам, что служат лишь для украшения и забавы. Мы трудимся для вечности. А кто, как не фараон, сын Ра, да живет он вечно, и его родственники, достойны ее? И вот в их изображениях более всего необходимо соблюдение вековых традиций. А что я вижу?
Мен покраснел от гнева, и голос его стал хриплым:
— Пиаи, этот мальчишка, осмелился изобразить в камне обнаженное тело принцессы Бакетатон! Не смей возражать своему отцу! — повысил голос старик, увидев, что Бек собрался что-то сказать в защиту своего друга Пиаи.
Юти, внимательно слушавший речь Мена, воспользовавшись паузой, сказал с легкой улыбкой:
— Каждое поколение мастеров приносит новизну в наше древнее искусство. Вспомни, почтенный Мен, сколь отлична базальтовая статуя великого воителя Тутмоса, победителя Кадеша и Митанни[23], от статуй фараона Яхмеса[24], изгнавшего гиксосов, которые, в свою очередь, также не похожи на более ранние изображения. А совершенно отсутствовавшие раньше обнаженные фигуры женщин? Ведь они появились не более двухсот лет назад. Я согласен с тобой, почтенный Мен, только в одном — мы действительно должны воздерживаться от чрезмерной правдивости, воплощая в камне образ фараона, да живет он вечно, или членов его семьи. Наш фараон в своей борьбе с уасетским жречеством не щадит даже древнего величия Большого Дома[25]. Но он еще молод, горячность его оправдана. Тем более мы должны возвеличивать образ фараона, сына Ра, в глазах неджес[26]. Тебе же, почтенный Тутмос, я скажу, что я восхищен твоими работами, но сумей же не переступать грани, отделяющей носителей божественной власти от неджес!
— Да-да, — поддержал его Мен, — мы все возлагаем на тебя большие надежды, Тутмос. Мне радостно, что сын моего старого друга столь преуспел в своем искусстве. Но я буду огорчен, если ты низведешь его до изображения будничной жизни простого люда.
Старые и мудрые мастера, представители старой школы скульпторов, защищали и превозносили то, против чего в душе Тутмоса давно зрел инстинктивный протест. Взором большого художника он видел пагубность культового характера искусства, находившегося под неусыпным наблюдением жрецов.
Реформа Эхнатона, ограничившего их непомерное могущество, открыла новые возможности для развития искусств.
Слушая Мена и Юти, бывших когда-то наравне с отцом его наставниками, он почувствовал необходимость ответить им, и не только для того, чтобы защитить молодую школу художников, но и уничтожить свои собственные сомнения.
Он слишком хорошо знал своих собеседников для того, чтобы не скрывать свои мысли.
— Уничтожение статуи божества и его имени в надписях равносильно уничтожению его самого. Так говорят жрецы. Но ведь и статуи и надписи делаются руками людей, а поэтому, выходит, мы сами создаем богов? Разве в одном этом вы не видите ложь, изрекаемую жрецами? Они говорят о божественности власти фараона. А что делают сейчас жрецы Амона? Разве, выступая против фараона Эхнатона, они, тем самым, не бросают вызов самому Атону? Вряд ли они стали бы делать это, если бы не знали, что божественность фараона не более как выдумка.
Любому человеку, знакомому с нашей историей, известно, что фараоны Тети и Аменемхет[27], живые боги на земле, были убиты собственными телохранителями. Неужели и после этого мы должны верить в божественность фараонов?
Освященные веками традиции нашего искусства, о которых вы говорите со слов жрецов, такая же уловка как и остальные, призванные оградить их могущество и неизменную покорность простых людей.
Тишину после долгого молчания нарушил Мен, нерешительно спросивший:
— Ты сомневаешься в существовании богов?
— Нет! — Тутмос отрицательно покачал головой. — Я сомневаюсь в правдивости жрецов и убежден, что перед судом Осириса все люди равны.
Старые мастера молча осмотрели последние работы Тутмоса и задумчиво направились к выходу. Уже у порога Мен обернулся и негромко сказал:
— Да хранит тебя мудрейший Птах[28] от необдуманного и губительного шага! Когда мне будет уже нечему учить своего сына, я пошлю его к тебе.
Юный Бек покинул мастерскую последним, бросив на прощанье восхищенный взгляд на Тутмоса.
Оставшись один, молодой скульптор в волнении прошелся по мастерской. Сегодня ему предстояло идти во дворец — завершать восковую модель скульптурного портрета Нефрэт. Да, теперь ему нужно научиться видеть в ней прежде всего ее чарующую женственность, живую прелесть ее прекрасного лица, ум и доброту.
В главном храме Ахетатона готовилось богослужение, которым каждое утро встречался восход лучезарного божества, прогоняющего мрак.
Храм стоял в центре города, скрытый от праздных взоров густыми кронами деревьев и высокими пилонами. Он был меньше знаменитых храмов Уасета, но массивные бронзовые двустворчатые двери и лаконичные очертания темно-красных пилонов придавали ему торжественную строгость.
По обеим сторонам входа высились каменные фигуры сидящего фараона Эхнатона, выполненные в величавой классической манере.
На плоскостях пилонов были изображены нарочито удлиненные фигуры, самая большая из которых изображала фараона, возносящего молитвы богу Атону. Эти рисунки очерчивались глубоко врезанными бороздами, покрытыми внутри белой краской. На мрачном багровом фоне стены они производили неотразимое впечатление.
Сразу за пилонами располагался перистиль — обширный двор с колоннами вдоль окружающей его стены. Колонны, слегка суженные кверху, увенчивались лотосообразными капителями. Их гладкая поверхность была покрыта многочисленными рисунками.
Богослужение происходило в гипостильном зале, также окруженном многочисленными колоннами. В центре зала находился жертвенник в виде усеченной пирамиды из лазурита, над которым возвышался золотой диск с длинными заостренными лучами. Он олицетворял собой божественный диск солнца.
Неджес, заполнившие перистиль, и многочисленные приближенные фараона, сановники, стоявшие в гипостильном зале, хранили глубокое молчание в ожидании момента, когда над краем земли вспыхнут первые лучи восходящего светила.
Впереди всех стоял сам Эхнатон. Все его одеяние состояло из куска шелковистой зеленой ткани, обернутой вокруг бедер, кожаных сандалий и высокой красно-белой короны.
Сразу за ним в исполненных достоинства позах застыла группа из пяти человек, в которых по свободным белым одеждам и бритым головам нетрудно было угадать жрецов. Это были высшие религиозные чины. Среди них находился и Меренра.
На некотором расстоянии от них стояли члены царской семьи и ряды придворных. Роскошью одеяний выделялись зятья фараона — женоподобный рыхлый Сменхкара и совсем юный, почти мальчик, Тутанхатон[29], с круглого румяного лица которого не сходило выражение растерянности. Их жены, дочери Эхнатона от первой жены, одетые в одинаковые серебристые платья из тончайшего полотна, пришли сюда со своими молоденькими рабынями, вызывая этим неодобрительные взгляды чванливых придворных.
Любимая жена фараона Нефрэт, место которой было возле мужа, с некоторых пор предпочитала уединение и сейчас стояла в стороне, полускрытая от задних могучим стволом колонны.
На золотом острие стрельчатого обелиска, возвышавшегося над святилищем храма, сверкнули первые лучи солнца. Одновременно над толпой пронесся низкий мелодичный гул, подобный вздоху облегчения. Двери святилища резко, точно от удара изнутри, распахнулись и оттуда ударил ослепительный свет. Он вспыхнул в отполированных лучах золотого диска, окутывая его светящимся ореолом. Фараон, медленно приблизившись, возжег огонь перед священным образом Атона-Ра.
Скрытый хор медленно и торжественно повел причудливую мелодию гимна-речитатива огненноликому божеству:
Прекрасно твое появление на горизонте небес,
О, Атон живой, начало жизни!
Когда ты встанешь вдали на востоке небосвода,
Вся земля озаряется твоей красотой...
Лучи твои обнимают все, что ты создал...
Ты соединился с миром с помощью твоего возлюбленного сына!
И даже когда ты — далеко, лучи твои не покидают землю,
И когда ты в зените, никто не ведает твоих путей...
Ты в моем сердце,
И никто иной не знает тебя,
Исключая сына твоего Эхнатона.
Ты открыл ему твои помыслы и твое могущество[30].
Совершенная акустика, выработанная веками храмового строительства, многократно усиливала широкий, неторопливый поток женских голосов, на фоне древней печали которого резким диссонансом звенели ясные и низкие голоса мужчин.
Поднимающееся солнце заливало землю ликующим светом, который, отражаясь от стен храма, окрашивал одежды и лица коленопреклоненных людей в красновато-призрачные тона. На глазах у многих стояли слезы радости.
Фараон, не глядя, протянул руку и жрецы тотчас подали ему пучок особым образом сплетенных лотосов. Двигаясь медленно, точно во сне, склонив голову, фараон опустил это благоухающее приношение в трепещущую ткань священного пламени.
И в это же мгновение резкая вспышка огня обдала жаром фараона. Пламя, до этого горевшее спокойно, тревожно запульсировало, окрашиваясь в багровые и зеленые тона и разбрасывая снопы разноцветных искр.
Фараон невольно отступил, прикрывая руками лицо. В толпе молящихся возникла паника, послышались испуганные голоса. Хор умолк, и в наступившей тишине слышалось лишь зловещее шипение и сухой треск искр.
Меренра с воздетыми руками метнулся вперед. Звенящим от напряжения голосом он возносил мольбы, обращенные к могучему Атону. Люди напряженно, застыв в ожидании, следили за жрецом.
С остановившимся взором, Меренра медленно протянул руки к огню, словно отодвигая раскрытыми ладонями бьющиеся языки пламени. В царившей растерянности никто не заметил как он бросил в огонь небольшой серебристый шарик. И произошло необъяснимое — пламя, на прощание выбросив фонтан искр, послушно утихло, возвращаясь в прежнее состояние.
Меренра скромно отступил, давая фараону возможность закончить богослужение.
Некоторое время стояла тишина, затем по рядам прокатился испуганный шепот. Тутанхатон, прижимая к груди дрожащие руки, с ужасом наблюдал за Эхнатоном.
Спокойно, словно ничего не произошло, фараон закончил ритуал и с каменным лицом покинул храм.
Люди не торопились расходиться. Случившееся породило тягостное предчувствие тревожных событий и, собираясь группами, они обсуждали виденное.
Какие-то неприметные личности появились в разных местах толпы. Они осторожно заводили разговор о проклятьи жрецов Амона, тяготеющем над фараоном, о небывало позднем разливе Хапи в этом году, о зловещем смысле сегодняшнего происшествия и о проявленной к главному жрецу благосклонности неба.
Люди расходились, разнося по Ахетатону и его окрестностям слухи, порождающие чувство неуверенности в завтрашнем дне.
— В случившемся сегодня утром я усматриваю предостережение, поданное нам самим великим Атоном, — фараон умолк на миг, переводя дыхание и устремив на Меренру сумрачный и властный взгляд, продолжал: — И то, что тебе выпало умилостивить бога, нужно понимать как повеление доверить тебе усмирение восстающих на все, угодное лучезарному Атону. Ты отправишься с войсками в Уасет, чтобы навсегда покончить с именем проклятого Амона.
Меренра покорно склонил голову, скрывая странную усмешку, чуть тронувшую его тонкие губы.
Фараон ненадолго задумался и добавил бесстрастным тоном:
— Люди должны знать и верить в неизбежность победы могучего Атона над темной и коварной силой Амона. Пусть они убедятся в этом завтра утром в главном храме Ахетатона. Можешь идти.
Меренра, склонившись в низком поклоне, отступил к выходу. Фараон требовал сотворить чудо, чтобы убить нежелательные мысли, на которые мог навести утренний бунт священного огня. Меренра понял, что фараон разгадал его роль в случившемся и, уже начав подозревать своего ближайшего советника, стремится отослать его подальше от себя.
Нужно отдать должное: Эхнатон выбрал неплохой ответ ему, Меренре, но кому дано знать, что может произойти до завтрашнего утра?
Храня на лице непроницаемое выражение, Меренра миновал длинную анфиладу комнат, предшествовавших тронному залу. У каждой из многочисленных дверей, расположенных строго на одной оси, стояли вооруженные шерданы[31]. Их мускулистые полуобнаженные тела казались неправдоподобно реальными деталями настенных росписей.
Выйдя на залитый полуденным солнцем двор, он увидел подъезжающую колесницу начальника войск.
Пока старый воин крупными шагами пересекал раскаленные плиты песчаника, которыми было вымощено пространство перед дворцом, Меренра лихорадочно обдумывал неожиданно возникшее обстоятельство.
Главный жрец, в числе очень немногих, знал, что около месяца назад по секретному приказу фараона с восточных границ страны была снята часть войск и направлена в Ахетатон. Спешная и незаметная переброска ее была поручена самому начальнику войск, что свидетельствовало об особой важности предпринятого шага. Ослабление сил, выставленных для устрашения хеттов, Ассирии и Вавилона, означало только одно — Эхнатон решил покончить с внутренней угрозой, которую с каждым днем все острее представлял Уасет.
Войска, видимо, были уже на подходе, и Меренра, укрепляясь в возникшем решении, шагнул навстречу начальнику войск.
После краткого обмена приветствиями Меренра, доверительно понизив голос, спросил:
— Далеко ли находятся твои храбрые воины, непобедимый?
— Сейчас они в двух днях пути отсюда, — неохотно ответил начальник войск, недолюбливавший праздное окружение фараона.
Жрец, сделав вид, что не заметил холодного тона сурового воина, вполголоса продолжал:
— В Ахетатоне развелось слишком много подслушивающих ушей. Нам с тобой нужно сегодня же встретиться и поговорить об одном важном деле. Когда будешь свободен?
— Лучше завтра, — хмуро сказал немногословный начальник войск. — Я занят до вечера.
— Дело не терпит отлагательства! — настаивал Меренра, решивший любым способом добиться встречи.
— Хорошо, — нехотя уступил начальник войск. — Сегодня после захода солнца.
— Я могу быть поздно, — предупредил Меренра. — Позаботься, чтобы о нашей встрече никто не знал.
Начальник войск кивнул и скрылся под прохладными сводами дворца.
По дороге во дворец Тутмос вспоминал утренний разговор с Юти и Меном. Он давно уже заметил, что думается гораздо лучше во время неторопливой ходьбы, нежели пребывания в неподвижности.
Многочисленные почитатели его таланта, встретив, обычно избегали приветствовать Тутмоса, зная, что, погруженный в мысли, он не ответит.
Да, конечно, в утреннем споре был прав он, думал Тутмос, но разве не было справедливого и в словах старых мастеров?
Ему и раньше приходилось замечать, что при пристальном рассмотрении сути любого явления всегда обнаруживается ее двойственность. И это, наверно, тоже одно из препятствий на пути к совершенству. И в самом деле, что может быть проще для достижения сходства в скульптуре, чем снятие гипсовой маски? Но почему тогда все, и он сам в том числе, подвергают долгой и кропотливой обработке отливки с масок, если они и без этого являются точными копиями изображаемого лица? Сходство, доведенное до крайности, превращает скульптуру в каменный труп человека. Поэтому и размеры всегда так неприятны.
Но и избавление от всех подробностей живого лица, искажение пропорций и чрезмерное увеличение или уменьшение размера ведет к тому же, хоть и по иному пути.
Тутмос остановился, машинально наблюдая за размеренным и бесконечным раскачиванием шадуфов, поднимавших воду. Они напоминали бесчисленную стаю тощих и бескрылых птиц с длинными прямыми шеями. Они наклонялись и выпрямлялись, снова наклонялись и снова выпрямлялись, наполняя окрестности жалобным тягучим скрипом. Полуголые худые рабы выливали воду из тяжелых бадей и однообразными заученными движениями с усилием тянули веревку, заставляя шадуф наклоняться.
Рабы — эфиопы, хетты, ливийцы, вавилонцы, плененные сыны неведомых северных стран — все были одинаково черны под жгучими лучами животворного Атона.
Невозможно было представить себе огромные расстояния, разделяющие страны, где они когда-то родились и жили. Жестокая судьба свела их всех на берегах великого Хапи, где они с утра до вечера заняты тяжелым подневольным трудом во имя процветания благословенной Кеме и ее повелителя — фараона, сына Ра.
Кем они были у себя дома? Может быть из них кто-нибудь был таким же скульптором, как он? И проникаясь невольным состраданием, Тутмос представил себе их безрадостное и тяжкое существование, безнадежность их стремлений вернуться на родную землю, которую, верно, все они видят в своих снах каждую ночь. Тутмос мысленно увидел глаза, тоскующие и затравленные, которыми они озирают, проснувшись, враждебную и проклятую землю — его родину, единственную и любимую, без которой он, Тутмос, не мыслит ни себя, ни своего искусства.
Несправедливо и жестоко превращать свободного от рождения человека в раба. Но разве орошались бы тысячи и тысячи арур[32] плодородной земли, рылись и очищались от ила каналы и наполнялись житницы без труда этих несчастных людей? А грандиозные храмы Уасета, дворцы Ахетатона, пирамиды Меннефера, что наполняют благоговением и гордостью сердце любого истинного сына Кеме? Кто может сказать, скольких жизней безымянных рабов стоило возведение этих каменных громад.
Тутмос вздохнул и, усилием воли возвращая мысли к прежнему, медленно продолжил путь. Пришедшие на память храмы Уасета заставили его вспомнить виденные там рельефы Иртисена. Невольно пришли на память слова, начертанные над могилой этого талантливого скульптора: «Я умел изобразить движение фигуры мужчины, походку женщины, выражение ужаса того, кто застигнут спящим».
Но мастера, действительно умевшие передать движение в рельефе, упорно подчеркивали и усиливали отсутствие малейшего движения, переходя к скульптурам.
Тутмосу почему-то вспомнилась огромная статуя номарха Тхутихотепа, созданная великим Сеном. От нее веяло созерцательным покоем. Возвышаясь над суетой земного бытия, Тхутихотеп глядел на людей глазами обитателя загробного царства.
Впрочем, вначале творения ваятелей и были каменными мумиями умерших, необходимыми для загробной жизни его Ка.
Только сейчас Тутмос начинал постигать естественный протест мастеров, умудрявшихся вкладывать затаенное движение в неизменные и однообразные на протяжении веков позы скульптур.
Он попытался представить себе статую Нефрэт, сидящую в традиционной позе со сложенными руками и сонным выражением лица. Может ли быть что-то более несовместимое, чем живая красота Нефрэт, и величавая, царственная неподвижность мумии?
Тутмос поднял голову и увидел, что он уже прошел мимо дворца. Ускоряя шаг, он повернул обратно.
— Я прав, потому что даже в стране Осириса люди будут двигаться и улыбаться, как и здесь, — прошептал молодой скульптор, входя во дворец.
В комнате, где он работал, было светло и тихо. От бледно-желтых стен с лаконичными рисунками прибрежных зарослей веяло прохладой и покоем. Лучи вечернего солнца, проникая через высокие окна, ложились светлыми квадратами на противоположную стену. Роспись на ней от этого странным образом оживала: освещенные верхушки папирусов, словно пронизанные солнцем, казалось, еле заметно покачивались под мягкими порывами речного ветерка. Затененная нижняя половина зарослей была тяжелой и плотной. Там чудились притаившиеся твари.
В центре комнаты стояло высокое кресло черного дерева, а перед ним на подставке — незаконченная восковая голова царицы Нефрэт, обернутая тонкой полотняной тканью.
Тутмос, обладавший, кроме необыкновенного таланта, огромной зрительной памятью, над изображением Нефрэт работал против обыкновения медленно. Но даже его, привыкшего к каменной неподвижности позирующих, удивляло поразительное терпение царицы. Она садилась в свое черное кресло и застывала, уйдя в себя. Широко раскрытыми глазами царица, казалось, пристально всматривалась сквозь каменную стену в что-то, доступное только ей.
Чтобы не мешать скульптору, она оставляла всех своих многочисленных прислужниц и приходила только в сопровождении молчаливой старой рабыни. Эта высохшая, как мумия, старуха обычно садилась у порога и начинала дремать, убаюканная тишиной и прохладой, царившими в этой комнате.
Очень долго Нефрэт не проявляла интереса к работе скульптора, ограничиваясь мимолетным равнодушным взглядом. Тутмос был для нее всего лишь исполнителем царственной прихоти, одним из той безликой толпы, которая во славу ее грозного супруга возводила дворцы, наполняла житницы и устилала своими и чужими телами поля сражений.
Перемена пришла незаметно.
Тутмос, неистово отдававшийся своей работе, упустил тот миг, когда царица начинала со скрытым удивлением наблюдать за скульптором.
Трепетное восхищение, с каким Тутмос встречал ее появление, не трогало Нефрэт — оно сопровождало ее всюду и давно ей наскучило. Но разительное изменение, происходившее со скульптором, едва он приступал к работе, не могло не остаться незамеченным царицей. Каждое его движение приобретало стремительную уверенность, а на застывшей маске его лица оставались живыми одни глаза. Но их жизнь была выразительней и красноречивей целого человеческого существа вместе с речью, жестами и движениями. Она видела в глазах молодого скульптора то затаенную радость, то тихое отчаяние, то бушующую ярость, изливавшуюся лучами черного огня, то задумчивую нежность. Казалось, этому человеку доступны радости, неведомые никому, и горе, глубже которого в мире невозможно.
Тревожное чувство нисходило на Нефрэт в те мгновения, когда скульптор с отрешенной сосредоточенностью всматривался в ее лицо.
Сегодня, наблюдая за строгим лицом Тутмоса, она вдруг вспомнила слышанный недавно разговор жрецов меннеферского храма Птаха. На обратном пути из Уасета они посетили главный храм Aтона.
Царица сидела на краю бассейна, прижавшись к пушистому боку ручной антилопы. Невысокий каменный забор и густой кустарник скрывали говоривших, но голоса их слышались очень ясно.
— Мне кажется, что Пареннефер[33] не сумел должным образом показать величие фараона, — да живет он вечно! — воздвигнувшего этот храм, посвященный Атону-Ра, — говорил один из жрецов, обладатель рокочущего баса.
— Зодчим следовало бы помнить, что в создаваемых ими творениях заложено их бессмертие, — негромко произнес второй жрец. — Разве забудется имя мудрейшего Имхотепа[34], пока будет стоять на земле пирамида Джосера? А гениальный Хемиун[35], построивший великую пирамиду фараона Хуфу?!
— Это отлично понимала царица Хатшепсут[36], сделав зодчего Сененмута даже больше, чем верховным сановником. Правда, она еще и любила его...
— Сененмут был достоин любви царицы, — задумчиво сказал обладатель тихого голоса. — Зодчие и скульпторы — люди особые. В них заложена мудрость бога Птаха, их творениям суждено бессмертие.
Бессмертие... Исчезали целые народы, забывались имена их грозных владык, пески пустынь засыпали цветущие сады и поля, но, переживая все, высились величественные изваяния и огромные пирамиды, прославляя имена своих создателей. Нефрэт с ужасом представила нескончаемую вереницу столетий, начало и конец которой тонули во мраке времен.
Неужели и это изображение, родившееся на ее глазах под руками этого странного человека, похожего непосредственностью своих переживаний на взрослого ребенка, сможет спорить с беспощадной силой времени?
Тревожное чувство Нефрэт усилилось с началом работы над второй скульптурой. Тутмос подолгу задумывался, мучаясь какими-то сомнениями, и, найдя решение, осторожно продолжал работу. Каждое его прикосновение к изображению приобретаю пугающую нежность.
Подобно путнику, понявшему, что он выбрал неверный путь, но успокаивая себя, продолжающему идти вперед, Тутмос решил завершить начатое.
В последний день пребывания с Нефрэт он, осматривая почти законченное изображение, вдруг понял, что от новой ступени совершенства его отделяет неуловимая грань, переступить которую у него нет сил. Необыкновенное обострение чувства и зрения, которые помогли бы увидеть Нефрэт по-новому, могла дать ему только сама царица. Он должен был для этого постигнуть тот удивительный мир ее души, который она скрывала под царственным равнодушием и о котором молодой скульптор лишь смутно догадывался. Но ничего этого не будет: сегодня последний день, когда он видит перед собой царицу и, забывая обо всем, старается вдохнуть в мертвый материал чудесную жизнь ее лица. Только сейчас он испил до дна горькую чашу безнадежной любви и немого отчаяния. Даже сейчас она была не ближе, чем если бы их разделяли бесконечные просторы мертвых песков, непроходимых дебрей и водных равнин. Будущее, с которым связывают даже самую слабую надежду исполнения желаний, сулило ему долгие годы безысходного одиночества.
Если бы она хоть на мгновение почувствовала самую ничтожную долю того, что холодными тисками сжимало его сердце!
Тутмос, бледный как полотно, отступил назад, переводя лихорадочно горящие глаза со скульптуры на царицу. Продолжать работу в таком состоянии он не мог, не испортив уже сделанного.
— Лучезарная царица! — склоняясь, сказал он прерывающимся голосом. — Я сделал все, что мог. Позволь мне закончить на этом работу.
Нефрэт увидела в его глазах тоскующую боль, как у раненного зверя.
— Разве сделанное тобой плохо, что ты так печален?
— Нет, лучезарная, но я хотел бы лучшего.
— У тебя не хватает умения?
— Лучезарная! Одного умения мало. Мне открыто слишком немногое из тайн твоего прекрасного лица.
— Я не понимаю тебя, Тутмос, — Нефрэт поднялась с кресла и сделала шаг к нему. Ее взгляд был напряженным и пытливым.
— Лучезарная, твое лицо подобно целому миру. А что можно знать о нем, если видеть только пески пустыни или одно море?
— Ты правдив, Тутмос, — тихо сказала царица. — Ты не побоялся сказать мне это. Тебе нужно видеть не только царицу, но и женщину, которая может страдать или быть веселой, смеяться или плакать. Этого ты хочешь?
— Да, лучезарная, — Тутмос поднял осунувшееся лицо, и на царицу глянули суровые и печальные глаза молодого скульптора.
Косые лучи низкого солнца, полосами пересекавшие потолок, наполняли комнату красноватым вечерним светом. Ни один звук не доносился сквозь толстые каменные стены. Все за пределами комнаты казалось вымершим, и слух невольно пытался уловить шорохи искусно нарисованных папирусов.
Нефрэт нарушила молчание, поражаясь неожиданной громкости своего голоса:
— Хорошо, Тутмос, ты увидишь меня другой. Приходи сегодня в полночь к южной террасе дворца. Стражи там не бывает, в саду живут одни аисты и ручные антилопы.
Она с легкой улыбкой взглянула в изумленные глаза скульптора и покинула комнату, оставив его наедине с дремлющей у порога старухой.
Восковая скульптурка смотрела на Тутмоса странными пустыми глазами. Он машинально коснулся кончиками пальцев ее глянцевитой, словно влажной, поверхности. Мен или Юти, вероятно, нашли бы эту скульптуру гораздо худшей, чем две первые. В ее тонких чертах отразилась неуверенность ваятеля, делающего первые шаги с извечных путей старых мастеров.
Когда Тутмос вышел из дворца, солнце уже наполовину скрывалось за пологими холмами Западной пустыни. Воздух, насыщенный тончайшей пылью, был золотисто-багровым, а тени домов наливались сумеречной синевой. Уже ощутимо начинало веять вечерней прохладой.
У выхода скульптора встретил бородатый торговец из Микен. Этот город, расположенный на востоке Пелопоннеса, в последнее время становился влиятельным на берегах Зеленого моря. С завоеванием Кносса на Крите, значительно облегчившим плавание через Зеленое море, посланцы Микен стали частыми гостями в Ахетатоне. Последнее посольство, пышное и многочисленное, прибыло в столицу Кеме с богатыми подарками фараону. Предприимчивые ахейцы[37] склоняли Эхнатона употребить свое влияние для облегчения торговли Микен на восточных берегах Зеленого моря. Слова послов подкреплялись многочисленными вазами, наполненными драгоценными камнями, золотыми и серебряными ритонами[38] и красивыми невольницами с Крита.
Эхнатон, озабоченный внутренним положением страны и желая скрыть от проницательных чужеземцев истинную причину отказа, медлил с окончательным ответом.
— Привет тебе, почтенный Тутмос! — с уважением сказал посланец далекого города. И одеждой и внешностью он был непохож на уроженца Кеме, но речь его была безукоризненно правильной.
— Привет и тебе, почтенный чужеземец! — вежливо ответил Тутмос, не понимая, что нужно от него этому невозмутимому ахейцу.
— Слава о твоем благословенном таланте достигла далеких Микен, — продолжал торговец. — У нас умеют ценить искусных мастеров. Я не боюсь преувеличить, сказав, что из ваятелей, живущих на берегах Зеленого моря, ты — самый великий.
— Мне приятно это слышать, — ответил удивленный Тутмос. — Но принять твои слова не могу. Я всего лишь молодой скульптор, не умудренный ни прожитыми годами, ни обилием виденного. У нас есть более зрелые и опытные мастера, у которых я учился и учусь сейчас.
— Ты имеешь в виду Мена и Юти? — перебил его микенец. — Я не стану спорить, они действительно талантливые ваятели, но их имена известны только в вашей стране, а о тебе знают и в Библе, и в Трое, и в Милете, и в Афинах, и в Коринфе. Микенские ваятели и зодчие тоже не обойдены умением. Наши мастера делают искусные росписи на стенах и на вазах, строят акрополи и неприступные крепости. В Микенах мы возвели стену из гигантских камней и ворота, украшенные изображениями львов. Я далек от вашего искусства, но и мне известно, что нет ничего более чуждого ему, чем разрушительная ярость войн. Я правильно говорю?
— Да, ты прав, чужеземец, — кивнул Тутмос. — Но зачем ты мне это говоришь?
— Сейчас ты поймешь, — сказал микенец. Он немного помолчал, обдумывая дальнейшие слова, и продолжал:
— Ваше искусство живет и расцветает только в мирное время. Я не хочу сказать плохое о твоей стране, но согласись, что у вас могут скоро наступить очень неспокойные дни. Поэтому тебе было бы полезно на время покинуть свою страну. Микены могут стать твоей новой родиной. Там ты найдешь почет, богатства и столь необходимый тебе мир. Твои замечательные творения будут радовать наши сердца и сердца твоих почитателей во всех странах на берегах великого Зеленого моря. Я не стану тебя торопить с ответом. Обдумав на досуге мои слова, ты найдешь, что сказаны они от чистого сердца и с добрыми намерениями.
От слов бородатого чужестранца на Тутмоса повеяло огромным неведомым простором далеких земель. Он медленно шел, по-новому оглядывая знакомый с детства облик своей родины. Теплые сумерки, разноголосый рев возвращающихся с пастбищ стад, юркие загорелые подростки-пастухи, следы босых девичьих ног на пыльной земле, стремительные темные силуэты птиц на остывающем фоне и резко очерченная неровность близкой пустыни — все это было так привычно, что порой не замечалось.
Странные слова — Милет, Троя, Микены — звучали притягательно и волнующе. Тутмос ощутил на губах горьковатые брызги волн Зеленого моря, в воображении рисовались горы, заросшие огромными деревьями, низвергающиеся с неба потоки воды, шумные портовые города, где встречаются люди сказочно далеких стран.
Тутмос никогда не предполагал о столь обширных границах своей славы, и ему на миг стало страшно, словно он заглянул в бездну.
Лицо микенца было спокойно и непроницаемо, ему можно было верить. Его глаза, видевшие десятки стран и бессчетное множество людей, выражали усталое пресыщение виденным. Но что он знает, этот равнодушно взирающий человек, о древней земле Кеме? Тутмос почувствовал легкое ощущение обиды. Он вспомнил ворчливого Мена, едкий ум Юти, свою уютную мастерскую, в которой работал еще его отец,
А исполинские храмы и колоссальные статуи на краю пустыни, притягательную силу которых он испытал на себе, несмотря на чувство неприязни? Незыблемые и тяжелые, словно вросшие в каменистую землю Кеме, они представлялись сейчас молодому скульптору основанием огромной и незримой пирамиды, на вершину которой он должен был вознести чудесную скульптуру царицы Нефрэт.
Тутмос остановился; это было то самое место, откуда он смотрел сегодня на рабов. Сейчас их уже не было, лишь сиротливо и неподвижно возвышались тонкие шеи птиц-шадуфов.
— Ты прав, чужеземец, — медленно заговорил Тутмос, отвечая на выжидательный взгляд микенца. — У нас много такого, от чего нужно было бы бежать. Но люди не делают этого, они живут и умирают на земле своих предков. Они бывают и счастливы, но чаще страдают. Разве в твоей стране нет этого? Здесь я вырос, здесь я обучился своему делу, и если слава обо мне достигла ваших далеких берегов, то разве не потому, что и эту славу и умение дали мне моя Кеме и творения моих учителей, давно умерших и живущих сейчас?
Что будет со мной, если, покинув их, я останусь чужим и в твоей стране? Нет, я не уеду отсюда. Что бы ни случилось со мной, пусть это будет на этой земле, где покоятся мои предки. Благодарю тебя, и прощай!
Меренра приехал в Малый храм во второй половине дня. Этот храм, расположенный в пустынной местности, был наполовину вырублен в скалах и почти терялся среди нагромождений каменных глыб. Когда-то здесь устраивались многолюдные пышные богослужения в присутствии молодого тогда еще Эхнатона.
Меренра, сойдя с колесницы, со смешанным чувством грусти, нерешительности и жажды действий оглядывал знакомое место. В тайниках этого храма они с Эхнатоном около двадцати лет назад задумали сокрушить могущество жрецов Амона. Здесь жил молодой фараон, пока строилась его новая столица, и отсюда он, Меренра, начнет свой неведомый путь к короне фараонов Кеме.
По узкой тропинке между камней приближалась высокая фигура Интефа. Подойдя, он быстрым наклоном головы приветствовал жреца и выжидательно взглянул в его глаза. Меренра едва заметно улыбнулся:
— Радуйся, о Интеф, мы можем не дожить до завтрашнего утра.
— Кому суждено, тот и доживет, — засмеялся воин. С него спала напряженность ожидания. В движениях Интефа появилась свобода и уверенность.
— Все наши люди готовы к неизбежному, — говорил он, пока они медленно шли к храму. — Сегодня утром пришел человек из войск, которые идут сюда с восточных границ. Я с ним не говорил, ждал тебя, почтенный Меренра.
Миновав сумрачные комнаты, гулко отзывавшиеся на каждый звук, Меренра и Интеф очутились внутри горы. Ее непроницаемая для солнечного тепла толща дышала пронизывающей прохладой. Меренра на миг замедлил шаги. Мелькнуло едва ощутимое желание бежать из-под этих громадной тяжести сводов в просторный мир жарких лучей и голубого неба. Но тотчас, досадуя на неуместную слабость, жрец резко сказал:
— Приведи этого человека, я буду в хранилище папирусов.
Интеф послушно склонил голову и беззвучно исчез в боковом переходе.
Хранилище папирусов представляло собой довольно большую комнату, в которой на деревянных полках вдоль стен покоились сотни свитков. На них руками давно умерших писцов была запечатлена история Кеме со времен фараонов Мена, Хасехема и Джосера. В них были описаны деяния Снефру, Менкаура, всех Сенусертов, Нефрусебек, кровавое вторжение гиксосов, битвы Яхмеса и Аменхетепа. Там можно было найти сведения о течениях светил, о солнечных затмениях, о способах врачевания и вычисления, о путешествиях в далекие страны и народах, населяющих их.
Меренра опустился на покрытую пушистыми шкурами скамью, подле которой стоял низкий столик с серебряным светильником и принадлежностями для письма — тростниковой кисточкой, песочницей и малахитовым сосудиком с чернилами. Чистые свитки папируса хранились в нише стены над скамьей.
В сопровождении Интефа в комнату вступил закутанный в темное покрывало человек. Войдя, он открыл лицо и, увидев Меренру, опустился на колени.
— Рассказывай! — потребовал Меренра, сидевший так, что лицо его находилось в тени.
— Повелитель, я проделал с войсками весь путь от самых хеттских границ. Я слышал о чем говорят воины — они измучены тяжелой дорогой. Привыкшие к привольной жизни на далеких окраинах, они недовольны суровостью начальника войск.
— Войско идет сейчас сюда?
— Нет повелитель, оно ждет возвращения из столицы начальника.
— Когда начальник войск должен вернуться?
— Послезавтра утром, повелитель.
— Хорошо, иди отдыхать до вечера, — Меренра стиснул ладонями лицо и отодвинулся глубже в тень.
Лазутчик низко, коснувшись лбом пола, поклонился и вышел, по-прежнему сопровождаемый Интефом.
Меренра не шевелился. В его голове в строгой последовательности возникали хорошо рассчитанные события ближайших двух дней: этой ночью убрать фараона и начальника войск и еще до рассвета выехать с Интефом в расположение войск; сообщить войску о гибели фараона от рук убийц, подосланных Уасетом. После смерти фараона, верховного жреца Атона, это звание по закону переходит к нему, поэтому его приказы для воинов будут обязательными. Войдя в столицу во главе войска, он, под видом поисков и наказания убийц фараона, уберет всех, кто ему мешает, и объявит себя новым фараоном.
И снова, как утром, вспыхнула неожиданная мысль, путающая и оттесняющая все остальное. Красавица Нефрэт!.. Именно сейчас, когда Меренра с потрясающей ясностью ощутил себя фараоном, он вдруг понял, что без этой женщины огромная власть утрачивает для него всякую прелесть. Он долго старался избежать осознания этого желания, но продолжать так поступать и дальше Меренра уже не мог. Любовь к Нефрэт уже переполнила его существо, соперничая с его заветной и страстной жаждой верховной власти.
А непокорная память снова и снова вызывала до боли желанный образ царицы: гордую посадку ее головы, возвышающейся словно чудесный цветок над шелестящим вихрем одежд, горячий и влажный блеск глаз, тонкие пальцы, восковая нежность которых соперничала с лепестками лотоса, искристый поток ее черных волос, подобный водам Хапи в серебряном свете луны. Она являлась бесконечно разнообразная в выражениях лица, в отточенной красоте движений, ускользала и возникала вновь, завораживая ум и сладостно усыпляя волю.
Меренра резко поднялся, сгоняя оцепенение. Его разум, повинуясь воле, закаленной в бесконечной борьбе, входил в привычное русло, охватывая и оценивая многочисленные препятствия и прокладывая между ними безопасный путь.
В дверях бесшумно возник Интеф:
— Почтенный Меренра! Солнце уже наполовину погрузилось в пески пустыни. Что прикажешь делать? — В голосе его звучало нетерпение.
— Собирай людей, не больше трех десятков. Проверь их оружие — луки, мечи и ножи.
Меренра немного постоял, задумчиво прислушиваясь к легким удаляющимся шагам воина, и направился в темную глубину хранилища. Открыв низкую, скрытую полками с папирусами, дверь, жрец вошел в потайную комнату. Свет сюда падал сверху, отражаясь от косого полированного экрана. Продуманная система таких отражателей заставляла дневной свет проделать сложный путь, прежде чем попасть в это подземное помещение.
Здесь в скрытых нишах и на столах покоились таинственные снадобья, несущие медленную или мгновенную смерть, лекарства, могущие спасти угасающую жизнь, засушенные травы, настой которых заставлял человека сходить с ума. Некоторые из них попали сюда неведомыми путями из далеких стран, другие были приготовлены руками Меренры по рецептам многовековой медицины Кеме. Вперемешку с сухо шелестящими папирусами лежали яркие самоцветы, обладающие чудесными свойствами.
Из всего многообразия зловещих и таинственных предметов, назначение которых было известно лишь посвященным, жрец выбрал нож с рукояткой слоновой кости, инкрустированной золотом. Его узкое лезвие было сделано из редкого серебристо-пепельного металла неба[39].
Медленно, с большими предосторожностями Меренра натер нож маслянистой жидкостью из агатового флакона. Это был мгновенно убивающий яд; он добывался племенами далекого юга и служил им для отравления стрел. Подождав пока лезвие высохнет, жрец обмотал его полоской ткани и спрятал на груди
Уже нужно было уходить, но Меренра медлил. В его душе не было ни страха, ни нерешительности, но только сейчас он постигал разницу между не раз обдуманным намерением и действительным покушением на священную особу фараона — повелителя огромной земли Кеме и многих сотен тысяч людей. Его удерживала важность предстоящего шага, сознание того, что, сделав первый шаг из этой комнаты, он вступит на путь, с которого нет возврата, каким бы страшным ни был его конец. Медленно, словно нащупывая в темноте ускользающую тропинку, Меренра сделал шаг, второй и, очутившись у двери, рывком распахнул ее. Полумрак хранилища дохнул ему в лицо успокоительной прохладой и горьковатым запахом папирусов.
Утомительный шум жаркого дня стих к ночи. Над великой Кеме привычно дрожали звезды и плотный мрак дышал теплом нагретых песков.
Покой ночи извечно служил покровом кровавым событиям, истинную цену и разгадку которых не всегда приносил грядущий день. Но безбрежную реку житейской мудрости они тревожили не больше, чем Хапи — его пороги. Простая жизнь со своими большими и малыми заботами теплилась под кровом убогих жилищ, бросая в темноту кровавый трепещущий отблеск домашних очагов.
Проходя полутемными переулками той части Ахетатона, что была застроена глинобитными лачугами, Меренра думал об их обитателях столь же мало, как о темных кущах деревьев, временами заслонявших багровый серп луны.
За жрецом неотступно следовал Интеф, закутанный, как и Меренра, в темное покрывало. Справа скользили их длинные тени, судорожно переламываясь на всех встречных предметах. Над темным городом висел разноголосый лай собак. Временами он умолкал и тогда пронзительно вонзался в звездное небо одинокий вой тоскующей собачьей души.
По безлюдным, казавшимися бесконечными, улицам Меренра и Интеф дошли до дома начальника войск. У ворот их встретил рослый молчаливый раб. Пока они шли полутемными переходами большого дома, Меренра, полуобернувшись, указал Интефу глазами на шедшего впереди раба. Интеф коротко кивнул.
Начальник войск ждал гостя, возлежа на возвышении, покрытом пестрыми камышовыми циновками. Большая комната ярко освещалась хрупкими алебастровыми светильниками в форме цветов лотоса. Распластанные по стенам фрески воскрешали бранные подвиги хозяина дома.
Увидев входящего жреца, начальник войск встал и шагнул навстречу. Интеф скромно остался за порогом вместе с сопровождавшим рабом.
— Я не слышал колесницы, почтенный Меренра. Ты прибыл на носилках?
Меренра добродушно усмехнулся.
— Чтобы любознательные люди несколько дней гадали, кто же это бывает ночами в закрытых носилках у доблестного начальника войск? И уверяю тебя: во дворце думали бы одно, в Уасете — другое, а болтливые старухи — третье.
Сдержанный воин улыбнулся одними губами и жестом пригласил Меренру к низкому столику, уставленному вином в запечатанных узкогорлых кувшинах, фруктами и серебряными сосудами с освежающими налитками:
— Садись, почтенный Меренра. Перед беседой, как перед походом, полезно смочить горло. А почему твой спутник не входит сюда?
— Это раб, — объяснил Меренра, оставаясь стоять. — Я взял его нести факел на обратном пути.
Начальник войск выжидательно взглянул на жреца, ожидая, как и подобает радушному хозяину, пока гость сядет первым. Легким поклоном Меренра отклонил приглашение, выказывая этим почтение к хозяину дома.
Не настаивая больше, начальник войск начал усаживаться первым.
Меренра, выхватывая из складок одежды нож, сделал стремительный шаг и нанес удар туда, где между склоненной головой воина и краем одежды обнажилось основание шеи. Раздался короткий всхлип. Ловя пустоту скрюченными пальцами, тело начальника войск упало на край стола. Потом в агонии оно сползло на пол, увлекая с собой кувшин с вином. Кровь стремительно растекалась по каменному полу, смешиваясь с темными подтеками вина.
Все еще сжимая нож, жрец склонился над убитым. Убедившись, что воин мертв, он прислушался: в доме царила тишина. Лишь за окном слабо шуршали деревья, да непонятно откуда доносилось еле слышное не то пение, не то плач.
Бесшумно направляясь к выходу, Меренра вдруг, вздрогнув, остановился. Неприятный холодок пробежал по телу. На светлой стене, пересекая ее сверху вниз, лежала зловещая красная тень уродливой человеческой фигуры с огромной круглой головой. Жрец резко обернулся — на нежном полупрозрачном лепестке алебастрового светильника алела удлиненная капля высыхающей крови.
Стараясь подавить невольную тревогу, Меренра выскользнул за дверь. От стены отделилась закутанная фигура Интефа. На безмолвный вопрос жреца он ответил утвердительным кивком. После этого они поспешно и бесшумно покинули дом.
Теперь оставалось самое трудное.
Время уже близилось к полуночи, когда они с юга подошли к дворцу фараона. Здесь в узком глухом переулке к ним присоединилось человек тридцать вооруженных заговорщиков. Это были сильные и бесстрашные воины, тщательно подобранные Интефом.
Бывший начальник дворцовой стражи отлично знал все тайные переходы и расположение стражи. Для проникновения во дворец он выбрал южную сторону с примыкавшим темным садом, откуда временами доносились неясные звуки, принадлежавшие, видимо, прирученным животным, и плеск воды.
— Ждите меня здесь, — прошептал Интеф, зорко оглядывая стены, освещенные призрачным светом ущербной луны. — Нужно проверить выбранный путь.
Ждать обратно Интефа пришлось недолго. Он появился внезапно и бесшумно, словно порождение причудливых теней, отбрасываемых деревьями.
— Все хорошо, но нужно подождать, пока скроется луна, — еле слышно проговорил он, становясь рядом с Меренрой в тени глухой стены.
Тутмос легко перемахнул через высокую дворцовую стену, уцепившись за свисавшие ветви. Мягко ступая по густой траве, он миновал ажурную внутреннюю ограду и очутился в благоухающем кустарнике, росшем у широкой низкой террасы. Она тянулась вдоль всей южной стены дворца.
Вздрагивая от холода под легкой одеждой, он пожалел, что не взял с собой никакого оружия, но тотчас же усмехнулся: столь нелепой была эта мысль...
Нефрэт появилась так неожиданно, что Тутмосу пришлось долго вглядываться, прежде чем он уверился, что она действительно стоит в тени массивной колонны. Повинуясь ее жесту, он медленно, с трудом отрывая от земли ставшие непослушными ноги, поднялся на террасу. Царица молча смотрела на молодого скульптора. Любые слова казались никчемными перед таинственным зрелищем безмолвного мира под тусклой, как догорающий костер, луной. Наконец, опустив глаза, тихо, словно думая вслух, Нефрэт заговорила:
— Я знаю, что люди, подобные тебе, отмечены бессмертным даром богов и занимают особое место в этом мире. Ты мог бы жить в богатстве и почете, не утруждая себя поисками того, что не дает тебе ни покоя, ни счастья. Зачем тебе этот призрак, который тебя никто не заставляет искать и не имеет никакой цены в глазах людей?
— Лучезарная, у каждого своя цель в жизни. Одни мечтают о богатстве и власти, другие о ратных подвигах, а я нахожу свое счастье, создавая изваяния, которые приближаются к тому, что называется совершенством. Ведь те, кто жаждут богатства, добиваются его не потому, что насыщают свой взор видом золота. Нет, оно просто помогает им добиться того, что в их глазах имеет наибольшую ценность. И таких людей большинство, потому что это понятие счастья наиболее простое, а простота легко доступна разуму.
— Значит, ты так мучительно работаешь над моим изображением просто потому, что хочешь добиться совершенства?
— О нет, лучезарная! — горячо возразил Тутмос. — Этого не могло быть, если бы я не увидел твоего прекрасного лица, твоей красоты, которую люди должны помнить даже когда рассыплются в прах великие пирамиды.
— Я слышала много восхвалений своей красоты, — с улыбкой сказала Нефрэт, — но слушая тебя, я начинаю думать, что она принадлежит не мне, а тебе и тому, что ты называешь поисками совершенства...
В наступающей с заходом луны темноте смутно белело ее лицо с неправдоподобно огромными глазами, в которых крохотными точками отражались далекие звезды. Грустная и непонятная улыбка тронула ее губы.
— Много ли еще людей, подобных тебе? Они, наверно, во все времена одинаковы, где бы они ни жили и каким бы богам ни поклонялись.
В саду послышался легкий шум, и на террасу скользнуло несколько неясных теней. Они застыли, увидев двух человек, стоящих у колонны.
Тутмос скорее догадался, чем заметил, что пришельцы из мрака натягивают луки. И повинуясь тому чувству, что заставляло его с бьющимся сердцем проводить долгие дни над проступающими из глубины камня дорогими чертами, он шагнул вперед, загораживая от злобных сил найденное совершенство.
Короткий шипящий свист прорезал тишину ночи. Молодой скульптор зашатался, вскидывая к груди руки, и упал лицом вниз. Хрустнула переломившаяся под ним стрела, и тотчас из груди Нефрэт вырвался крик ужаса. Он заставил нападавших поспешить. Выпустив второпях несколько стрел, они устремились через распахнутые кем-то двери во дворец.
Интеф, бежавший первым, бросился наиболее коротким путем к покоям фараона. В свете редких коптящих светильников засверкали стрелы и мечи. Захваченные врасплох воины стражи гибли, почти не успевая оказывать сопротивления. Лишь у самых дверей покоев Эхнатона завязалась ожесточенная схватка.
Меренра поднялся на террасу последним. Здесь он остановился, напряженно прислушиваясь к удалявшемуся в глубину дворца шуму боя.
Пока все шло как было предусмотрено. Интеф уверял, что с этой стороны подходы к покоям фараона охраняет не больше пятидесяти человек, которые, если учесть внезапность нападения, не смогут его отразить. Тех же воинов, что попытаются прийти на помощь страже из других частей дворца по двум узким переходам, легко могут удержать четыре человека, вооруженных луками.
Но что в действительности происходило сейчас за этими толстыми стенами? Может, в этот миг Интеф наносит смертельный удар властелину великой Кеме? А может, воины стражи, окружив, добивают последних из оставшихся в живых нападающих? Меренра нервно зашагал по террасе. Вдруг слабый стон привлек его внимание. Держа наготове нож, жрец осторожно двинулся на звук.
В полумраке у подножия колонны лежала женщина. Как она оказалась здесь? Меренра наклонился над неподвижным телом и содрогнулся, не веря своим глазам: перед ним лежала царица Нефрэт!
Дрожащими руками Меренра поднял неожиданно тяжелое тело и почти бегом бросился к раскрытому входу во дворец. В тусклом свете, падавшем из дверей, Меренра убедился, что перед ним сама Нефрэт.
Осторожно положив ее на холодные каменные плиты, жрец опустился на колени и осмотрел рану. Опытным взором врачевателя он увидел, что рана смертельна. Усталость и глубокое равнодушие вдруг овладели им. Бой во дворце, Интеф и сам фараон казались ему сейчас чем-то далеким и нереальным, как полузабытый сон. Жрец медленно встал и беспомощно огляделся, не зная, что делать дальше.
Откуда-то перед ним возникло окровавленное лицо Интефа. Он говорил, яростно сверкая глазами, но что — Меренра не понимал и не пытался понять.
Зло исказившись, воин грубо тряхнул его:
— Почтеннейший! Мы не в храме.
— Что случилось? — Меренра с силой растирал виски. Сейчас он был похож на человека, возвращающегося к жизни после долгой и изнурительной болезни.
— Фараона нет! — вскричал Интеф, потрясая мечом. — Мы не нашли его в покоях. Нужно быстрее уходить, пока сюда не собралась вся стража!
В дверях мелькали красноватые полуобнаженные тела воинов.
Едва смысл сказанного дошел до сознания, Меренра вновь обрел ясность ума.
— Собери скорее всех наших людей! — властно приказал он. — Всем нужно уходить! Раненых не оставлять, проследи за этим сам!
Интеф снова бросился во дворец. Через некоторое время из дверей стали выбегать заговорщики. Тяжело дыша, они останавливались возле Меренры, ожидая дальнейших приказаний. Последним появился Интеф.
— Раненых, к счастью, немного. Я сам их умертвил, теперь они могут что-либо рассказать только на суде Осириса, — быстрым шепотом доложил он Меренре.
Жрец подал знак, и нападавшие бесшумно растаяли в темноте.
Последняя вспышка гаснущей жизни привела Нефрэт в себя. Сквозь набегающий туман небытия она видела звезды, те самые бесконечно родные звезды, дружелюбный свет которых в детстве казался ей огнем далеких костров. Сейчас они дрожали и переливались, подобно золотым каплям непролитых слез.
Нефрэт хотелось слегка повернуть голову, но даже это ничтожное движение было уже невозможно. Сознание покидало ее, уступая место глубокому сну без сновидений, которому нет конца. Отсюда начиналась ее вторая жизнь — та, над которой было не властно само всемогущее Время, вечная жизнь, подаренная ей чудесным талантом Тутмоса.