Сначала поставили таз. Я встал мимо таза. На следующую ночь налили корыто – в эту ловушку я и попался. Угодив однажды в ледяную воду, уже не бродил по дому, не влезал на крышу, чтобы быть поближе к луне.
Луна, громадная, таинственная, светила сквозь ветви сада, который отец арендовал у местного цадика и где всем нам – мне и трем братьям – пришлось немало потрудиться. Там же, в саду, отец отвешивал детишкам тумаки, если вдруг заставал кого-нибудь отлынивающим от работы. Но самым непростительным проступком считалось хныканье, жалобы, выказывание обиды, одним словом, проявление малодушия. Все остальные пороки тянулись за отсутствием стойкости как хвост за собакой. Еврейский мальчик не имел права на слабость. Насколько мне помнится, отец испытывал какую-то сладострастную ненависть ко всякому, кто считал себя обиженным. В этом случае, кроме тумаков, провинившегося с ног до головы обливали презрением, сопровождавшимся немудреными нравоучениями от Гершки Босого, моего отца. Я запомнил их на всю жизнь – «сам виноват», «никаких слез», «на тру́сах воду возят», «промахнулся, себя вини», «ты еще оправдываться вздумал?!». Квинтэссенцией подобного воспитательного метода являлась немудреная житейская мудрость – «два раза в одну лужу не наступай».
Особенно убедительными эти заповеди становились, когда их осеняли именем Божьим. Лет до восьми я не испытывал сомнений, что именно Создатель, вселяясь в отцовскую руку, безжалостно терзает меня. Так, по крайней мере, утверждал Гершка Босой.
О чем это я? Ах, о луне, о корыте с холодной, до ожога, водой, с помощью которой родители пытались излечить меня от дурной напасти, высокопарно и научно называемой – лунатизм!
Острю внимание читателя на том, что на этих страницах нет и не может быть даже намека на попытку свести счеты с прошлым. Я любил отца, пусть даже и побаивался его, обожал мать, был ласков с братьями, и это не ради красного словца.
Детство мое прошло в небольшом местечке Гура Кальвария, расположенном неподалеку от Варшавы. Название переводится как Голгофа, но мне моя Гура запомнилось садами, в которых до войны вызревали во-от такие яблоки! Зимой отец и все соседи трудились на фабрике, принадлежащей цадику, где выделывали вкуснейший в мире мармелад. После войны никого не осталось – из Кальварии их всех прямиком отправили кого в Майданек, кого в Варшавское гетто. Там всем им, и старым и малым, показали подлинную Голгофу.
Мне, единственному выжившему, повезло найти приют в России. Здесь я встретил друзей, товарищей и многих других, кто, невзирая на опасности, помог мне выжить. Здесь в лице Аиды Михайловны нашел свое счастье! Да, здесь меня держали на привязи, но время от времени поводок отпускали. Я не держу зла на собаководов, как и на тех злопамятных завистников, кто был не прочь обидеть Мессинга (их на меня одного было более чем достаточно), ведь я не вправе перебрасывать на чужие плечи свои недоработки и промахи.
Надвигается вечер. Я вижу себя отдыхающим на балконе. Наговорившись с прикрепленным ко мне журналистом, сочиняющим мой «жизненный путь»; объяснив ему, что чудес не бывает, что все дело в психомоторных реакциях, в исключительной памяти и привитой с рождения пронырливости, – прикидываю точку, в которой солнце коснется горизонта. С высоты четырнадцатого этажа это сделать нетрудно. Провожу воображаемую кривую и убеждаюсь, что это место скрыто за многоэтажными громадинами. Место не совсем подходящее, лишающее меня возможности лицезреть погружение солнечного диска в земную твердь. При желании я мог бы вернуть солнце в зенит и направить его по другой траектории, однако предаюсь размышлениям о том, что жить мне остался год, четыре месяца и шесть дней.
Эта точность неудивительна. Как-то, заглянув в будущее, я проявил слабость – не удержался и бросил взгляд на листок календаря, некстати попавшийся мне на глаза. Так поступать с будущим нельзя – это я говорю ответственно, как человек, не раз побывавший там. Оказавшись по необходимости в толпившихся впереди днях, ни в коем случае нельзя интересоваться календарем! Но что сделано, сделано. 2 ноября 1974 года меня вынесут из квартиры на улице Герцена и доставят в госпиталь Бурденко, чтобы сделать операцию на сосудах.
Восьмого сдохну!
Как ни смешно за полтора года до смерти вспоминать о детском лунатизме, я утверждаю, что вовсе не корыто с ледяной водой, а собственные усилия излечили меня от ночных сумасбродств. Перед глазами до сих пор стоит крохотная комнатка, тьма, распахнутое окно и я на лежанке у окна. Я сплю, меня будит луна. Она зовет, ее зов неодолимо-сладостен. Не буду утверждать, что я наблюдал за собой со стороны, просто в душе жило ощущение, что я – это я, а он (то есть тоже я, только спящий) – это он. Этот «он» собирается встать, выйти из дома, влезть на крышу, чтобы побеседовать с луной, но я предупреждаю – этого делать нельзя. Поговори из кровати, ведь луна видна и отсюда. Мне мешает стена, жалуется «он». Стена не помеха, отвечаю я, ты попробуй.
«Он» глянул, и увидел ее всю, громадную, сияющую золотом. Увидел тени, темные разводы, неровные края заваливающегося назад диска. Приглядевшись, мы различили абрисы кольцевых гор и обширные каменистые пространства, называемые морями.
Это потом я узнал, что это моря. Систематического образования, кроме познаний в Талмуде, мне получить не удалось. Его страницы мы наизусть заучивали в хедере. Общедоступные сведения, например, тайну таблицы умножения и местоположения Австралии, мне пришлось добывать в зрелом возрасте, собственными руками и по крупицам. Благо, учителя мне достались на редкость знающие – Ханна Шуббель, Зигмунд Фрейд, Альберт Эйнштейн, Махатма Ганди, Рабиндранат Тагор, Иосиф Виссарионович, старший оперуполномоченный лейтенант Гнилощукин, а также следователь Главного управления госбезопасности Трущёв Николай Михайлович. Поспособствовали моему развитию Марлен Дитрих, князь Чарторыйский и Йозеф Пилсудский. Немало я узнал и от моего дружка по Берлинскому паноптикуму Вилли Вайскруфта, особенно по части химер и предрассудков, которыми люди с таким увлечением обставляют ясные и простые истины. Мне пришлось немало натерпеться от небезызвестного Шикльгрубера, сумевшего натравить таких парней, как Вилли, на таких парней, как Вольф. Радует, что будущее Адольфа в точном соответствии с моим предсказанием стало могилой.
Мне доводилось встречаться с Гитлером. Эти встречи нигде не зафиксированы и никогда не афишировались. Мы не договорились. Предназначенное мне место занял известный «берлинский маг и прорицатель» Эрик-Ян Ганусен. Он называл себя датским дворянином, хотя имя и фамилию этот «датчанин» имел самые простецкие – Гершель Штейншнайдер. Дед его был старостой синагоги.
Вы не поверите, но я вынужден выразить благодарность фюреру за то, что он разбудил во мне голос крови. Гитлер так страстно вопил о «вине евреев», что в 1939 году, после падения Варшавы, мне сразу стало ясно – пора уносить ноги.
Со своей стороны, Лаврентий Павлович тоже помог мне в совершенстве отточить присущее евреям чувство опасности, хотя я вовсе не считаю себя евреем. Был в моей жизни момент, когда я окончательно разуверился в своем земном происхождении. Если кому-то это признание покажется по меньшей мере гнусным, пусть мне простят эту блажь. У меня имеются особые причины на такое хулиганство: ведь если бы я верил всему, что рождается в моей голове, я бы утверждал, что рожден на небе.
Со своим народом я порвал, когда разуверился в Боге. Я обрезал свое сердце, и с тех пор иная жизнь, в которой взаправду «нет различия между иудеем, эллином или скифом», потому что одно будущее у всех, – объемлет меня. Душой я не отрекаюсь от Израиля, всякий намек на презрение ко мне как «жиду» глубоко ранит меня, и я стараюсь дать сдачи. Слезы вызывают и воспоминания о родных – о матери и отце, о братьях и двух тетках, сгинувших в гетто. Мне дорога эта принадлежность, но мой Иерусалим далеко, подальше, чем Палестина, и с этим фактом, нравится он мне или нет, я был вынужден мириться всю жизнь.
Немало знаний я набрался и в России, особенно по части умения выжить, надеяться на лучшее и ценить мгновения. В этом мне помогли мои друзья, среди которых попадались академики медицины, а также профессора физики. Правда, им я был интересен исключительно как добрый малый, но никак не загадка, некий фокус в штанах. В этом смысле, как выразился один из моих знакомых остроумцев, лунные моря чем-то очень похожи на меня – название есть, а воды нет.
Перед началом выступления я имею привычку прислушиваться к публике. Помню, как некая дама убеждала подругу:
– Милочка, это настоящий волшебник! Сущий граф Калиостро! Ах, ты не веришь? Конечно, в наш материалистический век вера в настоящее волшебство угасла! Ничего, сейчас сама увидишь! То, что он показывает, – это сотая доля того, что он может. Он, например, может принимать облик любого животного, превращаться в тигра или собаку…
– Почему же он не превращается?
– Ему запретили это делать. Он подписку дал…
Если вспомнить, сколько требований «бороться с религиозным мракобесием», «разоблачать антинаучные предрассудки», «непременно давать соответствующие разъяснения», сколько обязательств «не разглашать», «не использовать» я подписал, с ума сойти можно. Не понимаю, как рука не отвалилась и почему я жив.
Но, главное, зачем?
Вернувшись в комнату, по наитию, сумбуристо пишу эти строки. Предоставив солнцу возможность следовать собственным путем, я волен с необыкновенной легкостью перескакивать с предмета на предмет.
Обычно я сочиняю до полуночи, потом рву написанное и спускаю в унитаз.
Из принципа! Чтобы журналисту не досталось. Знаете, ко мне ходит журналист! То ли по собственной инициативе, а может, его приставили ко мне? Правда, у меня уже есть один смотрящий от органов. Стоит ли безобидный, чудаковатый Вольф двух оперативных работников?
Журналист – добрый малый, но вот что изумляет – страницы, которые он приносит для визирования, мало соотносятся с биографией Вольфа Мессинга. Все в них вроде бы точно, все по фактам, но это не обо мне. Он ухватывает только то, что «проходимо», что поможет советскому читателю глубже вникнуть в «тайны непознанного». Что поможет ему ощутить всесилие и мощь современной науки (всеми силами избегающей меня), вдохновить на дерзание в области научного творчества (защитить кандидатскую, а затем и докторскую), объяснить, что в мире не существует и не может существовать ничего сверхъестественного (он утверждает это, работая со мной, с самым сверхъестественным существом на свете). Заодно он не стесняется дописывать то, что «необходимо».
Об этом будет особый разговор.
Такая методика обращения с материалом пробуждает у меня волчий аппетит к Вольфу Мессингу. Появляется желание рассказать о себе, родном; о том, чем может грозить умение предсказывать сильным мира сего их судьбу, что значит терять любимых и жить, зная день своей смерти.
Я уверен, уничтоженные мною записки не растворятся в «пространстве» и «времени», ведь известно, что рукописи не горят. И не тонут! Даже в унитазе. Они обязательно возродятся с помощью чьих-то чужих неуклюжих мыслей, в голове какого-нибудь свихнувшегося писаки. Пусть оживут на экране маленького, на удивление плоского телевизора, на котором высвечивается текст, набранный с помощью странной пишущей машинки, от которой осталась только клавиатура. Я – в экстазе, я наблюдаю за наборщиком, за невиданной в мое время аппаратурой со стороны, «из верхних слоев атмосферы», а может, из потусторонней дали, куда уходят все, кто явился с небес. Мне прекрасно виден мой бывший балкон в доме на Большой Никитской, а также много других домов, служивших пристанищем Мессингу. Различим и человек, взявшийся за неблагодарный труд осмысления моей жизни. Он непомерно высок, самонадеян и полагает, что сумел проникнуть в мою ауру, «незримо витающую в эфире». Его уверенность выдает в нем натуру наивную и недалекую.
Я не стану лишать его уверенности. Пусть трудится. Я вмешаюсь, когда появится необходимость. Я сотру все, что окажется ложью, нелепицей, что заденет кого-нибудь из близких мне людей. Если я сочту эти страницы оскорблением, неумеренным перехлестом или, что еще хуже, сопливым восхвалением моих «сверхъестественных способностей», я заткну ему рот ментальным кляпом, так что положитесь на меня.
Будьте уверены!
Пока изложенное меня устраивает – ведь от случайно навязанного мне судьбой автора не требуется ни фактологической точности, ни пафоса, ни попыток восславить бред или унизить евреев. Мне хотелось – я настаиваю! – чтобы Вольф это был Вольф, и никто другой.
Вольф по прозвищу Мессинг всего лишь необыкновенный человек, вундерман, неявный гость из будущего, не чуждый желания выжить, любить и быть любимым, всеми силами пытавшийся проникнуть в тайну собственного «я», умеющий лукавить, изображать из себя горемыку, проявлять слабость, держать язык за зубами, не допускать промахов, а если уж не повезет, достойно исправлять их. В этом мало величия, но много печали и каждодневного труда, но кто сказал, что будущее приходит в мир, чтобы веселить и радовать.
Далее я не буду оговаривать свое присутствие в романе. Оставим версию на совести автора, тем более каждому, кому дорог мир во всем мире, сразу станет ясно, где текст правит моя рука, а где автором руководит безумие.