Бушует океан политических страстей.
То там, то здесь вздымается вал революции, и чей-то государственный корабль — вчера еще такой прочный — вдруг раскалывается на части, идёт на дно. Или гигантская воронка гражданской войны распахивается перед испуганными моряками и затягивает всех в кровавую пену. Или неведомый дракон, спрут, кашалот всплывает из мрачных глубин, завладевает кораблем и добирается зубами и щупальцами до каждого пассажира внутри. Муссолини, Сталин, Гитлер, Мао, Дювалье, Кастро, Иди Амин, Пол Пот, Бокасса, Каддафи, Аятолла Хомейни, Садам Хуссейн перебили в веке двадцатом столько собственных подданных, что, наверное, обогнали уже всех тиранов и завоевателей прошлых веков.
Но бывают и периоды затишья. Тогда мы пытаемся воспользоваться исторической передышкой и осмыслить тайны океана. Как научиться предугадывать политические бури? Как строить государственный корабль, чтобы он мог выдержать самый сильный шторм? По каким путеводным звёздам прокладывать путь? Каким картам можно верить, а каким нельзя? Как соизмерять крепость парусов с силой ветра?
Политические дебаты гремят в парламентах и конгрессах свободных стран, заполняют страницы газет и экраны телевизоров, перехлестывают в бары и гостиные частных домов, пролетают по пляжам и бульварам. Пока нет настоящей бури, мы только спорим — но спорим порой очень ожесточенно. И люди, не разделяющие наших политических убеждений, кажутся нам опасными недоумками.
"Каким идиотом надо быть, чтобы голосовать за Картера, Киннока, Дукакиса, Рабина, Клинтона, Гайдара!", — восклицают одни.
"Только одураченные болваны могут голосовать за Рейгана, Тэтчер, Буша, Бегина, Дола, Черномырдина!", — возражают другие.
Пока наш политический оппонент предстаёт перед нами лишь в виде безликих цифр избирательной статистики, нам легко объяснить его взгляды глупостью, бездушием, невежеством, корыстолюбием, коварством, продажностью, пассивностью. Хуже — когда мы обнаруживаем его в кругу близких друзей, родственников, сослуживцев. Мы смотрим на такого и впадаем в тоскливую растерянность. "Нет, не глуп, нет, знает историю и политику не хуже меня, нет, честен, нет, отзывчив, нет, энергичен и деятелен. В чём же дело? Почему все мои лучшие аргументы, все ярчайшие
примеры, все логические построения не в силах пробить его упорства?"
Такие загадки ставят нас в тупик. Какое-то время мы пытаемся переубедить упрямца, навести мостики через расщелину. Но в конце концов устаем и оставляем попытки. Дружеские связи ослабевают, мы стараемся пореже встречаться за столом, пореже ходить в гости. А если несогласный с нами человек оказался нашим сослуживцем, при случае поспособствуем его увольнению.
Что действительно поражает — это устойчивость политических убеждений. Казалось бы, поток газетных новостей обрушивает на сознание каждого человека десятки и сотни событий, которые должны были бы в корне переворачивать наши представления, приводить к полной перемене взглядов — настолько порой они неожиданны и непредсказуемы. Но нет — каждый уверенно и спокойно сортирует их в отведенные ячейки, находит приемлемые истолкования, прицепляет друг к другу причинно-следственными крючками. Дайте одну и ту же кучу досок людям разного ремесла — и плотник выстроит вам из них сарай, столяр — буфет, а лодочник — шлюпку. Так и мы обращаемся с историческими фактами: строим из них привычную нам политическую интерпретацию.
Политическая история демократических стран во второй половине 20-го века тоже демонстрирует удивительную устойчивость убеждений. Америка, Англия, Израиль независимо друг от друга пришли к разделу внутренних политических сил на две основные партии. В Германии, Италии, Франции, скандинавских странах число активных партий может быть больше, но и там очень редко можно видеть переход профессионального политика из одной партии в другую. Верховная власть достается то одной партии, то другой, но, как правило, за счет весьма небольшого перевеса в числе голосов. Израиль за 50 лет своего существования прошел через многие военные катаклизмы и потрясения, а распределение мест в Кнессете между Рабочей партией и Ликудом почти не менялось. Победа в политической борьбе часто даётся ничтожным перевесом голосов.
Как это может случиться? Откуда вырастает столь устойчивая система наших политических убеждений? Если ни логика, ни красноречие ораторов, ни язык фактов не могут поколебать её, не значит ли это, что корни её уходят куда-то очень глубоко?
Одним из первых мыслителей, задумавшихся над этим феноменом, был американский историк и политолог, Том Соуэлл. В своей замечательной книге "Конфликт мировоззрений. Идеологические истоки политической борьбы",1 вышедшей в 1987 году, он прослеживает историю политической мысли за последние 200 лет и выделяет из нее два устойчивых стереотипа, две модели мира, два взгляда на природу человека.
Перевод терминов, которыми Соуэлл обозначает эти два взгляда
— "unconstrained" (безграничный) и "constrained” (сдержанный) — не вполне точно передаёт суть рассматриваемого феномена. Поэтому я с самого начала буду пользоваться терминами, выбранными мной для этой книги: "уравнители" и "состязатели".
Что характерно для взгляда уравнителей (unconstrained) на природу человека?
Прежде всего, они верят в то, что человек по своей природе добр и разумен; что его способность к принятию правильных решений и к использованию своей свободы без ущерба для других — безгранична; что врождённое неравенство между людьми малосущественно и может быть легко компенсировано социальными программами помощи в образовании; и что все страдания и зло мира определяются обстоятельствами — неправильной социальной системой, предрассудками, отсутствием всеобщего образования, — а потому устранимы.
В отличие от них, состязатели (constrained) верят, что сложность социального устройства общества намного превышает способность индивидуального ума к принятию правильных политических решений, а поэтому следует ценить традиции, веру, мораль как силы, связующие людей в единое целое; что эгоизм остается неистребимым свойством человека, поэтому надо применяться к нему при формировании общества, а не пытаться искоренить; что неравенство человеческих способностей исключает царство абсолютного равенства и даже делает его в принципе несправедливым.
Все политико-идейные расхождения и противоборство проистекают (по Соуэллу) из фундаментальной разницы между этими двумя взглядами на человека и социум. Американский исследователь прослеживает на примерах многих политических теорий проявление этих двух основных взглядов в применении к вопросам о верховной власти, правосудии, социальном устройстве. "Инопланетянин, — пишет он, — пытающийся получить информацию о нас, вынес бы совершенно разные представления о человеке [из чтения разных книг]… Изначально свободное и невинное существо, описанное Жан-Жаком Руссо, резко отличается от жестокого участника кровавой войны, ведомой всеми против каждого и каждым против всех, нарисованного Томасом Гоббсом."2
Человек, прочитавший книгу Соуэлла, легко научится обнаруживать противоборство двух моделей видения мира в современных политических спорах.
"Только разумное социалистическое планирование может спасти нас от гибельной неуправляемости рынка", — говорят одни. И мы легко узнаём в них сторонников уравнительного взгляда на человеческие возможности. "Сложность и многообразие современной экономической жизни таковы, что никакой гений, никакой компьютер не в силах овладеть информацией, необходимой для принятия оптимальных решений, — отвечают им состязатели. — Только изучение законов рыночной экономики и подчинение им сможет избавить растущее население мира от голода и нищеты."
"Неравенство материальное, так же как неравенство интеллектуальное, причиняет людям огромные страдания и не имеет никакого морального оправдания, ибо люди по природе равны, — считают уравнители. — Если один имеет больше или знает больше, значит нужно помочь другому обрести такие же материальные блага и такие же знания. Нужно заставить богатых и образованных делиться со всеми своими богатствами и знаниями." "Люди неравны по своим способностям, талантам и энергии, — утверждают состязатели. — Уравнять их можно только насильственно, ценой отнятия свободы и с катастрофическими последствиями для общества, которое лишится плодов деятельности наиболее активных своих членов."
"Человек по своей природе добр и полон любви к ближнему, — считают уравнители. — Если он совершает жестокие поступки, если нападает на других, значит он был чем-то доведен до отчаянья. Нужно устранять социальные причины отчаяния, а не увеличивать число тюрем и полицейских. Нужно устранять международные конфликты путем переговоров, а не путем наращивания вооружений". "Агрессивность является врожденным свойством человеческой натуры и может прорваться сквозь любые наслоения цивилизованности, — утверждают состязатели. — До тех пор пока существует государство, оно будет состоять из управляющих и управляемых, в нём будет существовать социальное неравенство, которое наверняка будет приводить кого-то в бешенство. Власть обязана вооруженной силой защищать подданных от индивидуальных вспышек агрессивности, то есть от преступников, и от массовых, то есть от бунтов и от нападений внешнего врага".
Конечно, предложенная схема не исчерпывает бесконечного многообразия политических убеждений людей. Более того: в реальной жизни, идя к избирательным урнам или выходя с демонстрацией на площадь, мы часто поддаемся голосу своих страстей и инстинктов, а не голосу рассудка. Примеряя себя к двум описанным стереотипам, любой человек может заявить, что не принадлежит полностью ни тому, ни другому.
Сам Соуэлл не затрагивает в своей книге феномен врождённого неравенства. Возможно, он верит, что политические взгляды вырастают из рассуждений — не из страстей. Ведь каждый человек способен рассуждать — значит, он в принципе может выбирать политический лагерь при помощи анализа и умозаключений. Мысль о том, что серьёзный анализ и умозаключения являются, как правило, уделом одних высоковольтных, скорее всего показалась бы ему неприемлемой, политически некорректной.
И всё же наличие двух устойчивых моделей политического мышления, описанных Соуэллом, проявило себя на сегодняшний день настолько наглядно, что мы вправе задать себе ключевой вопрос: ЧТО заставляет нас избрать ту или иную модель? КАКИЕ силы относят человека в лагерь уравнителей? Какие — в лагерь состязателей? ГДЕ таится этот неизвестный науке ген, который определит характер наших политических пристрастий?
Если мы сумеем отыскать ответ на этот — казалось бы чисто теоретический — вопрос, результат может оказаться вполне ощутимым и практическим: ослабнет ожесточенность вражды между двумя лагерями. Честно и бескорыстно мыслящие люди в обоих станах смогут лучше понять природу своих разногласий. Многим будет нелегко расстаться с удобным объяснением: "мой противник — недалекий и корыстолюбивый идиот". Но если это произойдет, мы волей-неволей должны будем по-новому вслушиваться в аргументы наших оппонентов. И тогда, быть может, обратим внимание на пугающую историческую закономерность: пока ученики Руссо спорят с последователями Монтескье, к власти прорывается Робеспьер со своей гильотиной; чем ожесточеннее ведутся дебаты между сторонниками Столыпина и сторонниками Милюкова в Российской Думе, тем вернее и те, и другие приближают свой конец в подвалах большевистского Чека; чем красноречивее немецкие либералы разоблачают правительство Веймарской республики в Германии 1920-х, тем прочнее делается трамплин, с которого Гитлер прыгнет в кресло диктатора.
Разгадка этой зловещей повторяемости таится, мне кажется, в том, что в аргументированных, артикулированных дебатах участие принимают только высоковольтные. Только им свойственна способность к абстрактному мышлению, способность — по выражению Аристотеля — "предвидеть и предусматривать". Интеллектуальное возвышение над средним уровнем обычно воспринимается нами как знак принадлежности к высоковольтному меньшинству. Однако, при всей остроте своего ума, при всей вооружённости знаниями, высоковольтный человек не в силах понять страстей, которыми часто обуреваем низковольтный. А Дантон, Сталин, Гитлер — понимают. Понимают — ибо они сами принадлежат к низковольтному большинству. И знают, что легче всего в нём раздуть вечно тлеющую, подозрительно-завистливую ненависть к высоковольтным.
Политические дебаты между людьми, искренне озабоченными судьбой своей страны, важны и полезны, но лишь до тех пор, пока мы сохраняем способность мгновенно прервать спор и встать плечом к плечу против оппонента, явившегося с такими "аргументами", как костер, топор, пуля, газовая камера. Американцы, конечно, могут сегодня не бояться, что к власти прорвется Луис Фаррахан, французы справедливо полагают, что Ла Пену никогда не добраться до президентского кресла. Но демократии молодые, незрелые гораздо более уязвимы для возврата единоличной диктатуры или партократии. Недавние победы коммунистов на выборах в странах бывшего коммунистического лагеря — яркое тому свидетельство.
Очень хотелось бы, чтобы высоковольтные в демократических странах научились отличать честную убеждённость своих оппонентов от ловкой демагогии политических авантюристов. Будущий диктатор в период пролезания к власти через лазейки, оставленные конституцией, только делает вид, будто его оружие, как и у всех, — слово. На самом деле он презирает слова, логику, ораторское искусство, правила полемики. До тех пор пока политическая дискуссия ведётся по правилам, шансов на победу у него нет. Все вопиющие противоречия в его речах — не от глупости (как правило, он обладает хитрым, сильным и цепким умом), а именно от желания внести хаос, разрушить связь между словом и смыслом. Давать ему полное право на участие в политической жизни — это всё равно, что допустить к участию в боксёрском матче спортсмена, перчатки которого набиты не шерстью, а свинцовой картечью.
Большевики, нацисты, мусульманские фундаменталисты поначалу выглядели ничтожным меньшинством на политической арене. Главные партии видели опасность лишь друг в друге — и проглядели тех, кто взорвал незрелую демократию изнутри. Думается, если бы уравнители и состязатели глубже осознавали онтологическую глубину своих расхождений, они не допустили бы подобной ошибки. Ведь по сути спор между двумя моделями политического мышления ведётся тысячелетия — значит он не может быть результатом случайности, злокозненности, неинформированности.
Только окинув мысленным взором всю историю философских споров, смог Иммануил Кант выдвинуть теорию четырёх антиномий — неразрешимых противоречий, свойственных любому человеческому разуму от рождения. Не исключено, что, вглядевшись в тысячелетия политических дебатов, мы обнаружим такой устойчивый раскол мнений, что объяснить его можно будет лишь наличием в нашем сознании пятой антиномии — политической.
Честное расхождение во взглядах между уравнителями и состязателями можно наблюдать не только в течение последних двухсот лет. Попробуем выйти за пределы периода, очерченного Томасом Соуэллом, и проследить, как два выделенных им взгляда обнаружили себя в творчестве знаменитых мыслителей далекого прошлого.
Далеко не все знаменитые философы касались проблем политики. Многие уплывали на всю жизнь в бескрайние и вечно загадочные океаны — религии, искусства, естествознания. Из относительно небольшого списка политических мыслителей попробуем выделить попарно наиболее известных и свести результат в хронологическую таблицу.
Век УРАВНИТЕЛИ
4-й до Платон (427–348)
Р.Х. "Государство"
16-й по Томас Мор (1478–1535)
Р.Х. "Утопия" (1516)
17-й Томаззо Кампанелла (1568-
век 1639) "Город солнца" (1630-е)
Джерард Уинстенли (1609–1660?) "Закон свободы" (1652)
18-й Жан Жак Руссо (1712-78)
век "О происхождении неравенства" (1755)
Вильям Годвин (1756–1836) "Рассуждение о политической справедливости" (1793)
19-й Пьер Прудон (1809–1865)
век "Что есть собственность?"
(1840)
Карл Маркс (1818–1883) "Капитал" (1 т. — 1867)
20-й Джон Гэлбрайт (1908-) век "Новое индустриальное общество) (1967)
СОСТЯЗАТЕЛИ
Аристотель (384–322) "Политика"
Никколо Макиавелли (1469–1527) "Князь" (1513) "История Флоренции" (1525)
Фрэнсис Бэкон (1561–1626) "Новая Атлантида" (1614-29)
Томас Гоббс (1588–1679) "Левиафан" (1651)
Шарль Монтескье (1689–1755) "О духе законов" (1748)
Адам Смит (1723–1790) "Богатство народов" (1776)
Алексис Токвиль (1805–1859) "О демократии в Америке" (1835)
Джон Стюарт Милль (1806–1873) "Принципы политической экономии" (1848)
Фридрих Хаек (1899-) "Путь закрепощения" (1944)
Все вышеперечисленные мыслители считали человеческое общество несовершенным. Все они хотели бы видеть его улучшенным. Они предлагали различные модели политического и социального устройства, которое могло бы уменьшить страдания людей. Попробуем рассмотреть эти модели лишь под одним углом: как в них решалась проблема врождённого неравенства людей.
ПЛАТОН в своём проекте идеального государства делает эту проблему чуть ли не ключевой. Он делит всё население на четыре касты: железные, медные, серебряные, золотые. "Если порождение человека будет отчасти медное, либо отчасти железное, то никак они (начальствующие) не должны иметь к нему снисхождения, но, воздавая надлежащую честь природе, должны отсылать его к мастеровым или к земледельцам; а кто, напротив, произошедши от этих последних, родился частию золотым, либо частью серебряным, того с честию возводили бы в стражи, или в помощники".1
Но как же определить это "порождение"? По каким признакам можно узнать в младенце, золотой он, серебряный, медный или железый? На это Платон не отвечает. Зато он ясно видит, что внедрение его теорий должно привести к уничтожению семьи. И не останавливается перед этим: "Все эти женщины [в касте золотых] должны быть общими всем мужчинам [своего разряда]; ни одна не должна жить частно ни с одним; также общими должны быть и дети, чтобы и дитя не знало своего родителя и родитель дитяти… Взяв детей от золотых стражи будут относить их в огороженное место, к кормилицам, живущим отдельно… и употреблять всё искусство, чтобы ни одна из матерей не узнала своего дитяти".2
Легко заметить, однако, что решение, предлагаемое Платоном, не снимает проблемы. Он хочет учредить четыре касты — но закрывает глаза на то, что врождённое неравенство будет ощущаться людьми и внутри каждой касты, будет так же порождать ревность, соперничество, зависть, ненависть, раздор, как оно порождало их, допустим, три века спустя в Римском обществе, расслоившемся как раз на четыре касты: рабов, свободных, всадников, сенаторов.
В отличие от уравнителей, состязатели, как правило, не сочиняют модели идеальных государств. Они описывают те, что известны истории, и сравнивают их между собой, используя шкалу "лучше — хуже". Ученик Платона, АРИСТОТЕЛЬ, так же хорошо знал о феномене врождённого неравенства людей. И в своей книге "Политика" он предложил кратчайшую формулу-рекомендацию, не утратившую своей заманчивой ясности и в наши дни:
"Кто может мыслить и предусматривать, тот естественно властитель и господин; а кто только своим телесным трудом в состоянии осуществлять его мысль на деле, тот стоит к нему в подчинённом положении".3
При этом Аристотель отнюдь не обольщался и знал, что в реальной жизни, сплошь и рядом, в повелевающие попадут люди, способные видеть только кратчайшие пути утоления собственных страстей. Ревность и зависть, порождаемые врождённым неравенством, он считал главным источником смут и мятежей. "Одни, стремясь к равенству, возмущаются, когда думают, что несмотря на своё равенство с людьми, которые изобилуют во всём, они имеют меньше их; другие, желая неравенства и превосходства, возмущаются тогда, когда замечают, что, при неравенстве своём с другими, они не имеют сравнительно с ними больших прав, но лишь равные или даже ещё меньшие".4
Уверенность философа в наличии врождённого неравенства также многократно проявляется в употребляемых им эпитетах. "Меры, способствующие возможно продолжительному сохранению тирании: угнетение людей, возвышающихся над общим уровнем; вытеснение людей мыслящих;…запрещение всех тех обществ, в которых может быть обмен мыслей".5
Теперь перенесёмся на много веков вперёд и откроем знаменитую книгу, описывающую идеальное государственное устройство.
В стране упразднена частная собственность.
Все обязаны трудиться.
Носят одинаковую одежду.
Едят за общими столами.
За частные разговоры о политике — смертная казнь.
На каждую поездку даже из города в город нужно испрашивать разрешение.
Все шпионят за всеми и доносят начальству.
Вся жизнь человека расписана, и за малейшее отступление от правил — обращение в рабство.
Искусство влачит жалкое существование или отменено совсем.
Что это?
Сталинская Россия? Гитлеровская Германия? Маоистский Китай? Кастровская Куба?
Нет, это знаменитая Утопия — идеальное государство, придуманное возвышенным мыслителем, ТОМАСОМ МОРОМ — героем, святым. Мечта, увлекавшая тысячи его современников, манившая многих и многих в последующие века.
Единственное неравенство, которое не отменено в Утопии, — неравенство по возрасту. Ну, и конечно, неравенство между мужчиной и женщиной. В семье все подчиняются старшему мужчине. Тридцать семей избирают руководителя — сифогранта. Над каждыми десятью сифогрантами — транибор. 200 сифогрантов избирают князя, и это пожизненный пост.6
Но по каким признакам выбирают руководителей? Ведь неравенству способностей ни в чём не дано проявляться? Неясно.
И как люди обсуждают кандидатуры, если "за попытки обсуждать государственные дела вне государственных советов полагается смертная казнь"?7 Опять неясно.
Лишь в одном месте невнятно говорится, что "некоторые люди в городах, проявившие с детства необычайные способности к учению, освобождены от физической работы и могут целиком посвятить себя наукам".8 Но образуют ли они отдельную касту учёных, отличающуюся по своему положению от других, или остаются растворёнными в общей массе — не уточняется.
Есть две важные черты в мышлении уравнителей, которые очень заметно проявляются у Томаса Мора.
Первая: уравнительный ум не считается с затратами времени.
Время мыслится всегда имеющимся в изобилии, как воздух. Его запасы бесконечны. Нельзя отказаться от выполнения того или иного разумного плана только потому, что на него не хватит времени.
Например, в Утопии "ни одно решение, касающееся государственных дел, не должно обсуждаться в Совете меньше, чем три дня".9 То есть за год Совет может принять не более 120 решений. А если жизнь потребует решения по тысяче вопросов? Что ж, жизни придётся подождать.
Вторая черта: отказ видеть разницу между эффективным трудом и непроизводительным, между тружеником и разгильдяем. Уравнительный ум верит, что результат труда прямо пропорционален числу приставленных к делу работников. Мор предлагает в первой части своей книги (где описываются бедствия Англии) заставить трудиться всех бездельников, а также присуждать к трудовой повинности преступников, которых сейчас без пользы бичуют или казнят.10 Уравнительный ум воображает, что "заставить трудиться" — дело элементарное. Именно поэтому последователи Мора, жившие четыре века спустя, придавали такую важность простейшим трудовым процессам, которые легко было измерять и контролировать: уборка хлеба и сена, надои молока, добыча каменного угля и выплавка стали, рубка леса.
Здесь всё казалось так просто! Не выполнит норму — наказать; выполнит — дать паёк; перевыполнит — прославить в газете. Но убранный хлеб потом гниёт под дождями, потому что не выстроены зернохранилища, не проложены дороги для вывоза; молоко скисает в неохлаждённых кладовых; горы каменного угля ждут на станциях ва-гонов годами; горы брёвен рассыхаются по берегам обмелевших рек.
Обе вышеописанные черты вырастают, по сути, из одного корня: из стремления рационального ума облегчить себе работу, упростить утоление его главной страсти — страсти к обобщениям. Обобщать же легко только в том случае, если удалось пренебречь качественными различиями в явлениях. В том числе, и врождённым неравенством людей. Тогда все выводы выстраиваются куда как легко. Тогда очевидно, что трёхдневное обсуждение вопроса даст лучшее
решение, чем однодневное. Тогда очевидно, что двадцать человек наработают больше, чем десять. А если в реальности всё получается не так — что ж, тем хуже для реальности.
Правда, остаётся не вполне ясным, насколько всерьёз сам Томас Мор относился к своей фантазии. Недаром же капитану-рассказчику дано имя Хифлодэй (Hythloday), что по гречески означает "Знаток ерунды", а название Утопия может быть переведено и как "хорошее место", и как "место несуществующее".11 Но успех книги говорит о том, что она повторяла весьма распространённый ход политического мышления: единственная возможность избавиться от социальных язв — устранить частную собственность.
Даже те, кто никогда не читал книг современника Томаса Мора — НИККОЛО МАКИАВЕЛЛИ (1469–1527), знают, что "макиавеллизм" — это воплощение всего циничного, жестокого, коварного в политике. На самом деле внимательное прочтение знаменитого трактата "Князь" оставляет двойственное впечатление. Кажется, будто автор — явный республиканец в душе — с горькой иронией говорит своим современ-никам: "А, вы решили, что правление одного лучше правления боль-шинства? По всей Италии города-республики переходят под власть князей и кондотьеров? Ну, так я попытаюсь подробно, с примерами из истории, рассказать вам, каким должен будет сделаться ваш единовластный повелитель, чтобы сохранять и удерживать власть.
Во-первых, он должен будет стать безжалостно жестоким, как, например, Ганнибал.12 Очень опасно для него быть щедрым — раздавать и тратить он будет только чужие деньги, не свои.13 Ему ни в коем случае нельзя соблюдать данное слово.14 Он должен будет воздерживаться от нанесения мелких обид, потому что они лишь порождают опасную мстительность в подданных, — гораздо лучше убивать потенциального противника, чтобы он уже не мог отомстить впоследствии.15 И т. д."
Республиканские пристрастия Макиавелли отражены в его менее знаменитых трудах: в "Комментарии к Ливию" и в "Истории Флоренции". Сравнивая Флорентийскую республику с Римской, он описывает силы, подтачивавшие республиканский строй в его родном городе: "Противоречия, возникавшие с самого начала в Риме между народом и нобилями, приводили к спорам; во Флоренции они выливались в уличные схватки… В Риме спорам ставило предел издание нового закона, во Флоренции они оканчивались лишь смертью и изгнанием многих граждан…"16
Будучи до мозга костей учёным и интеллектуалом, Макиавелли, тем не менее, не возводит умственную деятельность на пьедестал. Образованность, знания — прекрасные вещи, но выше них он ставит мужество, гражданскую доблесть. Наличие или отсутствие доблести — вот главное отличие людей друг от друга, вот в чём они неравны. И горе государству, в котором доблестные будут задавлены или
изгнаны. "Когда во Флоренции побеждали пополаны (незнатные), нобили не допускались к должностям, и если они желали быть снова допущенными к ним, им приходилось не только уподобиться простому народу в поведении своём и в чувствах, и во внешнем обиходе, но и казаться всем такими. Отсюда — изменение фамильных гербов, отречение от титулов… чтобы их можно было принять за людей простого звания. Так и получилось, что воинская доблесть и душевное величие, свойственное вообще нобильскому сословию, постепенно угасали".17
В этих рассуждениях ясно виден мыслитель, ощущающий разницу между низковольтными и высоковольтными и сознающий, что подавление высоковольтного меньшинства чревато обеднением и ослаблением государства.
Бури итальянской политической жизни не обошли стороной Никколо Макиавелли: в 1513 году он был брошен в тюрьму и подвергнут пытке, но вскоре освобождён. Другой итальянский мы-слитель, живший сто лет спустя, не отделался так легко. Из семи-десяти лет свой жизни ТОМАЗО КАМПАНЕЛЛА (1568–1639) про-вёл в тюрьмах ровно половину. Признание в ереси было вырвано у не-го пыткой, и, только разыграв безумие, он смог спастись от костра.
Его главный труд, "Город Солнца", широко циркулировал в рукописных копиях, когда автор ещё сидел в тюрьме. Вряд ли Сталин, Мао-Цзе дун или Кастро когда-нибудь читали эту книгу. Но коммунистические государства, которыми они управляли, имеют поразительно много общих черт с Городом солнца. Там, например, верховные правители тоже остаются у власти бессменно. Частная собственность запрещена, торговля осуждается, трудовая деятельность возведена в культ. Жители должны публично каяться в своих проступках, то есть участвовать в "критике и самокритике". Во всеобщее взаимное шпионство и доносительство вовлечены даже калеки. Осуждённых уговаривают публично признать необходимость смертной казни для них.
Кампанелла во многом следует за Платоном и часто цитирует его. В Городе солнца семья отменена, так же как в Государстве Платона (ведь это был бы повод для проявления эгоизма!), и дети воспитываются наставниками. Автор приводит даже возражение Аристотеля Платону: "Ради чего люди будут тратить свои силы в трудовой деятельности, если собственность не признаётся и у них всегда будет надежда прожить за счёт труда других?" Он честно сознаётся, что. не знает ответа на этот вопрос. "Однако, — продолжает свой рассказ капитан-рассказчик, посетивший чудесный город, — жители там пылают такой любовью к своему отечеству, что в это просто трудно поверить".18 Но почему же трудно? Верили же западные интеллектуалы в "трудовой энтузиазм масс" в Сталинской России и Маоистском Китае.
Интересующий нас аспект врождённого неравенства людей задет Кампанеллой в нескольких местах. Например, сказано, что "умственно слабых отправляют работать на фермы". Другой момент неравенства, смущающий автора: женщины бывают красивые и некрасивые. Что с этим делать? Здесь он опять прибегает к помощи Платона. Совокупление людей должно осуществляться по научным принципам, чтобы сохранять и улучшать породу. А тех, кому красивые женщины не достанутся, следует обманывать, уверяя, что отбор ведётся по жребию. Но если женщина попытается "подрумянить лицо или надеть высокие каблуки, или красивое платье до земли, её присудят к смерти".19 Последнее чем-то напоминает правление иранских айятолл. Но не будем забывать, что и в коммунистической России можно было быть арестованным за "стиляжничество", а в Маоистском Китае девушкам на улице отрезали косы.
Мы уже отмечали важную черту уравнительного склада мышления: тенденцию игнорировать различия между людьми. Кампанелла стремится пренебречь не только разницей между одним человеком и другим, но и разницей между человеком сегодня и год, пять, десять лет спустя. Отсюда готовность всех уравнителей оставлять власть пожизненно в руках одного — самого мудрого, образованного, честного, добролюбивого. Развращающий эффект времени и власти в рассмотрение не принимается.
Знаменитый английский философ и политический деятель ФРЭНСИС БЭКОН (1561–1626), несмотря на высокое положение (он был министром и лордом-канцлером короля Якова Первого), тоже не избежал тюрьмы. В результате дворцовых интриг он был обвинён во взяточничестве, брошен в Тауэр, наказан тяжёлым штрафом и навсегда отстранён от реальной политической деятельности. Но это позволило ему за последние шесть лет жизни написать чуть ли не больше научных и философских трудов, чем за годы, предшествовавшие падению (1621).
Созданная им утопия "Новая Атлантида" (написана около 1614, впервые опубликована в 1629) осталась незавершённой, поэтому мы не можем сказать с уверенностью, как Бэкон видел политическое устройство идеального государства. Но и по сохранившемуся отрывку ясно, что управление счастливой страной Бензалём находится в руках олигархии учёных. Один из членов государственного совета рассказывает путешественнику, занесённому бурей на их остров (он расположен в том районе Тихого океана, где находится Австралия — тогда она ещё не была открыта) о всевозможных научных и технических чудесах. Здесь можно найти устройства, предвосхищающие и телевиденье, и электрический генератор, и подводную лодку, и воздухоплавание, и скрещивание различных видов растений и животных. Счастье и покой — удел граждан этой страны. Поэтому они прилагают все силы, чтобы
остальной мир не узнал об их существовании. Сами они периодически путешествуют и знают всё, что происходит в других странах. Но их корабли всегда появляются в портах Европы и Азии под чужим флагом.
Политические взгляды Бэкона гораздо полнее отражены в других его знаменитых трудах: "История царствования короля Генриха Седьмого", "Принципы законодательства" и в коллекции коротких эссе, переиздающихся до сих пор в миллионах экземпляров. Обильно цитируя Платона, Аристотеля, Тацита, Макиавелли, Бэкон в этих изящных отрывках обобщает свой опыт мыслителя и государственного деятеля. Врождённое неравенство воспринимается им как научно установленная данность (см. например эссе "О знатности").20 В эссе "О бунтах и смутах" он пишет: "Как в природе ураганы чаще возникают на равнинах, так и в государствах, где установилось равенство, правители скорее должны ожидать народных волнений… В государстве всегда есть два сорта подданных: благородные и простонародье. Когда недовольство охватывает лишь одну часть, опасность не так велика; ибо простонародье медлительно, если знатные не начнут его подстрекать. Сами по себе благородные немногочисленны, поэтому не могут представлять большой угрозы. Но когда они почувствуют, что и низы охвачены недовольством, вот тогда они могут соединиться с ними и стать разрушительной силой".21
Сочинения ДЖЕРАРДА УИНСТЕНЛИ (1609–1660?) известны, пожалуй, только специалистам по истории Англии. Но в бурные годы Английской революции 17-го века он сделался основателем и идеологом движения, которому суждено было три века спустя разлиться по всему миру под именем "коммунизм". Правда, в те годы сторонники Уинстенли называли себя по-другому: "диггеры" (копатели) или "подлинные левеллеры" (уравнители). Весной 1649 года несколько десятков семейств явилось на пустующие земли в нескольких милях от Лондона и начали их обрабатывать. Окрестные землевладельцы разгоняли их, избивали, ломали постройки и инвентарь — они не сопротивлялись. Но упорно возвращались снова и снова и пытались делать то, что завещал им Господь: трудиться на земле, которая была даром Всевышнего всем людям.
Колония просуществовала меньше года. Но Уинстенли продолжал свою пропаганду и после. Его главный труд "Закон свободы" (1652) был посвящен Оливеру Кромвелю. Он утверждал, что частная собственность на землю и была проклятьем Адама, освобождение от которого возвещал людям Христос. Все должны жить и трудиться сообща на общей земле и собирать плоды трудов в общественные склады. Никакой торговле, никакой финансовой деятельности не будет места в государстве истинных христиан. Разум дан Господом человеку, чтобы устроить свою жизнь наилучшим образом. Страдания и раздор, наполняющие жизнь, — вовсе не неизбежное зло, а
результат греховных заблуждений и корысти тех, кто сделал себя правителями, хозяевами, епископами, лордами, королями.
Только глубокая вера и убеждённый пацифизм Джерарда Уинстенли помешали коммунистической идеологии объявить его предтечей марксизма-ленинизма. С другой стороны, и для господствующих христианских церквей его взгляды были неприемлемо еретическими. "Не можете вы спастись верой в то, что некий человек жил и умер данным давно в Иерусалиме, — писал он в памфлете "Рай святых". — Не ищите Бога на месте славы позади солнца, но только в себе и в каждом человеке. Не спасены вы до тех пор, пока не почувствуете, как сила духа одолевает в вас склонность ко злу".22
И хотя имя Уинстенли было надолго забыто, его убеждённость в том, что собственность (и особенно — собственность на землю) — грех и проклятье, разделяли в течение веков миллионы людей, включая таких прославленных мыслителей, как Прудон, Кропоткин, Толстой.
Труды ТОМАСА ГОББСА (1588–1679) были хорошо известны современникам и до Английской революции. Но настоящих последователей у него всегда было очень немного. В разгаре гражданской войны в Англии и роялисты, и парламенатаристы ждали от политического мыслителя ответа только на самый жгучий вопрос: можно ли восставать против короля? и — победив — отрубить ему голову?
Однако Гоббс так и не смог примкнуть ни к той, ни к другой партии. Его мысль проникала на гораздо более глубокий уровень проблемы взаимоотношений между человеком и государством. В своём капитальном и главном труде "Левиафан" (1651) он предлагает своеобразную модель возникновения человеческого общества. Как и всякое живое существо человек наделён силами и способностями для того, чтобы защищать себя от враждебных поползновений. В так называемом естественном, природном существовании понятия добра и зла не существуют. Добро — это всё то, что помогает человеку сохранить свою жизнь, уберечься от ран и страданий. Каждый находится в состоянии войны друг с другом, и в этом состоянии любое использование силы или обмана не может быть подвергнуто моральному осуждению.
Но тот же страх физической гибели толкает человека к поиску мира с другими. Разум и опыт, поколение за поколением, учат его, что безопасность возрастёт, если ему удастся заключить мир с живущими рядом. Так возникает, растёт и укрепляется гражданское общество, commonwealth. Каждый член гражданского общества как бы отказывается от своего естественного права на самооборону и передоверяет защиту своей безопасности государству.
В этом и состоит суть Общественного договора. С точки зрения Гоббса, Договор (Covenant) заключён не между правящей силой (монархом, сенатом, парламентом) и обществом, а между всеми
членами общества. В задачу правителя входит главным образом надзор за соблюдением условий этого договора. Каждый член гражданского общества как бы отказывается частично от права защищать себя в той мере, в какой это связано с нападением на другого члена общества. В соответствии с этим, в судах цивилизованных государств не жертва преступления (или его родственники) выступает обвинителем, а всё общество. Уголовные дела так и называются: People versus such and such — Народ против такого-то. Исходя из этого кардинального — и до сих пор малооценённого — логического построения, Гоббс приходит к выводу, что никакой правитель не может быть объявлен нарушителем общественного договора, ибо он его ни с кем не заключал. (Вывод философа, чреватый разочарованием для всех участников кипящей повседневно политической борьбы). Правитель — только надзирает за сохранением мирного сосуществования граждан. И если правитель плохо справляется с этой задачей, общество имеет право сменить его или вообще изменить форму политического правления.
Сравнивая различные формы правления, Гоббс повторяет Аристотеля почти дословно. Единовластие, олигархия, республика. Правление одного, правление меньшинства, правление большинства — вот три единственно возможные варианта. И каждый из них по-своему уязвим для злоупотреблений. Каждое правление в какой-то момент может поставить свои собственные интересы выше интересов общества. Но как и почему различные правители поддаются развращающему действию власти, Гоббс не рассматривает. Не рассматривает он и причины смут и раздоров в государстве. Все раздоры кажутся ему следствием тех или иных ошибок в установлениях, законах или в истолковании основных принципов общественного устройства. И в этом плане он сближается с представителями уравнительного склада мышления.
Поле исследования Гоббса — политическая статика.
Динамика политической жизни ускользает от него. Поэтому он почти не обращает внимания на главную силу, движущую политическими трансформациями, — врождённое неравенство людей.
Тем не менее, сто лет спустя, именно Гоббс сделался предметом критики и нападок со стороны самого прославленного мыслителя из лагеря уравнителей — ЖАН ЖАКА РУССО (1712–1778). Рисуя так называемого "естественного человека", то есть не испорченного цивилизацией, Руссо видит в нём не только жажду самосохранения. Вторая главная черта, не замеченная Гоббсом: сострадание всему живому, "отвращение, испытываемое нами при виде страданий другого существа".23
Почему же мы видим бесконечную картину взаимного мучительства, которому люди подвергают друг друга?
Ответ может быть лишь один: развитие цивилизации пошло ложным путём и завело человечество в опасный тупик.
Политические взгляды Руссо изложены, главным образом, в двух трактатах: "О происхождении неравенства" (1755) и "Общественный договор" (1762). В обоих трудах он клеймит пороки современного ему общества и рисует воображаемые картины безмятежного счастья, в котором живут (или, по крайней мере, должны жить!) племена дикарей. "Дикий человек настолько отличается от цивилизованного, что их понятия о счастьи оказываются прямо противоположными… Дикий хочет только жить и пребывать в бездельи… Цивилизованный же постоянно в движении, работает до пота, готов загнать себя до смерти, способен даже проклясть жизнь ради обретения бессмертия".24
Одна из главных язв цивилизации — науки и искусства. Продолжая Платона и предвосхищая Толстого, Руссо не устаёт говорить об их разрушительном воздействии на добродетельную суть естественного человека. Как хорошо жилось людям до изобретения книгопечатания! Дурные и ошибочные сочинения не имели возможности распространяться. "Мир не знал этого искусства — увековечивать ошибки и завихрения человеческого ума. Теперь же зловредные измышления Гоббса и Спинозы будут сохранены навеки!"25 "Если природа создала человека здоровым, то я не побоюсь заявить, что размышление есть отклонение от законов природы и думающий человек — это просто животное с дефектом".26
Наличие врождённого неравенства Руссо безусловно признаёт. Он только возражает против того, чтобы общественные институты усиливали и закрепляли это неравенство. "Сильнейший мог наработать больше; умный умел всё обернуть в свою пользу; изобретательный находил способы облегчить себе работу… Все работали поровну, но одни богатели, а другим едва хватало на жизнь. Таким образом врождённое неравенство усиливалось и усугублялось неравенством учреждённым".27
Можно было бы спросить Руссо и его последователей: замечали ли они, что происходит в обществах, где энергичному, умному, изобретательному не даны возможности реализовать их таланты? Видели ли они запустевшие поля, развалившиеся дома, заболоченные реки, рухнувшие мосты?
Но предвидя подобные возражения и опережая их, в самом начале своего трактата "О происхождении неравенства" Руссо говорит: "Давайте начнём с того, что отложим в сторону факты. Исследования подобного рода не должны строится на исторической достоверности, а только на гипотетических рассуждениях".28
В подобном замечании, мне кажется, и кроется некий волнорез, разделяющий два типа политического мышления. Ум уравнителя с радостью и благодарностью примет предложенное Руссо условие и с волнением погрузится в чтение его трактата. Состязатель же, зная свою неспособность закрывать глаза на исторические факты, скорее всего захлопнет и отправится искать другие книги, других авторов. И вполне возможно, что вскоре мы увидим его тоже
просиявшим, взволнованным, прижимающим к груди том, на котором вытиснены слова:
ШАРЛЬ МОНТЕСКЬЕ. О духе законов.
Эта книга, опубликованная в 1750 году, принесла автору мировую славу. По общему убеждению, идеи Монтескье, наряду с трудами Джона Локка, имели огромное влияние на Джефферсона и его современников и легли в основу "Декларации независимости" и "Конституции Соединённых Штатов". В отличие от Руссо, Монтескье имел опыт участия в делах правления — в Парижских судах и в парламенте Бордо. Его знания в области права и мировой истории были необъятными и отразились в таких его знаменитых работах, как "Персидские письма" (1722) и "Рассуждения о причинах величия и падения римлян" (1734). Рассматривая преимущества и недостатки трёх видов правления — монархии, аристократии и демократии, Монтескье первым, основываясь на политическом опыте римлян и британцев, указал на практиковавшееся у этих народов разделение властей — законодательная, исполнительная, судебная — как на возможность включать в республиканский строй преимущества монархии и аристократии: пусть президент будет могуществен, как король; законодатель будет отзывчив к требованиям избирающего его большинства, как народный трибун; независимый судья будет предан традициям, очерченным конституцией, как аристократ был предан заветам и традициям своих предков.
Принадлежа к родовой аристократии и интеллектуальной элите своего времени, Монтескье был очень чувствителен к проявлениям эгалитарных страстей. "Во всяком государстве всегда есть люди, отличающиеся преимуществами рождения, богатства или почестей; и если бы они были смешаны с народом, если бы они, как и все прочие, имели только по одному голосу, то общая свобода стала бы для них рабством и они отнюдь не были бы заинтересованы в том, чтобы защищать её, так как большая часть решений была бы направлена против них".29
Исторический опыт многих государств и прагматический склад ума привели Монтескье к убеждению, что культ равенства будет иметь губительные последствия даже для республиканского строя. "Принцип демократии разлагается не только тогда, когда утрачивается дух равенства, но также и тогда, когда дух равенства доводится до крайности и каждый хочет быть равным тем, кого он избрал в свои правители. В таком случае народ отказывается признать им же самим назначенные власти и хочет всё делать сам: совещаться вместо сената, управлять вместо чиновников и судить вместо судей".30
Через год после выхода в свет труд Монтескье "О духе законов" был включён Ватиканом в список запрещённых книг. Но примечательно, что и книги Руссо, содержавшие прямо противоположные взгляды, подверглись официальному осуждению: в 1762 году
"Общественный договор" и "Эмиль" были сожжены в Париже и Женеве рукой палача, а автору пришлось спасаться бегством. Поистине, как сказал с иронией Монтескье, "в свободной стране очень часто бывает безразлично [для власти], хорошо или дурно рассуждают люди. Важно лишь, чтобы они рассуждали, так как это порождает свободу, которая обеспечивает от дурных последствий [неправильных] рассуждений… Точно так же, в деспотическом правлении и хорошие, и дурные рассуждения одинаково пагубны. Вредно само рассуждение, так как принцип этого правления подрывается тем одним, что там рассуждают".31
ПЬЕР ЖОЗЕФ ПРУДОН (1809–1865), теоретик и основоположник анархизма первым поставил под вопрос правомочность института собственности. В своём наделавшем шума труде "Что есть собственность?" (1840) он отвечает на поставленный вопрос прямо и однозначно: "собственность есть кража". Ловкими логическими парадоксами он разрушает все привычные представления о естественности и правомочности индивидуального владения вещами и ценностями. Право собственности на произведённый продукт? Но в производстве почти любого продукта участвуют сотни людей — каким образом можешь ты присвоить себе то, что не появилось бы на свет без участия всех остальных? Твой талант, знания, искусность? Но и они представляют собой сумму духовных богатств, копившихся веками всем человечеством. Участок земли, роща, водоём? Ну, это уж точно сделано не тобой и потому должно навеки перейти в общее достояние.
Не перераспределять богатство требует Прудон, но отказаться от самого права на личное владение. Если это осуществится, то отпадёт и нужда в сохранении самого страшного чудовища — современного государства. Институт собственности, охраняемый правительством, полицией, судами, войсками, — вот главное препятствие для достижения подлинного равенства и подлинной свободы.
Врождённое неравенство Прудон признаёт, но заявляет, что с ним-то и нужно бороться. Если кто-то одарён отличной памятью, богатым воображением, здоровьем, физической выносливостью, его-то и надо заставить сравняться с остальными — в этом и будет состоять высшая справедливость. Все люди рождаются неравными и благодаря выдающимся способностям могут захватить больше других. Поэтому единственный способ предотвратить такую несправедливость: разрушить само понятие собственности. "Талант и гений! Твои хвалёные дары, приносящие тебе дань, оправданы смехотворными аргументами. Благодаря своему воображаемому превосходству ты живёшь за счёт труженика и удерживаешь его в порабощённом состоянии. Развей интеллект этого труженика, упражняй его естественные способности, освободи его душу, и
тогда, о ты, погрязший в эгоизме! тогда ты увидишь, куда скатится твоё дутое превосходство".32
В ненависти к институту частной собственности Прудон был вполне солидарен с Карлом Марксом, который поначалу писал положительные рецензии на его книги (раскол между ними произошёл позже). Мощное движение анархистов, охватившее Европу и Америку во второй половине 19-го века показывает, что идеи Прудона находили отклик в миллионах сердец. И не только среди обездоленных. Такие враги собственности, как Бакунин, Энгельс, Кропоткин, Толстой и тысячи других, вышли из аристократической привилегированной среды. Их страстная убеждённость и единодушие в вопросе о собственности пронизаны всё теми же чертами уравнительного способа мышления, которые мы обнаружили и у других мыслителей.
Может показаться странным, что имя АЛЕКСИСА ТОКВИЛЯ (1805–1859) отнесено к лагерю состязателей. Ведь в своём главном труде "О демократии в Америке" (1835) он неустанно восхваляет принципы равенства, положенные в основу американского государственного устройства. Он предсказывает победное распространение этих принципов во всём мире. Тем не менее, дух и пафос, пронизывающий труды этого французского аристократа, можно интерпретировать как прямое обращение к высоковольтному меньшинству.
"Нам нет нужды защищаться перегородками сословных барьеров, — как бы говорит он своим европейским современникам. — Посмотрите на Америку: они создали общественный порядок, при котором таланту и предприимчивости открыта возможность проявлять себя в полную мощь. И вечно ревнивое большинство терпит это и прощает лучшим в своей среде проявленное ими превосходство. А разве не это главное для нас?"
Многие европейские аристократы (включая, кстати, Пушкина) скептически отнеслись к энтузиазму Токвиля. Однако огромный успех его книги и влияние его идей на политическую атмосферу в Европе середины 19-го века показывают, что высоковольтные той эпохи страстно искали модель общественного устройства, которая исключила бы повторение Французской революции и якобинского террора.
Остановим здесь эту цепь примеров.
Полярность взглядов Уильяма Годвина и Адама Смита, Маркса и Милля, Гэлбрайта и Хаека очень хорошо рассмотрена в уже упоминавшейся книге Томаса Соуэлла "Конфликт мировоззрений". Для русского читателя таблицу, открывающую эту главу, можно было бы расширить, включив в неё попарно имена Радищева и Державина, Белинского и Чаадаева, Чернышевского и Достоевского,
Кропоткина и Ключевского, Плеханова и Бердяева. Думается, что два лагеря вековой интеллектуальной войны выделены теперь достаточно чётко. Из этого обзора нам должно стать ясно, что идейный конфликт, который длится 2500 лет не может быть связан с быстро меняющимися историческими обстоятельствами. Он должен корениться в свойствах человеческого ума. Похоже, мы имеем здесь дело с пятой антиномией сознания — политической. И она обладает такой же устойчивостью, как первые четыре, открытые Кантом.
Конечно, в истории политико-социального анализа мы найдём мыслителей, которых трудно будет отнести целиком к одному из лагерей. Найдутся и случаи перехода из одного лагеря в другой. Например, два величайших русских писателя, Толстой и Достоевский, на протяжении своей жизни двигались как бы в противоположных направлениях — навстречу и мимо друг друга. Петрашевец Достоевский начал с увлечения "принципиальным социализмом", а закончил в лагере прагматического консерватизма. ("Я не приму за венец желаний моих — капитальный дом, с квартирами для бедных жильцов по контракту на тысячу лет и на всякий случай с зубным врачом Вагенгеймом на вывеске".33) Путь Толстого протянулся от активного участия в реформах 1861 года, открывавших Россию состязательному принципу, до проклятий всем формам неравенства в его поздних трудах, до попыток поставить христианство (которое "не от мира сего"), на службу социалистическому раю на Земле.
Но при всём многообразии индивидуальных исканий, существование двух принципиально различных моделей политического мышления на сегодняшний день можно считать установленным фактом. Их долгое теоретическое противоборство выплеснулось во второй половине XX века в наглядный исторический факт: образование двух враждебных лагерей в период Холодной войны.
В лагере социализма проблема врождённого неравенства людей была решена в традициях принципиально-уравнительного мышления: одарённое энергичное меньшинство было изгнано или уничтожено, а оставшиеся лишены возможности реализовать свои таланты; всякое продвижение наверх происходило не по проявленным способностям, а по слепой преданности коммунистической идеологии и полному подчинению партийной иерархии.
В лагере демократии победил принцип состязательно-прагматический, который гласил: в любом виде деятельности, в любой профессии человеку должны быть даны возможности реализовать себя в полную силу. Тогда не только одарённое меньшинство, но и весь народ сможет вложить гораздо больше энергии в общественно полезный труд, результатом чего будет богатство и сила страны.
Но Холодная война (кстати сказать, с весьма горячими отступлениями в Корее, Вьетнаме, Сальвадоре, Никарагуа, Афганистане и пр.) длилась примерно сорок лет — с 1947 по 1987. Спрашивается: а как два разных вида политического мышления проявляли себя в государственных институтах веков минувших? Удавалось ли им
реализовать себя в тех или иных политических структурах? И главное — как обходились с врождённым неравенством наши предки?
Жизнь любого развитого животного организма можно мысленно разложить на четыре функции:
1. Мышечно-костная система обеспечивает перемещение в пространстве.
2. Дыхательная, пищеварительная, кровеносная системы заняты обменом веществ.
3. Нервная система передаёт командные импульсы различным частям организма.
4. Головной мозг (там, где он имеется) осуществляет общее ориентирование во времени и пространстве.
Точно те же четыре функции необходимы и для правильного существования общественного организма. В любом развитом человеческом обществе мы обнаружим четыре главные вида деятельности: 1) труд; 2) распорядительство трудом и продуктами труда; 3) политико-административное управление и 4) миропости-жение (то есть наука, юстиция, искусство, религия).
Сравнение между животным и социумом может показаться натянутым. Но это только потому, что животное мы наблюдаем со стороны, а социум — изнутри. Для инопланетянина современная цивилизация будет выглядеть просто как странные каменистые образования по берегам рек и морей, испускающие по ночам лёгкое свечение. Он будет смотреть на нас, как мы смотрим на термитники и кораллы. И все наши страхи, надежды, споры будут ему так же не-постижимы, как нам непостижимы неслышные споры между терми-тами, "решающими", с какой стороны строить новую пристройку.
Живой организм имеет две главные задачи: выживать и расти. Чтобы выживать, ему необходимо сохранять цельность и взаимосвязь всех клеток. Чтобы расти, ему нужно постоянно преодолевать связующие силы, позволить каким-то клеткам расширяться. Природа решает это противоречие, давая раку возможность сбросить ставшую тесной скорлупу, змее — сменить кожу, оленю — скинуть разросшиеся рога.
Точно те же задачи сохранения и роста стоят и перед социальным организмом. Возможно, феномен врождённого неравенства и есть тот инструмент, при помощи которого природа делает эти задачи совместимыми: низковольтные воплощают силы сохранения и связи, высоковольтные — силы развития и роста. Пока эти силы находятся в равновесии, мы наблюдаем процветание государства. Когда перевес оказывается на стороне низковольтных, развитие прекращается, и мы видим государственные застылости — Древний
Египет, Древний Китай, Древняя Индия. Когда высоковольтные начинают доминировать, силы роста могут довести социальный организм до взрывообразного раскола нации. Ибо тогда врождённое неравенство получает возможность проявиться, и неравенство социальное делается непереносимым.
Ведь если кто-то должен трудиться, кто-то распоряжаться трудом, кто-то повелевать, а кто-то размышлять о мироздании, то возникает естественный вопрос: кто именно?
Почему я должен пахать, а ты — распоряжаться мною? Почему ты разъезжаешь в карете, а я сгибаюсь перед тобой в поклоне и снимаю шляпу? Почему мне приходится целый день стоять у доменной печи, а ты в это время сидишь около личного бассейна и раздаёшь команды по сотовому телефону? Почему не наоборот?
Эта многовековая дилемма между нуждами государства и амбициями индивидуума на протяжении обозримой истории решалась по-разному. Диапазон: от республики, в которой каждому человеку открыт доступ к участию во всех четырёх общественных функциях, до сословно-иерархической монархии, в которой каждый навеки привязан фактом рождения к своему сословию и своему месту на шкале неравенства.
Страну, в которой каждому человеку в принципе открыта возможность принимать участие в труде, распорядительстве, управлении и миропостижении, мы называем свободной. Понятно, что в такой стране естественное желание каждого человека подняться вверх по шкале социального неравенства будет приводить к ожесточённой внутренней борьбе и смутам. Понятно, что политическое сознание любого народа — особенно в периоды численного возрастания и территориального расширения — искало путей к ослаблению этих внутренних раздоров. И без всякого теоретизирования, без знакомства с "Государством" Платона, в котором люди были разделены на золотых, серебряных, медных и железных, многие народы останавливались на системе кастового или сословного разделения — и именно четырёхслойного разделения, в соответствии с четырьмя основными функциями жизнедеятельности государства.
Так, в Древнем Риме времён империи труд был уделом рабов и колонов, управление хозяйством и торговля находились в руках свободных граждан, из сословия всадников и сенаторов назначались администраторы для системы управления и командиры для армии, жрецы и риторы занимались загадками мироздания, сохранением знаний, предреканием будущего.
Точно так же произошло разделение на четыре касты в Древней Индии: мудрецы-брахманы должны были истолковывать волю богов, воины-кшатрии — управлять и сражаться, вайши занимались предпринимательством и торговлей, шудры и неприкасаемые трудились на полях и в мастерских. (По индуистскому мифу, это разделение произошло, когда боги принесли в жертву первого человека — Пурушу: из его лица вышли священники-брахманы, из
рук — воины-кшатрии, из бёдер — купцы, из ног — шудры; ниже — только парии, неприкасаемые).
Точно так же в Средневековой Европе мы видим церковь, дворянство, свободных горожан, крестьян (зависимых от господ или доведенных до крепостного состояния).
Точно так же, ещё каких-нибудь 140 лет назад, в Российской империи всё население было разделено на четыре сословия: духовенство, дворянство, мещане и вольные крестьяне, крепостные.
Сегодня жёсткое деление людей на сословия кажется нам уделом лишь тёмного прошлого. Мы смотрим на сохранившиеся в Индии касты как на анахронизм. Нам кажется верхом несправедливости — обрекать человека на подчинённое положение в обществе только потому, что по рождению он принадлежит к низшему сословию. Но мы забываем при этом, что в сословной предопределённости человеческой судьбы есть утешительность. Амбиции утихают, обиды сглаживаются, спины и головы легче сгибаются в поклоне. "Вы наши господа и благодетели, а мы — ваши верные слуги. Не нами то заведено, не нам и менять такой порядок".
И лишь врождённое неравенство людей продолжает нагнетать скрытое бурление под ступенями сословной пирамиды.
Природе наплевать на наши чины и звания. У безвестного циркового смотрителя может родиться дочь с таким умом и обаянием, что судьба вознесёт её из танцовщиц на трон, превратит в византийскую императрицу Теодору, жену всесильного Юстиниана (правил с 527 по 565). Купеческий сын Кольбер благодаря своей энергии и таланту обойдёт всех знатных соперников и сделается могущественным министром финансов во Франции Людовика Четырнадцатого. Посадский мальчишка Меньшиков достигнет положения главного фаворита при Петре Первом.
Но все эти удачливые одиночки не могут ослабить нарастающее социальное напряжение. В низших сословиях накапливается всё больше высоковольтных, людей с огромным волевым потенциалом, которым закрыт путь наверх. Их гневный протест против своего бесправия прорывается то смутным гулом, то философскими трактами в духе Кампанеллы и Руссо, то острыми лозунгами. "Когда Адам пахал, а Ева пряла, кто тогда был дворянином?" — спрашивают последователи Лютера и Кальвина. "Откуда взялось право первой ночи для сеньора и почему мы должны ему подчиняться?" — поёт безродный Фигаро. "К топору зовите Русь!" — восклицает разночинец Чернышевский, идейный наставник Ленина.
На словах безродные высоковольтные призывают к равенству — на деле стремятся разрушить систему, которая удерживает их внизу, мешает вознестись над другими.
Примечательна разница в судьбе сословных монархий Европы в 18–20 веках. Там, где сословное деление соблюдалось строго, накопленный заряд возмущения оказался таким мощным, что революционный взрыв разрушил не только политическую, но в
значительной мере и социальную структуру общества. Примеры: Франция, Россия, Германия, Испания, Италия. Наоборот, Швеция, Голландия, Норвегия, Дания, Англия вошли в индустриальную эру практически избежав революционных взрывов, сохранив даже обличие монархий. Как пишет Джон Тревельян, "благодаря обычаю сельских дворян [в Англии] устраивать своих младших сыновей в торговые предприятия наша страна избежала резкого деления на строго замкнутую касту знати и на непривилегированную буржуазию, деления, которое привело французов к катастрофе 1789 года… Деление на классы не было резким. Отдельные лица и семьи попадали из одного класса в другой или вследствие обогащения или разорения, или в результате простой перемены занятия".1
История также даёт нам примеры, когда сословное разделение общества формально сохранялось, но менялся в корне характер его применения в жизни. Так, в Древней Греции и Риме никогда рабство не было отменено как институт. Но постепенно рабов начали отпускать на волю массами. Превратившись в вольноотпущенников, наиболее способные получили возможность реализовать свои таланты в экономической деятельности. Разбогатевший вольноотпущенник, ссужающий деньгами свободного римского гражданина или даже всадника — обычное явление в императорском Риме. Другой пример: Россия времён Петра Первого. Формального упразднения дворянского сословия там не произошло. Но Пётр ввёл "Табель о рангах", которая давала возможность неродовитому, но одарённому человеку подниматься по лестнице чинов за счёт своей энергии и исправной службы, часто обходя при этом знатных растяп и бездельников.
Человеческая страсть к равенству сравнима по своей силе только с нашей страстью возноситься над ближним. Поэтому борьба между высоковольтными и низковольтными продолжается и внутри сословий и каст. И происходило это на всех четырёх уровнях социальной пирамиды.
Право участвовать в миропостижении обычно не передавалось по наследству. Жрецы, духовенство, даже университетские преподаватели во многих странах вообще не могли иметь потомства. В монастырские и храмовые школы попадали ученики из разных сословий, проявлявшие известные способности к учению. Для многих честолюбивых молодых людей из незнатных семей карьера священнослужителя была единственным способом подняться вверх по шкале социального неравенства. Вспомним, как герой романа Стендаля "Красное и чёрное", Жюльен Сорель, с волнением смотрит на молодого епископа, перед которым сам король опускается на колени. Какая власть! И она достижима даже для него — безродного отпрыска бедной семьи!
Благодаря отбору наиболее способных церковная иерархия в Европе комплектовалась поначалу людьми незаурядными, обладавшими огромной энергией. Думается, влияние и власть, которых
церковь достигла во многих Европейских государствах, связаны именно с этим. Кроме того, безбрачие католического духовенства избавляло священослужителя от конфликта между интересами семьи и потомства и интересами церкви, делало его преданным слугой последней.
Но постепенно уравнительный принцип начинал набирать силу и в этом слое. Умственная пытливость подавлялась, следование догме объявлялось главной добродетелью, проникновение в тайны Творения, то есть научная деятельность, рассматривалось как грех и преступление. "В одном древнерусском поучении читаем: "Бого-мерзостен всякий… кто любит геометрию; а се душевные грехи — учиться астрономии и еллинским книгам"".2 В Испании в 1771 году было запрещено преподавание теорий Ньютона.3 Суды над учёными, пытки и костры становятся главным занятием тех, кто призван был рассеивать мрак невежества. Начинается массовое бегство высоковольтных из рядов духовенства, и это приводит к тому, что, начиная с 19-го века, миропостижение окрашивается резко антиклерикальным духом.
Принадлежность к сословию властителей почти во всех странах передавалась по наследству. У всадника рождался всадник, у дворянина — дворянин, у графа — граф, у виконта — виконт. Но унаследованный титул не гарантировал человеку обладание выдающимися способностями. Поэтому так часто в сословных монархиях наблюдаем мы это вырождение правящего класса, заполнение его слабыми и недалёкими людьми. Однако именно такие люди отчаянно цеплялись за свои родовые привилегии, ибо только на них и держалось их высокое положение в обществе.
Как яркую иллюстрацию можно взять историю русского боярства в 15–17 веках. Все знатные боярские фамилии были записаны в специальные книги ("родословник"), которые указывали, какое место представители данного рода занимали при прежних царях. (Отсюда название "местничество"). И все назначения на должности гражданских правителей и армейских командиров русские цари должны были делать в строгом соответствии с этим реестром. Любое отклонение могло вызвать бурю возмущения, вплоть до прямого неповиновения монарху. "Государственная власть искала способных и послушных слуг, а местничество поставляло ей породистых и зачастую бестолковых неслухов… Оно разрознивало сами фамилии, мелочным сутяжничеством за места вносило в их среду соперничество, зависть и неприязнь… и таким образом разрушало сословие нравственно и политически".4
Попытки уничтожить состязательный принцип отношений между людьми обильно встречаются и в организации распорядительной функции. Уже Геродот замечает как курьёз обычай египтян и спартанцев, передавать по наследству профессии, включая поваров, флейтистов, глашатаев.5 Адам Смит указывает, что подобный же обычай в Индии, освященный религиозными правилами, был одной
из причин обеднения этой страны.6 В средневековой Испании "было запрещено рабочим, занятым в одной операции, принимать участие в другой… Цеховые правила стремились к уравнению условий работы различных мастеров… Сырьё распределялось поровну между мастерами и строго преследовалось нарушение подобных правил".7 То есть энергичный мастер, использовав всё полученное им сырьё, вынужден был сидеть без дела, а его низковольтный собрат мог возиться с доставшимся ему сырьём день за днём и так и не суметь превратить его в полезное изделие.
Борьба между состязательным и уравнительным принципом происходит и в трудовом сословии, даже там, где труженик находится в состоянии крепостной зависимости.
Очень хорошо это проступает в рассказе Льва Толстого "Утро помещика". Герой его, молодой идеалист Нехлюдов, отправляется в свой ежеутренний обход принадлежащей ему деревни с целью выяснить, кто нуждается в помощи. Вот он пытается усовестить лежебоку Давыдку, который своей ленью довёл семью до полного разорения. Вот хочет помочь обременённому детьми и болезнями Ивану Чурису отремонтировать разваливающуюся избу. Но все его усилия разбиваются о тупое сопротивление тех, кому он жаждет помочь. С другой стороны, есть в деревне богатый старик Дутлов, преуспевающий хозяин. Ему Нехлюдов предлагает выгодную сделку — купить пополам казённую рощу. Но старик впадает в сильное волнение, со слезами на глазах божится, что никаких денег у него нет, ему "только бы семью прокормить, а не рощи покупать".8
Нехлюдов уходит подавленный. Почему? Почему крестьяне так упорно отказываются от участия в его планах, отвергают его предложения, выгода которых столь очевидна? Он не находит иного объяснения кроме невежества, косности, упрямства. Но он забывает при этом, что умная кормилица, к которой он зашёл перед визитом к Дутлову, восхищавшаяся хозяйственными талантами старика, предупреждала его, что на сделку с помещиком крестьянин не пойдёт. "Побоится… Да как же можно, батюшка, мужику господскому свои деньги объявить? Неровен случай, и всех денег решится".9
Кормилица понимала, что не каждый может быть хорошим хозяином, что не каждый может наработать столько, чтобы хватило на жизнь и на уплату податей. Нехлюдов, Толстой и подавляющая часть культурного русского общества были пронизаны верой в уравнительные принципы. Они не хотели замечать этой неизбежной разницы между крестьянами, врождённого неравенства сил. В согласии с этими господствующими представлениями, и социальная структура русской общины была построена на том, что каждый глава семьи должен был выполнять функции хозяина.
Уравнительный принцип создавал безвыходную ситуацию. Если бы высоковольтному Дутлову позволено было нанять ленивого Давыдку или усталого Ивана Чуриса в для работы на своей
процветающей ферме, они скорее смогли бы заработать себе на жизнь. Но в качестве батраков они выпали бы из числа "тягловых" мужиков, плательщиков податей, и налоговый груз, распределявшийся поровну, стал бы тяжелее для каждого члена общины. Поэтому уклад общинной жизни всячески сопротивлялся подобным переменам.
Сословная перегородка могла быть упразднена законом, но если общественный уклад, сложившийся под её гнётом, оставался непоколебленным, то одарённый человек по-прежнему не имеел возможности реализовать свои силы на полную мощь. Реформой 1861 года крестьяне в России были освобождены из-под власти помещиков — но не из-под власти сельской общины. Как и раньше, каждый член общины должен был обрабатывать землю одними и теми же старинными приёмами. Как и раньше, земля распределялась между членами общины по числу душ в семье, а значит, каждая семья делала всё возможное, чтобы удержать взрослых сыновей, не дать им начать самостоятельную жизнь — отсюда теснота, взаимное озлобление, раздоры. Как и раньше, участки не являлись личной собственностью крестьян, они получали их в результате ежегодных переделов, а значит не имели стимула улучшать землю удобрениями, орошением, севооборотом.
Уравнительная система общинного уклада парализовала энергию и сильных и слабых. Постепенно состязательный строй мышления начинал укреплять свои позиции в политических настроениях подданных Российской империи. И сорок лет спустя была предпринята попытка социальной реформы — Столыпинская реорганизация общинного землепользования.
Пётр Столыпин вовсе не собирался уничтожать русскую крестьянскую общину (как это утверждал поносивший его в письмах Лев Толстой, к тому времени ставший страстным уравнителем) — он лишь хотел дать возможность лучшим русским крестьянам вырваться из неё. Была создана система дешёвого кредита (Крестьянский банк), которая позволяла энергичным крестьянам отделяться от общины, становиться собственниками земли. "Нельзя любить чужое, наравне со своим и нельзя обхаживать, улучшать землю, находящуюся во временном пользовании, наравне со своей землею, — писал Столыпин Толстому в 1907 году. — Искусственное в этом отношении оскопление нашего крестьянина, уничтожение в нём врождённого чувства собственности, ведёт ко многому дурному и, главное, к бедности… Я вижу несомненную необходимость облегчить крестьянину законную возможность приобрести нужный ему участок в полную собственность".10
За триста лет до Столыпина в Англии шёл тот же процесс: землевладелец пытался помочь наиболее энергичным крестьянам вырваться из тисков общины, реализовать их хозяйственную одарённость на полную мощь. Он "огораживал" какой-то участок земли и отдавал её в индивидуальную аренду за более высокую
плату (отсюда процесс получил название "огораживаний" — "enclosures"). Желающие находились, и те графства, в которых процесс "огораживания" шёл успешно, начали стремительно богатеть. "Общинная пахотная земля каждой деревни, — пишет Арнольд Тойнби (однофамилец и дальний родственник знаменитого историка-философа) в книге "Промышленный переворот в Англии", — делилась на три больших поля… и все были обязаны придерживаться общего способа обработки… Яровые хлеба на общинных полях представляли из себя самое жалкое зрелище… Наиболее обширные огораживания 16-го века имели место в Суффолке, Эссексе, Кенте и Нортгемп-шире, которые, благодаря этому, сделались самыми богатыми графствами".11
И русский министр Столыпин, и английские сквайры за три века до него пытались провести реформы абсолютно аналогичные по сути. Задача была одна: дать возможность энергичному и одарённому меньшинству реализовать свои творческие силы на полную мощь, открыть ему доступ к распорядительной функции. Ибо, как и во всех других отраслях хозяйственной деятельности, не физическая выносливость фермера приносит успех, а знания, целеустремлённость, расчётливость, готовность учиться у природы и направлять свои усилия в сторону оптимальных возможностей.
Русский крепостной мужик Хорь — герой рассказа Тургенева "Хорь и Калиныч", — конечно, об огораживаниях слыхом не слыхал. Но, когда у него сгорела изба, он воспользовался этим несчастьем и попросил у барина разрешения поселиться отдельно, в лесу, на болоте. То есть сам себя "огородил". А оброк обещал платить, какой барин с него потребует. Барин согласился и потребовал платить 50 рублей в год. Видимо, Хорь знал тайны земли и зерна так хорошо, что на своём болотном участке он стал стремительно богатеть и вскоре уже платил барину по 100 рублей в год.
Но там, где энергичным хуторянам давалась возможность реализовать свои силы, они производили такое количество продуктов, что их менее энергичные собратья, оставшиеся в общине, беднели, разорялись, убегали нищенствовать и разбойничать в города. Зависть, взаимная ненависть, отчаяние клокотали в душах людей. И в других слоях общества — как русского, так и английского — шли аналогичные процессы. Всюду более энергичные предприниматели, купцы, финансисты пытались изменить уклад жизни таким образом, чтобы их исключительные способности могли принести им заслуженное обогащение. И всюду их успех сопровождался разорением и накипавшей ненавистью менее способных. Наглядные и тягостные картины человеческих страданий, вызванных нарастающим неравенством, укрепляли позиции уравнителей, усиливали их убеждённость в том, что состязательная организация общественной жизни не только несправедлива, но и чревата опасными взрывами.
Действительно, в России эти процессы обернулись революцией 1917 года, гражданской войной, убийством царя и крушением института собственности. Англия середины 17-го века прошла почти через все те же самые испытания — революция, гражданская война, казнь короля — и только на краю отмены собственности сумела остановиться. Но бушевание социалистических уравнительных идей (в их христианской интерпретации — левеллеры, диггеры) достигало в процессе английской смуты огромной силы и внушало такой страх сторонникам собственности и рынка, что позволило им объединиться против главного врага — нивелирующей страсти большинства.
Таким образом мы видим, что никакая жёсткая система социального неравенства не могла остановить вечно кипящую борьбу между высоковольтным меньшинством и низковольтным большинством. И политические, и социальные структуры на протяжение всей истории человечества были вынуждены приспосабливаться к феномену врождённого неравенства людей.
Этот процесс продолжается и в наши дни. По-прежнему перед любым обществом стоит всё тот же главный вопрос: какой принцип положить в основу социальной постройки — уравнительный или состязательный? Два эти принципа ведут свою вечную войну, где скрытно и незаметно, где громогласно и публично, а где и выплёскиваясь в очередную гражданскую войну, бунт, смуту, террор.
Кровавые вспышки борьбы двух принципов будут рассмотрены подробно во второй части этой книги.
Пока же попробуем задаться простым вопросом: что определяет выбор человека в свободном государстве, находящемся в состоянии мира? какие свойства заставляют одних стать на сторону уравнительного принципа, других — на сторону состязательного? короче говоря — за кого мы голосуем и почему?
Выше, в главах 1 и 2, мы попытались выделить два типа политического мышления — уравнительный и состязательный. И, в соответствии с этим разделением, обнаружили раскол политической жизни в свободных странах на два лагеря: либеральный и консервативный.
Теперь представляется важным ответить на следующий вопрос: какие силы относят людей в тот или иной лагерь? что определяет наш выбор? почему два человека, близкие по воспитанию, социальному положению, привычкам, вкусам, умственным способностям, могут оказаться в разных политических лагерях?
Казалось бы, феномен врождённого неравенства должен был подталкивать нас в сторону простого и удобного ответа: высоковольтные, "получившие от рождения пять талантов", должны голосовать за состязательный принцип, то есть за консерваторов, низковольтные, получившие один-два, — за уравнительный, то есть за либералов. Однако в этом случае, высоковольтные всегда должны были бы проигрывать на выборах, ибо они заведомо окажутся в меньшинстве. В реальной же истории этого не происходит — мы видим, что силы двух лагерей примерно равны. Кроме того, весь наш жизненный опыт учит нас, что самые яростные политические споры ведутся именно между высоковольтными. О чём же они спорят? Из чего выстроена разделяющая их стена? Кого мы видим в одном лагере и кого — в другом?
Американские социологи постоянно проводят опросы общественного мнения, пытаясь предсказать, кто будет голосовать за демократов, а кто — за республиканцев. И выяснилось, что есть профессии и группы населения, которые в подавляющем своем большинстве голосуют за демократов. Это, прежде всего, преподаватели, журналисты, юристы, редакторы, актеры, литераторы, учё-ные, библиотекари, врачи. То есть люди, занимающиеся сбором, хра-нением и использованием информации. Например, последний опрос показал, что на президентских выборах 1996 года 89 % журналистов голосовали за демократа Клинтона (сообщение National Public Radio).
Другие исследования показали, что и подавляющая часть государственных чиновников в федеральных учреждениях состоит из сторонников демократической партии. Именно поэтому деятельность президентов-республиканцев часто бывает затруднена молчаливым сопротивлением аппарата. Истинные или ложные сообщения, дискредитирующие деятельность республиканцев, таинственным образом попадают в руки журналистов. Много лет не могли дознаться, кто скрывался под кличкой "глубокое горло" и выдавал прессе тайны кабинета президента-республиканца Никсона во времена Уотергейтского скандала (1973-74). Да и во времена так называемого "Ирангейта" (1987) враги президента Рейгана и полковника Оливера Норта получали много полезной информации явно от работников правительственных организаций. Наоборот, демократические президенты Кеннеди и Джонсон были замешаны — ни много, ни мало — в организации покушений на лидеров других стран (факты планировавшихся убийств вскрыла Комиссиия конгресса по разведке в 1975 году), но это сошло им с рук, и было практически замолчано прессой. Демократический президент Клинтон (1990-е) и его супруга были окружены целым букетом судебных дел, расследований, обвинений, подозрений, но пресса по-прежнему обращалась с ними, как снисходительная мамаша, прощающая шалости своим любимцам.
Вспоминая горячих либералов, с которыми нам доводилось сталкиваться лично, мы обнаружим, что в большинстве они были теми, кого в старину называли "люди свободных профессий". Термин этот возник не случайно. Главное достояние этих людей — знания. Знания невозможно отнять, поэтому образованный человек меньше зависит от злой судьбы или от злого нанимателя. Оттого-то он и кажется остальным людям более "свободным".
Участие человека свободной профессии в жизни общества в основном связано с выполнением функции миропостижения. Он — хозяин знаний. В распорядительной функции он участвует редко и неохотно. Этим занимается другая группа высоковольтных — распорядители, хозяева вещей. Причём, в их разряд попадают не только директора корпораций, банкиры, землевладельцы, крупные менеджеры. Любой владелец маленькой химчистки, строительный подрядчик, водопроводчик, фермер, капитан рыболовного судна, вообще, любой независимый предприниматель причастен к распорядительству — и, в сооветствии с этим, по другому видит политическую ситуацию в обществе.
Понятно, что хозяева знаний не очень озабочены охраной института собственности. Когда им говорят, что фермер не станет радеть денно и нощно об урожае, если не будет уверен, что собранное с полей никто не посмеет отнять у него, они скептически поджимают губы или заводят глаза к потолку. Собственность — источник раздоров и вражды, собственность позволяет возноситься недостойным, собственность — проклятье рода человеческого. Достойный фермер должен беззаветно трудиться на общее благо, не думая о выгоде.
Не будет преувеличением сказать, что подавляющее большинство людей, занятых умственным трудом, распоряжающихся гигантским миром современной информации, придерживается либерально-социалистических взглядов. Часто им кажется, что их влияние на жизнь американского общества в сфере политики и экономики должно было быть более заметным, что их деятельность не имеет достаточной поддержки со стороны правительства. Именно поэтому государственное субсидорование науки, искусства и образования в мире коммунизма таило для них неодолимое очарование. Когда иностранных литераторов в Ленинграде водили по старинному дворцу, отданному Союзу писателей, это действовало сильнее любой пропаганды. Лица гостей безотказно изображали завистливое благоговение: "Нет, нас не окружают таким вниманием".
Хозяева знаний выходят на политическую арену
Идея передачи власти в обществе хозяевам знаний лежит еще в основе "идеального государства" Платона. "Пока в государствах не будут или философы царствовать, или цари… удовлетворительно философствовать, — пишет он, — род человеческий не жди конца злу".1 Но и все последующие знаменитые утопии — Томаса Мора, Кампанеллы, Фурье, Чернышевского — одинаково содержат этот элемент: хозяева знаний вытесняют хозяев вещей, создают общество, в котором собственность отменена.
В течение долгого времени хозяева знаний были сосредоточены в храмовых корпорациях и монастырях. В укладе этих учреждений мы без труда обнаружим множество элементов социализма, то есть подавления института собственности. Общий труд, общая еда, одинаковая одежда, одинаковые кельи или просто топчан в общем зале — всё это одинаково характерно и для быта монастыря, и для быта рабочего общежития современной социалистической страны. Университеты, возникшие в Европе в Средние века, тоже имели поначалу большое сходство с монастырями. Примечательно, что именно университеты вскоре стали источником всяческого бунтарства, то есть практических атак на сложившиеся формы собственности. Все революционные движения 19–20 веков тоже имели студентов своими активными участниками.
Однако только бурное развитие науки и техники, начавшееся в 19 веке, выделило людей, распоряжающихся потоками информации в современном обществе, в отдельную социальную группу. Чем больше становится таких людей, тем ощутимее их влияние на жизнь страны. Только в развитых индустриальных странах, где информация является важнейшим элементом хозяйственной жизни, число людей умственного труда делается достаточным для создания заметного политического движения. Распоряжающиеся информацией, в силу своих профессиональных обязанностей, часто занимают там ключевые посты, так что относительно малого числа их оказывается достаточно, чтобы сильно влиять на ход событий. В бедных же, отсталых странах, с низким уровнем образования, хозяева знаний влачат довольно жалкое существование. Социалистические идеи там чаще всего узурпированы правящей верхушкой или диктатором, но, как правило, они играют лишь роль удобной ширмы для захвата полной власти над экономической жизнью общества.
Неважно, что в реальных коммунистических государствах партократия оттеснила хозяев знаний от власти. Показательно при этом, что она почтительно оставила им возможность безбедного существования, создав гигантскую сеть бесплодных научно-исследовательских институтов и академий, где можно было наслаждаться бездельем и безответственностью, сохраняя при этом престижное положение. И это тоже украшало победивших коммунистов в глазах западного либерала: вот какое уважение к знаниям и науке.
Убежденных и страстных сторонников социалистических идей сегодня можно найти только на процветающем Западе. В американских университетах, особенно в Калифорнии, их влияние так велико, что злые консерваторы говорят теперь не "западный берег", а "левый берег". И эта ситуация является еще одним пикантным опровержением марксистских пророчеств. Ибо марксизм утверждал, что носителем идей социализма являются угнетенные массы. Однако в бедных странах, где степень угнетения гораздо более ощутима, социалистические партии не пользуются никаким влиянием. Зато в странах развитых, индустриальных, они являются реальной политической силой и часто добиваются победы в борьбе за власть.
Примечательна также устойчивость политических пристрастий хозяина знаний. Казалось бы, бурление мировой политики должно было приводить к постоянной переориентации взглядов. Действительно, такие события как вторжение советских войск в Финляндию (1939), Прибалтику (1940), Венгрию (1956), Чехословакию (1968), Афганистан (1980) заставили несколько сотен честных людей на Западе покинуть лагерь сторонников социализма. Однако большинство продолжало изыскивать оправдания и для этих актов агрессии и находило их в кознях нового Сатаны — Военно-промышленного Комплекса (загадочное существо, воплощающее ныне для западного интеллектуала мировое зло).
Итак, всё вышесказанное приводит нас к выводу, что вечная война между уравнителями и состязателями в интеллектуально-теоретической сфере, между либералом и консерватором — в политической борьбе — проявляется в социальной сфере как разлад между хозяевами знаний и хозяевами вещей.
Врождённое неравенство людей, конечно, обнаруживает себя в обеих группах. Если хозяевам знаний открыта возможность свободного состязания, результатом будет расцвет культуры в стране. Если распорядительная функция — сфера деятельности хозяев вещей — контролируется свободной рыночной конкуренцией, она окажется в руках самых энергичных и предприимчивых, и результатом будет подъём благосостояния.
Но, требуя свободы для себя, хозяин знаний крайне подозрительно смотрит на свободу для хозяина вещей. Ибо результатом её неизбежно будет обогащение одних и обеднение других. А это неизбежно чревато страданиями людей и социальными смутами. Ах, как хорошо было бы, если бы люди были равны по своим силам и талантам! И уж если они неравны, то нужно так организовать общество, чтобы неравенство сглаживалось, а не усугублялось. Чтобы любая кухарка могла управлять государством (Ленин). Чтобы любой недотёпа и бездельник получил право на рабочее место (президент Клинтон). И ради достижения этого уравнительного идеала хозяин знаний ведёт вечную борьбу с хозяином вещей на трёх уровнях: этическом, политическом, интеллектуальном.
Хозяин вещей — моральный изгой
На фронте этическом положение хозяина вещей практически безнадежно. Торгующие — вон из храма! Только в насмешку может Цветаева сказать: "…Люблю богатых / — и за то, что их в рай не пустят, / и за то, что в глаза не смотрят".2 Любое накопление вещей — источник раздора, зависти, вражды. Оно возможно лишь в результате ограбления ближнего. То ли дело накопление знаний. Вы точно никого не грабите. Знания доступны любому — если только хозяева вещей не попытаются брать непомерную плату за образование. Знания невозможно отнять — значит, нет стимула нападать на ближнего своего с оружием в руках. Хозяин вещей останется навеки морально несостоятельным и должен знать свое место в небоскребе этических ценностей: в подвале, среди мешков с углем, отопительных котлов, баков с мусором.
Из поэтических проклятий богатству и собственности можно составить тома.
"Где, укажите нам, отечества отцы, — вопрошает Грибоедов, — которых мы должны принять за образцы? / Не эти ли, грабительством богаты?.."3
"Что не подвластно мне?.. — восклицает Скупой рыцарь у Пушкина. — Как некий демон / Отселе миром править я могу… / И вольный гений мне поработится, / И добродетель, и бессонный труд…"4
Весь Некрасов, которым зачитывалась русская молодежь, — отдельным томом.
"В прогрызанной душе / золотолапым микробом / вился рубль"5
— свидетельствует Маяковский.
К вечной войне между изобретателями и приобретателями призывает Хлебников.6
"Богатые откупаются, — пишет Цветаева. — О, богатые безумно боятся — не Революции, так Страшного суда."7
Разве что дедушка Крылов посмел вступиться за накопителя-муравья. Но и ему век спустя возражает Александр Кушнер, беря сторону стрекозы: "Не копила ведь, а пела…"8
Тримальхион, Гобсек, Чичиков, Плюшкин — бесконечна отвратительная череда богачей и накопителей в мировой литературе. Да и в религиозной проповеди нет им пощады.
"Продай имение твое и раздай нищим, — говорит Иисус богатому юноше. — И будешь иметь сокровище на небесах". (Матф. 19:21)
"Вы утопаете в роскоши, когда тысячи ваших братьев во Христе не имеют куска хлеба на ужин", — восклицает Иоанн Златоуст.9
"Социализм — это утверждение идей христианства в экономической области", — считает Толстой.10
И в современном мире тысячи священников открыто объявляют себя сторонниками социалистических идей, становятся приверженцами так называемой "новой теологии".
Плохо твое дело, хозяин вещей: никто не вступится за тебя в высоком храме морального судилища.
Противоборство на уровне утилитарно-социальном
Завоевав победу на этическом фронте, хозяин знаний пытается с ходу завоевать командные высоты и в политике. Ему очень не хочется признать хоть какую-то полезность за владельцами вещей, за собственниками. Допустить, что труд их важен для общества, что хозяин вещей тоже должен напрягать все силы своего ума и трудиться с утра до вечера, чтобы росло всеобщее благосостояние, — это означало бы для хозяина знаний почти капитуляцию. "Да, хозяева вещей порой погружены в дела и хлопоты семь дней в неделю — но это исключительно из жадности, — утверждает хозяин знаний. — Вот если бы они так же трудились, не будучи собственниками — тогда да, тогда мы бы признали за ними какие-то права. А так приговор им один: грабители, эксплуататоры и кровососы."
Но тут на защиту собственника поднимаются довольно мощные силы. Всегда есть люди подобные Катону, Плинию Младшему, Монтескье, Джефферсону, Адаму Смиту, которым доводилось выступать и в роли хозяина знаний, и в роли хозяина вещей. Они изучали историю и практику этого вечного противоборства и убедительно доказывают в своих трактатах: институт собственности — единственный эффективный инструмент, позволяющий отличать созидателей от разорителей, талантливых распорядителей от бездарных, умножающих богатство от расточающих его. Этот инструмент таит свои опасности, он может оказаться обоюдоострым. Но если применять его умело, выгода для общества оказывается неизмеримо выше потерь.
Индустриальные страны имеют сложнейшие системы законов, регулирующих отношения между собственниками. Религиозные и этические традиции тоже играют важную роль в смягчении этих отношений. Нарушение же прав собственника со стороны ли верховной власти или в результате общего политического разброда всегда ведет к резкому обеднению страны. "Человек, не имеющий права приобрести никакой собственности, — пишет Адам Смит, — может быть заинтересован лишь в том, чтобы есть возможно больше и работать возможно меньше".11 Довольно точное описание ситуации в странах победившего социализма.
Противоборство на уровне интеллекутальном
Наконец, на третьем уровне — интеллектуальном — противоборство имеет весьма парадоксальный характер. По складу политического мышления хозяин знаний, как правило, — уравнитель, хозяин вещей — состязатель. В споре они почти не слышат друг друга, ибо по сути подчиняются разным законам мышления. И этот феномен заслуживает особенно пристального рассмотрения.
Главная особенность трудовой деятельности хозяина знаний: материал, с которым он работает, то есть понятия, слова и цифры, которыми он должен оперировать, легко подчиняются его воле. Он быстро составляет их на бумаге или на экране компьютера, сортирует, перестраивает, множит и выдает "готовый продукт" в виде аккуратно переплетенного отчета, доклада, книги. Если что-то пошло не так, он легко отбрасывает ошибочный расчет, зачеркивает неудачную формулировку, стирает цифры и слова с доски или экрана и тут же начинает всё сначала. До тех пор пока мозг его подчиняется законам математики и логики, он уверен в своей непогрешимости. Переубедить его в чем-нибудь практически невозможно.
В отличие от него, хозяину вещей приходится распоряжаться машинами, грузами, кораблями, людьми. Материал, с которым он имеет дело, обладает огромной инерцией и силой сопротивления. Машины и люди часто ведут себя непредсказуемо. Хозяин вещей знает, что любая ошибка в задуманном деле, может оказаться непоправимой. Он, действительно, должен семь раз отмерять, прежде чем отрезать. Он должен всё время прикидывать, хватит ли у него работников, материалов, инструмента, чтобы довести мероприятие до конца. Поэтому он думает и разговаривает в пять раз медленнее, чем хозяин знаний, часто выглядит рядом с ним туповатым, нерешительным, отсталым.
Нужно честно признаться: все самые привлекательные человеческие черты гораздо легче уживутся с уравнительным миросозерцанием, чем с состязательным. Сострадание, душевная чуткость, бескорыстие, художественная одарённость, порывистость, открытость всему высокому, приветливость, остроумие, яркость чувств, самозабвенная увлечённость — все эти свойства мы скорее обнаружим в уравнителе, ибо душевный взгляд его всегда устремлён дальше и выше. Состязатель, может быть, и хотел бы последовать за ним, но — не может. Ибо слишком ясно видит все опасности, подстерегающие на пути, все ловушки, обрывы и пропасти на той дороге, к которой призывает уравнитель.
Именно поэтому любая дискуссия между хозяином знаний и хозяином вещей часто вырождается в Беккетовский диалог, в котором персонажи абсолютно неспособны расслышать друг друга. В корне их взаимонепонимания лежит тот — часто невидимый для них самих — факт, что у них совершенно разные представления о том, что выполнимо и что невыполнимо в реальной жизни. Представим себе, что два спортсмена спорят о том, как сподручнее бить по воротам, и не догадываются при этом, что один имеет в виду футбол, а другой — хоккей. Разворачивая эту метафору до циркового гротеска, можно представить себе матч между хоккеистами и футболистами на поле, одна половина которого залита льдом, а другая покрыта дёрном. Футболисты начнут потешно скользить и падать на льду, хоккеисты будут увязать своими коньками в траве. Увы, очень часто дебаты между либералами и консерваторами в парламентах демократических стран напоминают именно такие матчи.
Возможно, что это связано с врождёнными свойствами нашего ума.
Один ум чувствует себя сильнее в сфере дедуктивных умозаключений (от общего к частному) и поэтому он с радостью последует призыву Руссо не обращать внимания на конкретные исторические факты, а требовать, чтобы история подчинилась, наконец, общим принципам человеческой природы, которые ведь столь очевидны. Другой ум силён в индукции (вывод общих правил и положений из конкретных наблюдений) и ему будет гораздо ближе способ рассуждения таких "индуктивистов", как Аристотель, Фрэнсис Бэкон, Джон Милль (то есть состяза-телей).
Согласно учению Канта, человеческий мозг обладает некими априорными (до всякого опыта заложенными в него) формами познания, главными из которых являются понятия пространства и времени. В ходе развития мировой цивилизации были созданы многообразные приборы, помогающие нам ориентироваться в пространстве и времени. Например, телескоп позволяет измерять расстояния между планетами, параметры лунной орбиты, отыскивать новые звёзды и галактики. Но это замечательное избретение не поможет нам определить расстояние между двумя городами, не даст ответа, скажем, на вопрос "долго ли ехать от Москвы до Петербурга?". Для ответа на этот вопрос нужно прежде всего узнать, какая дорога проложена уже от одного города до другого, ездят ли по ней на бричке, на поезде или на автомобиле, и замерить скорость транспортного средства. То есть использовать другой замечательный прибор — хронометр.
Поскольку люди не равны по умственным способностям, мы вправе допустить, что они могут сильно отличаться друг от друга и по степени владения априорными формами познания. Один будет чувствовать себя увереннее при оперировании с категориями пространства (ум-телескоп), другой — ум-хронометр — с категориями времени. Ум-телескоп прекрасно видит дальние сферы, но теряется в земном и сиюминутном. Ум-хронометр уверенно движется от факта к факту, но впадает в растерянность перед необходимостью широких обобщений. В соответствии с этим люди-телескопы скорее всего пополнят ряды хозяев знаний, а люди-хронометры — ряды хозяев вещей.
К сожалению, эта принципиальная разница между двумя типами умственной деятельности до сих пор остаётся скрытой и для тех, и для других. Подчиняясь всем правилам чистой логики, хозяева знаний и хозяева вещей воображают, что они играют в одну и ту же игру и что оппонент не поддаётся их аргументам из чистого упрямства и зловредности. Снова и снова высоковольтные кидаются в свои политические споры и снова и снова, с нарастающим озлоблением видят, что им не обойтись без арбитра, без верховного судьи, без оракула.
И кто же может выступить в этой роли?
Только тот, кто в данный момент является носителем верховной политической власти.
В государствах авторитарных это будет монарх, вождь, верховный председатель.
В государствах демократических — народ, избиратель, общественное мнение.
Трагикомическая особенность здесь состоит в том, что высоковольтное меньшинство вынуждено и в том, и в другом случае обращаться за разрешением своего вечного спора к более низкому уровню. Даже если государство управляется просвещённым монархом, он — один — никогда не может обладать тем объёмом необходимой информации, которым коллективно обладают хозяева знаний или хозяева вещей. Если же государство управляется демократически, то и дальновидный ум-телескоп, и расчётливый ум-хронометр вынуждены апеллировать к загадочному сфинксу, именуемому простой человек, народ, избиратель. Который, естественно, не может понять всех хитросплетений вечного спора, а способен откликаться лишь на самые простые лозунги и предвыборные обещания.
Но главное даже не в этом.
Главное в том, что кого бы ни вознёс этот непредсказуемый Избиратель сегодня, сам-то он заведомо остаётся внизу. Ибо он составлен по преимуществу из низковольтных, которым, в силу нехватки способностей и умственной энергии, не удалось прорваться ни на роль хозяина знаний, ни на роль хозяина вещей. Которые распоряжаться могут только своими мускулами, своей зарплатой, автомобилем, домом, одеждой, жизнью. И в которых всегда живёт глухое озлобление против тех, кто наверху.
Подозрительное недоверие к "господам", к "хозяевам", к "заправилам" — естественный настрой простого человека. "Чем я хуже них? Каким образом они пробрались наверх? Наверное, обманом. Наверное, если бы мне дали с детства то, что было у них, и я бы взлетел не хуже. Вот ужо погодите! Придёт наш час — тогда дознаемся, как вы там оказались!".
И час этот пробил в XX веке, как никогда за всю историю человечества.
Ибо именно в начале этого века противоборство между хозяевами знаний и хозяевами вещей достигло самоубийственной остроты. Живя под властью жёстких монархических порядков (Германия, Австрия, Россия, Испания, Италия), хозяева знаний ощущали эти порядки только как гнёт. Они воображали простой народ своим союзником, ибо и он был в положении угнетённого. Когда хозяева вещей пытались объяснить им, что для охраны института собственности нужна довольно прочная политическая структура, хозяева знаний отвечали "значит долой ваш институт собственности", то есть отшатывались в лагерь социализма. На них не действовали даже предупреждения из собственных рядов. Когда русские интеллектуалы, собравшиеся в сборнике "Вехи" (1908), посмели сказать своим собратьям: "мы должны благославлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами ещё ограждает нас от ярости народной",12 это вызвало только всеобщее возмущение в лагере хозяев знаний.
Но и хозяева вещей оказались глухи и слепы к нараставшему подземному гулу. Отказываясь вдуматься в необходимость социальных перемен, к которым призывали хозяева знаний, они близоруко довели принцип охраны собственности до нелепого преувеличения и рухнули в страшную катастрофу Первой мировой войны. Никакие "революционные бесы", никакая "международная закулиса", никакие большевики с немецкими миллионами в кармане (да простят меня Иван Александрович Ильин, Александр Исаевич Солженицын, Дора Моисеевна Штурман и тысячи других честных борцов с большевизмом) не толкали дивизии и броненосцы цивилизованных стран в жерло небывалой кровавой мясорубки. Облака горчичного газа, прошитые пулеметными очередями, и пассажирские корабли, потопленные подводными лодками, — вот последние "аргументы", убедившие миллионы измученных людей в необходимости политических перемен. Подданные русской, австрийской и немецкой империй сказали "хватит", не зная еще, достанет ли у них сил и мудрости выстроить новый строй совместной жизни. "Хуже быть не может!" — казалось им.
Но Муссолини, Сталин, Гитлер показали, что может.
Из всех лозунгов, кричавших с революционных знамён и плакатов, плывших над Европой в 1917–1919 годах, самым могучим был лозунг "равенство!". Однако хозяева знаний слышали в нём лишь "равенство знатного с незнатным, бедного с богатым". Они не верили, не предвидели, не допускали, что в народной душе это горячее слово полыхало в его полном и конечном смысле: равенство всех со всеми.
И наступил час расплаты.