Не о нынешней войне хочу я говорить, а о всякой войне. Что являет собою война? Как философски осмыслить войну? При поверхностном взгляде война есть передвижение и столкновение материальных масс, физическое насилие, убийство, калечение, действие чудовищных механических орудий. Кажется, что война есть исключительное погружение в материю и не имеет никакого отношения к духу. Люди духа иногда с легкостью отворачиваются от войны, как от чего-то внешне-материального, как чуждого зла, насильственно навязанного, от которого можно и должно уйти в высшие сферы духовной жизни.
Иные отвергают войну с дуалистической точки зрения, по которой существует совершенно самостоятельная сфера материальная, внешнего, насильственного, отдельная и противоположная духовному, внутреннему и свободному. Но все материальное есть лишь символ и знак духовной действительности, все внешнее есть лишь манифестация внутреннего, все принуждающее и насилующее есть ложно направленная свобода. Внутренно осмыслить войну можно лишь с монистической, а не дуалистической точки зрения, т. е. увидав в ней символику того, что происходит в духовной действительности. Можно сказать, что война происходит в небесах, в иных планах бытия, в глубинах духа, а на плоскости материальной видны лишь внешние знаки того, что совершается в глубине. Физическое насилие, завершающееся убийством, не есть что-то само по себе существующее, как самостоятельная реальность, – оно есть знак духовного насилия, совершившегося в духовной действительности зла. Природа войны, как материального насилия, чисто рефлективная, знаковая, симптоматическая, не самостоятельная. Война не есть источник зла, а лишь рефлекс на зло, знак существования внутреннего зла и болезни. Природа войны – символическая. Такова природа всякого материального насилия, – оно всегда вторично, а не первично. Известное состояние духовной действительности, в котором пребывает человечество, неизбежно должно пользоваться материальными знаками, как орудиями, без которых не может реализовать себя духовная жизнь. Для выражения своей духовной жизни человек должен двигать руками, ногами, языком, т. е. прибегать к материальным знакам, без которых нельзя выразить любви или ненависти, нельзя осуществить волевых стремлений. И война есть сложный комплекс материального передвижения ног и рук, разных орудий, приводимых в движение человеческой волей. Принципиально допустима возможность духовной жизни без материальных знаков и орудий, но это предполагает иной уровень духовной действительности, которого не достигло сейчас человечество и мир.
Бывают болезни, которые сопровождаются сыпью на лице. Сыпь эта есть лишь знак внутренней болезни. Внешнее устранение сыпи лишь вгоняет болезнь внутрь. От этого болезнь может даже ухудшиться. Нужно самую внутреннюю болезнь лечить. Зло войны есть знак внутренней болезни человечества. Материальные насилия и ужасы войны лишь сыпь на теле человечества, от которой нельзя избавиться внешне и механически. Все мы виновны в той болезни человечества, которая высыпает войной. Когда вскрывается гнойный нарыв, то нельзя видеть зла в самом вскрытии нарыва. Иногда это вскрытие нужно сделать насильственно для спасения жизни.
В глубине духовной действительности давно уже началась мировая война, мировая вражда, ненависть и взаимоистребление. И та война, которая началась в конце июля 1914 года, есть лишь материальный знак совершающейся в глубине духовной войны и тяжелого духовного недуга человечества. В этом духовном недуге и духовной войне есть круговая порука всех, и никто не в силах отклонить от себя последствия внутреннего зла, внутреннего убийства, в котором все мы жили. Война не создала зла, она лишь выявила зло. Все современное человечество жило ненавистью и враждой. Внутренняя война была прикрыта лишь поверхностным покровом мирной буржуазной жизни, и ложь этого буржуазного мира, который многим казался вечным, должна была быть разоблачена. Истребление человеческой жизни, совершаемое в мирной буржуазной жизни, не менее страшно, чем то, что совершается на войне.
В Евангелии сказано, что нужно больше бояться убивающих душу, чем убивающих тело. Физическая смерть менее страшна, чем смерть духовная. А до войны, в мирной жизни убивались души человеческие, угашался дух человеческий, и так привычно это было, что перестали даже замечать ужас этого убийства. На войне разрушают физическую оболочку человека, ядро же человека, душа его может остаться не только не разрушенной, но может даже возродиться. Очень характерно, что более всех боятся войны и убийства на войне – позитивисты, для которых самое главное, чтобы человеку жилось хорошо на земле, и для которых жизнь исчерпывается эмпирической данностью. Тех, кто верит в бесконечную духовную жизнь и в ценности, превышающие все земные блага, ужасы войны, физическая смерть не так страшат. Этим объясняется то, что принципиальные пасифисты встречаются чаще среди гуманистов-позитивистов, чем среди христиан. Религиозный взгляд на жизнь глубже видит трагедию смерти, чем взгляд позитивно-поверхностный. Война есть страшное зло и глубокая трагедия, но зло и трагедия не во внешне взятом факте физического насилия и истребления, а гораздо глубже. И на глубине этой зло и трагедия всегда даны уже до войны и до ее насилий.
Война лишь проявляет зло, она выбрасывает его наружу. Внешний факт физического насилия и физического убийства нельзя рассматривать, как самостоятельное зло, как источник зла. Глубже лежат духовное насилие и духовное убийство. А способы духовного насилия очень тонки и с трудом уловимы. Иные душевные движения и токи, иные слова, иные чувства и действия, не имеющие признаков физического насилия, более убийственны и смертоносны, чем грубое физическое насилие и разрушение.
Ответственность человека должна быть расширена и углублена. И, поистине, человек чаще бывает насильником и убийцей, чем он сам это подозревает и чем подозревают это о нем. Нельзя лишь в войне видеть насилие и убийство. Вся наша мирная жизнь покоится на насилии и убийстве. И до начала нынешней мировой войны мы насиловали и убивали в самой глубине жизни не меньше, чем во время войны. Война лишь выявила и проецировала на материальном плане наши старые насилия и убийства, нашу ненависть и вражду. В глубинах жизни есть темный, иррациональный источник. Из него рождаются глубочайшие трагические противоречия. И человечество, не просветившее в себе божественным светом этой темной древней стихии, неизбежно проходит через крестный ужас и смерть войны. В войне есть имманентное искупление древней вины. Не дано человечеству, оставаясь в старом зле и древней тьме, избежать имманентных последствий в форме ужасов войны. В отвлеченных пожеланиях пасифизма избежать войны, оставляя человечество в прежнем состоянии, есть что-то дурное. Это – желание сбросить с себя ответственность. Война есть имманентная кара и имманентное искупление. В войне ненависть переплавляется в любовь, а любовь в ненависть. В войне соприкасаются предельные крайности и дьявольская тьма переплетается с божественным светом. Война есть материальное выявление исконных противоречий бытия, обнаружение иррациональности жизни. Пасифизм есть рационалистическое отрицание иррационально-темного в жизни. И невозможно верить в вечный рациональный мир. Недаром Апокалипсис пророчествует о войнах. И не предвидит христианство мирного и безболезненного окончания мировой истории. Внизу отражается то же, что и наверху, на земле то же, что и на небе. А вверху, на небе, ангелы Божьи борются с ангелами сатаны. Во всех сферах космоса бушует огненная и яростная стихия и ведется война. И на землю Христос принес не мир, но меч. В этом глубокая антиномия христианства: христианство не может отвечать на зло злом, противиться злу насилием, и христианство есть война, разделение мира, изживание до конца искупления креста в тьме и зле.
Христианство есть сплошное противоречие. И христианское отношение к войне роковым образом противоречиво. Христианская война невозможна, как невозможно христианское государство, христианское насилие и убийство. Но весь ужас жизни изживается христианином, как крест и искупление вины. Война есть вина, но она также есть и искупление вины. В ней неправедная, грешная, злая жизнь возносится на крест.
Мы все виноваты в войне, все ответственны за нее и не можем уйти от круговой поруки. Зло, живущее в каждом из нас, выявляется в войне, и ни для кого из нас война не есть что-то внешнее, от чего можно отвернуться. Необходимо взять на себя ответственность до конца. И мы постоянно ошибаемся, думая, что снимаем с себя ответственность или не принимаем ее вовсе. Нельзя грубо внешне понимать участие в войне и ответственность за нее. Мы все так или иначе участвуем в войне. Уже тем, что я принимаю государство, принимаю национальность, чувствую всенародную круговую поруку, хочу победы русским, я – участвую в войне и несу за нее ответственность. Когда я желаю победы русской армии, я духовно убиваю и беру на себя ответственность за убийство, принимаю вину. Низко было бы возложить на других убийство, которое нужно и мне, и делать вид перед самим собой, что в этом убийстве я не участвую. Те, которые едят мясо, участвуют в убийстве животных и обязаны сознавать ответственность за это убийство. Лицемерно делать вид, что мы сами никогда не насилуем и не убиваем и не способны насиловать и убивать, что другие несут за это ответственность. Каждый из нас пользуется полицией, нуждается в ней, и лицемерно делать вид, что полиция не для меня. Всякий искренно желающий вытеснить немцев из пределов России духовно убивает не менее, чем солдаты, которые идут в штыковую атаку. Убийство – не физическое, а нравственное явление, и оно прежде всего совершается духовно. Стреляющий и колющий солдат менее ответствен за убийство, чем тот, в ком есть руководящая воля к победе над врагом, непосредственно не наносящая физического удара. Нравственно предосудительно желать быть вполне чистым и свободным от вины насилия и убийства и в то же время желать для себя, для своих близких, для своей родины того, что покупается насилием и убийством. Есть искупление в самом принятии на себя вины. Виновность бывает нравственно выше чистоты. Это – нравственный парадокс, который следует глубоко продумать. Исключительное стремление к собственной чистоте, к охранению своих белых одежд не есть высшее нравственное состояние. Нравственно выше – возложить на себя ответственность за ближних, приняв общую вину. Я думаю, что в основе всей культуры лежит та же вина, что и в основе войны, ибо вся она в насилии рождается и развивается. Но зло, творимое культурой, как и зло, творимое войной, – вторично, а не первично, оно – ответ на зло изначальное, на тьму, обнимающую первооснову жизни.
К войне невозможно подходить доктринерски-рационалистически. Доктринерский абсолютизм в оценке жизни всегда безжизнен, насильствен, всегда есть фарисейское превозношение субботы над человеком. Но человек выше субботы, и суббота не должна быть абсолютным принципом жизни. Возможна и желанна лишь жизненно-пластическая мораль, для которой все в мире есть индивидуально-творческая задача. К сфере относительного не применимо абсолютное. В исторически-телесном мире нет ничего абсолютного. Возможна абсолютная жизнь, но невозможно применить абсолютное к жизни относительной. Абсолютная жизнь есть жизнь в любви. В абсолютной жизни не может быть войны, насилия и убийства. Убийство, насилие, война есть знак жизни относительной, исторически-телесной, не божественной. В историческом теле, в материальной ограниченности невозможна абсолютная божественная жизнь. Мы живем в насилии, поскольку живем в физическом теле. Законы материального мира – законы насилия. Абсолютное отрицание насилия и войны возможно лишь как явление глубоко индивидуальное, а не как норма и закон. Это предполагает одухотворение, побеждающее «мир» и его родовой закон, просветление тела человеческого нездешним светом. Но к жизни в материи этого мира нельзя применить абсолютного, как закон и норму. Евангелие не есть закон жизни. Абсолютное не применяется, а достигается. Абсолютная жизнь есть благодатная жизнь, а не жизнь, исполняющая закон и норму. Законническое применение абсолютного к относительному и есть субботничество, заклейменное Христом.
Абсолютная истина о непротивлении злу насилием не есть закон жизни в этом хаотическом и темном мире, погруженном в материальную относительность, внутренно проникнутом разделением и враждой. Пусть этот мир перейдет к абсолютной жизни в любви. Желать можно только этого и только к этому можно стремиться. Совершается это таинственно и незримо, как незримо приходит Царство Божие. Но не имеет никакого внутреннего смысла желать внешнего мира и отрицать всякое внешнее насилие, оставляя внутренно мир в прежнем хаосе, тьме, злобе и вражде. Это ничего не значит. Навязывание абсолютного закона относительной жизни есть доктринерство, лишенное всякого внутреннего смысла. Желать можно лишь внутреннего здоровья, а не внешнего обличья здоровья при внутренней болезни. Нельзя достаточно сильно подчеркивать, что абсолютная Христова любовь есть новая благодатная жизнь духа, а не закон для относительной материальной жизни. Вот почему бесконечно сложна проблема отношения христианства к войне.
Войну можно принять лишь трагически-страдальчески. Отношение к войне может быть лишь антиномическое. Это – изживание внутренней тьмы мировой жизни, внутреннего зла, принятие вины и искупления. Благодушное, оптимистическое, исключительно радостное отношение к войне – недопустимо и безнравственно. Мы войну и принимаем и отвергаем. Мы принимаем войну во имя ее отвержения. Милитаризм и пасифизм – одинаковая ложь. И там, и здесь – внешнее отношение к жизни. Принятие войны есть принятие трагического ужаса жизни. И если в войне есть озверение и потеря человеческого облика, то есть в ней и великая любовь, преломленная во тьме.
Много говорят о жестокости наших дней, нашей эпохи, о невозможности вынести количество боли, выпадающее на долю нашего поколения. Многим даже представляется время наше более жестоким, чем былые исторические времена. Это – иллюзия и самообман. Мы слишком мало восприимчивы к жестокости жизни, вообще, слишком привыкли к болям обыденной жизни. И нужны исключительные внешние проявления жестокости, чтобы ранить нашу душу и поразить наше воображение. До войны и ее ужасов мы каждый день совершали много жестокого и претерпевали много жестоких болей. Процесс всякой жизни – жесток и болезнен. Но восприимчивость наша притупилась, кожа наша стала толстой. И мы ужасаемся жестокостям войны, в нашем сострадательном пафосе есть доля бессознательного лицемерия. Рост жизни всегда сопровождается болью. Когда мы творим жизнь, мы совершаем много жестокостей и много жестокостей совершается над нами. Мы убиваем не только тогда, когда колем штыком и стреляем из ружья. В сущности тот, кто принимает мировой процесс, историческое развитие, тем самым принимает жестокость и боль и оправдывает их. Есть жестокость и болезненность во всяком процессе развития, во всяком выходе из состояния покоя и бездвижности, во всяком восхождении. Героическое начало – жестокое начало. Само движение уже болезненно. Болезнен самый элементарный механический толчок, порождающий движение. И так до самых высших проявлений духовной жизни. И кто хочет свершения исторических судеб человечества, его развития ввысь, тот обязан принять жестокость и боль, заковать себя в броню. Тот же, кто не хочет никакой жестокости и боли, – не хочет самого возникновения мира и мирового процесса, движения и развития, хочет, чтоб бытие осталось в состоянии первоначальной бездвижимости и покоя, чтобы ничто не возникало. Таков неотвратимый метафизический вывод.
В исторической жизни всякое движение вперед начинается с нарушения установившейся системы приспособления и равновесия, с всегда мучительного выхода из состояния относительной гармонии. Болезненно трудно расставаться с привычным строем жизни, с тем, что казалось уже органически вечным. Но необходимо пройти через момент разрыва и дисгармонии. И это всегда болезненно. Но эту болезненность, эту жестокость начала всякого движения должен принять всякий, кто не хочет вечного застоя и покоя, кто ищет развития и новой жизни. Жесток и болезнен переход от патриархального строя жизни к иному, более сложному строю, в котором подымается личное начало, до того времени дремавшее. Болезненно и жестоко всякое нарушение первоначальной целости и органичности. Просыпающаяся, подымающаяся и сознающая себя личность всегда жестока в отношении к окружающей ее среде и господствующей в ней системе приспособления, она не может не причинять боли. Как много жестокости и боли бывает при всяком разрыве личности с семьей, которая давит своей системой приспособления! Как много жестокости и боли бывает во всякой борьбе за ценность, которая ставится выше блага! Болезненна и мучительна замена натурального хозяйства денежным, болезненно и мучительно разложение общины, разложение старого строя семьи, болезнен и мучителен всякий разрыв со старыми устоями жизни, со старыми идеями, болезнен и мучителен всякий духовный и идейный кризис. Безболезненно оставаться в покое и бездвижности. С точки зрения сострадания к людям и человеческим поколениям, боязни боли и жестокости, лучше оставаться в старой системе приспособления, ничего не искать, ни за какие ценности не бороться. Жестокость сопровождает всякое зачинающееся движение, всякий разрыв, предшествующий творчеству.
Исключительная религия сострадания, боящаяся всякой боли и страдания, как, например, буддизм, есть религия бездвижности, покоя. В христианстве этого нет, христианство считает неизбежным прохождение жизни через страдание, христианство знает ценности высшие, чем покой и безболезненность. Христианство верит в искупительность страдания и зовет к вольной Голгофе. И судьба христианских народов – динамична, а не статична, как судьба народов Востока. Христианское человечество творит историю. Признание высшим благом счастья, благополучия, безболезненного состояния людей, прямых интересов данного поколения должно привести к застою, к боязни творческого движения и истории. Всякое творчество и всякая история есть любовь к дальнему, а не любовь к ближнему, любовь к ценности, а не к благополучию. Творчества и истории нет без моментов страдания и боли, без жертвы благом непосредственной жизни. Во всякой любви к дали, к выси, к сверхчеловеческой ценности есть своя жестокость. Сухой огонь этой любви пожирает влагу жизни и несет страдания всему, что близко, что на плоскости. Безболезненнее, сострадательнее было бы не отстаивать дальних и горних ценностей и уступить их во имя блага людей, не творить истории. В самой точке зрения ценности уже есть жестокость и болезненность. В точке зрения блага – безболезненность покоя, приспособления, удовлетворенности тем, что есть, и для тех, которые есть. Но при таком отношении к жизни нельзя было бы творить большую историю.
Все вышесказанное может быть применено и к войне. Война жестока и болезненна. Никто не станет утверждать, что война сама по себе есть желанное благо. Нетрудно всякого привести к сознанию желательности прекращения всяких войн и замирения человечества в братском единении. Но такие отвлеченные истины мало помогают выйти из жизненных затруднений. Весь вопрос в том, отстаиваются ли в войне какие-нибудь ценности, более высокие, чем человеческое благополучие, чем покой и удовлетворенность современного поколения? Совершается ли в этой страшной и жестокой войне что-то важное для исторической дали и выси? В идеологических восхвалениях войны всегда есть что-то неприятное и недолжное. Война может быть принята лишь страдальчески и трагически. Но эта ниспосланная нам война, может быть, самая страшная из всех бывших войн, есть во всяком случае страдальческое испытание для современного человечества, развращенного буржуазным благополучием и покоем, поверившего в возможность мирной внешней жизни при внутреннем раздоре. Ценность чести, национальной и личной, выше благополучия и покойного удовлетворения. Достижения жизни исторической, решения мировых задач выше достижений жизни замкнуто-эгоистической, личной и семейной. Без такого сознания не может быть закала народного характера. Если в народе побеждают интересы покойно-удовлетворенной жизни современного поколения, то такой народ не может уже иметь истории, не в силах выполнить никакой миссии в мире. Жестокость войны, жестокость нашей эпохи не есть просто жестокость, злоба, бессердечие людей, личностей, хотя все это и может быть явлениями сопутствующими. Это – жестокость исторической судьбы, жестокость исторического движения, исторического испытания.
Жестокость человека – отвратительна. Нас справедливо возмущает жестокость немцев. Мы чувствуем за этим превращение человека в механическое орудие для целей государственных, умирание души в совершенной массовой дисциплине. Против ожесточения сердца, против жестокости нравов нужно бороться всеми силами. Война, конечно, несет с собой опасность варваризации и огрубения. Она сдирает покровы культуры и обнажает ветхую человеческую природу. Но есть другая сторона в моральной и психологической проблеме жестокости. Современные люди, изнеженные, размягченные и избалованные буржуазно-покойною жизнью, не выносят не этой жестокости сердца человеческого, – сердца их достаточно ожесточены и в мирной жизни, – они не выносят жестокости испытаний, жестокости движения, выводящего из покоя, жестокости истории и судьбы. Они не хотят истории с ее великими целями, хотят ее прекращения в покое удовлетворения и благополучия. И вот эта боязнь жестокости и боли не есть показатель духовной высоты.
Самый любящий, добрый, сердечный человек может безбоязненно принимать муку свершающейся истории, жестокость исторической борьбы. Доброта не противоположна твердости, даже суровости, когда ее требует жизнь. Сама любовь иногда обязывает быть твердым и жестким, не бояться страдания, которое несет с собой борьба за то, что любишь. Вопрос идет о более мужественном, не размягченном отношении к жизни. И в конце концов, безбоязненное принятие моментов неизбежной жестокости приводит к тому, что многие страдания избегаются. Ведь нужна бывает операция, чтобы избавить от смертельной болезни, чтобы предотвратить еще более ужасные страдания. Эта жестокость и болезненность операций должна быть морально оправдана и в жизни исторической. Тот уготовляет человечеству несоизмеримо большие страдания, кто боязливо закрывает себе глаза на необходимость таких операций и из доброты и мягкосердечия предоставляет человечеству погибать от гнойных нарывов.
У нас, русских, есть боязнь силы, есть вечное подозрение, что всякая сила от дьявола. Русские – непротивленцы по своему духу. Сила представляется всегда насилием и жестокостью. Быть может, потому русские стали такими, что в истории своей они слишком много страдали от насиловавшей их, над ними стоящей силы. Мы не привыкли на силу смотреть с моральной точки зрения, как на дисциплину духа, как на закал характера. Из инстинкта самосохранения русский народ привык подчиняться внешней силе, чтобы она не раздавила его, но внутренно он считает состояние силы не высшим, а низшим состоянием. Таким создала русский народ история. В нравственных сомнениях, вызываемых силой, есть своя правда. Вопрошения Л. Толстого не могут быть названы недоразумением. В них чувствуются великие вопрошения всего русского народа, его своеобразный моральный склад. Но в русском непротивленстве есть опасный, расслабляющий уклон, уклон от христианства к буддизму. Быть сильным духом, не бояться ужасов и испытаний жизни, принимать неизбежное и очистительное страдание, бороться против зла – остается императивом истинно-христианского сознания. Русские всего более нуждаются в закале характера. Русская доброта часто бывает русской бесхарактерностью, слабоволием, пассивностью, боязнью страдания. Эта пассивная доброта, всегда готовая уступить и отдать всякую ценность, не может быть признана таким уж высоким качеством. Есть доброта активная, твердая в отстаивании ценностей. Только к такой доброте нужно призывать. И нужно противиться расслабляющему и размягчающему ужасу перед болью и жестокостью жизни.
Самый распространенный взгляд, которым оправдывается война со стороны какого-нибудь народа, – тот, что правда и справедливость на стороне этого народа. Враждебный же народ представляется целиком пребывающим в неправде и несправедливости. Это – чисто моральная оценка войны, перенесение моральных категорий личной жизни на историческую жизнь народов. Такое приписывание исключительной моральной правоты своему народу в войне, а враждебному народу исключительной неправоты нередко бывает скрытым пасифизмом, вынужденным к оправданию данной войны. Это благообразная точка зрения, которая сразу же сделалась господствующей в России, когда разразилась война, не только не верна, но и опасна. Русским очень трудно было вообще оправдать войну. В широких кругах русской интеллигенции господствовало сознание, совершенно отрицающее войну. Элементарно простое отрицание войны базировалось на разных отвлеченных учениях, как гуманитарный пасифизм, международный социализм, толстовское непротивление и т. п. Подход к проблеме войны всегда был отвлеченно-моралистический, отвлеченно-социологический или отвлеченно-религиозный. Самостоятельной работы мысли над сложной проблемой войны у нас не происходило. Война застала нас нравственно не подготовленными. Начали на скорую руку строить оправдания войны и применили самый элементарный прием – перенесение на мировую борьбу народов привычных категорий нравственной жизни личности. Это делали и левые направления, исходившие из позитивистического миросозерцания, и направления славянофильские, религиозные. Самобытной исторической действительности, обладающей своими самостоятельными ценностями и оценками, все эти направления не признавали. Творческие исторические задачи выпадали из поля зрения исключительно моралистического сознания. В результате наших поспешных оправданий войны, или, точнее, наших самооправданий, получился один вывод: мы лучше немцев, нравственная правота на нашей стороне, мы защищаемся и защищаем, немцы же в нравственном отношении очень плохи, они – насильники, в них – дух антихристов. Вывод этот не очень богатый и не очень глубокий. Но лишь в силу этого нравственного суждения мы признали возможным воевать. Для одних германский народ был признан носителем милитаризма и реакции и потому нужно воевать с ним, это – дело прогрессивное. Даже анархисты вроде Кропоткина стали на эту точку зрения. Для других германский народ оказался носителем антихристианских начал, ложной духовной культуры, и потому война с ним – священная война. Но всегда оказывалось, что воевать можно лишь потому, что мы лучше. Мало кто встал на точку зрения борьбы рас.
Я думаю, что такая исключительно нравственная оценка войны ложна и в конце концов безнравственна. Элементарное морализирование мешает постигнуть нравственный смысл войны. Таким путем угашается вселенское нравственное сознание виновности всех и вся, всех народов и всего человеческого мира в ужасе войны. Нравственно достойнее на себя взять ответственность за зло войны, а не возлагать его целиком на другого. Нравственно предосудительно слишком уж себя считать лучше другого, в другом видеть злодея и на этом основании оправдывать свою борьбу с ним. В поединке необходимо некоторое уважение к противнику, с которым стало тесно жить на свете. Должно это быть и в поединке народов. Да и неправдоподобно, чтобы мы были во всех отношениях лучше немцев и чтобы враги наши были такими уж низкими злодеями и воля их целиком была отдана неправде и злу. Так не бывает. И в нашей литературе указывали на то, что немцы обнаружили не только жестокость и волю к господству и насилие, но и чувство долга, патриотизм, огромную самодисциплину, способность к самопожертвованию во имя государства, что само зло делают они, оставаясь верными моральному категорическому императиву. Еще более приходится признать, что в духовной жизни германского народа, в германской мистике, философии, музыке, поэзии были великие и мировые ценности, а не один лишь культ силы, не один призрачный феноменализм и пр. С другой стороны, у нас оказалось много нравственных дефектов, которые уж слишком бросаются в глаза и болезненно поражают. Много русской неправды с горечью сознаем мы. Должна ли ослабеть от этого наша воля к победе, наше сознание исторических задач, падает ли от этого оправдание войны?
Обнаруживается вся шаткость наших моралистических обоснований войны. Русский человек, усомнившись в своих исключительных нравственных качествах и признав некоторые качества за врагом, начинает думать, что и воевать-то не стоит, – у него слабеет воля, он уже не имеет пафоса. Если у немцев есть своя правда и свои нравственные качества, то русскому начинает казаться, что воевать против немцев нельзя, нехорошо и неоправданно. На почве такой моральной рефлексии растут настроения пассивного пораженчества, гуманитарного пасифизма и просто дряблости и индифферентизма. Для того, чтобы мы были по-настоящему воодушевлены, независимо от оценки немцев, наше сознание должно быть направлено в совершенно другую сторону, мы должны преодолеть исключительный морализм наших оценок. Мировая борьба народов в истории определяется не моральными прерогативами. Это – борьба за достойное бытие и исторические задачи, за историческое творчество. Справедливость есть великая ценность, но не единственная ценность. И нельзя оценивать историческую борьбу народов исключительно с точки зрения справедливости, – существуют и другие оценки. Национальные тела в истории образуются длительной, мучительной и сложной борьбой. Достойное национальное бытие есть историческое задание, а не простая историческая данность. Задание это осуществляется борьбой. Историческая борьба есть борьба за бытие, а не за прямолинейную справедливость, и осуществляется она совокупностью духовных сил народов. Эта борьба за национальное бытие – не утилитарная борьба, она всегда есть борьба за ценность, за творческую силу, а не за элементарный факт жизни, не за простые интересы. Можно сказать, что борьба народов за историческое бытие имеет глубокий моральный и религиозный смысл, что она нужна для высших целей мирового процесса. Но нельзя сказать, что в этой борьбе один народ целиком представляет добро, а другой народ целиком представляет зло. Один народ может быть лишь относительно более прав, чем другой. Борьба за историческое бытие каждого народа имеет внутреннее оправдание. Я могу признавать правоту своего народа в мировой войне, но это не есть правота исключительных нравственных преимуществ, это – правота творимых исторических ценностей и красота избирающего Эроса.
И мировая борьба союзников с Германией есть борьба за историческое бытие и исторические ценности, а не борьба исключительных моральных качеств и прерогатив. Я хочу преобладания в мире России и Англии и ослабления мирового значения Германии. Но совсем неверно было бы сказать, что постановка такой исторической задачи и борьба за такую историческую ценность есть требование отвлеченной справедливости и определяется исключительными нравственными преимуществами Англии и России перед Германией. Борьба, которую ведет так насильнически Германия за мировое преобладание, для нее может быть не менее оправдана и в ней может быть свой нравственный пафос. Нужно признать, что война одинаково может быть оправдана с двух сторон. Это нравственно парадоксальное по внешности утверждение ведет не к нравственному индифферентизму, а к повышению нравственного сознания. Нравственно ошибочно и недостойно обосновывать, например, великую миссию России на принижении других народов. Достойнее бороться за исторические ценности с противником, за которым признаются некоторые ценности. Война есть столкновение судеб, поединок, обращенный к Высшему Суду. Такова природа всякого столкновения индивидуальностей в мире. В поединке, который есть апелляция двух к Третьему, к Провидению, один может быть более прав, чем другой. Но смысл поединка, как и всякого столкновения индивидуальностей, совсем не в том, что один имеет исключительные нравственные преимущества перед другим. Вопрос о том, что войну начала Германия, что она главная виновница распространения гнетущей власти милитаризма над миром, что она нарушила нормы международного права, вопрос дипломатический и военный – для нашей темы второстепенный. Эта точка зрения не берет глубины вопроса, остается на поверхности. Дело идет о мировом духовном преобладании славянской расы. Мне неприятен весь нравственный склад германца, противен его формалистический пафос долга, его обоготворение государства, и я склонен думать, что славянская душа с трудом может переносить самые нравственные качества германцев, их нравственную идею устроения жизни. И я бы хотел бороться с германцами за наш нравственный склад, за наш духовный тип. Но это менее всего означает, что война подлежит расценке с точки зрения моральных прерогатив противников. Война апеллирует не к моральной справедливости, а к онтологической силе. Преобладание славянского нравственного склада над германским нравственным складом совсем не есть проблема справедливости. К столкновению индивидуальностей не применима категория справедливости. Это скорее дело исторической эстетики.
Нельзя искать справедливости в образовании великих империй, например Римской или Британской. Можно обсуждать способы, которыми пользовались при образовании великих империй, но точка зрения отвлеченной справедливости при оценке великих исторических образований совершенно безжизненна и бесплодна. Мы признаем, что образование великой Римской империи имело огромное значение для объединения человечества, для единства всемирной истории. Но очень сомнительно, чтобы в образовании Римской империи можно было увидеть справедливость. Для чисто моралистической точки зрения, переносящей на историческую действительность моральные категории личной жизни, не существует исторических задач и ценностей жизни исторической, как самостоятельной сферы. Такой морализм ведет к утверждению status quo. Справедливость – статична, а не динамична. Всякая творческая историческая задача предполагает изменение status quo и не обходится без принудительного перераспределения исторических тел. Морализм, целиком захваченный одной идеей отвлеченной справедливости, допускает лишь оборонительную войну, лишь отрицательную самозащиту. Но великая война должна иметь и творческие исторические задачи, должна что-то изменить в мире к лучшему, к более ценному бытию. Например, борьба за проливы не есть борьба за отвлеченную справедливость, это – борьба за историческое бытие, за повышение исторической ценности. Трудно было бы даже сказать, что означает отвлеченная справедливость в применении к турецкой проблеме. Справедливо ли было бы охранение Турецкой империи или справедливо ее разрушение? Я верю, что мировое преобладание России и Англии повысило бы ценности исторического бытия человечества, способствовало бы объединению Востока и Запада и дало бы простор всякому индивидуальному историческому существованию. Но проблема Востока и Запада не есть проблема отвлеченной справедливости, это – проблема конкретного бытия. Для отвлеченных моралистов в оценке исторической борьбы проблема Востока и Запада просто не существует, она не интересует их.
Нам, русским, необходимо духовное воодушевление на почве осознания великих исторических задач, борьба за повышение ценности нашего бытия в мире, за наш дух, а не на почве того сознания, что немцы злодеи и безнравственны, а мы всегда правы и нравственно выше всех. Преодоление элементарного морализма привело бы к более высокому моральному сознанию. Справедливое и джентльменское отношение к дьяволу может лишь укрепить в борьбе со злом. Более справедливое отношение к врагу должно не ослабить, а усилить волю к победе. Воля к победе должна быть поставлена в зависимость от наших творческих исторических задач, а не от наших отрицательных оценок нравственных свойств немцев. Мы верим, что последняя и окончательная победа в бытии должна принадлежать духовной силе, а не материальному насилию. Но духовная сила может проходить в мире через великое испытание и унижение, через Голгофу. Сила же, торжествующая в мире, может оказаться призрачной. И как бы ни слагалась внешняя судьба, наше дело – выковывать волю к высшему бытию.
Историческая жизнь народов полна борьбы и движения. Принявший историю и историческую судьбу принимает и движение со всей его болью и мучительностью. Борьба народов за повышение и рост жизни не может быть неподвижностью. Между тем очень распространены идеологические построения, которые в неподвижности, в сохранении status quo видят справедливость, всякую же борьбу, перераспределяющую исторические тела, считают неправдой и насилием. Многие находят очень прогрессивной, демократической и справедливой ту точку зрения, которая провозглашает: не нужно никаких аннексий, пусть все останется в прежних границах. Совершенно непонятно, почему status quo, сохранение прежних границ бытия народов есть меньшее насилие, чем изменение границ, чем перераспределение национальных тел, чем те или другие аннексии. Современные люди охотно соглашаются воспользоваться результатами старых насилий, старой борьбы, старых перераспределений и аннексий. Но они не согласны возложить на себя ответственность за новые перераспределяющие движения, за новую боль исторического созидания. Национальные тела образовались в истории и определили свои границы через борьбу, и в борьбе этой был элемент насилия. Но можно ли сказать, что великие исторические задачи уже кончились и что остается лишь сохранение установившегося? Скрытое отрицание всяких исторических задач есть в современных идеологиях, которые кажутся очень прогрессивными. Мировое дело овладения поверхностью земли и расселения на ней народов представляется уже законченным. В соотношениях народов должно прекратиться всякое движение и начаться неподвижность. Остается лишь счастливо устроиться на справедливо распределенной земле. Но счастливое устроение – статическая, а не динамическая идея. Отвлеченно-гуманитарное отрицание всяких перераспределяющих и созидающих национальных движений и готовность признать, что война должна быть вничью и вернуть лишь к status quo ante bellum[9], враждебна историческому творчеству.
Точка зрения отвлеченной справедливости – статична. Эта отвлеченная справедливость лишь поддерживает мировое равновесие, идеальный экилибр. Историческая динамика предполагает нарушение экилибра и того, что уже слишком привыкли считать справедливым, предполагает прохождение через то, что может показаться несправедливым, признание ценностей иных, чем ценность отвлеченной, охраняющей справедливости. Пасифистская теория вечного мира легко превращается в теорию вечного покоя, счастливой бездвижности, ибо последовательно должно отрицать не только боль, связанную с движением войны, но и боль, связанную со всяким движением, со всяким зачинающим историческим творчеством. Если утверждается, что война сама по себе не есть благо, что она связана со злом и ужасом, что желанно такое состояние человечества, при котором войны невозможны и ненужны, то это очень элементарно и слишком неоспоримо. Человечество и весь мир могут перейти к высшему бытию, и не будет уже материальных насильственных войн с ужасами, кровью и убийством. Но и тогда в этом высшем состоянии будет борьба, движение, историческое творчество, новое перераспределение тел и духов. Изменятся способы борьбы, все сделается более тонким, и внутренним, преодолеются слишком грубые и внешние методы, но и тогда будет боль движения и борьбы, счастливого покоя и бездвижности, благодатного экилибра не наступит. И на небе, в иерархии ангелов, есть войны. Войны могут быть духовными, войнами духов. Духи добрые сражаются с духами злыми, но вооружения их более тонкие и совершенные. Творческие задания исторического и мирового процесса не могут прекратиться и не может наступить состояние статическое, вечный счастливый покой. Человечество призвано идти ввысь, а не устраиваться на равнине. И высшая радость человеческая есть радость движения, а не радость бездвижности. Перед человечеством стоят еще огромные задачи овладения поверхностью земного шара и регулирования ее. Процесс образования и кристаллизации национальных тел еще не закончился. Миссии народов в истории еще не выполнены, и существуют народы и расы, которые не сказали еще своего слова, не выполнили своего дела, и им предстоят еще периоды высшего подъема.
Формальный принцип отрицания всяких аннексий, сохранения старых установившихся границ неприемлем, последовательно не приводим и не может претендовать на безусловное значение. Аннексии могут быть отвратительны, но могут быть желанны. Попробуйте применить эту статистическую точку зрения к Турции и Австрии, и сразу же обнаружится ее несостоятельность. Почему было бы справедливым сохранение status quo в разлагающейся, не имеющей будущего Турции или в искусственной, не органической и не имеющей никакой самостоятельной миссии Австрии? Инстинкты исторического творчества, ценные исторические задачи требуют тут больших изменений и перераспределений. Новые образования будущего более ценны, чем охранение одряхлевших исторических организмов. Все национальные и государственные образования имеют свою судьбу, свои периоды зарождения, расцвета и упадка. Все народы призваны сказать свое слово, сделать свой вклад в мировую жизнь, достигнуть высшего цветения своего бытия. Но бытие народов и государств в истории не сохраняется вечно, в неподвижных формах и границах. Наступают моменты истощения и нежизнепригодности. Греция создала величайший цвет мировой культуры, знала небывалые, единственные творческие подъемы, но и она выродилась и исчезла. Эллины истощили свои силы и должны были уступить место римлянам, имевшим совсем другую миссию в мире. Я верю, что древняя Эллада останется навеки жить в божественном миропорядке, но эмпирически она перестала существовать. Испания была великой страной, знала великий творческий подъем и расцвет. Но она быстро истощилась, была оттеснена и превратилась во второстепенную страну. И вряд ли кто-нибудь думает, что Испания может возродиться для мировой роли. Все народы имеют свои времена и сроки, знают свой час. Есть смена в миссии великих народов. Один народ свою миссию уже исполнил или истощился прежде, чем исполнил ее до конца. Другой народ идет ему на смену. До времени народы хранят свои потенциальные силы. И к этой смене народных миссий не применимы суждения справедливости. Это – высшая судьба.
Борьба народов есть борьба духовных сил, высших предназначений, а не борьба за животное существование и элементарные интересы. Животное существование и удовлетворение элементарных интересов возможно и при оттеснении народов и государств на второй план истории. Унижение народа наносит рану прежде всего его духу, а не его телу, его призванию, а не его интересам. Духовный и культурный расцвет народа предполагает и некоторое материальное могущество, символизирующее его внутренние потенции. Но народ опускается и погибает, когда материальное могущество превращается для него в кумира и целиком захватывает его дух. Есть большие основания думать, что германский народ, имевший свою великую миссию в мире, в этой войне истощит свои силы. Слишком направил он свои силы на создание материального могущества, и это исказило дух его. Народ же русский таил свои силы, не выявил их еще целиком в истории. И можно верить, что час смены исторических миссий пробил. Многое перераспределяется в исторических телах от смены исторических призваний. Но к этой смене народных призваний, всегда столь многое изменяющей на поверхности земли, совсем неприложимы суждения статической справедливости. Существуют страны и народы, огромная роль которых в истории определяется не положительным, творческим призванием, а той карой, которую несут они другим народам за их грехи. И всего более это можно сказать о Турции. Образование великой Турции в Европе, ее власть над христианскими народами – это была кара, ниспосланная за грехи Византии и христианских народов Европы. Турция, как великая империя, всегда держалась взаимной ненавистью и распрями христианских народов. Сохранение status quo в Турции было низкой, трусливой и завистливой политикой великих европейских держав. Таким путем не давали России выявить в мире свою мощь и исполнить свое призвание. И если беспримерная война не решит восточного вопроса, то человечеству грозят новые, страшные войны. Нередко сохранение status quo означает сохранение огнедышащего вулкана, который раньше или позже извергнет лаву.
Борьба России и Германии не есть соревнование на почве справедливости, но не есть также и элементарная биологическая борьба за интересы. В борьбе этой ставятся динамические, творческие задачи. Россия и Германия борются за свои места в мировой жизни и мировой истории, за преобладание своего духа, за творчество своих ценностей, за свое движение. Материальные интересы играют тут роль, но подчиненную. В такой борьбе должна быть приведена в движение вся совокупность духовных сил народов. Но постановка исторической задачи каким-нибудь великим народом предполагает некий творческий произвол, свободное напряжение всей энергии этого народа. Творческая задача не есть исполнение закона, не есть дело божественного фатума. Можно допустить, что Сам Бог предоставляет своим Народам свободу в постановке динамических исторических задач и в их выполнении, не насилует их, когда они борются за творчество более высоких ценностей. И духовное преобладание в мире России, а не Германии есть дело творческого произвола, а не отвлеченной справедливости. Это дело свободного движения в мире, а не статического равновесия.
Оправдание России в мировой борьбе, как и всякой страны, всякого народа, может быть лишь в том, что внесет в мир большие ценности, более высокого качества духовную энергию, чем Германия, притязания которой на мировое владычество она отражает, что своим неповторимым индивидуальным духом она подымает человечество на более высокую ступень бытия. Это не есть от века предрешенное, уже в онтологическом порядке осуществленное преимущество России, это – стоящая перед нами свободная творческая задача грядущей жизни. Оправдание всякого народа, как и всякого человека, перед высшим смыслом жизни может быть лишь динамическим, а не статическим. В творческом движении, а не в извечной неподвижности, которая кажется справедливостью, нужно искать более высоких качеств бытия народов. Идеология статической справедливости или предвечно осуществленного статического бытия, – мертвенна и безжизненна. Только творческое сознание может оправдать их и в собственных глазах, и в глазах мира. Внести же в мир творческие ценности мы можем лишь в том случае, если будем повышаться и в ценности и в качестве нашего собственного бытия. Всякое творческое притязание должно быть оправдано творческим действием, движением к более высокому качеству. И истинная национальная политика может быть лишь творческой, а не охраняющей, созидающей лучшую жизнь, а не кичащейся своей статической жизнью.
Отношение к войне очень разделяет людей на два типа, которым трудно сговориться. Одни смотрят на войну, как и на все на свете, с частной точки зрения, с точки зрения личной или семейной жизни, блага и счастья людей или их страдания и несчастья. Другие смотрят на войну с сверхличной, исторической, мировой точки зрения, с точки зрения ценности национальности, государственности, исторических задач, исторической судьбы народов и всего человечества. Частная точка зрения на жизнь, имеющая в виду исключительно благо или несчастья людей – Петр́ов и Ив́анов, – не есть непременно обывательская, безыдейная точка зрения, – она может быть и очень идейной, принципиальной. Для идейного сознания счастье или страдание Петра и Ивана представляется счастьем или страданием народа. Очень характерно, что Л. Толстой и тогда, когда писал «Войну и мир», и тогда, когда писал свои нравственно-религиозные трактаты, был безнадежно замкнут в кругу частной точки зрения на жизнь, не желающей знать ничего, кроме индивидуальной жизни, ее радостей и горестей, ее совершенств или несовершенств. Для толстовского чувства жизни реальна и существенна лишь частная жизнь Ивана и Петра, жизнь семейная и нравственная, их нравственные сомнения и их искания нравственного совершенствования. Очень показательно отношение Левина к русско-турецкой войне и к славянскому вопросу. Жизнь историческая, национальная, задачи истории, борьба народов и царств, великие исторические люди – все это казалось Л. Толстому несущественным, нереальным, обманчивой и внешней оболочкой жизни. В «Войне и мире» не только «мир» побеждает «войну», но и вообще реальность «частной» жизни побеждает призрачность жизни «исторической», детская пеленка, запачканная в зеленое и желтое, оказывается существеннее, глубже всех Наполеонов и всех столкновений Запада и Востока. Для Толстого частная, растительно органическая жизнь всегда реальнее и существеннее, чем жизнь духовная, чем презираемое им культурное творчество, чем «науки и искусства». И вместе с тем со своей «частной» точки зрения Толстой не видит личности человеческой, всякий лик тонет для него в безличном. Толстой с такой легкостью радикально отверг историю и все историческое, потому что он не верит в ее реальность и видит в ней лишь случайную и хаотическую кучу мусора. Но история отомстила ему. Он перестал видеть и личность, она утонула в органической стихии. У Платона Каратаева нет личности, как нет ее и у Наташи. Личность заслонена такими «частными» вещами, как пеленки и онучи. В истории же, в сверхличной, мировой истории именно видна личность, проявляет себя яркая индивидуальность. «Историческое» раскрывает личность, дает ей движение, «частное» же, хозяйственно-родовое, закрывает личность и не дает ей хода.
По-другому, менее последовательно, чем Л. Толстой, но также отвергла исторический и утверждала «частный» взгляд на жизнь значительная часть русской интеллигенции в своем традиционном миросозерцании. В отличие от моралистического индивидуализма Толстого, радикальная интеллигенция держалась общественного миросозерцания и общественных оценок. Но сама эта общественность была глубоко «частной», признавшей единственной ценностью благо Ив́анов и Петр́ов, по своей ориентировке игнорировавшей исторические ценности и задачи, мировые, сверхчеловеческие перспективы. Для этого частнообщественного миросозерцания интеллигенции не существовало, например, самостоятельной ценности национальности или конкретного типа культуры. Это миросозерцание было номиналистическим в отношении ко всем историческим организмам: национальным, государственным, церковным – и реалистическим лишь в отношении к социальному человеку и социальным классам. Для этого миросозерцания не существовало России, как самостоятельной реальности, имеющей свою судьбу и задачу в мире. Реальна не Россия, а лишь населяющие ее люди, например, крестьяне и рабочие, их благо и их судьба. У женщин очень слабо развито чувство истории, их очень трудно довести до сознания исторической задачи и исторической ценности, их взгляд на жизнь – безнадежно и безвыходно «частный». Женское частное сострадание может привести к увеличению страданий, ибо оно не видит общей перспективы человеческой жизни, целиком захвачено временно-частным.
Такое женски-частное и женски-сострадательное отношение к жизни всегда бывает результатом решительного преобладания чувства над волей. Если бы в мире господствовало исключительно женственное начало, то истории не было бы, мир остался бы в «частном» состоянии, в «семейном» кругу. Менее всего можно было бы сказать, что такое частно-женственное отношение к жизни есть результат сильного чувства личности. Наоборот, сильное чувство личности есть в том мужественном начале, которое начало историю и хочет довести ее до конца. Все в мире совершается через истинное соотношение мужского и женского начала и взаимное их проникновение. Но в отношении к жизни русской интеллигенции, да и вообще русских людей есть как бы преобладание женственного, господства чувства женственного сострадания, женственных «частных» оценок, женственного отвращения к истории, к жестокости и суровости всего исторического, к холоду и огню восходящего ввысь духа.
Это «частное» миросозерцание есть плод гуманизма. Но это не гуманизм эпохи Возрождения, это – гуманизм, доведенный в XIX веке до своих последних выводов, соединившийся с позитивизмом, отвергнувший все ценности, кроме человеческого блага. В конце концов, этот гуманизм антирелигиозен по своей природе. Это исключительное внимание к судьбе отдельного человека оказывается призрачным. В действительности же номинализм этого миросозерцания идет дальше, он разлагает и человека, принужден отвергнуть реальность души человека, всегда ведь связанной с бесконечной глубиной бытия мирового, и выбрасывает человека на поверхность. Человек делается орудием фиктивного блага. Гуманитарная теория прогресса приносит всякого человека в жертву своему божку и не может найти оправданий для страданий и жертв человеческой личности. Такова уж неотвратимая диалектика: позитивно-гуманитарное отвержение божественных ценностей ведет в конце концов к отвержению человека, ценности его души, превосходящей эту видимую эмпирическую жизнь.
Для этого миросозерцания благо человека, отсутствие страданий выше ценности человека, выше чести и достоинства человека. Частнообщественное, гуманистическое миросозерцание расслабляет человека, отнимает у него ту глубину, в которой он всегда связан со всем «историческим», сверхличным, всемирным, делает его отвлеченно-пустым человеком. Так погибает и немая великая правда гуманизма. Поистине всякий человек есть конкретный человек, человек исторический, национальный, принадлежащий к тому или иному типу культуры, а не отвлеченная машина, подсчитывающая свои блага и несчастья. Все историческое и мировое в человеке принимает форму глубоко индивидуальных инстинктов, индивидуальной любви к своей национальности, к национальному типу культуры, к конкретным историческим задачам.
Более углубленный, более религиозный взгляд на человека ведет к открытию в нем, в его глубине всего исторического, мирового, всех сверхличных ценностей. Национальность есть моя национальность и она во мне, государственность – моя государственность и она во мне, церковь – моя церковь и она во мне, культура – моя культура и она во мне, вся история есть моя история и она во мне. Историческая судьба народов и всего человечества есть моя судьба, я в ней и она во мне. Я живу в прошлом и будущем истории моего народа, истории человечества и истории мира. И все жертвы всемирной истории совершаются не только мной, но и для меня, для моей вечной жизни. Слезинка ребенка пролита не только для мира, для свершения мировой судьбы, но и для самого ребенка, для свершения его судьбы. Ибо весь мир есть мир этого ребенка, он в нем и для него. Ребенок может не сознавать своей всемирности, как не сознают этого многие взрослые дети – Петры и Иваны. Но эта слабость и узость человеческого сознания, эта выброшенность человека на поверхность не может быть опровержением той великой истины, что каждый человек – всемирный по своей природе и что в нем и для него совершается вся история.
Лишь такой углубленный взгляд делает меня свободным, гражданином моего отечества и гражданином вселенной. «Частный» же взгляд на жизнь, для которого все историческое, мировое, сверхличное – чуждое и инородное, делает рабом, способным лишь на рабий бунт. Раб вечно ощущает насилие над собой со стороны внешнего, и для него все внешнее – чуждое. Свободный все ощущает своим путем, своим испытанием, своей судьбой. Так и войну я должен постигнуть как свершение моей судьбы – я ее виновник и она во мне происходит, в каждом Иване и Петре и для каждого Ивана и Петра. Ибо поистине каждый Иван и Петр – мировое существо, в глубине своей сообщающееся со всем историческим и сверхличным. Для огромной массы Иванов и Петров этот мировой процесс протекает в их бессознательной или подсознательной стихии. Но сознание этой массы должно быть поднято до этого мирового сознания, а не до того рабски-обособленного сознания, для которого все мировое оказывается внешним и навязанным. Лишь на этой почве возможно решение проблемы Ивана Карамазова о слезинке замученного ребенка. С «частной» точки зрения слезинка ребенка не может быть оправдана. Замученный ребенок – бессмысленная жертва, вызывающая протест против мира, а в конце концов, и против Бога. Но жертвы и страдания могут быть оправданы, если видеть ту глубину всякого существа, на которой судьба национальная, историческая и мировая есть его собственная судьба.
Очень характерно, что углубленный, религиозный взгляд на жизнь допускает жертвы и страдания, во многом слишком трудно видеть искупление и путь к высшей жизни. Более же поверхностный, «частный» взгляд на жизнь боится жертв и страданий и всякую слезу считает бессмысленной. Тот взгляд на жизнь, который я называю историческим лишь в противоположность частному и который, в сущности, религиозный, – ценности ставит выше блага, он принимает жертвы и страдания во имя высшей жизни, во имя мировых целей, во имя человеческого восхождения.
Все героическое рождается на этой почве. Господство частных оценок и частных точек зрения на жизнь не способствует расцвету личности. На этой почве рождаются бессмысленные и рабьи бунты, но не рождаются яркие творческие индивидуальности. Яркие творческие индивидуальности всегда ведь обращены к мировому, к «историческому», а не к «частному». Для исторического, обращенного к мировым ценностям взгляда на жизнь остается в силе заповедь Ницше: будьте жестки, тверды. И другая еще заповедь лежит в основе этого чувства жизни: любите дальнего больше, чем ближнего. Жесткость совсем не есть жестокость, она есть свойство духовное, а не биологическое, – жертва низшими состояниями духа во имя высших состояний, жертва элементарными благами во имя восхождения и эволюции человека. По личному своему опыту каждый человек знает, что боязливая и размягчающая отсрочка некоторых страданий и жертв ведет лишь к тому, что в будущем эти страдания и жертвы делаются еще большими. Есть неотвратимая жестокость в развитии жизни, и при исполнении заповеди жесткости и твердости эта жестокость может уменьшиться и сократиться. Так на войне, слишком жалея людей, можно привести к тому, что погибнет еще большее количество людей. Есть жестокость во всяком государстве, оно имеет природу «холодного чудовища». Но без государства человечество на том уровне, на котором оно находится, было бы ввергнуто в еще более жестокое, звериное состояние. Жестокая судьба государства есть в конце концов судьба человека, его борьба с хаотическими стихиями в себе и вокруг себя, с изначальным природным злом, восхождение человека к высшему и уже сверхгосударственному бытию. Государство само может делаться злым и истребляющим, его всегда подстерегает соблазн самодовлеющей власти. Но это уже вопрос факта, а не принципа, это вопрос о том, что государство должно или развиваться, или погибать. Государство должно знать свое место в иерархии ценностей. Царство кесаря не должно посягать на царство Божье и требовать воздаяния Божьего кесарю.
В пушкинском «Медном всаднике» гениально изображено столкновение «частного» мировоззрения с «историческим». Герой «Медного всадника» посылает проклятие чудотворному строителю Петру с «частной» точки зрения, от лица индивидуальной судьбы, противополагающей себя судьбе исторической, национальной, мировой. Маленькая, чувствующая себя раздавленной частная жизнь бунтует против великой, исторической жизни. Но бунт этот – рабий бунт, он порожден поверхностным сознанием. Все самое маленькое может ведь себя чувствовать соучастником великого, великое сознавать своим и от этого делаться великим. Лишь утверждение народного, имманентно-человеческого характера государства должно привести к тому высшему сознанию, что государство – в человеке и каждый человек за него ответственен. В разных социальных идеологиях, «частных» по своему пафосу, много говорится о «буржуазности» государства, национальности, «буржуазности» всех исторических организмов и исторических культур. Но в действительности глубоко «буржуазны» эти частные социальные мировоззрения, выбрасывающие человека на поверхность и замыкающие его в его интересах, в его перспективах благополучия и «частного» земного рая. Совершенно «буржуазен» и гуманитарный социализм, поскольку он признает лишь гедонистические ценности и отвращается от всякого жертвенного, страдальческого пути человеческого восхождения к высшей жизни, поскольку исповедует религию количеств, а не качеств. Человек жертвенными и страдальческими путями выходит в мировую ширь и в мировую высоту. Глубина человека тянет его в высоту. И «буржуазно» все, что оставляет его на поверхности и признает в нем лишь поверхность. «Буржуазность» есть и в анархизме, соединяющем жесточайшие разрушения с прекраснодушнейшими идиллиями. «Буржуазен» и частно-семейственный взгляд на жизнь, эта слишком большая и порабощающая любовь к уюту частной жизни. Такая «буржуазность» есть в обывательском царстве, ныне переживающем жестокую драму. Нелюбовь к исторически-великому – «буржуазная» нелюбовь. В лучшей части русской интеллигенции было героическое начало, но оно было неверно направлено и исходило из ложного сознания. Мировая война – величайшее испытание для частно-гуманистического мировоззрения, оно пошатнулось в своих основах. Старый, гладко-поверхностный гуманизм не хотел знать глубины самого человека. И лишь углубление мировоззрения может привести человеческую личность, так трагически поставленную перед мировыми проблемами, к сознанию своего мирового исторического, а не «частного» только призвания.