Я довольно долго думал, оставлять ли жизнь на Земле. Некоторым может показаться, что это простое решение. Как посмотреть. Сам-то я хотел сделать одно, но мое воспитание и мораль не позволяли мне этого.
Немногим выпадала ответственность принять такое решение. Гитлер мог отправить на смерть десять миллионов, по приказу Сталина могло погибнуть еще десять. Но ни один из них не мог испепелить весь мир, сделав всего лишь несколько пометок на листе бумаги.
Только сейчас развитие физики достигло таких вершин, что стало возможным принять подобное решение. Тем не менее, со свойственной мне скромностью, должен признать, что мое открытие не было таким уж неизбежным. Возможно, его сделали бы, скажем, через несколько веков, когда все течение жизни было бы лучше организовано. Вывод моего уравнения не очевиден. Напротив, три десятилетия ядерная физика развивалась в противоположном направлении.
В моей цепной реакции главным компонентов является железо — вещество, менее всего подходящее для применения в подобной реакции. Оно находится в нижней точке кривой атомной энергии. Любое вещество можно превратить в железо и получить энергию, но потребуется затратить энергию, чтобы превратить железо в какое-либо другое вещество.
На самом деле, источником энергии в этой реакции является не железо, а другие реагенты. Но железо необходимо. Оно — не катализатор, так как сначала преобразовывается в другое вещество, а затем возвращается в первоначальное состояние, в то время как истинный катализатор остается неизменным. Учитывая то, что железо — один из самых распространенных элементов земной коры, можно взорвать всю Землю одновременно.
Я хорошо помню, что почувствовал, когда впервые вывел эти уравнения. Я тупо уставился на свое имя на стеклянной двери «Доктор Уэйд Ормон», вернее на его зеркальное отражение. Решив, что допустил ошибку, я все проверил и перепроверил, вычислил и перевычислил. Ядерные уравнения я выводил заново по крайней мере раз тридцать. С каждой проверкой мое сердце, мое бедное старое сердце колотилось все чаще. А желудок сжимался все сильнее. Мне достало ума никому в отделе не сказать о своем открытии.
Но даже после этого я не оставил попыток найти ошибку. Пропустил все материалы через компьютер, на тот случай, если ошибка была чисто формальной, а я просто не заметил ее. Кажется, что-то подобное случилось с Эйнштейном? Просто где-то плюс заменился на минус и все. Я — совсем не Эйнштейн, пусть и хороший физик, и тем более не застрахован от подобных случайностей.
Но компьютер подтвердил правильность моих выводов.
Возник следующий вопрос: что делать с результатами? Для лаборатории они были бесполезны, так как мы занимались разработкой более мощного оружия или более эффективного производства энергии. По инструкции следовало написать отчет. Затем его бы размножили, присвоили ему гриф «Совершенно секретно», и курьеры доставили бы копии куда положено, в частности, в Агентство по контролю за атомной энергией. Обычно люди, работающие в подобных заведениях, не болтливы, тем не менее весть о моем открытии разнеслась бы по миру уже через несколько лет.
Не думаю, что правительство Соединенных Штатов отважилось бы когда-нибудь взорвать мир, но что касается других правительств — кто знает? Например, Гитлер. Если бы он знал, как это сделать, то, почуяв неминуемый конец… Или коммунисты. Сейчас они хладнокровно просчитывают каждый свой шаг, но совершенно непонятно, кто будет у них главным через десять-двадцать лет. Как только открытие станет известным, любая страна, обладающая достаточным ядерным потенциалом, сможет им воспользоваться. Большинство, несомненно, никогда не отважится на это, даже желая отомстить за поражение. Но ведь есть страны, которые могут попытаться шантажировать весь мир, а некоторые из них вполне способны выполнить свою угрозу, если их требования не будут приняты. А сколько в мире параноиков и других безумцев? Наверное, достаточно, если часть лидеров явно принадлежит к их числу. Любой метод правления, известный человечеству — монархический, аристократический, теократический, демократический, диктаторский, советский — не обеспечивает абсолютной защиты от подобных личностей. До тех пор пока эти безволосые обезьяны объединены в суверенные государства, ядерный конец света не только возможен, но и весьма вероятен.
Честно говоря, я и сам, видимо, не совсем нормален, если могу так спокойно рассуждать об уничтожении мира.
Впрочем, психиатр убедил меня в обратном. Человек не может считаться помешанным, сказал он, если пытается осуществить свои желания рациональными методами. Что касается желаний иррациональных по своей природе… у меня достаточно веских оснований для того, чтобы уничтожить весь род людской. Высокие, притянутые за уши рассуждения, типа религиозной болтовни о греховности человека, здесь ни при чем, есть только всепоглощающая жажда мести. Христиане считают, что жажда мести достойна порицания. Мне так не кажется. Многие культуры оправдывали ее, значит, она не может считаться признаком ненормальности.
Если оглянуться назад и вспомнить всю свою жизнь в течение пятидесяти трех лет, что мне приходит в голову? Взять, к примеру, мой первый день в школе…
Полагаю, в шесть лет я был робким мальчиком, тощеньким, упрямым и не по летам развитым. Мой отец был профессором, и от него я перенял манеру говорить напыщенно. В шесть лет я обильно сдабривал свою речь такими словам, как «теоретически» и «психоневротический». Из-за частых болезней я был тощим, как скелет, а слабые мышцы едва могли переместить мое тело из одного места в другое.
Себе я всегда казался исключительно хорошим мальчиком, которого все незаслуженно обижают, более старшие родственники, напротив, всегда говорили мне, что более несговорчивого ребенка им еще не доводилось встречать. Я не был непослушным или склонным к разрушению. Напротив, я педантично соблюдал все формальные правила, причем с рвением, которое привело бы в восторг любого сержанта-пруссака. Зато в других ситуациях, где следовало подстраиваться под других людей, а не соблюдать какие-либо правила, я руководствовался только собственными желаниями. Их я старался осуществить с фанатической целеустремленностью. С моей точки зрения другие люди являлись неодушевленными предметами, призванными оказывать содействие в осуществлении моих желаний. Что они при этом думали, я не знал, и не желал знать.
Так утверждали мои родственники. Возможно, они относились ко мне с предубеждением. Как бы то ни было, веселье началось в первый же день моего посещения бесплатной средней школы в Нью-Хейвене. На перемене пара ребят схватили мою кепку, и начали бросать ее друг другу, а владелец, то есть я, дергаясь, как рыба на крючке, пытался перехватить свой головной убор.
Через несколько минут я вышел из терпения и попытался размозжить камнем голову одному из мучителей. К счастью, шестилетним мальчишкам недостает силы, чтобы убить друг друга таким примитивным способом. Я набил ему шишку, потом все навалились на меня, а я был настолько слаб, что не смог бы оказать сопротивление и одному из них. Учитель спас меня, вытащив из кучи-малы.
С учителями я ладил. У меня не было присущего нормальным детям духа сопротивления взрослым. Я полагал, благодаря своему преждевременному интеллектуальному развитию, что взрослые знают больше меня, и, если они говорят мне сделать что-либо, значит, имеют право на это. В результате я стал любимчиком учителей, что не добавило мне любви сверстников.
Они обычно подстерегали меня на пути домой и для начала срывали кепку с моей головы и начинали дразнить меня. Постепенно игра перерастала в полномасштабную травлю. Несколько мальчишек бежали впереди и дразнили меня, другие били и пинали сзади. Так я гонялся за ними по всему Нью-Хейвену. Когда надоедало, они разворачивались, колотили меня и гонялись за мной. Я кричал, рыдал, угрожал им, оскорблял, рычал и шипел, разыгрывал припадки — рвал на себе волосы и брызгал слюной в тщетной надежде испугать мучителей. Но им только это и было нужно. В результате, в течение трех лет моего обучения в этой школе меня отпускали с последнего урока на десять минут раньше, чтобы я успел добраться до своего дома на Чапел-стрит прежде, чем остальные ученики выйдут из школы.
Подобное обращение только усилило мою любовь к книгам. В девять лет я уже штудировал «Электрон» Милликана.
Отца несколько беспокоили мои проблемы, но он ничего не предпринимал, чтобы помочь мне, так как сам был настоящим книжным червем. Его специальностью была английская средневековая литература, курс которой он вел в Йельском университете, тем не менее, из чувства солидарности к собрату-интеллектуалу, он позволял мне заниматься чем угодно. Иногда он пытался поиграть со мной в мяч, но всегда безуспешно, так как сам люто ненавидел спорт, упражнения и свежий воздух и был таким же неуклюжим и неловким, как я. Несколько раз я пытался заставить себя заняться спортом, чтобы стать молодым Тарзаном, но все мои попытки заканчивались крахом. Упражнения казались мне ужасно скучными, я прекращал их, даже не начав, и таким образом не мог получить никакой практической пользы.
Я — плохой психолог. Как и любому другому последователю точных наук, мне всегда хотелось назвать психологию наукой в кавычках и тем самым подчеркнуть, что только точные дисциплины достойны называться наукой. Возможно, я не прав, но так же относятся к психологии многие физики.
Например, почему психологи считают садизм патологией, вызванной якобы тем, что глупые родители запрещали ребенку рубить мебель топором и тем самым наполнили его жизнь неверием в свои силы и разочарованием? По своему собственному опыту я знаю и готов поручиться, что все мальчики, по крайней мере девяносто девять процентов из них, являются прирожденными садистами. Из кого-то это чувство удалось выбить. Нет, не так — многим это чувство вбили в подсознание, или как там еще называют эту часть головного мозга психологи. Оно затаилось там, дожидаясь лишь нужного момента, чтобы выпрыгнуть наружу. Отсюда преступность, войны, гонения и все другие болезни общества. Вероятно, подобная жестокость в каменном веке являлась положительной чертой характера. Знакомый антрополог сказал, что я опоздал с этим открытием лет на пятьдесят, но он мог ошибаться.
Полагаю, я тоже не лишен этого чувства. По крайней мере, ничего не хотелось мне так страстно, как подвергнуть маленьких мучителей в Нью-Хейвене долгой и мучительной смерти. Даже сейчас, сорок пять лет спустя, эта мысль не исчезла и по-прежнему терзает меня.
Я все еще помню их всех, все еще могу забиться в приступе ярости и ненависти, думая о них. Мне кажется, я не забыл и не простил ни единого синяка, ни единого оскорбления в своей жизни. Я не горжусь этой чертой характера, но и не стыжусь ее. Просто я такой, какой есть.
Согласитесь, что у меня есть причины желать смерти этим маленьким негодяям, тогда как им обижаться не на что. Я ведь ничего им не сделал, просто стал идеальной мишенью, боксерской грушей. Естественно, тогда, склонившись над книгой Милликана, я и не подозревал, что мне представится уникальная возможность отомстить человечеству, возможность, о которой можно только мечтать.
Вот и все, что я думаю о мальчиках. Что касается девочек, я их не знал. Я был средним из трех братьев, мать была деспотичным человеком, полностью лишенным того, что называют женственностью, а первый раз я пошел на свидание, когда мне было почти тридцать. Я поздно женился, скоро развелся, детей у меня не было. Стоящая предо мной сегодня проблема решилась бы довольно быстро, если бы я сумел найти способ, как убить мужскую половину населения Земли и оставить в живых женскую. Не из желания обзавестись супер-гаремом, естественно. Мне и одной-то женщины — своей жены — было многовато. Просто женщины не пытались превратить мою жизнь в ад день за днем и год за годом, хотя одна или две и причинили мне боль. Таким образом, говоря беспристрастно, мне было бы немножко жаль, если бы женщины погибли вместе с мужчинами.
К одиннадцати годам, когда я перешел в шестой класс, ситуация стала еще хуже. Моя мать решила, что учеба в военной академии «сделает из меня мужчину». Меня заставят заниматься спортом вместе с другими мальчиками, строевая подготовка улучшит мою осанку, и я не смогу больше проводить часы, скрючившись над энциклопедией в отцовском кабинете.
Отца такое предложение встревожило, он понимал, что, послав меня в академию, они лишь ухудшат мое положения, лишив последнего убежища. К тому же, он полагал, что не может себе позволить мое обучение в частной школе, поскольку недостаточно зарабатывал.
Как всегда, победила мать. Надо сказать, поехал я в академию с радостью. Любое положение казалось мне лучше, чем мучения, которые я испытывал в школе. Возможно, новые знакомые будут добрее ко мне. Даже если нет, все время будет расписано по минутам, и ни у кого не будет возможности издеваться надо мной.
Итак, осенью 1927 года, с некоторым страхом, но больше с надеждой, я поступил в военную академию «Роджерс» в Уокигусе, штат Нью-Джерси.
В первый день мне все понравилось. Я восхищался серой формой, особенно бронзовым шнурком на фуражке.
Всего две недели понадобились мне для того, чтобы осознать две вещи. Во-первых, дисциплина в школе, несмотря на форму и муштру, была никудышной. У мальчиков оставалась масса времени на пакости и проказы. Во-вторых, они каким-то неведомым мне образом сразу почуяли во мне жертву.
На третий день кто-то прикрепил мне на спину бумажку с надписью «ЗОВИТЕ МЕНЯ САЛЛИ». Весь день я ходил, как дурак, и все называли меня Салли. Это имя прилипло ко мне на все время, которое я провел в «Роджерсе». Меня назвали женским именем потому, что я был маленьким, тощим и необщительным, и потому, что никогда не испытывал тяги к сексуальным извращениям. Испытывая их, я легко бы мог получить удовольствие, так как «Роджерс» ничем в этом плане не отличался от других закрытых учебных заведений.
До сих пор я вздрагиваю, услышав имя «Салли». Несколько лет назад, когда я еще не был женат, друзья познакомили меня с очень симпатичной девушкой и не могли понять, почему я убежал от нее как от огня. Просто ее звали Салли.
Над новичками в «Роджерсе» издевались очень зло. Учителя относились к этому как к неизбежному злу. Я стал любимой мишенью, и издевательства надо мной не ослабли, как над другими, по прошествии нескольких недель. Так прошел первый год. Однажды утром, в марте 1928 года, я проснулся от того, что пять или больше мальчиков держали меня за руки и за ноги, а один из них пытался запихнуть мне в рот кусок мыла.
— Смотри, чтобы он не укусил тебя, — сказал один из них.
— Лучше бы напоить его касторкой, — хихикал другой.
— Где ее взять. Зажми ему нос, тогда он откроет рот.
— Надо было нарезать мыло маленькими кусочками, пены было бы больше.
— Давай его пощекочем — у него начнется припадок.
— Смотри, пена пошла, как из гейзера.
— Хватит кричать, Салли, — обратился один из них ко мне. — А то намажем мылом глаза.
— А что, давай намажем. Из него выйдет отличный красноглазый монстр. Знаешь, как он сверкает глазами и вопит, когда разозлится.
— Давай острижем его наголо. Вот смеху-то будет.
Мои крики все-таки привлекли внимание одного из преподавателей, который резко приказал мучителям отпустить меня. Они повиновались, я сел на койке, выплевывая куски мыла.
— Что здесь происходит? — строго спросил преподаватель. — Вы отлично знаете, что такое поведение запрещено. Десять кругов каждому!
Это была одна из форм наказания в «Роджерсе». Нужно было пройти определенное количество кругов вокруг плаца с винтовкой на плече. У каждого курсанта была винтовка «спрингфилд» образца 1903 года со сточенным бойком, на тот случай, чтобы детки не поубивали друг друга, если им удастся достать патроны. Я надеялся, что моих мучителей, по меньшей мере, исключат, и пришел в ярость от такого легкого наказания. Они же, напротив, пришли в негодование от столь, на их взгляд, сурового к себе отношения, и заорали с выражением оскорбленной добродетели на лицах:
— Но, мистер Уилсон, сэр, мы только хотели поиграть с ним!
Тогда я не знал, что частные школы не исключают внесших плату учащихся, разве только за очень уж гнусные поступки. Не могут себе позволить поступать иначе. Мальчики отмаршировали по десять кругов и возненавидели меня на всю жизнь. Они посчитали меня ябедой, потому что мои крики привлекли внимание мистера Уилсона, и с тех пор стали придумывать более изощренные издевательства. Действовали они теперь более тонко. Запихивать мыло в рот? Как это грубо. Они прятали части моего обмундирования, бросали конский навоз и другие мерзости в постель, ставили мне подножки во время марша, чтобы я растянулся в грязи вместе с девятифунтовой винтовкой.
Я часто дрался, всегда оставался поколоченным, обычно меня ловили и назначали наказание за нарушение правил школы. Как я гордился, когда разбил в кровь нос одному мальчику, что, впрочем, не привело ни к чему хорошему — он подстерег меня в бассейне и чуть не утопил. Я был так напуган, что не посмел назвать имена моих мучителей, когда преподаватели при помощи искусственного дыхания привели меня в чувство.
— Ормон, мы знаем, что тебе приходится выносить, — сказал Уилсон, — но не можем же мы приставить к тебе телохранителя. И не стоит постоянно жаловаться, от этого будет только хуже.
— Но что мне делать, сэр? Я стараюсь соблюдать все правила.
— Не в этом дело.
— А в чем? Я ничего не сделал этим ребятам, они же постоянно издеваются надо мной.
— Во-первых, ты можешь лишить их удовольствия видеть себя вопящим и раздающим удары, которые никогда не достигают цели… — Уилсон побарабанил по столу костяшками пальцев. — Мы уже встречались с таким отношением курсантов к другим мальчикам, похожим на тебя, и знаем, что делать в такой ситуации. Давай смотреть правде в лицо, ты — не похож на других.
— Чем?
— Ты говоришь, как взрослый.
— Но ведь вы именно этому пытаетесь научить нас на уроках английского языка?
— Конечно, но здесь другое. Не спорь, я ведь пытаюсь помочь тебе. Ты споришь по любому поводу и часто оказываешься прав. Не ждешь же ты, что тебя будут любить люди, которым ты постоянно доказываешь, что они — дураки.
— Но люди должны…
— Именно так, должны, но не делают. Ты не можешь изменить мир в одиночку. Если бы у тебя были мускулы, как у Джека Демпси, тебе многое прощали бы, но у тебя их нет. Поэтому предлагаю прибегнуть к защитной тактике. Не обращай внимания на их выпады и оскорбления. Никогда не спорь, никогда не жалуйся, никогда не критикуй. Улыбайся стеклянной улыбкой, даже когда хочется разорвать их на части. Говори просто и соглашайся со всем, что бы ты ни услышал. Не то чтоб я советовал тебе прикинуться трусом, но другого выхода нет. Если бы мы могли сделать из тебя спортсмена…
Учебный год почти закончился. Через пару недель я вернулся домой. Пожаловался на порядки в академии и попросил вернуть меня в среднюю школу Нью-Хейвена. Мои родители не согласились, аргументировав свой отказ тем, что в «Роджерсе» я получу лучшее образование, чем в местной школе. Они были правы.
Однажды на пустыре я повстречал старых знакомцев из средней школы. Они побили меня по-настоящему, до крови и синяков на лице. Я понял, что какими бы ужасными ни были мальчики из «Роджерса», среди них не было самой гнусной разновидности — тупого мускулистого хама, оставленного несколько раз на второй год в средней школе, который борется со скукой, издеваясь над более слабыми одноклассниками. Больше я не жаловался на порядки в «Роджерсе».
Люди вспоминают школьные года как золотое время своей жизни. Психологи убеждали меня в том, что дети, какие бы страдания они ни пережили, помнят из детства только самое приятное и потом идеализируют свои воспоминания.
По моему мнению, обе категории не правы. У меня было ужасное детство, и мысли о нем все так же остры и мучительны, как и сорок лет назад. Достаточно мне погрузиться в воспоминания о моем золотом детстве, и я лишаюсь аппетита.
Во-первых, я всегда относился с ненавистью ко всем видам шумных игр и грубых развлечений, а детство полно ими, если, конечно, ребенок — не инвалид или не выходит из дома по другим причинам. Я всегда обладал несколько обостренным чувством собственного достоинства, и любые шутки или насмешки мгновенно наполняли меня убийственным негодованием. Я всегда ненавидел грубые шутки. Когда меня спрашивали, люблю ли я шутки, ответом было четкое «нет». Мне хотелось убить шутника, и это желание преследовало меня на протяжении многих лет. Чувство юмора, которым обладаю я, находит свое выражения в метких коротких остротах, так любимых моими учеными друзьями и совершенно непонятных остальным людям. В эпоху дуэлей я, наверное, чувствовал бы себя более комфортно, и не потому, что стал бы завзятым дуэлянтом, а потому, что люди более внимательно относились тогда к своим высказываниям и думали о последствиях.
Второй учебный год в «Роджерсе» я начал с твердой решимостью воплотить в жизнь советы Уилсона. Никто не подозревал, что именно пришлось мне пережить, чтобы укротить свой горячий нрав и постоянно подставлять другую щеку. Весь год я провел, замкнувшись в себе, в этой кипящей массе ярости и ненависти. Каждый раз, когда меня дразнили, шутили и издевались надо мной, пинали, щипали, дергали за волосы, сбивали с ног, я делал вид, что ничего не происходит, в надежде на то, что мучителям скоро надоест иметь дело со столь безответным и равнодушным существом.
Не всегда мне удавалось совладать с собой. Однажды я чуть не убил одного мальчишку, стукнув его деревянной палкой с бронзовым набалдашником, которой до изобретения кондиционера открывали окна в классах. К счастью, я нанес удар деревянной частью, а не бронзовой.
Так прошел год, начался другой. Я стал настолько бесцветным и незаметным, что иногда целую неделю надо мной никто не издевался. Конечно, я постоянно слышал ненавистное прозвище «Салли», но произносилось оно без злобы, скорее по привычке. Правда, бывали исключения. Мой отец, преподаватели, немногие ребята, жалевшие меня, советовали мне заняться спортом. По правилам «Роджерса» курсант должен был пройти обязательный курс строевой подготовки и гимнастики, все остальные занятия спортом были добровольными. (Я уже говорил, что дисциплина в академии явно хромала.)
И я решил попробовать. Однажды, весной 1929 года, я вышел на поле, где мои сокурсники готовились к игре в бейсбол, и молча присоединился к ним.
Два самозванных капитана отбирали игроков в свои команды. Один из них, наконец, заметил меня и удивленно спросил:
— Салли, и ты решил поиграть?
— Да.
Начался отбор. Всего нас было пятнадцать мальчиков, включая капитанов и меня. Наконец, остался один я.
— Можешь взять его себе, — сказал один капитан.
— Нет, — отказался второй, — мне он не нужен, забирай его себе.
Так они спорили, пока предмет их дискуссии корчился от стыда под уничижительными взглядами других игроков. Наконец, один капитан сказал:
— Пусть играет за каждую команду по очереди, и каждой команде будет одинаково плохо.
— Отлично, — обрадовался другой. — Ты согласен, Салли?
— Нет, спасибо. Да я и чувствую себя как-то неважно. — Я поспешил отвернуться, прежде чем слезы, навернувшиеся на глаза, выдали мое действительное состояние.
В самом начале моего третьего года обучения, осенью 1929 года, фондовый рынок рухнул. Отец скоро понял, что его небольшой доход испарился, так как компании, в которые он вложил свои деньги, в частности «Нью-Йорк Сентрал», перестали выплачивать дивиденды. Вернувшись домой на Рождество, я узнал, что не смогу больше учиться в «Роджерсе», а вынужден буду с февраля пойти в местную среднюю школу.
В Нью-Хейвене моя тактика опоссума подверглась жесточайшему испытанию. Многие в классе знали меня еще по начальной школе, и с радостью взялись за любимое занятие, оставленное несколько лет назад. Например…
Когда-то школьники скрашивали скучные уроки при помощи тонких резинок и многократно сложенных буквой «V» клочков бумаги в качестве метательных снарядов. Надо было уметь прятать резинку в кулаке и, как только учитель отвернется, попасть бумажной пулькой в шею сидящего впереди ученика. Вероятно, по сравнению с сегодняшней школой, когда ученики стреляют в друг друга и в учителя, выбивая последнему глаза и зубы шариками от подшипника, и расписывая его тело складными ножами, если он осмелится выразить неудовольствие, подобные проказы могли бы показаться детской шалостью. Но ведь я учился до эпохи Дьюи и Уотсона, до того, как их идиотская теория «вседозволенности» превратила классные комнаты в некое подобие традиционных пиршеств каннибалов, на которых учитель выступал в роли съедобного миссионера.
За мной сидел Пэтрик Хэнрэн — маленький, но жилистый рыжеволосый озорник, говоривший с бостонским акцентом. Ему нравилось время от времени стрелять в меня бумажными пульками. Я старался не обращать на это внимания, прекрасно осознавая, что он легко поколотит меня. Хотя я был на голову выше многих своих товарищей, но оставался таким же худым, слабым и неловким, — мне редко удавалось пообедать, не опрокинув на себя что-нибудь.
Однажды, после особенно настойчиво обстрела, я, наконец, потерял терпение и достал свою резинку и пульки, Я знал, что Хэнрэн обстреливал меня прежде, но совершенно невозможно было определить, кто именно выстрелил в тебя секунду назад.
После особенно болезненного попадания пульки в ухо я резко развернулся и выстрелил Хэнрэну прямо в лицо. Пулька попала под левый глаз, оставив красную отметину. Хэнрэн сначала жутко удивился, потом рассвирепел и спросил хриплым шепотом:
— Ты чего?
— Ты выстрелил в меня, — прошептал я в ответ.
— Это не я! И ты получишь за это! Подожди, после урока я выбью из тебя всю дурь!
— Но ты же первый… — начал оправдываться я, но был остановлен резким окриком учителя:
— Ормон!
Возможно, в меня стрелял не Хэнрэн. Оправданием ответного выстрела, произведенного мной, могли послужить ранние обстрелы. Мальчики же, как писал Вольтер, обычно рассуждают по-другому:
Cest animal est tres menchant;
Quand on l’attaque, il se defend!
Я знал, что Хэнрэн без труда поколотит меня, поэтому, увидев его на мраморных ступенях главного входа, поспешил скрыться через черный ход.
Я уже подходил к спортивному залу, когда ощутил чувствительный пинок в зад. Это был Пэдди Хэнрэн.
— Давай драться, поганый трус! — закричал он.
— Привет, — глупо улыбаясь, ответил я.
Он дал мне пощечину.
— Доволен? — спросил я.
Он снова пнул меня ногой.
— Продолжай, — сказал я. — Мне все равно.
Он снова залепил мне пощечину и пнул ногой.
— Подлый трус! Подлый трус!
Я продолжил путь к спортивному залу, повторяя про себя: «Не обращай внимания, не критикуй, не жалуйся, веди себя смирно, игнорируй, не обращай внимания…»
Наконец, Пэдди вынужден был прекратить издевательства надо мной, так как прозвенел звонок на следующий урок.
Я чувствовал себя так, словно меня вываляли в дерьме. Самым искренним моим желанием было увидеть объятую пламенем школу и кричащих истошным криком поджариваемых учеников.
От этой стычки с Хэнрэном у меня осталось несколько синяков и ссадин — ничего серьезного. На следующий день, увидев меня, он только прорычал:
— Трусливая собака!
Прошло сорок лет, но я часто представляю себе, какой изощренной мести я мог бы подвергнуть Пэдди Хэнрэна. Я представляю, как он приходит ко мне в лохмотьях, молит дать ему работу, а я приказываю вышвырнуть его на улицу… Какой бред! Я не видел его ни разу после окончания школы в Нью-Хейвене.
Подобные инциденты часто случались и в тот год и на следующий. Например, осенью 1930 года состоялось первое собрание по выборам актива класса на семестр. После выдвижения нескольких кандидатов на должность президента, кто-то пропищал:
— Предлагаю Уэйда Ормона!
Раздался оглушительный хохот. Учитель набросился на ученика, выдвинувшего меня, и удалил его из класса за то, что тот мешал нормальному ведению собрания своими идиотскими высказываниями. Не зная, как отказаться от выдвижения, я предпочел сделать вид, что ничего не слышал. Волноваться, впрочем, было не о чем, учителя даже не удосужились спросить, поддерживает ли кто-нибудь еще мою кандидатуру. Просто игнорировали меня, как будто в президенты класса выдвинули Юлия Цезаря.
Потом я окончил школу. В точных науках я опередил всех, в других тоже не отставал и, таким образом, стал стипендиатом Массачусетского технологического института. Не думаю, что мой отец мог бы позволить себе финансировать мое дальнейшее образование.
В институте защитная тактика была усовершенствована, впрочем, идеальной она стала чуть позже. Автоматическая неискренняя стеклянная улыбка, всегда готовая к рукопожатию ладонь, абсолютная безынициативность. Я никогда, никогда не выражал своих чувств. Да и как я мог их выразить, если единственными чувствами, пожиравшими все остальные, были убийственные ярость и ненависть, накопленные за долгие годы издевательств? Я легко мог убить кого-нибудь, дав себе волю, но эпизод с палкой испугал меня. Лучше было никому не показывать, о чем ты думаешь. Что касается чувств, я предпочитал ничего не чувствовать — наблюдать за миром с беспристрастностью посетителя зоопарка.
Институтом я был доволен — он дал мне приличное техническое образование, но не толок ежедневно мою душу в ступе. Кстати, многие студенты были такими же интровертами, как и я.
Кроме того, напряженный график обучения не оставлял времени на развлечения. Да и физическим упражнениям уделялось не слишком много внимания, таким образом, моя неполноценность в этом плане не бросалась в глаза. Я вырос до пяти футов восьми дюймов, но оставался худым, слабым и неуклюжим. С тех пор я практически не изменился, только с возрастом появился небольшой животик.
Тысячи лет священники и философы говорили нам, что человечество надо любить, но не приводили ни одной веской причины, почему это нужно делать. А между тем основную массу человечества составляют жестокие, коварные безволосые обезьяны. Они ненавидят нас — интеллектуалов, эрудитов, интеллигентов, несмотря на то (или из-за того), что без нас они до сих пор бегали бы голыми по лесам и переворачивали камни в поисках пищи. И их любить? Ха!
Признаю, что мне встречались похожие на меня люди, дружелюбно относившиеся ко мне. Но к тому времени я научился подавлять чувства, чтобы избежать травли. Я уже стал человеком, к которому трудно испытывать какие-нибудь чувства. Достаточно способный физик, хорошо воспитанный и внешне хладнокровный, но равнодушный и замкнутый, я относился к окружавшим меня людям как к созданиям, которыми следует манипулировать для того, чтобы выжить. Я слышал, как коллеги называли подобных мне людей сухарями и бесчувственными рыбами, и не сомневался, что также они относились и ко мне. Но кто сделал меня таким? Возможно, я не стал бы беспечным весельчаком, даже если бы надо мной не издевались, но и не впал бы в такую крайность. Может быть, я даже научился бы любить людей и испытывать нормальные чувства.
Завершение моей истории достаточно обычно. Я окончил Массачусетский институт в 1936 году, в 1939 мне присвоили докторскую степень в Чикаго, там же я стал преподавать в университете, а на следующий год возглавил лабораторию в Манхэттене. Начало войны застало меня в лабораториях Аргонна, конец — в Лос-Аламосе. Мне посчастливилось не войти в контакт с коммунистами в это «ярко-розовое» время 1933-45 годов. В противном случае, из-за комплекса неудачника и накопившейся за долгие годы обиды, я мог бы легко оказаться в их сетях. После войны я работал у Лоуренса в Беркли.
Должности мало отличались одна от другой. Многие считали меня солидным ученым, пусть не гением как, Ферми или Теллер, но способным мгновенно отыскать ошибку и определить наиболее разумное направление дальнейших исследований. Такие способности были предопределены долгими годами объективности и рассудительности. Я не предпринимал попыток заняться административной работой для того, чтобы подняться по служебной лестнице. Всегда ненавидел работать с людьми индивидуально. Возможно, я смог бы пересилить себя — заставлял же я себя делать многие ненавистные вещи в жизни — но ради чего? Я не стремился к господству над людьми. Денег мне на жизнь хватало, особенно после того, как меня оставила жена…
Ах да, моя жена. Докторскую степень я получил раньше, чем впервые пошел на свидание. Потом я иногда ухаживал за девушками, но в своей обычной сдержанной формальной манере. Я даже не пытался поцеловать их, тем более затащить в постель. Почему? Не из-за морали. Я всегда считал мораль ребяческим предрассудком, присущим ненавистному мне племени безволосых обезьян. Но я знал, что всегда ухаживал неуклюже, так что бывал отвергнутым и осмеянным. Самым сильным моим стремлением было занять такое положение и так изменить личность, чтобы надо мной перестали насмехаться.
Почему, например, я ушел из Беркли в Колумбийский университет? Многие годы я увлекался тем, что незаметно для людей вел стенограмму их разговоров. Мне нравилось проводить статистический анализ их речи: определять частоту использования различных звуков, комбинаций слов, частей речи, тем разговора. Обычное хобби интеллектуала без какой-либо корыстной цели, хотя я написал ряд статей на эту тему для одного из научных журналов. Однажды моя секретарша заметила, что я делаю, и я неосмотрительно объяснил ей все. Несколько мгновений она тупо смотрела на меня, потом громко рассмеялась:
— Господи, доктор Ормон, вы сошли с ума.
Она так и не догадалась, что в это мгновение я готов был размозжить ей голову чернильницей. Некоторое время я сидел, сжав в руках блокнот и ручку и поджав губы. Потом отложил блокнот и вернулся к занятиям физикой. Анализом речи я больше никогда не занимался, а секретаршу возненавидел. Главной причиной моей ненависти служили мои собственные сомнения в своей нормальности, поэтому я не терпел, когда меня называли сумасшедшим даже в шутку. Я замкнулся в себе еще сильнее.
Продолжать работать рядом с этой секретаршей я не мог. Конечно, можно было выдвинуть против нее какое-нибудь надуманное обвинение или просто попросить начальство о замене, но я этого не сделал. Я считал себя объективным беспристрастным человеком и не мог позволить, чтобы чувства заставили меня поступить несправедливо. Ведь даже просьба о переводе секретарши на другую работу могла повредить ее карьере. Оставалось только уйти самому. Поэтому я связался с Колумбийским университетом.
Там я нашел лучшую работу с лучшей секретаршей Джорджией Эренфелс, настолько лучшей, что в 1958 году мы поженились. Мне было уже за сорок, ей — на двенадцать лет меньше, причем она уже была один раз замужем и развелась. Бог знает, что она нашла во мне.
Думаю, ей понадобилось примерно шесть месяцев, чтобы понять, что она совершила еще большую ошибку, чем в первый раз. Физика занимала всю мою жизнь, жена являлась приятным дополнением, но не тем человеком, перед которым стоило раскрыться. Позже, когда жизнь стала совсем невыносимой, я хотел раскрыться, но обнаружил, что петли совсем заржавели.
Жена пыталась меня переделать, что совсем непросто в случае с мужчиной средних лет, даже в идеальных условиях. Она уговаривала меня приобрести загородный дом, и я, наконец, сдался. Своего дома у меня до того времени не было, но, как и следовало ожидать, домовладельцем я оказался никудышным. Я ненавидел работу по дому, уход за садом и другие мелочи загородной жизни. Джорджия вынуждена была делать все сама, и это привело к тому, что единственная беременность закончилась выкидышем. Мне было очень жаль, но что я мог поделать? Несколько месяцев спустя я пришел домой с работы и обнаружил, что она уехала, оставив записку, начинавшуюся словами:
Дорогой Уэйд!
У нас ничего не получилось и не по твоей вине. Ты — такой, какой ты есть, и я должна была понять это с самого начала. Возможно, глупо было не замечать твои хорошие черты и настаивать на проявлении человеческого тепла, которым ты не обладаешь…
Итак, она получила развод и вскоре вышла за другого ученого. Не знаю, как они живут, но, насколько я знаю, пока еще не развелись. Психологи утверждают, что люди стремятся повторять свои ошибки в семейной жизни, а не учиться на них. Я решил быть исключением и выбрал отказ от общения с женщинами.
Это разрыв повлиял на мою жизнь в большей степени, чем хотел бы признать Железный Человек Ормон. Я сильно запил, чего раньше не делал никогда. Начал совершать ошибки на работе и, наконец, вынужден был обратиться к психиатру. Их ремесло можно на одну часть считать знахарством и еще на одну — недоказуемыми спекуляциями, но к кому еще можно обратиться?
Психиатр оказался приятным крепким мужчиной небольшого роста, говорившим вкрадчивым голосом — словом, достаточно невзрачной невыразительной личностью. Я был поражен, ожидая увидеть острую бородку и услышать напористую речь с венским акцентом. Он же тихо выворачивал меня наизнанку и через несколько месяцев сделал заключение.
— Уэйд, вас нельзя признать психически больным. У вас просто шизоидная разновидность личности, как мы это называем. Такие люди обычно испытывают трудности в личных отношениях. Вы нашли решение проблемы, приняв позу доброжелательного равнодушия. Беда в том, что вы так долго отрабатывали эту позу, что она стала настоящим доктором Ормоном, и породила, в свою очередь, очередные проблемы. Вы так долго и так старательно подавляли свои чувства, что теперь не можете заставить их проявиться…
И далее в том же духе, — все, что я уже давно понял сам. С этой стороны никаких возражений с моей стороны не последует. Но что делать? Я узнал, что шансы положительного результата лечения у психоаналитика быстро падают после достижения пациентом тридцатилетнего возраста, а когда вам за сорок, едва ли стоит прибегать к нему. После года бесполезной траты моих денег и времени психиатра мы расстались.
Все это время я продолжал жить в собственном доме. Более того, я умственно адаптировался к такой жизни и собрал массу научных книг, журналов и брошюр, так что их просто невозможно было бы разместить в обычной квартире. Я нанял прислугу — старую и страшную до такой степени, что вопрос о сексе не возникал. Время, свободное от службы, я проводил дома, в одиночестве. Я научился засаживать лужайку травой, не требующей подстригания, время от времени приглашал садовника, чтобы не вызывать недовольства соседей.
Потом мне предложили более выгодную работу. Я продал дом на Лонг-Айленде и купил здесь, продолжая придерживаться старого стиля жизни. Я не вмешивался в дела соседей. Если бы и они поступали так же, мне было бы значительно проще принять решение, как поступить со своим открытием. Они же, как и большинство жителей пригородов, считают, что если человек живет один и не хочет, чтобы его беспокоили, значит, он — людоед, или какой-нибудь другой монстр.
Если я напишу отчет о цепной реакции, мое открытие нельзя будет утаить. Какими бы строгими ни были правила секретности, люди не смогут удержаться и разболтают о надвигающемся конце света. За этим, вероятно, последует уничтожение Земли, не сразу, а лет через десять-двадцать. Вероятно, я не доживу до этого момента, впрочем, не отказался бы, чтобы это случилось при жизни, не много бы потерял.
Мне пятьдесят три года, но выгляжу я старше своих лет. Мой врач сказал, что состояние моего здоровья оставляет желать лучшего. Сердце работает плохо, кровяное давление слишком высокое, я плохо сплю, меня мучают головные боли. Врач посоветовал пить меньше кофе, отказаться от того, от этого. Но даже если я последую его советам, он не гарантирует, что я проживу еще десять лет. Операция не поможет, просто изначально слабое тело было измождено интенсивной умственной работой на протяжении почти всей жизни.
Меня не тревожит мысль о смерти, поскольку я не слишком наслаждался жизнью. И даже те маленькие радости, что у меня были, поблекли в последние годы. Я обнаружил, что все с большим равнодушием отношусь ко всему, кроме физики, но даже занятия ею начинают становиться все более скучными.
Единственным настоящим чувством осталась ненависть. Человечество в целом я ненавижу достаточно сдержанно. Мужскую половину человечества — сильнее, но самую жгучую ненависть вызывают у меня мальчишки. Как бы мне хотелось увидеть головы всех мальчишек на земле надетыми на копья.
Конечно, я достаточно объективен, чтобы понимать, почему я испытываю подобные чувства. Но понимание причины не изменяет самого чувства, по крайней мере, применительно к такой косной личности, как я.
Я также понимаю, что уничтожение всего человечества было бы несправедливым. Погибнут миллионы людей, никогда не причинявших мне или кому-либо еще ни малейшего вреда.
Но почему, черт возьми, я должен быть справедливым? Были ли эти голые приматы когда-либо справедливы ко мне? Психиатр посоветовал мне отпустить чувства на свободу, тогда я, возможно, обрету счастье. Но я испытываю только одно чувство. Если я дам ему волю, наступит конец света.
С другой стороны, мне придется уничтожить не только миллионы грязных насмешников и садистов, но и немногих жертв, подобных мне. Я всегда симпатизировал неграм и другим угнетенным людям, потому что понимал, что они чувствуют. Если бы существовал способ сохранить им жизнь, уничтожив всех остальных… Впрочем, вряд ли моя симпатия оправдана; получив власть, угнетенные стали бы угнетателями.
Я размышлял уже несколько дней, но не мог принять решения. А потом настала веселая ночка, предшествующая Дню всех святых, когда местные детки шалят. Следующей ночью они будут выпрашивать конфеты и печенье у людей, которым они накануне вымазали стекла мылом и перевернули мусорные баки. Если бы можно было пристрелить несколько этих маленьких ублюдков, остальные вели бы себя осмотрительнее.
Все мальчишки, живущие по соседству, ненавидят меня. Я не знаю, почему. Так собака мгновенно чувствует неприязнь другой собаки. Я не кричал, не рычал на них, не гонялся за ними, но они инстинктивно чувствовали, что я их ненавижу.
Погрузившись в решение своей проблемы, я забыл о приближающемся празднике и, как обычно, поужинал в ресторане, прежде чем отправиться домой на электричке. Приехав, я понял, что часа темноты местным ребятам вполне хватило, чтобы обработать мой дом по полной программе. Измазанные мылом окна, разбросанный мусор, ленты туалетной бумаги повсюду — это еще куда ни шло. Но они взломали гараж и славно потрудились над моей британской двухместной машиной. Колеса были проколоты, обивка сидений разрезана, проводка порвана. Они даже выдрали из земли несколько кустов…
Чтобы я точно понял, что именно они имели в виду, вокруг были раскиданы картонки от рубашек с надписями типа:
СТАРЫЙ ХРЫЧ ОРМОН — ПСИХ! ОПАСАЙТЕСЬ БЕЗУМНОГО УЧЕНОГО! ОРМОН — СУМАСШЕДШИЙ! ОРМОН — ГОМИК!
Решение принято. Оставшиеся мне дни я буду счастлив только в одном случае — если буду знать, что все эти ублюдки получат по заслугам. Я их ненавижу. Я ненавижу их. Ненавижу всех до единого. Я подверг бы человечество мучительным пыткам, если б мог. Но не могу. Значит, придется уничтожить Землю. Поэтому я напишу свой отчет.