Яша идет по улице, щурится от сумасшедшего весеннего солнца и осторожно обходит свежие лужи. В другое время было бы приятно пошлепать по грязи и лужам босыми ногами или пустить бумажные кораблики. Но сегодня — нельзя. Сегодня суббота, баловаться грех, и на Яше новенький матросский костюм с синим воротником, обшитым белой тесемкой, с двумя якорями по углам. Но самое важное, — это длинные брюки со складкой, совсем, как у взрослых. Костюмчик шил портной для штатских и военных, Кравец, — странный человек, почему то всегда сидевший на гладильном столе, ловко поджав под себя ноги.
Старик Кравец любил шить мальчикам на рост, так что из рукавов торчали наружу только кончики пальцев.
— Парижский фасон, — бормотал Кравец. — Последний крик столичной моды… Одного прикладу пошло на три рубля.
Кравец шил костюм долго, месяца два, — торопиться было некуда. Приходя на примерку, он сначала долго пил чай и жаловался на то, что приклад опять вздорожал, потом разворачивал кусок грубого коленкора, в который был завернут «костюмчик» и начинал творить: с остервенением вырывал какие-то наметанные белые нитки, с треском отпарывал воротник, вытаскивал изо рта булавки (а что, если он их случайно проглотит?) и, как Микеланджело, любующийся своей работой, отступал на два шага, жмурился от восторга и говорил:
— Жених. Ей Богу, совсем жених. Мадам, взгляните на эту работу и на этого мальчика. Не костюм, а взвейтесь соколы орлами! Чтобы ты мне был здоров!
Так вот, костюм этот был, наконец, готов. По случаю праздника Яше позволили его надеть.
— Погуляй по улице, — сказали Яше. — Не запачкайся, шмаровоз, и не вздумай играть в ашики с твоими босявками. Ты пойдешь с папой в синагогу.
И вот Яша гуляет по улице, стараясь не запачкаться и тщательно обходит свежие лужи. Вчера в городе было наводнение или, как говорят Яшины товарищи, потоп: все утро хлестал ливень, а потом дождевая вода хлынула с гор, затопила нижнюю часть города и на несколько часов превратила улицы в бурные потоки. Это было очень интересно. На Итальянской какой-то смельчак поплыл в плоскодонке, людей развозили по домам дрогали, накрывшие головы мокрыми мешками и даже лошадям вода подходила под самое брюхо.
Потом вдруг в клочьях разодранных облаков появилось солнце, засияла радуга, а еще через час вода стала уходить, оставив на мостовой и тротуарах толстый слой серой глины, пивные бутылки, пробки, солому и всякий мусор. В другое время Яша приступил бы к собиранию пробок, которые всегда могут пригодиться в хозяйстве мальчика, но сегодня — нельзя, мешает новенький матросский костюмчик. И, как на зло, никто не попадается навстречу, чтобы полюбоваться Яшиным великолепием.
Наконец, из-за угла выходит старуха Фейга, которая обходит еврейские дома и собирает копейки. Фейга останавливается, всматривается в мальчика своими Слезящимися, воспаленными глазами и всплескивает руками:
— Доброй субботы, Яшенька, — говорит она и мелко трясет косматой головой. — Ой, какой ты у меня сегодня нарядный! Толстым ты уже не будешь, так чтоб ты мне хоть был здоров!
«Что это они все заботятся о моем здоровье?», думает мальчик. И Кравец, и Фейга. А наша кухарка Христина говорит, что если я буду покупать на улице мороженное, сделанное из молока, в котором купали больных, то я наверно заболею…»
В это время на горизонте показался Андрюша Богатько с Карантиной слободки, чемпион игры в ашики и ужасный задирала. Чемпион шел налегке, босиком, с наслаждением выбирая места, где грязь была поглубже. Богатько сразу оценил новенький матросский костюмчик и с размаху влетел в лужу, чтобы забрызгать зазнавшегося франта. Брызги разлетелись во все стороны, но не попали в цель. Тогда Андрюшка скорчил рожу и скороговоркой сказал:
Яшка барашка
Красная рубашка,
Синие штаны —
Хуже сатаны!
В другое время этот оскорбительный личный выпад послужил бы сигналом к бою, но на этот раз Яша был настроен миролюбиво, да и драка означала бы испорченный костюм. Чтобы не прослыть трусом, Яша все же подошел вплотную к противнику, слегка толкнул его в грудь ладонью и сказал:
— А ну, тронь!
— А ну, тронь! — ответил Андрюша, и тоже слегка толкнул Яшу ладонью в грудь.
— А ну, не пихайся.
— Сдрейфил?
— Сам ты сдрейфил.
Так мальчики стояли и толкали друг друга до тех пор, пока Богатько вдруг не сменил гнев на милость.
— Пошли купаться, Яшка? Вода после потопа — ужас какая теплая. В купальнях Пиличева на доске написано девятнадцать градусов.
Яша с холодным достоинством отклонил предложение.
— А раньше?! Я занят. Иду в синагогу.
Слегка поколебался и, сбавив голос, немного извиняющимся тоном, добавил:
— …с папой.
Дескать, — ничего не поделаешь, приходится идти. И, не торопясь, как подобает человеку в длинных штанах, он двинулся к дому. Андрюша с независимым видом пошел в кильватере, время от времени поплевывая длинным плевком сквозь зубы и явно рассчитывая на какое-нибудь неожиданное событие.
— Яшка, — сказал он небрежно, — имею на обмен двадцать покрышек от «Месаксуди». Интересуюсь «Южными».
Двадцать покрышек от папиросных коробок «Месаксуди» были целым богатством, о котором Яша не мог и мечтать. Поэтому, чтобы не остаться в долгу и чем-нибудь щегольнуть перед приятелем, он сообщил, что у них в доме затоплен подвал и что погиб весь запас огурцов и кислой капусты в бочках.
— Нет? Побожись?
— Чтоб я так жил.
Больше не было сказано ни слова, но у мальчиков теперь появилась цель в жизни. Подвал — огромный, загадочный мир, в котором сложено столько сокровищ, какие то кадки, сундуки с тряпьем, сломанные стулья, пустые бутылки, — затопленный подвал нужно было обследовать. Во двор они проскользнули незаметно, так, чтобы вредная Христина их не заметила и не помешала бы игре. Ни пути разогнали компанию взволнованных, галдящих индюков, щелкнули по уху черного котенка, который умчался за помойку и, осторожно прокравшись вдоль стены, остановились перед входом в подвал.
Вниз, в таинственную подвальную глубину, вели десять крутых каменных ступенек. За ними открывался совершенно новый, привлекательный мир, — громадная лагуна зеленовато-грязной воды. Сквозь узкие окна на уровне земли струилось солнце и там, куда падали солнечные лучи, вода казалась изумрудной и на ней играли зайчики. А между тем, она совсем уж не была такой изумрудной, — на поверхности плавали поленья, древесный уголь, какие то щепки, бутылки, всякая хозяйская дрянь. И над всем этим поднимались сложные запахи сырости, тины, сгнивших огурцов и капусты.
— Завтра татаре придут воду вычерпывать, — почему-то шопотом сказал Яша. — Подрядились за три рубля.
— Жалко, — ответил Андрюша. — Тут, знаешь, покататься можно в лоханке. Настоящее озеро.
Лоханки, в которых стирали белье, плавали тут же, посреди подвала, тихонько стукаясь одна о другую. Чтобы подвести к лестнице самую большую лоханку, мальчики быстро сделали морскую колотушку, привязали к веревке кусок дерева. Андрюша командовал:
— Запускай колотушку! Не так! Тащи взад!… Еще раз. Есть, капитан!
Лоханка, зацепленная колотушкой, дрогнула и на канате плавно пошла к лестнице.
— Я Робинзон, а ты Пятница, — сказал Андрюша, охваченный священным огнем авантюры. — Сейчас мы отправимся с тобой на пироге объезжать берега нашего острова.
— Я хотел бы быть Робинзоном, — нерешительно высказался Яша. — А ты будешь Пятница.
— Медведь будет Пятницей! Я придумал, — я Робинзон.
— А раньше?! Поезжай один. На легком катере.
— Один раз, — взмолился мальчик. — В первом плаваньи Робинзон — я, во втором — ты. И ты получишь пять «Месаксуди».
Соглашение затягивалось. Тогда Андрюша начал тыкать пальцем в товарища и в себя и скороговоркой считать:
— Эна бена рест, гунтер гунтер жест, эна бена раба, гунтер гунтер жаба!
Яша вышел жабой. Счет был вещью священной, приходилось подчиниться.
Сначала в лоханку сел Робинзон. Корма сразу погрузилась в воду, а нос угрожающе поднялся к верху.
— Пятница, — кричал Робинзон, — распродери твою качалку, садись скорей, а то из-за какого-то паршивца пирогу перевернет прибой!
Последние проблески разума еще удерживали Яшу от этого плавания. Чтобы выиграть время он спросил:
— А что мы будем делать на лагуне?
— Я же сказал. Нужно объехать берега острова Доброй Надежды и попытаться спасти боченки с подмоченным порохом и солониной, выброшенные прибоем.
— С солониной я не согласен, — сказал Яша, — Тут все кошерное. Ты с ума сошел.
— Хорошо. Нужно спасти бочку с пемиканом.
Пемикан, несомненно, был кошерным. Пятница в последний раз взглянул на свой матросский воротник с белой тесьмой, на вышитые якоря и нерешительно шагнул в лоханку, которая качнулась и погрузилась почти до самых краев. В руках мальчиков очутились две доски, заменявшие весла. Лоханка дрогнула и, виляя из стороны в сторону, пошла вперед.
— Курс норд-норд-вест, — командовал Робинзон. — Так держать! Пятница, ветер крепчает. Подними паруса на мачте.
Пятница сидел, боясь шевельнуться. Из под весла капитана летели фонтаны брызг.
— Не табань, — взмолился мальчик. — Ты мине весь костюм забрызгаешь.
— Налягай на весла, — командовал Робинзон, уже всецело во власти морской стихии. — Ать, два, вместе!
Теперь лоханка была уже посреди подвала и, увеличивая ход, быстро приближалась к противоположной стене, у которой были сложены штабеля дров.
— Завертай, — кричал Яша. — Завертай назад, сейчас налетим!
Было уже поздно. Лоханка коротко и сухо ударилась о дрова, зачерпнула бортом воду и с тихим плеском погрузилась на дно.
Робинзон и Пятница стояли в воде по самую грудь. Потерпевшим кораблекрушение теперь приходилось спасаться вброд. Ноги глубоко уходили в вязкую глину. Платье сразу стало тяжелым и липло к телу. И вода была совсем не такой теплой, как в купальнях Пиличева.
Мальчики брели к выходу из подвала молча. Выбрались на лестницу, и только тогда посмотрели друг на друга. Новенький матросский костюм, гордость мосье Кравеца, напоминал мокрую тряпку, вымазанную глиной. В ботинках противно хлюпала вода.
И в этот самый момент сверху, со двора, раздался до жути заботливый и любящий голос:
— Яшутка, где ты? Папа ждет тебя, чтобы идти в синагогу!
Наступило молчание. Робинзон слегка сопел носом. А Яшутка представил себе папу в его белоснежной, подкрахмаленной жилетке и в субботнем сюртуке. Вот они идут по улице — папа в сюртуке и Яшутка в новеньком матросском костюмчике, и встречные евреи приветливо кланяются и говорят:
— Доброй субботы! Ой, какой у вас большой стал Яшутка. Скоро, Бог даст, он уже будет гимназистом.
А со двора доносился ласковый голос:
— Яшутка, где ты? Где ты, мальчик мой?
И вторил голос кухарки Христины:
— Да что вы, панич, сказились, что ли?
— Я здесь, — сказал Пятница с мужеством самоубийцы, вылезая из подвала на свет Божий.
— Яшка, тикай! — кричал Робинзон, улепетывая к воротам.
Но его верный Пятница не бежал. Он стоял посреди двора, дрожа всем телом от ужаса и стыда, — совсем маленький, беззащитный и несчастный, и повторял:
— Ей Богу, я не нарочно… Папа, я не нарочно!
И он сам не слышал звуков своего голоса.
В Британской Энциклопедии о бузе ничего не сказано и это, конечно, существенный пробел. Если бы мне поручили пробел этот заполнить, я бы написал, что буза это — напиток, основанный на ферментации муки, соединенной с дрожжами. Напиток распространен на Кавказе и в Крыму. Процент алкоголя, который содержит буза, зависит в значительной мере… Впрочем, это уже сухой рецепт, а в бузе важен не способ ее изготовления, а чисто вкусовые ощущения. Что может быть прекраснее ледяной бузы в раскаленный июльский день, когда каблуки глубоко уходят в асфальт, и когда от зноя и лени трудно раскрыть глаза?
В детстве в дом наш приезжал знакомый коммивояжер из Лодзи, человек любезный, знавший хорошее обхождение. По крымскому обычаю его угощали бузой. С запотевшей бутылки осторожно снимали тонкую проволочку, освобожденная пробка с треском взлетала пол потолок, и густая, пенящаяся буза лилась в граненные стаканы.
Коммивояжер брал стакан с таким видом, словно ему налили шампанское, осторожно отпивал глоток, зажмуривал глаза в экстазе и шептал:
— Ах, крымские вина!
Конечно, он был из Лодзи, и ему разрешалось принимать бузу за Абрау-Дюрсо. Но в нашем маленьком приморском городке все были искренне убеждены, что буза стоит гораздо выше самых лучших вин в мире, и что без этого нектара жизнь была бы не полной и лишенной всякой поэзии.
Для людей без воображения в скверике Айвазовского продавали зельтерскую воду с сиропом, который барышня нацеживала из четырех узких стеклянных колб. Сироп был разных цветов и сортов, вишневый, лимонный, абрикосовый или гренадин. Его размешивали в стакане длинной ложечкой, зельтерская вода била в нос и, по правде говоря, это было очень вкусно. Но никакой конкуренции с бузой двухкопеечная зельтерская с сиропом выдержать все же не могла.
Выпив бутылочку мы отправлялись на бульвар, где играл военный оркестр и сладко пахла цветущая акация. Мы шли развинченной походкой старых морских волков, лихо раскланивались со знакомыми гимназистками и небрежно говорили встречным приятелям:
— Мы уже набузились.
Все это было ужасно давно, и вспомнил я о бузе только потому, что один мой земляк и приятель решил построить на ней свое американское благосостояние. По приезде в Америку он долго пытался найти работу и все терпел неудачу. Его гоняли с места на место, он всюду приходил слишком поздно или получал туманные и ни к чему не обязывающие обещания, что его вызовут, когда появится работа. И однажды, в жаркий нью-йоркский день, измученный и обескураженный, он зашел в аптеку, присел у стойки и заказал стакан сладкой коричневой бурды, слегка попахивающей лекарством. От напитка этого ему стало совсем грустно на душе и захотелось поскулить, — он вдруг вспомнил, какую бузу пил он в родном городе. Особенно хороша была буза у грузина на Приморском бульваре, под генуэзской башней. Подав бутылку на стол грузин цокал языком и приговаривал:
— Пей, кацо! Антик мурет с мармеладом.
Что это значило, никто в точности не знал, но слово мармелад несколько успокаивало.
И вдруг, как ослепительная молния, в голове моего приятеля блеснула мысль:
— Америка нуждается в бузе! И этот антик мурет с мармеладом фабриковать буду я…
Он блаженно закрыл глаза. Стены аптеки раздвинулись, растворились в розовом тумане, и он вдруг отчетливо увидел громадный рекламный плакат на Таймз-Сквере, сверкавший и переливавшийся всеми цветами радуги. На плакате была изображена чудесная девушка. На лице ее играла счастливая улыбка и она с вожделением поглядывала на бутылку бузы. И под этим рисунком аршинными буквами красовалась надпись:
The Original Russian Busa.
Это звучало великолепно. В Америке любят все новое. Что может быть лучше нового напитка? Напиток будет холодным, сладким, шипучим, и всего только один никель! Тут приятель занялся сложными математическими вычислениями и прикинул в уме, что если каждый американец хотя бы один раз из любопытства попробует напиток со звучным и экзотическим названием, это составит для начала сто сорок миллионов бутылок.
Будущий король американской бузы долго сидел в аптеке, мысленно подсчитывая возможные доходы и пренебрежительно поглядывал на напитки, которые заказывали несчастные клиенты, не подозревавшие о существовании настоящей бузы. Теперь все эти Кока-Кола были обречены на быструю гибель. Жаль, конечно, но ничего не поделаешь, — в капиталистическом обществе сильный всегда пожирает слабого. Американцам придется перейти на бузу, обладающую удивительными питательными и целебными свойствами. Можно будет даже специально приспособить бузу к американскому вкусу, — например, добавить в нее витамины Би или Ди, способствующие росту волос на голове и укреплению костей рахитиков.
Вечером в доме моего приятеля состоялся секретный военный совет. Мамаша сразу заявила, что такая мысль могла прийти в голову только круглому идиоту. Кто в Америке будет пить эту татарскую отраву? Почтенная дама явно недооценивала целебные свойства бузы.
Мамаша сказала еще несколько горьких слов о том, что некоторым приличным людям в жизни везет. У них дети работают, а не фантазируют, служат в конторе и раз в неделю приносят домой свое жалованье. Но если Бог хочет наказать, он дает детей, которые становится музыкантами или изобретателями. Что же касается бузы, то это очень просто: берут муку-крупчатку, разводят ее в кипятке, добавляют дрожжи, сахар и одну изюмину для брожения.
В эти первые годы своей жизни в Нью-Йорке мой земляк снимал крошечную квартиру на Ист Сайде. Очевидно, квартирке этой было суждено сыграть историческую и революционную роль в производстве прохладительных напитков в Америке. Прецеденты были. Форд построил свою первую модель в сарае, который теперь превращен в музей; изобретатель Кока-Кола продал в первый год своей работы всего тридцать шесть галлонов жидкости. Они были типичными американцами, верили в успех и добились своего. Было очевидно, что первые лабораторные опыты по фабрикации бузы можно организовать у себя на кухне.
Основной инвентарь фирмы «Буза Инкорпорэйтэд» состоял из двух кастрюль, в которых мой приятель варил свой нектар «по старому континентальному рецепту», — фразу эту он решил обязательно использовать позже для рекламных целей. В Америке ценят старые континентальные рецепты. Кроме кастрюль, он запасся десятком разнокалиберных бутылок, найденных на кухне и реквизированных у соседей.
Через час буза была готова и торжественно разлита по бутылкам. Перед тем, как закупорить их, фабрикант вложил в каждую бутылку по изюминке. Это было нужно для пущего брожения. Так как изюма оставалось много, он решил сырья не жалеть и сунул в каждую бутылку еще по несколько изюминок. Это только могло усилить процесс «шампанизации».
Затем забил пробки, обмотал их проволокой, чтобы не выстрелили, и поставил всю продукцию в ледник.
Спел он в эту ночь плохо, часто просыпался и бормотал:
— Завтра утром я стану миллионером… Завтра утром Буза будет готова.
Теперь слово Буза он произносил почтительно, с большой буквы.
Удивительные картины проходили в его голове. Рождались и умирали звучные лозунги, восхвалявшие качества нового напитка. Дымились фабричные трубы, выростали целые корпуса заводов, на которых производилась Буза. Караваны грузовиков выезжали со складов и развозили во все концы Америки тяжелые ящики, в которых аккуратными рядами стояли бутылки с густой, мучнистой жидкостью. Измученные жаждой люди входили в бары, опирались на стойку и бросали:
— I will have a Busa!
— Small or large!
— Make it large!
Под утро он забылся. Ему приснился цокающий языком грузин с бутылкой в руках, бережно снимавший проволоку:
— Ай, разорвет бутылку, кацо, — ласково говорил грузин. — Ужас, какая крепкая!
И бутылка в руках грузина разорвалась с такой страшной силой, что приятель мой вскочил с постели в холодном поту. В ушах его звенело и со сна он не сразу понял, почему в соседней комнате металась с воплями его мамаша. Понял он это только через несколько секунд, когда в квартире раздался новый оглушительный взрыв, от которого зазвенели стекла в оконных рамах.
Процесс шампанизации бузы подходил к концу.
Взрывы следовали один за другим, как во время штурма Малахова кургана. Казалось, что от сотрясения на голову сейчас рухнет потолок. На пороге кухни стояла мамаша. Лицо ее было белее ночной сорочки и глаза выражали героическую решимость:
— Ты не войдешь в кухню, — кричала она. — Тебя убьет взрывом бузы! Через мой труп!
Неизвестно, сколько времени продолжалась бы эта семейная сцена, если бы внезапно на улице не раздался вой сирены. К дому подкатил автомобиль, из которого на ходу выскакивали полицейские, вызванные напуганными соседями. Полицейские с грохотом бежали по лестнице, расспрашивая людей о том, что произошло? Окна во всех домах были широко раскрыты, и заспанные люди спрашивали, где случился взрыв. Ветеран, живший на третьем этаже, с видом эксперта объяснял, что взрывы произошли от ручных гранат, — он то это хорошо знает!
В общем, даже полицейские не сразу решились открыть ледник, в котором время от времени продолжали взрываться бутылки, и из которого на пол текли мутные потоки бузы… Лабораторные опыты по организации широкого производства бузы на этом были прекращены. Мамаша грозила, что иначе она в тот же день съедет с квартиры.
Я лично убежден, что компания Кока-Кола существует и процветает до сих пор исключительно благодаря твердости характера, которую проявила в этот момент почтенная дама, наложившая на дело свой запрет. Если бы изобретатель проявил настойчивость и дух американского пионера, — он был бы теперь миллионером и президентом общества «Буза Инкорпорэйтэд».
Приятель мой все же вышел в люди. Он живет очень счастливо, зарабатывает много денег и всем напиткам предпочитает простое молоко.
В Нью-Йорке, на Шестом Авеню, я увидел в окне магазина турецкий кофейник из красной меди, с длинной ручкой. Через минуту кофейник стал моей собственностью, — так была удовлетворена давняя и тайная мечта и воздана дань прошлому. Сейчас я начну, конечно, рассказывать о том, как готовят настоящее турецкое кофе, при чем читатель должен будет закрыть глаза и сладострастно вдохнуть его пряный, душистый аромат. Как я ни старался, но в наших американских кофейниках, напоминающих лабораторные стеклянные колбы, получается у меня не кофе, а сомнительная рыжеватая бурда, лишенная всякой поэзии и вкуса. Может быть, это просто потому, что американское кофе тоже надо уметь готовить, а я учился варить кофе не в стеклянной колбе, а в медном кофейнике, да еще на мангале с древесным углем. И учителем моим был многоопытный кафеджи Хайдар.
Хайдар смотрел на свое ремесло кафеджи — человека, готовящего кофе — как на некий апостолат и служение человечеству. Был он молодой татарин из Таранташа. Должно быть, ему надоело вечно перекапывать отцовский виноградник с наемными «кацапами», — так в Крыму называли пришлых русских людей, — опрыскивать, подвязывать, а потом таскать на голове тяжелые корзины с янтарным, сладким чаушем. Осенью распрощался с семьей и таракташскими друзьями и объявил:
— На город пойдем.
И ушел в Феодосию. Зиму проработал в порту грузчиком, а весной вдруг надел щеголеватую смушковую шапку, подпоясался тонким ремешком с серебром и стал кафеджи на поплавке Широкого Мола.
Для крымчака чашка турецкого кофе это то же самое, что для француза — стакан белого вина, а для американца — молоко. Его пьют, сколько душе угодно, во всякое время дня и ночи, — кофе должно быть крепким, сладким, с каймаком. И сама то чашечка — крошечная, а в ней еще добрая треть кофейной гущи, плотно лежащей на дне. Пить турецкое кофе нужно умеючи; сначала каймак, потом два-три глотка крепчайшего нектара, а потом сразу остановиться: выпить до последней капли, но гущи не затронуть. После чего можно запить кофе глотком ледяной воды и предаться блаженному, созерцательному состоянию.
С поплавка Хайдара можно было увидеть много интересных вещей. По Широкому Молу прогуливались москвичи, приехавшие на виноград; для «крымского стиля» они носили мягкие, войлочные шляпы или тропические шлемы «Здравствуй — Прощай». Проезжали на линейках дамы в белых платьях, под кружевными зонтиками. Бежал вприпрыжку идиот-газетчик Юрка и захлебывающимся от восторга голосом, кричал:
— Наши наступают под Перемышлем, слава Богу! Сорок тысяч убитых, слава Богу!
Биржевые маклера в чесучовых пиджаках чинно шли на Фонтанчик заканчивать свои сделки; босоногие мальчишки продавали приезжим цветы, а цыганки на ходу предсказывали дальний путь, неожиданную любовь и просили барина позолотить ручку. Одним словом, каждый жил и действовал так, как было ему от природы предназначено. А Хайдар действовал у своего раскаленного мангала. Оперировал он одновременно десятком кофейников, — по одному на каждую чашечку. Был Хайдар человек веселый и приветливый, немного переигрывал свою роль азиата и, по моему, из-за этого намеренно коверкал русский язык. Но у мангала он священнодействовал и не любил, когда его торопили. Если кофе требовал человек приезжий, явно незнающий порядков на поплавке, Хайдар ворочал в его сторону белками и мрачно говорил:
— Тохта, тохта, тобарджи![1] Человэк нэ кофе, нэ убэжит!
Свои люди его никогда не тормошили, но если случалось лишний раз хлопнут в ладоши, Хайдар на минуту оставлял мангал, подходил к столику с видом детоубийцы и деловито справлялся:
— Аман сен? Ты здоров?
И преспокойно уходил назад, к своим кофейникам.
Да и куда нам было торопиться? Днем с рейда дул прохладный ветерок, море постоянно меняло свою окраску. Было оно лазоревым, и вдруг темнело, или превращалось в светло-изумрудное, а на горизонте вечно маячили паруса рыбачьих лодок. Когда под вечер тяжело нагруженные рыбой баркасы возвращались в порт, кафеджи свешивался с поплавка над водой, складывал руки рупором и кричал:
— Эй, Яни — Капитани, много кефали поймал?
Рыбаки отвечали замысловатой руганью по восходящей женской линии, и по их тону Хайдар точно знал, каков был улов, и сколько кефали, лобанов и барабули будет вечером на Привозе.
А ночью на поплавке опять собирались люди есть чебуреки и пить кофе. Теперь ветер дул в обратном направлении, с гор и из далеких садов, нес смешанные запахи акаций, цветущего олеандра и горького, степного чебреца. Под развалинами генуэзской башни уже играла музыка, в скверике Айвазовского с шипением горели угли калильных ламп, а на молу было тихо, полутемно, и парочки молча сидели на скамьях, глядя на море. Иногда, лениво поплескивая веслами, через бухту проходила лодка. Море за кормой вдруг загоралось зеленоватым фосфорическим блеском. Потоки золота широкими кругами расходились по поверхности, — это раздраженные веслом микрообразные «ночесветки» отпугивали своим блеском воображаемого врага.
Поздно ночью над морем начинался пожар: из воды поднималась медно-красная, громадная и неестественная луна. Поднималась она медленно, постепенно менялись ее краски, и луна вдруг становилась нестерпимо яркой. От берега до самого горизонта море серебрилось, переливалось яркими лунными бликами. Нам тогда казалось, что все будет именно таким, неизменным, до скончания веков, — эта лунная ночь, и оцепеневшие парочки на Мостике Вздохов, и даже студент в белом кителе, читавший вполголоса пушкинские стихи о Крыме:
Волшебный край, очей отрада
Все живо там: холмы, леса,
Янтарь и яхонт винограда
Долин приятная краса.
А ведь все это кончилось, и гораздо, раньше, чем мы предполагали. В нашем мирном городке появились какие то анархисты-индивидуалисты; сынок железнодорожной будочницы Петька Новиков, с которым мы ловили голубей, стал военным комендантом города, а в Клубе Приказчиков, где раньше устраивали маскарады и любительские спектакли, теперь бушевали непрерывные митинги. Потом образовалось экзотическое татарское правительство Сулеймана Сулькевича, а несколько дней спустя на улице я встретил Хайдара. Он преобразился. На нем была форма кавалериста, штаны с красными лампасами и кривая шашка. При виде старого друга и любителя турецкого кофе Хайдар поднес к фуражке растопыренную пятерню, — так расслабленно начали козырять с начала революции, — стал во фронт и, свирепо вращая белками, закричал:
— Кримски Конный Батальон… шашки… выдергай!
Покончив, так сказать, с парадом, он улыбнулся и стал рассказывать, какая теперь хорошая и прочная власть:
— Большевиков нэ видно, нэ слышно… Крымски армий шутить нэ любит.
Крымская армия шутить не любила. И я понял это солнечным январьским утром, когда в городе поднялась вдруг пальба и суматоха. Всезнайка Юрка пробежал по Итальянской улице, но уже без пачки газет и без «слава Богу» и закричал, что большевики подняли восстание, режут татар, и что бой сейчас идет около казарм, где забаррикадировался Конный Батальон.
Часа через два все было кончено: в городе воцарилась советская власть. Часть татар прорвалась и с боем ушла в горы, другие остались лежать на казарменном плацу, там, где застала .их смерть. Я пошел поглядеть на убитых и первое, кого увидел в подворотне казармы, был Хайдар. Он лежал широко раскинувшись, и стеклянными, немного удивленными глазами смотрел в синее далекое небо, и рот его был слегка полуоткрыт, словно он хотел кому то сказать:
— Тохта, тохта, чобарджи!
На этом кончается краткое жизнеописание бывшего кафеджи и славного кавалериста Крымского Конного Батальона.
Теперь остается только рассеять грустное впечатление и придумать для моего рассказа счастливый конец.
Рецепт приготовления кофе Хайдара я хорошо запомнил: немного воды, два куска сахара и полная, с верхом, ложечка турецкого кофе. Мешать и не давать закипеть. Как только каймак начинает подниматься, — быстро снять кофейник с огня, потом поставить на мгновенье обратно, снова снять и снова поставить на плиту. После трех раз кофе готово. Остается перелить нектар в крошечную чашечку и выпить.
С момента приобретения турецкого кофейника кончилась моя счастливая и беспечная жизнь. Начались муки творчества. Оказалось, что, кроме медного кофейника с длинной ручкой, нужно еще иметь и турецкое кофе особого помола. Турецкого кофе у меня не оказалось, но природный оптимизм подсказал, что можно обойтись при помощи мелко перемолотого местного кофе.
Чашка воды. Два куска сахара. Ложечка кофе… Каймак, — тот самый, настоящий. Аромат турецкого кофе, вся поэзия Востока, Тысяча и Одна Ночь.
Благоговейно поднес я чашечку ко рту и сделал первый глоток. И тут произошло нечто ужасное: рот мой оказался полон горькой кофейной гущи. Плох ли был помол, или что другое, — но гуща не садилась на дно, а упорно всплывала наверх и лезла в рот.
— Может быть, ты возьмешь ситечко и процедишь кофе? — участливо предложила жена.
Она не хотела меня обидеть. Жены никогда сознательно нас не обижают. Но в жизни я не слышал более оскорбительного предложения: процедить через ситечко турецкое кофе! Я отчетливо представил себе, как содрогнулась в эту минуту тень Хай- дара, разгуливающего со своим мангалом по садам Аллаха.
Кофе я вылил. А затем заботливая жена заварила свежего чаю и поскорее перевела разговор на другую тему, — женщины в таких случаях проявляют чуткость и не любят топтать побежденного и повергнутого в прах человека.
Перечитываю жгучие стихи Максимилиана Волошина, — горький плач и стенания о тех, кто погибли в страшные годы в Крыму, в нашем маленьком городе, около мыса Ильи Пророка.
Отчего перед рассветом, к исходу ночи,
Причитает ветер за Карантином?
Да, к утру, за Карантином, на высоком и обрывистом берегу, всегда причитал ветер. Печальное и пустынное это было место. Белела стена заброшенного Чумного Кладбища, заросшего колючим кустарником и высокими травами, а на самом краю обрыва стояла часовенка Ильи Пророка, выстроенная когда-то по обету богатым греческим купцом. Во время страшной зимней бури погнало его судно прямо на скалы, где бурлила и клокотала белая пена. Вставала смерть из-за этой каменной гряды. Взмолился купец Илье Пророку, и вдруг шторм утих, улеглись волны, наступил штиль. И чудом спасшийся грек выстроил на этой скале белую часовню, чтобы далеко в море видели ее мореплаватели и молились чудотворцу.
В детстве мы приходили на эти скалы, ловить крабов, морских коньков, собирать скелеты рыб, которые выбрасывало на берег море. Вода была зеленая, совсем прозрачная, босые ноги скользили по камням, поросшим водорослями, крепко пахло йодом и рыбьей чешуей. Чудесное, неповторимое это было время. А несколько лет спустя страшное дело произошло над этим самым обрывом, и никто никогда не узнает, сколько людей в предсмертной судороге царапали руками каменистую глину и скольких расстрелянных поглотила здесь морская пучина.
Кто у часовни у Ильи Пророка
На рассвете плачет, закрывая лицо?
Как странно и жестоко: для меня этот пустырь за Карантином, около часовни Ильи Пророка, навсегда останется самым поэтическим местом в мире. И женщина, которая плакала здесь на рассвете, закрывая лицо своими тонкими пальцами, плакала от счастья и любви.
Весна в том году пришла ранняя. Я почувствовал это в тот день, когда Ольга надела белую шляпу с фиалками и глаза ее вдруг засинели, — очень она была молода и хороша в это время. Весна всегда начинается с дамских шляпок. А на следующий день вдруг закапало с крыш, стали падать на тротуары хрустальные ледяные сосульки, исчезли двойные рамы, а вместе с ними пропали в окнах прокладки из ваты, украшенные нарезанным цветным гарусом. Весна в Крыму приходит быстро и неожиданно. Чуть ли не через ночь все зазеленело, земля просохла, и на Фонтанчике старые маклера начали поговаривать о том, что скоро, слава Богу, можно будет надеть соломенные шляпы и сидеть за столиками на открытой террасе, за чашками кофе.
Для меня эта весна была особенная, ни на что не похожая, — я и теперь еще убежден, что звезды в эту весну были какие-то особенно крупные и мерцали они совсем иначе. Под вечер мы уходили с Ольгой за город, в сторону Карантина, где на просторе дул теплый ветер и под скалами глухо бил прибой.
Чаще всего мы встречались на Чумном Кладбище. Странное это было место для любовных свиданий, но кладбище влекло нас своей грустной запущенностью и тишиной. Здесь было всего несколько безымянных могил. Плиты давно вросли в землю, потонули в травах и колючем чертополохе, на них нельзя было разобрать изъеденные и покрытые плесенью надписи, и ничто, в сущности, не говорило здесь больше о смерти. Однажды, когда мы сидели на гнилом пне, из под плоского камня с шипеньем выполз встревоженный уж, посмотрел на нас умными глазами и исчез, и я потом долго целовал напуганную Олю и слушал, как под тонкой батистовой блузкой неровно и сильно стучит ее сердце.
Сторожа не было, ворота всегда оставались отпертыми. От кладбища протоптанная тропинка вела к часовне Ильи Пророка и тут мы устраивались над обрывом, лежали часами, молча глядя на белую луну, поднимавшуюся над морем, игравшую расплавленным серебром на воде. Внизу, под обрывом, бурлила белая пена, изредка ударяла волна, и этот гул только усиливал чувство тишины.
Все это было до того нестерпимо красиво и неправдоподобно, что напоминало театральную декорацию для балета, и я даже не уверен, не было ли поблизости кустов жасмина и соловьев? Может быть, был и жасмин и даже пели соловьи, но теперь я не припомню, а тогда мне было не до этого, — я был очень влюблен.
Это началось еще зимой, морозной ночью, когда я провожал ее домой, — гимназическая моя серая шинель была лихо распахнута и я уверял, что совсем не холодно, хотя уши порядочно пощипывало, но разве мог я признаться в этом? Мы шли в ногу, было беспричинно весело, хотелось читать стихи и под ногами хрустел свежий снег. Иногда мы ступали на подмерзшие лужи и тонкая ледяная пластинка со звоном ломалась. Около Лютеранской церкви мы остановились и Ольга сказала:
— Здесь мы расстанемся… Я живу за углом.
Должно быть, она поняла мой умоляющий взгляд, улыбнулась и села на низкий забор кирхи, слегка запорошенный снегом. Я сел рядом. В ночном свете лицо ее, закутанное в черный платок, казалось совсем бледным, а глаза смотрели спокойно и печально. Я слегка отвел рукой платок и начал ее целовать, — сначала холодные щеки с застывшими на них снежинками, потом глаза, и губы… И с этой ночи пошло что-то странное и великолепное, — я забросил книги, стал писать стихи, сломал тулью гимназической фуражки, чтобы походить на абитуриента, и однажды старший брат, заставший меня за писанием стихов, коротко и выразительно сказал:
— Болван.
Это было ужасно обидно, но что он мог понять в моих чувствах? Отшумела весна, исчезли подснежники и фиалки, распустилась в садах персидская сирень… Товарищи готовились к выпускным экзаменам, звали по вечерам на музыку в Лазаревский скверик, но я был с ними сдержан и сух и с наступлением ночи надевал свои «выходные» брюки со штрипками, белый, выутюженный китель и исчезал, — уходил на Карантин, где нам никто не мог помешать. Встречались мы на полпути, шли в гору, — мостовая кончалась, начиналась белая пыльная дорога, и иногда навстречу попадалась скрипевшая татарская мажара, ехавшая в город, на привоз.
— Почему мажары всегда скрипят? — спрашивала Ольга.
— Татары говорят: громко мажара скрипит, — честный человек едет, никого не боится.
Мы боялись встречи с людьми. В этом маленьком городке все друг друга знали, и мои загадочные прогулки с замужней женщиной, женой известного и почтенного человека, скоро стали бы всем известны. Иногда, после утомительной прогулки за Карантином, Ольга начинала просить, чтобы мы куда-нибудь уехали, — в другой город, в деревню, — где нас никто не знает, где можно видеться, не скрываясь от людей.
Я был еще гимназистом и никуда уехать не мог.
Мы встречались теперь почти каждый вечер у ограды Чумного кладбища. Иногда, в душные ночи, в небе полыхали зарницы. Ольга прижималась ко мне и говорила:
— Навсегда?
Конечно — навсегда, на всю жизнь, — я не знал, что через месяц услужливые друзья расскажут все ее мужу, и он увезет Ольгу в другой, губернский город, и не даст нам даже проститься.
И еще через год кто-то мне сказал, — случайно и на ходу, что бедная Ольга Ивановна скончалась, — пошла на фронт сестрой милосердия, заразилась сыпным тифом и умерла в походном госпитале, на какой-то степной унылой станции. И, увидя, как побелело мое лицо, человек смутился и сказал:
— Разве вы не знали об этом? Простите, — ведь вы, кажется, были близкими друзьями?…
Так давно это все было — женская фигурка на каменных, стертых ступенях часовни, синие, заплаканные и лучистые глаза.
Кто у часовни Ильи Пророка
На рассвете плачет, закрывая лицо?