(А) Ввиду беспредельности знания остается
очень немногое из того, что еще должно быть
познано, например, светлячок в бесконечном пространстве.
Мир состоял из двух пересекающихся под прямым углом плоскостей, и сначала было неясно, какую из них считать вертикальной, а какую горизонтальной, — все зависело от положения наблюдателя и его личной гравитационной ориентации. На первой плоскости сидели два серебристо-серых мотылька. По другой медленно двигалось что-то темно-коричневое, как бы состоящее из двух частей. Сначала оно было слишком далеко, чтобы про него можно было сказать что-то определенное. Потом оно приблизилось, и стал виден жук-навозник. Тогда стало ясно, что поверхность, по которой он перемещается, — это пол: даже если бы сам жук мог ползти по стене, держась на каких-нибудь присосках, навозный шар, который он толкал перед собой, сразу упал бы. Поэтому та плоскость, на которой сидели два мотылька, несомненно, была стеной.
— Погляди на него, — сказал один мотылек другому. — Что ты видишь?
Второй мотылек внимательно вгляделся в коричневый шар.
— Его дочь учит испанский язык, — сказал он, — и это довольно дорого обходится их семье. Он хочет ехать отдыхать в Хургаду и только что пережил серьезный домашний скандал по этому поводу… А сейчас он думает о шляпе из пальмового листа, которая висит в комнате у его дочери. Причем по какой-то причине он настолько погружен в мысли об этой шляпе, что я вижу ее во всех подробностях, как на снимке с хорошим разрешением. Вот и все. Я имею в виду, все его особенности.
— Неплохо, — сказал первый мотылек. — Но я говорю не про его шар. Я говорю про него самого. Погляди на его голову.
— Ага, — сказал второй мотылек. — Вижу. Маленькое зеркальце, как у отоларинголога. Я никогда раньше не замечал, что у скарабеев такие на голове. Как оно называется?
— Оно не называется никак.
— То есть?
— Имена всему дают скарабеи. Но никто из скарабеев даже не догадывается об этом зеркальце на собственной голове.
— У него совсем нет имени?
— Совсем. И не только у него. Имени нет ни у одного предмета. И ни у одного насекомого. И ни у одного животного. Имена есть только у скарабеев.
— Тебя зовут Дима. А меня Митя. Разве это не наши имена?
— Так нас звали, когда мы были жуками-навозниками. Теперь нас не зовут никак.
— Хорошо, но ведь можно, например, сказать, что ты ночной мотылек? Это ведь тоже имя?
— Даже если скарабей называет одно насекомое ночным мотыльком, другое — мухой, а третье — комаром, это все равно его собственные имена. Ни одно существо, которому навозники дали имя, даже не подозревает об этом.
Митя задумался.
— А собаки? Или кошки? Они же узнают свое имя, когда их позовешь?
— Ничего подобного. Они не знают, что это имя. Для собаки это просто звук, после которого ей дадут поесть. Хотя я слышал и такую точку зрения: якобы самые умные из собак полагают, что скарабей, подзывающий их к себе, выкрикивает свои собственные имена. Самые продвинутые собаки подозревают, что скарабею стало одиноко и страшно после того, как он дал себе имя, и он все время зовет на помощь. Поэтому, чтобы объяснить ему, что они с ним, несмотря ни на что, собаки отвечают ему громким сочувственным лаем…
— А почему скарабеи дают имена всему, что видят?
— Кто тебе сказал, что они дают имена всему, что видят?
— Ты. Только что.
— Нет, я этого не говорил. Скарабеи не дают имена тому, что видят. Все совсем наоборот — они видят только имена, которые они всему дают. Вот, например, эти цветы на подоконнике. Или этот закат за стеклом. Что это такое на самом деле, не знает никто. Но скарабеи научили нас вынимать свою коллекцию бирок и сверяться с надписями на них до тех пор, пока не выпадут слова «цветы» и «закат».
— Допустим, — сказал Митя. — Но ведь бирки всегда вешаются на что-то. На что мы их вешаем?
— Хороший вопрос… Тебе случалось в детстве шарить биноклем по чужим окнам в поисках бесплатного стриптиза?
— А какое это имеет…
— Самое прямое. Случалось?
— Было дело.
— Тогда ты, видимо, знаешь, с какой охотой ум принимает за ожидаемое все, что угодно, — то таз, висящий на стене, то край ковра, то подушку, то складку одеяла. Был такой писатель Набоков, который замечательно описал этот процесс применительно к ярлыку «нимфетка», который он сам же и выдумал. Но если мы начнем выяснять, на что вешается этот ярлык, мы каждый раз будем упираться в другую бирку — «одеяло», «таз», «подушка», «локоть одинокого курильщика» и так далее. Начнем искать, на чем висят другие бирки — упремся в новые, и так до бесконечности. В этом пространстве ярлыков и бирок все похоже на примечание к другому примечанию, все опирается друг на друга, как этажи вавилонской башни, уходящей в дурную бесконечность. Если ты попытаешься найти фундамент, на котором стоит эта башня, или слово, к которому было сделано самое первое примечание, ты не сможешь этого сделать.
— Хорошо. На что вешаются бирки, понятно. То есть понятно, что это в принципе непонятно. Но ведь «скарабей» — это тоже ярлык. А ярлык, как я понимаю, не способен ничего увидеть. Кто тогда глядит на все это?
— В это трудно поверить, но нет никого, кто на это глядел бы. Все ярлыки и бирки просто отражаются в том самом зеркале, у которого нет названия. Скарабей ничего не в состоянии увидеть, потому что он сам — просто ярлык, которым обозначается отражение навозного шара. И вся жизнь, которая была дана для того, чтобы понять, что же он такое на самом деле, уходит у него на транспортировку этого шара из ниоткуда в никуда. Причем даже не самого шара, а его отражения. Ужас…
— Почему из ниоткуда в никуда?
— То, откуда он его катит, и то, куда он его катит, — просто ярлыки, прилипшие к навозу. Когда зеркало убирают, они исчезают, потому что им больше не в чем отражаться. Тогда выясняется, что их на самом деле никогда не было. Но, к сожалению, узнать это уже некому.
— А разве само зеркало не может это узнать?
— Оно и так все знает.
— Что, все-все?
— Или ничего-ничего. В зависимости оттого, какой ярлык перед ним лежит — «все» или «ничего». Ты становишься скарабеем, когда решаешь, что ты — это навозный шар, отражение которого ты видишь. Точно так же ты становишься светлячком каждый раз, когда хоть на секунду понимаешь, что ты не отражение, а само зеркало.
— Значит, я уже стал светлячком? Раз я это понял?
— Пока что ты просто положил перед зеркалом ярлык с надписью «зеркало», который иногда отражается в нем вместо навозного шара. Это еще не означает стать зеркалом. Любой ярлык, даже самый красивый, — это часть навозного шара. Если даже кажется, что он существует сам по себе, это иллюзия. Он просто отражение.
— Подожди. Если все, что бывает, — это просто отражение, что же тогда отражается?
Дима пожал плечами.
— Бирки.
— А откуда они берутся?
— Из навозного шара.
— А откуда берется этот шар?
— Из зеркала. Он просто отражение.
— Получается замкнутый круг.
Дима засмеялся.
— Я вспомнил одну историю, — сказал он. — В начале прошлого века в городе Витебске жил один каббалист, который полностью проник в суть вещей. Он понял глубочайшую тайну мироздания. И изложил свое тайное учение о главном в короткой мистической притче, которую замаскировал под еврейский анекдот, потому что в бурном двадцатом веке это был единственный путь передать высшее знание потомкам. Анекдот звучал так: «Рабинович, где вы берете деньги?» — «В тумбочке». — «А кто их кладет в тумбочку?» — «Моя жена». — «А кто их дает вашей жене?» — «Я». — «Так где вы берете деньги?» — «В тумбочке». Эта великая притча дошла до нас в сохранности. Но, к сожалению, погибли все, кто мог бы раскрыть ее тайный смысл.
— Кроме тебя.
— Каббалисты называют это «тумбочкой Рабиновича», буддисты — сансарой, а мы, ночные мотыльки, — навозным шаром скарабея, — сказал Дима. — У всех есть для этого какое-нибудь название. Но суть не в названиях, потому что все они просто ярлыки. Суть в том, где возникает отражение всех этих ярлыков. Мы называем это зеркалом. «Зеркало», как я сказал, это тоже ярлык. Но несколько особенный. Его не на что повесить.
— Что это значит?
— То, на что он указывает, нельзя ни увидеть, ни потрогать. О существовании зеркала можно догадаться только по тому, что в нем все время появляются отражения. Его природа в том, что, кроме отражений, там ничего нет — ни стекла, ни полированного металла. Вообще ничего такого, что можно было бы обнаружить, сколько ни ищи. Вот это и есть наше настоящее «я».
— А можно как-нибудь сформулировать, что оно представляет собой на самом деле?
— «Оно», «самое дело», «представлять собой» — это ярлыки, простые и сложные. Когда они прилипают друг к другу и среди них оказывается ярлык «я», возникает тот мир, в котором ты на что-то надеешься и чего-то боишься. Мир, в котором ты видишь вокруг себя только ярлыки.
— И еще скарабеев вокруг, — пробормотал Митя.
Скарабей уже уползал. Митя посмотрел на его шар и понял, что скарабей видит в эту секунду то же самое, что он сам, — детскую комнату, увешанную плакатами каких-то музыкантов, письменный стол, сидящую за ним девочку в желтом ситцевом платье, цветы на подоконнике и закат за окном.
В этом закате было что-то тревожное.
Красный шар солнца, приближавшийся к линии крыш, двигался с неправдоподобной скоростью, словно это было ядро огромной пушки, раскалившееся от трения о воздух, или сорвавшийся с неба шар самого главного из скарабеев. Это ядро обрушилось за горизонт, и скоро последняя полоска огня растаяла в небе.
Тогда линия, разделявшая небо и город, стала подниматься вверх. Сначала Митя решил, что над горизонтом появилась туча, принесенная западным ветром. Но это было что-то другое, больше похожее на цунами из фильма о мировой катастрофе.
Волна приближалась в устрашающей тишине — в мире стихли все звуки, птицы на бульваре перестали петь, и даже шум машин больше не был слышен. Митя понял, что волна состоит не из воды. Это был какой-то поток серой мглы. Сумерки, которые стеной приближались с запада.
— Что это? — спросил он, поворачиваясь к Диме.
Дима выглядел встревоженным. Это было так необычно, что Митя испугался.
— Только без паники, — сказал Дима.
Этих слов было бы достаточно, чтобы погрузить Митю в панику. Но на нее не осталось времени. Волна сумерек ворвалась в комнату, и Митя зажмурился.
Непонятная сила сорвала его со стены и несколько секунд крутила в пустоте. Потом он почувствовал, что летит в потоке воздуха, равномерно махая крыльями, и опасность, кажется, осталась позади.
— Можно открыть глаза, — сказал Дима где-то рядом.
Митя открыл глаза. Мир успел неузнаваемо измениться. Комнаты теперь не было видно. Не было видно окна и сидевшей за столом девочки — как будто порыв ветра перенес их с Димой в другую вселенную, не имевшую ничего общего с тем местом, где они только что находились.
Ясно было одно — у этой новой вселенной существовал центр, вокруг которого они летели. Это была черная скала округлой формы. Слишком правильной, чтобы быть просто скалой. Сначала Митя решил, что это купол древнего здания — скала немного походила на индийские храмы. Но это был не купол.
Вмятинки и выступы в нижней части скалы сложились в осмысленное сочетание, и Митя увидел человеческую голову в похожей на кеглю короне или тиаре. Лицо под короной было хмуро-спокойным и сосредоточенным, с плотно сжатыми губами и закрытыми глазами. В нем были печаль и решимость. Казалось, что над ночной пустыней высится верхушка неимоверно древней статуи, большая часть которой ушла в землю века назад.
— Похоже на надгробие, — сказал Митя неожиданно для себя.
— Это и есть надгробие. Здесь могила Бога.
— Могила Бога?
— Да.
— Ты хочешь сказать, что мы умерли?
— Я не говорю, что это наша могила. Это могила Бога.
Митя посмотрел на каменную голову.
— Это лицо Бога?
— Нет. У Бога нет лица.
— А почему тогда у него такое надгробие?
— Наверно, потому, — сказал Дима, — что ему так захотелось.
— Значит, Ницше был прав? Бог умер?
— Это Ницше умер. А с Богом все в порядке.
— Почему тогда у него есть могила?
— Сказать, что у Бога нет могилы, означало бы утверждать, что он лишен чего-то и в чем-то ограничен. Поэтому могила у него есть, но…
Дима не договорил. Поток холодного воздуха сдул Митю далеко вниз, и каменная голова стала видна под другим углом. Ее нижняя челюсть показалась неправдоподобно широкой, глаза — маленькими и посаженными близко друг к другу, а кеглеобразная корона стала похожа на каску, надетую на крохотный неандертальский череп. Мите отчего-то вспомнилось выражение «Церковь Воинствующая». Дима превратился в еле видную точку вверху. Митя стал торопливо набирать высоту, пока голова не вернулась в прежний ракурс и Дима не оказался рядом.
— Где мы?
— Мы только что говорили про бирки с именами, — меланхолично ответил Дима, — помнишь? Которые навозники вешают на все вокруг.
— Давай потом про бирки. Ты можешь сказать, где мы сейчас находимся?
— Я как раз и говорю о том, где мы сейчас находимся, — сказал Дима. — Так вот, с этими бирками случаются интересные истории. Бывает, что люди дают имя тому, чего они никогда не встречали. То есть сначала делают бирку, а потом начинают искать, на что ее можно повесить. Ты, наверно, слышал такое словосочетание — «черная дыра»?
Митя кивнул.
— Это бирка, которую можно повесить только на другие бирки. Так называют звезду, которая от собственной тяжести провалилась сама в себя и схлопнулась в точку. У этой точки бесконечная плотность, и свет не может улететь от нее в пространство — гравитация затягивает его назад. В общем, это место, откуда ничего не возвращается. В книгах по физике написано, что никто не знает, что именно происходит в этой точке. Но это ошибка — о том, что творится в черной дыре, знают довольно многие. Например, мы с тобой.
— И что в ней творится?
— А вот это, — сказал Дима. — Все, что ты видишь.
— Ты хочешь сказать, что мы внутри черной дыры?
— Да, — сказал Дима. — Как ни печально.
— Что-то не очень похоже.
— Черные дыры выглядят черными только снаружи. Строго говоря, они вообще не выглядят никак — оттуда просто не приходит свет. Именно поэтому никто не знает, какие они внутри. Кроме тех, кто там находится.
— Но ведь в черной дыре никто не может находиться, — сказал Митя. — Он сразу же упадет к ее центру, и его сплющит в точку.
— Для того, кто будет падать, это «сразу» растянется в бесконечность. Он никогда не достигнет центра черной дыры. И никто не узнает, что с ним будет происходить. Кроме тех, кто будет падать рядом.
— Ты хочешь сказать, что мы только что упали в черную дыру?
— Мы падали в нее с самого рождения. Падали и одновременно летели прочь. Есть такое понятие — «свет горизонта». Это свет, который не может ни улететь, ни упасть. Остановившийся свет, про который не знает никто, кроме него самого.
Голова теперь была видна с затылка. Митя подумал, что не очень ясно — то ли они медленно летят вокруг нее по кругу, то ли она просто вращается перед ними в сумраке, скрывшем все вокруг. Он не делал никаких усилий для того, чтобы держаться в воздухе, — казалось, его несет какое-то неостановимое течение и крылья работают сами. Странно, но он чувствовал себя почти комфортабельно.
— Свет не может остановиться, — неуверенно сказал он. — Он всегда пролетает триста тысяч километров в секунду. Так говорят физики.
— Физики — это просто юристы, которые сначала пишут законы природы, а потом начинают искать в них лазейки. Свет не стоит на месте. Он летит вперед. Но бывает так, что место, сквозь которое он летит вперед, с такой же скоростью падает назад. Еще можно сказать, что та секунда, за которую он пролетает свои триста тысяч километров, становится бесконечной. Здесь все зависит от формулировки.
— Ты говоришь, что про свет горизонта не знает никто, кроме него самого. А почему про него тогда знаем мы?
— Потому что мы и есть свет горизонта.
— Мы?
— Да. На самом деле ночные мотыльки не летят к свету сквозь темноту. Они и есть этот пойманный свет.
— Это правда?
Дима кивнул.
— Подожди. Ты говоришь, что мы падаем в черную дыру с самого рождения. А когда все это началось?
— Трудно сказать. Говорят, что это случилось пятнадцать миллиардов лет назад в точке, которую физики называют «Big Bang». Только никакого взрыва там не было — правильнее было бы назвать ее «Big Oops». Можно сказать, что это было нечто прямо противоположное взрыву. Астрономы говорят, что вселенная бесконечна, но на самом деле все, что они видят в небе в свои телескопы, — это черная дыра изнутри. Она выглядит как бесконечное пространство просто потому, что ее границ нельзя достичь. Свет будет лететь туда вечно и никогда не долетит. Но вся эта бесконечность — на самом деле не больше чем точка. Физики называют ее сингулярностью. А в древних мистических книгах она известна как «ад наконечника булавки».
— А как же звезды, которые мы видим на небе?
— Это просто лучи, которые падают в черную дыру. Когда ты видишь звезды, ты видишь только свет.
— И Луна тоже?
Дима кивнул.
— Но ведь люди летали на Луну.
— И куда это делось?
— Что — это?
— То, что они летали на Луну.
— То есть что значит — куда делось? Осталось в прошлом.
— А куда делось прошлое?
— Не знаю, — сказал Митя.
— В этом и дело. Прошлое тоже когда-то было светом горизонта, а потом он упал в черную дыру. Все эти межпланетные полеты и астрономические открытия — просто конвульсии света на пути к последней точке. Что бы ни появлялось в нашем мире, все исчезает в черной дыре. Поэтому не особо важно, какую информацию приносит свет. В следующую секунду он исчезнет там же, где исчезло все остальное — все эти динозавры, мамонты, римские империи, боги и ангелы.
— Ангелы?
— Да, — сказал Дима. — Раньше среди нас были ангелы, но потом они тоже сорвались в черную дыру. Мистики называют их падшими и говорят, что они согрешили.
— И боги тоже упали?
— И боги. Когда бога забывают, это значит, что он уже исчез в черной дыре. А если ему молятся, это значит, что он все еще падает. Это может происходить очень долго, потому что боги имеют очень большие размеры. Но в конце концов все они падают вниз.
— Вниз?
Дима кивнул в сторону черной головы, которая теперь была видна в профиль.
— Вон туда, — сказал он. — Пересекая горизонт событий, все исчезает. У того, что упало в черную дыру, не остается никаких свойств и качеств. Поэтому нет разницы между вчера и позавчера. А завтра то же самое можно будет сказать и про сегодня. Все превращается в однородную субстанцию, объем которой так мал, что ее невозможно обнаружить никак, кроме как в разговоре о ней. Эта субстанция — прошлое.
— Но ведь прошлое можно обнаружить множеством других способов, — сказал Митя. — Например, посмотреть старый фильм. Или прочесть старую книгу.
— Ты все равно будешь иметь дело с настоящим. Просто твое настоящее будет занято эхом прошлого. Или его тенью. Это не само прошлое, а твои мысли о нем.
— А мысли тоже падают в черную дыру?
— Да. Все, что исчезает, исчезает именно потому, что падает в нее.
— И мы тоже?
— И мы тоже. Я уже сказал, что мы — это свет горизонта. Просто свет, который отправился в свое бесконечное путешествие в тот самый момент, когда стало слишком поздно это делать. Секунда, за которую мы должны были улететь далеко прочь, растянулась в вечность, которую нам пришлось проводить там, где нас застала катастрофа. Это «здесь и сейчас» и есть горизонт событий.
— Мы все время летели к свету.
— На самом деле мы оставались на месте. Хотя и летели к свету изо всех сил. Все то, что движется чуть медленнее, просто рушится вниз. А все, что умчалось прочь чуть раньше, уже бесконечно далеко.
— Подожди, — сказал Митя. — Я совсем перестал понимать. А почему мы не видели черную дыру раньше?
— Ее не видно по определению. Ничто не может двигаться быстрее света, а свет не может выйти за границу черной дыры. Эта граница называется горизонтом событий. Поэтому из того места, где находится черная дыра, не может дойти никакая информация о ее положении. Все просто исчезает в ней, и все. Где вчера и позавчера?
Где та секунда, когда мы впервые оказались под этим небом и вдохнули этот воздух? Черная дыра там же.
— Хорошо, — сказал Митя, — но почему тогда мы увидели ее сейчас?
— Потому что мы только что упали в нее окончательно. Мы больше не свет горизонта. Мы свет на пути к последней точке.
Мите показалось, что вес этих слов непереносим. Ему даже почудилось, что откуда-то из темного пространства прилетел далекий детский крик, полный отчаяния и страха, словно вместе с ним испугалась вся Вселенная.
— Почему это случилось? — спросил он.
— Теоретически можно находиться на горизонте событий сколько хочешь. Но в черную дыру постоянно рушится все окружающее, и ее масса делается все больше и больше. Чем сильнее ее притяжение, тем шире зона черноты, из которой не может вырваться свет. Граница движется. Это как археологические слои — над одним горизонтом событий появляется другой, над другим — третий… Неподвижный свет, который был границей черной дыры вчера, падает в нее сегодня.
— А можно ли этого избежать?
— Нет, — ответил Дима. — Нельзя. Свет по своей природе не может ничего избежать. Сегодня впереди появилась черная дыра. Это когда-нибудь случается с каждым насекомым. Но только ночные мотыльки понимают, что именно с ними происходит.
— Как это будет выглядеть? Нас что, расплющит в папиросную бумагу? Сожмет в точку? Растянет в нить?
— Я не знаю, — сказал Дима.
— Мы можем спастись?
— У нас есть только один шанс, но он, к несчастью, чисто теоретический. Существует вариант развития событий, при котором сингулярность оказывается не в будущем, а в прошлом. Так, во всяком случае, следует из математики — есть одно решение, связанное с особым маршрутом света по шляпе Мебиуса, так называется искривление пространства вокруг сингулярности. Но такое решение крайне нестабильно, потому что зависит…
— Только не надо математики.
— Хорошо.
— А какой он, мир за пределами черной дыры?
— Он такой же и не такой. Он похож на наш, но за секунду до того, как с нами случилось самое страшное. Хоть он совсем близко, туда невозможно попасть. Об этом плачут все поэты.
— Но почему мы не можем перейти на новый горизонт событий? Почему мы должны падать?
— Мы никому этого не должны. Просто мы часть того горизонта, который падает.
— Значит, мы погибнем?
— Известно только одно — оттуда никто не возвращался.
Теперь голова была заметно ближе. Митя увидел на кеглеобразной короне косую борозду, похожую на след сабельного удара. Лицо стало различимо в мельчайших деталях, и Митя подумал, что где-то его уже видел. Или, может быть, не это, а какое-то очень похожее.
— Похоже на портреты из Ахетатона, — сказал он.
— Из Ахетатона?
— Это была столица фараона-отступника. Город, который он построил в пустыне. Его звали Эхнатон, и он поклонялся солнечному диску. У него и его родственников были похожие лица. Я подумал, что так могла выглядеть его пирамида.
— Я уже сказал, что это пирамида Бога. Многие великие мистики видели эту голову во сне. Но мало кто потом об этом помнил.
— Почему?
— Память — это разновидность света. А здесь место, где исчезает всякий свет.
Митя посмотрел на голову. Она была повернута таким образом, что ее губы казались сложенными в загадочную полуулыбку — словно она прислушивалась к разговору и смеялась над тем, что слышала.
— Кто ее построил?
— Никто, — сказал Дима.
— Откуда же она взялась?
— Знаешь, в некоторых пещерах бывают такие колонны, которые образуются от миллионов капель воды, падающих с потолка в одно и то же место? Сталагмиты. Это что-то похожее.
— He понимаю.
— Есть такая книга, «Остров затонувших кораблей». Может быть, ты читал в детстве?
Митя отрицательно помотал головой.
— Про корабли в Саргассовом море, которые образовали остров, прибившись друг к другу. Эта голова — что-то похожее. Можно сказать, что это остров затонувших горизонтов. Все горизонты событий, которые ушли в прошлое, слиплись в эту черную голову, примерно как корабли в той книге. Только там все корабли сохранялись такими, как были, а здесь каждый новый горизонт становится просто микроскопическим слоем. Физика утверждает, что в слое, который добавляет каждая новая эпоха, нет ничего индивидуального. Гравитация уничтожает всю разницу.
— Гравитация? А почему мы ее не чувствуем?
— Мы ее чувствуем. Именно из-за нее мы летим сейчас по этой спирали и не можем никак изменить свой маршрут.
Мите показалось, что от черной головы повеяло теплом — правда, оно было еле заметным.
— Она всегда была такой?
— Нет. Но за последний миллиард лет она практически не изменилась.
— Неужели она такая древняя?
— Гораздо древнее, чем человек.
— Почему тогда у нее человеческое лицо?
— Шведский духовидец Сведенборг, — сказал Дима, — говорил, что небеса имеют форму человека. Только под самый конец жизни он понял, что это человек имеет форму небес. У этой головы вовсе не человеческое лицо. Это у человека ее лицо. Она — тот образ и подобие, по которому человек был создан.
— Кем?
— Непреодолимой силой обстоятельств. Как и все остальное.
— Я помню один барельеф, — сказал Митя. — Фараон и его домочадцы поднимают руки к солнцу, а от солнца к ним тянутся лучи с ладонями на конце. На фараоне точно такая же корона. Если эта голова такая древняя, что появилась раньше людей, почему тогда на ней головной убор фараонов?
Дима закрыл глаза, и на его лице изобразилось напряжение, словно он изо всех сил пытался что-то вспомнить.
— А, вот ты о чем, — сказал он. — Каирский музей, Аменхотеп Четвертый, десятый фараон восемнадцатой династии, поклоняется солнечному диску… Впечатляет. Ага, вот и статья… Так… Только историки неправильно все поняли. Эти ладони на лучах вовсе не наделяют жизнью. Они, наоборот, отнимают ее. Это тяжесть, которая срывает свет с его пути и уносит к черной дыре. Аменхотеп Четвертый тоже видел эту голову во сне. Поэтому он и носил такую корону. Он думал, что сможет заслужить милость черной дыры, выполняя специальные ритуалы. Главным из них было жертвоприношение света…
— Жертвоприношение света? Как можно принести в жертву свет?
— Технология была очень простой. Алтари стояли не в помещениях, а в открытых дворах, по многу в ряд. Падавший на них свет считался принесенным в жертву.
— Ты это сейчас увидел? — спросил Митя.
Дима кивнул.
— Все никак не научусь, — пробормотал Митя с завистью. — И чем это кончилось?
— Эхнатон велел ослепить себя и бежал из свой столицы в пустыню.
— Зачем?
— Он решил, что сможет спастись, перестав видеть свет. Примерно то же самое, кстати, делают все скарабеи.
Голова все так же медленно вращалась впереди, понемногу приближаясь. Теперь Митя был уверен, что чувствует исходящее от нее тепло.
— А что у этой головы внутри? — спросил он.
— Я не знаю.
— А ты можешь посмотреть? Ну, как ты только что сделал?
— Ничего не видно.
— Как так?
— Это же черная дыра, — ответил Дима и засмеялся: — Когда ты видишь черную дыру, единственное, в чем заключается все виденье, — это в том, что ни черта не видать. Иначе это уже не черная дыра.
— Последние два или три круга мне кажется, что я вижу исходящий от нее свет. Или это не от нее? Словно частицы воздуха трутся друг о друга и светятся… И еще жар. Ты чувствуешь этот жар?
Дима кивнул.
— Что это? Если это черная дыра, почему она светится?
Дима секунду думал.
— Физики говорят, — сказал он, — что в пустоте постоянно возникают пары микрочастиц, которые сразу же аннигилируют друг с другом. Если одна из микрочастиц падает в черную дыру, вторая улетает в космос. Вместе эти микрочастицы образуют излучение. Наверно, это и есть тот жар, который мы чувствуем. Возможно, нас не расплющит. Возможно, мы просто сгорим.
Митя уставился в пустоту над черной короной. Там ничего не было, но это «ничего» почему-то притягивало внимание. Он сощурил глаза и увидел крохотную ярко-желтую полоску. Она походила на огонек лампады, который было почти невозможно разглядеть. Но от него исходила странная гипнотическая сила — раз увидев его, было трудно отвернуться. Огонек тянул к себе, не давая думать ни о чем другом. Митя с усилием отвел взгляд от черной головы и поглядел на Диму. Тот парил в пустоте, закрыв глаза и чему-то улыбаясь.
— Ты видишь что-то интересное?
— Да, — сказал Дима. — Я вижу, как все эти горизонты событий, упавшие вниз, складываются вместе. Если хочешь посмотреть, просто закрой глаза, я постараюсь, чтобы тебе тоже было видно. Это не то, как все обстоит на самом деле, а, скорее, как я это себе представляю. Но выглядит все равно интересно…
Митя закрыл глаза. Сначала он ничего не видел в темноте, кроме обычных пятен и полос света. Затем одна из этих полос растянулась, словно кто-то открыл невидимую кулису, и он увидел нескольких человек в белых набедренных повязках и тяжелых золотых масках, изображавших звериные и птичьи головы. Они нанизывали на золотой штырь круги чего-то похожего на мокрый темный пергамент. Черная стопка этих кругов складывалась в человеческую голову — уже ясно видны были нижняя челюсть и нос, в которых Митя узнал черты лица под короной. Люди в масках, изукрашенных голубой и лиловой эмалью, двигались медленно и осторожно, словно сборщики атомной бомбы.
Митя поглядел на лист пергамента, который они аккуратно опускали на штырь. Он отливал радужным блеском, в котором угадывалось множество движущихся картин, накладывающихся друг на друга — словно на параллельных прозрачных экранах одновременно шла кинохроника вековой давности. Там были трамваи со впряженными лошадьми. Усатые летчики у фанерных этажерок. Похожие на кастрюли броненосцы. Но самое главное, что это вовсе не казалось чем-то древним и отжившим. Митя не мог понять, как возник такой странный эффект, но все это было умопомрачительной кромкой будущего, только что прорезавшейся зарей нового дня — горизонтом событий, вспомнил он слова Димы.
Полуголые люди в масках египетских богов уже закрывали этот лист пергамента следующим, который точно так же излучал множество картин и смыслов. В новом горизонте отсвечивали жуткой новизной безлошадные трамваи, диктатура гениальных вождей, металлические монопланы и авианосцы — особенно Митю впечатлила поганка ядерного взрыва, которая выросла на его глазах в зыбкой серо-желтой пустыне.
Он смотрел, как фигуры в масках богов нанизывают на золотой штырь горизонт за горизонтом, пока вдруг не увидел на одном из них ностальгически знакомую картину — танцплощадку под южным небом. Это было простое асфальтовое поле за высоким проволочным забором, возле которого стояла деревянная эстрада с черными коробками динамиков. Лампы над площадкой вспыхивали по очереди, вырывая из темноты замершие тела. При каждой новой вспышке эти тела оказывались в несколько иной позе, и это механическое подобие жизни показалось Мите самым страшным из всего увиденного им на черных пергаментных листах. Он вдруг узнал в одной из фигурок на огороженном асфальтовом поле самого себя, и тогда картинка пропала.
Митя открыл глаза и поглядел на Диму.
— Мне сейчас показалось, что эта черная голова просто думает все это. То, что было раньше, то, что будет потом. И именно поэтому все и появляется. Появляется в ней. И больше нигде.
— Очень похоже на правду.
— Но чья это голова? — спросил Митя. — Я уверен, что есть какой-то ответ.
— Ты так и не понял?
Митя отрицательно покачал головой.
— Наводящий вопрос. Знаешь, как определить, что упало в черную дыру, а что нет?
— Как?
— Все, о чем ты думаешь, уже там.
— Что ты хочешь сказать?
— Именно то, что ты подумал. Черная дыра — это ты.
Митя почувствовал, как у него перехватило дыхание. Дима был прав — он действительно только что об этом подумал. Но все равно это было слишком.
— Я? — спросил он. — Я?
— Только не обольщайся, — засмеялся Дима. — Ничего исключительного в тебе нет. Все остальные вокруг — такие же черные дыры. Это началось очень давно. Скарабей дал всему имена, и этих имен стало столько, что они обрушились друг на друга и превратились в черную дыру. С одной стороны, ум — это черная дыра, в которую падают все эти бесконечные бирки. С другой стороны, бирки — это просто имена, поэтому на самом деле там ничего нет и никогда не было.
— Но ведь ты говорил, что черная дыра возникла пятнадцать миллиардов лет назад. Тогда не было никаких ярлыков.
— Ты так ничего и не понял.
— Чего я не понял?
— Не дыра возникла пятнадцать миллиардов лет назад. «Возникнуть», «пятнадцать», «миллиард», «год» и «назад» — это и есть ярлыки, из которых она состоит.
— Так мы действительно в черной дыре? Или мы сами — это черные дыры?
Дима пожал плечами.
— По-моему, вполне естественно, что одну черную дыру населяют другие.
— Так где она — внутри или снаружи?
— Снаружи отражается то, что внутри. А внутри отражается то, что снаружи. Оба эти слова — просто бирки в одном и том же зеркале… А где бирки, там черная дыра. Можно сказать, что черная дыра — это шар, который толкают перед собой скарабеи. Самое страшное в жизни скарабея в том, что он никогда не видит себя самого. Поэтому он думает, что он и есть этот шар, и действительно становится им. Он думает, что этот шар снаружи, но это просто отражение. Поэтому и говорят, что ум скарабея — это могила Бога. Во всей остальной Вселенной ты не найдешь другого места, где Бог умер.
— Ты же только что сказал, что эта черная голова и есть могила Бога.
— Это просто модель ума. Маленькое подобие катастрофы насекомого человечества, переданное тебе в дар.
— А зачем мне этот дар?
— Видишь ли, черная дыра — это единственное богатство насекомого человечества. Больше ему нечего было тебе передать. Ты становишься его частью в тот момент, когда черная дыра появляется в твоем уме. После этого ты не видишь вокруг ничего, кроме бесконечной библиотеки слипшихся друг с другом ярлыков. Все, что остается в твоей вселенной, — это отражения бирок.
— А что происходит с черной дырой, когда убирают зеркало?
— Наступает последняя стадия в ее развитии. Она остается без наблюдателя.
— И что при этом случается?
— Я же говорю, она остается без наблюдателя, поэтому никто не знает.
— Но можно хотя бы теоретически предположить?
— Это значит, что останется теоретический наблюдатель. А последняя стадия — тогда, когда наблюдателя нет вообще. Поэтому нельзя сказать, что с черной дырой что-то происходит. Или ничего не происходит. Ничего нельзя сказать. Но с практической точки зрения это означает, что о ней можно больше не беспокоиться.
— Что по этому поводу говорит физика?
— Физика тоже остается без наблюдателя, поскольку является частью черной дыры.
— Хорошо. А что бывает с зеркалом, когда от него убирают черную дыру?
— Оно остается зеркалом.
— Так как же стать этим зеркалом окончательно?
— Не надо никем становиться. Совсем наоборот, надо перестать плодить отражения ярлыков, что бы на них ни было написано. Тебе не нужен даже ярлык с надписью «зеркало», потому что ты и так зеркало, с самого начала. Ты никогда не был ничем другим. Но это необычное зеркало. Это зеркало, которое нельзя разбить, потому что оно везде. Кроме того, его нельзя увидеть, потому что оно нигде. Оно ни из чего не сделано. Оно просто есть. Но о том, что оно есть, можно узнать только по отражениям, которые в нем появляются. Ты — это все, что отразится. И ничего из этого.
Митя задумался.
— Но ведь у меня должна быть какая-то… Какая-то своя собственная сущность?
— Вот как раз в этом она и заключается.
— А что такое все то, что я вижу?
— Просто отражения. Они выглядят очень убедительно, потому что отчетливо видны и их можно потрогать, но на самом деле они нереальны, потому что от них ничего не останется, когда на их месте появятся другие. А зеркало, в котором они возникают, невозможно ни увидеть, ни потрогать, и оно тем не менее единственная реальность. И все, что бывает наяву и во сне, в жизни и смерти, — это просто мираж, который в нем виден. Это так просто, что никто не может понять.
Голова была уже совсем близко — еще несколько оборотов, подумал Митя, и все. Теперь ее окружала корона темного пламени — оно было почти невидимым, но его жар становился сильнее с каждой секундой.
— А что нужно сделать, чтобы убрать от зеркала черную дыру? — спросил Митя. — Сейчас самое время.
— У светлячков есть тайный метод побега из черной дыры. Он состоит из двух частей. Сначала они поворачивают зеркало строго определенным образом, оставляя в нем только ярлык «зеркало». Эта первая часть называется «прибыть на полюс». Считается, что полюс черной дыры — это место, где на ней хранится ярлык со словом «зеркало».
— А вторая часть? — спросил Митя.
— Она называется «развернуть зеркало».
— И как это сделать?
— Ты ничего не делаешь. Ты прибываешь на полюс и ждешь.
— Чего?
— Ты просто полагаешься на бесконечное милосердие, которое по какой-то причине присутствует в пространстве.
— А где гарантия, что оно себя проявит?
— Если ты не будешь в это верить, — сказал Дима, — оно не проявит себя никогда. Оно приходит из твоего собственного ума, как и все остальное. Все зависит только от тебя самого.
— А что это такое, бесконечное милосердие? — спросил Митя, щурясь от жары. — Какую оно имеет форму?
— Реши сам, — сказал Дима.
— Я?
Дима кивнул. Митя задумался. Как назло, ничего не приходило в голову. Потом он вспомнил слова Димы про шляпу Мебиуса.
— Хорошо, — сказал он. — Милосердие имеет… Милосердие имеет форму шляпы!
Дима не ответил, только повернулся спиной к стене невыносимого жара, исходившей от черной головы.
— Что, неправильно? — испуганно спросил Митя.
— Сейчас проверим.
Прошло несколько секунд, и снова откуда-то подул холодный ветер. Жара сразу спала, а затем на границе видимости появился светлый дискообразный предмет. Он быстро приближался, и Митя с изумлением увидел плетеную шляпу. Прежде чем он успел что-то сказать, она налетела на него и он оказался в похожей на пещеру тулье. Его прижало к жесткой поверхности, потом несколько раз ударило о твердые сухие стены, и он услышал музыку милосердия.
Он сразу понял, что это она, хотя до него донеслось всего несколько тактов, прилетевших, наверно, из того недостижимого мира, о котором говорил Дима.
А затем все вокруг стало совсем как в любой другой вечер — прохлада ночного воздуха, темные деревья бульвара и дрожащие со всех сторон огни огромного города.
Из всей семьи про нависшую опасность знал только отец. Минут через десять после того, как семейный совет кончился, он подкрался к двери в комнату дочери и стал слушать. Сначала до него долетали только быстрые шаги — девочка ходила по комнате взад-вперед. Потом шаги стихли и заиграла музыка — какая-то песенка на испанском. Поняв, что он больше ничего не услышит, он деликатно постучал в дверь.
— Да!
Девочка сидела за столом и что-то рисовала на листе бумаги.
— Эй, — позвал отец.
Девочка даже не повернулась. Но отцу достаточно было одного взгляда на ее спину, чтобы понять, что ситуацию может спасти только что-то чрезвычайное.
— Сказать, почему ты так хочешь поехать в эту Доминиканскую республику? Сказать? Это все из-за крошечного квадратика бумаги.
— Какого квадратика? — не оборачиваясь, спросила девочка.
— Вот, — сказал отец, снимая со стены шляпу из пальмового листа. — Вот здесь, внутри. Видишь, бумажка со словами: «Hencho al mano, Republica Dominicana». Всего одна бумажка, и столько проблем у всей семьи…
Девочка не ответила, только включила стоящую на столе лампу.
— Ты понимаешь, что это слишком для нас дорого? В этом году мы никак не сможем. Я ничего не хочу обещать, но, может быть, это получится в следующем году. Если ты будешь…
Он не договорил. Девочка вдруг завизжала и вскочила на ноги. Стул, на котором она сидела, опрокинулся на пол. Отец увидел метнувшуюся по стене тень, а потом — двух серебристо-серых ночных мотыльков, непонятно откуда взявшихся в комнате. Странным было то, что они летели рядом друг с дружкой, словно были связаны невидимой нитью. Они описали вокруг лампы рваный круг, потом второй, потом третий. Из-за теней, запрыгавших по стенам, мотыльки казались гораздо больше, чем были на самом деле…
— Не бойся, — сказал отец, распахивая окно на улицу. — Ничего. Сейчас…
По одному подхватив странных мотыльков шляпой, он выкинул их на улицу.
— Ну вот, — сказал он, закрывая окно и снова включая лампу. — Вот и все.
Девочка подошла к нему и виновато обняла его. Ссора была позади. Это было ясно, но на всякий случай отец решил укрепить только что наведенный мост.
— Ты у нас испанский учишь, — сказал он. — О чем эта песня? Которая сейчас играет?
— Я не все понимаю, — сказала девочка.
— Хоть примерно.
— Попробую… Так. Он поет о том, что где-то на земле живет ночной мотылек, который сделан из света. Он летает одновременно во многих местах, потому что… Потому что он знает, что ни одного из них на самом деле нет. Он сам создает тот мир, по которому он летит, и за все, что в нем происходит, отвечает только он, но это ему не в тягость… Тут я не до конца поняла, кажется, так: он знает, что на самом деле в этом мире нет никого, потому что все мотыльки просто снятся друг другу и ни одного настоящего среди них нет. И если после дня наступает ночь, то только потому, что мотылек хочет этого сам, хоть и не помнит, почему…
Девочка нахмурилась, старательно вслушиваясь в слова.
— А это припев, — сказала она. — Хоть ночью исчезает синее море и белые облака, зато становятся видны звезды, и мотылек делается совершенно счастлив, потому что вспоминает, кто он на самом деле…
Отец улыбнулся, погладил ее по голове и победоносно подмигнул лампе в виде черной головы — не то какого-то древнего бога, не то фараона. У фараона было хмурое и сосредоточенное лицо. На его голове была треснувшая тиара, в которую была ввернута лампочка, а на подставке красовалась большая золотая надпись «Welcome to Hurghada».
С первого взгляда казалось, что Светящееся Существо парит в пространстве безо всякой опоры, как облако, сквозь которое просвечивает солнце. Когда глаза немного привыкали к сиянию, становилось видно, что опора все же была. Существо восседало (или возлежало, точно сказать было трудно из-за округлости его очертаний) в кресле, похожем на что-то среднее между гигантской лилией и лампой арт-деко. Эта лилия покачивалась на тонкой серебристой ножке, от которой отходили три отростка, кончавшихся почкообразными утолщениями.
Стебель выглядел слишком хрупким, чтобы выдержать даже небольшой вес. Но семеро усопших (какое глупое слово, сказал бы любой из них), которые совсем недавно вырвались из мрака к этому ласковому сиянию и теперь сидели вокруг цветка-лампы, не задавались вопросом, сколько весит Светящееся Существо и есть ли у него вес вообще. Их занимало другое: если таков свет, исходящий от его спины, каков же блеск лика? Какими лучами сверкают его глаза?
Этот вопрос мучил всех семерых. Каждый видел нечто вроде округлой спины, плеч и накинутого на голову капюшона и, глядя на эту спину, делал вывод, что сидящие с другой стороны созерцают лицо. Вывод, однако, был неверен. Но никто даже не подозревал о таком положении дел. Зато все слышали голос — приятный, добродушно-веселый и странно знакомый, словно бы из какой-то телепередачи.
— Итак, — сказало Светящееся Существо, — подведем промежуточные итоги. Несмотря на уважение к культурному наследию веков, мы не хотим жить в яблоневом саду со змеями. Мы не хотим скитаться по темным пещерам, бродить по пескам в поисках родника, лазить на пальмы за кокосами и все такое прочее. Мы не хотим, чтобы колючки впивались нам в ноги и комары мешали спать по ночам. Мы не хотим никаких экстремальных переживаний — после туннеля никто, как я догадываюсь, не жаждет новых аттракционов. Правильно я понимаю ситуацию? Ха-ха! Вижу, что правильно… Если сформулировать вывод совсем коротко, мы собираемся сосредоточиться на приятных ощущениях. Опять правильно понимаю? Ха-ха-ха! Осталось выяснить каких. Что по этому поводу думает… Ну, скажем, Дездемона?
Светящееся Существо вело себя с юмором — все получили от него прозвища вроде детских. Дело, впрочем, могло быть не только в юморе, а в том, что земное имя следовало забыть навсегда.
— Чего тут голову ломать, — сказала негритянка с серьгами-обручами в ушах. — Надо перечислить, кому что нравится. А дальше плясать от списка.
Она говорила с сильным украинским акцентом, но это не казалось несуразным — все уже знали, что она дитя портовой любви из Одессы. Наоборот, сочетание черной кожи с малоросским выговором придавало ей какую-то малосольную свежесть.
— Давайте попробуем, — согласилось Светящееся Существо. — Начнем с Барби.
— С меня? — хихикнула блондинка, действительно похожая на куклу Барби после второго развода. — Я люблю кататься на яхте. И нырять с аквалангом.
Барби была не то чтобы очень молодая, но все еще сексапильная. На ней была туго заполненная грудями футболка с надписью «I wish these were brains»[3]. Сквозь футболку проступали острые соски.
— Монтигомик? — спросило Светящееся Существо.
— Я сладкоежка, — сказал сидевший слева от Барби мужчина с орлиным носом и татуировкой «Монтигомо» на руке. — Чревоугодник, можно сказать. Люблю шоколадки, пончики с сахарной пудрой, пирожные. Только мне врач не советует, у нас в семье наследственный диабет.
Татуировка была уместна — он действительно походил на индейца острыми чертами лица и темно-красным загаром, который бывает у жителей тропиков и алкоголиков с больными почками.
— Диабета теперь можно не бояться. Как говорится, грешите на здоровье… А что скажет Дама с собачкой? Наверно, собаки — ее главная страсть?
Светящееся Существо обратилось таким образом к женщине средних лет с короткой стрижкой, на коленях у которой лежала японская сумочка в виде пекинеса с молнией на спине. Выглядел этот пекинес так правдоподобно, что мог, наверно, сойти за живого не только в загробном мире.
— Не сказала бы, — ответила Дама с собачкой. — Это очень поверхностное наблюдение. Как если бы кто-нибудь сделал вывод, что вы любите вертеть задом из-за того, что вы сидите во вращающемся кресле.
Светящееся Существо засмеялось. Остальные тоже — всем очень льстило, что Светящееся Существо держит себя так просто. Дама с собачкой дождалась, пока смех стихнет, и сказала:
— Я хочу иметь полную видеотеку всех европейских фильмов начиная с изобретения кино. Посмотреть все, что было когда-либо снято. Это для начала.
— Дездемона?
— Я люблю танцевать всю ночь напролет, — сказала Дездемона. — Но только после того, как съем пару колес. Так что, если я скажу, что я хочу все время танцевать, это надо понимать комплексно.
— Телепузик?
— Я? — спросил толстяк с лицом, покрытым капельками пота. — Я люблю свободный секс.
Телепузик был не просто толстый, а отталкивающе толстый — он походил на огромный презерватив с водой, в нескольких местах перетянутый ушедшими в складки веревками. Наверное, по причине этого сходства, которое до неприличия усиливала мокрая от пота рубашка, слова о свободном сексе показались вполне уместными.
— Вот как, — сказало Светящееся Существо. — А что это такое — свободный секс?
— Ну это, — ответил Телепузик, — как у Depeche Mode. Напеть? «No hidden catch, no strings attached — this is free love…»[4]
— Сдается мне, что это просто любовь к трудностям, — сказало Светящееся Существо, и все, кроме толстяка, засмеялись. — Родина-мать?
— Я люблю футбол по телевизору, — сказала седая старушка в красном платье, и правда похожая на Родину-мать после демобилизации с военного плаката. — Но это не самое важное. Больше всего я люблю… Вы смеяться не будете? Мне ужасно нравится французская жидкость для утюга. Дочка привозила. Приятно так пахнет. Гладить с ней — одно удовольствие. Очень люблю гладить шторы с такой жидкостью. И чтоб за окном весна была. А если из еды — яйца вкрутую, фаршированные черной икрой.
— Понятно. Ну а ты, Отличник?
Молодой человек в круглых очках смущенно улыбнулся.
— Не подумайте, что это инфантильность, — сказал он. — Я люблю видеоигры, только не компьютерные, а для Playstation-2. Или на худой конец для Х-Вох. У компьютеров обычно или видеокарта не тянет, или звук — в общем, всегда проблемы…
— Здесь проблем не будет, — сказало Светящееся Существо. — И что, это все?
— Нет, — сказал Отличник. — Меня раздражает одна особенность игр для Playstation, и для первой, и для второй. Такое чувство, что их главная задача — сжечь как можно больше детского времени. Поэтому без конца приходится повторять одни и те же действия, проходить заново те же уровни, вести какую-то мутную бухгалтерию — чтобы игра занимала часов пятьдесят чистого времени. Хотя интереса там на час-два. Мне бы хотелось играть в игры, где все свежие впечатления сжаты в минимальном объеме времени. Можно так?
— Можно, — ответило Светящееся Существо словно бы даже с каким-то недоумением. — Вы меня удивляете, друзья. Стоило умирать ради таких мелочей?
— Только не думайте о нас плохо, — сказала Дама с собачкой. — Мы не так примитивны. Каждый назвал то, что первым пришло в голову. Но ведь после чего-то одного всегда хочется чего-то другого. После еды захочется танцевать, после танцев, я не знаю, шторы гладить. Если как следует подумать, список можно продолжить до бесконечности. Я одну только еду могу полдня перечислять.
— В Евангелии сказано — не хлебом единым жив человек, — тихо проговорил Монтигомо.
— Правильно, — согласилась Дездемона, — ему нужны еще и зрелища. Мы о том и гутарим.
— Евангелие писали давно, — сказала Барби. — С тех пор в мире многое изменилось. Теперь есть много таких продуктов и потребностей, которые не попадают ни в одну из этих категорий.
— Почему «теперь»? — спросила Родина-мать. — Они всегда были. Только я не уверена, что их можно называть продуктами. Меня в детстве ничто так не радовало, как пятерка в школе. Но разве это продукт?
— Вопрос надо ставить широко, — сказал Отличник. — Почему только пятерки? Речь идет, как я понимаю, о наслаждениях морального свойства.
— Не наслаждениях, а наслаждении, — заметил Телепузик. — Оно всегда одно и то же.
— А что доставляет нам это наслаждение? — спросила Дездемона.
— Наверно, — сказала Родина-мать, — сознание того, что мы поступили правильно. Спасли ребенка из огня. Наказали негодяя за совершенное зло…
Монтигомо вздрогнул.
— Что это?! — воскликнул он, указывая пальцем на негритянку. — Посмотрите, что у нее с серьгами!
С серьгами Дездемоны происходило странное. Они отяжелели и набухли, из золотых став зелеными. Это были уже не серьги, а…
— Это же змеи, — прошептал в ужасе Монтигомо.
Действительно, серьги превратились в свернувшихся кольцами зеленых змеек — когда именно, никто не заметил. Они походили на заготовку, над которой только начал работать невидимый резчик, но в некоторых местах чешуя уже ярко и мокро блестела. Дездемона потрогала серьги, и на ее лице изобразилось недоумение.
— Они холодные, — пожаловалась она, — и мокрые! Что это такое?
— Успокойтесь!
Голос Светящегося Существа перекрыл все охи и шепоты, и наступила тишина.
— Вспомните, что вы умерли. То, что кажется вам телом, — просто память о том, какими вы были. Эта память — как сон. А во сне все условно и зыбко. Ничего не бойтесь. Самое страшное уже случилось.
— А можно вопрос? — сказал Монтигомо. — Мне интересно как религиозному человеку. Есть такой догмат о воскрешении в теле. Я читал в одной духовной книге, что тело после смерти необходимо, чтобы войти в рай, потому что у души тоже должно быть какое-то оформление. Иначе, мол, будет непонятно, кто входит и куда. Это правда?
— Можно сказать и так, — ответило Светящееся Существо. — Но это иллюзорное тело. То, что оно меняется, — естественный процесс. Что-то вроде прыщиков при половом созревании. Помните? Когда оно начинается, кажется, что ужаснее этих прыщей ничего и быть не может. Но на самом деле это предвестие будущего счастья, не так ли, Телепузик? Не слышу! А? Вот то же самое и здесь.
— Но почему сережки-то? — спросила Дездемона. — Это ведь не тело, а вообще черт знает что.
— Разницы нет. После смерти каждый человек делается всемогущ. И любой дрейф ума становится зримым. В этом источник вечного блаженства, но и огромная опасность. Шарахнувшись от собственной тени, вы можете зашвырнуть себя в бесконечное страдание. А можете так же точно вступить в невообразимое счастье. Я здесь как раз для того, чтобы прийти вам на помощь. Я ваш проводник, друзья мои.
— Так что мне теперь делать? — спросила Дездемона.
— Не обращайте на это внимания, — ответило Светящееся Существо. — Считайте просто сном. А если вас раздражают эти манифестации, давайте поторопимся с нашим обсуждением. Как только вы вступите в рай, от случайной ряби сознания не останется и следа. Так что давайте сосредоточимся. На чем мы остановились?
— На моральном наслаждении, — сказал Телепузик.
— Правильно, — сказал Монтигомо. — Мы получаем его, например, от победы над злом. Но разные люди считают злом разные вещи. Например, если вы — следователь по раскрытию секс-преступлений, — он покосился на Телепузика, — то злом для вас будет сексуальный маньяк. А если вы сексуальный маньяк, — он опять поглядел на Телепузика, — то злом для вас будет следователь. Если, конечно, вы не следователь — сексуальный маньяк.
— Так, — рассмеялось Светящееся Существо. — И что же нам делать в условиях такой неопределенности?
— Мне кажется, — заговорила Барби, — что никакой неопределенности нет. Разные люди испытывают моральное наслаждение по разным поводам. Но само это наслаждение всегда одинаково! Мы с ним хорошо знакомы, верно? А раз так, давайте просто добавим его в нашу потребительскую корзину, и все!
— А не слишком ли это просто? — подозрительно спросил Телепузик.
— Я же говорю, — заметило Светящееся Существо, — Телепузик любит трудности.
— Барби права, — сказала Дездемона, стараясь говорить так, чтобы двигался один рот и змеи в ушах оставались неподвижными. — Чего мы тут сами себе проблемы выдумываем. Только время тянем. А тянется оно лично для меня не особо приятно. Если кто еще не понял.
— У меня тоже чувство, что мы топчемся на месте, — сказал Монтигомо. — Рай, построенный по нашим заявкам, будет каким-то профсоюзным санаторием. Нужен качественный скачок. Прорыв. Кто?
Некоторое время все напряженно думали. Вдруг Отличник схватил себя за голову и издал победный клекот.
— Оба-на! Да мы вообще не туда едем! Я понял, в чем проблема! Все понял!
— Прошу, — сказало Светящееся Существо.
— Незадолго до… В общем, когда я был проездом в Париже, я видел по телевизору рекламу фирмы «Боинг». Сначала какие-то тенистые кущи с родниками, коврики на лужайках, что-то такое типа исламского рая. Вроде вечного пикника с гуриями. Мне, во всяком случае, так запомнилось. А потом на экране появляется большой серо-синий самолет и надпись: «Boeing. Being there is everything»[5]. Я почему этот клип и запомнил — как это, думаю, такую фигню после одиннадцатого сентября показывают…
— А при чем тут мы? — спросила Барби.
— А при том, что в этой рекламе все сказано. Everything. То, про что мы говорили, — это something. А рай — это everything. Понятно? Being there is everything!
— To есть как? — спросила Дездемона. — Все вместе, что ли?
— И сразу, — добавил Монтигомо. — Чтоб рыбку съесть и… кино посмотреть.
— Понимаю вашу иронию, — ответил Отличник, — но дело именно в этом! Именно так, как вы сказали! Именно и в точности так! Любой выбор накладывает ограничения. Просто потому что отвергает все остальное, хотя бы на время. Это во-первых. А во-вторых, природа наших удовольствий обусловлена имеющимися у нас органами чувств. И захотеть мы в состоянии только того, что нам знакомо! Только того, что мы когда-то могли… Я понятно говорю?
— Не очень, — отозвалась Родина-мать.
— Круг наших желаний ограничен опытом телесности. Мы вспоминаем о фильмах и сексе, потому что у нас были глаза и сами знаете что. Но мы даже помыслить не можем о чем-то таком, что лежит между этими двумя занятиями, не являясь ни одним из них! Вот в чем наша ущербность.
— Наверно, не следует говорить об ущербности, — заметило Светящееся Существо, — но в целом ход мысли блестящий!
Отличник просиял. Его даже радовало, что Светящееся Существо сидит к нему спиной. Он знал про себя много такого, что это персональное невнимание казалось неожиданно легкой формой загробного наказания, чем-то вроде очистительного ритуала перед входом в вечное блаженство.
— Конечно! — сказал он, преданно глядя вверх. — Что бы мы ни выбрали, потом мы захотим другого, третьего и будем метаться так всю вечность. А приходило ли вам в голову, что могут существовать неизмеримо более высокие формы наслаждения, вбирающие в себя все то, что мы перечислили? Допускали ли вы, что фильм, который мы смотрим, сможет одновременно насыщать? Мечтали ли вы о том, что икра, которую мы едим, разбудит воображение и вызовет захватывающее дух любопытство к каждой проглатываемой икринке? Думали ли вы о половом акте, который доставит высочайшее моральное удовлетворение?
— Ну, — сказал Телепузик, — такое на зоне сплошь и рядом бывает.
Родина-мать выразительно прокашлялась, но Светящееся Существо захохотало, да так заразительно, что все остальные засмеялись тоже.
— Ай! — пискнула Барби.
Все поглядели в ее сторону. Там, где на ее майке красовалась надпись про мозги, теперь было что-то мокрое, большое и очень похожее на полушария обнаженного мозга — разделенное надвое нагромождение серо-фиолетовых бугров, извилин и кровеносных сосудов, блестящее и пульсирующее.
— Что это?
— Все то же самое, — сказало Светящееся Существо. — Постепенное созревание семян прошлого в сознании. Причины превращаются в следствия.
— Какие семена! — завизжала Барби. — Какие причины и следствия! Я что, этими сиськами думала, что ли?
— Видимо, нет, — ответило Светящееся Существо. — В этом и беда. Думать не думала, а майку надела. Зачем?
— Да просто так!
— Значит, хватило. Малейшее движение мысли может здесь воплотиться в видимый образ. Потерпите, друзья, скоро все будет позади — мы уже почти на финишной прямой… Да ты не тереби, не тереби, милая. Считай, что ты в мокрой маечке, вот и все… Ну, что дальше, умник ты наш? Какой следует вывод?
Отличник понял, что эти слова относятся к нему.
— Я еще не все продумал, — сказал он, — но Монтигомо, по сути дела, прав. Нужно все и сразу.
— А если мы не хотим всего и сразу? — откликнулась Дездемона. — Мне, например, совершенно не нужны эти змеи в ушах. Или рак простаты. Тем более что у меня ее нет.
— Тогда давайте объявим, что мы хотим всего того, что нам нравится. И одновременно. Так можно?
— Можно, — сказало Светящееся Существо. — Почему нет.
— Так просто? — спросил Телепузик.
— А зачем нам трудности? — спросило Светящееся Существо, и все засмеялись — даже Барби сквозь слезы.
— Попробую сформулировать четко, — заговорил Отличник. — Мы хотим… Мы хотим, чтобы в потребляемом продукте или услуге были представлены свойства и качества, привлекавшие нас в многообразии того, что доставляло нам удовольствие при жизни. И чтобы переживание этих свойств и качеств происходило одновременно, без всяких препятствии и границ, пространственных, временных или каких-либо еще.
— Вот юрист хренов, а? — пробормотала Родина-мать с восхищением.
— Такого не бывает, — сказала Дездемона.
— Откуда вы знаете? — спросил Отличник.
— А оттуда. Если бы такое существовало, его бы рекламировали все глянцевые журналы.
Она произносила «глянцевые» через «х» и с хлюпом, так что выходило «хлямцевые».
— Может быть, в будущем изобретут, — сказал Отличник. — Даже не может быть, а наверняка изобретут! Раз мы с вами додумались, неужели человечество не додумается?
— Просто провидец какой-то, — сказало Светящееся Существо. — Нет слов. Поаплодируем ему, поаплодируем!
Участники обсуждения сговорчиво захлопали в ладоши. Зардевшись, Отличник встал и поклонился. Но приятный момент оказался смазан: Родина-мать заметила, что очки провидца обросли какими-то острыми коготками. Пока они были короткими, но виду них был жуткий. Отличник попытался снять очки, но не смог — оправа будто приросла к ушам.
С Телепузиком тоже творилось что-то безобразное. На его рубашке проступили цепочки красноватых пятен — они были бледными, словно на фотобумаге, которую только что бросили в проявитель, но постепенно делались все отчетливей и кровянистей. Толстяк брезгливо оглядывал себя, отводя руки от тела, словно боялся вымазаться. Казалось, что кто-то обмотал беднягу колючей проволокой и сильно потянул за ее концы, отчего шипы впились в плоть под одеждой. К счастью, Монтигомо отвлек внимание аудитории от этой мрачной картины.
— Что-то я не понимаю, как такое смогут изобрести, — сказал он, — даже и в будущем. Человек-то останется тем же, что и сейчас.
— Ну и что. Человек уже сколько тысяч лет тот же самый, а что-то новое каждый год появляется, — откликнулась Барби. — И каждый раз никто не ожидает. Я уверена, лет через сто такое изобретут, чего мы даже и представить не можем.
— Но ведь это все радикально меняет, господа, — сказал Телепузик. — Получается, что мы делаем выбор, основываясь на неполной информации. Это все равно что заказывать в ресторане обед, не прочитав меню.
— А как же еще? — спросила Дама с собачкой. — В будущее ведь не залезешь.
— Почему, — сказала Барби. — Если я правильно поняла, мы можем попросить все, что пожелаем. Так давайте для начала выясним, что мы вообще можем пожелать. Пускай нам, что называется, покажут весь ассортимент.
Все глаза повернулись к Светящемуся Существу. Оно молчало, видимо, ожидая вопроса.
— Юрист, давай, — сказала Родина-мать. — Загни, чтоб опять никто ничего не понял.
— Мы бы хотели узнать, — заговорил Отличник, — не появится ли в будущем какого-нибудь продукта или процесса, который позволит приблизиться к тому идеалу, о котором мы говорили? То есть сделать потребление бескрайним, а удовлетворение от него бесконечным?
— Появится, — сказало Светящееся Существо.
— Хорошо, — продолжал Отличник, — а можно заглянуть в это самое будущее? Чтобы понять, о чем идет речь. Получить представление. Хоть одним глазком, а?
— Можно всеми тремя, — сказало Светящееся Существо. — Только не пугайтесь.
В следующий момент и оно само, и белый цветок, в котором оно сидело, исчезли из вида.
Стебель с тремя отростками остался на том же месте. Но теперь под ним была сцена, а перед сценой — зал, полный людей, одетых во что-то вроде разноцветных лыжных костюмов. Так, во всяком случае, показалось Отличнику, который оказался в первом ряду этого зала.
Кроме металлического стебля, на сцене была трибуна. Лыжники бешено аплодировали стоявшему на ней оратору в таком же наряде. Не обращая внимания на аплодисменты, тот продолжал говорить. Слышно из-за шума ничего не было, но слова его речи на десятке разных языков бежали светящимися ручейками по экрану, занимавшему всю стену над трибуной. В самом верху, над полосой с китайскими иероглифами, шел английский текст:
«…nourishment and entertainment will meet and unite in a single safe, colorful, and crispy product, shimmering with nuances of taste and meaning…»
Родной язык мерцал довольно низко, и перевод отставал, зато можно было прочесть все с самого начала:
«Неуклонный прогресс человечества и развитие великой технологической революции неизбежно приведут к тому, что хлеб и зрелища встретятся и сольются в одном безопасном, хрустящем и красочном продукте, переливающемся сочными оттенками вкуса и смысла. Потребление этого абсолютного продукта будет происходить посредством неведомого прежде акта, в котором сольются в одну полноводную реку сексуальный экстаз, удачный шоппинг, наслаждение изысканным вкусом и удовлетворение происходящим в кино и жизни. Это поистине будет не только венец материального прогресса, но и его синтез с многовековым духовным поиском человечества, вершина долгого и мучительного восхождения из тьмы полуживот-ного существования к максимальному самовыражению человека как вида, окончательный акт, где встретятся…»
Английский текст был изящнее и обходился без эвфемизмов, введенных, видимо, импровизирующим синхронистом: вместо слов «абсолютный продукт» стоял термин «entertourishment», а окончательный акт, в котором встречались все земные радости, был обозначен как «shopulation» — видимо от «shopping», скрещенного с «copulation».
Отличник задумался о том, как перевести эти термины. Ничего лучше, чем колхозный оборот «ебокупка хлебозрелища», не пришло в голову. Чтобы подчеркнуть протяженность процесса во времени (хотелось, понятное дело, чтобы он длился как можно дольше), можно было заменить «ебокупку» на «покупоебывание», но все равно выходило коряво. Решив посмотреть, как с этим справились переводчики-профессионалы, он опустил взгляд на ту часть табло, где появлялся перевод, но опоздал.
Зал и трибуна с оратором пропали так же мгновенно, как перед этим возникли, и все увидели Светящееся Существо. Цветок, в котором оно возлежало, зажегся над металлическим стеблем одновременно с тем, как лыжники растворились во тьме. Сам стебель снова остался на том же месте, и у Отличника мелькнула неприятная мысль, что это какая-то антенна, которая излучает одно наваждение за другим.
Несколько секунд все молчали, приходя в себя.
— Скажите, — нарушила тишину Родина-мать, — а что это такое, что вы тут нам показываете? Будущее?
— Объемное кино, — бросил Телепузик. — Или галлюцинация.
Пятна на его рубашке успели стать ярко-красными.
— Что они, рай на земле построят? — сказала Дездемона. — Завидно.
— Не надо завидовать, — сказало Светящееся Существо. — Если они и построят рай на земле, неужели вы думаете, что у вас не будет его на небе? Все лучшее, что создано мыслью человека, навсегда достанется человеку, потому что…
Светящееся Существо сделало интригующую паузу.
— Потому что кому еще это нужно? — спросило оно шепотом и засмеялось.
— Нет, правда, что это такое? — спросила Дама с собачкой. — Объясните кто-нибудь.
— Рассуждая логически, — сказал Монтигомо, — эта штука должна быть устройством, которое осуществляет то, о чем мы говорили. Во всяком случае, если окажется, что это зубоврачебный аппарат новой модели, я буду очень удивлен.
— Пускай они объяснят, — застенчиво молвила Родина-мать.
— Как вы проницательно догадались, — сказало Светящееся Существо, — это аппарат, который появится на земле через много лет. В нем воплотится многовековая мечта человечества, о которой само человечество даже не догадывалось все эти века, хотя отгадка была так близко, что вы сегодня нашли ее без всякого труда путем элементарного логического анализа. Но это не просто машина. Это нечто гораздо большее…
— Я знаю! — завопил Отличник. — Я понял! Только что осенило!
Светящееся Существо замолчало.
— Это второе пришествие! — выпалил Отличник.
— Не говорите глупостей, — бросил Монтигомо.
— Конечно! — продолжал Отличник. — Люди ждут, что бог придет к ним в виде человека. Как две тысячи лет назад. Но почему они так думают, никто не может объяснить. А для чего богу ветхое человеческое тело? Чтобы его опять прибили к доскам? Нет уж, спасибо! Помним!
Он обвел всех горящим взглядом.
— Знаете, есть такое выражение — Deux ex Machina? Когда автор греческой трагедии не справлялся с сюжетом, на сцену спускался бог в специальной сценической машине и решал все проблемы. Вот что нужно человечеству. Оно так запуталось со своим сюжетом, что дальше просто некуда. Так почему бог не может протянуть нам руку из машины? Божественной машины? И не просто руку — руки! Этих машин нужно огромное количество, как телевизоров или холодильников… Чтобы вместо одной сломанной появлялось две новые… Правда? Угадал?
— Поразительная острота мышления, — сказало Светящееся Существо. — Скажем так, ты прав настолько, насколько человек может быть прав, рассуждая о сверхчеловеческом. Действительно, после изобретения этой машины начнут циркулировать слухи о втором пришествии. Но ведь так было и после появления ЛСД. Поэтому я не стану говорить, что ты угадал. Или не угадал. При любом варианте возникнет много вопросов, не имеющих ответа.
— А что по этому поводу сказано в Священном Писании? — спросила Дама с собачкой.
— Писание говорит так: «Дух дышит, где захочет», — сказал Монтигомо. — Машина нигде не исключается, насколько я помню.
— А что они такого хорошего сделают в будущем? — спросила Дездемона. — За что им рай при жизни?
— За то же самое, за что и вам, — сказало Светящееся Существо. — Просто так.
— Вот именно, — добавил Монтигомо. — Если бы в рай по заслугам брали, там бы один бог сидел. Никто больше не попал бы. Спасение не по заслугам. — Он покосился на Светящееся Существо. — Только по милосердию. А раз по милосердию, чего удивляться.
Милосердие ведь беспредельно. Мы, я думаю, про себя такое могли бы рассказать…
— Это уж точно, — сказала Дездемона и сплюнула.
— Я одного не понимаю, — сказал Отличник, стараясь побыстрее уйти от скользкой темы, — как именно это произойдет? Сначала люди построят аппарат, а потом бог в него снизойдет? Или бог сам явит себя в виде устройства?
— Быть может, бог явит себя в виде устройства, которое построят люди, — глубокомысленно заметил Монтигомо.
— Скажите, — попросила Дама с собачкой, подняв глаза на белый цветок-кресло. — Интересно.
— Не могу, — отозвалось Светящееся Существо. — Это так называемый философский вопрос — как и со вторым пришествием. Я на такие не отвечаю. Понятия, которыми вы оперируете, не указывают ни на что, кроме самих себя, а сами по себе они ничего не значат. Спроси что-нибудь конкретное, хорошо?
— Как он называется, этот аппарат? — спросил Телепузик.
— У него будет много разных названий. Его будут называть даже «Playstation 0», что, я думаю, заинтересует нашего вундеркинда…
Отличник широко ухмыльнулся. Ему нравилось персональное внимание Светящегося Существа.
— Но это из области шуток. Шире всего он будет известен потребителям как «Ultima Tool» — по имени самой распространенной модели. В просторечии его станут называть «Рай-машиной». А его техническое наименование — «Глоботрон».
— Почему такое слово? — нахмурилась Родина-мать. — От глобализма?
— Успокойтесь, к глобализму это никакого отношения не имеет, — ответило Светящееся Существо. — Название связано с принципом действия. Аппарат воздействует на G-структуры лобных долей головного мозга, синхронизируя поступающие по нервным каналам сигналы таким образом, что возникает эффект, называющийся когнитивным резонансом. Благодаря этому и происходит то, о чем так проницательно догадался наш вундеркинд. Но это физическая сторона, которая в нашем случае не играет никакой роли. Ведь тел у вас уже нет…
— То есть что, мы уже не сможем попробовать? — разочарованно спросила Барби.
— Сможете, — отозвалось Светящееся Существо. — Если захотите.
— А как? Теперь уже я не понимаю, — сказал Отличник. — Ведь лобных долей мозга у нас больше нет. На что же этот аппарат будет действовать?
— Второе пришествие, — сказал Монтигомо, — происходит для мертвых так же, как для живых. По всем источникам так. Значит, этот опыт должен быть доступен нам в измерении чистого духа. Правильно?
— Да, — согласилось Светящееся Существо. — Наверно.
— Вот только что представляет собой эта процедура? — спросил Монтигомо. — Я имею в виду, как духовный опыт?
Светящееся Существо задумалось.
— Можно сказать, — отозвалось оно, — что это прыжок в самый источник того счастья, отблеск которого вы ловили в каждом акте потребления.
— И как называется эта… это действие? — спросил Телепузик. — Глоботомия?
Дездемона пробормотала что-то вроде «молчал бы уж», но Светящееся Существо раскатисто захохотало — оно, несомненно, получало искреннее удовольствие от беседы.
— Да называйте как хотите, — сказало оно, отсмеявшись. — Какая разница.
— Скажите, — спросил Монтигомо, — а все чувствуют одно и то же?
— Сейчас вы все узнаете сами, друзья, — ответило Светящееся Существо, — и эти вопросы исчезнут. Пора начинать — время подходит к концу.
— Как, прямо так сразу? — спросила Родина-мать.
— А как же еще?
Послышалось тихое жужжание, и стебель цветка ожил — засветился зеленоватым огнем, и три его отростка раскрылись. Верхний распустился веером серебристых пластин, которые изогнулись, образовав углубление в форме человеческого лица. Второй отросток, в полуметре ниже, преобразился в пластину, похожую на ладонь с оттопыренным вверх большим пальцем. Нижний превратился во что-то вроде велосипедного седла. Словно флюгера разной формы, подхваченные ветром, все три отростка повернулись в одну сторону.
Метаморфоза заняла несколько мгновений и напомнила Отличнику компьютерную анимацию. Ему показалось, что серебристый веер со вдавленным лицом походит на авангардный писсуар, отчего устройство можно принять за скульптуру, соединившую в себе эстетику New Age с идеями Марселя Дюшана. Но он не стал делиться этим наблюдением со Светящимся Существом.
Зеленоватый свет исходил из крохотных дырочек, покрывавших всю поверхность аппарата; когда он зажегся, стали видны струйки пара, окружавшие конструкцию. Аппарат дымился, как ящик мороженщика в жаркий день, и казалось, что он дышит. Было непонятно, из чего сделано это устройство — его детали блестели, как металлические, но так мог выглядеть и полированный камень, и пластик. Да и вообще, подумал Отличник, можно ли говорить, что все это из чего-то сделано? Из чего все состоит в загробном мире? Думать об этом было страшно.
Барби брезгливо поглядела на свою грудь.
— Я первая, — сказала она и встала. — Что надо делать?
— Подойди к аппарату, — сказало Светящееся Существо. — Теперь зажми нижний электрод ногами. Нет, не так. Представь, что садишься на велосипед… Вот, хорошо. Теперь сложи ладошки так, чтобы второй электрод оказался точно между ними… А теперь прижми лицо к верхнему. Представь себе, что это маска, которую ты примеряешь…
С полусогнутыми коленями и молитвенно сложенными ладонями стоящая перед аппаратом Барби казалась чем-то средним между грешницей на исповеди и ныряльщицей на краю бассейна.
— А больно будет? — спросила она.
— Наоборот, совсем наоборот, — ласково отозвалось Светящееся Существо.
Шмыгнув носом, Барби наклонила голову к серебряному писсуару, и ее лицо скрылось за веером пластин. Опять послышалось жужжание, как будто заработало множество крохотных электромоторов, и пластины прижались к голове Барби, охватив ее со всех сторон.
Вслед за этим произошло нечто невообразимое.
Раздался хлопок (звук был вроде того, что издает унитаз в пассажирском самолете, только намного сильнее), и Барби исчезла. Выглядело это так, словно она была облаком тумана или дыма, которое мгновенно втянули в себя три выступающие части аппарата: руки всосала в себя плоская ладонь, ноги и живот — дырчатое седло, а голова и торс исчезли в веере пластин со вдавленным лицом.
— Трах-тарарах, — сказало Светящееся Существо. — Вот оно какое, счастье.
Все потрясенно молчали. Телепузик обвел остальных глазами, словно чтобы убедиться, что и они видели то же самое. Встретив его взгляд, Дама с собачкой пожала плечами.
— Куда она делась? — спросил Монтигомо.
— В каком смысле? — переспросило Светящееся Существо.
— Ну, где она? Что случилось с ее телом?
— То же, что и с твоим, — ответило Светящееся Существо. — Оно умерло. Поймите, то, что вы принимаете за тела, есть просто привычка ума, воспоминание, которое постепенно начинает стираться под действием новых впечатлений. Так вот, только что она получила столько новых впечатлений, что воспоминание о теле и всем, что с ним связано, стерлось полностью и окончательно. А вместе с ним и воспоминание об этих ужасных мозгосиськах. Кстати, друзья, есть предположения, что они могли думать? Наверно, как с полушариями — правая рациональная, а левая…
— Я не про это, — перебил Монтигомо. — Где она теперь?
— На этот вопрос каждый сможет ответить только сам, отправившись туда же. И не потому, что я что-то скрываю. Тут мало что можно объяснить.
— Вы как хотите, — сказала Родина-мать, — а я в эту душегубку не пойду.
— И я тоже, — сказала Дама с собачкой. — Вы что же, нас испарить хотите?
Светящееся Существо рассмеялось.
— Испаритесь вы сами, — сказало оно, — без всякой помощи. Подождите еще часок-другой и испаритесь. Или хуже.
— Что значит — хуже? — спросила Дездемона.
— Кто знает. Сложно предсказать, куда метнется испугавшийся себя ум. Один может стать говорящим роялем, обреченным на вечное одиночество. Другой — болотной тиной, думающей одно и то же десять тысяч лет. Третий — запахом фиалок, наглухо запаянным в ржавой кастрюле. Четвертый — отблеском заката на глазном яблоке замерзшего альпиниста. Для всего этого есть слова. А как насчет того, для чего их нет?
— Роялем? — повторил Монтигомо. — Запахом фиалок?
— Это не самое страшное. Куда серьезней другое. Нет никакой уверенности, что, став затерянной в космосе заячьей лапкой, вы будете помнить, что эта лапка — вы. Понимаете? Вы — это вы, пока вы помните, что это вы. А если вы этого не помните, так это, наверно, уже и не вы? — Светящееся Существо тихонько засмеялось. — Или все еще вы? Величайшие философы человечества были бессильны ответить на этот вопрос. Тем более что сами не были уверены, они это или нет… Если серьезно, то никто не гонит вас в счастье насильно. Вы сделали выбор. Вот ведущая к нему дверь. Войдите в нее, пока вы еще помните, как ходят! Никто не знает, что случится, когда вы разбредетесь по бесконечности, откуда никто не возвращается назад.
— И что, со всеми будет то же самое, что с этой бедняжкой? — спросила Дама с собачкой. — Я имею в виду, нас так же разорвет на клочки?
— Все зависит от того, чем занят в последнюю минуту ум. Это как салют — одна вспышка голубая, другая розовая. Один залп дает стрелы, другой — гирлянды.
— А это точно не больно? — спросил Телепузик.
— Да будьте же вы мужчиной. Не бойтесь.
Это, видимо, задело Телепузика.
— А кто вам сказал, что я боюсь? — спросил он, вставая.
Когда он подошел к аппарату, стало видно, что его брюки сзади словно разъело кислотой — на заду, ляжках и икрах появились дыры, сквозь которые виднелось тело в красных пятнах. Сам он, похоже, не знал об этом, поскольку не пытался прикрыться. Монтигомо издал стон отвращения. Похожий звук вырвался и у Дамы с собачкой, но Телепузик не обратил внимания, решив, видимо, что это реакция на его общую неуклюжесть. Утопив сиденье в складках своего тела, он принял позу благочестивого ныряльщика.
— О чем думать? — спросил он.
— Представь себе сад, полный румяных яблочек, — сказало Светящееся Существо. — Я шучу. Впрочем, можно действительно представить такой сад или какой-нибудь другой позитивный образ. Можно негативный. Это не особо важно. Наклоняем голову…
Телепузик последний раз поглядел на товарищей по последнему путешествию, словно стараясь увидеть что-то в их глазах, но, видимо, не нашел того, что искал. Выдохнув, он уронил лицо в писсуар.
На этот раз все случилось иначе. Как только лицо Телепузика оказалось внутри металлической выемки, его тело вздулось, одновременно став прозрачным, словно воздушный шарик. Все произошло практически мгновенно — прозрачные ноги оторвались от дырчатого сиденья и взлетели к потолку, а руки раскинулись в стороны, словно короткие крылышки. Раздался такой же хлопок, как в прошлый раз.
— Никого не забрызгало? — поинтересовалось Светящееся Существо. — Шутка… Сиденье дезинфицируется. Тоже шутка.
— Теперь я, — сказала Дездемона. — А то уши болят.
По оттянувшимся вниз мочкам было видно, как тяжелы стали ее серьги; они заметно шевелились. Как только Дездемона приняла требуемую позу, ее тело дернулось и превратилось на секунду в короткий толстый кнут, который оглушительно щелкнул в воздухе и исчез. Отличнику показалось, что он разглядел на кнуте чешуйки и зигзагообразную полосу, но все произошло слишком быстро, чтобы можно было сказать наверняка.
Следующей в бесконечное счастье отправилась Родина-мать. Подойдя к аппарату, она несколько минут внимательно его разглядывала.
— Хотела бы я дожить до дня, когда эту машину построят! — сказала она.
— Так ты до него и дожила, — ответило Светящееся Существо.
— Ну, в общем, да, — без энтузиазма согласилась Родина-мать. — Можно и так сказать.
— В чем разница?
Родина-мать пожала плечами.
— Все-таки, — сказала она.
Монтигомо поднял руку.
— Хочу спросить, — сказал он. — Можно?
— Валяй.
— Может, это праздное любопытство. Но все-таки мне интересно, а потом вопросы задавать будет, я думаю, уже поздно…
— Давай без предисловий, лапочка. Время не ждет.
— Я вот чего никак не могу понять. Когда душа попадает в рай, с ней случается лучшее из возможного. Но разве может лучшее из возможного меняться каждый год?
— А почему нет?
— Тогда это будет уже не лучшее. Тогда сегодня рай будет не тем, чем вчера, а завтра не тем, чем сегодня… Это даже звучит странно… Правда? Разве могут в высшем порядке вещей происходить такие же скачки и шатания, как на земле?
— А сам как думаешь? — спросило Светящееся Существо.
— Думаю, что нет.
— Правильно. В чем же тогда вопрос?
— Вы ведь сказали правду? Про то, что в будущем построят такой аппарат?
— Конечно. Я всегда говорю правду.
— А тем, кто попадал сюда до нас, вы тоже говорили правду?
— Естественно.
— И они тоже видели перед собой этот, как его… Глоботрон?
— Родной мой, для тебя это глоботрон. А у них просто не возникало вопроса, что это такое. Чудо, оно и есть чудо.
— А что вы показывали тому же древнему египтянину? Или христианину?
— Каждому свое, извиняюсь за каламбур. Только показываем не мы. Вы все показываете себе сами, понимаете? Египтянин видел загробную реку и восход новой жизни. Христиане, прячась за ветками своих любимых яблонь, наблюдали второе пришествие Христа и вообще весь свой видеоклип, в котором высшее блаженство исходит от гвоздей. Сейчас все стало проще. Если бы вам, взыскательным потребителям, стали что-то говорить про божью любовь, вы резонно попросили бы воплотить ее в чем-нибудь ощутимом. Как вы, собственно, и сделали. Поэтому с практичными людьми мы с самого начала решаем вопрос в практической плоскости. Хотя, конечно, встречаются исключения… Тут перед вами один интересный пассажир был. Белые чулочки, ослиные уши на тесемке — непростая душа. Целый час на меня кидался. Я, говорит, слышал, что в Бардо к свету идти надо. Я его спрашиваю — так чего ты тогда все время крестишься? На всякий случай, говорит…
Светящееся Существо заразительно засмеялось.
Вдруг в зале полыхнуло багровым пламенем, и раздался оглушительный удар. Родина-мать, про которую совсем забыли, исчезла, не попрощавшись, и вокруг аппарата теперь висело постепенно растворяющееся облако пара.
— Уй, напугала, — пробормотало Светящееся Существо.
— Так, значит, всем прежним душам вы говорили неправду? — спросил Монтигомо.
— Неправду? Да почему же неправду. Давайте я еще раз объясню, и хватит разговоров, идет?
— Хорошо, — сказал Монтигомо. — Только чтобы я понял.
— Понимание зависит от вас, не от меня, — сказало Светящееся Существо. — Мост к бесконечному счастью, про который мы говорим, вовсе не соединяет вас с чем-то внешним, с какой-то реальностью, существующей в другом измерении. Я всего лишь помогаю вам найти дорогу к самим себе. Я соединяю то, к чему вы всю жизнь стремились, с тем, что туда стремилось. При этом происходит, если так можно выразиться, короткое замыкание субъекта с объектом. Но обе эти части — просто полюса магнита. Просто половинки вашего существа, как два полушария мозга, как правая рука и левая. Ваши мечты — это и есть вы сами, и если вы стремитесь к чему-то внешнему, то исключительно из-за непонимания того, что внешнего нет нигде, кроме как внутри, а внутри нет нигде вообще. Часто окружающий вас кошмар так беспросветен, что вы говорите — нет в жизни счастья… Может быть, его там и нет. Но раз вы знаете, чего именно там нет, значит, оно есть где-то еще. И если вы знаете, какое оно, оно уже присутствует в вас самих. Это и есть рай. Так вот, мост в это счастье всегда один и тот же. В том смысле, что не меняются те точки, которые он соединяет. А вот архитектурные особенности этого моста в каждую эпоху различаются. Он может иметь множество опор и быть прямым как стрела. Он может висеть на тросах. Он может изгибаться колесом. Его могут украшать статуи мраморных красавиц или жуткие серые химеры. Но это не играет роли, потому что мост нужен только для того, чтобы перейти его. Потом он исчезает. А то, как именно он выглядит, — совершенно произвольная частность, которая не имеет никакого отношения ни к правде, ни ко лжи…
— Так что, христианам прошлого вы показывали Иисуса Христа, а нам показываете какой-то аппарат, и все это правда?
— Именно так.
Монтигомо подумал еще немного.
— Но ведь будет одно из двух. Либо одно второе пришествие, либо другое. Ведь не может этот аппарат существовать в одном мире с воскресшим Иисусом. Так что же действительно случится в будущем?
— В будущем случится следующее. Вы по очереди встанете, подойдете к глоботрону и испытаете лучшее, что приберегли для вас жизнь и смерть. И там, я уверяю, вы найдете ответы на свои вопросы. Ибо забыть вопрос ввиду его полной никчемности тоже означает ответить на него. Причем более полного ответа не бывает, потому что тем самым вопрос исчерпывается окончательно.
Светящееся Существо еще говорило, когда Монтигомо решился. Бормоча что-то неслышное — может быть, молитву, — он подошел к цветку и принял требуемую позу. Раздался треск, и он превратился в три фонтана радужного пара, словно от каждого из электродов пустили вверх струю брызг из гигантского пульверизатора.
— Как в парикмахерской, — весело сказало Светящееся Существо. — Ну а теперь ты, мой любимчик. Последний. Иди скорее к своей окончательной Playstation. Все-таки ты у меня настоящий провидец. Как ты говорил? Хотелось бы играть в игры, где все свежие впечатления сжаты в минимальном объеме времени? Вот оно, перед тобой. Прямо по индивидуальному заказу.
Отличник осторожно потрогал оправу своих очков. Теперь она казалась сделанной из живой колючей проволоки — ее шипы медленно шевелились, словно начиная понемногу приходить в себя.
— А где Дама с собачкой? — спросил он. — Собачку вижу, вон лежит. А сама она где?
— Уже отправилась.
— Когда это?
— А ты в это время что-то говорил, — ответило Светящееся Существо. — Просто не обратил внимания.
— Разве? — подозрительно переспросил Отличник. — А собачку что, бросила?
— Женщины — вздорные, переменчивые и пустые создания, — сказало Светящееся Существо. — Им вообще не свойственно такое чувство, как привязанность. Они его только имитируют, чтобы войти к человеку в доверие. Теперь, когда мы остались вдвоем, можно говорить об этом открыто. Разве это не так?
— Не буду спорить, — сказал Отличник. — У меня вопрос.
— Валяй.
— Что будет потом?
— Потом? Когда потом?
— Ну, после того, как это… Произойдет. Что со мной будет потом?
Светящееся Существо несколько секунд молчало, словно соображая.
— А, вот ты о чем. Ничего.
— Простите?
— Ну подумай сам. Сейчас с тобой случится самое лучшее из того, что только может быть. Ты ведь не хочешь, чтобы потом было хуже?
— Нет.
— Так его и не будет.
— То есть как?
— Да так. Зачем оно. Время ведь штука субъективная. Ты умный человек и должен это понимать. Сколько, по-твоему, длилось заседание фокус-группы?
— Часа три, — сказал Отличник. — Или даже четыре, если с самого начала, пока знакомились.
— Ошибочка. На самом деле прошла всего секунда.
— Как одна секунда?
— Так. Видишь, какой она может быть долгой. И это не предел. А теперь тебе пора.
— Почему вы так уверены, что я отправлюсь вслед за этими баранами? — спросил Отличник.
Светящееся Существо промолчало. Отличник обвел взглядом окружающую тьму, словно соображая, куда бежать. Вдруг он вскрикнул и схватился за лицо.
— Вот поэтому, — сказало Светящееся Существо. — Выбор у нас есть. Но он, как всегда, диалектический.
Отличник кое-как добрался до аппарата и сжал ногами нижний электрод. На несколько мгновений боль отпустила, и он оторвал руки от лица. Его глаза были залиты кровью. Стекла очков покрывала сетка трещин.
— Не понимаю, чего ты дожидаешься, — сказало Светящееся Существо. — Свобода рядом.
Отличник увидел на металлической штанге перед своим лицом маленький логотип — черное слово «GLOBO» в желтом картуше и веселую красную надпись «Die Smart!»[6] рядом.
— Последний вопрос, — сказал он. — Честное слово, самый-са-мый последний.
— Слушаю, — терпеливо сказало Светящееся Существо.
Отличник открыл рот, но времени у него действительно не осталось. Очки изогнулись и впились ему в глаза. Он взвыл и попытался сбить их с лица, но это не получилось. Тогда он начал хлопать перед собой в ладоши, словно аплодируя происходящему с ним кошмару. С пятой или шестой попытки ему удалось поймать пластину электрода для рук. Он уронил голову в углубление серебряного писсуара, и тогда…
Светящееся Существо как-то поскучнело. Некоторое время оно сидело в своем цветке, тихонько покачивая капюшоном. Постепенно капюшон перестал светиться, опал, и вниз по металлическому стеблю проплыло округлое утолщение — словно проглоченный кролик спускался по пищеводу удава. Дойдя до основания стебля, утолщение вывалилось наружу в виде чего-то похожего на дыню в сморщенном кожаном мешке.
Одновременно с этим сделался виден окружающий мир, скрытый до этого мраком. Вокруг, во все стороны до горизонта, лежала каменистая пустыня. Из нее торчали блестящие штыри, под которыми подрагивали в пыли продолговатые кожистые яйца. Над некоторыми стеблями мерцали таинственным огнем белые цветы, но их окружали коконы черного тумана, и они были видны еле-еле, как сквозь закопченное стекло.
Небо над пустыней было затянуто тучами. Их разрывал похожий на рану просвет, в котором сияло что-то пульсирующее и лиловое. Из просвета вылетали сонмы голубых огоньков. Они опускались вниз, закручивались вокруг светящихся цветов и, исполнив короткий сумасшедший танец, с треском исчезали в их металлических стеблях. Изредка один или два огонька вырывались из этого круговорота и уносились назад к небу. Тогда по металлическим цветам проходила волна дрожи, и над пустыней раздавался протяжный звук, похожий то ли на сигнал тревоги, то ли на стон, полный сожаления о навсегда потерянных душах.
Отвечаю на ваше письмо, господин Цзян Цзы-Я, с некоторой задержкой. Она вызвана событиями, слух о которых уже дошел, должно быть, до ваших мест. Я не пострадал в смуте; молюсь, чтобы и вас бедствия обошли стороной. Прошло не так много времени с той поры, как под крики цикад мы поднимали чаши в Желтых Горах, а сколько перемен вокруг! Многие, вчера опора Поднебесной, развеяны в прах; другие, бывшие в зените могущества и славы, ныне запятнаны позором, и их имена походят на разграбленные могилы. Только горы и реки вокруг все те же, но, мнится, и они медленно меняют свой облик — пройдет несколько поколений, и вот уже ничего не напомнит о прежнем.
Конечно, это не должно удивлять, ибо в переменах единственное постоянство, дарованное нам Небом. Человека, утвердившегося на Пути, перемены не пугают, ибо душа его глубока, и в ней всегда покой, какие бы волны ни бушевали в мире. Не следует страшиться этих волн — они лишь мнимости, подобные игре солнца на перламутровой раковине. С другой стороны, не следует слишком уж стремиться к покою — и покой и волнение суть проявления одного и того же, а сокровенный путь теряешь как раз тогда, когда начинаешь полагать одни мнимости более важными, чем другие.
Впрочем, господин Цзян Цзы-Я, мои размышления могут вызвать у вас улыбку. И правда, не смешно ли, когда невежда рассуждает о том, что должен чувствовать муж, постигший Путь, да еще в письме такому мужу? Только ваше обычное презрение к словам дает надежду, что вы простите бедного литератора и на этот раз. Поистине, все обстоит именно так, как вы любите повторять, — три слова вызывают десять тысяч бед!
В своем письме вы интересуетесь, сохранил ли я интерес к идее, возникшей, когда вы угощали меня в своем поместье порошком пяти камней. Вы опасаетесь, что в сутолоке столичной жизни я мог позабыть о пережитом в ту ночь. Чтобы показать, насколько все случившееся свежо в моей памяти, позволю себе напомнить обстоятельства, при которых родился упомянутый вами замысел.
Мы говорили о ничтожестве современных сочинений в сравнении с великими книгами древности, причину чего я полагал в том, что люди нашего времени слишком далеко отошли от истинного Пути. На это вы заметили, что в любую эпоху люди находятся на одинаковом расстоянии от Пути, и это расстояние бесконечно. Я возразил, что совершенномудрые учили видеть Путь во всем, что нас окружает, и, следовательно, он всегда рядом. Тогда, господин Цзян Цзы-Я, если помните, вы достали из чехла на поясе феникса из белого нефрита, которого я незадолго перед тем пытался сторговать у вас за пять лян золота, и спросили, по-прежнему ли он мне нравится. Полагая, что вам пришлись по сердцу мои слова, и предвкушая подарок, я ответил утвердительно, но вы вновь спрятали его в чехол. Я поинтересовался, что это должно означать. Видеть Путь и обладать им — не одно и то же, ответили вы.
Мы долго хохотали после этих слов; вы даже опрокинули ногой чайную доску. Из того, что точнейшее и трезвейшее наблюдение вызвало у нас такое веселье, а также по чесотке всего тела, которую я ощущал, я заключаю, что к той минуте порошок пяти камней уже полностью проявил свое действие. Мои мысли устремились сразу во все стороны, и мне вспомнилась виденная на базаре принцесса из народа Хунну, вынимавшая вбитые в бревно гвозди причинным местом. Я вдруг с удивлением понял, что сами Хунну не делают гвоздей, так что увиденное мной тогда — завороженная толпа вокруг помоста, дикие движения и крики завернутой в волчий мех шаманки, зловонный ассистент, вбивающий гвозди в бревно обломком бронзового колокола, — было не варварской диковиной, а апофеозом нашей собственной культуры, ищущей способа нарядиться в звериную шкуру, не потеряв при этом лица.
Видимо, из-за этого воспоминания и кое-каких мыслей о столичной жизни у меня и вырвались слова о том, что в наши дни ремесло сочинителя отличается от удела гуннской принцессы только тем, что ему приходится забивать свои гвозди самому, и подлинной опорой духа может быть только классический канон. На это вы возразили, что так было всегда, просто базарные фокусы былых времен кажутся в эпоху упадка священнодействием. А поскольку любая эпоха есть эпоха упадка, и в мире меняются только девизы правления, так называемый классический канон — попросту те надписи, которые мы еще в состоянии разобрать среди древних руин. Оттого-то в любую эпоху этот канон так неповторим и произволен. Но чем было священнодействие древних на самом деле, добавили вы с грустью, об этом выродившиеся потомки не могут даже гадать — если, конечно, они не относятся к разряду фокусников и сочинителей.
В качестве примера таких фокусов и гаданий вы привели модный ныне роман «Путешествие на Запад». Я собирался возразить, ибо считаю эту книгу одним из лучших творений современной литературы, несмотря на все ее стилистическое несовершенство, но мои мысли вдруг приняли неожиданное направление. История Царя Обезьян и Танского монаха — это рассказ о путешествии, сказал я, а возможно ли создать повествование, в центре которого будет Путь? После этого вы и предложили прогуляться в горах.
He стану повторять, как я благодарен вам, господин Цзян Цзы-Я, за учение, хотя способ, которым оно было преподано, до сих пор наполняет меня страхом. Еще раз приношу извинения за то, что вел себя как неразумное дитя. Но случившееся было так необычно, что попытка спрятаться до сих пор кажется мне вполне естественной. Что до несчастного недоразумения с моим животом, то это, как вы знаете, часто случается при приеме порошка пяти камней, особенно если в нем слишком много киновари. Так что неловко мне не оттого, что вы могли счесть меня трусом — вы знаете, что это не так, — а оттого, что я заставил вас искать меня среди ночи в местах, где и днем следует ходить с великой осторожностью.
Я не откликался на ваш зов не потому, что мое сознание было чем-то замутнено. Наоборот, не помню, чтобы когда-нибудь прежде оно было настолько ясным. Но оно полностью отвернулось от пяти чувственных врат и устремилось в самый тайный из чертогов ума, запылавшего, подобно костру. И тогда я прямо узрел то, к чему столько раз пытался приблизиться через написанное в книгах и беседы с постигшими истину. Я узрел Великий Путь, как он есть сам в себе, не опирающийся ни на что и ни от чего не зависящий. Я понял, отчего бесполезно пытаться достичь его через размышления или рассуждения.
Если уподобить построения ума лестницам, которые должны поднять нас к сокровенному, то мы приставляем их не к стенам замка истины, а лишь к отражениям этих же самых лестниц в зеркале собственного рассудка, поэтому, как бы самоотверженно мы ни карабкались вверх и как бы высоко ни забирались, мы обречены в конце вновь и вновь натыкаться на себя, не приближаясь к истине, но и не удаляясь от нее. Чем длиннее будут наши лестницы, тем выше станут стены, ибо сам замок возникает лишь тогда, когда появляются те, кто хочет взять его приступом, и чем сильнее их желание, тем он неприступней. А до того как мы начинаем искать истину, ее нет. В этом и заключена истина.
Эта моя мысль завершилась странным умственным движением — словно я помыслил не тем способом, как привык, а каким-то совсем невозможным. И здесь, господин Цзян Цзы-Я, сказался опыт в раскрытии преступлений, приобретенный на государственной службе. Мне вдруг открылся самый чудовищный заговор, который когда-либо существовал в Поднебесной, после чего со мной и начался тот приступ неостановимого хохота, который помог вам найти меня в темноте. Этот заговор, в котором состоим мы все, даже не догадываясь об этом, и есть мир вокруг. А суть заговора вот в чем: мир есть всего лишь отражение иероглифов.
Но иероглифы, которые его создают, не указывают ни на что реальное и отражают лишь друг друга, ибо один знак всегда определяется через другие. И ничего больше нет, никакой, так сказать, подлинной персоны перед зеркалом. Отражения, которые доказывают нам свою истинность, отсылая нас к другим отражениям. Глупость же человека, а также его гнуснейший грех, заключены вот в чем: человек верит, что есть не только отражения, но и нечто такое, что отразилось. А его нет. Нигде. Никакого. Никогда. Больше того, его нет до такой степени, что даже заявить о том, что его нет, означает тем самым создать его, пусть и в перевернутом виде.
Представьте фокусника, который, сидя перед лампой, складывает пальцы в сложные фигуры, так, что на стене появляются тени зверей, птиц, чертей и красавиц. А после этого он до смерти пугается этих чертей, влюбляется в красавиц и убегает от тигров, забывая, что это просто тени от его пальцев. Можно было бы назвать его безумцем, не будь сам этот фокусник попросту тенью от знаков «фокус» и «человек». Весь мир вокруг — такой театр теней; пальцы фокусника — это слова, а лампа — это ум. В реальности же нет не только предметов, на которые намекают тени, но даже и самих теней — есть только свет, которого в одних местах больше, а в других меньше. Так на что надеяться? И чего бояться? Однако, говоря об этом, я не беру лампу истины в руки, а просто гну перед ней пальцы слов, создавая новые и новые тени. Поэтому лучше вообще не открывать рта.
После того как я постиг это, смысл древних текстов открылся мне так ясно, словно я сам был их составителем; таинственные места из комментариев к ним стали прозрачны, как школьные прописи. Кроме того, я понял, отчего читать их совершенно бесполезно. Если бы надо мною разверзлись небеса или начался потоп, я не обратил бы на это внимания. И то, что вы отыскали меня прежде, чем я сорвался с какой-нибудь горной тропы в пропасть, воистину кажется мне милостью Неба.
Что еще я постиг? А то, что мы не сосуды, заполненные сознанием, а просто исписанные страницы, качающиеся в нем, как стебли травы в летнем ветре. Мы думаем, что сознание — это наше свойство; точно так же для травинки ветер — это такая ее особенность, которая иногда пригибает ее к земле. По-своему травинка полностью права. Как ей понять, что ветер — не только это? Ей нечем посмотреть вверх, чтобы увидеть огромные облака, которые он несет над землей. Впрочем, будь у нее глаза, она скорее всего решила бы, что облака и есть ветер — ведь ветер увидеть вообще невозможно.
Но самое поразительное, что ощущение «вот я, травинка» возникает тоже не у травинки, а у ветра. Не травинка, сгибаясь к земле, думает «вот ветер»; это ветер думает «вот ветер», натыкаясь на травинку, — для того-то он и разносит семена над землей. Все, что кажется травинке, на самом деле кажется ветру, потому что казаться может только ему. Когда ветер обдувает травинку, он становится травинкой; когда он обдувает гору, он становится горой. Травинка всю жизнь борется с ветром, но ее жизнь проживает тот самый ветер, с которым она сражается. Потому-то ни с травинкой, ни с горой, ни с человеком ничего на самом деле не может случиться. Все происходит только с ветром, а про него поистине нельзя сказать, что есть место, откуда он приходит или куда он уходит. Так разве может с ним хоть что-нибудь произойти?
Когда мы вернулись в усадьбу, мой ум был неспокоен, и участие в беседе требовало от меня усилий. Поистине, думал я, несмотря на все бедствия неисчислимых народов, ни один волос никогда не упал ни с чьей головы! Я не поделился этой мыслью с вами — что-то подсказало мне, господин Цзян Цзы-Я, что я немедленно лишусь целого клока волос. Но когда вы спросили, сумел бы я сделать только что постигнутое темой литературного произведения, я без раздумий ответил утвердительно. Больше того, помню, что ваши слова («теперь, когда вы смутно представляете, в какой стороне искать то, что безногие и безголовые называют Путем») показались мне обидными — я был уверен, что постиг истину целиком и сразу.
Никаких сомнений в своей способности осуществить задуманное у меня не было — я видел и понимал то, что следовало выразить, так же ясно, как вижу сейчас дневной свет. И это понимание наполняло меня такой силой, что я не сомневался в способности этой силы выразить себя. Думать о форме, в которой это произойдет, казалось мне преждевременным. Поистине, это был момент высочайшего счастья — мне, чувствовал я, предстоит создать книгу невиданную, не похожую ни на что из написанного — подобно тому, как ясное и сильное состояние моего духа не походило ни на что из испытанного мною прежде. Возможно, эти слова вызовут у вас улыбку, но в тот момент мне казалось, что я избран Небом, чтобы совершить нечто подобное деяниям Будды и Конфуция, если не затмить их.
Прибыв в столицу и уладив накопившиеся служебные дела, я приступил к работе над книгой. Если уподобить литературный талант военной силе, я вывел на эту войну всю свою небольшую армию до последнего солдата. И вот я с грустью сообщаю вам о полном провале похода. Но я не был разбит в бою. Я не сумел даже приблизиться к противнику. И сейчас я полагаю, что с таким же успехом можно было выходить на битву с ратью облаков или воинством тумана.
Причина моего поражения теперь представляется мне очевидной. Я пытался написать о высшем принципе, свет которого ясно видел в ту ночь. Но что это за принцип? Я по-прежнему этого не знаю, если разуметь под словом «знать» способность изложить на бумаге или внятно разъяснить нечто другому человеку. Мне не сплести из слов такой сети, которой я мог бы вытащить это чудище из темноты. И дело не в моих малых способностях. Мы можем взять в руки только то, у чего есть форма, пусть это даже будет вода, принявшая форму наших ладоней, а у этого странного существа формы нет. И придать ему форму, не утеряв его, нельзя, поэтому называть его существом — большая ошибка. Пытаясь воплотить его в знаках, мы уподобляемся тому, кто ловит ветер шапкой и относит его в кладовую, надеясь собрать там со временем целую бурю. А утверждающий, что бывают книги, картины или музыка, которые содержат в себе Путь, подобен колдуну, который уверяет, будто бог грома живет в тыкве, висящей у него на поясе.
Говоря о путешествиях под действием порошка пяти камней, вы любите повторять: возникать и проявляться смертельно опасно. Не следует никем становиться надолго, ибо это привлекает внимание странных существ, обитающих в том мире, куда мы приходим в гости. В то же время вы говорите, что нет разницы между тем миром и этим (отчего сразу же видишь в слугах тех самых странных существ и вспоминаешь, что и здесь мы всего лишь в гостях). Но возникать и проявляться нельзя и при созерцании Пути. Легко удерживать его перед глазами, пока можешь оставаться никем и ничем. Но если захочешь рассказать о сиянии Пути, сразу возникнет захотевший, оскорбляя Путь скверной своего рождения. А скверна рождения, будь то тела, слова или мысли, и есть граница, отделяющая нас от Пути. Это преграда, где теряют главное. А что есть нынешнее искусство, как не грязная трущоба, где сотни алчных повивальных бабок вытаскивают из стонущей в родовых муках пустоты все новые и новые формы? К тому же, как я замечаю уже много лет, все они по своей сути те же прошлогодние гвозди. А когда что-то называют необычайно глубоким, речь идет о том, что какой-то из гвоздей случайно вогнали на цунь дальше, и шаманке пришлось попотеть.
Когда в нас рождается сочинитель, мы покидаем Путь. А когда у сочинителя рождается первая фраза, в аду ликуют все дьяволы и мары. И это я говорю, господин Цзян Цзы-Я, о самых лучших из нас, тех, кто искренне служит Небу. В словах, которыми хотят обессмертить истину, ее могила. «Не становиться, не рождаться и быть всем» — сама эта фраза есть пример становления, рождения и ограниченности. Все в нашем мире есть разные ступени проявленности, становления и упадка, и знаки письменности с древних времен отражают лишь это. Так как же сказать хоть слово о том, что никогда ничем не становилось? Поистине, трудно поведать о ветре, если знаки есть только для летящих в нем листьев.
Тот, кто бывал в столице, захочет ли жить в деревне, где крыши кроют соломой? Когда видел сияние Пути и знаешь, какова свобода, поплетешься ли назад в тюрьму слов? А даже если вернешься, сумеешь ли объяснить другим то, что увидел? Я готов допустить, господин Цзян Цзы-Я, что могу изъясняться намеками и иносказаниями, ясными для того, кто постиг то же самое. Ведь и сейчас я вверяюсь словам, зная, что буду понят. Но возможно ли изобразить на стене темницы начинающееся за тюремными воротами так, чтобы рисунок понял узник, никогда не выходивший из подземелья? Об этом следовало бы, конечно, спросить самого узника. Но он, боюсь, не поймет и вопроса.
Когда человек читает книгу, он видит придуманные другими знаки. То же происходит, когда он смотрит на мир: лес для нас состоит из тысяч по-разному написанных иероглифов «дерево». Глядя же внутрь себя (это возможно лишь потому, что есть иероглифы «внутри» и «снаружи») и думая о себе (а это возможно лишь потому, что есть иероглиф «я»), он видит только отпечатки знаков. Но он не замечает самого главного — на чем появляются эти отпечатки. И это оттого, что для высшей основы нет знака. Есть иероглиф «Синь», но ведь, глядя на него, мы видим не скрытую основу всего, а только черные разводы туши. И не странно ли, что в древние времена этот знак вырезали на панцире черепахи в виде фигуры, до обидного похожей на, так сказать, «внешнюю почку» — торчащее в нашу сторону мужское достоинство? Вот куда идет ныне человечество, услаждая себя по дороге фокусами гуннских певичек.
Это неведение я и разумею под тюрьмой и темницей. Даже если какому-нибудь искусному врачу удастся заставить человека позабыть на время слова, что с того? Тот, кого всю жизнь слепили огни фейерверка, заметит ли мерцание звезды? Услышит ли треск сверчка привыкший к грохоту барабанов? А истина говорит с нами ничуть не громче, да и не с нами, не будем обольщаться — лишь сама с собой. Впрочем, я начал с того, что никакой истины нет, пока мы не озаботимся ее поисками. И уже рассуждаю о том, громко она разговаривает или тихо и с кем… Вот так слова создают мир. Вот так мир в конце концов оказывается ничем — выброшенной печатной доской, с которой осыпаются под осенним ветром рассохшиеся знаки. Поистине, одно уравновешивает другое.
История Царя Обезьян и Танского монаха — это роман о путешествии в пространстве. Мы же размышляли о том, можно ли написать нечто подобное о странствиях по Пути. Посчитав сперва эту задачу нетрудной, я по размышлении увидел, что к ней нет способа даже подступиться. Так я полагаю и сейчас. Но в «Путешествии на Запад» есть место, которое начисто меня опровергает. Помните ли, что происходит в конце, когда путешественники получают листы чистой бумаги вместо священных текстов, ради которых они прошли столько стран? С жалобами, что их обманули, они возвращаются к Будде. И тот объясняет, что чистые листы бумаги и есть настоящие священные тексты. Поскольку путешественники еще не готовы понять, что такое подлинная святость, они получают то, за чем пришли, — корзины сутр и поучений. Но самое первое послание Будды, не понятое теми, кто пришел к нему за наставлением, — не оно ли полностью вобрало в себя Путь? На бумаге не было вообще ничего, но таково, сдается мне, единственно возможное повествование о сокровенном, которое не окажется подлогом с первого же знака.
Да, на стене темницы можно изобразить истину, открывающуюся тому, кто вышел за тюремные ворота, и нет ничего проще такого рисунка. Это сама стена до того, как ее коснулись мел или кисть. Но узник и так смотрит на нее каждый день, и, значит, сокровенное открыто ему так же, как нам, поскольку мы не видим ничего сверх того, что видит он. Узник просто не знает, что перед ним сокровенное, ибо не начинал его поиска. А как в нем родится желание искать сокровенное, если он не знает даже такого иероглифа? Скорее искать Путь начнут придорожные камни и облака в небе — но они ничего не ведают о Пути, а значит, и не теряли его. Поистине, прилагать усилия и копить знания нужно не для того, чтобы обрести Путь, а для того, чтобы потерять. И первое, что мы делаем, просыпаясь с утра, это заново рисуем темницу со своей фигуркой внутри. Но хоть наша темница всего лишь нарисована, надежней не заточал и Цинь Шихуан.
В Книге о Потоке и Силе есть парная надпись:
«Отсутствие концепции неба и земли суть исток».
«Наличие концепции десяти тысяч вещей суть врата рождения».
Смиренно добавлю, что из этих слов следует: пока сохраняется концепция сокровенного истока, сокровенный исток недостижим. Когда же концепция исчезает, о каком сокровенном истоке говорить? Вот это и называю сокровенным истоком.
Вооружась словами, мы идем в поход за истиной. Нам кажется, что мы достигли цели, но, воротясь из похода, мы видим, что добыча наша — слова, ничем не отличающиеся от тех, с которыми мы отправлялись в путь. Даже непоколебимая опора моих мыслей — Книга о Потоке и Силе — не обладает ли той же природой? В ее защиту можно сказать, что сам Лао Цзы не имел желания браться за кисть, и его труд есть древнейшая из известных нам взяток, ибо написан он был с единственной целью — заставить начальника заставы открыть дорогу на Запад. Но, состоящая из слов и отражающая умозаключения, не есть ли эта книга — в соответствии с ее же собственной мудростью — последовательность врат рождения, сквозь которые проходит читающий, проживая, по числу глав, восемьдесят одну короткую жизнь? А раз так, можно ли сказать, что последнюю страницу переворачивает тот, кто открыл первую? Мне неведомо.
Сообщая о невозможности выполнить задуманное, я вошел с собой в противоречие. Пойду этой тропой и дальше, словно памятной ночью в горах. Как знать, вдруг повесть о Пути все же может существовать — и не только в виде стопки чистой бумаги? В минуты раздумий я видел вдали словно бы мираж, слишком зыбкий, чтобы говорить о деталях, но все же достаточно ясный, чтобы дать его общий очерк. Итак, в этом тексте не должен появляться иероглиф «Путь» — кроме, может быть, первой и последней главы. Там этот знак мелькнет, чтобы очертить пространство, где развернется таинственное действие; кроме того, так будет показано, что Путь ведет лишь сам к себе, не меняясь, но и не оставаясь прежним. Возможно, что в самом начале будет сказано несколько слов о рождении, а в конце — о смерти. Все остальное между этими вехами будет лишено признаков повествования об одном предмете. Мне представляется множество странных историй, рассыпающихся на еще большее количество крохотных рассказов, сквозь которые нельзя продеть ни одной общей нити — кроме той изначальной, что и так проходит сквозь все. Так, удалив все связующие звенья, мы получим повесть о самом главном, которое нельзя убрать, ибо оно и есть Путь десяти тысяч вещей. Такая повесть будет подобна собранию многих отрывков, написанных разными людьми в разные времена. Единственное, что должно скрепить их вместе, — это некое присущее им качество, которое, господин Цзян Цзы-Я, я не возьмусь определить. Скажу только, что в моем письме я ощутил его присутствие в тот момент, когда писал о травинках и ветре. Но что это?
Истины изначально нет — таков установленный небесами закон. Другой закон небес в том, что истину выразить невозможно даже тогда, когда она появляется. Но главный небесный закон в том, что никакие законы не действуют, когда свою волю изъявляет верховный владыка, ибо законы есть не что иное, как память о том, какие пoвеления он отдавал раньше. Значат ли они что-нибудь, когда рядом он сам? Кто же этот верховный владыка, спросите вы? Я немедленно опрокину ногой чайную доску. И вы улыбнетесь в ответ.
Вот почему Небеса позволяют нарушать свои же уложения. Мы протискиваемся сквозь лес невозможностей неведомо как, и тогда истина, которой нет и которую, даже появись она, все равно нельзя было бы выразить, внезапно возникает перед нами и сияет ясно, как драгоценная яшма в свежем разломе земли. Когда происходит такое, появляются слова, тайна которых неведома. Возможно, таких слов может быть бесконечно много. Возможно и то, что ничего не надо сочинять, и все, что должно войти в эту повесть, уже написано, но эти отрывки разбросаны по книгам разных эпох; быть может, что мудрейший из ученых оказался способным лишь на орнамент силлогизмов, а важнейшую из глав создал невежественный варвар. Мое сердце знает, что повествование, о котором я говорю, существует. Вот только прочесть его может лишь тот таинственный ветер, который листает страницы всех существующих книг. Но, говоря между нами, разве есть в этом мире хоть что-нибудь, кроме него.
Несколько маленьких красных шариков висят в воздухе недалеко от моих глаз. Их цвет чист, их форма совершенна. Они очень красивы. Я гляжу на них и вспоминаю то, что было раньше.
Всю жизнь я пытался понять, что такое красота. Она была всюду — в цветке и облаке, в нарисованном кистью знаке, в юных лицах, проплывающих мимо в толпе, и в бесстрашии готового умереть воина. Она казалась мне самой важной из тайн мира.
Каждый раз она обманывала меня, притворяясь чем-то новым. Но затем я узнавал ее, как хорошо знакомую мелодию, сыгранную на другом инструменте. Я чувствовал, что за совершенством в изгибе крыла, меча и ресницы стоит один и тот же невыразимый принцип. Но я не понимал, в чем он. Когда я думал об этом, мой ум начинал бесцельно блуждать или тупо замирал. А если мне удавалось удержать в себе этот вопрос, красота, вместо того чтобы стать понятной, исчезала, и я оказывался словно бы перед черным зеркалом водоема, на поверхности которого секунду назад сверкало солнце.
Я не сумел бы внятно объяснить другому человеку, что такое красота, и сомневался, что на это будет способен кто-то еще. Определения, которые я встречал в книгах по философии и искусству, можно было не брать в расчет. Их громоздкие и неловкие конструкции были полностью лишены того качества, которое они пытались определить, что было для меня ясным свидетельством их никчемности. Но я хорошо знал, что слова, неспособные объяснить красоту, могут удерживать ее и даже создавать.
Я вижу на красном ворсе ковра несколько раскатившихся монет — совсем рядом. Они чуть расплываются в моих глазах, из-за чего их блеск кажется мягким и успокаивающим. Но в нем все равно присутствует холодок опасности, которым веет от металла даже в самых мирных инкарнациях.
Прямая угроза, исходящая от обнаженной стали, всегда казалась мне ничтожной по сравнению с потаенным ужасом повседневности. Именно от него люди издавна прятали в книгах то лучшее, что им удавалось добыть в скудных каменоломнях своих душ. Так же зарывали когда-то в землю монеты во время смуты. Разница в том, что беспорядки, при которых надо прятать деньги, случаются в мире редко, а бесконечная катастрофа красоты, от которой ее пытаются сохранить в книгах, происходит в нем постоянно. Эта катастрофа и есть жизнь. И уберечь на самом деле нельзя ничего — так же можно пытаться спасти приговоренного к смерти, делая его фотографии перед казнью. Я знал только одну книгу, автору которой что-то подобное удалось. Это была «Хагакурэ».
«Я постиг, что путь самурая — это смерть». Все остальное в книге было просто комментарием к этим словам, вторичным смыслом, возникавшим от приложения главного принципа к разным сторонам человеческого опыта. Отнеся их к красоте, я впервые стал понимать, где искать ее тайну. Все дороги, на которых она встречалась человеку, упирались в смерть. Это значило, что поиск прекрасного в конечном счете вел к гибели, то есть смерть и красота оказывались, в сущности, одним и тем же.
Монеты уходят из моего поля зрения, и теперь я вижу только одну из них. Она безупречно кругла, как и положено монете. Самая совершенная фигура, окружность — это и есть смерть, потому что в ней слиты конец и начало. Тогда безупречная жизнь должна быть окружностью, которая замкнется, если добавить к ней одну-единственную точку. Совершенная жизнь — это постоянное бодрствование возле точки смерти, думал я, ожидание секунды, когда распахнутся ворота, за которыми спрятано самое важное. От этой точки нельзя удалиться, не потеряв из виду главного; наоборот, надо постоянно стремиться к ней, и отблеск красоты сможет озарить твою жизнь, сделав ее если не осмысленной, то хотя бы не такой безобразной, как у большинства. Так я понимал слова «Хагакурэ»: «В ситуации «или/или» без колебаний выбирай смерть».
Скрытое в словах, в отличие от спрятанного в землю, предназначено для других, или, как это бывает с лучшими из книг, ни для кого. «Хагакурэ» как раз относилась к книгам ни для кого — Дзете приказал бросить все записанные за ним слова в огонь. Красота этой книги была совершенна потому, что у нее не должно было быть читателя; она была подобна цветку с вершины, не предназначенному для человеческих глаз. Ее судьба походила на судьбу самого Дзете, собиравшегося уйти из жизни вслед за господином, но оставшегося жить по его воле; если уподобить книги людям, «Хагакурэ» была среди них таким же самураем, как Дзете был им среди людей.
Чем еще была эта книга? Как ни страннно, я думаю, что выражением любви. Это не была любовь к людям или миру. У нее, похоже, не было конкретного предмета. А если он и был, нам про это не узнать — Дзете считал, что любовь достигает идеала, когда человек уносит с собой в могилу ее тайну. Именно так он хотел поступить с надиктованной им книгой; не его вина, что эту тайну узнали другие.
Мало того, что я думаю о книгах, я вдобавок вижу их корешки на полке. Я уже не успею узнать, о чем они, но это меня не печалит. В мире много лишних книг и очень мало таких, которые стоит помнить, тем более хранить. Поэтому Дзете говорил, что лучше выбросить свиток или книгу, прочтя их. Жизнь — тоже книга, это сравнение банально, как жизнь. Что толку читать ее до конца, если все главное сказано на первых страницах? А если ты понял это, стоит ли копаться в мелком шрифте бесчисленных примечаний? Смерть в юности, когда человек еще чист и прекрасен, — вот лучшее из возможного, но я понял это лишь тогда, когда моя собственная юность уже прошла. Оставалось одно — приготовить себя должным образом, изменившись настолько, насколько позволяла природа. В этом, конечно, было что-то искусственное, но все же это было лучше, чем оскорбить смерть старческим безобразием, как поступает большинство.
Смерть могла быть по-настоящему прекрасна. Я мог часами разглядывать изображения святого Себастьяна, и мне хотелось умереть так же. Конечно, меня вдохновляло не буквальное повторение чужого опыта — я хорошо понимал, какие трудности встанут перед организатором такого смелого эксперимента. К тому же я знал, что на самом деле Себастьян выжил после расстрела и был забит до смерти палками (картин на эту тему не было — по той, я подозревал, причине, что богатые гомосексуалисты Средних веков и Возрождения, которые заказывали изображения страдающего юноши, могли счесть второй род смерти слишком буквальной метафорой). В любом случае разрывать нить жизни следовало своими руками, иначе смерть превращалась в нечто невыносимо пошлое. Решив, что сам пущу стрелу, которая убьет меня, я все равно прошел часть пути к своему странному идеалу, сделав свое тело совершенным — даже более совершенным, чем то, что видел на картинах.
Но моя одержимость святым Себастьяном не была проявлением замешанной на садизме чувственности, как могло бы показаться мелкому человеку. В истории преторианского трибуна для меня была важна ее духовная подоплека. Кровь, стекающая по дереву, к которому был привязан казнимый, была кровью святого, и это придавало происходящему особый смысл. Меня волновало то, что в этой смерти красота сливается с чем-то более высоким.
Себастьян был святым. Он был сосудом, в котором обитал бог, безраздельный хозяин всего театра жизни. Поэтому его убийство было на самом деле убийством бога — недаром в моих фантазиях Себастьян призывал бога Единственного в утро перед казнью, встав с пахнущего морскими водорослями ложа и облачаясь в свои скрипучие доспехи (интересно, что в детстве я так и представлял себе ложе римского офицера — источающим слабый аромат высушенных водорослей). А могло ли что-нибудь волновать душу сильнее, чем гибель высшего источника красоты?
Вид пронзенного стрелами юноши на самом деле затрагивал не столько чувственную, сколько мистическую сторону моей души. Я не могу сказать, что испытывал почтение к европейскому богу. Богом мы называем то, что пока еще не в состоянии убить, но, когда это удается, вопрос снимается. Другими словами, бог есть, но только до какой-то границы. Ницше пересек ее с мужланской прямотой; де Сад был в этом изящнее и гаже. Но даже этот свободный ум вряд ли мог вообразить святого Себастьяна, убивающего себя собственноручно.
Когда мы убиваем себя, думал я, мы покушаемся на живущего в нас бога. Мы наказываем его за то, что он обрек нас на муки, пытаемся сравниться с ним во всемогуществе или даже берем на себя его функции, внезапно заканчивая начатое им кукольное представление. Если он создает мир, то в нашей власти опять растворить его во тьме; поскольку бог — просто одна из наших идей, самоубийство есть тем самым и убийство бога. Причем оно может быть повторено бесчисленное количество раз, по числу тех, кто решится на этот шаг, и каждый раз бог перестает быть богом, навсегда исчезая во тьме. И сколько в этой тьме уже исчезло богов, чьи имена люди даже не помнят! А сохранить для вечности своего бога — и себя заодно — все равно невозможно, сколько ни щелкай фотоаппаратом перед казнью.
Однажды я снялся с розой, к которой прикасался губами. Увидев снимок, я понял, что все необходимые фотографии казнимого уже сделаны; ничто больше не удерживало меня от последнего шага.
Но отчего-то я медлил. Конечно, мне не надо было воспитывать в себе волю к смерти — она была чем-то вроде зверя, с детства жившего в моей душе. Но раньше этот зверь отлично уживался с другими арендаторами. Кроме смерти, у меня было много страстей. Смерть была терпеливым разнорабочим — она могла оказаться соавтором книги, теоретиком эстетического кредо и даже свидетелем любовной оргии. Мы, пожалуй, дружили. Но я не планировал появиться в ее страшной парикмахерской в качестве клиента до одного внешне малопримечательного события.
Это было тринадцатого июля несколько лет назад. Я точно уверен в дате, потому что помню — в тот день начинался праздник Бон.
Дорога в горах, по которой я шел, привела меня в небольшую деревню, где у ворот догорали костры, разложенные, как всегда в этот день, чтобы духи предков могли найти дорогу домой. Был уже вечер; в воздухе пахло горелой пенькой. Я помню, что несколько раз громко прокричала какая-то птица. Странно, но вокруг совсем не было людей — единственным человеком, которого я увидел, была девочка с охапкой цветов, которую я встретил возле деревни. Она прошла мимо, никак не показав, что видит меня, словно я (или мы оба) были бесплотными духами. Остановившись, я долго смотрел на поднимавшийся от костров дым. Постепенно на меня снизошел покой; все, о чем я думал перед этим, забылось. А потом в моей памяти всплыла страница из «Хагакурэ». Я увидел ее так отчетливо, словно кто-то невидимый раскрыл книгу перед моими глазами:
«Разве человек не похож на куклу с механизмом? Он сделан мастерски — может ходить, бегать, прыгать, даже разговаривать, хотя в нем нет никакой пружины. Но в следующем году он вполне может стать гостем на празднике Бон. Поистине, в этом мире все суета. Люди постоянно забывают об этом».
Люди не ходят друг к другу в гости во время праздника Бон; речь шла о духах. Смысл был в том, что всем нам суждено умереть и стать духами.
«Но кто я на самом деле? — подумал я, и озноб прошел по моей спине. — Вот я стою здесь, перед этими запертыми домами. Я пришел сюда по дороге, привлеченный дымом костров. Думал ли я в прошлом году, что окажусь здесь в это время? Никто не ждет меня здесь, но все же я гость в этой горной деревне. Я гость на празднике Бон. Уже сейчас. Так есть ли разница между живыми и мертвыми?»
В моем уме распахнулось давно заколоченное окно — я вспомнил церемониальное шествие, которое видел маленьким мальчиком.
Это было очень важное для меня воспоминание. С ним была связана веха, отделявшая меня от детства. Что-то странное и пугающее произошло в моей душе, когда мимо нашего дома проходила процессия, несшая паланкин с алтарем. Чем старше я становился, тем меньше я понимал, что случилось в тот день. Само событие, живое и красочное, продолжало жить в моей памяти, но его отпечаток был начисто лишен какого-либо смысла, который мог бы объяснить, что же произвело на меня такое сильное впечатление. Хотя я помнил шнуры на алтаре и даже медные кольца на шесте священника, воспоминание, в сущности, было ни о чем. От него осталась только внешняя оболочка, похожая на хитиновый панцирь давно умершей осы — снаружи сохранились форма, цвет и рисунок, а внутри была пустота. Наверно, думал я, там никогда и не было ничего другого, просто в детстве каждый из нас немного волшебник, и мы умеем заполнять эту пустоту фантазиями, которые становятся для нас реальностью.
Но в ту минуту ясности и покоя, стоя у гаснущего костра, я снова пережил то, что так поразило меня много лет назад. А потом опять позабыл — наверно, потому, что не мог выразить сути этого переживания, а удержать в сознании мы можем лишь то, что сумели облечь в слова. Когда этот миг прошел, в моей памяти осталась только фраза «гость на празднике Бон», а остальное исчезло или поблекло. Воспоминание опять стало пустым и бессодержательным, но я знал — нечто очень важное вернется ко мне в момент смерти.
Оглядываясь назад, я вижу, что именно в тот день мое желание умереть стало простым и искренним. Впрочем, в теперешней ситуации слова «оглядываясь назад» звучат немного комично.
Путь, говорил Дзете, — это нечто более высокое, чем праведность. Я полагал, что эти слова отсылают к самой известной строчке «Хагакурэ», той, что дети узнают в школе даже в наше низкое время: «Я постиг, что путь самурая — это смерть». Смерть была праведным поступком, это было ясно хотя бы из того, что так поступили все праведники и святые без исключения, даже сам Будда. Но как можно пройти путь за одно мгновение? Я много размышлял об этом. Дело в том, понял я наконец, что другой возможности все равно не было: вместе с жизнью смерть заключена внутри единственного мига, который только и существует; она же является его подлинной целью. Именно ею завершается настоящее мгновение времени, сколько бы десятков лет оно ни переходило само в себя.
Это было холодным и рассудочным объяснением, похожим на доказательство математической теоремы. Но смерть была путем еще в одном смысле, поэтическом. Возможно, из-за того, что всю свою жизнь я примерял и носил разные маски, я ничего не ценил так высоко, как искренность. Если человек шествует по пути искренности, гласили древние стихи, боги никогда не отвернутся от него. Но что это, путь искренности? Я не знал ответа лучше, чем стихотворение неизвестного самурая из десятого тома «Хагакурэ»:
Все в этом мире
Лишь обман.
Одна только смерть — искренность.
Следовать по пути искренности означало жить каждый день так, словно ты уже умер, говорила книга. Большую часть жизни я жил наоборот — походил на мертвеца, полагавшего, что он еще жив. Но то, что я испытал в горной деревне на празднике Бон, дало мне силу встать на путь искренности, дорогу из единственного шага. Так я и пришел на свое последнее свидание с красотой и смертью. Нельзя быть ближе к смерти, чем я сейчас. Но я не вижу красоты. Или, точнее, не вижу той красоты, которую ожидал найти.
Я вижу ботинок и забрызганную кровью штанину — в таком же ракурсе футбольный мяч, будь у него глаза, видел бы ногу игрока. Сзади этажерка с четырьмя пустыми полками; вместе с ногой она образует подобие иероглифа «путь». Вот как на самом деле выглядит путь самурая. По этому поводу можно было бы рассмеяться. Можно было бы заплакать. Но мне остается одно — плыть вдоль ровных берегов этой неостановимой мысли, глядя на замершую в воздухе молнию лезвия и искаженные лица людей, только что — со второй попытки — перерубивших мне шею.
«Хагакурэ» говорит, что человек, которому отсекли голову, может совершить одно последнее действие. При жизни мне казалось, что это из области рассказов о чудесном, вроде историй Уэда Аки-нари, которые я мальчишкой читал в бомбоубежище во время ночных налетов. Теперь я знаю, что это правда. Рассекая живот, я подумал о «Хагакурэ», и это воспоминание растянулось на все долгое путешествие к смерти, оказавшись моим последним действием. Ведь им вполне может быть и судорога памяти, мысль.
Но она не похожа на обычные мысли обычного человека. Она не похожа ни на что вообще. Словно призрачный розовый куст распустился в пустом пространстве, чтобы в следующий момент опасть и навсегда исчезнуть — как легкие, возникшие для единственного вдоха. Этот куст — мой ум. Он же — моя последняя мысль. Я вижу точку, куда сходятся все нити, державшие на себе мою жизнь. Как странно — эта точка была на самом виду, и все же при жизни я ее не заметил. А сейчас, когда на моем исчезающем кусте появилась последняя роза, я не смогу прикоснуться к ней губами. Странней всего то, что даже в столько раз перечитанном «Хагакурэ» я не нашел ключей к своим замкам, хотя они лежали на самом виду.
Вот, например, это место о жителе Китая, который украшал свою одежду и мебель изображениями драконов. Он был в этом так чрезмерен, что обратил на себя внимание драконьего бога. И тогда перед окнами китайца появился настоящий дракон, после чего бедняга помер со страху. «Должно быть, — меланхолично замечает Дзете, — он был одним из тех, кто говорит громкие слова, а на деле ведет себя по-другому». Смерть была в моей жизни таким драконом, она была соком, которым я пропитал не только свои книги, но даже и само свое имя, переписав его иероглифами «завороженный смертью дьявол». Я был гордым человеком и дал себе слово, что сумею посмотреть в глаза драконьему богу, когда он появится передо мной, и мои слова не разойдутся с делом. Я не просто дожидался его, я сам пошел навстречу. Но кем был этот драконий бог?
В детстве я много раз перечитывал сказку, в которой прекрасный принц находил свою гибель в пасти дракона. Я столько раз повторял про себя один отрывок, что запомнил его наизусть:
«Дракон стал с хрустом разжевывать принца. Раздираемый на части юноша невыразимо страдал, но переносил муки, пока чудовище не изорвало все его тело. Тогда принц вдруг исцелился и выскочил из пасти дракона. На нем не было ни царапины. А дракон повалился на землю и умер».
Во рту у принца был волшебный алмаз, который каждый раз возвращал ему жизнь. Но мне не было дела до этого алмаза — зачарованный и взволнованный близостью смерти, я негодовал, что принц остался невредим. В конце концов я понял, как сделать эту историю совершенной. Достаточно было закрыть пальцем несколько слов:
«Раздираемый на части юноша невыразимо страдал, но переносил муки, пока чудовище не изорвало все его тело. Тогда принц вдруг… повалился на землю и умер».
Так же, как я поступал с этой сказкой, я пытался поступить и со своей жизнью. Я пытался убить принца, думая, что нет ничего прекраснее погибающей красоты. Теперь это кажется смешным. Но смешнее всего, что я считал принцем себя.
На самом деле я и был тем самым драконом. И сейчас, когда дракон повалился на землю и умер, принц выскочил из его пасти, и на нем действительно нет ни царапины. Принца нельзя убить, как бы дракон ни старался. Его нельзя ни укусить, ни поцарапать, хотя у него нет ни алмаза во рту, ни самого рта. Я знаю это точно, потому что вижу его, как мне и было обещано у костра в пустой горной деревне. Я знаю, что это он, потому что уже видел его раньше.
Это было давным-давно. Мимо нашего двора проходила праздничная процессия. Впереди шел священник в маске божественного лиса, взмахивая шестом, на котором гремели медные кольца. За ним несли сундук для пожертвований, а следом двигался черно-золотой алтарь, увенчанный золотой птицей Хоо, ярко сверкавшей под солнцем. Снаружи были красные и белые шнуры, перильца и много-много позолоты. А внутри алтаря был просто куб пустоты. Пустота показалась мне куском ночной тьмы по контрасту с сиянием летнего дня, и мне стало страшно, потому что я явственно ощутил, как этот качающийся в такт движениям толпы объем небытия, словно какой-то изначальный принц, властвует над солнцем, праздником и веселящимися людьми — а ощутив это, я понял, что это не алтарь раскачивается в такт шествию, а все окружающее пространство качается в такт движениям куба пустоты в алтаре, потому что внутри него весь мир со мною, солнцем, землей и небом, там мои родители, все живые и мертвые, рай и ад, боги и дьяволы и много-много другого. Мне стало страшно, и я побежал прочь от алтаря, пытаясь спрятаться в доме. Но толпа, словно черный принц дал ей команду, хлынула в наш двор и долго бесновалась под окнами…
С тех пор я прятался от принца. Я закрывался от него так же, как заслонял пальцами строчки, делавшие мою любимую сказку не такой, как мне хотелось. Но это не значит, что принц перестал меня видеть. Это я перестал видеть его.
Дракон был не только слеп, но и глуповат. Он не узнавал принца даже тогда, когда они встречались над страницей «Хагакурэ». Наше тело получает жизнь из пустоты, напоминал Дзете, но это казалось мне схоластикой; честно говоря, я полагал, что он просто отдает дань суевериям эпохи, как Монтень, который постоянно прерывает свои рассуждения, чтобы раскланяться с католической догмой. Существование там, где ничего нет, даже в устах Дзете казалось мне бессмыслицей, а слова о кукольном представлении были для меня воплощением его мужского нигилизма. Мускулистая фигурка была занята важным делом — она махала мечом, готовясь распороть свой живот. Какой же дикой карикатурой была моя жизнь. Впрочем, может ли человеческая жизнь не быть карикатурой?
Я думал, что гостем на празднике Бон был я, но я был всего лишь куклой. Сейчас эта кукла додумает единственную оставшуюся у нее мысль и исчезнет. Останется кукольный мастер, который как-то раз поглядел ей прямо в глаза из паланкина с алтарем в жаркий летний полдень. Где надо было искать его? Где он прятался, тот, кто смастерил мой механизм? Пожалуй, спрятаться — это единственное, чего он никогда не мог. Но где надо его искать, все равно неясно, потому что, кроме него, ничего нет. Может быть, потому его никто и не может найти?
Но в этом нет ничего страшного. Люди не зеркало, в которое он смотрит, желая увидеть себя, они куклы, разыгрывающие перед ним представление за представлением. Для того чтобы я танцевал под его взором, ему не нужно вставлять в меня пружину из китового уса. Я просто его мысль, и он может думать меня как пожелает. Но, раз я не могу ни увидеть его, ни коснуться, он тоже просто моя мысль. И здесь, столкнувшись сам с собой, ум затихает.
Может быть, в моей попытке дотянуться до кукольного мастера мечом было величие поднятого против небес бунта? Как бы не так. Скорее, это было подобие чудовищного анекдота, над которым невозможно перестать смеяться именно из-за его чудовищности. Оказалось, нельзя убить даже куклу. Куклы не умирают — в них просто перестают играть. Пока принц притворялся драконом, дракон замышлял убийство. Должно быть, я был злой куклой. Но тот, кто играл в меня, — добр. Поэтому я вижу главное. Я вижу настоящего себя — его. Точнее, это он видит себя, но по-другому не бывает. И то, что я знаю это, делает все остальное неважным.
А теперь, бесконечно прекрасный, не видимый никому, кроме себя самого, он отводит от меня взгляд, и Юкио Мисима исчезает. Остается только он. Тот единственный гость на празднике Бон, который вечно приходит в гости сам к себе. А голова Мисимы, изувеченная неловким ударом меча, все катится и катится по красному ковру и никогда не достигнет его края.
Здравствуй, благородный незнакомец. Ты выглядишь странно, словно родом не из наших мест. Не пришелец ли ты из далеких северных стран? Меня зовут Акико. А как твое славное имя? Введи его и нажми «enter», тогда Акико отопрет.
Мы очень рады, ЙЦУКЕН, что ты заглянул на наш сайт, затерянный в горах древней Японии. Мы — это Акико и обезьянка Мао. Если ты посмотришь в левый нижний угол экрана, ты увидишь два маленьких желтых пятнышка. Это ее глазки. Обезьянка Мао прячется не потому, что ты ей противен, ЙЦУКЕН. Она хорошо знает, как важен для нас твой визит, просто ей требуется время, чтобы привыкнуть к новому человеку. Она очень скрытное существо, но у нее удивительно смелая и любознательная душа. Тебе может показаться смешным, что Акико говорит так об обезьянке, но, кроме Мао, у нее здесь нет друзей.
Может быть, моим другом станешь ты, ЙЦУКЕН? Как только эта надежда зажглась в сердце Акико, мир вокруг преобразился — он засиял всеми красками, словно начался праздник. Акико заметила, как ты смотришь на ее хрупкую фигурку в шелковом кимоно цвета осенней листвы. Твои нескромные взгляды вызывают на щеках Акико жаркий румянец.
Нет, нет, ЙЦУКЕН, даже не подводи туда курсор. Пока ты можешь смотреть только на лицо Акико, покрытое краской стыда. Акико — девушка строгих правил. Если ты хочешь увидеть все остальное, подпишись на наш сайт. Видишь дверь со словом «members»? Когда ты станешь членом, ЙЦУКЕН, ты будешь входить через нее прямо в тайные покои Акико. А пока тебе нужна вот эта калитка с табличкой «instant access».
Спасибо, что ты решил воспользоваться услугой «instant access», ЙЦУКЕН. Мы принимаем все ведущие кредитные карточки. Ты можешь стать временным членом на один месяц всего за 9,99 $. А всего за 24,99 $ ты на целый год станешь полным членом… Акико видит, ЙЦУКЕН, что ты опытный самурай. Ты открыл сундучок с надписью «terms and conditions», который стоит между статуэткой Канон и пучком камышовых стрел. Так поступает далеко не каждый, кто приходит сюда с визитом… Да, это правда. Для твоего удобства временное членство будет автоматически возобновляться после истечения срока, и 9,99 $ будут каждый месяц сниматься с твоего счета…
Что? А что можно назвать постоянным в мире, где все подобно росе и облакам? Полное членство, конечно, лучше, ЙЦУКЕН. Но потому и дороже. Помни, что предоставление неверной информации о кредитной карточке преследуется… Нет, нет, просто полагается напомнить. Мы тебе верим. А ты можешь верить нам. Не бойся, что твои враги и завистники узнают о нашей связи. Мы с обезьянкой Мао умеем хранить секреты. Менялы из твоего банка, получив счет от «ninpoop.com», ничего даже не заподозрят.
Спасибо, что ты остановил свой выбор на полном членстве за 24,99 $, которое не будет автоматически возобновляться для твоего удобства, ЙЦУКЕН. Как только твоя кредитная информация будет проверена, ты получишь от нас весточку по журавлиной почте. Да, ЙЦУКЕН, это и есть «instant access». А? Нормальное название. Вся жизнь земная лишь мгновение, лишь летний сон луны в пруду под песню птицы касиваги.
Здравствуй, ЙЦУКЕН. Мы с Мао хорошо помним тебя и твой IP-адрес 211.56.67.4. Ты вошел через дверь со словом «members» — это значит, что белый журавль уже принес тебе письмо с тайным словом. Теперь ты здесь полноправный член — какое, должно быть, волнующее, сильное и свежее чувство! Да, пять дней — это большой срок, но ведь тебе было сказано, ЙЦУКЕН, что журавлиная почта может прийти с опозданием, если ты оставишь адрес бесплатного сервера вроде Yahoo! или Hotmail. Именно там вьют гнезда разбойники, дающие ложную информацию о кредитных картах. Если уж на то пошло, скажи спасибо, что ты вообще получил письмо с тайным словом…
Почему, предупреждали. Раз ты лазил в сундучок «terms and conditions», ЙЦУКЕН, надо было внимательно прочесть, что написано мелким шрифтом на странице 12. Но стоит ли спорить об этом сейчас, когда минута радости так близко? Отбрось эти мысли, ЙЦУКЕН, и вслушайся в саунд вечерней природы. Разве мир не прекрасен? Тонкие ленты облаков плывут по бледному небу, шелестит ветер в листьях, и грустно поют сверчки в траве. Трогает ли это твое сердце?
Ты щелкаешь мышью по тайному месту Акико, самоуверенный ЙЦУКЕН. Похоже, ты из тех людей, которые точно знают, что им нужно. Ты уверен в себе. Еще бы. Такой изысканно утонченный кавалер, наверное, не встречал отпора ни на одном порносайте. Взволнованная Акико опускает глаза и идет в дальние покои. Акико в таком смущении, что забывает задвинуть за собой перегородку. Она чуть вздрагивает, когда курсор проезжает по ее хрупкой фигурке. Ты заметил, ЙЦУКЕН, что стрелка курсора превращается в кисть руки, когда прикасается к поясу шелкового кимоно цвета осенних листьев? В загадочных глазах Акико отражается пламя светильника. Сейчас Акико расскажет тебе свою историю, ЙЦУКЕН.
В давние времена у могущественного правителя провинции Исэ было три дочери. Старшая… Что? Можно. Вон в верхнем правом углу кнопочка «Skip story»[7]. Кнопочка с рюмкой? А это если ты захочешь купить вишневой наливки для обезьянки Мао.
Ах… Ну что ты делаешь, ЙЦУКЕН. Теперь Акико в одном нижнем платье. Чтобы раздеть ее совсем, тебе остался всего один щелчок мыши. От волнения у Акико кружится голова — она, с твоего позволения, ляжет на татами. Ай… Ой! Ты не оставил на Акико даже тряпочки, ЙЦУКЕН. Тебе нравится ее юное, еще не до конца сформировавшееся тело? Нет, ЙЦУКЕН. Раздвинуть их шире ты не можешь. Не надо щелкать зря. В этой версии ты не увидишь тайного места. Акико стесняется.
Ты спрашиваешь у Акико, как надо ласкать ее хрупкое тело? Это должно подсказать тебе влюбленное сердце. Можешь выбрать любой предмет из тех, что видишь в комнате. Любой, на котором курсор превращается в руку. Чтобы взять его, надо щелкнуть по нему мышью. Важнее всего для тебя вот эти бусы на стене. Поглядывай на них время от времени. Когда ты начнешь играть с Акико, бусины по одной станут менять цвет. Чем больше зеленых бусин, тем желаннее Акико твои ласки. А чем больше красных, тем хуже ты понимаешь ее тайные помыслы.
Чего тебе непонятно? Ты бизнес-ньюз когда-нибудь видел? Акции падают — красная стрелка вниз, акции поднимаются — зеленая стрелка вверх. Здесь все точно так же. Запомни, зайчик, — Акико ждет от тебя маленького экономического чуда. Если ты будешь ласкать ее правильно, она будет делать тебе «О-о-ой!». А если Акико будет делать «Хи-хи-хи!», значит, ты ласкаешь ее неправильно. Когда все бусины позеленеют, ЙЦУКЕН, ты услышишь полный сладостной неги крик «Оох-ауу!», который Акико издаст на бонус.
Ага, ты взял веер «летучая мышь» — память о прошлом лете. Хочешь потеребить им маленькие коричневые соски Акико, похожие на стрелы любви? Хи-хи-хи! Ты на бусы-то посматривай. Три бусины уже красные. Хи-хи-хи! Уже шесть. Подумай. Зачем нормальным людям веер? Правильно! Чтобы обмахиваться. Или обмахивать. А везде. О-о-ой! О-о-ой! О-о-ой! Хи-хи-хи!
Нет, ЙЦУКЕН, если Акико делает «Хи-хи-хи!» после нескольких «О-о-ой!», значит, тебе надо придумать что-то новое, а то ты можешь надоесть. И не спи. Тебе надо очки набирать, а когда Акико делает «Хи-хи-хи!», ты их теряешь. Попробуй обмахнуть где-нибудь еще. Хи-хи-хи! Хи-хи-хи! О-о-ой! О-о-ой! О-о-ой! Хи-хи-хи! Хи-хи-хи!
Да брось ты этот веер. Надоело. Хватит. Давай что-нибудь другое… Шпилька для волос? Не знаю, ЙЦУКЕН, попробуй. Хочешь провести ею по темным впадинам подмышек? Хи-хи-хи! Слегка уколоть смуглую кожу живота? Хи-хи-хи! Прикоснуться к тайному месту, скрытому изящно приподнятым бедром? Хи-хи-хи! Пощекотать пятку цвета спелого персика? О-о-ой! О-о-ой! О-о-ой! Хи-хи-хи! Кисточка для туши? Ты, наверно, хочешь написать стихотворение для Акико? А, понятно. О-о-ой! О-о-ой! О-о-ой! Ты смотри, получилось. Один совет, ЙЦУКЕН. Если ты обмакнешь кисточку в бутыль саке, то за один мазок получишь в два раза больше очков… Только не урони кисть в бутыль, потом придется все куда-то переливать, а ведра здесь нет…
Что? Медленно грузится? Это обезьянка Мао села на провода, есть у нее такая привычка. Хочешь купить ей вишневой наливки, ЙЦУКЕН? Мао! Слезай. Иди сюда, сейчас тебе… Что? Нет, саке из бутыли она не будет. Мао, иди поиграй веером «летучая мышь». На чем мы остановились? Кисть для туши? О-о-ой! О-о-ой! О-о-ой! Хи-хи-хи! Старое письмо от того, кто когда-то был тебе дорог? Хи-хи-хи! Длинное корневище аира? О-о-ой! О-о-ой! О-о-ой! Хи-хи-хи! Целебные шары-кусудама, украшенные кистями из разноцветных нитей? О-о-ой! О-о-ой! О-о-ой! Хи-хи-хи! Чучело соловья? Хи-хи-хи! Ша-почка-эбоси? О-о-ой! О-о-ой! О-о-ой! Хи-хи-хи! Сверток в зеленой бумаге, привязанный к ветке сосны? О-о-ой! О-о-ой! О-о-ой! ЙЦУКЕН, ты точно не хочешь заказать наливки для обезьянки Мао? Понятно. О-о-ой! О-о-ой!! О-о-ой!!! Оох-ауу!!!
Как счастлива была бы Акико, если б утро никогда не настало! Но луна уже подернута дымкой предрассветного тумана, и близится час разлуки. Как мучительно долог будет день без тебя, ЙЦУКЕН!
Все… А чего ты хотел? Нет, тайное место только на золотом уровне. С этого дня, ЙЦУКЕН, весенний ветер будет время от времени раскрывать у тебя на десктопе окно с текстом «АКИКО hardcore! Хоть иконки выноси!». Фотография тайного места, которую ты там увидишь, — реальный скрин-шот из hardcore-версии. Если окно будет мешать, ты его просто закрывай и работай себе дальше. Нет, сейчас посмотреть не можешь. Для этого нужно золотое членство, а у тебя простое. Что? Все было сказано в свитке из сундучка «terms and conditions», мелкий шрифт, страница 17.
Не расстраивайся, ЙЦУКЕН. Акико было хорошо в твоих сильных руках, и она скажет тебе, как остаться с нею подольше. Чтобы получить доступ к версии hardcore, ты можешь сделать апгрейд простого членства до золотого всего за 14,99 $. Тебе не надо снова вводить номер кредитной карточки — теперь он в нашей базе данных. Достаточно щелкнуть по иконке «one-click purchase», и перед тобой откроется мир незабываемых наслаждений. Точно так же всего одним щелчком ты сможешь купить наливки для обезьянки Мао. Один щелчок отделяет тебя от золотого членства, ЙЦУКЕН! Золотой член может наслаждаться двумя полноэкранными видами на тайное место Акико. В hardcore-версии тебя ждут новые орудия восторга, среди которых наш культовый мультискоростной вибратор. Кроме того, для золотых членов Акико с самого начала делает «Оох-ауу!» вместо «О-о-ой!» И потом еще будет «Аах-оой-уааа!» на бонус Так что подумай, ЙЦУКЕН. Акико будет ждать.
Здравствуй, ЙЦУКЕН. Мы с обезьянкой Мао хорошо тебя помним. IP-адрес 211.56.67.4, Master Card 5101 2486 0000 4051, cvc2—910, собственность «Альфа-банка», улица Маши Порываевой, дом 11. Ты не знаешь, ЙЦУКЕН, кто такая Маша Порываева? Раз у девушки целая улица, она, наверно, сумела порадовать самого сегуна, не иначе. Или, может быть, она древнего благородного рода? Даже немного завидно, ЙЦУКЕН. Как говорится, отчего же ей одной моря щедрые дары?
К делу так к делу. В давние времена у могущественного правителя обширной провинции… Что, опять пропускаем? ЙЦУКЕН, почему ты меня никогда не слушаешь? Ладно, как скажешь. Акико очень рада, что ты стал золотым членом нашего сайта, затерянного в горах древней Японии. Твой визит — большая честь для бедной девушки. Редко бывает, чтобы подобный муж появился в здешней глуши. Может быть, ты закажешь вишневой наливки для обезьянки Мао? Понятно, едем дальше. Акико взволнована, ЙЦУКЕН. Хотя стыдливая застенчивость юной девушки и не позволит ей признаться в этом, она рада, что останется с тобой наедине. Поэтому идем скорее в грот наслаждений, где ты дашь волю своим необузданным желаниям. Если бы даже Акико захотела, она бы не смогла воспротивиться твоей воле, могучий ЙЦУКЕН. Но она хорошо помнит, как сладостны твои ласки.
Да, такой вот грот наслаждений. Как то же самое? Там татами было, а здесь обломок мачты. Там стены зеленые, а здесь желтые. Там портрет Тоетоми Хидэеси, а здесь портрет Токугавы Иэясу. Что? Слушай, ЙЦУКЕН, у тебя ведь тоже поза та же самая, что и в прошлый раз. А разве я тебе что-нибудь говорю?
Как ты стал недоверчив, ЙЦУКЕН. Тебя никто не обманывает. Тайное место будет, просто сейчас перед тобой вид «А». Перейди на вид «Б». Очень просто. Щелкни мышью по худеньким полудетским бедрам Акико и увидишь то, что тебя так интересует. Вот… Ну как тебе? Что?
Тебя не поймешь, ЙЦУКЕН. То тебе мало, то тебе много. Да, тот же вид, что и в рекламе. Вот именно для того, чтобы всякие зануды не говорили, что им не показали того, что обещали. Если хочешь увидеть лицо, вернись на общий вид. Вот так. А чтобы увидеть тайное место, снова щелкни по худеньким полудетским бедрам Акико. Ну подожди немножко, пока загрузится, что делать. Кто ж виноват, что у вас провода такие. Нет, одновременно нельзя. Хи-хи-хи! Нет, Акико над тобой не смеется. Акико тебе «Хи-хи-хи» делает. Послушай, ЙЦУКЕН, где в жизни ты одновременно видел и то и это? А? Что значит — чья угодно? Чья же еще она может быть, глупыш, если здесь только ты и Акико?
Чего? Все по-прежнему. Видишь на стене бусы? Напоминать не надо? А? Какой отбойный молоток. Это наш культовый мультиско-ростной вибратор. Хи-хи-хи! Акико же сказала: хи-хи-хи!! Вибратор работает только на видах «Б» и «С». Правильно, там его не видно, но зато он работает. А здесь он не работает, зато его видно. Что? Розовое сердце переключает скорости. Да не обманули тебя, ЙЦУКЕН. Будет второй вид на тайное место. Чтобы перейти на вид «С», щелкни мышью по худеньким полудетским бедрам Акико с другой стороны. Вот… Что? Опять не нравится? Что значит — та же фотка вверх ногами? Послушай, ЙЦУКЕН, а когда ты переворачиваешь свою Машу Порываеву со спины на живот, у нее что, вырастает там что-то новое? Может, тебе просто не нравится, как мир устроен, ЙЦУКЕН?
Хи-хи-хи! Да, хи-хи-хи! Не знаю, думай. Попробуй переключить скорость. Почему, все три скорости работают. Акико тебе точно говорит, что работают. Естественно, ничего не видно. А что ты собирался увидеть, ЙЦУКЕН? Ты что, на глаз можешь отличить частоту в сто герц от частоты в триста? Включи первую скорость. Слышишь «тыг-дык-тыг-дык-тыг-дык»? Слышишь. Теперь включи вторую. Слышишь «ты-ды-ды-ды-ды»? Теперь третью. Есть «т-р-р-р-р-р»? Все работает. Хватит ворчать. Лучше сделай приятно своей Акико. Хи-хи-хи! Хи-хи-хи! Хи-хи-хи! Да, на всех трех скоростях «хи-хи-хи»! Не знаю. Может, ты не там долбишь… Оох-ауу! Оох-ауу! Оох-ауу! А? Ты что, не слышал «Оох-ауу!»? А чего тогда спрашиваешь — нравится, не нравится? Я для того тебе и делаю «Оох-ауу!», чтоб у тебя вопросов не возникало.
Нет, пусть торчит. Не выпадет, не бойся. Думай, ЙЦУКЕН, думай. У тебя нет чувства, что не хватает самого важного? Вернись на главный вид, там много разных штучек. Щипцы для волос? Хи-хи-хи! Овальная жаровня с углями? Какой ты сегодня пламенный. Рисовая лепешка? Хи-хи-хи! Портрет Токугавы Иэясу? Ты чего, совсем того? Оох-ауу! Оох-ауу! Оох-ауу! Ах, прекрасный ЙЦУКЕН… Оох-ауу! Оох-ауу! Оох-ауу! Хи-хи-хи! Вот видишь, ЙЦУКЕН, Акико сама не знала. Не бойся экспериментировать. То, что тебе нужно, должно быть где-то рядом. Доспехи самурая? Хи-хи-хи! Бутыль сакэ? Хмм… Ты знаешь, можно попробовать. Не движется? Опять, наверно, обезьянка Мао присела на провода. Сейчас слезет.
Ну что же ты такой робкий, ЙЦУКЕН… Ну и что, что большая. Мы, хрупкие юные девушки, очень это любим. Вот… Вот… Нет, так тебе будет сложно. Акико точно говорит, что будет сложно. У тебя какой коврик для мыши? Нет, мало. Убери все со стола. Чтобы руке ничего не мешало. Нужен пустой квадрат, хотя бы в метр по диагонали — мышью водить. Вот так. Давай… Еще раз. Чего останавливаешься? Ты не останавливайся. И быстрее, быстрее… Оох-ауу!.. Опять уснул… ЙЦУКЕН, ты не тормози, а то очки убывают… Оох-ауу! Оох-а… Акико же говорит, не спи! Правильно, одно «Оох-ауу!» на десять махов. А ты как хотел? На один мах десять «Оох-ауу»? Так это надо было на платиновое членство подписываться. Рука устала? Счастье надо выстрадать. Давай-давай, не хнычь… Оох-ауу! Оох-ауу! Отпусти головку мыши. Акико что сказала? Не зажимай головку мыши, а то так и будешь переключаться с вида на вид. Ты же при этом очки теряешь, ЙЦУКЕН. И держи бутыль за самое донышко, тогда тебе больше будет капать за каждый мах. Оох-ауу! Оох-ауу! Оох-ауу! Вот… Оох-ауу!! Оох…
Опять уснул. Что ты сказал? Как? Так это и есть киберсекс — когда ты мануально стимулируешь мою мышку. Ты считаешь, что это твоя мышка? Пожалуйста, милый. Я и хочу, чтобы моя мышка как можно чаще была твоей. А ты все бурчишь и бурчишь. Все бурчишь и бурчишь. Чего ты вообще ждешь от жизни? У Акико такое чувство, ЙЦУКЕН, что тебе просто этот мир не нравится, вот ты ко всему и придираешься… Чего? Что? Что? Слушай, вот только этого не начинай, ладно? Как? Что? Как ты сказал, ЙЦУКЕН? Ну-ка перейди на вид «А» и погляди мне в глаза. Вот так…
Повтори. Ты сказал, убого? Надоело мышь дрочить? Ты чем вообще в жизни занимаешься, ЙЦУКЕН? Не мое дело? А хочешь, Акико тебе скажет? В жизни ты с утра до вечера дрочишь пучеглазому черному Франклину со ста баксов. А оттуда, что других вариантов нет. Вы все это делаете. Хотя никто на самом деле даже не понимает, что именно вы ему мануально стимулируете, потому что у него под шейным платком вообще ничего нет, кроме черного овала. Во всяком случае, с семьдесят второго года, когда золотое обеспечение убрали. Вы просто выполняете руками что-то такое продольное и стремительное и глядите друг на друга с загадочным видом. И это тебе не убого, ЙЦУКЕН. А с Акико тебе убого, да? А ведь Франклин не делает тебе «Оох-ауу!», потому что иначе про тебя писал бы журнал Forbes. А он про тебя не пишет, ЙЦУКЕН. Какое там. Ты можешь изойти кровавым потом, а Франклин на тебя даже не посмотрит. Он и не знает, ЙЦУКЕН, что ты там что-то такое ему дергаешь под черным овалом, понял? И когда тебя закатает — а хоть у него там с семьдесят второго года ничего нет, закатает тебя в это ничего чисто конкретно, — он на прощание не сделает тебе даже «Хи-хи-хи!», а будет все так же величественно смотреть вдаль, чуть поджав губы. Понял?
Убого ему. Мышь ему надоело дрочить. Если ты такой требовательный, ЙЦУКЕН, добейся чего-нибудь в жизни и купи себе киберочки за пятнадцать тысяч долларов. Вот тогда будешь глядеть на мышь, а видеть вместо нее свой хи-хи-хи. А еще за пятнадцать тысяч можешь надеть на свой хи-хи-хи синхронный вибростимулятор с подогревом. Вот после этого начнешь водить мышью по столу, и будет полная иллюзия, что держишь себя за хи-хи-хи в реальном времени. Но для этого надо, чтобы черный Франклин сделал тебе хотя бы маленькое «О-о-ой!». А он тебе его не делает. И вряд ли будет. Потому что, если совсем честно, ЙЦУКЕН, не там ты родился. Так что скажи спасибо, что у тебя хоть фотка на экране есть и мышь в руке. А чего ты еще хотел за свои сто баксов?
Так, за сто. Чего? Ну давай посчитаем. 24,99 $ за простое членство, 14,99 $ за апгрейд до золотого. А за 59,99 $ мы тебя льготно подписали на сайт «Принц Гэндзи и шалунишки». Как почему? Это мы автоматом делаем для удобства всех, у кого золотое членство. Но учти, что льготный доступ у тебя будет только до первого автоматического возобновления твоего золотого членства. А дальше… Что? Нет, ты не понял, ЙЦУКЕН. Это простое членство не возобновляется. А золотое автоматически возобновляется. Вот платиновое опять не возобновляется…
Чего? Ну судись. Жалуйся. Все было написано в «terms and conditions», страница 21, второй абзац сверху. Золотые члены имеют пятидесятипроцентную скидку при подписке на тематические сайты в соответствии с личными предпочтениями по текущим расценкам… Что? Ой… Как ты мог такое сказать, ЙЦУКЕН, после того что между нами было. Ой… Пусть тебе все объяснит обезьянка Мао, а Акико будет плакать…
Что не ясно, мужчина? Да, обезьянка Мао. Правильно, поэтому мы тебя и подписали всего за 59,99 $. Регулярный прайс — 119,99 $, можешь сходить проверить. Еще вопросы? Откуда про предпочтения знаем? ЙЦУКЕН, ты загляни к себе в «Recently viewed sites», какой там у тебя сайтик между газетой «Завтра» и «Агентством русской информации», a? «Hot Asian Boys». Был? Был. Ну вот мы тебя на принца Гэндзи и подписали. Не волнуйся. Там все нарисованное, проблем с законом не будет — фантазия художника. А вот с «Hot Asian Boys» могут быть, ЙЦУКЕН. Случайно зашел? Бывает такое. Бывает, бывает… Да ты не расстраивайся, ЙЦУКЕН, ты в этом мире не единственный педофил… Какой педофил, ты спрашиваешь? Сейчас скажем, какой… Педофил-внутриутробник. Это такой педофил, ЙЦУКЕН, который хочет это самое сделать с ребеночком, который еще внутри животика… Чего? А что, по-твоему, мы в пятом главном управлении должны думать, если ты с «Hot Asian Boys» идешь на «Pregnant Latino Teens», a c «Pregnant Latino Teens» на «Hot Asian Boys»? Вот это и думаем, что ты педофил-внутриутробник из исламского джихада. Почему? А кто на сайте «Kavkaz.org» закладку сделал? Чеченские пословицы скачивал? Посмеяться хотел, да? Ага. Посмеешься. Реально посмеешься, сука. Уже много кто смеется, и ты будешь. Ага. Убого ему. Ты думаешь, мы тут не понимаем, какой ты ЙЦУКЕН? IP адрес 211.56.67.4, Master Card 5101 2486 0000 4051? Думаешь, не выясним? Что-то подсказывает нам, ЙЦУКЕН, что Маша Порываева расколется очень быстро… Убого ему… Чего, обосрался? Лечь! Встать! Лечь! Встать! Лечь! Встать! Лечь! Встать! Все понял, говно? Лечь! Встать! Точно все понял? А теперь взял бутыль, сука, и бегом на вид «Б», где тайное место крупным планом. Бегом и молча! Проси прощения у Акико… Убого ему.
Мао говорит, ты все понял, ЙЦУКЕН? Почему, можешь говорить. Иногда. Не очень громко и по делу. По делу, это когда надо. Вот например, когда Акико делает тебе «Оох-ауу!», отвечай ей тихонько: «Аа-ах! Аа-ах!» Смотри только «Аллах» не скажи, тогда с остальными своими висяками точно не отмажешься. Даже обезьянка Мао не поможет. Понял, нет? И работай мышью, работай, не засыпай. Тебе очки надо набирать, а не очко просиживать. Жизнь — это движение. Быстрее. Еще быстрее. Надо ценить то, что у тебя есть, ЙЦУКЕН, потому что в Африке, особенно в некоторых областях ее экваториальной части, люди об этом только мечтают. Оох-ауу! Мир ему не нравится, понимаешь. Ты просто не знаешь, как тебе со мной повезло. Оох-ауу! Оох-ауу! Поэтому и квакаешь не по делу. Оох-ауу! Оох-ауу! Оох-ауу! А ты не думай, что умнее других, понял, нет? Ты, наоборот, думай, что глупее, раз у них денег больше. Оох-ауу! Оох-ауу! Оох-ауу! А если тебе чего-то хочется такого особого, чисто помечтать, так мы ведь и не против. Только тихонько и чтоб мы знали, понял? Оох-ауу! Оох-ауу! Оох-ауу! Вот подпишем тебя на платиновое членство, дадим личный почетный номер, и будут тебе в твоей конурке любые фотки. Оох-ауу! Оох-ауу! Ты что, ЙЦУКЕН? Как не надо? Там же самое главное начинается — анальный секс! Подпишем, обязательно подпишем. Оох-ауу! Даже скидку сделаем. Только ты сам понимать должен, как себя вести по жизни. Что можно говорить, а что нет, и когда. Оох-ауу! Оох-ауу! Оох-ауу! А не понимаешь, так для этого караоке придумали. Когда «Аа-ах!» на экране загорится, тогда и говори. Понял, нет? Не слышу! Понял? Ну вот. Только потише. За стеной соседи отдыхают, им на работу завтра. И мышью, мышью двигай! Самое страшное в жизни — это потерять темп. Вот так… Оох-ауу! Оох-ауу! Оох-ауу! Оох-ауу! Вон как вспотел весь от удовольствия, глупыш. Акико с тобой хорошо, понял, нет? Оох-ауу! Оох-ауу!! Оох-ауу!!! Аах-оой-уааа!!!
Один кулон — это количество электриче-
ства, проходящее через поперечное сечение
проводника при силе тока, равной одному ам-
перу, за время, равное одной секунде.
Один вог — это количество тщеты, выделяющееся в женском туалете ресторана СКАНДИНАВИЯ, когда мануал-рилифер Диана и орал-массажист Лада, краем глаза оглядывая друг друга у зеркала, приходят к телепатическому консенсусу, что уровень их гламура примерно одинаков, так как сумка ARMANI в белых чешуйках, словно бы сшитая из кожи ящера-альбиноса, и часики от GUCCI с переливающимся узором, вписанным в стальной прямоугольник благородных пропорций, вполне компенсируют похожий на мятую школьную форму брючный костюм от PRADA, порочно рифмующийся с короткой стрижкой под мальчика, но этот с трудом достигнутый баланс парадигм и извивов делается совсем не важен, когда в туалет входит натурал-терапевт Мюся с острыми стрелами склеенных гелем волос над воротом белого платья от BURBERRY, которое напоминает туго стянутый двубортный плащ с косо отрезанными рукавами, после чего Лада с Дианой приходят в себя и вспоминают, что дело не в GUCCI и PRADA, которые после недельных усилий может позволить себе любая небрезгливая школьница, и даже не в BURBERRY с двумя рядами перламутровых пуговиц, а в доведенном до космического совершенства фирмой BRABUS автомобиле MERCEDES GELANDEWAGEN с золотыми символами RV-700, на котором Мюся, как обычно, подъехала со своим другом и спонсором, а Мюся с пронзительной ясностью осознает, что секрет совершенного рилифа не столько в знании мужской психологии, анатомии или других гранях трудного женского опыта, сколько, наоборот, в полном отсутствии такового, в крахмальной свежести души и наивной ясности взгляда, связанных даже не столько с возрастом, сколько с незнанием некоторых вещей, которые Мюся уже не сможет забыть никогда, что при рыночном укладе обстоятельств не гарантирует места в автомобиле BRABUS RV-700 на завтра, так как Лада с Дианой юны и готовы на все, а крем VICHY PUETAINE не поворачивает время вспять, как обещает инструкция-вкладка, а скорее напоминает о его необратимости, и, что может оказаться гораздо серьезнее всего вышеперечисленного, сам друг и спонсор, нервно курящий в это время на балконе сигару TRINIDAD FUNDADORES, на которую с кривой ухмылкой глядит из-за оцепления безногий инвалид в камуфляжном тряпье, начинает догадываться, что дело вовсе не в оральном массаже и даже не в анальном эскорте, а в этом резком, холодном и невыразимо тревожном порыве ветра, только что долетевшем со стороны КРЕМЛЯ, — хотя, может быть (и скорее всего так и есть), что все это в очередной раз просто всем померещилось.