Положи меня, как печать, на сердце твое,
как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь;
люта, как преисподняя, ревность;
стрелы ее – стрелы огненные;
она пламень весьма сильный.
Большие воды не могут потушить
любви, и реки не зальют ее.
Город сверкал в лучах восходящего солнца. Теперь, когда Иерусалим стал центром объединенных Израиля и Иудеи, а с полутысячелетней враждой евреев и египтян было покончено, – здесь развернулась грандиозная жизнь, полная свершений.
О мудрости нынешнего правителя – Соломона – ходили легенды, песни о светлом уме его и проницательности, казалось, долетали до самого неба. Соломон продолжал укреплять государство, доставшееся ему от отца – царя Давида.
Он окружил себя верными людьми, и они помогали ему ведать делами Израиля.
Соломон не был сторонником войн, в особенности затяжных, предпочитая решать международные конфликты дипломатией и сотрудничеством. И не напрасно: мирный труд земледельцев и ремесленников стал приносить огромный доход. Израильские склоны украшали плодородные сады и виноградники, возводились каналы и акведуки, орошавшие засушливые земли. Торговые караваны Израиля вывозили зерно и масло, предметы роскоши, а взамен доставляли золото и серебро, драгоценные камни, бесценное черное и красное дерево, тигровые шкуры и другие экзотические товары, лошадей – которые затем продавались внутри страны и за ее пределами. На берегу Красного моря велась добыча меди и «эйлатского камня».
Армия Соломона обзавелась обширной конницей. При дворе владыки пребывали иностранные послы.
Развернулось великое строительство. Белокаменный город рос и процветал, купаясь в многочисленных источниках и фонтанах. Венцом зодчества должен был стать Храм, который Соломон начал возводить на четвертый год своего правления. Храм задумывался как религиозный оплот объединенного государства, как Дом молений для израильтян и иноплеменников, собирающий под своими священными сводами разномыслящих – и местных жителей, и паломников.
Для отделки стен и внутреннего убранства сюда из Ливана доставлялись драгоценные кедры и кипарисы. Чтобы соорудить величественные колонны, а также для священной утвари привозили медь из собственных копий Соломона. Военные трофеи Давида, торговые связи самого Соломона обеспечивали зодчих серебром. Песчаник добывали и обрабатывали здесь же – тысячи, десятки тысяч израильтян, ханаанеев и финикийцев трудились на Храмовой горе.
Возводились крепости и роскошные дворцы для единомышленников и помощников царя: командующего войсками Ванея и министра налогообложения Адонирама, начальника администрации Ахисара и Азария, главы наместников. Не менее богатыми были жилища первосвященников – Садока, Авиафара и Азария.
Так Соломон укреплял свое государство: создав крепкую армию, активно участвуя в международной политике, выступая за религиозное и культурное единство, поощряя торговлю. Особую популярность приобрел он среди простых жителей: Соломон избегал больших войн, а значит, израильтяне могли мирно трудиться, заводить семьи и не бояться грядущих смертоубийственных и разорительных потрясений.
Была и другая причина все возрастающей славы Соломона: в своем необычайно богатом Летнем дворце он не гнушался общаться с простыми тружениками, торговцами и ремесленниками – устраивая особого рода приемы, на которых вершил суд в делах, требующих вмешательства авторитетного третьего лица: денежные и имущественные споры, семейные распри нередко становились предметом раздумий Соломона. Решение, принятое владыкой, было непререкаемо, слово его было мудрый закон. И чем громче звучала слава о глубоком и всеобъемлющем уме правителя, тем бурливее и беспокойнее становились воды людские, норовившие своими потоками смыть и дни, и ночи Соломона.
Вот и сегодня, несмотря на ранний час, у ворот дворца уже гудела толпа – горожане, считавшие себя несчастными, или обиженными, или обделенными в делах житейских, цветасто-мутной рекой стекались к Соломоновым чертогам. Здесь были бедняки в грязно-серых туниках, едва спасающих от летнего солнца и зноя, приносимого в пышный Иерусалим коварным жарким ветром хамсимом. Здесь были юноши и мужи в пестрых одеждах – по традиции наследники своих отцов носили одежды, сшитые из разноцветных кусков ткани, что, конечно же, в еще большей мере подогревало зависть братьев. Здесь были ремесленники и торговцы в красных, синих, белых, желтых туниках из козьей шерсти: свои халаты они оставили дома, скромно подпоясавшись тонкими ткаными поясами. Это означало, что теперь, без своеобразных складок-карманов, некуда было им класть монеты и украшения. Здесь были женщины – многие из них прятали от беззастенчивых глаз лицо и фигуру под затейливо расшитым покрывалом. Иногда, когда они делали плавные шаги, производили какие-либо жесты, можно было услышать, как звучат их длинные серьги или браслеты на ногах, целомудренно скрытых узорчатой тканью.
Были здесь и дети, сонно или шумно ожидающие своих отцов и матерей, братьев и сестер.
Люди старались занять места поближе к вратам, в тени кипарисов и миртов, или оказаться рядом с фонтаном с пресной водой – сооруженным специально для страждущих слова Соломона.
В шумной людской волне, мозаикой переливающейся на солнце, лишь один человек был недвижим. Когда еще до света первые просители мудрости Соломона пришли к дворцовым вратам, он уже был здесь и ждал, степенно и прочно устроившись у источника, несущего свои быстрые хрустальные воды в высокий фонтан. Это был старик в чистой, но до крайности изношенной тунике – так что даже нельзя было определить ее первоначальный цвет – из козьей шерсти. Чресла его были перепоясаны большим отрезом голубоватой материи. Старик сидел прямо, возложив подбородок на посох, и видно было, что в одежде своей он носит чернильницу и какие-то свитки, завернутые в тряпицу. Любуясь игрой света в недрах холодного ручья, он, как и все, ждал своего часа, когда сможет предстать пред очами Спокойного – так звали Соломона за его рассудительность и мудрое стремление к миру.
И вот настал час суда. Толпа, контролируемая стражниками, хлынула в просторную залу, где ожидала узреть правителя. И те, что уже бывали здесь, а особенно те, кто посещал дворец впервые, ахнули – настолько яркая и торжественная картина явилась их взорам.
Две бронзовые колонны по центру упирались в розовый мрамор пола. Они олицетворяли собой незыблемость Соломонова слова и поддерживали обширный полог из ярко-красной материи, окаймленной сверкающими кистями с жемчугом на конце нитей, словно роса, рассыпавшимся над головами. Выполненный на пологе золотой орнамент изображал животных и растения и означал, что не только судьбы людей, но и природа подвластна царю. Он покорил себе и Израилю моря – торговые корабли израильтян были известны повсюду, где пролегали ведомые и не ведомые соседним странам морские пути. Он покорил себе недра земные – только слуги Соломоновы имели право добывать и обрабатывать медь. Он приблизил к себе небо – и готовился закончить возведение Храма. Он без единой жертвы покорил иностранные державы – при дворе его в роскоши и почете проживали иноземные послы. Он был полон любви, и страсть его не знала границ – новые браки и просто связи создавали ему славу сильного и искусного любовника.
Стены из драгоценного дерева украшали херувимы. Их лики символизировали стихийные силы ночи и дня, зимы и лета, бури, ветра и воды. В бронзовых чашах с неподвижной, словно небесное зеркало, водой мерцали отражения изящных светильников из слоновой кости, инкрустированных красными, синими и зелеными драгоценными камнями, а также пниной – высококачественным белоснежным жемчугом. Сами бронзовые купели покоились на изваяниях тельцов, расположенных в виде звезды.
Небесные стражи с телом быка и ликом человека – облаченные в золото гигантские херувимы – осеняли орлиными крыльями ту часть залы, где находился высокий царский трон, густо задрапированный воздушным пурпурным виссоном.
В потолке и верхней части стен были отверстия, щедро пропускающие свет, так что все помещение было пронизано яркими лучами и не нуждалось в рукотворном огне.
Все здесь имело благородные цвета и очертания, все своим сдержанно-роскошным убранством говорило о величии владыки.
И вот явился пред очи своих подданных сам царь. Высокий, словно ливанский кипарис, стройный, в белоснежном одеянии с золотыми узорами на длинных полах, медленно опустился на трон. Его ноги покоились в мягких сандалиях. Одна рука возлежала на резном подлокотнике, а другая величаво застыла с державным скипетром. И были руки эти полны неги и изящества. И многим казалось, будто они излучают силу и свет: рассказывали, что ладони Соломона обладали чудесным свойством, что с их помощью он умел исцелять хвори и недуги. Грудь Соломона, украшенная медальоном из слоновой кости – специальной царской печатью, – мерно вздымалась и опускалась, тонкие ноздри прямого носа с удовольствием вбирали в себя прохладу свежего утра: царь был спокоен и ждал свой народ. Небольшая темная бородка по моде того времени была расчесана и умащена благовониями. Чистая и по-младенчески свежая кожа лица подчеркивала глубину, как агат, черных глаз, обрамленных длинными, черными же ресницами и увенчанных тонкими стрелообразными бровями. Крупный рот и яркие губы выдавали человека эмоционального в любви и делах сердечных.
Весь облик Соломона являл необычайный союз нежности и мужества, целомудренности и сладострастия, склонности и привычки к волнительным раздумьям и стойкой уверенности в собственных деяниях. Все, что ни совершал Соломон, все совершалось им искренне. Вероятно, так и удавалось ему соединять в себе столь много ликов: болея за судьбу страждущего, он по-настоящему жалел его и готов был заступиться за несчастного перед всем миром; гневаясь на преступника и предателя, он был способен своими руками пронзить его мечом из дамасской стали – трофеем из непокорного Дамаска. Нрав и характер Соломона не поддавались однозначному определению, вызывали восхищение и часто – недоумение.
А между тем было Соломону не менее сорока пяти лет. Поговаривали, что неспроста была так чиста его кожа и свеж его облик. Что некий волшебный эликсир молодости помогал ему сохранять долголетие и красоту…
Вот и сейчас пришедшие во дворец израильтяне и иноплеменники смотрели на него, как на полубога, неподвластного земным стихиям. Перед просящими был истинный повелитель, и только он мог осчастливить их и направить на верный путь, через него с ними говорил Яхве.
Итак, началось. Один за другим являлись те, что готовы были стать сопричастными мудрости Соломона. Часто люди выходили к высокому трону по двое или по трое – представляя несколько сторон конфликта. Время шло, некоторые валились с ног от напряжения и зноя: солнце становилось все жарче, и не все имели возможность протиснуться к источнику, чтобы сделать хотя бы один освежающий глоток. От обилия вспотевших тел в зале стало дурно пахнуть – ни благовония, беззвучно разносимые слугами, ни отверстия в стенах и потолке, ни душистые испарения, идущие из бронзовых чаш, – теперь не спасали.
Царь же был терпелив и вынослив, никак не выражая своей усталости или раздражения.
И предстали перед Соломоном три брата и отец – Неарам, Нехам, Нирит и Hoax, знаток гончарного ремесла, многим в Иерусалиме известный. И заговорил самый старший из мужей – Hoax, почтительно преклонив колени перед владыкой:
– О, царь, о мудрейший! Годы, долгие годы руки мои, глаза мои и сердце постигали душу и свойства глины. И бог даровал мне удачу, и я разбогател, женился. А теперь… Скажи, что мне делать? Три сына у меня, три любимых чада. Как и велит закон предков, первенец – наследник мой. Но вражда сковала сердца сыновей моих, и мрачнее бури стала жизнь в доме. Рассуди, как же быть, как вернуть в дом покой и любовь?
И отвечал Соломон не раздумывая:
– Пусть каждый из сынов твоих освоит какое-либо искусство – жмет вино или оливки, сеет пшеницу или научится владеть оружием. И когда достигнет каждый из них мастерства в деле своем – выбирай наследника: кто искусней в выбранном ремесле, тот достойнее распорядится твоим наследством.
Пока Соломон говорил, Hoax внимательно слушал его. Царь умолк, и прошло не одно мгновение, пока гончар, застывший в преклоненной позе, постиг задуманное Соломоном. Лицо его прояснилось, и он стал радостно восклицать:
– О, я понял тебя, владыка! Поистине, мудрость твоя безгранична! – и он долго еще воспевал божественный ум Соломона – по мере того как люди расступались, давая дорогу счастливому отцу и его чадам, в недоумении глядевшим друг на друга. Интерес к происходящему и любопытство: что же такое понял Hoax – уже соединили рассорившихся было братьев.
И снова Соломон утешал тоскующих и исцелял страждущих.
Солнце уже стояло в зените, когда залу огласил крик младенца, а вслед за этим – бранная женская речь. Соломон велел позвать нарушавших покой и порядок. Оказалось, это о чем-то громко спорили между собой две женщины, в нетерпении ожидающие внимания владыки. Представ перед Соломоном, одна из них, что была выше ростом, откинула свой платок, обнажив полное красивое лицо, и почти закричала:
– О владыка! Кожа твоя – словно мрамор, на котором покоятся грозные херувимы твоего величественного дворца! Глаза твои – словно бархат синего ночного неба. Ум твой – живительный и бездонный источник мудрости. Рассуди нас: отдай дитя той, кто является матерью его. Эта грешница, – женщина указала на спутницу, – обманом захватила мою дочь. Потому что сама бесплодна и пуста, как желтая Арава, и вдобавок бесстыдна, как потерявший честь и доброе имя предатель! – она передала ребенка в руки Соломона, и дитя умолкло, словно подчиняясь некой внутренней силе государя, словно тоже ожидало решения царя.
– Ты врешь, – резко скинув покров с головы, зло и грубо вдруг стала наступать другая женщина: до сих пор она, завороженная, смотрела на царя, не в силах отвести от него глаз, а теперь как будто очнулась, и с губ ее посыпались нечестивые и непристойные слова. Ни серьги, свисавшие с ее ушей, скрытых темно-коричневыми волосами, ни вплетенный в пряди бисер не могли украсить ее искаженного злобой лица.
И тут заговорил Соломон:
– Мир вам! И да пройдет печаль ваша! – не поворачивая головы, не повышая голоса, царь обратился к стражнику: – Возьми, Варлаф это дитя и разруби его острым мечом пополам. Пусть каждой достанется ее доля.
Лица обеих женщин почернели, а та, что первой обращалась к Соломону, почти лишилась чувств и упала на колени.
– Не губи, не губи ребенка, царь, – словно пронзенная стрелой дикая птица, взвыла она, – лучите отдай его ей, только даруй ему жизнь…
И тут всё содрогнулось от чуждых человеческому уху лающих звуков – это, словно безумная, захохотала другая женщина. Она уродливо шаталась, и, словно когти, скрючивались пальцы ее изнеженных, не знавших труда рук.
– Вот уж мудрое решение! – завопила она, оттаскиваемая стражниками к выходу.
– Возьми ребенка, любящая свою дочь мать, – велел Соломон просительнице, в судороге сжавшейся у его ног. – Потому что дорога она тебе больше жизни, как жеребенок дорог истекающей сладким молоком кобылице, как дорог птенец слабой птице, ценой своей жизни отваживающей от гнезда яростного зверя.
– О, слава тебе, царь! – закричала счастливая мать, задыхающаяся от пережитых волнений. Она прижала к себе дитя и почти бегом скрылась в толпе, рыдая от счастья.
Тем временем взор Соломона упал на лик старца, проницательно и с достоинством взиравшего поверх чела владыки. Соломон с помощью слуги подозвал старика:
– О чем думаешь ты, старик? Ты не похож на человека, нуждающегося в совете. Или праздное любопытство привело тебя ко мне?
Старик поприветствовал Соломона согласно обычаю и обратился к царю:
– Ты прав, государь. Ни о чем не буду я просить тебя. Я – странник и поэт. И пришел я, чтобы убедиться: таков ли ты на самом деле, о Спокойный, каким провозглашают тебя легенды и песни. Кто знает, а может, и тебе понадобится мой совет?
Соломон побледнел. Тонкие брови сошлись на переносице.
– Ты смел и дерзок, старик! Ты сомневаешься в моем уме и прямо говоришь мне об этом! А если я прикажу заколоть тебя? Или закидать камнями? – грозно сказал царь. Но в лице старика, в его по-старчески бесцветных, бледно-голубых глазах он не увидел ни тени страха, ни тени заносчивости и высокомерия. – Останься, – вдруг приказал Соломон и повелел старику сесть на скамеечке у своих ног. Старец занял место у основания огромного трона, и владыка будто забыл о нем.
Тотчас перед Соломоном оказался высокий юноша. Короткая тонкая туника не скрывала гибкого сильного тела, и женщины, стоявшие поодаль, втайне залюбовались им. Притягивали взгляд и светлые, с золотым отливом волосы юноши, кольцами обрамляющие узкое красивое лицо: точеный нос, чувственный рот и большие синие глаза позволяли говорить о благородном происхождении мальчика. Однако его одежда явственно свидетельствовала об ином: это был не вельможный отпрыск и не наследник богатого отца, а всего лишь пастух. Вероятно, тяжелую дубинку с разящими диких зверей каменными шипами он оставил где-то в другом месте, а вот длинная палка, словно овечий рог, загнутая на конце, и тонкая дудочка были при нем.
С благоговейным трепетом юноша вытянулся перед владыкой, испытывая явное смущение, не решаясь начать свою речь. И тогда заговорил Соломон:
– Поспеши, юноша! Не омрачай чела своего постыдной трусостью. Яхве милостив. Поток его полон воды, щедрая земля умягчена дождями, а урожай благословлен. Оазисы в пустыне источают жизнь, холмы изобилуют радостью. Не бойся, юноша! Говори.
– О, царь! Ты сделал народ Израиля своею силою, утвердил мироздание мудростью, дарованной тебе Богом, своим разуменьем распростер души людские. На голос твой и прикосновения откликаются и уходят недуги.
Я живу среди цветов и деревьев, где долины окутываются хлебом и пастбища одеваются скотом. Я пастух, и я жажду совета и утешения твоего.
Пока юноша произносил эти слова, Соломон и старец у его ног, а также те, кто, не занятый собственными мыслями прислушивался к происходящему, – с удивлением взирали на странного своими излияниями, обаятельного юношу:
– Кто ты, мальчик? Твои уста источают мед и проливают свет и покой на мое сердце!
– Я сирота, о владыка! Давным-давно, лишенный животворящего молока матери, я был найден у дверей дома лавочника Иакова, сына Михея. Я рос среди его детей. Солнце и небо, тучные земли плодородных долин твоих и быстрые реки научили меня искусству слова. Но увы – там, где я живу, ценится лишь физическая выносливость и умение беспрекословно выполнять поручения.
– И это важно. Если ты одолел своей силой науку послушания, то сумеешь познать, как прекрасны свобода и своеволие. Зачем же ты здесь?
– О, благодарю тебя, владыка, за источающие надежду слова твои. Беда моя вот в чем. Я полюбил, полюбил горячо, и пламя съедает меня, мое чрево, – в толпе послышался смех. Но пастух уже никого не слышал. Он схватился за сердце обеими руками и на миг закрыл глаза. Если бы сейчас он имел способность видеть и замечать окружающее, он бы увидел, как оживилось лицо Соломона, считавшего себя великим знатоком любви, как напрягся он в предвкушении любовной истории. – Она живет в том же доме, что и я. Опасаясь за красоту и честь сестры, братья заставили возлюбленную мою работать на виноградниках, а меня отослали на пастбища. Теперь мы встречаемся редко, лишь когда я прибегаю к ней, чтобы хоть миг дышать с ней одним воздухом и делать глотки из того же сосуда, что и она. Тело ее почернело, а в волосах поселилось горячее солнце. Еще краше стала она, еще прелестнее, еще веселее встречает она меня… Братья не хотят выдавать ее за безродного сироту, они отыскали ей богатого жениха и готовятся рассказать ей об этом.
– А что, так ли хороша твоя возлюбленная, достойна ли она твоей печали, о юноша?
– Царь! Тело ее гибкое и сильное, подобно виноградной лозе. А голос… Знаком ли тебе трепет распускающихся цветов, слышал ли ты благовест восходящего солнца или… или как звенит вода в ручье, если бросить в него золотую монетку? Таков ее голос – нежный, сладкий, ласковый. Глаза ее цвета неба в грозовую пору, а лицо – оно будто радуга после долгожданного дождя. Волосы ее, как ночь окутывает землю, скрывают полные груди ее причудливыми одеждами и пряно пахнут жизнью. Когда она встречает меня, то надевает свои праздничные серьги и украшает волосы хрупким бутоном… Но страшное горе наполняет мою душу и мрак застилает глаза, когда я думаю, что она достанется другому, и я не обрету счастья рядом с нею. Что делать мне, как вызволить ее из плена моих названых братьев? Моя любовь так сильна, что причиняет мне боль. Но за эту боль я готов целовать ее ноги…
– Что ж, мальчик, – неожиданно трезво и отчужденно отвечал Соломон, – ты слишком юн еще, чтобы понимать: и это пройдет. Подумай, а может, правы братья, разделив вас, как суша разделяет два бурных потока. Когда ты возьмешь ее, то боль уйдет, но уйдут и грезы из сердца твоего, отверсты станут очи, и красота ее уже не покажется тебе такой яркой. Что дашь ты ей взамен любви: она будет так же работать на виноградниках или убирать за скотиной, просить милостыню у братьев, чтобы напоить тебя сладким вином в редкие часы веселия? Она будет стариться на твоих глазах, и тело ее будет источать смрад. Крепись, юноша! Беги от своей любви! Ты пылок и велеречив – воспой ее в громких песнях, восславь недосягаемую любовь свою – и, быть может, слава осенит твое имя и имя твоей возлюбленной. Как зовут тебя, дитя?
– О царь! – сокрушенно воскликнул юноша. – Я – Эвимелех, несчастный пастух, – взгляд его погас: другое он ожидал услышать от мудрого владыки, ждал чуда. А теперь он смутно чувствовал, что ему нехорошо, жутко: он был разочарован, он засомневался в могуществе и искренности полубога, говорящего с ним так милостиво и так учтиво, и за это ему было стыдно, он был недостоин находиться здесь и собрался уходить.
Соломон видел, что творится с пастухом по имени Эвимелех.
– Постой, – окликнул он его. Юноша с надеждой обернулся и посмотрел в глаза царя. – Как зовут ее?
Эвимелех не хотел произносить ее имени, но ослушаться не мог и не мог не ответить на вопрос.
– Суламифь, – тихо и ясно произнес он, и ему стало печальнее прежнего: проговорив имя любимой вслух, Эвимелех не в силах был отделаться от наваждения: ему казалось, что он чем-то осквернил это священное для него слово, осквернил тайное пламя, озаряющее его дни, – поведав во всеуслышание о своем счастливом горе.
Юноша ушел, скрывшись среди туник и покрывал. А царь продолжал вершить свой суд.
Однако мысли о мальчике-пастухе не покидали его. Взглянув наконец на старика, сидящего у его ног, Соломон заметил бледность и изможденность старца. Он поднял ладонь над своей головой и возвестил о завершении Суда.
Когда стражники вывели последнего человека из теперь уже невыносимо душного помещения, раздался голос старика, и эхо отдавалось в недрах дворца, охраняемого грозными херувимами:
– Сегодня ты слукавил, царь! И теперь печаль наполняет твое сердце. Я провел с тобой один день, но успел узнать тебя. Ты слукавил, царь!
– Ты говоришь о мальчишке-пастухе, старик?
– Да, о нем. Что стоило тебе сделать его счастливым, соединив сердца влюбленных? Ты богат, ты познал любовь многих женщин, почему же ты не дал этому юноше, что он просил? Какое тебе дело до того, что стало бы с ним и его возлюбленной потом? А вдруг ты не прав и они были бы счастливы друг с другом всю жизнь? Что плохого стариться вместе, проводя день за днем рука об руку, в радости и беде? Кто ты такой, чтобы запретить им это?
На чело Соломона пала глубокая тень, и по мере того, как он говорил, он становился все мрачнее.
– Я моложе тебя, старик! Но, как и ты, успел много повидать и поведать. Я стремился познать все, но есть вещи, неподвластные моему разуму. С восторгом взираю я на орла, проделывающего путь в небе столь близко к Яхве. Когда я вижу змею, покров которой, как драгоценные одежды, струится и блестит на солнце, я поражаюсь ее знанием недр земных, ее беззаботности и бескорыстию – драгоценными металлами и камнями ведает она, и ничего ей этого не нужно.
А видел ли ты, старик, как рассекает пучины морские корабль? Как ветер – то непокорный, как злой гений, то ласковый, как ублаженное сладким шербетом дитя, – гонит его вперед? Какие силы возвращают судно на берег, когда гнев божий готов растерзать паруса и людей в страшном штормовом порыве?
Почему бог подсказывает человеку, где его счастье, а потом сам же забирает у него самое дорогое, самое желанное?
Я любил многих женщин. Но знаешь, старик, все они любили не Соломона, а царя. Кто из них готов был отдать ради меня жизнь и красоту? Дочери Израиля и Иудеи, Эфиопии и Аравии – все они ждут одного. Ожерелий из золота и цветных камней, браслетов из серебра и стеклянного бисера. Изысканных нарядов и гребней слоновой кости. Заморских ваз и шкатулок. Высокомерие и алчность сопутствуют женской прелести и любовной науке. Богатое убранство дворцовых комнат, обильные яства и сладкая лень – удел моих жен и наложниц. Они счастливы этим, а я их за это презираю. Проходят дни, и они становятся мне неинтересны. Я одинок в сонме женских лобзаний. Так пусть юноша Эвимелех никогда не узнает пресыщения. Пусть он любит так, чтобы чаша вожделений и страсти его никогда не иссякла. Пусть, словно орел, парит он в небе и не ведает скуки земной; пусть ящерицей скользит меж высоких камней и не знает боли смертельного падения; пусть, как корабль, качается на живительных волнах любви и никогда не увидит: что там за далью, за желтым горизонтом…
Вот в чем его счастье – в неутолимости желанья, в недосягаемости его звезды. А я… Мне уже поздно. Я с рожденья обречен – я царь, вот моя ноша. Под белой туникой моей, продав которую можно целый год кормить семью бедняка, – вретище владыки, сильного, удачливого и одинокого. Так хочет Яхве, так есть и так будет.
Старик хотел было что-то возразить, но Соломон нахмурился, яростно сдвинув брови.
– И полно об этом, старик! – властно оборвал он собеседника и повелел: – А теперь расскажи о себе. Кто ты?
– Прости, Мудрейший, что разбередил твои старые раны. Я – тот, кого ты видишь. Старый человек, путешествующий по свету. Я так долго живу и скитаюсь, что не помню, откуда я и кто мои родители. Единственный и самый дорогой для меня образ – это образ темноволосой женщины. Иногда во сне я вижу ее добрые лучистые глаза цвета синих летних ночей. Она улыбается и ласково глядит на меня, словно зовет уйти с собой в какую-то чудесную даль. Там легкокрылые облака, гордые птицы – они свежи и ярки, как утренняя заря, – и бабочки: желтые, белые, голубые… И тут сон прерывается… Я думаю, это моя мать. Она утешает меня и лечит душевные недуги… И ждет. Поэтому я не боюсь смерти. Я знаю, что там светло и спокойно, там любовь…
С минуту он молчал, а потом снова заговорил:
– Ты спрашиваешь, кто я? Если на пути моем встречается плодородная долина – я помогаю возделывать оливковые и апельсиновые деревья, собирать виноград. Если река или море – я знаток ветров и читаю небо по звездам, это не раз спасало жизнь рыбацкой лодке и кораблю. Если плодородная почва – я помогаю труженикам выращивать пшеницу, а на скудной земле – ячмень. Если пастбище – я пастух. Животные внимают мне, и еще ни одна овца не пропала из моего стада.
Время забрало у меня память, а взамен даровало тонкий слух и чувство слова. Я плохо вижу в сравнении с другими людьми, но зато я в силах узреть суть вещей, – старик пристально посмотрел на Соломона. – Я привык жить без денег, и я не тщеславен. И потому я подчиняюсь, прости, владыка, – старец в почтении склонил голову, – только внутреннему голосу, ибо так говорит со мной бог. Старость разрушила мое тело, но дух мой только возмужал и окреп.
Старик снова замолчал, переводя дыхание, собираясь с силами. Затем продолжал:
– Ты спрашиваешь, кто я? Я – счастливый человек. Я умею видеть. Как трепещут лепестки на готовых распуститься яблоневых ветвях. Как играет первыми солнечными лучами роса в ранний предрассветный час на благоухающих лилиях и розах. Как улыбается ребенок в утробе матери, как в чреве юноши рождается желание.
Я умею слышать деревья и травы, птиц и зверей. Как готовится свежий источник вырваться из недр земных. Как шепчет дождь.
Я умею любить. Любить чистого помыслами человека, даже если тело его покрыто язвами и воздух вокруг него отравлен ядовитым вонючим гноем.
Ты спрашиваешь, кто я? Я – несчастный, горемычный старик. Сколько раз я стремился создать великую песнь о человеке и мире, что простирается вокруг него и над ним. И не смог. Сколько ночей я не спал, сколько дней я не ел, сколько слез пролил я над драгоценными свитками, оплаченными тяжким многолетним трудом! Но свитки рассыпались в моих руках: время, зной и влага снедали их. Словно перезрелый любовник, изголодавшийся, испепеленный бесплодной страстью, я тщетно пытаюсь поймать вожделенный миг – чтобы уловить быстроменяющийся, неуловимый облик мира. Как бесчисленное множество стеклянных осколков, как россыпь драгоценных камней, мир переливается внутри и вне меня и не дает покоя, и гонит куда-то вдаль. И все чаще я стал задумываться о том, что прожил свою жизнь, увлекаемый великим, сияющим – миражом. Да… бабочки, прекрасные легкокрылые бабочки скоро призовут меня насовсем. И может, там, в ином мире, я создам свою песню.
Старик умолк. И Соломон тоже молчал. Каждый размышлял о своем. Солнце спустилось за город. Зажгли тяжелые подсвечники. Роскошное ложе в царских покоях было готово. Одна из наложниц, смуглая египтянка, к которой Соломон еще не охладел, уже умастила свое юное округлое тело миррой, украсила себя серьгами, обручами и браслетами. А царь все еще был занят. Сегодня он не пил дурманящего ум и взор сладкого вина, не вершил важных государственных дел. Он, как донесли из Летнего дворца, беседовал с каким-то стариком. И что ему какой-то нищий странник в преддверии очередной ночи, исполненной сладострастия и яростной неги?..
Соломон заговорил первым:
– Ты хотел, чтобы я позволил юноше Эвимелеху стать подобным многим: вечно думающим о собственной утробе, кичащимся мелкими успехами, торговцем или виноградарем. Купив ему право на возлюбленную, я бы уничтожил его крылья, погубил бы его бессмертную душу. Пусть найдет себе других женщин. Пусть они нарожают ему детей. Но не с моей державной руки, не с моего позволения этот юноша станет как все. Ты видел его: он талантлив, может, его ждет слава поэта или путешественника, первооткрывателя или мудреца. Счастье семьянина – не его счастье. Если ему суждено умереть от страданий – пусть умрет. Если ему суждено подняться и проникнуть в тайны мироздания – значит, наша встреча была не последней. Он верит в любовь – пусть верит и найдет ее… для меня… Знаешь, старик, сколько любви в моем серале? Но почему-то иногда от нее становится дурно и гадко…
– Ты ошибаешься, Соломон. Ты называешь любовью плотские утехи, подкрепленные лишь сладкими речами и обоюдной приятностью в лобзаниях. Любовь – это союз двух тел, сливающихся в священном любовном танце, в небесном полете. Истинная любовь не делится на сладострастные неги и обожание. Истинная любовь вовсе не раздумывает над подобными вопросами. Она щедра и скромна, она не подвластна велениям судей и выкрикам праздных зевак.
Ты не дал юноше самому сделать свой выбор, царь. Может быть, любовь, напротив, окрылила бы его и вознесла на вершины блаженства и вдохновения? Ты возомнил, что облагодетельствовал Эвимелеха, а на самом деле ты испугался величия его чувства и позавидовал его счастью. Ведь ты сам говорил, что никто не любил тебя ради самого тебя.
А между тем какая сила, если не любовь, создала нашу обетованную землю? Разве может возникнуть мир такой красоты и такого разнообразия без любви? Получая дары неба и блага живительных источников, земля рождает пышные сады и урожаи. Это любовь. Чудо, настоящее чудо являет миру новых людей. Всмотрись, как глядит отец на свое чадо, как радуется мать своему дитя. И это любовь. И даже когда буря грозно грохочет, пожирая прибрежные села и корабли, – так бог указывает на греховность человеческих деяний или их несправедливость – это тоже любовь, по-своему, жестоко оберегающая от внутреннего разрушения.
Нет, царь! Любовь есть. Время сметет тебя и меня, а любовь останется, пока есть сущее: дети, влюбленные, труженики, бедняки, цари. Любовь – это строительство, созидание, творчество, вдохновение.
Наступила тишина. Свечи догорали, и Соломон сделал знак слугам не менять подсвечники: ему хотелось, чтобы пламя померкло в его присутствии и унесло с собой глубокую печаль, в которую поверг его разговор со стариком.
– Я буду звать тебя Офир, старик. Сегодня был трудный день. Благодарю тебя! В разговоре с тобой я почерпнул многие знания и на многие свои вопросы я нашел ответы. Тоска теперь владеет моим сердцем, тоска, доходящая до отчаяния и гнева. Ты заставил меня вновь поразиться величию мира, созданного богом. Помог заглянуть в суть вещей. И помог ощутить себя человеком, имеющим право на слабость и горе. Ты единственный, кто говорит со мной не как с царем, а как с одиноким мужем. Но я запрещаю тебе говорить со мной так в присутствии моих подданных. Пусть никто не узнает слабого и ранимого Соломона. Вспыльчивого и несдержанного, пылкого и мечущегося в поисках доброго искреннего слова.
Мои слуги проводят тебя в твои покои, – увидев, что старик приготовился возразить, Соломон поспешил прибавить: – Я знаю, ты можешь отказаться и уйти. Но прими мое волеизъявление как дар, будь моим гостем.
Выслушав Соломона, старик медленно покачал головой в знак одобрения и неожиданно достал из своих одежд какой-то небольшой предмет, похожий на кольцо:
– Возьми этот перстень, владыка! Рукой искусного ювелира на нем запечатлено глубокое изречение, он поможет тебе преодолевать себя в трудную минуту. Но знай, то что написано там, написано во имя любви и для нее, ибо только она, такая разная и скрытная, вечна.
Старик, нареченный Офиром, удалился в сопровождении слуг. А Соломон встал, поднес перстень к еле мерцающему дрожащим пламенем подсвечнику и прочитал: «И это пройдет» – гласило кольцо.
Эту ночь он провел один, провалившись в глубокий сон, едва тело его коснулось мягкого ложа. И напрасно ждала его нарядившаяся в драгоценные убранства и ярко разукрасившая лицо египтянка, и напрасно в отчаянии ломая руки прислушивалась она к звукам шагов. Ее Соломон так и не пришел.
Побывав в Летнем дворце, Эвимелех не пошел домой, где ждали его пища и кров. Словно во сне, миновав ворота Летнего дворца, оставив за спиной городские дома и лавки, питейные и съестные заведения, Эвимелех двигался на восток, в сторону пастбища, где в последние дни и ночи он так пылко мечтал о воссоединении с возлюбленной.
Пришло время, когда положено было стричь овец, чтобы потом продать шерсть или обменять ее на зерно, масло, другие необходимые в быту предметы и вещи: именно в эти дни, закончив сбор шерсти, Эвимелех доставлял драгоценное руно к дому и имел возможность неделю или две пожить под крепкой крышей, наесться приготовленной заботливыми женскими руками (пусть даже если эта забота была направлена не в его адрес) едой и поспать за прочными стенами на своей циновке, не боясь дикого зверя, – иными словами, побыть у домашнего очага. Если, конечно, можно было так назвать дом, в котором он вырос и где его когда-то любила и баловала приемная мать Минуха, жена Иакова, почему-то крепко привязавшаяся к подброшенному ей мальчику, – и где теперь его никто особенно не ждал. Вероятно, голос крови заставлял братьев – Янива и Эйната – относиться к Эвимелеху как к чуждому и навязанному им безродному приемышу, чье присутствие они терпели в память о пылкой матери и заботливом отце. Или тайная ревность заставляла их чураться младшего брата, в былые дни так часто и подолгу занимавшего все внимание нежной матери. Или возникшая симпатия между Эвимелехом и Суламифь, их единственной сестрой, была не по нраву Яниву и Эйнату. Со временем братьям стало ясно, что интерес Эвимелеха и Суламифь друг к другу – особый. И поэтому Янив, который был старше и унаследовал большую часть отцовского хозяйства, разделил Эвимелеха и Суламифь, дав им посильные поручения: девушка работала на виноградниках богатого винодела Пимона в долине Хула, а юноша на почтительном от нее расстоянии пас овец на широких пастбищах Израиля, на берегах Иордана.
К тому же после смерти Иакова и Минухи Янив женился, и теперь Тиква, толстая, суетливая и деятельная дочь красильщика, заправляла в доме. Тогда как Эйнат и его жена Нейхеми жили отдельно.
Что касается Эвимелеха и Суламифь, то разлука заставила их, ранее не подозревавших о том, какая крепкая незримая связь возникла между ними, задуматься о собственных чувствах. Расстояние не отдалило их, а напротив, сблизило и с течением времени все более подогревало желание увидеться. Поэтому при любой возможности Эвимелех находил повод навестить Суламифь, принести ей что-нибудь в дар – цветущую ветвь дикого миндаля, глиняную безделушку, шнурок, на который Суламифь нанизывала изысканно отшлифованные природой косточки финикийской сливы.
Так продолжалось уже более полугода и, наверное, мало что бы могло измениться, если бы обеспокоенные Янив и Эйнах не приглядели для Суламифь жениха – Неарама, наследника состоятельного гончара Ноаха, – а это, в свою очередь, не подтолкнуло бы к более или менее решительным действиям Эвимелеха.
Мысль искать помощи у Соломона пришла к Эвимелеху неожиданно, когда случайно в гончарной мастерской он услышал разговор Ноаха с богатым покупателем о том, как далеко простирается мудрость Соломона – что даже простые и скромные жители Иерусалима могут испить из сей чаши, полной знания жизни и натуры человеческой.
Сам же Эвимелех ходил в лавку Ноаха, чтобы присмотреть подарок для своей любимой – глиняную свистульку, издающую веселую журчащую песню. Денег на подарок у него не хватило, поэтому он договорился с Ноахом иначе. Он пообещал гончару указывать места, где, по его мнению, было бы выгодно добывать глину: самому Ноаху в его годы, при его занятости в мастерской и лавке, было некогда исследовать дальние земли, прилегающие к Иерусалиму. Сыновья же его вели себя нечестиво и уже давно забросили дела, покрывая свое безделье обидой на отца, якобы несправедливо разделившего между ними наследство. А между тем хорошей глины здесь было мало. Приходилось изобретать способы просеивания, чтобы песок и примеси не препятствовали изготовлению качественных изделий. Пробовали даже добавлять в свежую глину осколки старой посуды – чтобы с помощью уже использованного сырья улучшить состав глины, находящейся в работе.
Пообещав Гасану, мальчику, с которым пас овец, свой обед и ужин за то, что тот заменит его на пастбище, и прихватив с собой подарок для Суламифь – глиняную птичку с расправленными крылышками, Эвимелех на следующий же день отправился в Летний дворец: искать счастья для себя и своей возлюбленной.
Достигнув с рассветом Летнего дворца, где уже традиционно Соломон устраивал Час суда, Эвимелех поразился, как много людей желают снискать справедливость и мудрость владыки. Поначалу пастух даже опешил, но, увидев среди ожидающих горожан знакомые лица, успокоился и решил ждать: что будет, то будет. За поясом у него была дудочка, вырезанная им из тростника. Он принялся наигрывать какую-то мелодию – и в прозрачный воздух из-под его пальцев полились бережно извлекаемые из души нежные трогательные звуки. Эвимелех задумался. Он мечтал о том, как всем-всем, а главное, Соломону, расскажет о своем великом чувстве. И тогда все поймут, как чисты и искренни его помыслы, и царь укажет братьям на их ошибки, Суламифь и Эмилех будут вместе. Иначе и не может быть…
После нескольких часов ожидания Эвимелех оказался перед царем. Неожиданно для себя он растерялся. Он не испугался значительности фигуры царя, торжественно восседавшего с державным скипетром, не испугался стражников, выразительно обступивших трон Соломона, даже незнакомый старик у подножья государя скорее внушал доверие и сочувствие, нежели страх. Эвимелеха поразило другое. Его сердце пронзило дурное предчувствие, когда он воочию, так близко, увидел царя в пышной обстановке: пурпурный полог цвета крови над величественной главой Соломона и полуизможденный старец с мутным неисчерпаемо печальным взглядом, напоминающим всем своим дряхлым видом о быстротечности лет и одиночестве, – во всем этом таилось нечто грустное, тоскливое, даже трагическое… Застыдившись своих дум, Эвимелех смешался и начал говорить только тогда, когда Соломон отрезвил его словами о божественной мудрости и силе.
И когда Эвимелех заговорил, он понял, что все самые пылкие и красноречивые слова не могут передать всей глубины его переживаний. Как можно описать великолепие неба или морского дна, как описать просторы, открывающиеся с высокой вершины, доступной только легкокрылой птице или буйному ветру?
Юноше казалось, что само солнце обожгло его кровь, кипевшую в сердце, во всем теле, он горел и сгорал, пытаясь донести до царя свою великую радость и глубокую печаль. Он так боялся, что его история будет выглядеть как глупый ропот несостоявшегося тугоумного любовника – застенчивого ущербного воздыхателя, который пришел спрашивать совета, как унять свои низменные желания!
Но вот Соломон услышал его, вот чело его ожило. Он проникся пылкостью юноши. Однако неожиданно тень пробежала по лицу царя, и он произнес слова, которые Эвимелех никак не ожидал от него услышать: Соломон призвал пастуха отказаться от своих притязаний и смириться с волей братьев.
Дворец будто покачнулся и задрожал, покачнулся и трон, на котором, словно бог, восседал царь. Эвимелеху вдруг почудилось, что в его грудь вонзили острый меч – совсем такой, какой был наготове у стоящего возле Соломона воина. А затем последовал новый удар: царь громко пожелал узнать имя возлюбленной Эвимелеха, пожелал, чтобы имя, священное для влюбленного, было лишено своего таинственного покрова. И ничем не пожелал помочь… Даже старик, к которому владыка, по-видимому, прислушивался, не смог изменить решения царя остаться безучастным в судьбе Эвимелеха и Суламифь…
И вот теперь Эвимелех шел, бежал и снова шел, и ноги сами несли его – подальше от людских глаз, в уединение. То дерзкие и даже злые мысли посещали его, то безразличие к словам Соломона и братьев охватывало его сознание – что есть их речи по сравнению с тем, что связывает его и Суламифь?
Нет-нет! Он не овца, послушно бредущая за своим стадом. Он сам пастух своих дней и лет. Он видел, как парят в небе красивые вольные птицы. Он такой же, как они: гордый, красивый, свободный. Позабыв о родном доме, он спешил туда, где, сверкая на солнце, то важно и торжественно шествовала, то резво и бойко бежала за ветром и звездами живописная река Иордан.
С одной стороны, она олицетворяла судьбу человека: по мере своего пути река претерпевала чудесные и непредсказуемые метаморфозы. Словно волосы молодой женщины, шелковым блеском отдавали воды ее, время от времени меняющие цвет свой и свойства. А с другой стороны, Иордан всем своим видом являла человеку пример великолепного содружества природных сил, опровергая стремление представителей рода людского к безоговорочной власти и первенству. Там, где она брала свое начало у подножия заснеженной горы Хермон, множество бурных родников кудрявыми пенными прядями вплетались в густые роскошные косы ее.
Знаменуя вечную связь реки с недрами Голанских высот, самый большой и полноводный ручей Дан когда-то по-отцовски властно запечатлел имя свое в названии реки: Дан Йоред – Дан (ручей) спускается вниз («йоред»), и возникло чудесное – Иордан.
Но не один Дан был зачинателем реки, три его брата, славные воины Паниас и Снир оберегали полноводную Иордан от гибели и истощения. Помогали им и младшие братья – многочисленные мелкие ручьи и сезонные горные потоки.
Принимая столь драгоценные дары, река и сама умела дарить: она несла жизнь и спасительную влагу плодородной долине Хула и другим землям, по мере того как извилистой лентой влекла задумчивые свежие воды свои в Мертвое море…
Эвимелех не замечал ничего вокруг себя и не помнил, как пришел к пастбищу. Он очнулся только тогда, когда споткнулся об острый валун, неожиданно преградивший привычный путь. Почему и как здесь оказался этот камень, было неясно. Приложив к ране лист лечебной травы, название которой он сейчас не мог вспомнить, он только теперь осознал, где очутился. Солнце уже садилось за горизонт, когда пастух достиг места своего пристанища. Не отвечая на вопросы Гасана, Эвимелех повалился на землю и уснул.
Дурные сны приходили к нему в эту ночь. Он метался по городу в поисках Суламифь, а ее одежда мелькала где-то впереди, и каждый раз он понимал, что она ускользает от него, что не хватает какого-то последнего усилия: вот-вот – и он обретет ее. Он бежал за ней, больно натыкаясь на прохожих и иерусалимские стены, рыданья были готовы вырваться из его груди, собственное бессилие доводило до отчаяния и бешенства, но он продолжал искать, приближаться и опаздывать – Суламифь уже исчезала в очередной извилистой улице. Она не слышала его и уходила, уплывала, растворялась в ярком солнце.
Потом вдруг в этом солнце пастуху чудился огромный рот – ярко-алые порочные губы и белоснежные крупные зубы, и он, этот гадкий, приторно-сладкий рот, внезапно начинал громко и дико хохотать, постепенно приобретая черты Соломона. И Эвимелеха, пораженного судорогой, начинало тошнить от отвратительного зрелища: в нежных и крепких руках Соломона он видел свою Суламифь. Он не мог ясно различить черты ее лица и понять: нравятся ли ей эти объятья, и ужас неизвестности, и чувство гадливости, и страх потерять возлюбленную охватывали пастуха. Он хватал было дубинку с острыми шипами, невесть как оказывавшуюся под рукой, чтобы проучить соперника, но тот вытягивал длань, и из нее вырастал огромный длинный меч. Соломон вонзал его в обнаженную грудь Эвимелеха, со звериным наслаждением проворачивал лезвие и продолжал гулко и омерзительно хохотать. Душа и тело Эвимелеха страдали, корчились в муках – и вдруг превращались в податливую липкую глину, послушно вращающуюся на гончарном кругу. Соломон исчезал, появлялся гончар с глиняной статуэткой в руках – это была фигурка Суламифь, хрупкая, послушная… и неживая…
Сердце стучало и захлебывалось, задыхаясь, Эвимелех буквально подскочил на своем ложе. Холодный пот покрывал все тело, неглубокая рана на ноге кровоточила. Приближалась утренняя заря, Эвимелех спустился к реке, разделся и омыл свое тело и душу: так он избавлялся от оскверняющих воображение и ум тяжелых сновидений, от воспоминаний о вчерашнем дне и вечере. Он пытался забыть визит к царю и уже решил, что ничего не скажет Суламифь. Ведь для них по-прежнему ничего не изменилось, да и не нужно было надеяться, что кто-то посторонний захочет вмешиваться в их жизнь и вершить их судьбы. И что это нашло на Эвимелеха? Никогда его жизнь и не была легкой, и не стоило искать простых решений: только собственный выбор и самостоятельный путь, верил он, мог вывести Эвимелеха и Суламифь к счастью.
Жизнь Эвимелеха никогда не была особенно легкой. Он не знал: кто он, какого он рода. Хотя его приемные родители видели, что мальчик отличается от их родных детей.
– Посмотри, отец, – говорила Минуха, между делом наблюдая за играми Янива, Эйнаха и Эвимелеха (Суламифь тогда еще не появилась на свет), – как бела его кожа, как светлы глаза и остер ум! Чувствует мое сердце, неспроста этот мальчик стал сиротой. Не удивлюсь, если когда-нибудь объявится его мать и объявит нам, что наш Эвимелех знатного происхождения и по-царски богат.
– Брось, жена! Все его богатство – грязное тряпье, в котором он попал в наш дом, да твоя любовь к безродному мальчишке, – отвечал обычно Иаков, хотя и он замечал, что Эвимелех более восприимчив и понятлив, нежели его собственные дети.
В те дни, когда Иерусалим еще не был таким большим городом и не было у него высоких крепостных стен, отстроенных Соломоном, дом Иакова стоял как раз у дороги, соединяющей Иерусалим с соседними селеньями и городами. Часто его дом становился пристанищем усталого от зноя и долгой ходьбы путника, темной ночью или в непогоду застигнутого в дороге. Поэтому настоящим достоянием Иакова и Минухи, привыкших много трудиться и проводивших дни в заботах и делах, были новости и рассказы постояльцев о своей жизни. А однажды у них долго жил странствующий по свету ученый человек, философ: Иаков и Минуха догадались об этом по тому, как хорошо он знал грамоту и науки, как почтительно отзывался он о заморских поэтах.
Этого человека звали Ницан. Позже со слов самого Ницана Иаков и Минуха узнали, что в чреве его была глубокая язва, которая временами кровоточила и вызывала нестерпимую боль. И вот как раз в тот момент, когда болезнь вновь дала о себе знать, Ницан проходил близ Иерусалима. Увидев дом Иакова и Минухи, он из последних сил волочил свои ноги и страдающее тело до порога, пока не упал без чувств. Среди ночи Минуха услышала стоны, и вместе с мужем они втащили в дом больного, уложили на свободную циновку прямо здесь же – в большой комнате на первом этаже. Неделю или две продолжалась у него лихорадка. Будучи людьми милосердными и религиозными, хозяева дома как могли ухаживали за умирающим. Бог смилостивился над бедным путником, и постепенно дело пошло на поправку. Спустя какое-то время, словно в награду за душевную доброту, небо послало мужу и жене дочь – Суламифь.
Еще долгое время Ницан жил у Иакова и Минухи, внося в их жизнь определенное разнообразие и помогая им – знание жизни и ремесел выказывал гость, давая дельные советы хозяевам. Случалось, что он умел внести в их души успокоение и равновесие, когда что-то не ладилось и лишало сна рачительных тружеников.
Уже на протяжении многих лет Иаков занимался скотоводчеством. Овцы и козы, по традиции пасшиеся вместе, давали шерсть, мясо, приносили семье определенный достаток. Ницан, как оказалось, тоже кое-что понимал в этом деле, часто подсказывал: куда лучите сбыть шерсть, когда выгоднее продавать мясо, а когда надо повременить и «придержать» товар.
Много времени Ницан проводил с Эвимелехом. Любознательный мальчик любил беседовать с выздоровевшим и окрепшим гостем. Часто они проводили время у овечьего стада, пока Иаков занимался неотложными делами, а Минуха хлопотала над дочкой и налаживала домашний быт.
– Дяденька ученый, – спрашивал Эвимелех, – откуда у тебя эта страшная болезнь, чуть не отнявшая у тебя жизнь? – спрашивал мальчик у Ницана, и этот вопрос часто становился началом интереснейшего разговора.
– Я уже говорил, Эвимелех, что я много путешествовал: по воде, по суше. Эта страшная болезнь поселилась во мне после очередного длительного плавания. Там, на северо-западе, – Ницан указывал рукой в нужную сторону, – по бескрайнему морю плывут корабли. Они везут с собой душистое масло и золотую пшеницу, дорогое вино и украшения. Большие деньги зарабатывает тот, кто рискует своей жизнью.
– И ты? Ты тоже был там? И ты богат? И ты рисковал собой?
– И я рисковал. Но богатство мое не в деньгах. Только понял я это не сразу… На севере есть страна с прекрасным названием – страна пурпура, Фойникес, или, как говорят здесь, Финикия.
– Почему же она так называется, дядя Ницан?
– Смелые люди, которые не боятся морских чудовищ и глубокой бездны, научились нырять в самые недра морской пучины. А там, на дне, они собирают особые, диковинные раковины. Существа, живущие в этих раковинах, способны выделять густо-красную жидкость, которой люди догадались окрашивать одежду. И становится одежда ярко-красной – пурпурной. Ткань может истрепаться от времени, превратиться в ветошь, но ни солнце, ни вода не трогают цвета ее. А раковин таких нужно много – только небольшую каплю тягучей жидкости может подарить счастливчику одна драгоценная улитка.
Вот поэтому и называют ту страну Финикией – жители ее обладают тайной пурпурного цвета.
Но не только этим секретом владеют финикийцы, еще они умеют строить корабли и управлять ими. Когда я был маленьким, как ты сейчас, я подолгу сидел у моря и мечтал стать мореплавателем. Для начала я учился мастерству возведения кораблей, тяжелый физический труд не сломил меня, и я стал участвовать в плаваниях: прислушивался к речам матросов и капитана, присматривался к звездам и изучал ветра и водные потоки и вскоре сам в достаточной степени освоил морскую науку. Конечно, денег на то, чтобы построить собственный корабль у меня не было. Но вскоре своим трудолюбием и любознательностью я снискал уважение капитана. Случалось, долгие месяцы скитались мы по водным просторам. Огромные рыбы порой пугали нас своими спинами и плавниками, грозный ветер черными ночами срывал наши паруса, и все же настоящие беды обходили нас стороной – мы всегда оставались живы и в прибыли от успешной торговли.
Но не только добрые люди умеют быть мореплавателями: среди смельчаков, бросающих вызов судьбе, есть и другие – за высокими волнами и далекими расстояниями они скрываются от правосудия и справедливого возмездия. Это разбойники, или пираты.
– Пираты… – тихо повторял Эвимелех и зачарованно, округлив глаза, поеживался от напряжения и удовольствия.
– Пираты, – подхватывал Ницан. – Люди, присваивающие чужое, способные погубить и ограбить. И вот, когда в очередной раз корабль наш, груженный льняными материями, прозрачным стеклом и вином, отбыл из Египта, на нас напали пираты. Почти всю команду перебили, а нас с капитаном взяли в плен. Полгода жили мы впроголодь, прикованные к мачте на длинную цепь. Мы должны были указывать предводителю пиратов пути морских караванов, а разбойники разоряли их, присваивали себе корабли. Если кто-то из команды оставался жив, а также рабов брали в плен. Насколько это подвластно нам, сократили мы число жертв разбоя. Но до сих пор мучают меня воспоминания о вынужденных злодеяниях наших… – Ницан вдруг задумывался, закрывал глаза и что-то шептал, словно перебирал в уме имена погибших и погубленных им несчастных. Эвимелех сначала терпеливо ждал, когда же Ницан снова заговорит, а затем спрашивал:
– А дальше? Что же было потом?
– А потом случилось вот что. Пираты захватили корабль, на котором плыли какие-то люди в длинных белых одеяниях, не похожих на те, что носим мы в повседневной нашей жизни. Эти люди называли себя пророками и страшили пиратов, что гнев божий обрушится на них, и они сгинут в пучинах морских, если не прекратят убивать и чинить разбой, если великими жертвами не искупят своих злодейств. Но пираты ослушались их, надругавшись над святынями, которые перевозили путешественники, называвшие себя пророками, они выбросили их в воду на съедение морским рыбам. После этого словно помешательство охватило команду. И без того склонные к пьянству и дракам, матросы стали вести себя так буйно, что установить порядок на судне было почти невозможно. Чтобы усмирить команду, капитан решил прибегнуть даже к помощи своих пленников. Надзор над нами и кучкой других почти обессилевших от жажды и полуголодного существования мужчин был ослаблен, и мы должны были караулить, чтобы не случилось какого-нибудь большого несчастья, чтобы оплошность захмелевшего матроса не погубила все судно.
А наутро случилось непредвиденное. Мы увидели, как навстречу нашему пиратскому кораблю плывет другой корабль. Это было так странно: ведь обычно все бежали от разбойников, оборонялись с помощью любого из имеющихся средств – огня, камней. А тут, казалось, удача сама плыла к разбойникам в руки. И вот капитан, прожженный убийца и грабитель, – испугался. Что на него нашло, какое наваждение овладело им? Корабль пиратов, принесший нам столько страданий и мук, на всех парусах помчался от незваного гостя. Но тщетно! Куда бы ни плыл он, навстречу ему по-прежнему шел тот, второй, как призрак, преследующий вмиг протрезвевшую команду.
И вот корабли поравнялись друг с другом. Волшебная, еле уловимая музыка зазвучала вдруг посреди морских глубин. Тысячи подводных огней окружили суда, и на нашей палубе оказалась Она. Наверное, это была царица или какая-нибудь высокопоставленная особа. Сладким голосом заговорила женщина с капитаном, взявшись за руки, они уединились в капитанской каюте.
Никто не посмел заговорить с ними, никто не посмел их окликнуть. Когда самые любопытные и смелые подходили к дверям каюты, они снова слышали лишь музыку, да еще странный женский смех – ни на мгновенье не умолкающий. День ждала команда своего предводителя, второй, третий – никто не появлялся, ни капитан, ни его спутница. Через неделю после бурных споров было решено во что бы то ни стало вызвать капитана на разговор, и пятеро членов команды решили взломать дверь капитанской каюты – на просьбы выйти по-прежнему не было ответа.
С трудом взломав дверь, запертую на засов изнутри, обливаясь потом от усилий и страха, люди увидели страшную картину. Посреди ложа было распростерто тело капитана – или что от него осталось. Гигантская змееподобная гидра пожирала его сердце и пила его кровь. Почувствовав тепло, исходящее от наших живых тел, она вдруг обратилась в ту самую прекрасную царицу, какую мы видели вначале. Только теперь одеяние ее не было столь белоснежным, она вся была перепачкана чем-то красным: кровь – догадались мы. Обернувшись, она как-то искоса, исподлобья смерила нас пустыми черными глазницами и дико захохотала – так, что все кто здесь был выбежали на палубу и, повинуясь некоему роковому инстинкту, бросились в воду.
А потом был шторм. Корабли – наш и странный «гость» – бились друг о друга с такой силой, что в конце концов разлетелись в щепки. Меня ударило волной и выбросило в море. Сколько носило меня в волнах, не знаю. Очнулся я на берегу от крика чаек. Хищные птицы кружили над моей головой, вероятно, чуя добычу. Из живота моего торчал обломок деревяшки, по всей видимости, кусок деревянного настила корабля или чего-то подобного. Дети рыбака, гулявшие неподалеку, нашли меня, и я был спасен. Но рана моя по-прежнему время от времени кровоточит, словно бы напоминая о случившемся уже много дней назад.
– Что же это была за царица, дядя Ницан?
– Не знаю, мальчик… Никогда больше не видел я ее… Может быть, это возмездие настигло разбойников, ведь люди в белых одеяниях предупреждали грешников искупить свои злодеяния, а те не послушали их. Есть, есть в мире справедливость и кара божья. Преступник должен быть наказан, а добрый и праведный – отомщен.
– За что же тебе досталась эта рана?
– Кто знает? И я был участником грязных дел этих пиратов.
– Но ведь не по своей воле ты это делал, а чтобы выжить! Как ты мог поступить иначе?
– Э-э, мой мальчик! Это тогда мне казалось, что судьба не оставила мне выбора, а теперь я понимаю, что выбор есть всегда. Нужно было умереть, но не отдать свою душу нечисти, потворствуя убийцам в их зверствах. Теперь-то я понимаю, что можно быть безоружным и все равно одержать победу – особую победу, победу духа, внутренней силы, которая живет в каждом из нас, но в большей или меньшей мере владеет и управляет нашими поступками. Чтобы понять это, надо многому научиться, уметь слушать голос своего сердца, а уж он подскажет, как поступать… Моя рана учит меня отделять телесное от духовного, укрепляет мой дух. И кто знает, может быть, согласуясь с каким-то важным законом природы, моя рана привела меня на склоне лет именно в твой дом, Эвимелех, сын Иакова и Минухи.
– О нет, кое в чем ты ошибаешься, мудрый Ницан. Они не родители мои. Я сирота, а к ним меня еще младенцем, когда я был таким же маленьким, как сейчас Суламифь, подбросили и оставили у порога дома.
– Вот видишь, мальчик, мы чем-то похожи. Когда я лежал на берегу с огромной щепой в животе, я тоже чувствовал себя родившимся заново, слабым, как младенец, сиротой без роду и племени. И каждый раз, когда случаются приступы моей болезни, я словно заново рождаюсь в муках, глубокой печали – и не менее глубокой радости. Я вижу как милосердны люди, готовые помочь мне выздороветь, как бескорыстно приходят они на выручку и не ждут за свое участие наград и знамений… Придет время, и ты научишься выбирать и принимать важные решения, ты встретишься с такими препятствиями, которые научат тебя любить и страдать, защищаться и не сдаваться…
Пока старшие братья Янив и Эйнах работали в поле с отцом, Ницан обучал Эвимелеха грамоте. Из деревянных дощечек он изготовил специальные таблички, покрытые воском, и показывал мальчику как писать знаки – буквы – с помощью заостренной палочки.
В часы полдневного отдыха Ницан рассказывал Эвимелеху о религиозных праздниках и их значении, о разных людях и необычных странах, где ему удалось побывать.
Передав Эвимелеху свою волю к жизни, подарив ему частицы своих глубоких познаний, Ницан исчез так же неожиданно и странно, как и появился.
В тот день, когда состоялся обряд посвящения Эвимелеха в мужчины, Ницан покинул дом Иакова, сына Михея. Он не оставил после себя ни одной вещицы, ни одной приметы, словно и не было здесь все эти годы человека, почти ставшего членом семьи – полюбившегося всем Ницана. Сначала горькая обида на своего учителя отяжелила сердце Эвимелеха, но, вспомнив, чему учил его Ницан, юноша простил его и осознал, что иначе и не мог поступить человек, подобный Ницану. Словно вольный землепашец, путешествовал он по миру и сеял добро, знание и радость к жизни.
Однако прошел не один день, прежде чем Эвимелех поверил в то, что больше никогда не увидит Ницана. Миновали недели, месяцы, годы…
А потом случилось чудо. Эвимелех полюбил. В этот год ему исполнилось семнадцать, а Суламифь – тринадцать. Столько лет они росли рядом, ели и пили рука об руку. Слушали отцовские рассуждения о земле и ее плодах, о боге и священных еврейских обрядах. Дружба и общие интересы сопутствовали им – и никогда ни о чем другом они и не помышляли.
Эвимелех помогал отцу пасти овец и коз, выращивать зерно и фрукты. Суламифь выполняла работу, подходящую ей по возрасту и силам. Она помогала Минухе убирать в доме, который, по обычаю, состоял из двух этажей. На первом, нижнем уровне с земляным полом, куда вела узкая дверь, приходилось тщательно выметать и убирать следы овец и птицы: домашние животные проводили ночь здесь, на нижнем уровне дома. Здесь же постоянно коптила масляная глиняная лампа. Она не только освещала комнату, но и служила источником для разведения огня при приготовлении пищи – в основном в семье Иакова и Минухи ели овощи и чечевицу, хлеб, сыр, фрукты, а мясо – только в редких случаях. Дымохода не было, поэтому стены постепенно покрывались черной сажей, и их тоже надо было чистить. Хлеб Минуха выпекала каждый день, а вот запасы фруктов, зерна, а также различная утварь и инструменты хранились в большом сундуке, на специальных полках и в нишах, проделанных в стенах дома.
На верхнем, открытом благодушному небу этаже семья спала и ела, иногда проводила время в беседах. Сюда можно было попасть по приставной лестнице, гостеприимно ожидающей своих хозяев рядом с увитой виноградными лозами наружной стеной. Дневной отдых в полдень, – когда было особенно знойно и жарко, и работа прерывалась, – члены семьи, находившиеся поблизости от дома, проводили в прохладной тени.
Суламифь заботливо ухаживала за посудой и одеждой, с удовольствием раскладывала зерно и фрукты на крыше дома, примечая, как зеленеет кровля: это ветер заботливо и задорно усеивал семенами крышу, устланную ветвями и шкурами животных, на которых хозяева спали в жаркие ночи прямо здесь, наверху.
Суламифь вставала с рассветом, вместе с Минухой, и, пока мать разводила погасший за ночь огонь, отправлялась за водой. Там у родника Суламифь встречала других девушек и замужних женщин. Они ставили свои кожаные мехи и какое-то время были заняты или разговорами, или другими шалостями: плескались студеной водой, красовались в своих нарядах, поверяли друг другу сердечные тайны.
Однажды, когда Суламифь возвращалась от родника и несла на плечах тяжелый сосуд с водой, Эвимелех завтракал на кровле дома, собираясь в поле к отцу и братьям. Наступило время созревания винограда, и перед юношей лежало несколько кистей с янтарными ягодами. Он думал о том, как благодатна земля, взрастившая эти сочные плоды, как изобретательна и благосклонна к человеку природа. Она подсказала ему, как ухаживать за виноградом и возделывать его лозы. Солнце и тепло научило человека производить вино, столь же ценное, как хлеб в еде и достаток в доме. На сердце Эвимелеха сошла такая истома, такая любовь к жизни, что он осознал, как невероятно счастлив наслаждаться этим утром, этим большим небом. Этим спелым виноградом, внутри которого, казалось, жили солнечные огоньки, щедро подаренные огромным светилом каждой ягоде, и прозрачные золотые брызги, оставленные в плодах гулким дождем и водой из ручья, что там, за холмом. Улыбаясь, он прикрыл глаза и поднял голову к огромному жаркому цветку – солнцу, и долго сидел так, пока красно-зеленые узоры не стали мешать его векам. Первое, что он увидел открыв же глаза – была стройная женская фигура, возникшая как-то вдруг, неожиданно над землей. Фигура плыла и приближалась, и Эвимелеху невольно подумалось, что и родная мать его когда-то вот так же шествовала к своему дому и несла сосуд с живительной влагой, чтобы напоить своего мужа и, возможно, других своих детей… Подобно гибкой виноградной лозе, молодая женщина росла и созревала для семейного счастья – замужества и материнства, а потом какие-то неведомые силы разлучили ее и дитя… Невольно руки его раскрылись навстречу идущей – и тут он понял, что видение его – это Суламифь, маленькая звонкоголосая Суламифь, несущая на своих плечах тяжелые кожаные мехи.
Ему вдруг открылось, что перед ним не просто девочка, названая сестра его, а чудесной красоты девушка, созданная для ласки и любви, нуждающаяся в помощи и защите. Его вдруг уколол ее взгляд, брошенный издалека, в груди заныло и забеспокоилось, а он продолжал пристально следить за ее движениями.
– Что с тобой, Эвимелех? – спросила она, поставив воду в положенное место у белой стены, и с удивлением глядя на него снизу вверх. – Отчего ты так странно смотришь на меня? Может, я окривела и подурнела? Или лицо мое перемазано в глине? Или гадкий паук сидит на моем платье? – она рассмеялась, поднялась на кровлю и протянула руку к юноше, чтобы по детской привычке взять его за запястье и повести за собой. Но, посмотрев в его глаза, она остановилась и отдернула руку. От пристального пытливого взгляда Эвимелеха ей стало неловко прикасаться к нему, лицо ее зарделось, и неведомые доселе стыд и смущение охватили ее. Она сделала несколько шагов вперед, оказавшись спиной к Эвимелеху, и снова спросила: – Что это, Эвимелех?
У меня пересохло в горле и сердце вдруг заколотилось? Что со мной?
– Не знаю, – обернувшись к Суламифь, ответил юноша. И голос его почему-то был хриплым и непослушным. – Не знаю.
И все изменилось для них. Если Эвимелеху приходилось долго бывать в отлучке – в поле или на пастбище, – он с тайным трепетом торопился домой и нес бело-розовые соцветья хны или благоухающие ветви дикой яблони. Она легко и с радостью принимала его дары, приносила воды, чтобы он мог умыться и избавиться от усталости. И у них было время поговорить. Она рассказывала ему о своих снах и мыслях, которые приходили ей на ум в этот день, а он делился впечатлениями об увиденном, о том, что слышал от пастухов и путников, встреченных им на пути к дому.
Время любить пришло неожиданно для Эвимелеха, и ему вдруг открылась глубина и прелесть красоты Суламифи – неброской, скромной и чистой. Отношения их были непорочны, юноша преклонялся перед ее девической хрупкостью и мудростью: ее суждения, на первый взгляд по-детски простоватые и недалекие, на поверку оказывались глубокими и зрелыми. Так однажды Эвимелех поделился с ней своими впечатлениями об увиденном на пастбище:
– Ты знаешь, сегодня я видел, как дикий зверь утащил овцу из соседнего стада. Я был далеко, поэтому не успел помочь отогнать леопарда. И тут неожиданно мне подумалось: а что, если бы зверь схватил меня, Эвимелеха? Я представил, как ты горюешь обо мне, Суламифь, и стало так страшно, так больно… Не за себя, а за тебя, моя любимая.
– Это было бы так печально, Эвимелех. Но знаешь, мне кажется, что ты все равно был бы жив для меня. Я верю, что человек не может покинуть своих любимых, даже если зримо не существует среди них. Я думаю, что ты все равно бы жил во мне, в окружающих меня вещах и предметах. Пока я буду помнить о тебе – ты жив. Только нужно научиться видеть и слышать, чувствовать и понимать.
– Как же научиться этому, Суламифь?
– Не знаю… Может быть, у мудрой природы. Каждое наше пробуждение подобно бархатному полету махаона: словно бабочка с желто-черными крыльями проделывает свой путь – так сменяет солнечный день темную ночь. Каждый год наступает момент, когда многие птицы – скворцы, горлицы, аисты – улетают, но возвращаются вновь. Земля время от времени отдыхает, а потом снова готовится к возрождению. Значит, и человек не может бесследно исчезнуть с лица земли. Человек бессмертен – пока жив в памяти человека, в памяти земли.
– Пожалуй, ты права, Суламифь. И я буду учиться у природы и у тебя… – Эвимелех брал Суламифь за руку, и они молча думали: каждый о своем, но каждый об одном и том же. Они просили бога о том, чтобы узнать о таинстве смерти им пришлось как можно позже. Хотя и знали, что жизнь человеческая – в руках провидения…
А потом стал умирать Иаков. Однажды, возвращаясь с поля, он почувствовал жжение в груди и страшную слабость. Постояв с несколько минут и почувствовав облегчение, он снова двинулся в путь. Придя домой, он поужинал вместе со всеми домочадцами, как обычно, делясь новостями дня, шутил и ласкал свою любимую дочь, обнимал жену. А ночью ему снова стало дурно.
Страшная боль разрывала грудину его, будто в водовороте, закружилось его тело в тщетных попытках унять огонь, сдавливающий нутро. Позвали лекаря, и пока он шел, Иаков метался по дому, почти не слыша, как к нему обращались перепуганные, отчаявшиеся сыновья и жена. Словно демоны вертели его тело: раскачивали, таскали в рваных круговых движениях. Суламифь забилась в угол и сжалась, как будто зверек, загнанный ловким преследователем.
Наконец дождались лекаря.
– Мир вам, добрые люди, – поприветствовал он семейство. – Здравствуй, Иаков.
В ответ Иаков сделал слабую попытку поприветствовать лекаря, но всего лишь несвязные звуки сорвались с его бледных губ.
– О Игаэль, помоги нам! Избавь мужа моего от мучений! Посмотри, как ему плохо! – взмолилась Минуха.
Игаэль принялся осматривать Иакова. Он дал ему вина и смирны и Иакову через какое-то время полегчало. Боль унялась, и он смог лечь. Спустя некоторое время Иакову удалось заснуть.
– Что с ним? – уже в сотый раз спрашивала Минуха.
– Вероятно, большая рана в груди твоего мужа не дает ему дышать и говорить. Крепись, Минуха, ибо дни его сочтены. Не родился еще лекарь, который сумел бы вылечить болезнь твоего мужа. Я оставлю тебе питье, оно поможет облегчить страдания Иакова. Но помочь ему выжить может только бог.
Лекарь ушел, оставив Минуху и ее детей ждать…
С неделю Иаков продолжал бороться с недугом. Шея его отекла, ноги и руки, привыкшие трудиться, болели от долгого бездействия. Сухой кашель надоедливо изводил его и истощал последние силы. Минуха тенью ходила по дому. Иногда она принималась за привычную работу, но чаще сидела рядом с уходящим от нее в неведомый мир мужем и вспоминала их прошлое. Встречу, свадебный пир, рождение детей. Как один день, думалось ей, пролетела вся жизнь. Соблюдая законы милосердия и веры, жили Иаков и Минуха, работая, воспитывая детей своих и сироту Эвимелеха. Какой же грех совершили они, что бог так карает их? Может, слишком ласкова она была к чужому ребенку, ведь знала же она, что больше привязана к нему, нежели к своим кровным детям? Но при этом она всегда была готова на большие жертвы ради них во искупление этого невесть откуда взявшегося греховного предпочтения одного ребенка другим детям. Может, слишком много радости и любви поселилось в их доме, и господь решил, что они могут забыться в своем счастье и перестать чтить его законы, возомнив себя хозяевами своей жизни? Но ведь и радость, и благополучие в их семье – все было плодом огромного труда: каждодневных забот, мудрой предупредительности жены и мужа. Долгими ночами выхаживая детей от болезней, своим участием в их воспитании, поучительными рассказами о собственной жизни, а также историями и сведениями, почерпнутыми из памяти предков, – поднимали Иаков и Минуха своих сыновей и дочь. Чтобы выросли они готовыми к жизненным невзгодам, чтобы трудом и упорством, терпением и выносливостью сумели они добыть себе счастье. Какой же грех совершили они, какой?
Однажды, когда Иаков еще был жив, Минуха увидела, как Суламифь, на плечи которой теперь легло множество обязанностей по хозяйству, несет воду из родника. Рядом шел Эвимелех, так же взваливший на себя тяжелый кожаный сосуд с водой. И вдруг Минуха осознала, что уже не в первый раз она замечает перемену в поведении Эвимелеха и Суламифь. Какая-то особая дружба соединяла их, не дружба брата и сестры. И тогда весь гнев усталой отчаявшейся женщины обрушился на детей. Она объявила Яниву и Эйнату кто виноват в болезни отца и мужа и просила разлучить Суламифь и Эвимелеха.
Эвимелех был определен в пастухи, а Суламифь отправили на виноградники. Отныне их пристанищем стали бело-зеленые склоны земли Израиля, выжженные солнцем и испитые до дна сухими ветрами.
Минуха, обнадеженная тем, что ей открылась причина всех бед, бегала молиться в преддверии Храма. В благодарность богу за достойную жизнь и пищу, которые предшествовали несчастью, она в числе многочисленных паломников несколько раз жертвовала Храму семь ивовых корзин. В одной из них лежали колосья пшеницы, возделанные руками Иакова и его детей. В другой – виноградная кисть, самолично срезанная Минухой дрожащими от горя руками. В третьей – гроздь фиников цвета меди и темной охры, в четвертой – винная ягода, золотистый инжир, прославленный своим свойством исцелять почти любую болезнь, в пятой – сосуд с оливковым маслом, в шестой – стойкий к засухе и щедрый к беднякам ячмень, в седьмой – кисло-сладкие, терпкие на вкус зерна граната, добытые Янивом и Эйнатом у добрых соседей.
Она усердно молилась и сочувствовала соплеменникам во время обряда отпущения козла. Когда священнослужители, коэны, следуя обычаю, привязывали к рогам козла половину куска красной шерсти, она с ужасом ждала: побелеет ли вторая половина шерсти, висящая над воротами в Храм, в тот момент, когда жертвенное животное будет сброшено с высокой скалы, или останется пурпурно-красной? Примет ли небо раскаяние своего народа или отвергнет его как нечистое и неискреннее? В экстазе благословляла она бога, простившего грешников и явившего чудо, когда шерсть в преддверии Храма стала белой. В надежде спешила она домой – увидеть исцеленного мужа.
Но ничего не помогло. Иаков ушел в мир иной. Семья и люди, хорошо знавшие Иакова, искренне плакали и причитали по его смерти. Весь положенный срок, по старинной традиции, носили они грубую одежду из козьей шерсти – власяницу, а Минуха, погрузившаяся в траур, уже не единожды разрывала на себе одежды: новые приступы горя открывали ей глубокие бездны отчаяния, не давая опомниться и отдохнуть. Пока Иакова омывали и заворачивали в чистую льняную ткань, она рыдала и громко звала своего мужа, вопрошала у бога: за что он прибрал отца ее детей? Настал день, когда Иакова положили на носилки, чтобы донести до места, которое отныне должно было служить ему и пристанищем от непогоды и зноя, и ложем. Земля приняла тело Иакова, а большие камни стали защитой от шумных птиц, говорливых дождей и непоседливого ветра.
А вскоре и Минуха последовала за ним. Сраженная горем, она бросилась с высокого уступа на белые каменные глыбы, обвиняя себя в том, что вовремя не сумела предотвратить беду, что, ослепленная видимым благополучием, она, грешная, проглядела болезнь мужа. И новая печаль облачила в траурные одеяния детей Иакова.
Вскоре Янив женился, так как за хозяйством нужно было следить. Жизнь продолжалась, все так же вставало на востоке солнце, все так же осень и зиму сменяли весна и лето. Рос белокаменный Иерусалим, плодоносила земля и река Иордан, словно серебряная нить, нанизывала на себя пустынные и живородящие земли, холмы и низины, собирая на берегах своих шатры рыбаков и пастухов. И в одном из них юноша Эвимелех еще только начинал догадываться, что происходит с ним, какое странное – вызывающее и боль, и восторг – чувство поселилось в душе. Это чувство заставляло его вспоминать некоторые истории Ницана о героях, жертвовавших своей жизнью и достатком ради женщины, мечтать о возможных подвигах во благо девушки, чей образ поселился в сердце. Вот она уронила кувшин в воду, а он, невзирая на глубину и бурный ход источника, достал ей сосуд. И теперь она благодарит его сладким поцелуем и украшает его голову благоухающим венком. Или она подвернула ножку, спускаясь с каменистого холма, рассыпала виноград, и теперь он ласковым прикосновением исцеляет неожиданный недуг и помогает ей собрать сочные плоды. Они встречаются взглядами и тонут, тонут друг в друге, а невидимый теплый свет соединяет их тела и души. Вот страшная болезнь напала на жителей Иерусалима, и Эвимелех спасает себя и возлюбленную, много дней без воды и пищи несет ее на руках и в конце пути падает от слабости и голода, и они вместе уносятся на небеса…
Умывшись, Эвимелех достал свою дудочку и принялся наигрывать на ней, усилием воли приводя свои мысли в порядок. Поначалу ему не игралось. Как лоскутное покрывало, возникали перед ним отрывочные воспоминая из далекого и недавнего прошлого. На ум пришли жестокие, на первый взгляд правдивые слова Соломона о возможной доле его, Эвимелеха, и Суламифь. О скоротечности любви и о старости. И Эвимелех снова невольно усомнился в мудрости слов Соломона. А как же Иаков и Минуха? Ведь видел же Эвимелех, что любовь его названых родителей была шире представлений о любви, как о науке обольщать и испытывать вожделение. Лишившись свежести и молодости, они открыли для себя иные пороги, иные пути: искренняя забота о детях и друг о друге связывали их отныне еще крепче, нежели любовный жар. Хотя нежность и тепло в их прикосновениях и объятиях также сохранялись до самого последнего дня. Значит, они продолжали видеть друг в друге тех, прежних Иакова и Минуху, какими они были в недолгое праздничное утро своей жизни. Значит, ни разрушение тела, ни опыт бед и лишений – ничто не могло отнять у них главного, взаимной любви. Поэтому и не смогла Минуха пережить своего мужа: она умерла тогда, когда состоялся его последний вздох, в последний раз дрогнуло его сердце. Вместе с Иаковом ушла и юность Минухи, и ее любовь. И настолько сильна была связь этих двух людей, что привязанность к детям не удержала женщину, и она ушла в мир иной, верно последовав вслед за мужем.
Вот, думал Эвимелех, любовь: она не знает преград, старости, болезней и смерти. И пока я жив и помню о людях, взрастивших меня, они существуют – в моих мыслях, поступках, словах. Так я вижу мир, так видит мир Суламифь, и я буду жить по своей правде. А по правде Соломона – я не умею. Отказаться от Суламифь – потерять ее, себя, предать то, чему учили своим жизненным примером отец и мать: терпению, трудолюбию, заботливости, радости жизни.
Эвимелеху захотелось рассказать о своих мыслях Суламифь, и он понял, что до невозможности соскучился по своей возлюбленной.
Ничего не сказав Гасану, Эвимелех двинулся в долину Хула. По пути он продолжал перебирать в памяти события своей жизни, поэтому дорога показалась ему не такой нестерпимо долгой, какой бывала в другие дни. Но когда наконец Эвимелех достиг виноградников, он не нашел там Суламифь. Оказывается, еще вчера она ушла к Эйнату и Нейхеми – отдохнуть от зноя и работы, погостить у родного брата и его жены. Эвимелех принялся ждать, и вот теперь нетерпение и беспокойство стали охватывать его с новой силой.
А между тем, и здесь наступило утро – светлое, бурливое, шумное. Из своих шатров, находящихся неподалеку от юноши, затаившегося в стороне, так чтобы было видно дорогу, – к виноградникам двинулись работающие здесь мужчины и женщины.
Они направлялись к виноградным лозам, высаженным по склонам холмов, словно грандиозная лестница, поднимавшихся друг над другом между неширокими террасами из камней и некрупных скальных обломков. Солнце – вечный небесный труженик – несколько месяцев кряду отдавало плодам и листьям винограда свои свет и тепло, а дождь – желанный гость виноградных холмов – влагу и свежесть. Прикасаясь к листьям и плодам, украшая их блестящим на солнце бисером и жемчугом, он возвращался к своей матери – земле, веселыми потоками сбегая и впитываясь вниз или мелкими каплями испаряясь в воздухе.
А когда наступала пора сбора винограда, семья виноградаря перебиралась в сторожевую башню: по ночам приходилось охранять урожай от желающих незаслуженно поживиться дарами природы и плодами труда рук человеческих. Днем виноград собирали и укладывали в большие корзины. Кисти винограда порой были такие большие, что несколько человек едва могли удержать их, прицепленные к длинному шесту. Здесь же обрабатывали виноград, решали, что пойдет на засушку, а что на вино. Чтобы получить виноградный сок, в специальных больших сосудах его топтали прямо ногами. И тогда сладкие густые брызги покрывали тело и одежду работника или работницы, тяжело переминавшихся с ноги на ногу, – дело это было не из легких.
Но вот показалась Суламифь, а с нею Нейхеми – молодая жена Эйната: ходить в одиночку по узким каменистым дорогам было небезопасно. Эвимелех, подобравшись поближе к молодым женщинам, принялся ждать, когда Суламифь хотя бы ненадолго останется одна. И дождался: Нейхеми, отлучившись за кувшином с водой и вином, скрылась в одном из шатров.
На мгновение юноша задержался в своем укрытии, вглядываясь в фигуру и лицо Суламифь, улавливая в нем малейшие перемены, произошедшие за время разлуки.
Суламифь была юна и чиста. Сейчас она осталась в легком одеянии, без платка. Заплетенные в косы волосы своим благородно-сизым блеском напоминали Эвимелеху ночное небо, которое так часто черно-синими гроздьями зрело и сверкало над его головой, переливаясь и томясь своими золотыми мерцающими или неподвижными звездами. Большие темные глаза, цвет которых нельзя было определить словом и однозначно запечатлеть в памяти, сейчас казались густо-синими – будто небо отражалось в пенистом омуте глубокого ручья.
Суламифь потянулась вверх и привстала на кончики своих небольших тонких ступней: с дороги она сняла легкие сандалии, давая ногам отдых. Поднимая виноградную лозу, за ночь заметно подросшую и расправившуюся, девушка на мгновение замерла: гибкая, сама, как виноградная ветвь, смуглая и упругая, как бесценная глина в руках искусного мастера, – она глядела куда-то поверх виноградников, неширокими длинными прядями распростертых далеко по склонам холмов, куда-то за синее небо, за солнце, – погруженная в свои думы и мечты. Полуоткрыв губы, она что-то нашептывала или напевала. А может, звала кого-нибудь?
Эвимелех залюбовался девичьей красотой Суламифь. В ней не было округлых, завершенных линий, которые обычно отличают фигуру зрелой женщины, не было стойкой уверенности в своих движениях. Она напоминала прекрасный цветок розы, который вот-вот готовится раскрыть свои лепестки, но эта пора еще не настала, и таинственные жизненные соки то дремлют в нем, то взывают к свету и воле, к пробуждению, инстинктивно предчувствуя счастье и боль расцвета и плодоношения.
Эвимелеху нравилось брать Суламифь за руку и чувствовать, как неведомая до сих пор истома, причиняющая и страдание, и наслаждение, и страх, производит таинственные изменения в его теле, смущает покой и уносит в безграничные мечты и чудесные ожидания. Суламифь тоже было хорошо с Эвимелехом, но плотское желание пока было незнакомо ей. С Эвимелехом ей было весело и интересно, он был не похож на других мальчиков и юношей своей вдумчивостью, стремлением к созерцанию.
Он был рядом, и даже сейчас, когда они стали видеться реже, Суламифь воспринимала Эвимелеха частью себя. Он мечтал о совместном доме и ложе – и пусть, а как же иначе? Вот и Нейхеми, ее давняя подруга, теперь стала женой и иногда до слез смущает Суламифь, открывая маленькие тайны супружеской жизни.
Еще совсем недавно отзвучали свадебные песни. За год до свадьбы Янив, представляя собой главу семейства, явился к отцу и матери Нейхеми, чтобы уладить денежные вопросы. Со своей стороны, он был обязан заплатить за то, что отнимает от сердца родителей любимую дочь. С другой стороны, отец Нейхеми давал за ней немаленькое приданое. После обручения Эйната и Нейхеми долгих двенадцать месяцев шла подготовка к свадьбе: шились платья и свадебные наряды для невесты и заготавливались многочисленные дары, товары и продукты для будущего пиршества. Все это время Суламифь и Нейхеми встречались у ручья, куда ходили за водой, и делились новостями. Суламифь иногда передавала весточки от Эйната, а Нейхеми делилась с ней своими девичьими мечтами и страхами.
А потом целую неделю длился пир по случаю свадьбы. Захмелевшим от длительного празднования братьям было не до Эвимелеха и Суламифь, поэтому влюбленные имели возможность чаще бывать вместе. Они уходили подальше от шумных застолий и кичливых выступлений гостей, вспоминающих свои первые брачные дни и восхваляющих достоинства своего семейного уклада. Суламифь мечтала, что и у них будет веселая свадьба. Она позовет своих приятельниц – танцы и музыка, сладкие фрукты и пряное вино закружат их в радостном вихре, и все будут счастливы. Эвимелех помогал своей спутнице описывать ее свадебное платье, ее украшения – множество подробностей и деталей, подсказанных им, дополняли воображаемую картину их будущего совместного счастья. Эвимелех чувствовал, как легко сейчас его дыхание, как просто и без усилий даются им мечты. Понимая, что это скоро пройдет, что скоро их настигнет отрезвляющая ум реальность, он хотел отодвинуть страдания на потом. Все равно станет грустно, все равно в ближайшее время мечтам Суламифь не суждено сбыться: как можно представить, что Янив и Эйнат, разлучившие влюбленных, вдруг окажутся за свадебной трапезой, посвященной Эвимелеху и Суламифь? А пока мечтается, и так хорошо на душе…
Забыв о недавних потрясениях, Эвимелех шагнул к Суламифь. Он подхватил ее и – как дитя танцует в любовании белоснежной лилией, неожиданно попавшей в маленькие неловкие руки, – закружил, некрепко прижимая к себе и отыскивая ее взгляд.
Поначалу испугавшись неожиданного «нападения», Суламифь ахнула, но, опомнившись, залилась звонким смехом и обняла Эвимелеха за шею. Как виноградные лозы стремятся прильнуть к земле, так Суламифь обвила руками шею юноши. Внезапно они замерли, и оба долго смотрели в глаза друг другу.
– Я люблю тебя, Суламифь, – сказал Эвимелех.
– Я люблю тебя, Эвимелех, – эхом ответила Суламифь.
– Ты не выйдешь замуж за Неарама? – неожиданно спросил Эвимелех, будто только от ее ответа зависела их судьба.
– Я выйду замуж только за того, кого люблю. За тебя, Эвимелех, – почти продышала Суламифь, завороженная проницательным взглядом юноши. Ей было необычайно радостно вызывать такие сильные чувства в душе другого человека, с невольной благодарностью принимала она поклонение и восхищение Эвимелеха.
Но сегодня, кроме восторга и света, обычно озарявших лицо Эвимелеха во время коротких свиданий, Суламифь увидела в возлюбленном что-то еще, тревожное и мрачное. Даже свершение долгожданной встречи не стерло следов беспокойства с чела Эвимелеха. Напрасно юноша гнал от себя тяжелые мысли и предчувствия: Суламифь заметила его бледность и лихорадочный блеск глаз и заподозрила неладное:
– Скажи, Эвимелех, ты все-таки был у Соломона?
– От тебя ничего не скроешь, Суламифь. Я не хотел говорить об этом. Ты, как свитки мудреца, читаешь мое сердце, – Эвимелех поставил Суламифь на землю, и они стояли, взявшись за руки. – Да, вчера я видел его и говорил с ним. Я рассказал ему о твоей красоте и о нашей любви. О том, что братья наши готовят свадьбу, противную твоему желанию… – Эвимелех отвернулся, опустился на землю и принялся в забытьи, машинально, сгребать ногтями землю. – Но он не услышал меня… Пожалуй, даже не захотел услышать… Или слишком много я сказал… Я не знаю, почему он не пожелал помочь нам, поступки владыки, вероятно, не доступны моему разуму.
Суламифь присела рядом, положила ладонь поверх волос Эвимелеха, словно снимая жар и напряжение мыслей, досадным недугом поразивших возлюбленного. И задумалась. Несколько мгновений длилось молчание.
– Бог милостив, Эвимелех, – наконец проговорила Суламифь, – он подскажет, что делать. Помнишь, как ты рассказывал мне о чудесах, помогавших выживать Моисею во время тяжелого перехода через пустыню, о манне небесной и живительной влаге, сокрытой у подножия гор и открывавшей свои тайны только великому Пророку. Будем уповать на то, что Он и нам подскажет, что нужно делать. А сейчас тебе надо идти. Иначе вернется Нейхеми и увидит нас. Она хорошая, но непременно расскажет Эйнату о нашей встрече, – Суламифь хотела на прощанье припасть к груди Эвимелеха, но случайно увидела едва запекшуюся ссадину на его ноге. – Что это? Ты болен? Как ты неосторожен, Эвимелех! – воскликнула она.
– Я болен, Суламифь, но не эта рана беспокоит меня. Глупый камень преградил мне дорогу вчера, когда я возвращался из Иерусалима в свой пастушеский шатер. А тревожит меня то, что я вынужден подчиняться чужой и чуждой мне воле. Мой ум отказывается понимать упрямство Янива и Эйната, а сердце никогда не смирится, если я потеряю тебя…
Поговорив еще несколько минут, они расстались, печальные и задумчивые. Потом Нейхеми вернулась с кувшином в руках. Вполне счастливая жена, занятая своим счастьем, она и не заметила перемен, произошедших в настроении Суламифь. Попрощавшись с Нейхеми, все такая же печальная Суламифь подалась обратно в город.
Мечтая увидеть Суламифь, запутавшись в своих мыслях, Эвимелех и не подозревал о том, что ждет его впереди. Обыскав свою одежду и не найдя подарка для Суламифь – поющей птички, добытой им у Ноаха, Эвимелех еще более погрузился в тревожное полусонное состояние. Впечатления вчерашнего дня, тревожная ночь и физическая усталость сделали свое дело. Мрачные предчувствия окончательно сковали его сердце. Ему вспомнились слова Ницана о том, что пора тяжких страданий и сложных решений еще впереди, и от этого ему стало казаться, что Ницан словно заглядывал в будущее, когда разговаривал с Эвимелехом о своей жизни. Подтверждение своих мыслей он теперь искал и видел во всем. Свое сиротство, смерть Иакова и Минухи, разладившиеся отношения с братьями, неудачный визит к Соломону и потеря глиняной игрушки для Суламифь – все это заставило его чувствовать себя обманутым. Казалось, что весь мир противостоит ему.
Когда же Эвимелех вошел в город, миновав высокие крепостные стены, он с неприятным удивлением заметил, что многие недоуменно оглядывались на него, женщины хватали своих детей и убегали прочь с его пути. Поэтому, завидев двух стражников, направлявшихся вдоль следующей улицы навстречу ему, он нутром почувствовал: они идут к нему. Эвимелеха прошиб пот, руки его дрожали. Поравнявшись со стражниками, он ускорил шаг, все еще надеясь, что ему кажется, что происходящее – плод воображения. Но вот один из стражников посмотрел на него – прямо, зло и жестко, открыл рот, чтобы сказать что-то, – и Эвимелех повалился без чувств.
Вернувшись в свой дом из Летнего дворца, Неарам, Нехам и Нирит – сыновья Ноаха – завели уже ставший привычным разговор о наследстве. Hoax отправился в мастерскую – труд наемников и учеников требовал неустанного внимания и контроля с его стороны.
Братья были одновременно похожи и не похожи друг на друга. Уже давно миновав возраст, когда мальчика торжественно посвящают в мужчины, каждый из них стал претендовать на отцовское наследство. Наследство же заключалось в гончарной мастерской, которая пусть и не давала возможности купаться в деньгах, однако приносила постоянный доход – и почет: Hoax слыл искусным мастером своего дела. Знаток глины, хорошо разбиравшийся в тонкостях росписи и обжига, он обладал тонким вкусом. Поэтому не только посуда, лампы и другая домашняя утварь практического назначения, вышедшие из печей Ноаха, ценились горожанами. Со временем чуткие и талантливые руки гончара научились создавать изящные статуэтки, изысканные вазы и украшения.
Отдавая все свое время ремеслу, Hoax и не заметил, как похоронил жену, как выросли его дети. Как так случилось, что сыновья не впитали его трепетного отношения к труду и усердию, – Hoax сам не знал.
Неарам, самый старший, был тучен и добродушен. Кудрявые жесткие волосы его, словно овечья шерсть, плотно покрывали круглую голову с женоподобным лицом. Близорукие глаза часто щурились, а нос мелко и нервно подергивался – особенно когда Неарам, завидев на улице или в лавке женщину, до крайней степени смущался и в панике стремился бежать от девичьих глаз. Громкий и рассудительный за вечерней трапезой среди братьев, временами он был чрезвычайно стыдлив и робок.
Нехам, напротив, слыл оборотистым и расчетливым малым. Он успешно торговал в лавке отца и, по словам последнего, мог продать все что угодно кому угодно. В отличие от Неарама, Нехам был заядлым любителем женщин и посещал блудниц – коих в Иерусалиме было в избытке. Хоть Соломон и издал указ, запрещавший израильтянкам заниматься постыдным заработком, зато женщины, урожденные в ином племени, потакали развратным наклонностям иерусалимских мужчин. Даже Hoax, искренне любивший свою жену, которая умерла несколько лет назад от горловой болезни, еще при жизни оной удовлетворял свои страсти на стороне: энергичному и творческому началу его были не свойственны постоянство и однолюбие.
Между тем во время дневного отдыха, когда многие предпочитали вздремнуть в тени раскидистой широколистной смоковницы, он любил оставаться в мастерской один. Не только всевозможные кувшины и вазы были плодом его чутких умелых рук. Истинное удовольствие получал он, когда недлинные пальцы его прикасались к упругой глине, властно и глубоко осмысленно мяли ее – и теплые нервные токи передавались от кончиков пальцев к голове, сердцу, чреслам, возбуждая почти любовную истому и экстаз. По мановению волшебства из бесформенного и на первый взгляд бездушного куска глины выходили у него искусно созданные изваяния – женские божества, детские и девичьи фигурки, сплетенные в объятии тела и исторгающие магические звуки животные. Особенно любил Hoax воспевать красоту женского тела: полногрудые пышнотелые статуэтки словно сами вырастали в его руках, памятуя о своей прародительнице – земле, из которой извлекли их пытливый ум гончара и его мастерство.
Пожалуй, только Нирит более или менее понимал отца. В отличие от простоватого и бесхитростного Неарама и сладострастного, до беспринципности раскованного и распущенного Нехама только Нирит обладал в достаточной мере уравновешенным характером и эстетическим чутьем. Недолго нянчила его мать, зато нежность ее навсегда запомнилась младшему сыну. Будто предчувствуя свою преждевременную кончину и понимая, что подобный опыт – вскармливание и воспитание младенца – последний в ее жизни, покойная жена Ноаха долго не отпускала от себя мальчика. Она разговаривала с ним о том, что знала, о том, что чувствовала, и они вместе искали причины время от времени возникающей грусти или радости. Может быть, поэтому Нирит умел видеть в отце то, что Hoax скрывал ото всех. Hoax горячо и пылко любил свою жену, но выказывал это очень скупо и стыдливо, стесняясь своей ранимости и, как ему казалось, уязвимости. Hoax досадовал на себя за приверженность плотским утехам, но справиться с разрушительными наклонностями не мог: он привык искать и получать новые удовольствия и яркие впечатления. А глина, не в пример жене, не требовала нравственных отчетов и слов оправдания. Она, такая упругая и твердая, подчинялась ему беспрекословно и становилась тем, чем он хотел ее видеть. Поэтому и стала она большой и важной, сокровенной частью его бытия.
И Нириту, как и отцу, удавалось вдохнуть жизнь в земляной сгусток. Порой даже трудно было определить: мастерство создавало то или иное изделие, или сама глина нашептывала, кем или чем она хотела быть и какую форму принять.
Дома Иакова и Ноаха стояли рядом на окраине Иерусалима. Многие радостные и грустные события объединяли их семьи. Свадьбы, рождение ребенка, похороны, излюбленные пиршества в сезон стрижки овец или уборки урожая – в такие дни соседи собирались за общей трапезой. Нирит уже давно положил глаз на дочь Иакова – Суламифь. Но по иронии судьбы Янив, старший брат, который после смерти Иакова считался главой дома, решил отдать Суламифь за Неарама – наследника Ноаха. Дело было уже почти слажено, и Нирит втайне завидовал удачливому брату и горько обижался на свою судьбу.
Когда братья узнали, что отец готовится предстать перед Соломоном, то каждый из них воспринял эту весть по-своему. Неарам боялся потерять первенство в наследовании имущества. Глаза его застилал влажный туман при мысли о предстоящей женитьбе. Неспособный самостоятельно выстроить отношения с женщиной, он и трепетал своим грузным дряблым телом, и сладостно предвкушал, как будет обладать покорной девочкой, обещанной ему в жены. Поэтому и ее он терять тоже не хотел.
Нехам, преуспевший в торговле, знал, что Соломон был замечательный стратег по части налаживания торговых связей. Кроме того, слава о любовном таланте царя также занимала его богатое воображение. Невольное уважение к Соломону, почитание его как прозорливого правителя и сильного мужчину вызывали в Нехаме любопытство и интерес, смешанный с нетерпеливым ожиданием увидеть в Летнем дворце что-то сверхъестественное.
Нирит же надеялся, что ему повезет, свадьба Неарама расстроится, да и с наследством – как-нибудь решится. Ведь несправедливо, рассуждал он, отдавать гончарную мастерскую человеку, который мало смыслит в изготовлении глины, в обжиге готовых изделий и тому подобном. Если царь так мудр, значит, в его власти внести ясность в запутанные отношения отца и братьев.
Выслушав Соломона, Неарам, Нехам и Нирит были озадачены: не так просто оказалось понять хитроумного судью. А между тем расчет был прост: царь указал Ноаху на то, что повзрослеть и по-настоящему возмужать его сыновьям поможет только труд. Освоив дело, которое было бы каждому по душе, они осознали бы ответственность за свои поступки и ценность приобретенного жизненного опыта. Тогда и к вопросу наследования стали бы относиться иначе.
Пока все трое и отец шли к дому, выжидающее молчание сопровождало идущих. Когда же Hoax, не сказав ни слова свернул в мастерскую, и братья остались одни, между ними разгорелся неприятный для каждого спор. Раздосадованные произошедшим, боясь выказать свое недовольство отцу, братья стремились выместить свою злобу и побольнее уколоть друг друга.
– Ну что, Неарам, кажется, сегодня ты лишился и денег, и невесты, – насмешливо начал Неарам.
– С чего это ты взял, братец? Мы слышали волю Соломона, но отец пока не сказал ни слова о том, что решил делать, – возразил Неарам, – да и ты, Нехам, можешь остаться без места в лавке. Кто-нибудь другой займет твое место. А тебе останутся только объятия той грязной египтянки, которая не дает тебе прохода…
– Что ты мелешь? – Нехам налетел на Неарама с кулаками, но Нирит преградил ему путь.
– Остановитесь, что вы делаете? – почти закричал Нирит. – Последнее слово за отцом. И вряд ли он обрадуется, узнав, что вы ссоритесь и грызетесь, как дикие звери.
– Отойди, Нирит! Не ввязывайся! Ступай лучите к своим игрушечным женщинам и лобзай своих глиняных истуканов! Не мешай, когда разговаривают старшие, – оттолкнул младшего брата Неарам.
Нирит вспыхнул и отошел в сторону. Спор между Неарамом и Нехамом разгорелся с новой силой:
– Ты туп, как упрямый осел, Неарам! Посмотри на себя: какой ты наследник и муж? – возмущался Нехам. – Как возглавить ты наш дом, если бог приберет к себе отца? Да ты… ты же ребенка на сможешь зачать – трусливый беспомощный мул.
– Зато ты, Нехам, преуспел в делах, – Неарам взвизгнул от возмущения и язвительно зашипел, пена выступила на его губах. – А скажи, грязные болезни еще не начали пожирать твое тело? Блудницы лишили тебя разума, разврат поглощает твои нервы и плоть! Хорош наследничек! Развратный торговец глиняной любовью! – Неарам словно выплюнул последние слова, и Нехам с кулаками налетел на брата, выкрикивая оскорбления, забыв о чести и благопристойности.
– Ах, тебя, брат Неарам, волнует моя египтянка? А может, предложить ее тебе? Ты, верно, завидуешь мне? Может, попробуешь стать мужчиной, прежде чем отец подложит под тебя девчонку Суламифь?
Началась драка. В ход шли кулаки и все, что попадалось под руку: инструменты, деревянные болванки, кухонная утварь. Нирит, потерявший голову от ужаса происходящего, выбежал вон – искать отца и звать на помощь. Страшный шум еще не привлек внимания людей, находящихся поблизости, и Нирит опасался, что до крайней степени раззадоренные братья покалечат друг друга раньше, чем подоспеет помощь.
Спустя какое-то время Нирит и отец вбежали во двор, жуткая картина поразила их взоры и потрясла их ум. Неарам и Нехам, оба лежали без чувств. Все разрастающаяся лужа крови пугала очевидностью печального исхода ссоры. Но было ясно, что в доме Ноаха побывал кто-то еще: рядом валялась невесть откуда взявшаяся здесь дубинка с каменными шипами, такая, как носят при себе пастухи, чтобы защищаться от диких животных во время выпаса коз и овец.
Подбежав к сыновьям, Hoax принялся тормошить их тела. В отчаянье и горе стал он восклицать, глядя на небо поверх кровли и высоких кустов смоковницы:
– О бог, за что караешь меня? Как жестоко ты судишь детей моих! – он припал было к груди Неарама, потом – Нехама, словно пытаясь возродить их свои теплом, – и осекся. Слезами и кровью налитый взор его устремился на Нирита. – Рожденный однажды, не возродится во второй раз! Что наделал ты, Нирит? Что ты наделал? – зарыдал старик. Не имея сил подняться с колен и подойти к младшему сыну, он стал грозить ему испачканными в крови кулаками.
Страшное недоумение уже не в первый раз за день отобразилось на лице Нирита. Ужас от того, что подумал отец, обуял его: Hoax решил, что это он, Нирит, погубил своих братьев.
– Это не я, отец, это не я! Ну посмотри же на меня. Это не я, – зарыдал Нирит, падая на колени. Проливая слезы, он качался назад и вперед, уже не отдавая себе отчета в своих деяниях и полностью подчиняясь отчаянию. Его тело затряслось в конвульсиях и отторгло то, что было съедено сегодня на завтрак. К душевному недугу присоединился недуг телесный. В слезах, в тошнотворной жиже Нирит был несчастен и жалок.
Увидев состояние младшего сына, Hoax опомнился. Все еще держа на коленях головы Нерама и Нехама, он заметил неподалеку от себя некий глиняный предмет – свисток в виде птицы с распростертыми крыльями – и вспомнил, что на днях кто-то купил его в торговой лавке при мастерской. Эвимелех, вспомнил он!
– Так вот кто убийца: Эвимелех, – прошептал он и уже по-новому, с облегчением и ненавистью, адресованной Эвимелеху, а не сыну, взглянул на Нирита. – Вот кто убийца.
– Но зачем, отец, ему это делать? Зачем?! – простонал Нирит. Ему и легче было от того, что подозрения отца отведены от него, и странно: при чем же здесь Эвимелех, приемный сын Иакова и Минухи?
– А как же! Покойная Минуха рассказывала о странной дружбе Эвимелеха и Суламифь. А Неарам должен был стать мужем Суламифь. Нехам хотел защитить брата, поэтому лежит рядом с ним с проломленной головой… О мои несчастные дети! – отец снова погрузился в молчание, припадая губами к мертвым уже устам сыновей.
Нирит тоже молчал. Постепенно он опомнился, почувствовал гадливость от всего происходящего и от липкой грязи, покрывшей его одежду и тело. Вот так, думал он, теперь ни Эвимелеху, ни Неараму не достанется Суламифь. Теперь нет первенца-наследника, теперь он – единственный сын и единственная опора отца. А тела братьев будут покоиться себе в семейной усыпальнице за тяжелым круглым камнем: об этой пещере, своем будущем доме, Hoax позаботился заранее, не подозревая, какое горе ждало его – пережить двух старших, невыносимо сложных по характеру, но все же любимых сыновей. Эвимелеха предадут суду и казнят. Вот так. Поистине провиденье божественное неисповедимо. И только бог может вершить суд: ни решение Соломона, ни чаяния отца касательно будущего своих чад – ничто не может сравниться с волей всевышнего.
В любом случае, размышлял Нирит, старшие братья заслужили кару: слишком уж не воздержанны были они в словах и деяниях. Бог наказал их – и поделом!
«Теперь, – думал Нирит, – мой черед показать себя. Теперь я – наследник ремесла, ставшего родовым делом. Гончарная мастерская Ноаха известна в городе и даже за его пределами! Пришло мое время: пусть и мое имя вызывает почет и уважение!»
Он встал, подошел к глиняной птице, наклонился, чтобы получше ее рассмотреть (да, он сам подавал ее Эвимелеху, куда-то очень спешившему и чрезвычайно взволнованному) – и принялся созывать людей: скоро сюда придут стражники, а соседи пусть видят злодеяния безродного пастуха, так долго и изворотливо прикидывавшегося безродным сиротой!
Эвимелех очнулся от того, что чьи-то руки слегка похлопали его по щеке. Глаза его все еще были закрыты. Издалека, из какой-то сырой, дурно пахнущей бездны к нему возвращались воспоминания. Последнее, что вернула ему память, был образ стражников, направляющихся к нему. «Показалось? – подумал он. – Сейчас открою глаза, а рядом Суламифь или, на худой конец, Гасан – верный друг и смелый защитник послушных овец и коз», – но неприятный запах не исчезал. Боль сдавила виски Эвимелеха. Вокруг было темно – ни один луч не освещал его пока все еще закрытые веки. Где-то капала вода. Под спиной холодно и влажно – голый каменистый пол. Он дотянулся до своего лица, потрогал и стащил со лба мокрую тряпку, невесть откуда взявшуюся на нем. И наконец присел, нехотя, преодолевая внутренний трепет, открыл глаза.
– Осторожно, – тихонько воскликнул старик, лицо которого было смутно и нечетко видно в полутьме. – Осторожно, не вставай, иначе ты рискуешь упасть, юноша.
– Где я, что со мной?
Заплесневевшие, покрытые мерзкой слизью стены, маленькое решетчатое окно, а в нем – только ноги стражников.
– Ты в темнице. Сюда внесли тебя двое конвойных. Сначала я думал, что ты избит, истекаешь кровью и готовишься расстаться с жизнью. А потом понял, что обморок и страшная усталость сбили тебя с ног до того, как ты услышал свой приговор.
– Приговор? Что же я натворил?
– Стражники называли тебя убийцей. Тебе повезло, что они не стали разбираться в твоем деле сразу. Сейчас, когда город готовится к великому празднику, у них и так много забот. Но что ждет тебя, юноша, дальше – не известно никому. Впрочем, если то, что я знаю, правда – молись, чтобы милосердная мандрагора напоила твой ум, твои руки и твои ноги забвением. Ибо каменные уступы и острые скалы ждут тебя за страшный грех смертоубийства.
– О добрый человек, – взмолился Эвимелех, – ты так много сказал мне. Не знаешь ли ты, в чем именно обвиняют меня? Я – всего лишь бедный пастух. Что же случилось, кого я убил, кому помешал?
– Ты слишком наивен, юноша, если думаешь, что служители царского правосудия будут откровенничать со своим узником, – напомнил старик Эвимелеху. В голосе его не было насмешки, но жалость и отрешенность звучали в нем.
Эвимелех понурился и покачал головой: конечно, он забылся, ошибся, потерялся… Но старик продолжил:
– Однако кое-что мне известно. Я слышал в это маленькое узенькое окошечко, как разговаривали между собой стражники. В доме Ноаха – гончара – случилось несчастье. Рассказывают, что он нашел своих сыновей с проломленными головами. Только младший, кажется, Нирит, остался в живых. Он-то и сообщил отцу о несчастье.
– Неарам и Нехам умерли? – переспросил Эвимелех. – Какое горе… Но при чем же здесь я?
– Поговаривают, что рядом с убитыми нашли глиняную вещь, свисток, кажется, а его за день до этого купил ты, пастух…
– Да, правильно! У меня еще не хватило денег на нее, и мы заключили с Ноахом договор, что, путешествуя в поисках новых пастбищ, я буду присматривать места, где в будущем можно было бы взять глину для его мастерской. Но потом… – Эвимелех вспомнил визит к Соломону. – Но потом я потерял птицу. Я видел Соломона, и он говорил со мной. После этого я шел… Я бежал… Упал… Не помню, как я добрался до своего шатра… О горе мне, горе! – Эвимелех обхватил голову руками. На секунду он представил, как замахивается на Неарама или Нехама дубинкой. – Нет, я не делал этого. Рука моя не поднялась бы на друга. С детьми Ноаха бок о бок я рос и взрослел. Мы делили и веселые праздничные застолья, и поминальные трапезы, помогали друг другу в трудные дни. Даже в глубоком забытьи, под действием злых чар я бы никогда не предал своих друзей – как никогда не предам добрую память своих родителей.
– Ты очень силен, юноша, если сердце и ум твой не подвластны чарам. Но ты забыл о женском коварстве, о зависти, которые порой делают людей такими жалкими и ничтожными, звероподобными тварями. Ты забыл о могуществе золота и денег.
– Увы, старик. Что касается денег – их у меня нет. А коварные женские чары… Любовь той, что волнует меня и восхищает, чиста и непорочна.
– Ты сам ответил, юноша, на все вопросы, которые в нынешний день и час задает тебе жизнь. Кто-то явно завидует твоей доле. Ты бескорыстен, любим. Это ли не достойно зависти слабых сердцем и разумом? А если кто-то возжелал твою невесту – тем паче, у кого-то есть повод ненавидеть и устранить тебя.
– Как это все… странно, – простонал Эвимелех. – Словно злой чародей сшил мою куклу и со зловещим удовольствием втыкает в нее острые шипы, делая мне больно, разрушая мою жизнь так быстро, что я не в силах угнаться, собирая осколки былого благополучия… Кто ты, старик?
– Когда-то обессиленный болезнью путешественник упал на пороге дома, в котором жили светлые и милосердные люди – Иаков и Минуха. Много дней и ночей заботились они о незнакомом человеке. Они не спрашивали ни имени его, ни звания, а просто ухаживали за ним, выполняя свой человеческий долг. И вылечили его. Самый юный, самый любопытный и смышленый сын Иакова и Минухи – Эвимелех – привязался к страннику, стал его постоянным собеседником и, смею даже сказать, единомышленником…
– Ницан! – воскликнул Эвимелех и бросился на шею старику. Старинная, чудесная жизненная закономерность, согласно которой люди то расстаются, то соединяются снова, свела Эвимелеха с тем самым Ницаном, что в свое время научил мальчика слушать и слышать, смотреть и видеть, внимать и понимать. – Где же ты был? Какое новое злоключение забросило тебя в эту темницу?
– У нас мало времени. Но слушай, – Ницан, опуская подробности, рассказал Эвимелеху о тех четырех-пяти годах, что минули после их последней встречи и что изменили его почти до неузнаваемости.
Резиденция Соломона в Иерусалиме была огромна. Тысячи комнат, служебных помещений, лестниц, в зависимости от своего местоположения, теснились или, напротив, вольготно простирались на каменистой земле Израиля.
Соломон, могущественный наследник прославленного и не менее могущественного царя Давида, понимал, что у настоящего владыки должен быть настоящий Дом – Дворец. И он не жалел средств на возведение храма светской власти наряду с созданием Храма – религиозного оплота.
В Израиле не было в должной мере искусных мастеров – зодчих, умеющих подобающим образом отразить величие владыки в декоре стен и сводчатых потолков, во внутреннем убранстве роскошных помещений дворца. Те же строители, что трудились в Храме, участвовали в отделке резиденции Соломона. Те же мастера, что изготавливали священную утварь, работали и над бытовым оформлением дворца. Все должно было быть красиво и ново. Хирам-Авий, известный искусник, тезка самого правителя Финикии – Хирама, а также еще шесть прославленных мастеров трудились в Иерусалиме на благо Соломона и во имя расцвета мирного Израиля. Соломон исключил в работе зодчих батальные сцены, сцены какого бы то ни было кровопролития – никакого намека не хотел он видеть на стенах своего дома на войны и вооруженные столкновения. Только мир и мудрая политика, верил Соломон, могут укрепить единое государство Израиль.
Покровительствовал Соломон и искусству: огромный штат музыкантов-левитов поселился в Иерусалиме. При этом каждый из музыкантов был освобожден от каких-либо повинностей, если усердно и честно служил своему вдохновению и мастерству.
Трубному пению шофара – рога барана или антилопы, собирающего воинов на жестокую битву, – Соломон предпочитал другие звуки и мелодии. Многострунные арфы и киноры сопровождали пение левитов. Цимбалы, колокольчики, трещотки и флейты услаждали слух придворных служителей царя и украшали одежду и интерьер комнат. Теперь музыка перестала быть только лишь сопровождением, пусть и необычайно важным, обрядов и ритуалов в храмах и святилищах. Она стала важной частью светской жизни царя.
Часто, прежде чем перейти в иное русло, разговоры Соломона и Офира касались именно музыки. Царь и его собеседник обсуждали те или иные произведения, представленные придворными сочинителями вниманию Соломона.
– Как ты находишь, Офир, сегодняшнюю мелодию? Сладкозвучная арфа так прелестна в объятьях молодого музыканта. Словно пылкий любовник обвивает нетерпеливыми горячими руками стройный стан давно желанной возлюбленной, так трепетала и изгибалась невель в гибких руках левита.
– Ты прав, царь, сегодняшняя музыка способна услаждать минуты свидания, лелеять мечты о взаимном удовольствии и счастье обладания. Но это не свадебный гимн, благословляющий двух людей, созревших, как гранатовое дерево созревает, чтобы явить свету пышные сочные плоды – на познание особого таинства – таинства зачатия детей.
– Я согласен с тобой, Офир. Но ведь мир не может состоять только из белого и черного, холодного и горячего, мокрого и сухого. Полутона и тени свойственны природе. Иной напиток хорош, когда он теплый и отдает губам и нёбу весь свой вкус. Влажное покрывало сохраняет свежесть пряной травы и фруктов, а мокрое – умерщвляет плоды. Так и в музыке. Резкий трубный звук годится для магических ритуалов и военных походов, золотые колокольчики на священных одеждах провожают жрецов в храм. Легкие мелодии молодого арфиста вдыхают жизнь в чувствительное сердце и зовут обонять и любить жизнь, как хрупкую розу, – нежную, благоухающую, на тонкой красоте которой уже с рождения и расцвета лежит печать вечного сна – смерти.
– Твои слова, Соломон, – слова мудрого мужа. Ты прав. Жизнь и смерть одесную шествуют по земле. И случается так, что, прожив тихую или даже никчемную, на первый взгляд, жизнь, человек или существо обретают новую жизнь, закончив земной путь.
– О чем говоришь ты, Офир?
– Существует старинное предание о рогатом звере, который при жизни имел один голос, а после смерти обрел семь голосов. Рогатый зверь – обыкновенная корова. Два рога ее могут быть трубами, кости передних ног – флейтами, шкура – барабаном, толстая кишка – струнами для столь почитаемых тобой, Соломон, арф, а тонкие кишки – струнами цитры.
– Я понимаю тебя, Офир. Так мой отец Давид готовил меня к великой участи принадлежать не себе, но всему народу и великой цели служить объединенному Израилю. Отец окропил многие земли потом и кровью своих соплеменников и уроженцев чуждых израильтянам народов. А теперь я продолжаю его дело, скрепляя своих граждан верой в единого бога Яхве.
– Это так, Соломон. Но будь честен с собой. Не развращают ли твой разум благозвучные арфы, призывающие любить разных – не только по красоте и нраву – женщин. В твоем гареме множество идолопоклонниц. Ты строишь для них языческие убежища, где они приносят жертвы своим кровожадным богам, устраивают уродливые ритуалы в честь безобразных истуканов. А порой ты и сам участвуешь в языческих процессиях. Какую же музыку нужно создать, государь, чтобы вежды твои были отверсты и чтобы предотвратить дальнейшие бедствия, которые открываются моему разуму, способному заглянуть в будущее?
– Я прощаю тебе твои слова, Офир, потому что знаю, что чистые помыслы живут в твоем исстрадавшемся сердце. Однако я могу возразить тебе. Не только желание угодить моим возлюбленным: моавитянкам, мидианитянкам, левиткам, дочерям Сирии и Египта – ведет меня по жизни. Обращаясь к древним религиям, я познаю мир и душу человеческую, постигаю законы мышления и поведения приверженцев другой веры. А к тому же иногда мне кажется, что простому пастуху или землепашцу, который многие годы проводит в труде и борьбе за выживание, трудно представить великого неосязаемого бога. То ли дело телец или бык, который так привычен сознанию простого человека, имея конкретный облик, понятен ему и даже родственен?
– Может, ты в чем-то и прав, Соломон. Но пристало ли тебе выстраивать святилища языческих богов близ Храма?
– Пусть все видят, что земля Израилева гостеприимна ко всем, кто готов жить во благо ее народа. Скажи-ка мне лучше вот что, Офир… – и Соломон заводил речь о других вещах, интересующих его в данный момент более, нежели спор со стариком о своих религиозных пристрастиях и привычках, якобы делающих его, Соломона, уязвимым для недругов и недоброжелателей.
При дворе Соломона был разбит замечательный сад, своим разнообразием и дивной красотой олицетворяющий богатый растительный мир всего Израиля – такой своеобразный и удивительный.
Упоение жизнью и дыхание молодости дарили Соломону виноградные лозы, мягко и настойчиво огибавшие дворцовые ограды и стены. Золотые лозы также украшали потолки комнат и драгоценные вазы и шкатулки, в которых покоились роскошные наряды и украшения царя и его возлюбленных. Вино часто услаждало минуты веселья, исцеляло от нежданной хвори или грусти. А оливковое масло, выжатое из плодов деревьев, растущих в окрестностях Дома Соломона, спасало от сомнений и нерешительности: натирая елеем свое тело, Соломон словно насыщал свою душу добродетелью и духовной силой.
Миндальные деревья, цветущие трогательными нежно-розовыми цветами с января по март, явились сюда с Голанских высот, Хермона, Галилеи, берегов Средиземного моря, долин пышнотелой Иордан и других мест, где одновременно с дворцовыми садами благоухали и распускались ветви кустарников – еще до того, как набухнут почки и появятся зеленые листья. Соломон любил подолгу любоваться на воздушные розовые облака цветущего миндаля, мечтая увидеть заветные лепестки во сне: это предвещало исполнение желания и удачу.
Но особой любовью царя пользовались кустарники граната. Ярко-красные сочные цветы и мясистые листья были созвучны страстной натуре Соломона, его резко выраженному плотскому началу. И одновременно стремление царя к гармонии и уравновешенному взгляду на мир олицетворяли плоды граната. Так страсть рождает любовь, замысел мастера – произведение искусства, добрые помыслы – милосердие и сподвижничество. Поэтому очертания гранатового дерева – символ страсти, богатства и плодородия – часто можно было увидеть на многочисленных фресках дворца, утвари, монетах и печатях царедворцев.
Особое место на столе Соломона занимали плоды смоковницы – инжир и финиковой пальмы – финики. Медово-сладкие плоды были любимы государем и его возлюбленными, они быстро насыщали аппетит и восстанавливали силы после бессонных ночей.
– Посмотри, Офир, – порой говорил Соломон старику за трапезой, наблюдая с возвышения за тем, как качаются деревья в его саду, волнуемые ветром, – эта финиковая пальма величественна и благородна, как народ Израиля.
– Да, царь, она статна и сильна, как сыны Израилевы, объединенные твоей властью.
– Но не только это имею я в виду, Офир. Погляди на это растение. Плоды феникса мы с превеликим удовольствием принимаем в пищу. Печем, используя финиковые дары, вкусный и сытный хлеб, делаем свежие напитки, производим из сока стволов вино и сахар. Древесина этого благословенного дерева годится в строительстве, ветви и листья – для покрытия шалашей и сооружения кровли, из волокон ремесленники плетут прочные корзины, крепкие циновки. А еще в тени финиковых пальм выращивают другие плодовые деревья и кустарники. Словно добрая заботливая мать, оберегает пальма феникс своих детей, сестер и собратьев, посылаемых щедрой природой. Так же и жители Израиля. Выполняя предначертанный путь, каждый израильтянин приумножает богатство страны и способствует ее расцвету. Никто здесь не лишний, каждого, кто приходит сюда с добрыми намерениями, встречает земля Израиля радушно и гостеприимно.
– Мысли твои глубоки и стремительны, как вода в священной реке Иордан, Соломон. Как прозрачная гладь твоих бассейнов и фонтанов, – восторгался старик высказываниями Соломона и вновь погружался в покой созерцания.
Так проходил день – среди важных государственных дел царь всегда находил время для беседы с (Эфиром. А потом наступала ночь.
Соломон редко ночевал один.
Привыкший к новым увлечениям и победам, он искал все новые и новые наслаждения. Но не только внешние достоинства ценил он в любовнице. Удовлетворив свою страсть, он любил слушать изысканные и захватывающие воображение и ум рассказы о родине возлюбленной, о ее народе – некогда благоденствующем или продолжающем пребывать в силе и величии.
Сегодня стройная самоуверенная моавитянка, дочь известного вельможи, дарила ему свои ласки и поцелуи.
– О милый, твои руки так нежны и страстны. С тобой я уношусь к безоблачным высотам золотисто-лазурного неба над великим соленым озером, восточный берег которого стал домом моих родителей. Оно так напоминает небо Иерусалима и так отличается своей воздушностью и легкокрылостью: глядя в даль озера, я хочу расправить свои крылья и лететь туда, где на горизонте небо и вода сливаются в единую суть, – хрипловатым от страсти голосом почти пропела черноокая Руфь венценосному возлюбленному, стремясь вновь познать сладость его губ и настойчиво заглядывая в его глаза.
Но Соломон, уже успокоив сердечный огонь, своими мыслями был в тех краях, о которых невзначай вспомнила женщина, на сегодняшнюю ночь всецело уверенная в своих чарах над этим сильным человеком и спешащая извлечь из своего положения все возможные привилегии и удовольствия. Выбирая тактику поведения, она поняла, что в наступившую минуту Соломону, отстранившемуся от ее рук и горячих бедер, уже не столь интересна ее красота и искусство вести любовную игру, – и стала рассказывать о своей родной земле.
– Мои родители начали свой жизненный путь на восточном берегу Мертвого моря. Народ моавитян, как ты знаешь, царь, издавна соперничает с благословенным народом Израиля в том, кто будет обладать плодородными землями между Арноном и Явоком.
Вражда эта настолько сильна, что во время исхода израильтян из поработившего их Египта царь Валак, сын Сипфора, не хотел разрешать мирным евреям совершить путь через области моавитянского государства. Он не помог им ни водой, ни хлебом!
– О да! Еще труднее было моему народу, когда другой царь, Эглон, создал подлое и хитроумное содружество аммонитян и амаликитян. Целых восемнадцать лет томились евреи под игом соседних племен.
– Но ты же понимаешь, государь, что в этом горниле закалялась воля сынов Израиля. Моавитяне понимали, каким сильным может быть государство евреев, а потому чинили всяческие препятствия твоему народу.
– Коварство моавитянских царей доходило до такой степени, что они не гнушались сталкивать Саула и Давида, пользуясь внутренними противоречиями среди главных сынов земли Исраэль. Но бог помог моему отцу, и он стал властвовать над моавитянами.
– Решительность и жестокость отличала его действия, царь, – скрытый гнев зазвучал в голосе моавитянки. – Более половины народа истребил он, стремясь обрести первенство и независимость.
– И победил сильнейший.
– И победил ты, Соломон, – Руфь бросила обжигающий, полный любви и ненависти взгляд и вновь прильнула к Соломоновой груди. На этот раз он не отстранил ее, на короткий миг погрузился в созерцание молящих о взаимности женских глаз – и вновь отвернулся от поцелуев.
– Я построил тебе, Руфь, бамот – «высоту спасения», как это делают на твоей родине, в честь Хамоса. Чтобы ты забыла идолов и истуканов и служила единому богу. Чтобы чувствовала себя на земле Израиля, как дома. (Я желаю, чтобы Израиль был домом для многих.) Но твой Хамос – кровожадный бог. В его честь истреблялись целые города. Это ли религия здоровых разумом людей, это ли религия, ведущая к расцвету? Подобные верования уводят народ в древность, препятствуя развитию и благоденствию. Ибо не только страх должен управлять государством, но и полет мысли, фантазии, желание преуспеть в свободном деянии на благо страны.
– Однако это не помешало моавитянам иметь зрелое и возвышенное желание увековечить свои лучшие достижения. Мы издавна владеем искусством письма и языком камня и глины. Ты сам видел мастерски и изящно выполненные скульптуры богов, барельефы на базальтовых плитах моавитянских святилищ, великолепные геометрические узоры на вазах и сосудах, выполненных в Моавии. Мы, как и вы, израильтяне, уважаем и чтим пророков. Вспомни, как царь Валак вызвал наби Валаама из Месопотамии, чтобы узнать о судьбе моавитянского народа.
– Но при этом ты забываешь, Руфь, что Валаам был призван Валаком, чтобы тот проклял народ Израиля, тогда как евреям божественной волей было запрещено враждовать с «эйлей Моав».
– Но это не помешало твоему народу выжить и вознестись до вершин политического и экономического искусства. Под твоим началом совершаются многие открытия и достижения. Поэтому повторюсь, царь, все, что ни было послано твоему народу, – все укрепило его и сделало зрелым и сильным.
Соломон задумался. Увидев это, Руфь испугалась, что начинает терять влияние и на ход разговоров, и на мысли царя. К тому же сегодня она узнала, что Соломон проявляет большой интерес к своей египтянке, живущей в дальних комнатах. «Проклятая любительница лысых вонючих кошек», – гневно подумала она и поспешила добавить:
– Позволь, царь, мне потешить тебя, позволь устроить такое зрелище, которое объяснит тебе величие и силу моей древней религии, прольет свет на поступки моих прародителей. И может быть, тогда ты полюбишь мой народ и меня! – Она сжала Соломонову руку положила себе на голову на грудь – и снова повлекла его на ложе, уже влажное и терпкое от многочисленных соприкосновений двух тел.
Огромные средства из государственной казны шли на содержание наложниц царя. Он сам установил норму, согласно которой мужчине рекомендовалось не более трех-четырех сношений в месяц, однако причин для собственного воздержания Соломон, видимо, не находил. Приверженность к восточной роскоши и азартный интерес к новым любовным приключениям поглощали драгоценные монеты и время государя.
Те люди, которые были вынуждены нести бремя налогообложения, а также преданные служители монотеистической веры, веры в Яхве, тайно роптали и возмущались образом жизни Соломона. Ведь личная жизнь государя, считали они, неизбежно становится частью общественной и политической действительности. Брак Соломона с египетской царевной, дочерью фараона, – венец дипломатии царя, – на время утихомирил недовольных. Но склонность Соломона потакать идолопоклонническим привычкам многочисленных любовниц нарастала и явно разрушала поддерживаемую Соломоном же идею единства веры.
Чиновники и вельможи, напрямую зависящие от воли и прихоти Соломона, боялись поднимать этот вопрос в беседах с Соломоном. Но те представители народа, которые считали себя сопричастными пророческому братству, стали вслух высказывать тревогу и опасения за будущее Израиля. Поговаривали о том, что те знатные сыны еврейского народа, которые не были обласканы и приближены к кормилу власти, оппозиция государя, могли воспользоваться его чрезмерной склонностью к многоженству, а через это – идолопоклонничеству, расточительности и аморальности. А значит, они имели средства и повод раскачивать стройную государственную башню, искусно выстроенную Соломоном, что, конечно же, могло иметь пагубные для израильтян последствия.
Об этом и рассказал Эвимелеху Ницан, который сам участвовал в сонме пророков.
Устав сидеть на голом полу без опоры, продрогший до костей, Эвимелех вплотную придвинулся к Ницану. Они сели спина к спине, поддерживая и согревая друг друга. По тому, как измокла одежда Ницана, пастух догадался, что тот находится здесь уже не один день.
– Ты, наверное, уже и не помнишь тот день, когда я покинул ваш гостеприимный дом, мой мальчик…
– О нет, Ницан! – вздохнув, возразил Эвимелех. – Когда я увидел, что место твое, обычно занимаемое за трапезой, а потом и ложе пусты, в тревоге и томительном ожидании провел я не один час. Мне не верилось, что ты, так по-дружески и даже по-отечески относившийся ко мне, ушел, не сказав ни слова. Я ждал тебя ночью, втайне прислушиваясь к каждому ночному шороху. Я ждал тебя и в последующий день. Может, какую-нибудь весточку пришлешь ты мне – думал покинутый своим наставником мальчик. И отец, и мать, видел я, тоже огорчились, узнав о твоем исчезновении. Но со временем мы привыкли к мысли о разлуке – да и почему мы должны были ждать чего-то от человека, случайно оказавшегося на нашем пути? Ты стал для нас вестником свободы и вольного отношения к жизни. Как горный поток прокладывает себе путь, повинуясь только собственным устремлениям, так и ты идешь туда, куда зовет тебя свободный разум.
– О мальчик мой, если бы ты знал, сколько сил готов был я отдать за то, чтобы и у меня был настоящий дом – жена, дети. Если бы ты знал, какое счастье, словно семя, пасть на плодородную почву и прорасти в ней, оставляя после себя поколения. Если бы ты знал, сколько препятствий встречает на своем пути ручей, пробивающийся к солнцу. А может быть, и глуп тот ручей, который ищет обманчивого света и стремится вырваться наружу?
– Почему ты говоришь такие грустные вещи, Ницан? Что произошло с тобой за годы разлуки? Какой повод появился у тебя, чтобы покинуть нас? Что произошло в тот день?
– В тот день все, как обычно, были заняты делом: Минуха нянчила Суламифь и учила девочку выпекать хлеб, – при упоминании имени Суламифь Эвимелех вздрогнул, – а мужчины были заняты в поле, мне явилось нечто. Словно вторые веки выросли у меня на глазах, словно пророческие вежды отверстлись для моего ума и сердца, и я услышал божественный глас. Он исходил из яркого, желто-оранжевого солнца, неимоверно лучившегося и сверкавшего передо мной. Этот глас был особый. Он звучал не так, как звучат голоса в наших обычных разговорах. И я бы не мог сказать: мужчине ли принадлежал голос, или юноше, или женщине. Я будто слышал его своими чувствами, зрением, обонянием. Чудесное свечение каким-то образом отзывалось во мне, и я понимал, что оно означает, какие слова и мысли оно несет мне. Я понял, что мне пора собираться в путь, что надо спешить. В тот момент я бы не смог объяснить, почему я покидаю гостеприимный кров Иакова и Минухи, и, очарованный видением, я решил ничего никому не говорить. Прижав на прощание к груди своей твою по-мальчишески нежную руку и бросив последний взгляд на спящего Эвимелеха, я ушел.
– О Ницан, куда же повел тебя тот таинственный голос?
– Несколько дней я провел в преддверии Храма. Я видел жрецов Соломона, проводящих торжественные службы. Я молился с другими людьми, от которых внешне ничем не отличался. Но они верили и молились, а я молился и думал. Вот, размышлял я, человек. Сегодня он произносит ту же молитву, что и я. И просит он, чтобы господь послал ему денег и достаток, дабы избавить от непосильного труда и бедности. Вот женщина. Она молится о здоровье своей матери, которая повредила спину, надорвалась, поднимая мехи с водой, помогая многодетной семье, и теперь не может встать со своего ложа. А вот богатый горожанин. Он шепчет священные слова и прибавляет, что хочет заполучить заказ на окрашивание ткани и обойти соперника, чья красильня находится на другой окраине Иерусалима. А назавтра я узнаю, что бедняк так и остался бедняком, что бедная мать несчастной женщины умерла, а красильня богатого горожанина сгорела, унеся жизнь его любимого чада…
Всем нужен бог, каждый несет к нему свои заветные мечты. И мечты у каждого разные. Но почему-то все мы находимся во власти золотого тельца. Как так случилось, что наше благоденствие зависит от количества золотых монет и различных накоплений? Почему мы приходим к богу чаще всего просить достатка? Слаб, слаб человек, думалось мне. О духовной пище почти никто и не вспоминает, занятый земными делами – добыванием хлеба насущного. А о земле обетованной, о жизни небесной – задумывается только заболев или будучи в дряхлом возрасте…
И можно ли винить человека в этом: ведь сама действительность заставляет его искать средства для более или менее достойного существования…
И множество подобных вопросов и противоречий являлись разуму моему – о несправедливом устройстве государства, о стремлении человека к счастью и такому разному пониманию радости и добра.
Я стал путешествовать, но не в поисках приключений, как в былые годы, а в стремлении найти ответы на свои вопросы. Я беседовал со стариками, жившими во времена Давида и Саула. Их бесцветные глаза, казалось, глядели сквозь меня и сквозь время и видели то, что жителю, не готовому к переходу в иной мир, было не дано увидеть, – и все они сходились в одном: как бы ни была трудна и опасна жизнь, она все равно прекрасна. Я говорил с женщинами, потерявшими в кровопролитных войнах своих сыновей. Их боль была так сильна и могущественна, что ее не могли бы унять никакие сокровища, никакое вино не могло бы стереть из памяти образ чада. Но еще большее горе испытывали эти матери от того, что они продолжают жить, что господь не прибирает их к себе, а память стирает черты любимых глаз и лиц. Как надругательство и злую насмешку судьбы воспринимали эти женщины непрочность человеческой памяти и предательскую способность привыкать ко всему – даже жить без любимых детей могли научиться они, тогда как хотели бы умереть. Но умереть, закончить свою жизнь, не дождавшись воли бога, – казалось либо греховным, либо непосильным делом.
А потом я узнал о людях, которые верили в священное вдохновение, в некое божественное откровение. Они собирались и жили вместе: переходили из одного города в другой, из одного селенья в следующее, ночевали в пещере или близ пастушьих шатров либо рядом со сторожевой башней виноградаря, а то и просто под открытым небом. И тогда, чтобы обороняться от диких львов и других животных, они жгли огромные костры, разбрасывающие свои искры в разные стороны и возносящиеся к небу, как душевное пламя, таящееся в груди каждого, кто примкнул к братству.
И я вспомнил то роковое путешествие по бурному морю, когда томился в плену у пиратов. Я вспомнил, что когда-то уже видел людей, подобных этим, – в белых одеяниях, с открытыми ясными взорами. Это их корабль погубили морские разбойники – и потом сами были обречены на погибель.
Это были люди, почитавшие слова пророков и верившие в божественное провидение, которое вело их к свету истины.
Они позволили мне присоединиться к их движению. Теперь я был не один, удостоверившийся в многочисленных беседах с трудовым народом, что жизнь пышного государева двора, стремительное строительство городов – плод пота и крови тех людей, которые были оторваны от семьи и брошены на работы по возведению крепостных стен и различных сооружений в Иерусалиме, а также в других местах.
Я понял, что противостоять существующему миропорядку бесполезно. Но сохранить то, ради чего разбивались семьи, умирали юноши, надорванные непосильным, изнуряющим молодое свежее тело трудом, – вот чему я могу посвятить свой дальнейший путь. Почивший много лет назад могущественный Давид правил жесткой рукой и создал большое сильное государство. Он оставил после себя мудрого и одаренного преемника. Соломон продолжает дело отца – он служит объединенному Израилю и всеми возможными путями стремится возвысить и облагодетельствовать свой народ.
Однако темные тучи стали собираться над головой царя. Словно злой рок, преследует его любовь к женскому телу. Все больше и больше чары любовниц застилают разум царя. Женщины со всего света делят с ним ложе. Под влиянием их развратных ласк и коварной прелести речей он стал поддаваться искушению – каменные идолы стали появляться на Храмовой горе.
И вот, когда, в очередной раз собрав вокруг себя сочувствующих, мы возопили о нечестивом поведении наложниц царя, нас схватили как смутьянов и предателей. И теперь я здесь. И это счастье, потому что я встретил тебя, Эвимелех. А значит, божественное провидение все еще со мной и ведет мой дорожный посох.
Они помолчали. А потом Ницан спросил:
– Почему ты попал сюда, я не спрашиваю, потому что, какие бы события ни предшествовали нашей встрече, божественная рука явно вела тебя ко мне. Но как жил ты все эти годы? Жив ли Иаков, здорова ли Минуха? Я не успел посетить ваш дом…
– О Ницан! Отец мой умер от болезни, настигшей его внезапно и жестоко. Напрасно лекарь давал ему сок живительных растений и особые травяные настои, напрасно мы – а усерднее всех мать – молились о здоровье отца. Бог забрал его к себе. Мать не выдержала его кончины и вскоре умерла тоже.
– Велико твое горе, пастух! А что же братья, сестра твоя – Суламифь? Ведь они-то живы и благоденствуют? И почему имя Суламифь вызывает у тебя дрожь и трепет: я чувствую это, даже окоченев от холода и сырости темницы?
– Дело в том, что перед смертью мать моя обвинила меня в греховной связи с Суламифь. Она решила, что те чувства, которые мы проявляли друг к другу и вызвали гнев бога: брат и сестра возжелали друг друга. Это заблуждение, почти помешательство, и сразило ее и дало ей силы проводить Иакова в дальний путь, ибо она нашла врага, с которым могла бороться во имя выздоровления отца. Но я словно был проклят ею, навсегда унесшей свое разочарование в некогда любимом приемном сыне и не давшей мне сказать ни одного слова оправдания. С тех пор Янив и Эйнат, кстати, выгодно женившиеся, разделили меня и Суламифь. Я пасу овец и коз на обширных пастбищах израильской земли, а моя возлюбленная работает на виноградниках. Конечно, мы встречаемся и проводим вместе короткие часы. Но разве об этом мечтает человек, готовый связать свою судьбу с любимой женщиной? А теперь еще эта история с сыновьями Ноаха…
– Да, кто-то или что-то явно стоит на твоем пути. Словно петля обвила твою ногу и не дает двинуться дальше. Как прекрасный, но загнанный в ловушку зверь, ты ходишь по кругу, удаляясь от ловушки ровно на столько, на сколько позволяет веревка – и вперед не пускает она, и назад пути уже нет.
– Что же будет?
– Что будет?.. Или веревка порвется, или ты устанешь ждать освобождения и погибнешь… Или…
– Что?
– Или провидение потребует от тебя великой жертвы. Вырви свою ногу – и будешь свободен.
– Как же я это сделаю?
– Отрежь ее, перегрызи зубами – и вот она: воля.
Словно огромный могучий корабль, сооруженный Соломоном и его слугами, двигалось государство Израиль навстречу расцвету и благоденствию. Сам царь, выполняя необходимые обязательства перед двором и страной, время от времени испытывал муки пресыщения и усталость. Он искал успокоения в спасительных беседах с придворным мудрецом Офиром, в чтении древних книг и в занятиях магией. Часто он развлекал себя яркими, почти театральными зрелищами. Под влиянием моавитянки по имени Руфь, в последнее время сумевшей пленить ум и сердце царя, он весьма опрометчиво устраивал представления, воскрешающие память о языческих богах.
– Расскажи мне о богах, Руфь, как ты их видишь, что ты знаешь о них? Почему они так занимают твое воображение?
– О, эти боги деятельные и кровожадные. Они воинственны и сильны. Эл – верховный бог, творец неба и земли. Ашера – его доблестная жена, великая владычица и праматерь богов. Нежная и выносливая Астарта – богиня любви и плодородия, трудолюбивый и переменчивый Баал, ведающий дождями и росой, и все умирающий и каждый раз воскрешающий Таммуз – боги земледелия, высокая статная Анатбетэль – богиня-воительница, охотница. Моим богам чуждо терпеливое упорство. Мечом и огнем добудут они то, что другие добывают долгим томительным трудом. В кровопролитных игрищах проводят они время, не занятое прямыми обязанностями.
Таммуз любит, когда, собрав урожай и готовясь к зиме, женщины совершают обряд оплакивания по нему. Сыновья и мужья собирают дрова и зажигают ритуальный огонь. Женщины замешивают тесто и готовят пироги Ашере – прародительнице всех младших богов. Люди пляшут и поют, делают возлияния во славу почитаемых богов.
Руфь замолчала и задумалась.
– О чем задумалась ты, сильная моавитянка?
– О царь, замечательная мысль пришла мне в голову! Ты так красив и прекрасен! Позволь мне сделать тебе маленький подарок! Я покажу тебе один из важных ритуалов Моава! Ты не пожалеешь, Соломон! Огромное удовольствие получишь ты, и жизненные соки с новой силой заиграют в тебе!
Соломон помедлил. Руфь, сидящая у его ног, замерла, не смея пошевельнуться и ожидая ответа. Уже несколько недель она упрашивала царя позволить ей раскрыть сущность моавитянских богов. Как и прежде, так и сейчас, ее дерзкая просьба могла быть истолкована по-разному. Как царь поступит: разгневается и прикажет удалить от себя наглую любовницу или примет ее дар?
– Будь по-твоему, упрямая Руфь! – проговорил наконец Соломон. – Все необходимое ты можешь получить у моего казначея. Да только знай меру, гордая моавитянка, не возбуждай гнева моего! – предупредил царь, впился изнеженными длинными пальцами в пахнущие миррой волосы женщины и больно притянул ее голову так, чтобы глаза в глаза смотреть на нее. На какое-то время они застыли вот так: два сверкающих взора сошлись в поединке. Могучий повелитель и азартная, высокомерная женщина, одновременно любящая Соломона за его искусные ласки, с почитанием относящаяся к его высокому титулу – и одновременно глубоко презирающая его за принадлежность к враждебному еврейскому племени.
Несколько недель шли приготовления к представлению, которое обещала Соломону Руфь, моавская царевна. И вот день и час настали.
Когда солнце уже устало освещать роскошные виноградники и пшеничные и ячменные поля израильтян, когда в реках и озерах уже засверкали вечерние огни, Руфь явилась к Соломону и позвала его за собой. На ней было длинное белоснежное одеяние, с которым ярко контрастировало пурпурное покрывало, накинутое поверх. Многочисленные татуировки, выполненные хной, украшали ее тело. Узоры – листья и цветы, изображения ящериц и птиц – змеились по ступням ее ног и узким кистям рукам: остальное тело было плотно задрапировано, оставляя глазам любоваться только изящным гибким силуэтом женщины. Сладчайший и одновременно отдающий горечью аромат следовал за моавитянкой. Сейчас и без того черные глаза ее, густо обведенные темной краской, казались еще черней – словно две бездны, на дне которых горели два горячих костра. Эти костры были отражением других огней – в изобилии зажженных на Храмовой горе, где должно было совершаться основное действо.
Здесь были установлены истуканы, изображающие языческих богов, среди них заметно возвышались и первенствовали Эл и Ашера.
Эл был изображен высоким и массивным. Одна рука его была грозно поднята к небу, а другая держала голову тельца: в знак того, что сила и могущество всецело подвластны этому богу. Его глазницы были выполнены с помощью прозрачного стекла, делающего каменный взгляд сверкающим, живым. Преувеличенно большой фаллос выделялся в силуэте Эла, представшем перед Соломоном на фоне синеющего звездного неба.
Ашера, будущая супруга Эла, была изображена обнаженной. Остроконечные пышные груди ее символизировали вечное вожделение, связывающее мужчину и женщину. Руки ее были раскинуты вперед, словно она зазывала пришедших сюда разделить с ней плотские удовольствия. Глаза ее, широко раскрытые и глубокие, горели синим светом, рот ее был густо раскрашен багровым. Сладострастие и наслаждение, буйство крови и желания, жажду телесных утех и мрачную радость отражал ее облик.
Сотни, тысячи ковров покрывали почти всю земную поверхность вокруг статуй.
Сначала у подножия высоких статуй Эла и Ашеры женщины месили в огромных серебряных сосудах тесто. Затем другие женщины присоединялись к ним, и они, уже вместе, придавали продолговатую форму тесту, чтобы потом уложить пироги на длинные решетчатые пластины, установленные у костров, зажженных заранее. Это была пища, приготовленная для богов поклонницами языческого культа.
Потом вдруг стали доноситься ритмичные звуки какой-то чужой, но очень подходящей в данный момент музыки. Это многочисленная процессия мужчин в масках диких зверей вносила небольшое золотое блюдо. На нем лежало освежеванное животное – козленок, догадался царь, он уже слышал, что в честь свадьбы богов в древности было принято зажаривать в молоке матери молодое животное. Обойдя несколько раз вокруг идолов, языческие жрецы водрузили блюдо на огромные полати, сооруженные над кострами.
Пока это происходило, подоспели и были извлечены из огня пироги. Их переложили в серебряные блюда и также водрузили на высокий стол – рядом с козленком. Пища богов была готова.
Потом те же жрецы зажгли факелы и направились в несколько отдаленные от происходящего места по краям площадки, на которой все происходило. Оказывается, здесь были установлены многочисленные золотые чаши величиной, соответствующей колориту и размаху церемонии, то есть – огромные. И каждый, кто находился здесь, стал подходить к сосуду и – кто из специальной емкости, помещенной сбоку чаши, или запросто – помогая себе рукой, – стали пить. Лишь один сосуд – золотой, инкрустированный слоновой костью и драгоценными камнями – оставался не тронут. Руфь взяла за руку государя, подвела его к чаше, наполнила два тяжелых кубка, на которых были изображены мифические существа – полубоги-полуживотные-полулюди, – и дала знак выпить. Соломон послушал ее и стал медленно втягивать напиток в себя. Это было необычное вино – сладковатое, липкое, с горьким привкусом. По телу его начала разливаться истома, он не мог оторвать взгляда от царевны, пристально глядящей на него с широкой улыбкой накрашенных губ. Она словно зачаровала его и не отпускала теперь ни на миг от себя. А ему необыкновенно нравилось сейчас быть покорным и податливым – и одновременно чувствовать себя физически сильным и здоровым.