Вагон прогрохотал по Госпитальному мосту и устремился к конечной остановке, носившей дивное название Синичкин пруд. Кроме названия, тут не наблюдалось ровным счетом ничего завлекательного. Это была окраина Москвы, так сказать, почти нетронутая двадцатым веком. При свете дня случайному прохожему могло даже показаться, что он находится в веке девятнадцатом, а местами из-под подкладки девятнадцатого выглядывал даже не предыдущий век, а вполне себе петровские времена. Деревянные дома перемежались с бараками, кое-где виднелись патриархального вида избушки с огородами. В сумерках тускло горели редкие фонари, освещая окружающую бедность, безнадежность, неизменность, и начинало казаться, что ничего никогда не было – ни двух революций, ни гражданской войны, ни грандиозных перемен, сотрясших общество сверху донизу. Да, так вот – только петровская грязь, силуэты ветхих строений и равнодушная гладь пруда.
И туман.
Человек, которого звали Опалиным, вышел на конечной. Здесь начиналась так называемая Синичкина слобода, где ютились рабочие железной дороги, пролегавшей неподалеку, крестьяне, которых еще не успел поглотить большой город, да всякие мутные личности. Именно из-за этих последних Иван уже который вечер приезжал сюда.
Путь его лежал в Одинокий переулок, расположенный где-то между прудом и железной дорогой, и хотя Опалин успел хорошо изучить маршрут, сегодня, сойдя с трамвая, он ощутил что-то вроде оторопи. Проклятый туман съел слободу, пруд, дома и деревья с налипшими на сучья султанами снега, и ночь поглотила то, что еще от них оставалось. Так как местность не была избалована обилием фонарей, ощущения одинокого путника были самые сюрреалистические. Четверо пассажиров, которые ехали с ним до конечной, уже удалились в другую сторону, переговариваясь в тумане преимущественно не включенными в словари выражениями. Трамвай погасил часть огней и стоял на путях едва светящейся тусклой клеткой. Подавив соблазн послать все к черту и вернуться, Иван вышел на тропинку, которая вела к пруду, и осторожно двинулся вперед. Руку он держал в кармане, на ручке браунинга, который всегда носил с собой. Воображение, заостренное к тому же непростой профессией, то и дело рисовало ему неприятные картины возможного столкновения с местными хулиганами, каким-нибудь ночным грабителем или, на худой конец, стаей одичавших собак. Он злился оттого, что приходилось двигаться почти на ощупь, и мысленно ругал себя, что не догадался выехать пораньше, чтобы сменить одного из товарищей, которые сидели в засаде в Одиноком переулке, поджидая банду Лариона Стрелка.
«Если бы я только успел на предыдущий трамвай…»
Но тут он подошел к хлипким мосткам, переброшенным через речку Синичку, и, изгнав из головы посторонние мысли, двинулся еще медленнее, свободной рукой держась за перила. Туман возле речки и пруда достигал прямо-таки подушечной густоты.
«Вот свалюсь тут где-нибудь, – подумал Опалин, обреченно сопя, – сломаю ногу, и кричи не кричи – до утра никто на помощь не придет. Или еще лучше: упаду в воду, и поминай как звали. Хотя нет, река же замерзла… Ну, проломлю лед и уйду под воду. В зимней одежде запросто пойду ко дну, камнем…»
Пока молодой человек так размышлял обо всем скверном, что могло с ним приключиться в эту туманную ночь, он оказался уже на другой стороне и двинулся через пустыри, стиснув в кармане рукоятку браунинга.
«Рязанов, конечно, ругаться будет из-за моего опоздания… Может, даже начнет кулаком по столу стучать. Такой уж он человек – вспыхивает, как порох, если что не так… Подвел я их, что и говорить. Из-за бабы под трамваем час потерял, если не больше… Да, я не виноват, но кого это волнует? Ну, расскажу все, объясню, как так получилось, только он даже слушать не захочет. Усов тоже будет злиться – это ведь его я должен сменить, а пока я не пришел, он уйти не может. Шмидт ругаться не станет, только скажет что-то вроде того, что юноша, наверное, задержался на свидании… Какой я ему юноша? А Астахов, конечно, уже спит. Спать в засаде нельзя, но Астахов же – дело известное… сел, привалился к стене и уже дремлет. Только вот все знают, что спит он вполглаза, чуть что – первый на ногах. Да…»
Где-то за домами сипло свистнул локомотив, тяжело задышал, застучал колесами по рельсам. Там располагалась сортировочная станция Московско-Казанской железной дороги, на которой работали многие жители Синичкиной слободы. Приободрившись, Опалин прибавил шагу. Туман редел, но фонари светили еле-еле. Поблизости залаяла собака, потом к ней присоединилась еще одна, невидимая, как первая. Иван чуть не упал, поскользнувшись на ровном месте, и только в последний момент, отчаянно взмахнув руками, сумел удержаться на ногах.
«Ах ты…»
Дальше он двинулся медленнее – все равно Одинокий переулок был уже близко. Впрочем, если говорить начистоту, какой это переулок – так, одно название. Совсем небольшой, домов – раз-два и обчелся. Тот, который был нужен Опалину, стоял на отшибе и вдобавок как-то нескладно, почти что повернувшись к переулку углом. Неприметное деревянное строение, на окружающих улочках таких много, и в этом ничто не привлекает взгляд. Дом-невидимка – особенно сейчас, когда ночь и туман. Ни одно окно не светится, но так и должно быть.
Опалин обошел строение и постучал условленным стуком в дверь черного хода. Никто не открывал. Иван подождал, постучал громче. Но, как он ни прислушивался, не мог уловить в глубине дома ничего, похожего на движение.
«Они что, на морозе меня держать решили? За то, что опоздал? Ну, Рязанов…»
Начиная сердиться, он дернул дверь на себя – и тут только заметил, что она не заперта. Бум, глухо стукнуло сердце в груди. Вмиг став очень серьезным, Опалин вытянул браунинг из кармана и, стараясь производить как можно меньше шума, протиснулся в щель между дверью и косяком.
Сердце бешено стучало, отдавая в виски, половицы слабо поскрипывали под ногами, но взвинченному Опалину казалось, что они грохочут, как пушки. В коридоре и комнатах, через которые он шел, никого не было; в гостиной мирно постукивали маятником настенные часы. Они показывали 11.17. «Усов уже не успеет на последний трамвай», – мелькнуло в голове у Опалина, и когда он прошел в следующую комнату, то убедился, что Усов, точно, никуда уже не успеет. Он сидел у стола с простреленной головой, крепыш Астахов полулежал в кресле, тоже мертвый, бородатый Рязанов скорчился на полу, светловолосый Шмидт лежал между столом и окном, и изо рта его текла кровь.
– Сонька! – бешено заорал Опалин, забыв об осторожности. – Сонька!
Сонькой звали хозяйку дома, по документам Порфирьеву; точнее, по нынешним документам, потому что как ее звали на самом деле – никто уже не знал и не помнил. Угрозыск долго пытался выйти на след Стрелка, наконец с большим трудом удалось выйти на Соньку, через которую рассчитывали добраться до знаменитого бандита и его товарищей, устроили засаду в ее доме – и вот…
Иван бросился искать сообщницу Стрелка, но вскоре убедился, что ее и след простыл. Спальня Соньки хранила следы лихорадочных сборов: ящики комода были вывернуты, шкатулка, в которой она хранила свои украшения и золотые царские рубли, исчезла. Леденея от ненависти, от сознания собственного бессилия, от ощущения головокружительного провала, Опалин вернулся в комнату, где лежали его убитые товарищи, – и обомлел. Шмидт, приподняв голову с пола, из последних сил пытался что-то выговорить.
– Генрих! – Опалин бросился к нему, стал дергать скатерть со стола, чтобы соорудить повязку на раны. – Генрих, это я, Ваня! Ты меня слышишь? Как они смогли к вам подобраться? Генрих! Скажи хоть что-нибудь!
Но Шмидт, глядя куда-то мимо Опалина, забормотал что-то на немецком, которого Иван не понимал.
– Генрих! – Опалин был готов завыть от отчаяния. – Это Стрелок? Его люди? Скажи мне хоть что-то, чтобы я мог их поймать, только не на немецком! Генрих, умоляю тебя… Говори по-русски! Пожалуйста! Как они это сделали?
Взгляд его товарища на мгновение задержался на искаженном лице Опалина, и у того мелькнула надежда, что Шмидт пытается сосредоточиться.
– Арка, – едва слышно выдохнул раненый, и голова его упала на пол. Взгляд застыл. Он был мертв.