«Адрес мой: станция Люблино, деревня Перерва, по Московско-Курской железной дороге», — сообщал Василий Суриков в Красноярск летом 1882 и 1883 годов. Теперь это железнодорожная платформа «Перерва» Курского направления Московской железной дороги.
Кроме выбора места, трудно понять и другое: почему художник снял для семьи такой убогий домишко, «нищенскую избу», как называл это жилище он сам: половину крестьянского дома без печки, с низенькими оконцами, низким потолком, едва позволявшим распрямляться. Такими строят сибирские зимовья в тайге по сию пору, что важно в условиях сурового климата. Понять выбор Сурикова можно. Его загнал в избенку «магический кристалл» еще неясно осознаваемого замысла будущей картины «Меншиков в Березове». Жена Елизавета Августовна, как помним, дворянка-полуфранцуженка — и такое жилище! Так оно и было. Именно в эти поры ее муж и получил орден Святой Анны за «Вселенские соборы».
Картина «Меншиков в Березове» была у Василия Сурикова самой любимой. Впрочем, как и у многих знатоков его творчества. «Среди картин Сурикова, дающих столько пищи для размышлений, я больше всего люблю «Меншикова в Березове». Красноречивость молчания доведена здесь до высшего совершенства; я не знаю в мировой живописи картины, пожалуй, кроме «Блудного сына» Рембрандта, где сведенная к одному мигу драма превратностей целой жизни была бы выражена так сдержанно, так скупо и вместе с тем так волнующе глубоко», — пишет Ф. Волынский[11].
Эта, следующая за «Утром стрелецкой казни» картина писалась с ощущением восхождения к вершинам искусства. В 1883-м — год создания «Меншикова в Березове», участия этого полотна в Одиннадцатой передвижной выставке и покупки его Третьяковым за пять тысяч рублей — художник наконец-то совершит заграничное путешествие по маршруту Германия — Франция — Испания — Австрия. Путешествие полагалось ему как золотому медалисту Академии художеств, но только теперь, можно сказать, по некоей мистической воле светлейшего князя Александра Даниловича Меншикова оказывалось возможным.
Павел Третьяков был настоящим попечителем изобразительного искусства. Невзирая на критику нового суриковского шедевра, сумел и оценить его по достоинству, и понять, что художнику просто необходимо познакомиться с европейскими образцами живописи для совершенствования собственного мастерства и «подпитки» от великих живописцев прошлого.
«Избушка Меншикова» — так сегодня мы можем назвать суриковский дачный домик в деревне Перерва под Москвой. Именно там возник замысел картины. Образ старшей дочери Светлейшего художник писал со своей жены, которой серьезно нездоровилось. Младшей — с девушки-музыкантши, встреченной на улице во время поездки в Москву, а четырнадцатилетнего сына Меншикова — с Николая Шмаровина, младшего брата Владимира Егоровича Шмаровина, известного знатока живописи, коллекционера, создателя художественного кружка («шмаровинские среды»), объединявшего членов Товарищества передвижных выставок. Меншикова Суриков нашел на московской улице — им оказался отставной учитель математики.
Сегодня невозможно представить Александра Меншикова иным, чем на картине Сурикова. Впрочем, это касается и молодого Петра I, и Феодосии Морозовой, и Александра Суворова, и Степана Разина. В том, что Меншикову в современном поселке Березово Тюменской области поставлен памятник, есть определенная заслуга Сурикова. Картина стала своего рода культурным символом поселка.
Надо сказать, что в первой трети XVIII века город Березов, как тогда назывался поселок, служил местом ссылки опальных государственных деятелей — князей Меншикова и Долгорукова, графа Остермана и других. В 1719 году Березов был уничтожен пожаром. Прибывшему туда Меншикову — обвиненному в казнокрадстве и прочих грехах при малолетнем Петре II — жить с детьми (жена умерла по дороге) оказалось негде. Бывший фаворит Петра Великого со своими верными слугами построил себе избу, а также церковь на реке Сосьве, возле которой позднее был похоронен (разлившаяся река смоет его могилу).
Василий Суриков о замысле картины рассказывал по-разному, но начинался рассказ всегда с избушки в Перерве. Яков Тепин: «В 1881 году задуман «Меншиков». Лето этого года Суриков с семьею проводил под Москвою в Перерве. Стояли дождливые дни. Художник сидел в крестьянской избе перед раскольничьей божницей и перелистывал какую-то историческую книгу. Семья собралась у стола в грустном выжидании хорошей погоды. Замутилось окно от дождевых капель, стало холодно, и почему-то вспомнилась Сибирь, снег, когда нет охоты выйти за дверь. Сибирь, детство и необычайная собственная судьба представились Сурикову как бы в одном штрихе; в этой обстановке ему вдруг мелькнуло что-то давно знакомое, как будто он когда-то, очень давно, все это пережил и видел — и этот дождь, и окно, и божницу, и живописную группу у стола. «Когда же это было, где? — спрашивал себя Суриков, — и вдруг точно молния блеснула в голове: Меншиков! Меншиков в Березове. Он сразу представился мне живым во всех деталях, таким, как в картину вписать. Только семья Меншикова была не ясна».
Сергею Глаголю Суриков рассказывал несколько по-иному: было это на «средах» Владимира Егоровича Шмаровина. Как факт биографии рассказ прозвучал в 1910-е годы.
«Жил я тогда с семьей на даче в Перерве. Дачка была дешевенькая и маленькая. Это была просто одна половина крестьянской избы без печи с низким потолком и крошечными окнами, а осень стояла холодная, дождливая, и мои семейные не на шутку зябли, кутаясь в платки и шубы. Как-то к вечеру, когда уже начинало смеркаться, я возвращался из Москвы. Подошел к даче, вхожу в сени, отворяю дверь и… даже замер от удивления, потому что передо мной была как раз та композиция картины, которую я искал. Посреди комнаты, где не так дуло, прямо против окна, у столика сидела, сумерничая, жена, а у ног ее куталась в шубу дочь. Против жены, закутанная в теплую кофточку, сидела знакомая барышня и, уткнувшись в книгу, слабо освещенную светом из окна, что-то читала вслух… В тот же вечер я набросал эту группу, как она мне запомнилась, и этот набросок был первым карандашным эскизом «Меншикова».
Из рассказа Сурикова Максимилиану Волошину: «В избушке тесно было. И выйти нельзя — дожди. Здесь вот все мне и думалось: кто же это так вот в низкой избе сидел. И поехал я это раз в Москву за холстами. Иду по Красной площади. И вдруг… — Меншиков! Сразу всю картину увидел. Весь узел композиции. Я и о покупках забыл. Сейчас кинулся назад в Перерву».
«Увидев» композицию будущей картины на Красной площади, а вернувшись на дачу, увидев сумерничающую в избе семью, художник наутро едет за покупками, о которых «забыл». Яков Тепин пишет: «На другой день Суриков поехал в Москву за красками и по дороге все думал о новой картине. Проходя по Красной площади, странно, вдруг среди толпы увидел то, чего искал — детей Меншикова. Встреченные типы не были еще теми, что нужно, но дали нить к тому, чего нужно искать. Суриков тотчас вернулся домой и в этот же день написал эскиз картины в том виде, в каком она сейчас».
Этот эскиз под номером 6086 находится в Третьяковской галерее. На нем действительно представлен «весь узел композиции», угадывается характер будущей картины. Однако образ Светлейшего еще очень далек от того, к которому Суриков пришел в результате долгих настойчивых поисков, после поездки в родовое имение Меншиковой-Корейши, где жили потомки Александра Даниловича Меншикова. На эскизе изображен старик с всклокоченными седыми волосами, диковатый в сдерживании неуемной энергии государственного деятеля.
Яков Тепин: «Дальнейшая работа заключалась уже в том, чтобы найти в реальности лица, представившиеся ему в одно краткое мгновение в Перерве. В этом Сурикову всегда помогала улица. Неустанная жизнь разрешала все его затруднения. Чувство подсказывало Сурикову определенный тип Меншикова, который он тщетно искал в исторических источниках и совершенно случайно встретил на улице. Впереди него, раздраженно шагая по лужам, шел мрачного вида господин. Художник тотчас заметил его исполинскую фигуру, большой властный подбородок и клочья седых волос, выбившихся из-под шляпы. Быстро перегнав, Суриков заглянул в его бледное, угрюмое лицо, и даже ноги у него подкосились от страха, от радости, от опасения, что этот человек исчезнет прежде, чем он успеет его рассмотреть. Художник осторожно пошел за ним. Обычный его прием — заговорить и попросить попозировать — показался ему здесь неуместным. Упрямый, жесткий седой клок на лбу и желчное, раздражительное лицо не предвещали добра. И действительно, только после целого ряда подходов, вплоть до задабривания прислуги, Сурикову удалось зарисовать этого старого нетерпеливого холостяка, отставного учителя».
Сергей Глаголь со слов художника пишет, что Меншиков нашелся, когда семья Сурикова уже покинула Перерву:
«С переездом в Москву Суриков принялся за большой холст, но сейчас же выросла на пути новая преграда. Хотя композиция картины и вполне определилась в воображении художника, и он уже почти записал все полотно, хотя обе дочери Меншикова тоже как-то сразу ясно определились в его воображении и были почти написаны, но лицо самого временщика все-таки оставалось Сурикову неясным. Много раз принимался он чертить его на бумаге, но ничего из этого не выходило. Получалось что-то либо слишком значительное, либо, наоборот, ничтожное. Суриков почувствовал, что ему необходимо найти подходящее лицо в жизни, но где его найдешь, да и где искать. И вот неделя уходила за неделею и — месяц за месяцем, а картина не подвигалась вперед. Вдруг однажды, идя по Страстному бульвару, Суриков увидал высокого старика в старой поношенной енотовой шинели. Из обмотанного на шее шарфа высовывался давно не бритый подбородок с колючками седых волос, а из-под надвинутой на лоб шапки и из-под нависших бровей остро глядели два маленьких недобрых глаза. Черты лица были крупны и резко обозначены. Суриков с радостью почувствовал, что перед ним то именно лицо, какое ему хотелось найти. Оставалось только написать с него этюд и придать лицу сходство с сохранившимися описаниями лица знаменитого временщика. Как, однако, это сделать…
«Я решил прежде всего выследить, где мой старик живет, и пошел за ним. Так прошли мы Страстной бульвар, Тверской и Никитский. Дело было зимой. Было довольно холодно, а старик шел медленно, шмыгая огромными высокими калошами, и скоро я не на шутку озяб. Однако я решил не отступать и хоть продрог, а все иду за своей жертвой. И так прошли мы весь Пречистенский бульвар и повернули вверх по Остоженке. Думал, конца не будет нашему путешествию. Наконец прошли мимо церкви Николы в Хамовниках, еще переулок, еще свернули, и вдруг старик открыл какую-то калитку и исчез во дворе. Я постоял минуты две, вызвал звонком дворника, дал ему двугривенный и спрашиваю, описав старика:
— Кто это такой? Скажи, пожалуйста.
Дворник назвал и в свою очередь спрашивает:
— А вам зачем?
— Да очень нужно портрет с него для одной картины списать, нельзя ли тебе прислугу его сюда вызвать? Я бы с ней поговорил на этот счет.
— Что ж! Отчего не вызвать. Только едва ли что у вас выйдет.
— А все-таки вызови, пожалуйста. Может, и удастся.
— Да мне что. Сейчас схожу, вызову.
Через две-три минуты ко мне, кутаясь в платок, вышла женщина лет тридцати.
— Что вам? — спрашивает.
— Да вот, надо бы мне очень с барина твоего портрет списать. Для картины для одной. Подговори его как-нибудь, чтоб согласился.
— Да что вы, что вы! Нешто он согласится?! — замахала баба руками. — К нему и так не знаешь как подступиться, а вы натрет списывать…
— Похлопочи как-нибудь. Ежели подговоришь, плачу тебе трешницу, а это в задаток, — и я сунул ей полтинник.
— Уж не знаю, право, — задумалась баба. — Ну, да попытаю счастья. Вызовите меня завтра об эту пору.
Само собою разумеется, что на другой день в тот же час я опять звонил у ворот и опять — двугривенный дворнику. Опять вышла баба:
— Нет, говорит, и слышать не хочет. Только ты все-таки послезавтра опять приходи. Может, и одумается. Я характер его знаю.
Через день действительно узнаю, что старик поддался, велел узнать все толком: кого я буду с него писать и для какой картины, сколько времени должен он мне уделить и т. п. Ну, я обрадовался, конечно. «Скажи, говорю, что я… Суворова с него писать буду, а времени мне немного надо, всего часа полтора или два». Почему мне пришел в голову Суворов, сам не знаю.
В конце концов, попал я таки к моему Меншикову. Встретил он меня сердито, подозрительно, еще раз подробно расспросил: как, что, для чего и прочее, однако согласился, позволил себя усадить, как мне надо, и стал позировать. Работаю я лихорадочно, со всем напряжением сил, на какое только способен, и часа через полтора удалось мне, наконец, схватить и характер лица, и блеск недобрых медвежьих глазок. Явился было страх: а ну как отберет он у меня этот этюд. Однако обошлось благополучно. Посмотрел старик на этюд, покачал сомнительно головою и ничего. Только проговорил: «Ну, пиши, пиши»… Спрятал я мой набросок в этюдник, сунул трешницу бабе и бросился домой. Летел, как на крыльях ветра. Все казалось, а ну отымут? Знаю, что глупая мысль, самому смешно, а отделаться от нее не могу».
По рассказу Максимилиану Волошину, Василий Суриков сначала побывал в имении Меншикова, а потом только нашел окончательную модель — описанного выше старика Невенгловского:
«Ездил в имение Меншикова в Клинском уезде. Нашел бюст его. Мне маску сняли. Я с нее писал. А потом нашел еще учителя-старика — Невенгловского; он мне позировал. Раз по Пречистенскому бульвару идет, вижу, Меншиков. Я за ним: квартиру запомнить. Учителем был математики Первой гимназии. В отставке. В первый раз и не пустил меня совсем. А во второй раз пустил. Позволил рисовать. На антресолях у него писал. В халате, перстень у него на руке, небритый — совсем Меншиков. «Кого вы с меня писать будете?» — спрашивает. Думаю, еще обидится — говорю: «Суворова с вас рисовать буду». Писатель Михеев потом из этого целый роман сделал…
«Боярыню Морозову» я задумал еще раньше «Меншикова» — сейчас после «Стрельцов». Но потом, чтобы отдохнуть, «Меншикова» начал».
Суриков водил дружбу с московским художником Николаем Алексеевичем Богатовым, который имел кое-какие сведения о потомках Меншикова. Таким образом Суриков побывал в подмосковном имении Меншиковой-Корейши. Ее родство со Светлейшим было следующее. Сын Александра Даниловича, князь Александр Александрович, бывший обер-камергером, на момент ареста отца четырнадцати лет от роду был сослан вместе с семьей в Березов, возвращен в 1731 году императрицей Анной Иоанновной, дослужился до генерал-аншефа. Сын его, князь Сергей Александрович, был сенатор, а внук, князь Александр Сергеевич, имел сына — князя Владимира Александровича, генерал-адъютанта. На нем род князей Меншиковых пресекся. Для сохранения знаменитой фамилии геральдическое ведомство постановило передать майорат, титул, фамилию и герб Меншиковых внуку сестры генерал-адъютанта (носившей фамилию Корейша) — корнету Ивану Николаевичу Корейше, и в 1897 году он стал Светлейшим князем Меншиковым-Корейша. Не будучи женат, потомства он не оставил, погиб во время Гражданской войны. Очевидно, что в 1883 году (о котором речь) род еще не назывался «Меншиковы-Корейши», и Суриков, если быть точным, посетил имение Корейши — сестры последнего князя Меншикова, Владимира Александровича.
С Богатовым Суриков заранее договорился, что тот снимет форму с находившегося в имении мраморного бюста Светлейшего — в мраморе скульптор Витали в 1740 году повторил прижизненный бронзовый бюст Александра Даниловича Меншикова работы Растрелли-старшего. Богатов использовал для формы печную глину, а в Москве форма была переведена в гипс. По свидетельству критика Виктора Никольского, этот бюст находился перед глазами Сурикова, когда писалась картина. Голова и черты лица властителя несколько терялись под великолепно проработанным Растрелли статусным пышным париком.
Суриков, чтобы подстраховаться на тот случай, если гипсовая форма повредится или разобьется, делает на одном листе две акварельные зарисовки с мраморного бюста и в левом углу оставляет надпись: «А. Д. Меншиков, с бюста в с. Александровском, имении Меншикова в Клинском уезде». На первой зарисовке — бюст, на второй — нижняя часть лица князя: губы и подбородок, выявляющие характерное надменное выражение лица. Этот образ Меншикова, запечатленный Растрелли-старшим, когда Светлейший находился на вершине власти, художника не устраивал.
Поиск продолжился. В. С. Кеменов так описывает работу художника над наброском с Невенгловского:
«Этюд Сурикова с Невенгловского, написанный совершенно в реалистическом духе, при всей скрытой властности и раздражительности натурщика все же изображает интеллигента-неудачника XIX века, учителя гимназии в отставке, масштабы и причины его переживаний неизмеримо мельче, чем нужно для образа Меншикова. Из сравнения этюда с Невенгловского и окончательного изображения Меншикова в картине наглядно видно, как Суриков, сохраняя зерно образа — тип характера Невенгловского и его психологическое состояние, — все усилия направляет к тому, чтобы укрупнить масштабы личности, придать больший размах мыслям, чувствам и переживаниям своей натуры, перерабатывая ее в образ…
Лицо — теперь это уже лицо князя Меншикова, сосланного в Сибирь, — приобрело новый внутренний смысл, на нем запечатлелось выражение горечи, страдания, какой-то высокой гордости и величия, чего не было в облике угрюмого и раздражительного школьного учителя.
Как-то Суриков просил сыграть ему Бетховена, сказав при этом: «Я люблю Бетховена. У него величественное страдание». В этих словах ключ к пониманию того, в чем обаяние таких суриковских образов, как Меншиков и Морозова»[12].
Помимо мастерства, Императорская Академия художеств учила будущих мастеров вниманию к событиям масштабно-историческим, и вершиной творчества художника считалось полотно, исполненное высокого смысла в назидание потомкам. Суриковское «Утро стрелецкой казни» вышло за пределы этой задачи. Прежде всего, оно было живописно, трагически-красиво, без акцентированной назидательности. В нем драматическая страница русской истории показана в слиянии земных страстей с каким-то таинственным, неземным смыслом. В полотне «Меншиков в Березове» тоже это ощущается. Но другого масштаба, выраженного горением свечи в убогой избушке опального вельможи, когда в бытовом вроде бы сюжете начинает звучать высокая нота смирения перед роком.
Еще до «Меншикова» Суриковым была задумана другая «семейная» картина, где «отроковица чюдного домышления земною красотой лепа, бела и лицом румяна» — царевна Ксения Годунова сидит в глубокой скорби перед портретом благородного юноши-жениха, датского королевича Иоанна, скоропостижно умершего на пороге их брака после одной из трапез (отравленного?). Во время Смуты она будет насильно отправлена в монастырь Лжедмитрием I.
Сурикову предстояло изобразить несчастную девушку, навсегда остающуюся безбрачной. Своего рода васнецовскую «Аленушку», сидящую на камне перед омутом в таинственном лесу. Эта картина Виктора Васнецова была представлена в 1881 году на Девятой передвижной выставке, и тема оказывалась не очень оригинальной. Суриков от нее отказался. Он вернется к ней нескоро в «облегченном» варианте — в картине «Посещение царевной женского монастыря». Отчего так долго жила в нем эта мысль об отданной в монастырь девушке? Не Анюта ли Бабушкина ушла в него? О ее судьбе ничего не было известно. Может быть, художник вообразил ей такую участь: они не встретились, и девушка спаслась в монастырском житии.
В новой картине Суриков представил достойное угасание прославленного деятеля и полководца, опираясь на народный взгляд на вещи.
«Благо мне Господи яко смирил мя еси», по преданию, повторял Меншиков в своих «березовских» молитвах. «С простой жизни начал, простой и заканчиваю» — так говорил он по поводу своего ссыльнического быта в Березове, куда был отправлен указом тринадцатилетнего царя Петра II.
Судьба Меншикова была фантастической. Юный торговец пирожками, внебрачный сын конюха, он был замечен приближенным Петра I — Лефортом, взят в прислугу и в 14 лет перешел денщиком к царю. «Дитя моего сердца» — называл его последний. Меншиков был предан Петру безгранично, стал его правой рукой и ближайшим сподвижником. Любимец царя особо отличился в битве при Полтаве, сыграв выдающуюся роль в разгроме шведов. Он не щадил себя в сражении, под ним было убито три лошади, не говоря уже о его блестящей стратегии. За Полтаву Меншиков был удостоен чина генерал-фельдмаршала. Датский посланник Юст Юль в своих записках рассказал о многих фактах его поведения, среди них, к примеру, и такой случай ожидания Меншикова из поездки в Москву: «Сам царь выехал к нему за три версты от города, несмотря на то, что недавно хворал и теперь еще не совсем оправился. Замечательно, что князь даже не слез с лошади, чтобы выказать своему государю почтение и встретить его, а продолжал сидеть верхом до тех пор, пока царь (первым) к нему не подошел и не поцеловал его».
По смерти Петра Великого, в 1725–1727 годах, как известно, царствовала его вторая жена, императрица Екатерина I, но фактическим правителем России при ней был Меншиков. Когда Екатерина скончалась, на престол вступил 6 мая 1727 года одиннадцатилетний Петр II (внук Петра I и его первой жены Евдокии Лопухиной, в свое время заточенной им в монастырь). Однако фактически продолжал править Меншиков и надеялся свою власть сохранить. С воцарением нового императора тут же получил чин генералиссимуса, вскоре состоялось обручение его старшей дочери Марии с Петром II… Но не прошло и пяти месяцев, как малолетний император охладел и к Меншикову, и к его дочери (с появлением новых фаворитов — князей Долгоруковых; проявилась и его бабка Евдокия Лопухина). 8 сентября 1727 года Меншиков был арестован, обвинен в злоупотреблениях и казнокрадстве и по указу императора отправлен с семьей в ссылку.
Чем фигура Меншикова могла заинтересовать художника? Лица, выбившиеся из низов, «из грязи в князи», зачастую начинают вести себя надменно по отношению к простому народу. Меншиков же покрывал раскольников-староверов и беглых крепостных крестьян, разрешая им за плату селиться на его землях. Суриков, для которого тема церковного раскола, судя по всему, являлась одной из пружин его внутреннего мира, симпатизировал Меншикову и как вольнодумцу. Это вообще типично для русской интеллигенции. Был у Светлейшего и другой лик: Меншиков самолично участвовал в казнях противников Петра Великого; рубил головы, словно скульптор, создающий свою картину мира. Возможно, и этот образ творца истории был чем-то интересен творцу исторических полотен Сурикову.
В березовской ссылке Меншиков нередко изображался с бородой. Таков он на гравюре Р. Молво с оригинала неизвестного автора, на гравюре Ж. Моро и др. Парадокс в том, что Меншиков самолично кромсал бороды боярам в исполнение указа Петра. Когда Лев Толстой узнал, что Василий Суриков пишет «Меншикова в Березове», то, встретив его в Историческом музее, задал «самый важный» вопрос: будет ли Меншиков на его картине с бородою? Ему было известно, что Меншиков был обнаружен в гробу бородатым при обнажении берега реки Сосьвы, где он был погребен. Суриков сказал, что нет. Сподвижника Петра он не может изобразить с бородой, несмотря на факт, поведанный Толстым.
Образ несчастной Ксении Годуновой трансформировался на картине в образ Марии Меншиковой. В Клинском имении Меншиковой-Корейши Суриков сделал не только акварели с бюста Меншикова, но и акварель с портрета Марии. Стройная, в белом платье, с голубым бантом на груди, с открытой шеей, Мария приветлива и задумчива. Ракурс портрета Суриков в точности перенес на свое полотно, слегка изменив наклон головы. Стремясь придать портрету жизненную достоверность, художник выполнил несколько этюдов со своей жены Елизаветы Августовны, уловив в ее лице подходящий момент грусти-страдания.
Еще в Перерве Елизавета Августовна начала болеть, ее мучил ревматизм, приводящий к судорогам сердца (у нее был врожденный порок сердца).
Наталья Кончаловская — из книги «Дар бесценный»:
«Хрупкая, покорная, сидит она в ногах у отца. И бледное личико ее светится беспомощной чистотой. Василий Иванович писал Марию Меншикову со своей жены как раз в дни недомогания.
— Вася! А почему этих девушек выслали в Березов? Ведь они-то ни в чем не провинились? — спрашивала Елизавета Августовна, сидя на полу и завернувшись в темно-синюю атласную шубку, которую Василий Иванович взял напрокат в театральной костюмерной.
— Из-за нее-то все и началось, из-за Марии, — говорил Василий Иванович, выжимая краску из тюбиков на свою маленькую палитру, и, прищурясь, вглядывался в темный атлас и парчовый кусок ткани, поддетый под шубку, словно бы богатое платье выглядывало из-за меховой опушки. — Его жажда славы обуяла, Лизанька!..
Василий Иванович смешал краски и, найдя нужный цвет, стал широкими, густыми мазками лепить парчовые полосы на белом атласе; он отбегал, чтобы проверить, тут же возвращался и снова искал цвета, соскабливал мастихином неверные и пробовал другие.
— До чего же был он жестокий, этот Меншиков… — тихо, словно про себя, сказала Елизавета Августовна.
— Он все готов был принести в жертву, даже сердце дочери… А через два года заступом будет долбить в мерзлой земле ей могилу. Это вместо трона-то! Вот как это было… — Василий Иванович взглянул на жену и сразу положил кисти. — Отдохни, Лилечка. Снимай шубу, и давай-ка заварим мы с тобой того чаю, что нам из Сибири прислали. Хочешь?
«Все Сибирь да Сибирь», — вдруг тоскливо подумалось Елизавете Августовне, но, заметив пристальный взгляд мужа, она встряхнулась и словно вернулась в жизнь.
Он помог ей подняться, стараясь разогнать то неуловимое и туманное, что, словно облако, повисло между ними. Они вышли в столовую, оставив в маленькой мастерской кусок своей и чьей-то не своей жизни».
Сурикову оставалось внести в образ историческую конкретику XVIII века.
У младшей сестры Марии Меншиковой — Александры была другая судьба. Картину оживляет ее жизнерадостность пятнадцатилетней девушки. Мария, жертва отцовских замыслов, осталась лежать в березовской земле, а вот Александре, как и брату Александру, довелось быть возвращенной из ссылки. Ее ждали, по решению императрицы Анны Иоановны, принудительный брак с развратным солдафоном Гюставом Бироном и смерть при родах в возрасте двадцати четырех лет.
Эпизод с поиском модели для Александры освещает Яков Минченков:
«Когда писал он <Суриков> «Меншикова в ссылке», то долго не мог найти женского типа для дочери Меншикова. Вдруг видит на улице девушку, и именно такую, какая требовалась в его представлении для картины. Он идет за ней, пробует заговорить, но та пугается и почти бежит от него, Суриков не отстает и доходит до ее дома. Девушка вбегает в свою квартиру — Суриков стучится в дверь. Перепуганная девушка, видимо, рассказала о своем приключении домашним: на стук выходит мужчина с явным намерением, как подобает в этих случаях, спустить преследователя с лестницы. Но не таков Василий Иванович, чтобы испугаться и отступиться от своей цели.
— Что вам надо? — спрашивает открывший дверь.
— Мне нужна та девушка, что вошла сейчас в дом.
— Для чего? Как вы смеете?
— А вот чтобы ее написать, это необходимо.
Хозяин теряется.
— Но кто вы? Для чего?
— Я Суриков, художник, девушка необходима для картины, и ее другая заменить не может.
Хозяин начинает что-то соображать, просит даже Василия Ивановича войти. А кончается все чаепитием, и, в конце концов, образ прекрасной девушки появляется на картине».
Этюд с девушки-музыкантши неизвестен. В. С. Кеменов считал, что он упоминался в хранящемся в архиве Третьяковской галереи письме художника: «С. И. Зимину. 4 апреля 1904 г. Этюды № 1 голова казака, № 2 группы казаков… № 4 Головка. К «Меншикову в Березове»… За этюды получено мною тысячу рублей. В. Суриков».
Младший Меншиков на картине, глубоко уйдя в воспоминания, отколупывает рукой капли воска на витом подсвечнике. Получивший первый офицерский чин младенцем при крещении от Петра I, Александр стал олицетворением всего положительного, что несло петровское время. Он прилежно учил языки, математику, «навигацкие науки», был равнодушен к блеску придворной жизни и даже в ссылку сумел взять «медные инженерные инструменты». Понять, как это было непросто, можно из того, что семья поехала в ссылку, лишившись не то чтобы сундуков с нажитыми предметами роскоши, но и всего необходимого, и одета была в Березове далеко не в придворные одежды, как изобразил Суриков.
Детей Светлейший рассматривал как средство укрепления своей власти. После коронации Петра II сын его вынужден был оставить курс наук и стать обер-камергером юного императора. Тот, занятый развлечениями, рассматривая Александра как соглядатая Светлейшего, бил его до того, что тот криком кричал о пощаде. На картине, оказавшейся в Клинском уезде, сын Меншикова изображен более взрослым и опытным, чем мог быть четырнадцатилетний подросток.
Суриков скопировал его портрет, подписав под ним: «Сын Меншикова». Он скопирован наспех, кистью для акварели нанесены штрихи, как карандашом, но художник успел схватить и аккуратность, подтянутость фигуры, и серьезность выражения лица с правильными приятными чертами. Хотя Суриков говорил, что увидел детей Меншикова в толпе на Красной площади (когда они еще жили на даче в Перерве), он не мог остановиться на этом первом, хоть и сильном, но при этом не до конца ясном впечатлении. После посещения имения Меншиковой-Корейши он составил представление об облике юного князя и остановился, как говорилось выше, на младшем брате Шмаровина, набросав этюд с этого интеллигентного юноши, гимназиста или студента XIX века. Рисунок помечен 1882 годом. Вживаясь в портретную типологию XVIII века, Суриков изучил прославленные портреты этой эпохи кисти Рокотова, Левицкого, Боровиковского.
Суриков пишет избу Меншиковых такой, какой она могла быть в допетровскую, старообрядческую эпоху, опираясь на достоверные воспоминания о предметах из сибирского обихода. Шкура белого медведя появляется на первом же эскизе. Внимательный к мелочам, вплоть до капли застывшего воска на подсвечнике, художник не мог упустить такую важную деталь дикого полярного края, как эта шкура. Она дает впечатление холода в избе, брошенная под ноги Меншиковых. Витой подсвечник, которого касается рука юноши, Суриков списывает с хранящегося в Оружейной палате подлинного шандала (тяжелого подсвечника. — Т. Я.) Петра I. Ему кажется — этот предмет, будто живое существо, хранит подлинную историю. Имелась опись, видимо, заинтересовавшая воображение художника: «Прислан к Великому Государю от Свейского короля (1674) года марта в (30) день Апреля в (25) день Великий Государь был в казне и взял сей подсвечник в верх». Находившийся во внутренних покоях дворца, шандал перешел от Алексея Михайловича к Петру Алексеевичу. На эскизе картины, хранящемся в Третьяковской галерее (под № 6086), юноша Александр сидит, подперев голову обеими руками: витого шандала («витки судьбы»), как одного из смысловых акцентов, еще нет.
Перерва давно оставлена Суриковыми, и, чтобы подтвердить свои впечатления свежей натурой, художник едет на этюды с вездесущим Репиным. «Ездили искать внутренность избы для Меншикова; и вместе (т. е. за компанию) писали на Воробьевых горах. Этот этюд у меня», — вспоминал Репин в «Далеком близком». Сравнивая оба этюда, можно видеть, что Суриков весь во власти своего замысла, сгущает краски и теснит пространство избы, в то время как Репин непосредственно «балуется кистью». Его менторский тон по отношению к Сурикову неизбывен, и можно представить, как на этюдах он важничал и докучал Сурикову своими советами. Но — вдвоем все же веселее. Творцы великого искусства, как говорится, подпитывались друг от друга.
И вот момент настал — весной в 1883 году на Одиннадцатой передвижной художественной выставке «Меншиков в Березове» был выставлен на суд и обозрение. Поднимаясь в выставочный зал, Василий Суриков столкнулся со спускавшимся Иваном Крамским. Замер. Тот развел руками. Ничего-де не может понять, кажется, гениально, но при этом безграмотно, Меншиков, коли встанет, пробьет головой потолок. Суриков захохотал. Он знал, что прав, но не совсем мог это объяснить.
Лучше приняла картину впечатлительная художественная молодежь. Михаил Нестеров вспоминал: «Нам, тогдашней молодежи, картина нравилась, мы с великим увлечением говорили о ней, восхищались ее дивным тоном, самоцветными звучными, как драгоценный металл, красками. «Меншиков» из всех суриковских драм наиболее «шекспировская» по вечным, неизъяснимым судьбам человеческим. Типы, характеры их, трагические переживания, сжатость, простота концепции картины, ее ужас, безнадежность и глубокая, волнующая трогательность — все, все нас восхищало тогда, а меня, уже старика, волнует и сейчас»[13].
Чрезвычайно взволновала картина Ф. Волынского, оставившего потомкам свои размышления: «Свет зимнего дня сочится сквозь заледенелое слюдяное оконце сибирской избы, где проходят последние годы «Алексашки», «полудержавного властелина», светлейшего князя Александра Данилыча, брошенного с детьми в далекую ссылку. Вот он сидит, тяжелый, грузный, осунувшийся лицом, волчьей сединой поседевший, в нагольном тулупе. В избе, видно, холодно: вон как закуталась в бархатную шубку старшая дочь, зябко прижавшаяся к отцу. Но он, кажется, не чувствует холода; не слышит он и тихого слова о бренности славы и земных богатств… Он весь ушел — сердцем, душою своей — туда, назад, в невозвратные дни могущества, и только сжатая в кулак рука, лежащая на колене, выдает биение его мысли. Встать бы ему, расправить плечи, поднять по-прежнему властную голову — так нет ведь, не встанешь. Кончилось… Среди недоброжелателей, находившихся у каждой из подобных картин, находились и такие, кто обвинял Сурикова в неумелом рисунке, в несоблюдении законов перспективы. Говорили, что фигура Меншикова так велика и громоздка, что ежели встал бы он, то уперся бы головой в потолок. Что ж, быть может, и так, но тем сильнее впечатление, производимое картиной. Нет, не встать ему тут, не расправить плечи. Кончилось… Не раз я задумывался: а что, если б не знать истории Меншикова, его прошлого, осталось бы впечатление, производимое этой картиной, таким же глубоким и сильным? Трудно, разумеется, ответить себе на такой вопрос. И все же я рискну сказать: нет, не осталось бы. Спору нет, сама картина с большой силой говорит за себя. Ее трагическая атмосфера, суровое мерцание ее красок, чувство холода и сумеречного одиночества, подчеркнутое теплящимся огоньком лампады, сама фигура Меншикова, фигуры его детей, а особенно старшей темноглазой дочери, похожей на завезенного из теплых краев и заточенного в клетку зверька, — все здесь полно выразительности и ощутимого смысла. И все же впечатление, производимое картиной, делается во сто крат сильнее и богаче, когда осмысливаешь ее не только чувством, но и знанием»[14].
В Перерве Суриков думал о горестной своей судьбе. Его «Стрельцы», которым он отдал себя без остатка, едва поняты и приняты. Что ждет семью горемыки-художника? С детства он привык дорожить своими близкими. Но угождать публике не был создан. Сказать свое, но и не быть отвергнутым — было так нужно, чтобы иметь средства к существованию. А тут еще молчит главный ценитель и судия искусства — критик Стасов. Смолчал и в этот раз.
После революции, в трудном 1920 году, когда еще не отгремела Гражданская война, известный поэт-декадент Михайл Кузмин написал стихотворение, говорящее о том, что не только для Василия Сурикова ссылка Меншикова так или иначе ассоциировалась с собственной судьбой, напоминала об извечной народной мудрости: «От сумы да тюрьмы не зарекайся» — на какую бы вершину ты ни взобрался. Вот это стихотворение:
Декабрь морозит в небе розовом,
нетопленный чернеет дом,
и мы, как Меншиков в Березове,
читаем Библию и ждем.
И ждем чего? Самим известно ли?
Какой спасительной руки?
Уж вспухнувшие пальцы треснули
и развалились башмаки.
Уже не говорят о Врангеле,
тупые протекают дни.
На златокованном архангеле
лишь млеют сладостно огни.
Пошли нам долгое терпение,
и легкий дух, и крепкий сон,
и милых книг святое чтение,
и неизменный небосклон.
Но если ангел скорбно склонится,
заплакав: «Это навсегда»,
пусть упадет, как беззаконница,
меня водившая звезда.
Нет, только в ссылке, только в ссылке мы,
о, бедная моя любовь!
Лучами нежными, не пылкими,
родная согревает кровь,
окрашивает губы розовым,
не холоден минутный дом.
И мы, как Меншиков в Березове,
читаем Библию и ждем.
«Пробьет головой потолок, если встанет», — говорили про «Меншикова». А Суриков думал долго над этим замечанием и вспомнил, как ребенком в своем красноярском доме рисовал людей. И все они казались ему большими, значительными, под потолок. С этим ощущением значительности человеческих судеб он и работал над «Меншиковым в Березове», да и над всеми своими полотнами. Увидел в толпе на Красной площади героев картины? Они и ныне живут среди нас.
«Меншиков в Березове» вспоминался после Октябрьской революции не одному Михаилу Кузмину. Русская провинция, вся Сибирь оказалась переполнена высланными, пораженными в правах деятелями царской России. Среди них оказался биограф Сурикова Виктор Александрович Никольский. Они тесно общались, и в 1909 году, и в 1910-м в издательстве «Огни» Никольский выпустил о Сурикове свою первую книгу. А еще ранее, в 1889–1890 годах, юный Никольский позировал для картины Сурикова «Исцеление слепорожденного», увлекала их тогда и игра дуэтом на гитарах.
После революции Никольский будет выступать с докладами о художнике, в 1926 году станет заведующим Кабинетом Сурикова в Государственной Академии художественных наук (ГАХН). Весной 1928 года его арестуют, направят в Иркутский губизолятор, оттуда по этапу в приленский городок Киренск. Смягчению участи помогают друзья и жена. Виктора Никольского расконвоируют и на три года вместе с женой отправляют в Саратов. По воспоминанию очевидца, «домик, где они поселились, находился в новом поселке, в пяти километрах от города по трамвайной линии. По зимам он заносился снегом, и их маленькая комнатка с замерзшими окнами напоминала избушку Меншикова в Березове на картине излюбленного им Сурикова»[15]. Итогом саратовской ссылки Никольского стала выпущенная в 1934 году издательством «Всекохудожник» книга «Творческие процессы Сурикова», памятная для всех почитателей творчества великого живописца.