Похоже, они что-то разгружали. Он раздвинул занавески, посмотрел вниз и увидел две смутные фигуры — один человек стоял прямо, второй — слегка нагнувшись. Они вытаскивали что-то светлое из машины, наверное, один из белых пластмассовых лотков, в которых мясник возил свой товар.
Он перевел взгляд на автомобиль незнакомца. Закрытая машина стояла на месте, где же хозяин? В доме не было слышно ни звука, он давно уже должен был спуститься с лестницы. Они должны были встретиться во дворе — мясник, хозяин гостиницы, незнакомец.
Старику стало тревожно. «Надо посмотреть, — подумал он, — сейчас я выйду и прислушаюсь, нет ли его где. Может быть, он заблудился, вышел не в ту дверь и попал в колбасную мастерскую мясника или забрел в подвал?»
Спустя мгновение он уже стоит на улице и прислушивается. Что это? Какой-то рокот, как будто работает насос системы отопления. Теперь вот еще какой-то странный высокий писк.
Снова слышны шаги, но не слышно голосов. Силуэты движущихся тел, стон. Глухой сотрясающий удар — будто что-то тяжелое стукнулось об стенку.
— Возьмись ниже, — произнес кто-то, наверное мясник. — Моя спина, черт!
— Возьми себя в руки, все нормально, — отозвался хозяин гостиницы.
Между этими фразами произошло еще что-то, старику послышался глухой удар.
Сквозь прутья перил лестницы он видел лысый затылок мясника, склонившегося над корытом. В нем лежало что-то большое, прикрытое коричневым солдатским одеялом.
Потом снова раздались рокот и писк, приглушенный лай. Это гостиничный пес, он подобрался к двери и принялся скулить и рычать. Хозяин гостиницы поднял голову и сделал рукой бессильный угрожающий жест.
— Пошла прочь!
Они натянули одеяло на корыто.
— Давно бы так.
— Да, заверни край — готово дело!
Давно ли он вышел из спальни? Старик провел рукой по лицу и испугался неожиданного холода своей ладони.
— Отличный парнюга.
— Да.
Голос мясника всегда звучал хрипло, когда он бывал пьян.
— Но тяжел, ты не находишь? Как ты думаешь, сколько в нем кило?
— Понятия не имею.
— Ну примерно?
— Не могу сказать, я же его не взвешивал.
— И сколько он нам принесет?
Мясник поднял руку и ткнул пальцем в сторону лавки.
— Кто же может это сказать заранее?
Оба рассмеялись.
Старик закрыл глаза, теперь он видел широкий конус света, скользивший по полю, обнесенному колючей проволокой. Поле находилось на опушке леса и вдавалось в него выступающим клином, голые деревья стояли, покрытые шапками снега. На первый взгляд поле казалось совершенно пустым, но, когда глаза привыкли к темноте, на нем можно было различить низкий холм и ложбину и спящих людей, нашедших в ней укрытие.
«Где я?» — подумал он.
Это был фантастически худой человек, он поднялся и побежал, луч прожектора двинулся за ним, ощупывая колючую проволоку заграждения. По ту сторону его стояли деревья с белыми стволами — березы. Старик знал, что это были единственные деревья, с которых пленные еще не ободрали кору, чтобы съесть. Худой человек просунул руки сквозь колючую проволоку, обнял ствол, луч света качнулся и накрыл человека, невидимой силой оторвав его от дерева. Что-то ударило старика по ушам. Выстрелы. Стреляли откуда-то сверху. Деревья вздрогнули, роняя снег. Было слышно, как от стволов отлетают щепки. Человек повис на проволоке.
«Где я?»
Этого он не знал, а знал лишь, что стрелял не он, хотя вполне мог быть на месте стрелявшего.
Зато он узнал лицо.
Мужчины исчезли в подвале. Ванна скользила и с силой билась о стены и ступени лестницы, были слышны раздраженные ругательства обоих, потерявших из-за тяжести ноши контроль над собой. Потом они поднялись наверх, и один из них, хозяин гостиницы, как показалось старику, запер подвал.
Он ощупью спустился ниже, услышал их медленно удалявшиеся шаги и почувствовал, как в нем поднимаются два устремления, словно несовместимые цвета, словно условия освещения, исключающие друг друга. «Он — один из них, и я должен его спасти».
Он остановился у подножия лестницы, в узком, как кишка, помещении с тремя дверями, освещенном голой электрической лампочкой. У него было странное ощущение, что в первый момент он стремительно рванулся вперед, а потом невыносимо медленно пополз.
На доске объявлений висела карта квартала, обрамленная рекламными листовками расположенных поблизости магазинов, расписание уборки лестницы и обрывки старых объявлений, на одном из которых можно было разобрать буквы «…ждение».
Рядом погнутые коричневые почтовые ящики. Его ящик уже давно никто не открывал. Въехав в дом, он приклеил бумажку со своей фамилией поверх дешевого пластикового щитка с отштампованным именем прежнего владельца, и если провести по бумажке рукой, то явственно ощущались выпукло-рельефные буквы: МЮЛЛЕР.
Он включил свет и, обернувшись, заметил пятно крови — почковидную, уже потемневшую лужицу у подвальной двери.
Сердце бешено и громко застучало. Старик даже удивился: разве может сердце так громко стучать? Капот машины был теплым, когда старик оперся об него рукой, возвращаясь домой ранним вечером, но трудно было решить, нагрелся капот из-за работы мотора или жесть накалилась от жаркого солнца.
Что хотел сказать мальчик своим постоянным «ай, ай», какой смысл был в том, что маленький Дёрр подкарауливал утром в саду дочь хозяина гостиницы и не было ли здесь еще человека с кисточкой для клея?
Он почувствовал, что губы его шевелятся. Он беспрерывно повторял эти вопросы, беззвучно, лишь шевеля губами. Может быть, губы просто дрожали, дрожали все сильнее и сильнее, а все те вопросы он отчетливо видел теперь перед собой в форме вопросительных знаков, кружащихся все быстрее и быстрее, как штанги карусели. Ответы представлялись старику, как лица, пролетавшие мимо и мельком улыбавшиеся ему, лица, в которых не было ничего примечательного, а выражения были неуловимыми. Как хотелось старику поймать хоть одно из них, поймать, чтобы удержать и сохранить.
Зеленый автомобиль.
Естественно, и плакат с изображением разыскиваемого. Не портрет ли это незнакомца? Может быть, ему уже устроили засаду? В любом случае он уже видел на улице такие плакаты, вот только где?
«Ай-ай», — произнес он, заикаясь. Зеленый автомобиль. Полиция. В углу рта скапливалась слюна, высыхавшая от дыхания.
Да, зеленое крыло автомобиля, он видел его сегодня, такое же зеленое, как полицейская машина. Но разве полиция не вездесуща, разве она не раздавала листовки пешеходам, владельцам лавок, а может быть, даже и мяснику с хозяином гостиницы?
Зеленый автомобиль стоял на перекрестке улицы и переулка, перекрыв дорогу белой машине и трамваю. Что-то кричали люди. Трамвай отчаянно звенел, но старик не пошел дальше, он вдруг ощутил волчий голод — сейчас он закроет, наконец, окно на кухне и накроет стол — как всегда. Правда, сверху, из окна, он не сможет так хорошо рассмотреть, что происходит.
Теперь он стоял на улице, оказавшись здесь быстро, как во сне. Но это был не сон, а что-то совсем другое. Что же это было? Бодрствование, помрачение, пробуждение? Куда оно его приведет?
Он вышел из арки; дождь перестал. Издали, словно за пеленой тумана, он различил пятна света. Лавка мясника находилась между плотиной и улицей Старый Редельгейм.
Он подошел ближе. Но на створке окна ничего не оказалось — лишь обрывки приклеенных когда-то на стекло бумажек.
Синее ночное освещение делало все предметы в магазине крупнее, массивнее, внушительнее — большие весы, колоду для рубки мяса, застекленный прилавок, который теперь, ночью, был пуст, если не считать пары смятых салфеток, булочек, служивших для украшения, и сложенных стопкой ценников.
Было видно, что булочки присыпаны маком и кунжутом и сложены в виде автомобильного колеса; если долго смотреть на него, то колесо это начинало вращаться.
«Русский хлеб, — пробормотал он, — состоит из грубой ржаной муки, но только наполовину; остальное — сахарная свекла, отруби, листва».
Нет, на стекле ничего не было, но вот на полу… Он склонил голову набок, прижался лицом к створке и присмотрелся. Да, вот он, плакат, о котором он думал. Старик тут же живо его вообразил и даже смог прочесть стоявшие под портретами буквы. Разыскиваются террористы.
Двенадцать фотографий — восемь женщин и четверо мужчин. Один мужчина с усами, это не он, слишком худ, и нос не тот. Другой — в очках, очень толстый, и еще один с жидкими соломенными волосами, сквозь которые явственно просвечивала лысина. А что на последнем портрете? Да, это, должно быть, он, личность среднего возраста с неприметными чертами лица и очень серьезным взглядом.
Странно, сколько на свете людей с ничем не примечательными лицами, с лицами, в которых нет ничего достойного воспоминания. Или все дело в том, что он сейчас изо всех сил старается — слишком судорожно, слишком отчетливо — вспомнить мину этого человека, так внезапно вторгшегося в его сознание, так старается, что подробности этих черт не желают соединяться в нечто целое и ускользают от него?
Теперь он обнаружил в нижней части плаката несколько цифр, машинально провел рукой по тому месту, где находится нагрудный карман рубашки, в котором он обычно держал карандаш, но карандаша не было. Старик испугался. Грудь показалась ему абсолютно чужой. Она была густо покрыта чем-то жестким, непонятно откуда взявшимся и из чего состоящим, пальцы его скользнули по груди в пустоту.
«Значит, мне придется выучить номер наизусть, — подумал он, — запомнить хотя бы на то время, какое мне понадобится, чтобы дойти до телефона-автомата на углу».
Он снова взглянул на ряд цифр, и тот вдруг показался ему невероятно длинным. Понадобится неимоверное усилие, чтобы сейчас, ночью, в этой синей темноте торгового зала полностью прочитать номер. Он тут же вспомнил, как в детстве заучивал наизусть стихи, пользуясь трюком, который подсказала ему мать. Надо раз за разом читать вслух то, что предстоит выучить, одновременно листом бумаги закрывая уже прочтенные строчки. Читаешь снова и снова, а лист бумаги медленно наползает на шрифт. Одномоментно с этой мыслью перед глазами старика медленно появилось что-то серое и бесформенное, оно заполнило поле зрения, повиснув между глазами и числами, и стало опускаться вниз, пока он тихо бормотал номер; старик испытал невероятное облегчение, очевидно, он еще не потерял способность выучить что-то на память. Но потом ему стало ясно, что эта серость, принявшая форму квадрата, закрывает не только цифры, но и вообще все поле зрения, и это страшно напугало старика. «Вот оно, — подумал он, — конец моему зрению, слепота». Он потер глаза, и, к его удивлению, серый призрак исчез, но старик в это не верил. Разве он не остался, этот серый квадрат, в виде слабого пятна, сквозь который все видимое проступало ярче и с более четкими контурами?
Он обернулся. С территории водопроводной станции сквозь прутья ограды выскользнула куница. Старик внимательно смотрел ей вслед. В доме Красного Креста, что на противоположной стороне улицы, в старом деревянном здании, открылось окно, и из него высунулась женщина и выставила на подоконник какой-то поднос. На мгновение стала видна комната за спиной женщины, там стояли большие белые весы, до странности похожие на весы мясника, маленький медицинский шкаф с флаконами, тюбиками и чашками, а на стене висел рисунок, изображавший человека в разрезе — со всеми его кровеносными сосудами и нервными стволами.
Теперь он дошел до телефона-автомата. Сначала ему показалось, что в ячейке кто-то стоит — рослый мужчина в шляпе. Старик почувствовал, как в нем закипает раздражение. Что за люди? У них нет домашнего телефона, и они по ночам ведут бесконечные переговоры из автомата. Он доподлинно это знал, у него самого очень долго не было телефона.
Нет, в кабине никого не было, только снаружи, на распределительной коробке, висел старый платок и трепетал на ночном ветру.
Он почувствовал, что было бы прекрасно прежде задуматься, что, собственно, происходит, но потом отогнал эту мысль. Лучше не привязываться к ней, иногда бывает лучше не узнавать во сне, что тебе всего лишь снится сон.
Он открыл дверь кабины, посмотрел на большой серый телефонный аппарат и на маленький сектор вызова экстренных служб, порылся в кармане в поисках десятипфенниговой монетки. Обычно у него в карманах всегда находилась какая-нибудь мелочь, но на этот раз там лежала только какая-то маленькая бумажка. Старик ощупал ее и быстро засунул поглубже.
Он снял трубку с рычага, нажал кнопку экстренного вызова, услышал щелчок, болезненно отдавшийся в ухе, потом другой, отдаленный звук, показавшийся старику до странности знакомым, этот шум был похож на хрупкий шорох песка во дворе деревенского домика, где он иногда играл в детстве. Вот и сейчас это место явственно возникло у него перед глазами — голое, без тени, под жарким немилосердным солнцем; он вспомнил свои горячие руки, погруженные в песок, заметив, как медленно приближается к глазам земля.
— Алло? Вы меня слышите?
Спиной он почувствовал, как медленно сползает вниз по стене телефонной будки. Ноги его наткнулись на стоявшие под аппаратом водочные бутылки, он уперся ступнями в пол — рядом с измятой сигаретной пачкой и еще чем-то, чего он не мог рассмотреть, но похожим на старую перчатку.
— Где вы? Вы хотите нам что-то сказать?
Он с трудом перевел дыхание и покрепче ухватил трубку. По колену сыпался пепел, старик стряхнул его, уставившись на белый след, оставшийся на штанах.
— Вам плохо?
Голос в трубке звучал теперь очень близко и профессионально озабоченно.
— Они захватили его в заложники, — прошептал он в трубку. — Вы должны его спасти.
— Да, конечно. О ком вы говорите?
— О человеке с фотографии.
— Какой фотографии?
— Той, что справа внизу, на плакате.
Какое-то время он ничего не слышал, потом донеслось какое-то движение, вздох, он явственно представил себе, как мужчина на противоположном конце провода откинулся на спинку стула.
— Вы думаете, что узнали одного из разыскиваемых террористов?
— Да.
— Это человек с плаката?
Из трубки слышалось тихое приглушенное хихиканье, звон стаканов, а потом раздался шум какого-то работающего аппарата — миксера или пылесоса.
— Как его имя?
— Этого я не знаю, я не мог допустить, чтобы он меня заметил, но я видел его фотографию.
— Это наверняка ошибка, вы обознались.
— Нет, я точно знаю, что это он. И он в опасности.
Из трубки теперь донеслась тихая музыка. «Радио», — прошептал он. Ему показалось, что это песня, которую он когда-то хорошо знал, ему захотелось подпеть, и он плотно стиснул губы, ощутив их сильную сухость.
— Плакат «Опасные террористы»?
— Да, этот человек изображен справа внизу.
— Это невозможно.
— Я точно знаю, я его узнал.
— Человек справа внизу, говорите вы?
— Да, я в этом совершенно уверен.
— Это женщина.
Он почувствовал, что в желудке открылась какая-то дыра и из нее по животу стал расползаться невыносимый неприятный холод. Было и еще что-то. Что-то, державшее его в плену и одновременно ослаблявшее, выедавшее изнутри, какая-то серебристая жидкость, как ему казалось, полилась в отверстие, и его самого потянуло туда, к блеску и ясности, исходящим оттуда.
Он чувствовал, что должен бежать, ему нельзя оставаться здесь. Может быть, был какой-то еще, другой плакат?
«Дальше, — думал он, — идти дальше». Половина пятого, он почти дошел до дома. Все это время он шагал по своей стороне улицы, но сейчас ему пришлось перейти на другую сторону, чтобы обойти ямы и кучи на месте стройки. В нос ударил едкий запах, он обернулся и увидел маленький каток, стоявший на дороге. Над машинкой, которую медленно толкал перед собой угрюмый, с ног до головы покрытый песчаной пылью человек, поднимался горячий воздух, в этом мареве предметы теряли свои очертания и расплывались, сливаясь друг с другом, словно во сне.
Здесь он заметил того человека на высоте катка; человек выходил из дверей какой-то странной пустой лавки, он держал под мышкой рулон, а в руке еще что-то — кисть для клея.
Старик почувствовал, как на его коже выступает холодный пот.
Он подумал — красное.
Оно было красное.
Но что было красное? Он не видел связи.
И вот теперь он снова, как днем, стоял прямо возле афишного столба, крепко за него ухватившись. Странно, столб стоял всего в паре метров от уличного фонаря. Собственно, он даже смог бы, наверное, рассмотреть, что написано на объявлениях, но это было трудно.
Он провел рукой по объявлениям, ощутил толстые напластования наклеенных друг на друга за многие годы слоев бумаги, но он не мог разобрать, что на них написано. Он немного прошелся вокруг тумбы, окидывая плакаты пустым безжизненным взглядом.
Какой странный свет. Он посмотрел на свои руки, они отливали отвратительной холодной зеленью, все рубцы и пятна выступали резко, как комья грязи. Какой цвет — воплощение великого холода и безутешности. Откуда исходит этот свет, делающий его таким чужим? Он поднял глаза и посмотрел на узкий столб на углу, но оттуда не исходило ровным счетом ничего, только слабый желтый свет, падавший прямо под столб и оставлявший все остальное в темноте. Потом старик задрал голову и всмотрелся в небо — темное ли оно, есть ли на нем звезды? Но неба не было, был лишь мутный серо-коричневый платок, висевший над крышами.
Он изо всех сил постарался сосредоточиться, снова взглянул вверх, увидел знакомую рекламу сигарет, объявление о концерте на Гессенском радио, избирательный плакат ГКП, объявление о большой гонке на каноэ по Нидде, да, это он еще знал, но гонки были уже давно, летом. Был тут и еще один плакат — лист бумаги, покрытый отпечатками маленьких ладоней, детских ладошек.
Может быть, он заблудился, и это вовсе не афишная тумба. Кто смотрит по сторонам во время безмятежной послеполуденной прогулки?
Он подошел к месту дорожных работ. Днем он обогнул это место, слишком много там капканов — песок, грязь, неровности, на которых он бы наверняка споткнулся.
Внимательно глядя под ноги, он перешел рельсы и остановился у траншеи. Дунул сильный порыв ветра, он вспомнил при этом трепетавшие на ветру маркизы, звон посуды, летящие салфетки, падающие со стола крышки пивных кружек, ветер пронесся над забором, вылетел на улицу и понесся вдоль тротуара. Две женщины, шедшие по улице, подхватили юбки.
Было там еще что-то белое — огромная, бескрайняя белизна, возникшая неизвестно откуда и рухнувшая в траншею; одному из рабочих, которые целый день потели, согнувшись над каменной разметкой, как над головоломкой, пришлось, против воли, встать в этой полуденной жаре, спуститься в траншею и вытащить это белое.
Он тем временем бежал, бежал непрерывно и долго.
Как много шагов в этом коротком пути. Он не понимал, как такое может быть, но был вынужден не переставая идти и идти дальше.
Он медленно приблизился к месту. Щит с большим почтовым рожком, ремонт кабеля, рядом доска, перекинутая через траншею. Какой-то миг он видел только эту доску и мужчин, сидевших со спущенными штанами на краю канавы, но этого не могло быть, и старик протер глаза и с облегчением заметил, что оттого, что он протер глаза, мужчины стали прозрачными, словно привидения.
Траншея была шириной два метра и занимала почти весь тротуар. Она была огорожена каменными глыбами и прикрыта брезентом, над глыбами и брезентом была натянута веревка, на которой висели лампы, одна из них до сих пор мигала. На большом плоском камне лежали остатки завтрака. Рабочая рукавица валялась на песке, похожая на сжатый кулак.
Он опустил голову, взглянул на стенки траншеи, втянул ноздрями запах сырой земли, из щелей опалубки торчали корни, он смотрел на них долго, и ему показалось, что они вытягиваются, растут ему навстречу.
И там действительно было что-то белое, как явилось ему в воспоминании, оно было смято и обернуто вокруг железного прута. Он нагнулся и поднял это — листок, старый и пожелтевший.
Таблица. Указание количества.
Он начал читать, рацион на семь дней. Жир, нежирный сыр, овощная котлета, крупяные, мучные и макаронные продукты, сахар, хлеб, соль, немецкий чай. Цифры были неразличимы. Он пришел в неописуемую ярость, вперив взгляд в бумагу. «Вранье, — гремело в его голове, — мы не давали им ничего. Вообще ничего».
Земля исчезла, а белизна вернулась и стала большой, как платок, как простыня, а на простыне лежали руки, его руки, но они имели какой-то странный цвет и были так тяжелы, что ему едва удалось их поднять.
Шесть часов. Он вошел во двор. Вечерело, стены домов и асфальт излучали тепло. Машина незнакомца стояла на правой из трех парковок гостиницы, перед цветочной клумбой.
Шаркая ногами, он прошел мимо машины, на мгновение оперся рукой о теплый капот. Из подвала доносились голоса, и старик отправился дальше, к своей лестнице, продолжая их слышать. Голоса стали громче.
— Да, — сказал кто-то, — это подвал, и еще какой.
Звук слов смешался с холодом и пробковым запахом, проникавшим сквозь решетки к ногам старика. Он хотел было открыть дверь, но передумал и остался стоять на пороге.
— Все думают, что подвал — это самое глубокое место в доме. Но здесь не тот случай.
Голос стал театральным. Два других — девичьих — голоса дружно захихикали.
— Нет, здесь это не так.
— Вы только посмотрите.
— И что?
— Смотрите, смотрите на пол подвала. Какого он цвета?
— Темный.
— Да… он темный, — с простоватой напевностью произнес первый голос.
Снова раздалось хихиканье.
— А какого цвета стены и двери?
— Темные.
— Да, правильно.
— Все очень темное.
— Как вы думаете, они могут быть еще темнее?
Голос выдержал паузу, но ответа не последовало.
— Нет, ну тогда глядите-ка сюда.
Послышался какой-то звон. Старик вздрогнул, ему показалось, что где-то глубоко внизу сдвинулись скалы или камни, где-то в глубине — не только пространства, но и времени.
Мальчик сделал шаг в сторону. Стало видно отверстие, едва ли больше канализационного люка, черное, темнее, чем пол.
— Что это? — звонко прошептали девичьи голоса.
— Бомбоубежище.
Он не заблудился? Нет, он стоял у входа на свою лестницу.
Вот давешнее кровавое пятно, высохшее, почти черное. Следы на сене вели к подвальной двери.
Он вошел.
Он знал, что когда входят в подвал дома, то входят, собственно, не в подвал, а в полуподвал, здесь он сейчас и стоял, в большой, разделенной надвое комнате, где находились счетчик и старая домовая прачечная. Надо было пересечь это помещение, чтобы дойти до лестницы, ведущей вниз. Там, в самом низу, старик не был ни разу.
Он натолкнулся на большую ванну с краном, скользнул по ней коленями, на короткий миг крепко за нее ухватился и посмотрел на ее основание, увидел колеса старой тачки, которые кто-то бросил в ванну, увидел мешок цветочной земли, старую затычку слива на ржавой цепочке и вдохнул запах извести и мыла — запах давно прошедших времен.
На другой стороне стены жужжали электрические счетчики. Над ними были написаны имена жильцов, включая и его; он стоял и смотрел на эти имена, на маленькие колесики, измерявшие расход тока; они вращались, крошечные зубчики сливались перед его глазами, превращаясь в сплошные кружки, а под ними неутомимо трещали меняющиеся цифры — то быстрее, то медленнее.
Он подошел ближе и, дрожа, присмотрелся.
Его колесико стояло на месте.
«Я не могу больше здесь оставаться, — подумал он, — и я не могу перестать думать».
— Ты никогда не сможешь по-настоящему отсюда уехать, — сказал Гейнц в их последнюю встречу в Берлине, когда старик промолвил, что будет скучать по городу.
— Ты так думаешь?
— Нет, я знаю.
Они сидели в роще Гумбольдта, в маленькой каменной беседке. С высоты они смотрели на лужайку. Длинноволосые мужчины сидели на разложенном на траве одеяле — они дымили и смеялись. Какой-то турецкий мальчик строил на ручье маленькую плотину. Он пытался перегородить поток прутьями, но вода вяло вырывала их из плотины и уносила прочь. Через некоторое время мальчик потерял терпение и взялся укреплять свое сооружение комьями земли. Пока они беседовали, рассерженный мальчишка пустил в ход камни.
Разговор шел о четвертом измерении.
Теории Гейнца являли собой своеобразную смесь научных знаний, жизненного опыта, фантазии; он никогда точно не знал, что из его рассуждений чему соответствовало.
— Это то же самое, что у Эйнштейна. Но не так сложно. Вот смотри.
С этими словами Гейнц взял что-то измятое, тщательно разгладил и поднял с колена — старый чек, он завалялся в одном из его многочисленных карманов, — он вечно собирал и хранил всякую всячину.
Весной и летом он иногда ночевал в парке. Он знал все входы в армейский бункер военного времени и то, что дети Веддинга вечно пытаются туда проникнуть. Когда они спустя несколько часов выходили оттуда, из этого мира прошлого, с гордыми, как у шахтеров, лицами и старыми солдатскими одеялами, ржавыми хирургическими инструментами и бачками с фосфорными метками, он уже подстерегал их, отбирал все вещи и прогонял. Гейнц называл это своей работой, которой не было видно конца. Это хранилище реликвий прошлого, серое и чудовищное, располагалось в северной части парка и казалось неисчерпаемым, так же как и дети — они каждый раз были разными, но из года в год одинаково бледными и всегда одного возраста.
— Представь себе, что мир — это клочок бумаги, — говорил ему Гейнц, — а ты живешь в нем, как в нарисованной на нем картине. Как ты думаешь, чего тебе не будет хватать?
— Наверное, всего, — ответил он.
— Нет, я не это имею в виду. Я говорю о чем-то куда более важном.
— Но что может быть важнее, чем все? Я не понимаю.
— Подумай.
Гейнц отметал все возражения.
— Ты сможешь пойти вот сюда. — Он провел пальцем по листку маленький круг и остановился у верхнего края. — Ты можешь идти по прямой. — Он провел пальцем линию до нижнего края чека. — Ты можешь пойти, куда тебе заблагорассудится, тем более что этот листок может быть большим, как земной шар. Но чего тебе все же будет недоставать?
— Не имею ни малейшего понятия.
— Да думай же.
— Я думаю, но мне ничего не приходит в голову.
— Измерения.
— Измерения?
— Да, измерения.
Гейнц посмотрел на него своими холодными глазами, в которых горел сейчас огонь научного рвения и крайнего нетерпения. Помолчав, он сказал:
— Мы в реальном мире движемся в трех измерениях.
Он взмахнул чеком, надавил на его середину большим пальцем, проткнув бумагу насквозь, потом снова поднял ее и показал старику дырку.
— Что ты теперь видишь?
— Здесь чего-то не хватает.
— Точно.
— Но чего?
— Назови это как хочешь. Назови это прошлым, или мертвецом.
— Я не понимаю.
— Мы в трехмерном мире движемся по объемным кругам и находим это нормальным.
Гейнц говорил теперь очень громко, такое с ним порой случалось, он размахивал руками, изображал в воздухе круги, снова и снова протыкал бумажку и смотрел на результат, потом поднял руки, сложенные дугой, и задержал их, громко смеясь, перед своим лицом.
— Теперь ты видишь? Люди, то есть те из них, которые живут в двух измерениях, если бы это было возможно, не понимают, что происходит, они не знают третьего измерения, у них его нет. Для них это потеря! Ты понял? Они потеряли его! Они потеряли все!
Теперь он просто кричал. Мальчик ошарашенно посмотрел на Гейнца, подхватил свои камни и убежал.
— Что ты хочешь этим сказать?
— То, что время проходит и исчезает. Оно течет по-другому, если сказать точнее.
Он достал из рукава фляжку с водкой, уже полупустую, отвинтил крышку и понюхал, но пить не стал. Было такое впечатление, что он достал фляжку только для того, чтобы предложить и старику понюхать водку.
— Наследство, — вдруг сказал он тихо.
— Да, представь себе.
Он понимал, что это прозвучало зловеще.
— Так радуйся, а то ты, кажется, совсем не рад.
— Это точно.
— Ты и правда должен туда ехать? Почему не продать эту коробку?
— Это не коробка.
— Я не хотел тебя обидеть.
— Да ладно. Может быть, зайдем ко мне?
— Кто знает…
— Это за углом, а ехать мне в восемь часов, межзонным.
— Нет, для меня это слишком далеко.
— А четвертое измерение? Что это такое?
Мысли его блуждали в страшном далеке, он боялся, что никогда уже ничего не вспомнит.
— Ты хотел мне что-то объяснить.
Гейнц нащупал в рукаве фляжку, которую уже успел снова спрятать. Пальцы его дрожали, когда он поднес к губам горлышко и сделал глоток.
— Мы знаем, что время — это четвертое измерение, но мы не можем в нем двигаться. И поэтому для нас все конечно.
— Только поэтому?
— Да, только поэтому. Мы не можем вернуться назад по ленте времени, прошлое для нас невозвратимо, оно прошло навсегда. Люди умирают, прорывая бреши в своем бытии, как я прорвал дырку в этой бумажке, но с людьми происходит в принципе то же самое.
Гейнц сделал три глотка подряд. Глаза его налились кровью, затуманенный взгляд блуждал по лугу, по бункеру, по мосту, по сумкам и пакетам у его ног.
— Ты веришь в это?
— Да.
— Это значит, что мертвые не уходят?
— Мертвые не уходят. Ни один. И прошлое тоже никуда не уходит.
Там была лестница, широкая бетонная лестница с удобными железными перилами, по ней было так легко шагать вниз, что старик едва ощущал под ногами ступени.
Он вошел в коридор, куда выходили разные двери. Одна из них, первая слева, отливала серебром. Он направился прямо к ней.
Нет, это была все же не дверь, а металлический короб, вделанный в нишу с входом. Ручка была сделана в форме стальной булавы. Из отполированных щелей сочился тонкий туман, растекавшийся по полу и растворявшийся в воздухе, а потом оттуда выползали новые облачка тумана — игра возникающих и снова исчезающих клочков, белых, но в этом белом цвете не было света, не было просветления. Старик сделал шаг вперед. Левая нога вдруг онемела. Он положил руку ладонью на металл. Здесь было тепло, стояла духота, как будто из воздуха исчез кислород. Он слышал шум работающего компрессора, но не мог его видеть. Кажется, компрессор был спрятан за стеной, старик чувствовал только поднятый им ветер, ощущал его жар, движение воздуха, черное плетение спутанных между собой нитей, бесформенные дрожащие наросты, выдуваемые ветром в коридор, плывущие короткое расстояние по воздуху, а потом исчезавшие в темных нишах или на бесцветном, покрытом грязью полу. Некоторые из этих надутых хлопьев прилипали к нему, ложились ему на волосы и на грудь. Он попытался осмотреть себя, но было слишком темно, и он ничего не увидел. Он испуганно глотнул и представил себе, что эти грязные наросты образуются и у него на языке, отчего на нем появляются странные трещины, а наросты проникали все дальше и дальше в горло, нестерпимо распирая его вширь, вот они уже добрались до желудка, и в нем возникло слабое бестелесное нематериальное ощущение.
Он обхватил свое горло, испуганно прислушался к булькающему звуку, раздававшемуся оттуда. Он почувствовал, что потеет, потеет впервые за прошедшие несколько часов. Но это был пот и озноб одновременно. Он ощупал одежду, провел рукой по рубашке, которую не менял уже несколько дней, ощутил под ней что-то липкое и тошнотворное, потом провел рукой по штанам, показавшимся ему грубыми и шероховатыми, покрытыми грязью этого подвала. И это тоже вызывало тошноту.
Он судорожно вдохнул воздух, сглотнул, потом еще и еще. Он взялся за ручку двери ледника, повернул ее влево, ощутил сопротивление, покачал головой и повернул ручку вправо. С омерзительным скрипом ручка поддалась. Дверь распахнулась, из проема хлынули облака, и старик вступил в стену из тумана и прохлады.
Всего за несколько секунд старика объял арктический холод, но это нисколько не мешало ему, он чувствовал, что этот холод есть лишь эквивалент другого холода, десятилетиями царившего у него внутри, и что теперь оба эти холода соединились — внешний холод и внутренний; ему казалось логичным, что оба холода взирают сейчас на то смехотворное, малое и жалкое, что от него осталось.
Клубящаяся белизна рассеивалась очень медленно и неохотно. Все в комнате было покрыто слоем льдистого инея, который подчеркивал и утрировал контуры вещей, словно старя их. Он увидел ряд каких-то предметов, висевших на закругленных крюках, а сами крюки были на перекладине из темного металла, приделанной к стене очень высоко, почти под потолком. «Это не предметы, — мысленно поправил себя старик, — это тела. Туши. Туши животных, туши или их части». Интересно, почему он сначала решил, что это предметы, подумалось старику. Наверное, потому, что они твердые и выглядят совсем не так, как должны выглядеть живые существа, потерявшие способность двигаться.
Он наткнулся на какие-то баки. На одном было написано «Гуляш» и стояла дата, на других значилось: «Соус для жарки», «Фрикасе из кур».
Надо как-то вырваться отсюда, умом он очень хорошо это понимал, так как холод окутывал и пробирал до костей. Он стоял возле стены, если уже не примерз к ней. Старик поднял руку, взялся за дверной косяк, мимо которого в коридор подвала продолжали неохотно выползать клочья тумана — только для того, чтобы тут же бесследно раствориться в воздухе. Старику удалось наконец оторваться от стены, и он, освободившись, сделал шаг вперед.
Он принялся ощупью выбираться отсюда, наткнулся при этом на что-то острое и угловатое — на древний и кособокий шкаф, который он не разглядел. На полках громоздились темно-коричневые стеклянные бутыли и валялось какое-то приспособление, показавшееся ему до странности знакомым и одновременно чуждым, — какое-то прорезиненное устройство, маска с двумя огромными грязными стеклянными глазами, недоделанная морда из грубой ткани, вместо шеи переходящая в свернутый шланг с какой-то штукой на конце. Когда старик ухватился за нее, штука соскользнула с полки и криво повисла на шланге. Он вслух рассмеялся безрадостным смехом. Это был старый противогаз.
Где он сейчас был? Круглый, как пещера, вход, а за ним, в самом конце коридора, виднелось что-то светлое — похоже, новенькие деревянные балки. Да, да, это была дверь, к которой мясник и хозяин гостиницы пристроили навес. Старику захотелось бежать, бежать немедленно прямо туда и решить, наконец, мучившую его головоломку, но тут же ему показалось, что он не может идти сам, что-то держало его, какая-то бестелесная, невидимая сила, направлявшая теперь его шаги.
Да его же просто несет к входу. «Какой-то странный ветер, — подумалось ему, — он схватил меня, толкает перед собой, в этом ветре нет ничего физического, он ничего не значит, он — порождение моего сознания, но как же он силен и беспощаден. Он сильнее всего, с чем мне приходилось сталкиваться в жизни».
Он сделал еще шаг вперед, ощутил твердость и надежность стены. Стены, сложенной из мягкого камня; на пол посыпались песчинки, когда он поскреб ее пальцами.
Чтобы отдышаться, старик сел на пол. Что-то под ним пришло в движение, застучало, затряслось, загрохотало, и он вдруг почувствовал, что какая-то сила выносит его из подвала.
Теперь он находился в поезде. В поезде, везшем его из Берлина во Франкфурт. Анна сидела у окна, когда он открыл дверь купе. Он сразу ее узнал.
Какой-то момент он недоумевал, как такое могло произойти, потом до него дошло, что состав формировали в Восточном Берлине, где в него садились люди, которым разрешили выехать, — в основном такие же старики, как он сам.
Дрожа от холода, он стоял в проходе, ожидая, когда проводник засунет его чемодан на багажную полку, и смотрел на Анну. Она сидела положив ногу на ногу, дрожащими, как всегда, руками она поглаживала себе колени до боли знакомыми движениями, потом она подняла руку к волосам, отбросила непослушную прядку, нетерпеливо заложила ее за ухо, качнувшись вперед и неотрывно глядя в окно на заполненный людьми перрон. По тому, как она уложила прядь волос, он понял, что она уже заметила и узнала его.
Ухватившись за раздвижную дверь, он вошел в купе. Оно было залито солнечным светом, слепившим глаза. Старик прищурился в облачке выдохнутого ею табачного дыма, окутавшего ее лицо грязной прозрачной пеленой.
Она сказала: «Привет».
Он сказал: «Ты?»
Она отвернулась и снова принялась смотреть сквозь грязные стеклянные стены вокзала в направлении площади Савиньи.
Старик глядел на ее тело, как на созданную временем оболочку, в действительности ей не принадлежавшую. На краткий миг он предался обманчивому впечатлению, что и с ним произошло то же самое, что все это несущественная, неважная видимость; при желании ее можно отбросить, отшвырнуть в сторону одним движением руки.
Она потерла друг об друга носки туфель и спрятала ноги под сиденье.
Он очень надеялся, что она ни о чем не будет его спрашивать, вообще ни о чем. Им не надо ни о чем друг друга спрашивать, им не надо ничего знать друг о друге, им просто надо, как раньше, быть вместе.
Она молча смотрела, как он пытается опустить темно-коричневую штору, лихорадочно и слишком сильно дергая ее вниз. Штора не поддавалась.
— Бесполезно…
Она громко рассмеялась.
Он вдруг с новой силой ощутил страх, страх старого дряхлого человека, переезжающего в совершенно незнакомый ему город.
— Что сказать… — Он вспотел, путаясь в словах.
Поезд грохотал мимо пригородных поселков.
Он понимал, что, когда в купе придут другие пассажиры, у него не будет больше возможности побыть с ней наедине, никогда.
Рядом шла электричка городской железной дороги, которую они медленно обгоняли. Какой-то ребенок, девочка, прижавшись лицом к окну, подула на него, а потом что-то быстро написала на запотевшем стекле.
Анна нервно моргнула и подняла руки.
— Ничего.
— Да, пожалуй.
— Ничего не произошло, да?
— Да, ничего.
Они познакомились в дансинге на Бадштрассе в конце пятидесятых, там около границы был тогда развлекательный квартал. Они встречались один, иногда два раза в неделю, в ее маленькой квартирке у Борнхольмского моста. Он никогда не забудет ее взгляда, с которым она открывала ему дверь, встречая, а потом, несколько часов спустя, провожая домой. Это был пронзительный любящий взгляд, он чувствовал его спиной, спускаясь по лестнице с третьего этажа, закрывая за собой дверь подъезда и стоя на вибрирующей от движения улице, прежде чем отправиться домой — он жил неподалеку, всего в нескольких метрах по ту сторону границы сектора. Тогда он был женат в первый раз.
Поезд остановился на станции Ваннзее, это была последняя остановка, и они замолкли, не преодолев скованности первых фраз. На перроне стояла освещенная ярким солнцем пожилая дама в норковой шубке; дама качнулась на высоких каблуках, безучастно смотря на проезжающий мимо нее поезд. Глядя на нее, он вдруг понял, что Анна еще далеко не стара.
Он обстоятельно занялся пакетом с едой, только для того, чтобы чем-то себя успокоить.
Она насмешливо смотрела, как он разворачивает многочисленные слои бумаги, в которую были завернуты его бутерброды.
— Это самый плохой участок, — сказала она.
Поезд заскрежетал тормозами у Грибницзее.
Он, не глядя на Анну, понял, что она откинулась на спинку сиденья.
В вагоне запахло чем-то военным, пограничников пока не было видно, но старику почудилась какая-то невидимая молодцеватость. Это чувствовалось по отрывистому стуку открываемых и закрываемых дверей, по приглушенному лаю собак.
— Ты замужем?
— Нет.
По коридору повеяло холодным ветром, послышались какие-то восклицания, потом застучал мотоциклетный двигатель.
— И не была?
— Нет.
Она поджала губы.
Рядом с пограничной казармой куча крупного щебня; рядом овчарка, привязанная к косо торчавшему из земли железному штырю. Пес яростно лаял и рвался с цепи.
Они долго ехали черепашьим шагом. Он смотрел на неогороженную площадку, пару сараев, дырявые домишки на опушке леса, табличку с названием места — Брюкке (населенный пункт). Он медленно поднялся и сел рядом с ней. Теперь их колени соприкасались всякий раз, когда поезд трогался и тормозил.
В следующий раз они остановились вблизи Визенбурга, недавно прошел дождь, и они двадцать минут простояли на перегоне перед парком подвижного состава, у покрытого глубокими следами автомобильных шин и языками блестящей раскисшей глины поля, окруженного шагающими экскаваторами, огромными, с пятнами ржавчины, звероящерами.
— Ты все время работал на почте? — спросила она.
— Да, а ты?
— Я — продавщицей.
Она вытянула вперед руку, а он вдохнул запах ее духов и проследил взглядом, как она пригладила волосы.
В промежутке между голыми пока деревьями промелькнул полуразвалившийся маленький замок, с темными дырами в тех местах, где из стен вывалился кирпич, над стенами возвышались изогнутые в виде луковицы стропила.
Она отвела взгляд.
Держась за руки, они посмотрели на промелькнувшую Эльбу, река скрылась из вида, снова показалась вдали, потом снова исчезла, и как-то вдруг стало темно, но они не стали включать свет, продолжая сидеть, взявшись за руки и не глядя друг на друга.
На рельсах в сгущающихся сумерках сидели железнодорожные рабочие. Время от времени мигали их желтые лампы, лампы, подвешенные к перепутанным проводам, намотанным на шаткие стойки, торчавшие из куч щебня возле железнодорожной насыпи.
Появился проводник, проверил их билеты, оценивающим взглядом прищуренных глаз окинул их прижавшиеся друг к другу тела и сказал, что поездка затянется из-за ремонта путей.
Он медленно, с трудом, поднялся и вышел из купе вслед за проводником.
— Я еду до Бад-Герсфельда, — крикнула она ему в спину.
В коридоре стояли два пограничника и курили, по пояс высунувшись из окна.
— …на будущий год, — кричал один из них, он говорил, борясь с ветром, рвавшим на куски слова.
— …что?
— Должна прийти на будущий год.
— Я понял. И какая?
— Обычный «трабант».
— Ну и что, «трабант» тоже неплохо. Вполне достаточно!
Он раскинул руки и, держась за двери и окна, направился к туалету.
В тесной кабинке его сразу бросило в пот. Он наступил ногой на педаль, дождался, когда из крана потечет тонкая струйка коричневатой воды, и ополоснул лицо. Потом покрутил черное колесико, и в его ладонь высыпалось немного мыльной стружки. Он умывался, избегая смотреть на свое лицо, хотя зеркало занимало всю стенку над раковиной.
Он долго стоял над умывальником, дожидаясь, когда сами собой высохнут на коже слезы, катившиеся по щекам.
Он снова вышел в коридор, взгляд его быстро скользнул по купе, в которых уже горел свет, и по темному пейзажу. За окнами тянулись невспаханные поля с редкими стеблями прошлогоднего урожая, штрихами исчеркавшими землю, и кучи кормов, прикрытые брезентом, придавленным шинами.
Из ночного тумана вынырнул промышленный пейзаж, дымящий, шипящий зверь, освещенный сернисто-желтыми лампами, буйные серебристые заросли из труб и гигантских строений, раскинувшихся на многих квадратных километрах лишенной листвы и корней, пропитанной едким ядом земли. Очень медленно, останавливаясь на каждом шагу, они протащились мимо окруженной цистернами вертикальной железной стены. Как зачарованный смотрел он, как одинокий рабочий ползет по бесконечной лестнице вверх по фабричной трубе, темная, тяжело перемещающаяся точка, распластанная по бетонной обшивке строения, зажатая скроенным по величине человеческого тела тоннелем из стальных прутьев и ступеней.
Он понимал, что времени у него почти не осталось. Вернувшись, он заметил, что она скучала по нему, смотрела на него тем же трепещущим, вопрошающим взглядом, как прежде, но глаза ее стали другими, они были подернуты молочно-белой пеленой, и он знал, что с возрастом эта пелена станет еще плотнее.
За окнами потянулся холмистый ландшафт. Мимо пролетели последние восточные мостовые краны, открытые товарные платформы, составы цистерн, кучи щебня, силуэты бесконечных железнодорожных насыпей. Им не оставалось ничего другого — только сидеть и смотреть друг на друга. Сейчас, в течение двух часов, они любили друг друга за всю ту жизнь, которую им не довелось прожить вместе.
Пришли пограничники, открыли дверь. Кажется, они заметили, что в купе происходит что-то неладное, и это возбудило их недоверие — целую минуту они внимательно рассматривали паспорта подозрительных пассажиров. Старик не ощущал ничего, кроме свинцовой усталости, непомерной, отвратительной, ненавистной усталости; он пытался отгородиться от нее, отбросить; он видел, как снисходительно и разочарованно наблюдает Анна за его внутренней борьбой, и наконец, не выдержав, просто заснул.
Но был ли это сон? Здоровое, несокрушимое состояние, в каком он не пребывал ни все годы до, ни все месяцы после той поездки.
Следующее, что он увидел, была деревня в гессенской глубинке, он растерянно смотрел на живые изгороди, широкие, ярко освещенные террасы домиков, на их новомодное, комфортабельное уродство. Место рядом было свободно, на нем лежал лишь маленький листок бумаги в клеточку. Исчезли и пограничники, все исчезло, как во сне.
«Надо идти дальше, — подумал он. — Главное — не стоять на месте». Он потащился вперед и через несколько шагов оказался в обычном подвальном помещении. Здесь тоже было холодно, но не так, как в леднике, здесь было сыро, сырость пронизывала до костей. Старика охватил озноб.
Это же его подвал, подумалось ему. «Он же мой собственный». У старика появилось неудержимое желание остаться в подвале навсегда. Желание было таким сильным, что до смерти его напугало.
Он посмотрел на прихотливо изломанные следы, оставленные метлой на пыльном полу, потом — на стоявший здесь ящик. Он был не особенно большой, но выглядел как чужеродное тело, делая помещение еще более пустым. Старик горестно покачал головой. Он живет в этом доме уже несколько месяцев и ни разу здесь не был. Здесь, где он нашел бы ответы на все свои вопросы.
Он положил ладонь на крышку ящика, присмотрелся, увидел написанное на крышке имя, большие, неуклюжие буквы, навсегда отпечатавшиеся в его мозгу, буквы распадались на отдельные штрихи, наползали, дрожа, друг на друга, потом снова складывались в осмысленное целое.
Можно ли его открыть, этот ящик? Старик опустился на колени и, ощупав край крышки, обнаружил простую задвижку. Он сдвинул ее в сторону, склонился над ящиком и поднял беззвучно поддавшуюся крышку.
Там он увидел сложенную одежду; больше, кажется, не было ничего. Горевшая до сих пор под навесом лампочка отбрасывала пучок света сквозь расположенное рядом оконце, скудно освещая полуподвальное помещение.
Форменная одежда, серая гимнастерка, старик провел рукой по грубой ткани, по широким нагрудным карманам, сумка противогаза и что-то шершавое, матерчатое, с застежками. Он вытащил эту вещь из ящика. Обмотки. В обмотки был завернут футляр. Старик открыл его, увидел что-то коричнево-зеленое, аккуратно сложенное. Он развернул материю и поднес к свету. Плащ-накидка.
Вещевой мешок. Старик раскрыл его, удивляясь заученным движениям, это было очень знакомое движение — открыть вещмешок, хотя прошло уже больше тридцати лет. Вот так, всего лишь одно движение — и все прошедшее с тех пор время в мгновение ока теряет всякое значение и всякий смысл.
Коробки со старыми ботинками, пустая почерневшая серебряная рамка, граммофонные пластинки, щетки, барометр. Перевязанный бечевкой сверток. Старик попытался развязать ее. Тщетно. Тогда он перегрыз ее зубами.
Из свертка выпало письмо службы розыска пропавших без вести лиц. Оно было ему знакомо, его копию он видел в документах передачи права собственности. Помнится, он много раз перечитывал это письмо, знал его наизусть.
«На основании опроса других лиц, — говорилось в том письме, — а также на основании показаний вернувшихся, описания боевых действий, дневниковых записей, а также на основании данных военных и специальных карт можно с большой долей вероятности считать, что вышеназванный был убит».
Он, как уже часто бывало, задумался. Есть ли в этих строчках что-то такое, что поможет ему найти истину?
Он наткнулся на пачку фотографий, достал их из ящика, прижал к груди, но все они выскользнули и упали на пол, в руках осталась только одна, и он, крепко держа ее, подошел ближе к свету.
Снег, грузовик. Возле него стоят люди. Курят. За их спинами щит с названием населенного пункта. Очевидно, это Польша или граница Польши. Люди стояли на шоссе, у грузовика была спущена шина, и один из солдат, смеясь, целился в объектив домкратом. Кузов грузовика был не полностью закрыт брезентом, за откинутым пологом были видны сложенные продолговатые серые предметы — какие-то трубы или ружейные стволы. Фотография была на удивление четкой и поэтому словно уменьшенной. Резкость отдельных предметов выделяла разницу между передним и задним планом.
Был ли Мюллер среди этих людей?
Он вспомнил одного Мюллера со сломанной ногой, которому он когда-то помог выбраться из залитого водой окопа и которого потом какое-то время катил на ручной тележке. Может быть, это и есть тот самый Мюллер?
Старик этого не знал.
Был еще второй Мюллер, которого старик иногда вспоминал, вместе с ним он как-то раз рыл траншею. У этого второго было отморожено ухо, оно раздулось и было похоже на большой красный воздушный шар. Он проколол Мюллеру ухо, и тот сказал, что будет ему за это вечно благодарен. Может быть, на фотографии есть тот Мюллер?
Встретил ли он Мюллера умирающим, или это было раньше, когда он был еще цел и невредим?
Он знал — даже когда слишком долго об этом рассуждал, и ему казалось, что он все дальше и дальше углубляется в темный тоннель, в котором все становилось бесформенным и неузнаваемым, — что все это лишь увертка. То, чем он прикрывался все эти годы.
Он постарался думать о всех тех мертвых, каких помнил с войны, но их было слишком много. К тому же он не мог вспоминать только убитых немецких солдат.
Чем сильнее пытался он это делать, тем отчетливее выступали на первый план другие мертвецы — из времени его недолгого участия в первых неделях нападения на Советский Союз — и другие, бесчисленные покойники, виденные им, когда он следующей зимой служил в охране пересыльного лагеря военнопленных в Польше.
С тех пор его преследовали военнопленные из этого лагеря, многочисленные, умиравшие от голода. Когда похолодало и им было негде укрыться от мороза, они долго, с перекошенными лицами, бегали по снегу — туда, обратно, — чтобы не замерзнуть, а его ночами мучила мысль о том, каково это было смотреть на мир их глазами: рядом такие же истощенные люди, мертвецы, охрана, неторопливо, педантично, ровными квадратами сплетенная колючая проволока, укрепленная деревянными брусьями, снабженная высокими — для лучшего обзора — караульными будками, опушка леса, барак администрации лагеря, сторожевые вышки — все это мелькало у них перед взором, пока они должны были двигаться, бегать, бегать, бегать до тех пор, пока не приходила спасительная смерть.
Однообразие наполненных страхом дней, потекших после получения письма с извещением о наследстве, слилось в его памяти в нечто мутное и монотонное, в один нескончаемый день, хотя на самом деле прошло несколько месяцев, в течение которых он сидел дома, мало ел, мало пил и еще меньше двигался; это было долгое время, в которое он, наконец, осознал свою вину, нависшую над ним как огромная, холодная, черная тень.
Он снова, внимательнее, взглянул на фотографию.
Там была еще одна дорога, она отходила от шоссе за грузовиком, бежала вдоль поля — серая разветвляющаяся лента с заснеженной колеей. Равнина резко обрывалась ложбиной, за которой виднелись серая поверхность, более темная, чем снег, и белое небо. Там были видны крыши маленького городка, железнодорожная станция.
Теперь фотография казалась ему увеличенной, он видел самого себя, спешащим по этой дороге, сзади раздавался смех солдат, рокот грузовика. Он видел перед собой светловолосого человека в куртке, вымазанной сажей. Человек этот иногда торопливо оборачивался. Руки его тоже были в саже, он часто прикасался к лицу, идя по дороге. Сажа и страх черной массой проступали на его лбу.
Он видел сборный пункт, временно приспособленное огороженное место, в котором неделю назад находилось пятьсот человек; охранника, с которым он коротко поговорил, — один русский, один-единственный. Что ты с ним только делать будешь? Ничего, завтра их будет тысяча, а послезавтра — пять тысяч; он видел охрану, сидевшую в снятом с колес старом железнодорожном вагоне, видел их головы, фляжки, сигареты в углах ртов, тупые рожи, пялившиеся из разбитых окон давно покинутых купе, а потом он увидел пленных, как же много их было, между ними лежали мертвецы.
Он оторвался от фотографии и соскользнул в темноту.
Снова был ход, ход с глиняными, неукрепленными стенами. Пахло гнилью и сыростью. Но ему нужна была дверь, та самая дверь.
Он почувствовал, как лихорадочно заметались его мысли, пока он продолжал упрямо продвигаться вперед.
В памяти снова всплыло точное время прихода незнакомца — это было очень важно. Что сталось с цветами, с букетиком, который мальчишка держал в руке, они не завяли, эти анютины глазки, сорванные с клумбы, они росли, невзирая на то что жена мясника очень нерегулярно их поливала; с самого раннего утра цветы опускали головки, но что делать: тень, тень от припаркованных автомобилей — ведь это же стоянка для машин обитателей гостиницы.
Там должен стоять и автомобиль незнакомца, прямо у клумбы, и он точно там был днем, когда старик уходил, и вечером, вернувшись домой, он опять видел машину стоявшей на месте.
Почему он не заметил автомобиль утром, как такое могло случиться? Если машина стояла там утром, то он непременно должен был ее видеть.
Но был ли незнакомец одним из людей, изображенных на плакате? «Справа внизу — портрет женщины» — так сказал ему человек по телефону. Но там не было никакой женщины.
Должно быть, на афишной тумбе висел другой плакат, днем раньше он заметил там один плакат — но какой? — такой же, какой он видел в лавке мясника, или иной? Тот человек с кистью нес большой рулон бумаги и направлялся к тумбе, опасливо при этом озираясь. Не были ли нарисованы на нем детские ладошки? Да, детские ручки, красные отпечатки детских ладошек.
Старик судорожно втянул ртом воздух.
Он пытается понять, что происходит, но какой во всем этом смысл? Что-то возникло, шло и оборвалось — и все это без всякого смысла. Человек пришел на эту землю, жил, не чувствуя, как летит время, а потом, когда жизнь, наконец, иссякает, он сознает, что никогда ничего не понимал, не понимал самых простых вещей.
Он заковылял дальше.
Холод, сырость, запах дерева.
Но был и еще какой-то запах, он чувствовал его явственно, то был запах крови, уже свернувшейся и засохшей, или запах внутренностей. Слабый, но очень отчетливый запах.
Старик добрался до двери. Сейчас она показалась ему шаткой и несолидной, эта дверь, наспех скрепленная парой досок и несколькими гвоздями. Она прикрывала нишу в стене. За дверью стояла белая пластиковая ванна, очевидно второпях сюда засунутая. Крышка сдвинута в сторону. За ванной помещалась тускло освещенная изнутри камера со стеклянной дверью, стоявшая, как шкаф, на каменном основании. Изнутри доносилось тихое жужжание.
Стекло по краям было покрыто слоем льда, сквозь свободное окошко в центре старик смог рассмотреть очертания ободранной свиной головы и другие части туши — ребра, ноги, окорок; на пласте жира стоял штамп «Торговля несортовым мясом».
Старик опустился на колени. Его вырвало.
Круглая блестящая свиная голова. Чем дольше он на нее смотрел, тем сильнее ему казалось, что она движется, приобретает цвет и растет в длину, становясь похожей на лошадиную морду. Запах усилился, теперь пахло спиртным; немытыми телами, протухшим мясом. Он увидел группу людей, идущих по пыльной дороге и направлявшихся к какому-то обширному, обнесенному колючей проволокой пространству. Пьяные солдаты. Отвратительными голосами они что-то горланили и жрали, и его голос сливался с голосами остальных, пир хищников. Лошадь сдохла давно. Они подтащили ее к колючке. Брюхо лошади было раздуто и покрыто черными пятнами разложения, из задней части кто-то уже давно отхватил изрядный кусок мяса, из дыры торчал позвоночник, вдоль песчанистых боков тянулись линии потертостей. Он пристально смотрел на тушу, напрягшись, как будто желая понять, что говорят в толпе за проволокой на незнакомом чужом языке. Толпа за ограждением пришла в движение. Те, кто еще мог быстро передвигаться, бросились к проволоке, к заранее, как ему показалось, определенным местам, другие, те, что послабее, медленно шли сзади, вся толпа выглядела единым организмом, тянущимся к лошадиной туше, огромным существом с множеством рук и ног.
Кто-то кинул за проволочный забор зажженную сигарету, он видел руку, бросившую ее, свою собственную руку. Один из пленных, рванувшись вперед, схватил сигарету, но на него тут же налетел второй, свалил на землю и попытался отнять окурок. Потом он снова увидел лошадь. Ее положили на покатый склон и пинками затолкали под колючую проволоку, и в этот момент какой-то стоявший впереди человек ухватился за копыто, изо всех сил потянул тушу к себе и вонзил зубы в покрытую волосами ногу; все остальные, давя неимоверной тяжестью, навалились на него; человек раскрыл рот, и старик теперь снова смотрел на него, на это отверстие, на эту бездонную дыру за широко распахнутыми губами, на эту умопомрачительную глубину мучительно умиравшего рта, которую он не сможет никогда забыть.
Старик судорожно замахал руками, словно пытаясь ощупать себя, стряхнуть что-то с тела, но тщетно. Он понимал, что отныне это невозможно, что оно, это страшное, здесь, оно будет с ним всегда, до ожидавшей его скорой смерти, вместе с картинами, спустя десятилетия вернувшимися в центр его бытия.
Он упал навзничь, ударился обо что-то затылком, застонал. Что-то, названия чему он не знал, давило ему на шею. Это что-то лежало где-то под ним и находилось вне поля зрения, а может, и вообще вне поля восприятия.
Тело его теперь двигалось само, не подчиняясь его воле. Он пополз по коридору в следующее помещение, где высились две кучи угля. Он приподнялся и удобно устроился на мягкой остроконечной вершине одной из них.
Старик оглянулся.
Он задыхался, ощущал, как тяжело ему дается дыхание, с каким свистом и шипением вырывается оно из легких, почувствовал сухость губ и языка.
В голове молотами стучали вопросы. Что это вообще за дом? Как и почему он унаследовал его просто так, без всяких условий, от человека, которого не знал? Только потому, что он вытащил кого-то из окопа, только за это? Или за то, что проколол иглой обмороженное ухо, всего-то за такой пустяк?
В подвал, тяжело шаркая ногами, вошел человек. Он выглядел слабым и истощенным. Человек забрался на вторую, более плоскую кучу угля и сел, вид у него был печальный. Он попытался напиться из дырявой железной кружки. На шее у человека висела деревянная бирка с номером, вода хлестала из всех дырок кружки, и человек в отчаянии ухватился за дно, глядя, как вода, сочась между его пальцами, течет на пол.
Старик постарался выпрямиться, прищурил глаза и внимательно присмотрелся к человеческой фигуре напротив.
Был ли это он, тот человек из деревни, которого он много месяцев спустя снова узнал, как ему показалось, в худом, как призрак, силуэте, висящем на колючей проволоке?
Он понимал, что ответов нет, остались одни вопросы.
Когда он шевельнулся на куче угля, чтобы сменить положение, из кармана его штанов выпал клочок бумаги. Старик ощутил мгновенный, волной затопивший его ужас. Только секунду спустя он осознал, что это было чувство безмерного счастья.
Он все время носил этот листок с собой, что-то внутри говорило старику об этом. На белом клочке было ее имя и короткая надпись, старик был в этом твердо уверен. Было там и название улицы, если он правильно помнил, дважды подчеркнутое.
Рука его задрожала, он смял листок, зажал в кулаке, а потом снова раскрыл его, глядя, как превратившаяся в темный хрупкий комок бумага медленно соскальзывает вниз, в узкую щель между черными кусочками, и теперь была видна лишь гора угля — грязного и блестящего.
Его охватила паника, он принялся копать, рыть, отчаянно погружая руки в черную глубину. Вот пальцы его что-то нащупали, схватили и вытащили из кучи. Был ли это его листок?
Да, он чувствовал, что это бумага, и был поэтому совершенно счастлив. Клочок выделялся из темноты бледным пятном, был светлее, чем влажные, затянутые паутиной стены, чем раскрошенный пол подвала, чем вся серая пустота этой бесконечной ночи.
Он ощутил желание развернуть то, что держал в руке, и прочитать — один-единственный, последний раз.
Сквозь туман в его мозгу всплыл третий Мюллер, совсем молодой человек, лежавший на носилках, поставленных на краю перрона.
И послышались голоса.
Он знал, что один из них принадлежал ему.
— Скажи, как тебя зовут.
Вместо ответа молчание.
— Скажи мне, откуда ты.
Ответил ли он что-нибудь? Смысл ответа не доходил до него.
— У тебя есть чем писать?
— Да.
— Сможешь отправить за меня письмо?
— Наверное.
— Оно почти готово.
— Я не знаю.
— Это для семьи.
— Я не знаю.
— Они еще не знают, что я умираю.
Он всегда думал, что в последние часы перед человеком проходят самые важные моменты его жизни, и тогда можно абсолютно спокойно взирать на них, ибо они не имеют больше никакого значения.
Он был дважды женат и несколько раз путешествовал, был в Венеции, на Капри, в Австрии и Ирландии. В пятидесятых годах он пережил падение со строительных лесов, куда забрался только из пьяного озорства. Он был большим любителем поиграть в скат. Тысячи дней проработал он на почте.
Старик тихо и неподвижно лежал, ожидая, что явится еще что-то, но ничего не происходило.
Наступил рассвет. Он осторожно поднял голову навстречу свету, покрывшему все вокруг своими отблесками — кирпичный цоколь дома напротив, штабель ящиков из-под зелени, на дне которых среди клочков оберточной бумаги виднелись увядшие стебельки, велосипеды, бутылки, отпиленные деревяшки и деталь автомобильной жести, в которой что-то отражалось, наверное синева неба.
Потом хлынул свет.
Он лился быстрее, чем старик мог предположить, он наполнял комнату, ослепительным сиянием проползал между вещами, уносил с собой.
Руки его скользнули по телу, по материи, в какую оно было обернуто. Ладонями он ощутил прохладу простыни и сжал пальцы в кулаки.
Он напрягся изо всех сил. Дышать стало так же трудно, как подтянуться на руках. Слишком тесным, слишком грубым было это тело, чтобы вместить в себя еще хоть малую толику времени: оно было на исходе, и он чувствовал это, как чувствовал и страшную тоску, несмотря на все усилия, которых он все еще не желал прекращать.