Рисовать Вася Суриков начал в раннем детстве.
Первые его рисунки привели в гнев родителей. Они были нацарапаны гвоздем на дорогих сафьяновых стульях, украшавших горницу суриковского дома. Маленького художника наказали.
Очень рано стал мальчик и ценителем изобразительного искусства. Ему не исполнилось еще и пяти лет, когда он оценил талант отцовского работника Семена, сумевшего нарисовать коня так, что конь вдруг ожил и побежал по листу бумаги, сгибая резвые, быстрые ноги.
Через год или два в мальчике пробудилась любовь к цвету. Нарисовав портрет Петра Великого карандашом, он остался недоволен изображением. Тогда он развел в блюдечке синьку, надавил брусники и раскрасил рисунок.
В приходском училище, куда он поступил, приехав из Сухого Бузима, в классы два раза в неделю приходил учитель чистописания и рисования Николай Васильевич Гребнев. Василий с нетерпением ожидал эти часы, заранее к ним готовился, тщательно чинил карандаши, запасал резинки, акварельные ^краски.
Николай Васильевич Гребнев с первых же уроков произвел сильное впечатление на Сурикова и его товарищей. Он не дрался, как другие учителя, не кричал, не стучал линейкой по столу, не ставил провинившихся на дресву. Он любил предмет, который преподавал, и к своим ученикам относился с живым интересом.
В Суриков. Портрет Прасковьи Федоровны Суриковой (матери художника).
В Суриков Дом Суриковых в Красноярске (ГТГ).
В Красноярске не существовало ни картинных галерей, ни музеев, однакоже Вася Суриков не был лишен художественных впечатлений. Искусство — тонкая резьба на окнах, разноцветная затейливая утварь, мастерски выполненные вышивки — входило неотъемлемой частью в жизнь каждого сибиряка.
В деревне Сухой Бузим мальчик видел на стенах изб народные картинки, причудливо раскрашенные, нарядные и веселые, как сказки, а возвратившись в город, любил разглядывать картины, висевшие в доме родителей, в домах соседей и знакомых.
«У нас в доме изображение иконы Казанского собора работы Шебуева висело. Так я целыми часами на него смотрел. Вот как тут рука ладонью с боку лепится. Я в Красноярске… и масляные картины видел. У Атаманских в дому были масляные картины в старинных рамах. Одна была: рыцарь умирающий, а дама ему платком рану затыкает. И два портрета генерал-губернаторов: Левинского и Степанова».
Видел Суриков и гравюры с картин крупных мастеров, а также картины и рисунки красноярских художников-самоучек. Рисовал акварелью дядя Сурикова, казачий есаул Василий Матвеевич, рисовал и другой его дядя, хорунжий Марк Васильевич. Близкий родственник Суриковых Хозяинов был профессиональным иконописцем. Случалось, он писал и картины светского содержания. Так, им был сделан портрет енисейского губернатора, и довольно искусно.
В свободное от занятий в классах время Суриков любил рисовать с гравюр. Но еще чаще зарисовывал он к себе в тетрадь то, что видел вокруг.
С детских лет его поражала красочность, живописность мира. В домах — разноцветная утварь, желтые берестовые туесы[8], пузатые лагушки[9], яркие, радующие глаз сказочной пестротой эвенкийские коврики — кумаланы. На крестьянах и горожанах узорчатая одежда, расшитые бисером и разноцветными полосками унты[10], причудливо разрисованные катанки[11]. А чуть выйдешь за город — такая же яркая, нарядная природа: желтые холмы и синие, поросшие сосной и кедром горы, светлое летнее небо и голубая вода любимого Енисея.
Неистощимый, острый интерес к окружающей жизни, жадная наблюдательность — вот характерная черта Сурикова-ребенка, Сурикова-подростка. Увиденное Вася воспринимал глубоко и каждую особенность, деталь долго и бережно хранил в памяти.
Едет он в торгошинскую станицу к родным своей матери, «торговым казакам» Торгошиным, которые «извоз держали, чай с китайской границы возили до Томска», и перед ним как бы раскрывается особый мир, где даже «самый воздух кажется старинным…». Все поражало его острое внимание: и старые дома «по ту сторону Енисея — перед тайгой», и двор, мощенный тесаными бревнами, и старые иконы, и костюмы казаков и казачек… Даже двоюродные сестры представляются ему девушками «совсем такими, как в былинах поется про двенадцать сестер…».
Вася Суриков, даже купаясь в Енисее, даже ныряя, не переставал примечать:
«Мальчишками мы, купаясь, чего только не делали. Я под плоты нырял: нырнешь, а тебя водой внизу несет. Помню, раз вынырнул раньше времени: под балками меня волочило. Балки скользкие, несло быстро, только небо в щели мелькало — синее».
Всматриваться в лицо жизни и наблюдать он продолжал и в такие ужасные минуты, когда, по его словам, «земля плыла под ногами».
Вместе с другими красноярскими ребятишками Василий однажды присутствовал при смертной казни. До глубины души поразила мальчика трагическая деталь — жест преступника, в котором выразился его характер. Преступник на эшафоте перед самой казнью оправил рубашку. Эта поразительная деталь врезалась в сознание Сурикова-подростка. «Ему умирать, а он рубашку поправляет», — вспоминал художник впоследствии.
И не только привычка вглядываться, но удивительная способность видеть в самых обыденных предметах характерное, значительное, как бы проникать в поэтическую сущность каждого предмета — эта черта, свойственная юному Сурикову, приковывала внимание всех исследователей его творчества и биографов.
Кого в Красноярске в те годы могло, к примеру, заинтересовать обыкновенное тележное колесо или полозья саней? А Суриков воспринимал их как предметы глубокого значения и большой красоты.
«Когда я телегу видел, — вспоминал впоследствии Суриков, — я каждому колесу готов был в ноги поклониться. В дровнях-то какая красота: в копылках, в вязах, в самоотводах. А в изгибах полозьев, как они колышутся и блестят, как кованые. Я, бывало, мальчонком еще, переверну санки и рассматриваю, как это полозья блестят, какие извивы у них? Ведь русские дровни воспеть нужно!»
Вглядываясь в настоящее, Вася Суриков мысленно связывал его с прошлым. Окружающая действительность раскрывалась перед ним как бы в исторической перспективе. Зарисовывал ли он холмы или улицы родного города, или прислушивался к говору казаков, крестьян-охотников, приходивших из тайги, он по-своему осмысливал каждый факт.
Вот эти холмы видели битвы казаков с качинскими татарами, видели первых переселенцев, которые корчевали пни и воздвигали бревенчатые стены красноярского острога. Это было когда-то в прошлом, но разве в могучих фигурах казаков и крестьян, в их выразительных лицах, в черных с жестким блеском казацких глазах, в степенной, полной достоинства походке не проглядывало это славное прошлое?
И до Красноярска доходили вести о героизме и мужестве русских солдат и матросов — славных защитников Севастополя, слухи о подвигах русских путешественников-моряков, которые продолжали славные традиции своих дедов.
Впечатления от самой природы и жизни и определили путь Сурикова от первых школьных рисунков до больших его полотен.
Ценить натуру, наблюдать и изучать окружающий мир учил юного художника Николай Васильевич Гребнев. Он не уводил учеников от впечатлений, которые давала им жизнь, а, наоборот, расширял и укреплял их рассказами о картинах русских художников, виденных им в далекой Москве.
Гребнев был передовым человеком. Он прошел выучку в Московском училище живописи, ваяния и зодчества. За портрет, сделанный масляными красками, и этюд девушки с кувшином, представленный им в 1855 году в Академию художеств, он получил звание «неклассного художника»[12]. Гребнев много читал, а главное, внимательно следил за успехами передовой реалистической русской живописи, изучал новые методы и приемы постижения действительности у Александра Иванова, Брюллова, Федотова.
Слушая рассказы учителя о рисунках и картинах замечательного мастера Брюллова, о пейзажах Айвазовского, который умел изобразить воду «как живую», Василий учился глубоко и правильно понимать изобразительное искусство.
После смерти отца жизнь Васи внешне текла без особых событий. Он прилежно занимался и в свободное от занятий время играл с ребятами-сверстниками, рисовал, помогал по хозяйству матери и старшей сестре Кате — носил воду, колол дрова. Красноярские зимы длинные, студеные, и дров каждая семья запасала много.
Надолго запомнилась Сурикову весна 1861 года. Он заканчивал школу.
На акте должен был присутствовать исполняющий обязанности губернатора. Гребнев знал об этом заранее. Желая обратить на своего любимого ученика внимание этого влиятельного человека, Гребнев поручил Сурикову нарисовать ему в подарок акварель — букет живых цветов с натуры.
Принимая подарок, старик, похожий на Державина, сказал школьнику:
— Ты будешь художником.
Эти слова поразили мальчика. Ему вспомнился рассказ отца о полной суровых испытаний жизни художника Александра Иванова, который над одной картиной проработал больше двадцати лет.
Вася поступил в Красноярскую прогимназию.
Гребнев не забыл своего бывшего ученика. Летом он водил Васю за город и на берег Енисея писать этюды и изучать натуру.
Василий рисовал с необычайным прилежанием. Все чаще вспоминались ему слова: «Ты будешь художником».
Но обстоятельства, казалось, не способствовали осуществлению этой далекой мечты.
Семья жила в нужде. Несмотря на сравнительную дешевизну красноярской жизни, Прасковье Федоровне нелегко было содержать троих детей — одеть, обуть их и накормить.
Сестра Катя вышла замуж и уехала жить в село Тесь. Там через два года после замужества она умерла.
Жизнь становилась все труднее.
Пытался Василий заработать хоть немного живописным искусством, расписывал он пасхальные яйца по три рубля за сотню, а однажды даже написал по заказу икону, но пасха прошла, и в раскрашенных яйцах больше никто не нуждался, «заказы» кончились…
Мать обратилась к знакомым, к бывшим сослуживцам отца.
При их содействии ей удалось устроить сына в Енисейское губернское управление на должность мелкого чиновника — канцелярского служителя.
Работа у него была несложная. Он переписывал от руки бумаги, отчеты и докладные записки.
Губернское управление помещалось вместе с другими «присутственными местами» — казенной палатой, губернским судом — на старой площади, недалеко от собора.
В «присутствии», склонившись над бумагами, трудились чиновники-старички, прослужившие всю жизнь, и молодые люди вроде Сурикова, только что начинавшие свой трудовой путь.
Василий в эти годы еще мало задумывался над своим будущим. Он был рад, что помогает матери содержать семью и дом. Придя со службы, он частенько спускался в подполье, где вместе со старинным казацким оружием и старинными мундирами хранились книги. При тусклом свете сальней свечи он запоем читал старые романы и повести. Особенно любил исторические книги.
Иногда заходили приятели — Андрей Абалаков, Крылев, красавец Митя Бурдин, дальний родственник Митя Давыдов, Алексей Мельницкий, композитор-самоучка, сочинявший грустные песенки и исполнявший их на гитаре. Молодые люди отнюдь не походили на чиновников и писцов. По праздникам они любили прогуливаться по улицам в широких шелковых шароварах, в поддевках, из-под шапок у них, согласно сибирской моде, выбивался казацкий чуб. Плечо к плечу, как это было принято в старину, они расхаживали с гитарой или гармошкой, пели песенки, как народные, так и сложенные их приятелем Мельницким.
Василий Суриков — коренастый, небольшого роста, типичный сибиряк — выделялся необычайной живостью, веселым выражением лица. В казацких глазах его часто вспыхивал задорный огонек. «…Веселая жизнь была, — вспоминал художник. — Маскировались мы. Я тройкой правил. Колокольцы у нас еще валдайские сохранились, с серебром…»
Участвовал Василий, и довольно охотно, в кулачных боях. Двое выходили драться, как тогда говорили, «один на один». Остальные наблюдали издали, подбадривали восклицаниями:
«Так его! Пусть не задается!»
«Задавал» не любили. Всеобщим сочувствием и расположением пользовался тот, кто держался скромнее.
Если один из противников падал, драка тотчас же прекращалась. Поговорка «лежачего не бьют» была законом.
Нередко происходили и групповые кулачные бои. зимой на льду реки. Одна сторона шла на другую.
Кулачные расправы были бытовым явлением и не всегда кончались благополучно. Был у Сурикова товарищ Митя Бурдин. Впоследствии Суриков рассказывал: «Едет он на дрожках. Как раз против нашего дома лошадь у него распряглась. Я говорю: «Митя, зайди чаю напиться». Говорит — некогда. Это шестого октября было. А седьмого земля мерзлая была. Народ бежит, кричит: «Бурдина убили». Я побежал с другими. Вижу, лежит он на земле голый. Красивое, мускулистое у него тело было. И рана на голове. Помню, подумал тогда: вот если Дмитрия-царевича писать буду, — его так напишу».
Однажды и сам Суриков оказался на волосок от гибели. За ним и его приятелями гналась толпа «противников».
«Наши, — вспоминал он потом, — дрогнули и бросились врассыпную… Я очутился в узком и темном переулке… Человек пять-шесть бросилось за мною. Что тут делать? Бегу так, что дух захватывает. Вижу: переулок заворачивает вправо и вдруг — приотворенная калитка. Мигом шмыг во двор, беззвучно запер калитку и стою ни жив, ни мертв, навалившись на щеколду. Две-три секунды — и уже слышен топот преследователей. Неужели заметили и сейчас ворвутся?.. Но еще момент, и я слышу, как толпа, тяжело дыша и топоча ногами, проносится мимо. А в голове опять мысль: вот так же, вероятно, и Артамон Матвеев[13] притаившись стоял и слушал, как бежали мимо двора стрельцы, и, сам не замечая того, я задумываюсь над тем, какое удивительное жуткое настроение создает этот топот мимо бегущей неведомой толпы…»
Еще в юности Суриков настолько сроднился с образами русской истории, что, видя труп Мити, вспомнил Дмитрия-царевича, а слыша топот преследующей его толпы, живо представил себе боярина Артамона Матвеева, убитого стрельцами в Московском кремле во время стрелецкого бунта.
Васины будни проходили в унылой канцелярии губернского управления за перепиской бумаг. Что может быть прозаичнее несложных обязанностей мелкого канцелярского служителя! Тщетно стали бы мы искать следы этих дней в воспоминаниях, рассказах Сурикова, в его зарисовках. Суриков рисовал не старичков-чиновников, не осанистых начальников, не молодых писцов, а казаков, крестьян, девушек с ведрами на коромысле, деревья, реки и небо родного края.
Во втором этаже дома Суриковых квартировал казачий офицер Иван Иванович Корх с женой Варварой Павловной, которая была дочерью губернатора Замятина.
Однажды за чаем в губернаторском доме, рассказывая новости, Варвара Павловна сообщила и о том, что сын хозяйки дома, где они снимают квартиру, чиновник губернского управления, в свободные часы рисует, и притом очень хорошо. Губернатор заинтересовался.
Забавляясь, Суриков как-то у себя в управлении на листке канцелярской бумаги с большим искусством нарисовал муху. Лист с рисунком случайно попал в папку столоначальника. Столоначальник взял с собой папку, когда пошел с докладом к губернатору.
Сделав доклад, столоначальник ушел. Папка осталась на столе. Губернатор в задумчивости ходил из угла в угол по комнате. Взглянул на раскрытую папку и видит: на листе бумаги сидит муха. Махнул рукой. Смотрит, а муха опять сидит на бумаге. Опять замахнулся, а муха не улетает. Что это за необыкновенная муха? Губернатор нагнулся над листом и видит, что муха не настоящая, а нарисованная.
С того времени, как нарисованная муха попала вместе с бумагами в кабинет губернатора, в судьбе Сурикова произошли некоторые изменения. Канцелярский писец стал совмещать свои несложные обязанности с новым для него делом: он стал давать уроки рисования младшей дочери губернатора — Вере.
Однажды Замятин, войдя в комнату, где Суриков занимался с его дочерью, протянул молодому художнику бумагу и коротко сказал:
— Прочти…
Это были знаменательные минуты. Содержание бумаги, изложенное витиеватым канцелярским стилем, к которому привык писец Василий Суриков, работая в. губернском управлении, имело совсем неожиданный смысл. Бумага пришла из далекого Петербурга, из Академии художеств, куда Замятин за несколько месяцев перед тем послал вместе с рисунками начинающего художника Г. Шалина Васины рисунки: копии с картин художников итальянского Возрождения — Рафаэля, Тициана и русских художников — Боровиковского, Неффа. В ней речь шла о судьбе самого Сурикова, о его будущем.
«…Упомянутые молодые люди, — значилось в бумаге, — заслуживают по их работам быть помещенными в Академию, но как в ее распоряжении нет никаких сумм, из коих могло бы быть оказано им пособие, да и казенных воспитанников в Академии не полагается, а все учащиеся в оной содержатся на свой счет и живут вне Академии, то… ежели у кого из молодых людей, оказывающих способность к искусству, найдутся средства приехать в Петербург и содержать себя здесь до того времени, пока они в состоянии будут приобретать себе содержание собственными работами, в таком случае Академия со своей стороны не откажет им в возможном содействии…»
Все как будто складывалось благоприятно для юного художника: в далеком Петербурге, в Академии художеств, «специалисты по всем родам искусства», рассматривая его рисунки, нашли, что он достоин стать слушателем Академии.
Но где же взять деньги на поездку в Петербург? Много лет спустя, рассказывая об этих, уже далеких, днях, Суриков описывал свои переживания:
«Мать такая у меня была. Видит, что я плачу — горел я тогда, — так решили, что я пойду пешком в Петербург. Мы вместе с матерью план составили. Пойду я с обозами — она мне тридцать рублей на дорогу давала. Так и решили… Вопрос о том, как я доберусь туда, мало меня смущал. Вспоминал Ломоносова и думал, если он с обозами из Архангельска до Петербурга добрался, почему же мне это не удастся? С лошадьми я обращаться умею, могу запречь и отпречь. Буду помогать в дороге, коней и кладь караулить, вот и прокормлюсь как-нибудь…»
Но обстоятельства сложились иначе. В Красноярске нашлись люди, которые приняли участие в судьбе талантливого юноши. Золотопромышленник П. И. Кузнецов, человек, влюбленный в искусство, дал Сурикову деньги не только на поездку в Петербург, но и на пребывание там.
Суриков расстался с канцелярией и стал готовиться в дорогу.
Ехать предстояло на лошадях по ямскому тракту. Надо было найти попутчиков.
Тот же самый Кузнецов отправлял в Петербург лечиться своего служащего, инженера А. Ф. Хейна. Инженер Хейн и взял на себя заботу о неопытном юнце, впервые совершавшем такой далекий и трудный путь.
Отыскался еще один попутчик, семинарист Митя Лавров. Консисторское начальство посылало его учиться живописи в Троицко-Сергиевскую школу иконописи. С ними и отправился Василий Иванович в столицу.
Выехали они из Красноярска в студеную пору, в начале зимы. Но Суриков переносил лишения дорожной жизни мужественно и даже весело.
«Милые мама и Саша, — писал Василий Иванович из Томска 15 декабря 1868 года. — Вчера, 14 числа, я приехал с Лавровым в Томск, и остановились в великолепной гостинице. Ехали мы очень хорошо и без всяких приключений и не мерзли, потому что в первые дни холод был не очень сильный, и я укутывался вместе с Лавровым дохою и кошмами, а приехавши в город Мариинск, мы купили с ним еще доху, в которой я теперь еду до самого Питера; доха эта очень теплая, ноги не мерзнут, потому что укутываем их кошмами. Кормят нас дорогой очень хорошо. Есть мадера, ром и водка; есть чем погреться на станциях. С нами едет в другой повозке старичок-архитектор, очень добрый и милый человек. Ехать нам очень весело с Лавровым — все хохочем, он за мной ходит, как нянька: укутывает дорогой, разливает чай, ну, словом, добрый и славный малый. Сегодня катались по Томску, были в церкви и видели очень много хорошего. Томск мне очень нравится. Завтра выезжаем оттуда…»
Томск действительно мог поразить юношу, никуда не выезжавшего дальше Торгошина, Сухого Бузима и других близких к Красноярску мест. Это был один из самых больших и красивых городов Сибири XIX века, по своему экономическому и культурному значению уступавший только Иркутску.
В отличие от Красноярска с его деревянными, похожими на деревенские домиками в Томске было много больших каменных домов. На улицах с широкими тротуарами, возле витрин выглядевших по-столичному магазинов было людно и шумно. Гостиница, в которой остановился Василий Иванович, хотя и носила экзотическое название «Мыс Доброй Надежды», не отличалась от других гостиниц, но так как Суриков жил в номерах впервые, его поразила непривычная обстановка, показавшаяся даже «великолепной».
Вот остался позади сначала Томск, а потом и тайга. Началась однообразная заснеженная степь…
Не обошлось и без дорожных приключений.
«Подъезжаем мы уже к станции. Большое село сибирское — у реки, внизу, — рассказывал Суриков. — Огоньки уже горят. Спуск был крутой. Я говорю: надо лошадей сдержать. Мы с товарищами подхватили пристяжных, а кучер — коренника. Да какое тут! Влетели в село. Коренник, что ли, неловко повернул, только мы на всем скаку вольт сделали прямо в обратную сторону: все так и посыпались. Так я… Там, знаете, окошки пузырные — из бычьего пузыря делаются. Так я прямо головой в такое окошко угодил. Как был в дохе, так прямо внутрь избы влетел…»
В XIX столетии путь из Красноярска в Петербург был долгий. Прошло уже три недели, как Василий Иванович простился с матерью и сел в сани, а полозья все скрипят, в лицо дует острый холодный ветер, редкие деревни и села сменяют друг друга, а по обе стороны и влево и вправо тянется бесконечная Сибирь. Наконец-то показался Уральский хребет, въехали в Екатеринбург. Здесь красноярским путешественникам пришлось задержаться на целый месяц. Объясняя непредвиденную задержку, Суриков писал матери 25 января 1869 года:
«Обещался я писать вам из Петербурга, но пришлось писать из Екатеринбурга, где мы живем с 30 декабря, потому что спутник наш Хейн захворал горячкою и вот лежит три с лишним недели, но ныне уже совсем выздоровел, и мы завтра непременно выезжаем. Время мы с Митей Лавровым очень весело провели в Екатеринбурге; были много раз в театре и маскарадах.
В маскарадах я удивил всех своим костюмом русским и танцами. Все наперерыв желали знать, кто я, откуда, куда еду и зачем…»
Мир, о котором Василий знал раньше по книгам, а то и по слухам, теперь раскрывался перед ним во всем неповторимом своеобразии.