Заря такая — счастье для живых.
Для молодости сущий рай.
Стоя у амбразуры окна и предаваясь холостяцким размышлениям, мистер Уинтроп Чепстон — член ученого совета и преподаватель колледжа Святого Духа — с особенной тщательностью набил свою трубку Данхилл, стоимостью две гинеи, не забыв примять табак средним пальцем левой руки.
Сей сноб платил двойную цену за второсортный надушенный табак, присылавшийся ему за то в пачках в четверть фунта, обернутых в свинцовую бумагу и снабженных этикеткой «Смесь мистера Чепстона». В точности такой же продукт доставлялся двадцати тысячам других идиотов, и на этикетках каждого значилось: «Смесь мистера Смита», «мистера Брауна», «мистера Такого-то» и т. д., в зависимости от обстоятельств. Ибо всех нас стригут для прибыли Капиталиста, все мы — агнцы его возлюбленного стада.
Набив трубку, он сейчас же забыл о высоких достоинствах табака, и сознание его машинально воспринимало ощущения первых затяжек. Он смотрел через двор колледжа на заплесневелый, но исполненный достоинства боковой фасад в стиле английского барокко. К сожалению, мистер Чепстон созерцал этот вид так часто, что перестал им наслаждаться. Он даже не замечал его. Он неврастенически размышлял.
«Годы летят без толку. Скоро мне стукнет пятьдесят. Мы тратим нашу жизнь на то, чтобы изо дня в день готовиться к чему-то значительному, и только затем, чтобы убедиться, что слишком поздно, что для всего уже слишком поздно. Если бы не война, я мог бы… Что, если бы я уехал в Америку? Не выходит дело. Все предопределено. Так было предначертано в первый день творения. Этот мальчик, Крис Хейлин, что я ему скажу? Что можно сказать студенту, родители которого потеряли состояние? Неприятная случайность, не предусмотренная классиками античности. Иов разорился, но кому какое до него дело? Насколько я понимаю, никогда не известно, что нужно сказать в том или ином случае. А еще того менее, что сделать. Жизнь — мрачный фарс. Farce lugubre. Очевидно, в стиле Гюго. Тридцать лет назад я читал его. Теперь он кажется скучным. Годы летят, летят. А кажется, только вчера я сбросил с себя солдатскую шинель».
Неуклюже шагнув от окна, он плюхнулся в глубокое кресло у камина, пуская белый дымок, точно труба никому не нужной фабрики. Он почесал тот участок своей макушки, растительность которого еще не пострадала от разрушительного действия времени.
«Кристофер Хейлин. А ну-ка, что я знаю о нем? Человек, который читает все, кроме того, что полагается по программе. Усердия нет. Никогда не получал первой награды. Интересуется больше происхождением человека, чем происхождением грамматики. Плохо, совсем плохо. Знаю я его родителей? Кажется, нет. Да это и не важно. Родители — это только помеха; первородный грех всех нас in statu pupillari.[1] Неплохо придумано. Надо запомнить. Должен ли я помочь мальчишке? Он способный малый. Жаль, если станет клерком или еще чем-нибудь в этом роде. А как, собственно говоря, помогают в таких случаях? Деньгами? Рекомендациями? Непрошеными советами, которыми пренебрегают? Что бы ни случилось, к сорока годам жизнь ему опротивеет. Farce lugubre. А тогда стоит ли?..»
Стук в дверь и возглас «войдите» вызвали появление не Хейлина, которого он ждал раньше, а слуги, которого он ждал вторым. Чай и сдобные лепешки. Подобно «Смеси Чепстона», лепешки были для него средством не быть похожим на других. Большинство профессоров не едят сдобы.
— Поставьте лепешечницу на камин, Уилдон.
Мистер Чепстон называл свое блюдо с лепешками лепешечницей. Он приподнял теплую фарфоровую крышку и обменялся маслянистой улыбкой с поблескивающими жирными дисками намазанных маслом лепешек. Часы пробили половину пятого. Хейлин опаздывает. Еще одно проявление высокомерия.
«Я не должен позволять студентам опаздывать к назначенному сроку. Мало дисциплинировано это поколение. Мы — слишком, они — недостаточно. Пора бы им знать, что мир — не соска для чешущихся ручонок рекламного младенца с плакатов искусственного вскармливания детей. Не понимаю я их. Откуда это проклятое malentendu[2] между разными поколениями? Разве я тоже не был молодым и не сталкивался с status quo?[3] Теперь я сам часть status quo. А ведь что такое тридцать лет? Пустяк, микромиллиметр времени, и, однако, целая пропасть на самом деле. Что я ему скажу? Мы говорим, они по всей видимости реагируют, по всей видимости вежливы и благодарны, однако же держат нас больше чем на расстоянии, скрываются от нас, как какие-то лицемерные эпикурейцы. А жаль! Но они живут совсем в другой атмосфере; мы в тени жуткого для них прошлого, они в тени пугающего нас будущего. Мы обмениваемся безгубыми улыбками, как призраки, в царстве теней. Но что же, черт возьми, я скажу ему?..»
Мистер Кристофер Хейлин, студент колледжа Снятого Духа, выбывающий из состава слушателей по причинам финансового порядка, вышел из своей квартиры на сырую улицу. Громыхающие грузовики, проносящиеся легковые машины, украшенные экзотическими консервными банками, витрины бакалейных лавок, толчем детских колясочек придавали городу, старинному очагу просвещения, характер живописного уединения и достоинство. К сожалению, Крис созерцал этот вид так часто, что перестал им наслаждаться. Он шел и предавался грустным размышлениям.
«Что я скажу этому старому педанту? Он ни черта не поймет. Они никогда не понимают. Он умастит мои раны сливочным маслом своих лепешек и пойдет дальше своей дорогой. Как он может знать, что это такое, когда рушится жизнь? Может быть, он сообщит мне, какими чертовски бравыми молодцами были они в пятнадцатом году. Но мне что делать, боже мой, мне-то что делать? Кем мне быть: шофером, лакеем, конторщиком, летчиком? Что делать: стоять у дверей, просить подаяние, заискивать или воровать?..
Дома к этому относятся весьма спокойно. „Мы потеряли почти все, дорогой, и тебе лучше было бы вернуться домой сейчас же, потому что мы не можем уделить тебе ни пенни больше“. Иными словами — найти себе работу. Помогай-ка богатым оставаться богатыми. А у меня-то был план работы на всю жизнь. Триста фунтов ренты в год и стипендия или отсутствие таковой. Со стипендией, конечно, лучше, если бы последние три семестра зубрил как сумасшедший. А теперь: вот возвращайся домой и вешайся на крюк в передней.
С ума можно сойти, как подумаешь об этом. С ума сойти. Если бы я сошел с ума, за мной бы ухаживали. Если бы я был калекой, со мной бы носились. Будь я кретином, уродом, слабоумным, слепым, умалишенным, дегенератом, больным, дряхлым стариком — общество сочло бы долгом совести поспешить ко мне на помощь. Но я лишь молод, здоров, силен, достаточно умен и не урод; поэтому никто ничего для меня поделает и никому до меня нет дела. Возлюби кретина как самого себя и поставь всевозможные препятствия на пути человека с нормальными умственными способностями. Вот путь к улучшению рода человеческого путем подлинно „естественного“ отбора.
Что я скажу Чепстону? С ним-то никогда ничего не случается. Он весь запеленут в мысли классиков, отстоит от жизни на три поколения. Будет вращаться до самой смерти вокруг оси той системы, которая его кормит. Наш университет — поистине зоопарк, в котором сидят в клетках эгоцентрики и беглецы от жизни. Не потому ли и мне хотелось попасть сюда? Мы все боимся жизни, боимся сопряженных с ней риска и трудностей. Хотим, чтобы все наши дни были, как варенье на золоченом блюде. Работа под чьим-нибудь крылышком и небольшой капиталец. Я лишился того и другого, и вот мне страшно…»
Он свернул в переулок между высокими глухими стенами университетских садов, прошел мимо хорошенькой, завитой перманентной завивкой девушки, как будто несшей флаг штампованного сексуального призыва. Крис не внял тому сигналу на международном коде пола, который послали ее веселые глаза. Потом он пожалел об этом. Почему нет? Вот уже самое почтенное из приветствий, которыми обмениваются люди. Все мы смертны, почему же нам не приветствовать женщин — носительниц новой жизни? Они ведут безнадежную борьбу за оплодотворенное лоно со смертоносным временем. А мы, отверзающие ложе сна, испуганно отстраняемся. Завтра, и завтра, и завтра…
Дожевывая намасленную лепешку, мистер Чепстон строго сказал:
— Вы опять опоздали, Хейлин.
— В таком случае прошу прощения. Мне казалось, что я, наоборот, пришел слишком рано.
Мистер Чепстон подумал о том, как трудно произносить с олимпийским достоинством внушение, когда рот набит лепешкой, а в руке держишь чашку с чаем. Он решил отменить приготовленную речь о недисциплинированности молодого поколения.
Умостившись, как два петуха на соседних насестах, они издавали резкие и разнообразные крики, свойственные их породе. Оба страдали, ибо правила хорошего тона мешали им — типичным англичанам — сказать что бы то ни было по существу того, что они считали главным. Они были распяты на кресте застенчивости.
Внутренне терзаясь, не зная, что же ему сказать, Чепстон внешне оставался таким же, как всегда: любезным, веселым педантом. Не будучи по природе талантливым чудаком, он немало ломал себе голову, чтобы найти для себя соответствующий университету стиль. Он убедился, что повизгиванье, хихиканье и пыхтенье имеет здесь достаточно большой успех. Пользовалась успехом также спазматическая порывистая манера говорить и неистово дрыгать ногами в минуты напускного веселья. Это было тем более убедительно, что ему до смерти опостылели жизнь и служба и он был подвержен отвратительным припадкам нервного отчаяния. Это придавало оскалу его всегда готовой появиться улыбки сатанинский оттенок — внушительный для робких и загадочный для тупоумных.
В муках самообуздания Чепстон прохихикал «страшно интересный анекдот». Мысленно переводя щебетанье профессора с языка штампов на нормальный английский язык, Крис понял, что профессор Косинус, величайший из живущих на земле специалистов по геометрии четырех измерений, катаясь на велосипеде, столкнулся с другим велосипедом, на котором ехал профессор Плоскость, последний фанатичный приверженец реальности Евклидовой вселенной. Покрытые грязью, в крови и ссадинах, они в ярости выбрались из-под обломков и среди обступившей их толпы восхищенных студентов и обывателей завязали оживленный спор о своих скоростях и траекториях. Плоскость утверждал, что Косинус описал противозаконную гиперболу на неправильной, или релятивистской, стороне дороги, тогда как Косинус настаивал, что Плоскость непристойное явление, возникшее во временно-пространственной конечности пустозвонства.
Восхищенный своим талантливым изложением этого замечательного события, мистер Чепстон откинулся на спинку кресла, весело дрыгая ногами, и прикрыл носовым платком лицо, сморщившееся от искусного хихиканья.
— Сегодня, однако, нам предстоит обсудить не этот вопрос, — торжественно сказал он, внезапно явив свое лицо из носового платка, словно рыдающий клоун. — Вы действительно покидаете нас?
— Да, завтра я уезжаю.
Покорность Криса судьбе обрадовала и успокоила мистера Чепстона. С той самой минуты, как он услышал о катастрофе, благожелательность вела в его душе безуспешную борьбу со скупостью и осторожностью.
— Послушай-ка, — говорила Благожелательность, — не упускай случая. Ты вечно ворчишь, что жизнь твоя пуста, что тебе никогда не удается сделать что-нибудь действительно порядочное и существенное. Ты знаешь, что это умный парень, слишком умный, чтобы вечно корпеть над одними лишь предписанными программой книгами. Из него может выйти блестящий ученый. Он даже способен мыслить. Помоги ему деньгами. Добейся для него стипендии. Тебе это не будет стоить и четырехсот фунтов. Если он выбьется в люди, он тебе вернет эти деньги. А если нет, у тебя появится интерес в жизни, и ты вполне можешь позволить себе потратить столько.
— Нет, нет, ни в коем случае! Ты не можешь себе этого позволить, — возмущалась Скупость. — Помнишь, как ты обжегся на акциях этих рудников? Помнишь жуткий крах Ривьера-Палас-Отеля? А подоходный налог? А вдруг ты заболеешь? Лишишься кафедры? Не будь сентиментальным ослом. За твоим кошельком будет охотиться половина нищих гениев Англии.
— К тому же, — добавила Осторожность, — подумал ты о том, что станут говорить другие?
Справедливость прежде всего, не так ли? Ну что ж, будем справедливы. Не вмешайся Осторожность, Скупость, может быть, сдалась бы. Но мистер Чепстон до ужаса боялся сплетен и смешных положений. Холостяк, который проводит свои долгие каникулы в отдаленных уголках Сицилии, приобщаясь к античности среди пастухов (вспомнился Вергилий), и который слишком известен своей романтической дружбой с гибкими юнцами… Довольно, довольно! Осторожность победила.
Мистер Чепстон вспомнил обо всем этом в течение какой-нибудь секунды. А жаль, жаль. Да, не может быть никакого сомнения, что Хейлин очень красивый мальчик. В нем есть что-то античное.
Мистер Чепстон почувствовал, что ему надо проявить сердечность.
— Так, так! Так, так! — Он сиял, как идиотический Пиквик. — Нам будет очень грустно потерять вас. Что же вы намереваетесь предпринять?
— Не имею ни малейшего представления, — холодно сказал Крис, думая про себя: «Вот тоже старый балбес: ржет, как пьяная кобыла. Мог бы помочь мне, если бы захотел. Так чего ж он молчит? Ведь знает, что сам я прямо спросить не могу».
— Надеюсь, вы ни при каких обстоятельствах не забросите классиков, — профессорским тоном сказал мистер Чепстон. — Запомните, что способность писать греческие стихи имеет… а… гм… большое значение.
— Я бы назвал это развлечением для сельских священников в часы досуга, — едко отпарировал Крис.
Мистер Чепстон прикрыл эту смертельную рану, нанесенную его благожелательности, и эту царапину, нанесенную его тщеславию, целой серией сложных хихиканий и повизгиваний, сопровождаемых подрыгиванием ног.
— Ах, это здорово! — воскликнул он. — В самом деле очень хорошо. Развлечение сельских священников. Я передам это декану, обязательно передам.
Но Крис отклонил этот словесный гамбит, за которым должно было следовать обычное академическое собеседование. Странная горечь овладела им. Оскорбительно это хихиканье стариков в мире, который стонет в родовых муках и задыхается в хаосе, намеренно создаваемом искателями власти.
— А вы не могли бы вместо этого поговорить с деканом обо мне? — пробормотал он, краснея от стыда и злобы. — Неужели нет возможности дать мне стипендию — колледж богат, — а потом и место ассистента. Я хотел бы заняться научной работой.
— Научной работой? — воскликнул Чепстон холодно, настороженно, но внешне сохраняя наивное выражение и улыбку. — Ну, скажите, чего ради энергичному молодому человеку совершать духовное харакири на нашем оскверненном алтаре просвещения? Пусть мы плывем в ковчеге Муз, но на какой Арарат провинциализма выбросило нас стихией! Я немного видел свет, я командовал на войне батареей, хотя мои орудия не всегда пользовались славой бьющих без промаха, ха-ха-ха! Я вернулся сюда зализывать свои раны, как свинья в Эпикуровом стаде. А каково истинное мое призвание? Стать актером. Вы никогда не видели меня в роли Ромео. У меня была возможность попасть в Голливуд. Я упустил ее, забился в эту нору ради хлеба насущного и дешевой бутылки вина. Ах, почему я не последовал за своей звездой и не стал актером?
— Все англичане прирожденные актеры, — сказал Крис. — К сожалению, слишком многие из них играют злодеев.
— Разве это такое несчастье, когда молодой человек бросается очертя голову в широкий мир? — воскликнул мистер Чепстон, пропуская мимо ушей этот выстрел Криса. — Где же традиции авантюры, где современные Рали и этот, как его там? Предоставьте академическое затворничество старикам. А молодым — действия, приключения, острый запах жизни в ноздрях. Да в вашем возрасте люди моего поколения несли весь мир на штыках…
— И посмотрите, куда они его принесли…
— Героическая жизнь сама себе награда. — Мистер Чепстон сделал попытку быть внушительным. — Возьмите, например, Руперта Брука. Его статуя на Скиросе, его рукописи в Британском музее. А где он сам, по существу говоря? Среди бессмертных!
— И тем не менее он мертв и довольно-таки скучноват.
— Не будьте циником! — взмолился мистер Чепстон. — Разрешите мне просить вас не быть циником. Диоген был самый низменный из философов.
— Да, — перебил Крис, — он был в состоянии разозлить Платона, сказав ему, что, если бы тот научился питаться сырыми овощами, как Диоген, ему не пришлось бы льстить тиранам.
— Ха! — мистер Чепстон решил пропустить намек мимо ушей. — А, так вы читали Лаэрция? Чудесно, восхитительно. К сожалению, жизнь состоит не только из классической учености, особенно для тех, у кого нет ни гроша.
— Разумеется, они имеют право на свой otium sine dignitate, — горько сказал Крис.
— На покой без почета? — Мистер Чепстон сделал паузу. — Ах! Вы имеете в виду безработных? Да, это слишком верно. Но вы не будете из их числа…
— Ведь я не имею права даже на пособие, — усмехнулся Крис.
— Мой милый мальчик! Довольно цинизма, прошу вас. Разрешите мне сказать вам два-три слова ободрения. Постараюсь не впадать в обычную ошибку людей моего возраста и не буду предлагать вам самого себя в качестве примера. Напротив, я хотел бы послужить вам предостережением. Моя жизнь началась на вершинах, но слишком скоро закончилась надгробной эпиграммой в испорченном или христианском стиле Греческой Антологии. Вы, как юный Вергилий, начинаете с того, что теряете все отцовские угодья. Ну так что ж? Боги оказывают вам честь, давая возможность начать с царапины на скачках жизни. Выше голову — и вперед! Сколько предприимчивости и талантов погибло для мира благодаря тому, что обладатели их имели несчастье унаследовать ренту. Нищета — бич, который подхлестывает талант на пути к успеху. Бойтесь довольства и изнеженности…
Невозможно сказать, как долго гудел бы еще мистер Чепстон, наставляя Криса в стиле Полония. Крис слушал с удивлением и стыдом, сознавая, что ему хитроумно заткнули рот. Он чувствовал себя в смешном и глупом положении. Смешно было бросаться в самый разгар катастрофы к Чепстону, как к милосердной Богоматери; глупо наступать человеку на любимые мозоли, когда хочешь что-нибудь получить от него. Крис сделал удивительное открытие, что шутки на чужой счет требуют подкрепления в виде независимого дохода. За отсутствием такового человек вынужден присоединиться к великой армии тех, кто лижет чужой зад явно и старается укусить его исподтишка; сплетнями мстит человеческое «я» за те унижения, на которые обрекает человека забота о собственной выгоде…
Крис вышел из задумчивости и закрыл шлюзы чепстоновского красноречия, поднявшись со словами:
— Ну, мне пора идти. Надо еще уложить вещи и повидаться с массой людей. Спасибо за все.
— Вам в самом деле пора? — воскликнул мистер Чепстон, с самым непринужденным видом вскакивая с кресла. — Может быть, вы чего-нибудь выпьете? Нет? Что ж, в таком случае…
Он принялся медленно и внушительно пожимать правую руку Криса, раскачивая ее, как ручку насоса:
— Не забывайте своего старого учителя, — пожатие, — приезжайте иногда повидаться со мной, — пожатие, — не становитесь тряпкой, — пожатие, — никогда не таите обиду за несправедливость, — пожатие, — держитесь идеалов, которые мы старались вам привить, — пожатие, — берегитесь вульгарности, — пожатие, — материализма, — пожатие, — бесчестных поступков, — пожатие, — и, превыше всего, женщин!
Выпустив руку Криса, мистер Чепстон быстро отвернулся, как бы желая скрыть душившие его чувства.
— Прощайте, — сказал он гортанным голосом. — Прощайте!
Крис направился к двери и, когда она закрылась, услышал голос мистера Чепстона, поднявшийся до прощального вопля.
— Прощайте! Держитесь — ваши идеа-алы…
Склонив голову набок, точно огромный, но уродливый певчий дрозд, мистер Чепстон слушал, как ослабевает эхо шагов Криса по деревянным ступенькам, потом по-птичьи подскочил к окну и выглянул посмотреть на голову и спину явно разочарованного молодого человека, направляющегося к воротам колледжа.
Может быть, на лице этого выдающегося специалиста по античной литературе появилось слабое подобие сатанинской улыбки?
Может быть, он сообразил, что пять процентов из четырехсот фунтов, это двадцать фунтов в год, — достаточно, чтобы оплатить годовой счет за табак каждого сколько-нибудь благоразумного человека?
Во всяком случае, он снова принялся набивать трубку, с особенным напряжением вглядываясь в сумерки.
Трясясь в углу купе третьего класса, Крис мрачно созерцал катящуюся перед ним панораму пустошей, разбросанных в беспорядке птицеферм, новых желтых кирпичных особнячков, милых, старых, дымящихся от сырости полудеревянных коттеджей и облетевших остатков леса. Шпили вонзались в небо, две-три свиньи утыкались пятачками в землю, автомобили мчались по дорогам, перестроенным за огромные деньги во имя разрешения проблемы безработицы. Недавно превращенный в Дом Призрения величественный особняк объявлял на огромном плакате, что он кормит, одевает и пестует с колыбели до могилы слабоумных детей слабоумных родителей и властно требовал пожертвований на это замечательное патриотическое начинание.
Есть разница между юными англичанами вчерашнего и сегодняшнего дня. Это должно быть ясно даже им самим.
Довоенный англичанин был обычно чем-то вроде белокурой рыбы — длинный, холодный, не умевший выразить свои мысли, хищный и наглый. Вскормленный на питательном мясном экстракте воинственности, который прославляли кровожадные медицинские авторитеты, он воображал себя непобедимым властелином всего остального низшего мира. Колонна Нельсона была пупом его обширной и в значительной мере фиктивной империи. Все дороги начинались для него от Ватерлоо.
После столетия легких побед над косоглазыми и черномазыми этот чертовски замечательный спортсмен испытал неприятный сюрприз: его ударил противник, оказавшийся ему по плечу. Реагируя на сии внешние условия, рыба постепенно усвоила покровительственную окраску миролюбивого идеалиста, идеалом которого было — заинтересовать мир в сохранении своей безобидной породы. Так как это не удалось, он обиделся на мир, и дети столкнулись с унылой перспективой бесконечно долго расплачиваться за грезы отцов. Их наследие — разочарование.
Крис Хейлин был представителем этой, по-видимому, новой породы, которой по непонятной прихоти генетики суждено удовлетворять новым требованиям. Для англичанина он был мелкокостен и невысок ростом — всего пять футов шесть дюймов. Руки у него были широкие, но изящной формы; волосы довольно темные; подбородок и рот говорили о скромности, о природной застенчивости. Глаза серые и крайне сентиментальные. Но если у него и были нервы, он держал их в узде, во всяком случае, он был человеком слишком цивилизованным, чтобы дать выход своим чувствам, избивая кастетом своих политических противников.
Если бы удалось убедить его отказаться от едкого легкомыслия ради надутой серьезности и носить брыжи и эспаньолку, он был бы прекрасной имитацией молодого испанца времен Филиппа III. Меланхолия, свойственная всем, кто пробуждается от надменных грез, перешла у него в отчаянную веселость. Или веселое отчаяние. Далекий оттого, чтобы спустить свой старый флаг в знак поражения, он бесцеремонно пользуется им как носовым платком. Это может быть великолепно, но бессмысленно. И здесь также разочарование.
Крис страдал. Он был из тех людей, которые непременно должны страдать. Он заблудился в мрачном лесу, ощерившемся капканами для молодых людей. Разлука с корпоративной самоуверенностью колледжа Святого Духа унизила его «я». Он испытывал своеобразные муки человека, который в теории может делать все что угодно, тогда как в действительности все его импульсы ущемлены. Он был близок к настроению, побуждающему становиться масонами, фашистами, или объединенными лесничими, или жениться на первой попавшейся неподходящей девушке.
Он размышлял с горестной бессвязностью:
«Гнусная встреча со стариком Чепстоном вчера. Еще гнуснее встреча дома. Гнусные, гнусные дни впереди. Мы становимся пожилыми, когда перестаем надеяться в будущем на что-нибудь приятное. Я, должно быть, родился пожилым. На что я надеюсь в будущем? На встречу с домашними?
На Анну? Анна не такая. В самом деле не такая? Она сияет как звезда, и она восхитительна — иногда. И потом она сука, да, такая хорошенькая сучка. Женщины-суки теоретически бессмертны, это бессмертие пола совершенно необходимо для оправдания глупости и жадности мужчин. И все-таки Анна прелесть, хоть она и сука. Люблю я Анну? Что значит любовь? Пастырь, что такое любовь? Скажи мне, прошу тебя. „Светлых волос на запястье браслет?“
Любить — это значит пребывать в таком иррациональном состоянии, когда хочешь во что бы то ни стало заплатить чудовищную цену за ветку цветущей вишни, которую тебе должны были бы великодушно приносить в дар…
Но я хочу, хочу ее, хочу ее. Ну а какой толк в этом? Я нищий герой. Из-за отсутствия денег я не могу жить как хочу. Но хочу ли я жениться на Анне? Осесть, как говорят, точно ил в океане или осадок в бутылке вина? Столь же существенно: захочет ли Анна выйти за меня замуж? Мой годовой доход ноль фунтов, ноль шиллингов и ноль пенсов; заработок — столько же. Идеальная перспектива для брака. Но зачем брак? Я хочу Анну в здоровье, не в болезни; я предпочел бы раздевать ее, не одевать; я хочу ее иногда, не всегда; сейчас, а не на всю жизнь? Возмутительно! Такие речи доступны только господам профессорам.
Это ведь очень легко сделать самым простым шилом и, может быть, даже хорошо было бы умереть. Зачем тянуть обрывающуюся нить до позорного конца? Выпрыгнуть из жизни в припадке злой скуки или таскать ревматический костяк и негодную дряхлую плоть…»
Крис пил из чашки разочарования большими глотками — молодой человек, оказавшийся во власти близорукого мира, как молодой король перед липом угрюмой, обанкротившейся и свиноголовой нации.
В таком настроении он мрачно побрел со станции домой и тихонько вошел с черного хода через кухню, где напугал кухарку, вздремнувшую перед горящей плитой. В отместку она вылила на него скопившуюся за день сварливость.
— Ох, мистер Крис, нехорошо так пугать человека, а я-то устала и измучилась, каково это, когда нет горничной и приходится делать все по дому одной. Я сказала барыне, что это не входит в мои обязанности, но, конечно, я готова помочь, и сейчас я только-только присела на минутку, как вы тут ворвались и хлопаете дверью, и я готова на пенни спорить, что вы не вытерли ноги и пошли так по моему чистому полу. Я нынче утром сказала барыне: извините меня, барыня, постелить постели и мести пол не входит, говорю, в обязанности кухарки и никогда, говорю, не входило, хоть я, конечно, рук своих не пожалею для почтенного семейства, когда оно, говорю, аккуратно платит жалованье, и сама не хочу никому быть в тягость, особенно когда люди в нужду впали, и в этом, говорю, нет ничего удивительного, а мне, говорю, надоело каждый раз лавочникам говорить, что барин в постели и не будут ли они любезны подождать, а еще того больше, вы, барыня, говорю, меня, конечно, извините, но только я сама из приличной семьи и в мои обязанности, говорю, не входит бегать в кабак «Красного Льва» за бутылкой виски. Пусть, говорю, кто пьет, тот сам и покупает виски в кабаке, так что уж вы, говорю, будьте любезны, рассчитайте меня с предупреждением за месяц, а она как на меня заорет, да мало сказать заорет, но ведь я ей ничего дурного не сказала, мистер Крис, но только я не хочу оставаться в доме, где меня не ценят…
Эта длинная речь под стать монологу Старого моряка так заворожила Криса, что, пока она длилась, он был способен только двигаться боком через кухню к внутренней двери. Подоспевшая весьма кстати пауза, вызванная необходимостью перевести дыхание, позволила ему сделать быструю перебежку, и он очутился в передней, действительно потрясенный простодушной верой и честной преданностью старой прислуги.
Дверь из гостиной распахнулась широкой полосой света, и Крис услышал голос своей сестры Жюльетты, пропевшей ненатурально:
— Неужели это наконец ты, до-ро-гой Крис?
Кровосмесительный инстинкт любви к сестрам, присущий, как утверждают психологи, всем юным самцам, давно уже перешел у Криса в трезвую привязанность. Сказать правду, Крис даже не подозревал, что этот инстинкт у него когда-либо был. Он боялся сцены, тем более что ему самому хотелось скрыть свое волнение; последние остатки братских чувств испарились, когда Жюльетта, схватив его в объятия и укачивая его, как капризного ребенка, начала причитать:
— Ах, бедняжечка! Ах ты, наш бедняжечка! Какое грустное, грустное возвращение домой для нашего дорогого мальчика, и никто даже не встретил бедного крошку на станции! Это тебе показалось ужа-асно, должно быть!
Крис поцеловал ее, высвободился из объятий и, поправив галстук, сказал шутливым тоном:
— Какие пустяки! Я очень легко нашел дорогу.
Жюльетта преградила ему путь в освещенную комнату.
— Крис! Не будь жестоким и циничным с нами, пожалуйста, не надо! Я не переношу этого. Подумай о бедном отце, который лежит больной…
— Он серьезно болен? — тревожно спросил Крис.
— Не смертельно, мы надеемся, но он такой слабый и жалкий.
— Это я уже знаю давно, — с горечью сказал Крис, — но…
— Крис! — Жюли понизила голос до драматического шепота. — Раньше чем ты увидишься с ними, я должна сказать тебе одну вещь. Не жалуйся, не упрекай их ни в чем!
— С чего это ты взяла, что я собираюсь их упрекать? — Крис был искренне удивлен.
— Ах, не столько словами. Ты никогда не говоришь прямо. Но ты держишься как посторонний и всех нас осуждаешь, отпускаешь свои холодные издевательские замечания.
— Мне кажется, ты ошибаешься, — спокойно сказал Крис. — Просто я ненавижу сцены и шум из-за пустяков. Пользы от этого никакой, а только напрасные волнения. Дело тут чисто практическое, материальное.
— Я так и знала, что ты отнесешься к этому вот так цинично!
— Но, Жюли, будь рассудительна! Я хочу только покончить с этой дурацкой таинственностью; непонятно почему от меня что-то скрывают, я хочу рассудить, что же мне делать.
Но Жюли не слушала доводов рассудка.
— Все, что тебе нужно знать, будет сказано тебе в свое время; я тебе обещаю. И не сердись, что мы тебя не встретили.
— Как будто это имеет какое-нибудь значение!
— Мы здесь все так заняты, и — ты ведь знаешь — нам пришлось продать машину.
— Я знаю. Это было разумно. Но зачем так много говорить об этом? Вы с матерью упоминали об этом в каждом письме…
— Неужели ты ни к чему не можешь относиться по-человечески? — с дрожью в голосе вопросила Жюли. — Неужели ты не понимаешь, что единственный выход для нас — это чувствовать, что, по крайней мере, мы можем опереться друг на друга…
— И симулировать всяческие нездоровые переживания по поводу всего этого? Много удастся таким образом заплатить долгов?
— О! — Жюли попыталась выразить свое возмущение, отшатнувшись от брата.
Звук передвигаемых стульев в комнате, где до этого была полная тишина, указал на присутствие подслушивающих. По-видимому, эта маленькая сцепка была подготовлена заранее, но все вышло немножко не так, как на то рассчитывали.
Крис вошел и сразу остановился, ослепленный. Он смутно заметил большой стол, заваленный дамским шитьем в различных стадиях готовности, неожиданное присутствие Гвен Мильфесс и свою мать с зеленым защитным козырьком отсвета над глазами, которая направлялась ему навстречу. По-видимому, он попал в улей трудолюбивых пчел.
Крис наклонился поцеловать свою мать, но этому воспрепятствовал козырек, который дернулся вверх и ударил его по носу. Тогда он похлопал ее по спине, сопровождая это весьма, как ему казалось, успокоительными междометиями. Но тут она привела его в окончательное замешательство, разразившись слезами на его плече и произнося какие-то бессвязные слова о «твоем бедном отце» и «моих бедных обнищавших детках».
Он ясно ощутил исходивший от нее запах коньяка.
Полный смущения и стыда от этой сцены в присутствии миссис Мильфесс, Крис, как и следовало ожидать, сказал не то, что нужно.
— Ну, не… плачь, — неловко пробормотал он. — Все это еще не так страшно. В конце концов и хуже бывает.
Миссис Хейлин отнюдь не утешилась тем, что кому-то и хуже бывает. Она нашла — и, пожалуй, была права, — что это замечание неуместно. Во всяком случае, она продолжала плакать и произносить жалкие слова с большим воодушевлением и настойчивостью, пока наконец Гвен и Жюльетта не оттащили ее от Криса и не усадили в одно из кресел.
— Возьми коньяк и содовую, вон там, на буфете, — прошипела Жюли. — Скорее, Крис, а то она опять лишится чувств.
Крис задумчиво смотрел, как его мать маленькими глотками отпивает коньяк, уверяя всех, что коньяк им теперь не по средствам и что, во всяком случае, она терпеть его не может. Он не мог не заметить, что ее щеки и нос заметно зарумянились.
Нелюбимый алкоголь, по-видимому, все же подействовал. Миссис Хейлин оживилась и начала многословный монолог, как бы посвященный в значительной мере ей самой.
Начала она с того, что подчеркнула, какой преданной женой она всегда была для Фрэнка и каким он был для нее хорошим мужем, несмотря на все его недостатки, скрывать которые было бы, по ее мнению, лицемерием. Она, со своей стороны, поступала всегда так, как диктовала ей ее совесть, и ей не в чем себя упрекнуть. Величайшим недостатком Фрэнка — этого она не станет скрывать — была доверчивость, беспечность в делах, порожденная леностью, — так что всякий сколько-нибудь смышленый человек мог убедить его сделать все что угодно. Никогда нельзя было заставить Фрэнка понять ценность денег и то, как в наше время нужно беречь каждый пенс. Кроме того, — ей очень неприятно говорить это, по сказать это она обязана, — не было случая, чтобы бутылка виски не утешила его в чем бы то ни было. Что касается ее, они все знают, как ненавидит она эту гадость, и знают, что она никогда не притронулась бы к алкоголю, если бы не ее сердце. Если она внезапно отправится на тот свет, кто же будет думать и заботиться и трудиться для всех; что-то с ними со всеми станет. Она считает своим священным долгом поддерживать свое мужество, чтобы они все не остались…
Жюльетта наполнила опустевший стакан и передала его матери под сочувственный шепот Гвен. Крис созерцал эту сцену: миссис Хейлин, раскрасневшаяся, вся в слезах, с козырьком, нелепо торчащим у нее на лбу; Жюли и Гвен, по-видимому, сильно заинтересованные и содействующие миссис Хейлин в этом низком покушении на его лучшие чувства. К счастью, этот план был настолько очевиден, что он не обманул Криса. У него было странное чувство раздвоенности: одна часть его «я» сгорала от стыда, мучилась от каждого позорного слова и жеста его родичей; другая совершенно безучастно и невозмутимо старалась разрешить вопрос: зачем мать это делает?
Да, так о чем же она говорила, рассеянно спросила миссис Хейлин. Ах да, она хотела сказать, что, несмотря на все недостатки, Фрэнк всегда был лучшим из людей. Жюли еще дитя, Гвен никогда не была матерью, так что им не понять, что это значит — быть матерью: самое священное и прекрасное, и возвышенное, и духовное…
— Ах да, — вздохнула Гвен.
Жюльетта опустила свои прекрасные изогнутые ресницы и тоже вздохнула…
В уме Криса пронеслось описание первых родов, слышанное им от одного студента-медика, который долго не мог оправиться от произведенного ими впечатления; болевые схватки, сопровождаемые стонами и криками, добродушный циничный доктор, привязывающий простыню к стенке кровати и бодро покрикивающий: «А ну-ка, энергичнее, мамаша!», запах хлороформа, извлечение крошечной, с виду обваренной кипятком, безволосой обезьянки, сутолока, вонь… Самая внушительная реальность физического мира, если угодно, но где здесь прекрасное, духовное?
Они с Фрэнком, патетически объяснила миссис Хейлин, жили только мыслями о своих детях и ради них. Единственное, о чем они просили Бога, чтобы дети выросли здоровыми телом и душой и чтобы им довелось увидеть их Устроенными в жизни. Но теперь, в этой трагедии, которую Фрэнк, — как это ни жестоко, но она должна сказать, — навлек на всех них, что им осталось делать? Ей незачем напоминать им, какая это жуткая, какая ужасающая трагедия. Без денег невозможно жить сколько-нибудь прилично: вы спускаетесь до уровня рабочих. Она сама не дальше как сегодня столкнулась с одной из тех вещей, с которыми им теперь предстоит сталкиваться постоянно. Никогда за всю свою жизнь ей не приходилось безропотно сносить такую наглость, какую проявила эта женщина на кухне…
— Так что же, — риторически вопрошала она, — что же делать?
— Установить в точности, каково положение дел, — сказал Крис. — Спасти все, что можно. А тем временем отец и мы с Жюли будем искать работу.
При этом непрошеном вторжении здравого смысла в восхитительно эмоциональную сцену Жюли взглянула на него возмущенно, а Гвен укоризненно. Миссис Хейлин не обратила на него внимания.
Насчет Жюли, таинственно намекнула она, беспокоиться нечего. У Жюли есть характер, есть красота, есть обаяние, и она, не поступаясь ни на йоту своей чистотой и идеалами, умеет здраво смотреть на вещи и понимает что такое жизнь. И хотя ничего еще не решено окончательно, — Гвен понимает, о чем идет речь, — миссис Хейлин всем своим существом чувствует, что все будет в порядке. Согласна ли с нею Гвен?
Да, Гвен уверена, что все будет в порядке.
Но самая большая забота, продолжала миссис Хейлин, помимо этой катастрофы и состояния несчастного больного там, наверху, — это Крис. Они сами видят, насколько он отличается от Жюли. Конечно, она ни единым словом не упрекнет своего любимого мальчика, все в этом уверены. Она не скажет ничего, вот только одно слово! Разумеется, она знает, что университет — это совершенно необходимая вещь для всякого приличного молодого человека, если только он не идет на военную или гражданскую службу. Человека судят по тому, в какой школе и в каком университете он учился. Они с Фрэнком не жалели расходов, чтобы дать Крису именно то воспитание, какое нужно. Но она должна сказать, что, с ее точки зрения, университет, или как теперь полагается говорить, альма-матер, оказывает на ее сына не очень хорошее влияние. Именно там он приобрел привычку сидеть целые дни, уткнувшись в книги, и носиться с какими-то безумными идеями и невозможными теориями, вместо того чтобы обращать внимание на практическую сторону жизни и предаваться более здоровым занятиям.
— Боже милосердный! — раздраженно сказал Крис. — Что такое «здоровые занятия»? Играть на бирже, не смысля в этом ни бельмеса?
Вот, вот! Миссис Хейлин торжествовала: это замечание доказывает ее правоту. Она хотела лишь сказать, что Гвен — их лучший и единственный друг.
Гвен пробормотала что-то в знак протеста.
Да, да, когда все остальные покинули тонущий корабль их семьи, одна Гвен мужественно осталась с ними. Да разве вот хотя бы теперь она не трудится как вол, не сидит, не разгибая спины, за шитьем, к которому, кстати сказать, им пора бы вернуться? Миссис Хейлин чувствует, что Гвен могла бы посоветовать ей что-нибудь и насчет Криса…
Гвен бросила на Криса улыбку, от которой ему стало чуть-чуть не по себе. Казалось, она заключала в себе какой-то скрытый смысл, но какой именно?
Да, настаивала миссис Хейлин, она чувствует, всем своим существом она чувствует, что Гвен может помочь им в отношении Криса. Они с Фрэнком, — Гвен это прекрасно знает, — пойдут просить милостыню, лишь бы не видеть, как страдает Крис…
— Ах, ради бога! — в негодовании прервал Крис. — К чему все это?
Они уставились на него, пораженные его грубостью.
Внезапно та, вторая, невозмутимая часть его «я» нашла ответ на вопрос: зачем они это делают? Это отнюдь не было попыткой найти какой-нибудь разумный выход из неприятного положения. К этому они стремились меньше всего; это потребовало бы известного умственного напряжения и труда. Они стремились совсем к другому: насладиться волнующим состоянием смятения, — смерть, свадьба, война, революция — подействовали бы точно так же и вызвали бы такую же слезливую реакцию. Вот что они имеют в виду, когда говорят «жизнь», или «настоящие чувства», или «человечность». И это отвратительно. Под герметической крышкой их скучного существования искалеченные человеческие импульсы продолжают жить и мстят за себя такими вот плаксивыми извращениями. Подымите крышку «порядочной жизни», и какая гниль под ней обнаружится!
Крис колебался между отвращением и жалостью.
— Можете продолжать ваши рассуждения насчет меня, — сказал он, — а я пойду пока поздороваться с отцом.
— Не тревожь его, сделай милость, — проговорила миссис Хейлин жалобным голосом человека, сжившегося с горем. — Он отдыхает.
— Он заболел от потрясения, — сказала Жюльетта.
— Тогда мне тем более следует повидать его, — ответил Крис, направляясь к двери.
Крис тихонько постучал в дверь спальни и, не получив ответа, бесшумно открыл дверь. Его взгляд встретил успокоительное, хотя и несколько странное зрелище. Вглядевшись сквозь тонкую завесу едкого табачного дыма, Крис увидел дородную фигуру своего отца, обложенную подушками, в смятой, неубранной постели, заваленной романами. Мистер Хейлин был в эту минуту поглощен кроссвордом и вздрогнул, можно сказать, почти виновато, когда Крис с тревогой в голосе окликнул его:
— Ну, отец, как поживаешь?
Мистер Хейлин уронил карандаш и газету из безжизненно опустившихся рук, промямлил что-то невнятное и откинулся, по-видимому, в полном изнеможении, на подушки. Он закрыл глаза и тяжело задышал.
Присев на постель, Крис взял его руку и с беспокойством увидел, что полное, мясистое лицо отца покраснело и опухло от жара. Однако предметы, лежавшие на ночном столике, указывали на то, что мистер Хейлин лечил свою болезнь виски с содовой и папиросами.
— Как поживаешь? — мягко повторил Крис. — Мне сказали, что ты заболел. Что с тобой? И как ты — поправляешься?
Мистер Хейлин осторожно открыл глаза, эти простодушные голубые глаза, взгляд которых порой казался честным и вводил в заблуждение даже их обладателя, в особенности их обладателя.
— Паралич, — прошептал он. — Вся левая сторона.
— Паралич! — в ужасе воскликнул Крис. — Господи! Когда? Каким образом? Почему же мне не дали знать?
— Вся левая сторона. — Мистер Хейлин осторожно положил правую руку на левое предплечье, точно боясь, что оно вот-вот взорвется. — Началось после удара. Иногда проходит, а потом опять еще хуже. Не могу пошевелиться, чувствую, что теряю почву под ногами. Мне нужен полный покой, — не впускайте ко мне этих господ со счетами.
Крис был сбит с толку.
— Что говорит доктор? — с беспокойством спросил он.
— Доктора не было, — сказал мистер Хейлин. — Разорившийся человек не может звать докторов. К тому же все они шарлатаны.
— Но послушай, отец, — настаивал Крис, — ведь не можешь же ты лежать так до бесконечности без всякого ухода. Почему не вызвать доктора Вудворда?
— Ни в коем случае! — Для больного человека мистер Хейлин говорил с чрезвычайной энергией. — Не допущу, чтобы он или еще кто-нибудь пичкал меня отравой и колол этими проклятыми иголками или лишал меня моих маленьких удовольствий. — Он снова как-то вдруг сразу ослаб, обессилел и пробормотал: — Оставь меня. Все, что мне нужно, это тишина и покой после этого ада…
— Крис, милый! — В голосе миссис Хейлин звучала бархатистая нежность, — я ведь просила тебя не тревожить папу разговорами о делах, пока он болен.
— Вся левая сторона, — бормотал больной. — Я прошу только тишины и покоя.
Миссис Хейлин подняла Криса с кровати, хмурясь и качая головой. Она проворно оправила простыни и погладила лоб больного.
— Может быть, тебе прислать чего-нибудь, милый? Немножко молока с зельтерской водой или оршаду?
Мистер Хейлин покачал головой, слабо, но с отвращением. Очевидно, паралич отбил у него вкус к этим невинным напиткам.
— Если бы только я был в силах, — простонал он. — Если бы я только мог добраться до этих зазнавшихся мерзавцев…
— Ну, ну, не думай об этом, — сказала миссис Хейлин успокоительно, но с легким оттенком раздражения. — Ты — лежи — спокойно — и отдыхай. Мы сейчас пришлем тебе закусить. Идем, Крис.
— Ничего не понимаю! — воскликнул Крис, останавливая мать на верхней площадке лестницы. — В чем дело? Что с ним такое? Что это, действительно паралич? Но тогда почему он не хочет, чтоб позвали доктора? Ты-то как думаешь, — он серьезно болен?
— Это удар, — пояснила миссис Хейлин терпеливым тоном взрослого человека, втолковывающего маленькому, глупому ребенку нечто само собой очевидное. — Он со временем поправится, если ему дадут покой и отдых. Но к нему не нужно приставать ни с какими вопросами и ни в коем случае не волновать его, в особенности денежными делами.
Крис схватился за голову.
— Кто-то из нас сошел с ума, — сказал он. — По-твоему, я? Нет, это ведь не Дом отчаяния, а скорее Обитель блаженных или Приют для умалишенных. Человек лежит в параличе — и нет доктора. Запутаны денежные дела — и нет юриста. Я единственный человек, который мог бы временно взять на себя ведение дел, — а мне даже не дают узнать, каково положение, не говоря уже о том, чтобы вместе со мной обсудить его. И, в довершение всей комедии, когда моя карьера погибла, меня вызывают сюда затем, чтобы я, в сущности, ничего не делал, потому что нет денег, и я застаю здесь гостью, с которой вы развлекаетесь среди какой-то вакханалии шелков и вуалей. Кто из нас сошел с ума, мама, вы или я?
Миссис Хейлин засмеялась и поцеловала его с нежным материнским пренебрежением.
— Милый мальчик! Ты иногда бываешь таким смешным, сам того не подозревая. Иногда я начинаю громко смеяться, когда вспоминаю некоторые из твоих удивительных изречений: они такие прелестные и наивные. А теперь беги-ка вниз и поговори с Жюли и Гвен, пока я тут займусь с папой. И не волнуйся, все наладится, вот увидишь.
Крису быстро дали понять, что ни Жюли, ни Гвен в данный момент в нем не нуждаются. Они приняли величаво-безразличный вид, притворились, будто до крайности поглощены своим занятием, подчеркнуто не вовлекали его в разговор, пускали в него стрелы серебристого смеха и вообще вели себя так, как обычно ведут себя самки, когда желают показать самцу, что он лишний и что самое лучшее, если он уберется прочь. Он охотно сделал бы это, но, так как единственным выходом было бы отправиться на кухню к кухарке, ему пришлось остаться. Закурив папиросу, он принялся беспокойно ходить взад и вперед, то посматривая с недоумением на горы цветной и белой материи, которые громоздились на столе или вздымались на спинках стульев, то прислушиваясь к их разговору.
— На вашем месте, дорогая, — кокетливо сказала Гвен, — я бы сшила по крайней мере полдюжины сплошь ажурных. Они удивительно изящны и эффектны.
— Да, конечно, — ответила Жюли. — Но знаете, мама думает, что они не совсем приличны!
— Как глупо!
Обе рассмеялись и переглянулись с лукавой скромностью, которая показалась Крису особенно раздражающей.
— Может быть, они и в самом деле казались чуточку фривольными в ее время, — рассудила Гвен. — Но я бы сказала, что теперь мужчине может скорее не понравиться что-нибудь старомодное, как по-вашему?
— Ну еще бы.
Жюли вздохнула, и на ее красивом лице мелькнуло озабоченное выражение, как будто она рассчитывала что-то.
— Если это случится так скоро, как мы надеемся, — сказала она, — я боюсь, что мы не успеем кончить все к сроку.
— Нужно будет пригласить эту белошвейку…
— Но мы не можем…
— Отлично можем. Позвольте мне заплатить ей. Пусть это будет мой подарок.
— Ах, Гвен, вы душечка! Чем мне отблагодарить вас! — Больше Крис не мог сдерживаться, его прорвало:
— О чем вы все время говорите? И к чему все это шитье? Мы что, собираемся открывать модную мастерскую?
— Я думаю, можно ему сказать? — спросила Гвен.
— Почему же нет? — сказала Жюли. — Какое это имеет значение?
— Это к свадьбе Жюли, — сообщила ему Гвен.
— К свадьбе! — Удивление Криса было очень забавно. — А с кем же свадьба? Неужели ты в конце концов решилась выйти за Ронни Комптона, Жюли?
— Конечно нет, — презрительно сказала Жюли. — Неужели ты воображаешь, что я могу выйти за зубного врача, Крис?
— Так за кого же?
— Скажите ему, — сказала Жюли.
— Если все сойдет благополучно, — снисходительно объяснила ему Гвен, — Жюли ровно через месяц станет леди Хартман.
— Не может быть! — недоверчиво воскликнул Крис.
— Почему же нет? — Жюли немедленно перешла в контратаку.
— Ты же знаешь, что представляет собой Джеральд Хартман, так неужели ты серьезно собираешься выйти замуж за такого человека?
— А почему же нет? — высокомерно повторила Жюли.
Крис почувствовал, что обе женщины готовы ринуться в бой. Он посмотрел сначала на одну, потом на другую и молча вышел из комнаты. У него было смутное ощущение, что, пожалуй, действительно, кухня — самое подходящее для него место в этом доме.
Чистые сердцем спят блаженно, тогда как грешники бодрствуют.
С энергией, неожиданной в полупарализованном человеке, мистер Хейлин извлекал ряд причудливых диссонансов из своего скромного носового фагота.
Дамы почивали менее звучно, очевидно, выражая свои психологические комплексы в символических снах, которые они немедленно забывали, да и все равно не могли бы истолковать, если бы даже запомнили.
Один Крис лежал без сна, полный беспокойства — не о себе, а о Жюльетте. Чистая душа, — он спрашивал себя: возможно ли, что она выходит замуж за пивовара-баронета из-за денег? Он считал это позором.
Но почему?
В конце концов, не многие из обыденных человеческих начинаний требуют стольких расходов, как бракосочетание, особенно в том обширном слое среднего класса, у представителей коего претензий больше, чем наличных денег.
Желание играть роль важной персоны в течение хотя бы одного дня ведет к убранной цветами церкви и к потреблению большого количества низкопробных, но дорогих шипучих вин. Как и во все критические моменты в ее жизни, женщине требуются новые платья. Медовый месяц на континенте обходится в наши дни очень недешево: взять хотя бы обмен валюты и все такое. Юная, освященная браком любовь — важный источник дохода для агентов по недвижимости. Правда, проблема меблировки в наше время разрешена этими бескорыстными идеалистами, апостолами системы уплаты в рассрочку. Но если вы ко всему подходите всерьез и при этом еще вздумаете размножаться, вам придется иметь дело с докторами и сиделками, детской колясочкой и загородным коттеджем, потому что городской воздух вреден для младенца, и авто, чтобы возить младенца туда и обратно…
Положительно серьезный брак возможен только как дорогая прихоть богатых бездельников.
Кроме того, Крис должен был бы сообразить, что Жюли — молодая женщина без каких-либо высоких интересов в жизни, если не считать сильного желания наслаждаться удобствами и теми благами жизни, которые можно получить за деньги, что она, в сущности, идеальный потребитель, каким его представляют себе экономисты. Когда папа разорился, чем еще она могла добывать себе пропитание? Будучи молодой, хорошенькой и в точности соответствуя идеальному представлению городского дельца о чистой и нежной девушке, она могла совершить прекрасную сделку, — а этот чудак даже не позаботился спросить ее об условиях! Если она может отдать девичество в обмен на солидный пай в годовом доходе сэра Джеральда, разве это не является, попросту говоря, выгодной сделкой? Что же касается неизбежной близости отношений, то — в предположении, что непривлекательный собственник достаточно богат, — так ли уж страдают от этой близости женщины типа Жюли, как утверждают сентименталисты?
По-видимому, Крис плохо понимал истинную Цену Денег.
Попробуем теперь рассмотреть Цену Денег применительно к тому небольшому экзогамному племени, к которому принадлежал Крис, сделав попутно несколько замечаний о воле к власти.
Старый Кит Хейлин, дед нашего Криса, вне всякого сомнения обладал волей к власти, хотя он, конечно, никогда не читал Ницше. Он (старик Хейлин, а не Ницше) был мясником. Правда, сам он величал себя «мясопромышленником», но это подразумевает только более крупный масштаб дела и более высокое общественное положение, которого достигали более солидными барышами.
Так вот, во время бурской войны старик Хейлин сумел урвать кусок и удержать его. Интересно, до какой степени подобные изумительно бескорыстные примеры национальной самозащиты обогащают некоторых патриотов. Кусок был недурной: сто тысяч фунтов, как говорили в то время, когда старика сделали мэром города.
Странное дело, но фанатические приверженцы воли к власти, кажется, никогда не отдают себе отчета в том, как неприятно с ними жить, особенно их собственным детям. Один за другим сыновья и дочери старого Хейлина покидали в гневе родительский дом, отягощенные страшным бременем проклятия оскорбленного отца. Каждый раз старик мчался к своему нотариусу и в самых нелестных выражениях лишал неблагодарного отпрыска доли в завещании.
Наконец остался один юный Фрэнк — отец нашего Криса. Он удержался главным образом потому, что у него не хватило пороху сказать старику, что он о нем думает, и отчасти потому, что, желая досадить остальным детям, мэр решил сделать из Фрэнка джентльмена и послал его сначала в лучшую школу, а потом в колледж Святого Духа. Благодаря этому Фрэнк никогда не бывал дома достаточно долго, чтобы дело доходило до серьезных ссор, а когда он вышел из своего колледжа, с трудом окончив его и получив диплом, старик предупредительно скончался от апоплексии, словно его прирезали секачом. Возмездие?
Когда завещание было вскрыто, юристы возликовали: оно состояло из ряда язвительнейших пунктов, в которых один за другим были перечислены и с позором отвергнуты все дети. Один Фрэнк был пощажен, и ему досталось все. Разумеется, отвергнутые стали оспаривать завещание, но после того, как юристы заработали на обсуждении этого юридически безупречного документа около десяти тысяч, Фрэнку было милостиво разрешено взять остаток себе. Простачок вроде Фрэнка с таким количеством вложенных в различные бумаги денег находился в такой же безопасности, как измученный пловец посреди Карибского моря. Его сейчас же настигла акула.
Он попался в лапы обедневшей аристократии.
Ах! Эта обедневшая аристократия, представителей которой было так много тридцать лет назад, — что сталось с ней? Что сталось с благовоспитанными старыми джентльменами, импозантные головы которых — увы! — не содержали в себе ровно ничего? Что сталось с весело сводничающими старыми леди? Где обильные выводки мальчиков и девочек, произраставших в удивительной людоедской стране ипотек и псовых охот, судебных повесток и стрельбы, исполнительных листов и любительской набивки чучел? Погибли от пращей и стрел возмутительного государственного бюджета.
В те дни юноши отправлялись искать счастья по свету, что привело к появлению во всех доминионах объявлений: «Англичан просят не обращаться». Девушки оставались дома и надеялись.
Нелл Байуотер воспитывалась в одной из таких разваливающихся семей, не замечая, что даже тогда они были анахронизмом. Она не любила сатирических зловредных бабушек. Назло им она зачитывалась романами «Знатная дама», «Лорна Дун», «Джон Галифакс джентльмен» и «Золотые дни», Теннисоном и Росетти — всеми этими гнусавыми, но чувствительными душами хищной эпохи. Еще больше не любила она экономить и изворачиваться, перекраивать и перешивать платья старших сестер, не любила пустоту в кладовой и слишком частые появления судебного пристава у кухонного очага. С детства она внимала мечтам и планам насчет «хорошей партии». И так как это было — или казалось — единственным способом вырваться из нужды, это стало для нее почти навязчивой идеей. Хорошая партия была для Нелл панацеей от всех человеческих зол. Не будучи склонной рассуждать, она не задумывалась над тем, что партия могла быть «хорошей» только в одном отношении, то есть для нее.
Велико было торжество Нелл и велика радость Байуотеров, когда Нелл подцепила свою «хорошую партию» в лице Фрэнка. Наплевать на мясные поставки: non olet.[4] И во всяком случае, Байуотерам было так плохо, что они выдали бы девушку за любого сколько-нибудь кредитоспособного мужчину. Как Нелл устроила это? Это была ее тайна. Но как примирила она свое возвышенно-сентиментальное мировоззрение с этой удивительной прозорливостью по отношению к самому большому шансу в ее жизни? Она и не пыталась это сделать. Многие ли пытаются примирить свои разноречивые поступки, дать разумное объяснение тем или иным компромиссам с совестью? Очень немногие. Те, кто пытаются это сделать, вероятно, сходят с ума или приходят к религии. Так или иначе, Нелл вышла замуж за своего мясника, принеся ему в приданое кварту литературной патоки — одного из самых ненужных ангелов-хранителей домашнего очага.
Поэтому было совершенно чудовищно и очень нечестно со стороны судьбы, что после двадцати пяти лет «удачного замужества» его единственная компенсация была утрачена, и Нелл Хейлин снова очутилась в неприятном мире просроченных закладных, исполнительных листов и чеков, возвращаемых с надписью «приостановить уплату». Нельзя сказать, чтобы Фрэнк был расточителен. Но деньги плыли у него из рук. И у него была бессмысленная привычка верить в биржевые сведения, которые он слышал в клубе, — привычка, обходившаяся гораздо дороже, чем множество заурядных пороков. Его последним подвигом и непосредственной причиной теперешней катастрофы было финансирование какого-то идиотского «изобретения», лансированною мошенниками-спекулянтами. Запоздалое открытие, что вся эта история — блеф, была для Фрэнка тем, что в его семье иносказательно именовалось «ударом».
Встретил ли Фрэнк этот удар со стойкостью, приличествующей офицеру и джентльмену? Пользуясь методом, заслуживающим широкого признания, он свалил свое моральное бессилие разрешить создавшееся положение на физическую беспомощность; и слег в постель, требуя тишины и покоя и предоставив Нелл расхлебывать кашу. Старуха и расхлебывала ее, проявляя при этом удивительное сочетание находчивости, хитрости, бесстыдной расчетливости и слезливой сентиментальности.
В одном отношении она была совершенно такой же, как Фрэнк: намерения у нее были хорошие. Но ее хорошие намерения сводились к тому, что считала хорошим она сама — не Жюльетта, не Крис и не здравый смысл. Тем не менее она спала мирно, в полной уверенности, что планы ее превосходны. Жюльетте, Крису и Фрэнку, Гвен и Джеральду, Ронни и Анне нужно только подчиниться ее воле и поступать так, как придумала она, — и все будет хорошо. Не столько для них, правда, сколько для нее.
Здесь гении-хранители семейного очага могут остановиться в благоговении, спрашивая себя: не была ли воля к власти старого мясника всего лишь дряхлой колымагой по сравнению с той энергией динамо, которую развивала старуха, когда-то обливавшаяся слезами при чтении сентиментального романа.
Через несколько дней Крис писал в колледж своему другу Джоффри Хоуду:
«Дорогой Хоуд!
Я обещал написать вам, что происходит здесь, но на самом деле я пишу главным образом для того, чтобы испытать ощущение того, что разговариваю со здравомыслящим человеком. Зачем мудрецы Святого Духа учили нас преклоняться перед Разумом, когда человек — такое безрассудное животное?
Я вернулся к своему блудному семейству, готовый ради них отдать на заклание упитанного тельца (то есть самого себя); но мне следовало бы захватить с собой отряд психологов и этиологов. Без подобных специалистов, которые могли бы объяснить мне, в чем дело, я теряюсь и не знаю даже, с чего начать. Жаль, что сюда нельзя залучить ученых вроде Риверса и Малиновского. Я все больше и больше убеждаюсь, что этнографические исследования нужно начинать с собственного дома.
Здесь полный хаос, кавардак и неразбериха. Были сцены — ах, ну и сцены! — столь же мучительные, сколь нелепые. Я пребываю в состоянии какой-то никчемности и стыда. Мой отец без долгих разговоров слег в постель. Мать лепечет что-то о грядущей таинственной манне небесной, — какой, откуда, когда? — а пока что лихорадочно шьет дамское белье совместно с моей сестрой и миссис Мильфесс. Ни по поводу болезни отца, ни по поводу его дел не предпринимается ровно ничего.
Моя сестра готовится выйти замуж за человека по имени Джеральд Хартман. Он богатый баронет и всегда напоминает мне одного из тех играющих на повышение дельцов, о которых читаешь в биржевой хронике. Он разводит борзых для охоты, разъезжает на невероятно мощных гоночных машинах, и ему ничего не стоит отправиться в Африку на аэроплане ради охоты на диких зверей. Он толст, и ему сильно за сорок; в общем, это один из оставшихся в живых благородных представителей поколения великой войны.
Жюли выходит за него замуж из-за денег, поощряемая и подстрекаемая своими дальновидными родителями. Разве только ревность „юного самца“ заставляет меня чувствовать, что ее замужество — чудовищный шаг? Я уверен, что на самом деле ей хотелось выйти замуж за одного здешнего приятного и неглупого юношу, но, так как он работает в качестве зубного врача, и притом без всяких средств, он, конечно, для нас табу. Все это окутано туманом романтических претензий. На этот брак смотрят как на проявление каких-то сладеньких последиккенсовских сантиментов, тогда как всем ясно, что это всего лишь экономическая сделка. Помните, как мы спорили по поводу утверждения Бриффо, что брак первоначально имел чисто экономическое значение? Вот лишнее доказательство его правоты!
Я спрашиваю себя: действительно ли хочет моя сестра быть дорогой содержанкой, или она воображает, что приносит себя в жертву? Вероятно, то и другое.
Во всем этом моя роль — неизвестная величина X, которая, по-видимому, равна нулю. В ответ на разумные вопросы я получаю только таинственные намеки. Непосредственной целью, ради которой была погублена моя академическая карьера, является, по-видимому, то, что я повезу приданое Жюли в Лондон и буду свидетелем законного скрепления этой любовной сделки.
Во всяком случае, мне приказано сейчас же по возвращении сэра Дж. из Восточной Африки отправляться в Лондон с сестрой и жить там у миссис Мильфесс. Мать остается здесь ухаживать за отцом, но приедет на свадьбу. Оцените всю красоту этого плана! Сэру Дж. не дают приехать сюда и прослышать о „несчастии“ от местных кумушек. В случае, если сэр Дж. вздумает задавать вопросы, болезнь отца — великолепное алиби. Единственный человек в Лондоне, который мог бы рассказать обо всем, это миссис Мильфесс; а она, по словам матери, чиста как голубица и нема как рыба.
Должен ли я что-нибудь предпринять, и если да, то что именно?
Как это ни странно, Гвен (миссис Мильфесс) — единственный человек из всей этой компании, который снисходит до общения со мной. Она довольно привлекательна: одна из тех чувствительных кудрявых пепельных блондинок, которые могут быть кем угодно, от обнищавших герцогинь до состоятельных машинисток. Она берет меня на прогулки, точно я домашняя собачка, и изливает мне свою душу.
Она рассказывает мне, что ее брак был „детской ошибкой“, она вышла замуж за человека гораздо старше себя, „это замужество, по правде говоря, не было настоящим замужеством, он был мне все равно что отец“. Почему это женщины выходят замуж за подставных отцов, а после проливают слезы по этому поводу? И потом, следует ли понимать это буквально? Ума у нее немного, но она, по-видимому, готова пополнять свое образование. Жалуется на свое „одиночество“; оно служит для нее предлогом, когда она прерывает мои занятия. Должен сказать, что она мне скорее нравится.
Однако же, если перейти к серьезным делам, ясно, единственный выход для меня — это уехать отсюда. Но как? Ведь денег у меня нет. Нет нужды говорить мне, что „при разумном общественном строе жизнь интеллектуального труженика будет организована правильно и ему будет оказываться денежная поддержка“. Возможно, но это, даже если и верно, не утешение. В ожидании, пока утопия станет реальностью, мне нужна работа. Работа мне понадобится даже в утопическом обществе. А пока в нашем обществе, где царствует хаос, мне нужно получить любую работу на то время, пока я буду пытаться получить ту, которая мне больше всего подходит. Просто и ясно!
Я пишу Чепстону, чтобы он дал мне знать, если услышит о каком-нибудь подходящем месте. Может быть, и вы поможете мне в этом отношении?
Мне здесь очень недостает вас и остальных друзей. Я живу точно в каком-то изгнании. Раньше я этого не замечал, потому что у меня были определенные занятия и надежда вырваться из тупика. Но это все равно что жить среди деревенских богатеев, прогнивших умственно и морально. Все здешние обитатели живут ненормально. Сумма годового дохода всех рантье этого уголка исчисляется, вероятно, сотнями тысяч фунтов. На эти деньги не делается ничего разумного. Они уходят на поддержание расточительного и уродливого образа жизни, жизни, которую даже те, кто ею пользуется, считают скучной. Им всем так скучно, что они не знают, что бы им сделать еще. Но они так страшатся каких бы то ни было перемен, что у всех у них одна только цель — увековечить и сохранить уклад, который, как бы он ни был скучен, дает им „безопасность“. „Безопасность“ от жизни. Но они не хотят жить, не хотят делать усилий или добиваться чего-то: они хотят жить по-старому, на незаработанный доход.
В результате все они насквозь пропитаны фальшью. Им нужно как-нибудь оправдать свои незавидные привилегии (?), а это приводит к удивительному самообману. Они всегда говорят одно, а делают другое, всегда скрывают свои истинные побуждения от самих себя и от других, маскируя их лживыми чувствами и нелепыми аргументами, которые они привыкли считать признаком респектабельности. Все это было бы комично до последней степени, если бы не было так разрушительно и разорительно. Смешно слушать, как мои родители издеваются над тупостью людей „викторианской эры“ и похваляются своим свободомыслием. (Остроты на сексуальные темы допускаются „до известного предела“; по воскресеньям играют в гольф и бридж; кроме того, читаются романы, где действующие лица ложатся в постель вдвоем, не будучи женатыми. Передовые люди, не правда ли?) Они не замечают, что с нашей точки зрения они нисколько не отличаются от тех самых людей, над которыми они смеются, и от тех, которые между прочим нажили деньги, служащие для них источником существования и предметом поклонения.
Может быть, это лишь результат возраста, неизбежного стремления превратиться в пассажиров, увлекаемых телегой жизни? Или это унизительное последствие рент для людей, и интеллектуально несостоятельных?
Что же делать нам? Что делать нам? Мы живем в мире, находящемся в состоянии фактической или скрытой революции: позади — хаос одной мировой войны, впереди — угроза другой, еще более ужасной. Великолепная перспектива!»
В эти дни Крис бесцельно подчинялся чужим желаниям, раздраженный бесполезной тратой своих сил.
Он впал в подавленное нервное состояние человека, не имеющего никакого занятия. Он не мог ни за что приняться и целыми днями бесцельно бродил. С наступлением темноты или в дождливую погоду он мрачно забирался в «библиотеку» — комнату, заставленную полками со старыми заплесневелыми книгами, и смотрел в окно на мокрую лужайку и разросшийся кустарник.
Как-то вечером он стоял там и уныло смотрел в открытое окно. Снаружи доносились грустный запах осени, едкий дым сжигаемых листьев, жертвоприношение усталой влажной земли. Ноябрьские сумерки дрожали от пронзительного крика скворцов, которые все кружили и кружили стайками, садясь на деревья с легким шелестом крыльев и быстро постукивая коготками по веткам.
«Они счастливы. Утром они рождаются для нового бесконечного дня; вечером мирно умирают для новой бесконечной ночи. Мы цепляемся за прошлое и будущее и упускаем вечное настоящее…»
— Можно нам войти? — послышался голос Жюльетты. Она и Гвен принесли коктейль и бокалы.
— Почему же нет?
Крис закрыл окно, подбросил дров в камин и пододвинул кресла Жюли и Гвен.
— Не излишняя ли это роскошь? — спросил Крис, неохотно беря протянутый ему бокал.
— Будет тебе киснуть, — ответила Жюльетта, — выпей-ка и развеселись. Ты на всех нас тоску наводишь своим унынием. Правда, Гвен?
— Нам бы хотелось видеть вас более счастливым, — робко сказала Гвен.
Крис пожал плечами. Какой смысл спорить?
— Ему нужно будет заказать новый костюм в Лондоне, — снисходительно сказала Жюльетта, обращаясь к Гвен. — Эти его вещи ужасны. Терпеть не могу эти студенческие куртки и фланелевые брюки, а вы?
— Новый костюм! Женский бальзам от всех страданий! — рассмеялся Крис. — Ты забываешь, что я не девушка, Жюли.
— И очень жаль. Ты был бы гораздо рассудительнее, и с тобой легче было бы иметь дело.
— А я рада, что он мужчина, — наивно сказала Гвен и сейчас же вспыхнула.
— Очень вам благодарен. — Крис поклонился. — А теперь, после того как мне простили мой пол, скажи, пожалуйста, какие у меня могут быть основания чувствовать себя счастливым — если не считать нового костюма, который мне не нужен и который нам не по средствам.
— Я заплачу за него, — надменно сказала Жюльетта.
— Из каких это средств? Деньгами баронета? А если я не желаю принимать от него подарки?
— Не оскорбляй меня!
— А тебе не кажется, что такое предложение может быть оскорбительным для меня?
— Да будет тебе мудрить и выдумывать, — нетерпеливо сказала Жюльетта. — Из-за чего ты так огорчаешься?
— Всего-навсего загублена моя карьера, всего-навсего кажется унизительной и гнусной вся эта финансовая канитель; всего-навсего я должен быть свидетелем того, как ты бросаешь человека, который был тебе небезразличен, чтобы выйти замуж за богатое животное.
— Крис! Как смеешь ты так оскорблять меня и Джерри? Что ты знаешь о нас?
— Слишком много, к сожалению.
— О, поменьше горечи, Крис, прошу вас, не надо, — в отчаянии простонала Гвен.
— Не во мне горечь; правда горька, — он повернулся к Жюли. — Я не хотел говорить об этом, но теперь я должен высказаться или у меня на всю жизнь останется чувство, что я не предостерег тебя. Жюли! Подумай, что ты делаешь! Попробуй видеть вещи такими, какие они есть. Тебя толкает на это мать. Ты знаешь, что она помешана на «хороших партиях», а посмотри, к чему привел ее собственный брак! Ведь отец всегда ей был безразличен, и теперь все ее собственнические инстинкты направлены на нас и, в частности, на тебя. Она смотрит на тебя не как на самостоятельную личность, самостоятельность которой священна, а как на часть самой себя. Она пользуется своей властью над тобой, чтобы заставить тебя добиться того, чего хотелось ей самой. Но она не думает о тебе и о Хартмане как о людях, которым придется вместе жить. Она смотрит на вас как на социальные абстракции. Не позволяй ей толкать тебя на то, чего ты на самом деле не хочешь…
— Я уверена, что она ничего подобного не делает, — оборвала его Гвен. Крис не обратил на нее внимания. При свете камина он видел лицо Жюли и понял, что она взволнована.
— Жюли! — продолжал он взывать к ней. — Мы уже не дети. Нам незачем бессмысленно подавлять в себе живые чувства, как то делали наши родители. Мы можем избежать их ошибок, если у нас есть хоть капля мужества и здравого смысла. Не позволяй матери превращать твою жизнь в ад. Ведь часто брак — даже в самом лучшем случае — вещь достаточно тяжелая, еле прикрытый компромисс. Может быть, его вообще следовало бы упразднить. Но во всяком случае для культурных людей позор, когда брак становится всего лишь финансовой сделкой.
— Не понимаю, какое право ты имеешь говорить подобные вещи! — воскликнула Жюли, радуясь возможности скрыть свое замешательство.
— Ну а что же это, по-твоему? Стала бы ты иметь с ним дело, если бы у него не было денег? К тому же ты знаешь, что он за человек.
— Не вижу… — возмущенно начала Жюли.
— Потому что ты не хочешь видеть. Послушайте, мне хотелось бы поговорить с вами обеими вполне откровенно. Вы женщины, и вы не будете отрицать роль пола. Что бы ни говорили всякие лицемеры, пол в значительной мере управляет нашей жизнью. Если половое чувство подавлено или искажено, люди сходят с ума, становятся несчастными и злыми. Старый кодекс поведения полов основан на лживых предпосылках и создан лживым социальным и экономическим строем, который явно терпит крушение.
— Какое это имеет отношение ко мне? — спросила Жюли.
— Так вот, попробуем применить это к нам самим. Предполагается, что мы — самое эмансипированное поколение; но так ли это на самом деле? Правда, нам дали отдельный ключ от дома и разрешили иметь друзей по собственному выбору и мы знаем о противозачаточных средствах. Но, по существу, Жюли по-прежнему живет во власти лицемерия. Она выросла, веря, как и ее мать, что единственное открывающееся перед ней поприще, это «хорошая партия». Но, Жюли, это ведь самый верный способ подавить и извратить свое естественное сексуальное влечение. Тебе не нужен Джеральд, тебе нужды его деньги. Ты как вещь отдаешь себя тому, кто платит больше!
— Скоро ты назовешь меня проституткой!
— Что ж, ведь здесь лишь разница в степени, — быть законной наложницей одного мужчины за часть его дохода или незаконной наложницей многих мужчин за наличные и сдельно. Но я понимаю, какая перед тобою встает дилемма. Что еще ты можешь делать? Тебя намеренно воспитали так, чтобы ты не могла заботиться о себе, и выбор у тебя один — или продать себя, или зарабатывать, услужая другим…
— Тебе, вероятно, хотелось бы видеть меня в ресторане? — саркастически спросила Жюли.
— А что дурного — подавать людям еду? Или, по-твоему, это менее почтенное занятие, чем стрелять в беззащитных жирафов и наживаться на собаках?
— Ах, не болтай глупостей!
— Давай заключим с тобой договор, Жюли. Через год, начиная с сегодняшнего дня, ты сама решишь, кто из нас двоих сейчас глуп. Искренне и вполне серьезно я считаю, что для тебя было бы гораздо, гораздо лучше отказаться от этой узаконенной проституции, взять работу и подождать, пока ты найдешь человека, который будет тебе настоящим товарищем и от которого ты бы хотела иметь детей. Ты знаешь, что тебе не нравится все, что нравится Хартману, — его пристрастие к борзым, охота, азартные игры, гонки и так далее. Ты не выдержишь этого. Но даже и с этим можно было бы примириться, если бы тебе нужен был он как мужчина, а не только та безвкусная роскошь, которую он может тебе доставить. Скажи мне одно: так ли сильно желает его твое тело, чтобы ты стремилась иметь от него детей?
— Ну знаешь, на такой вопрос я не буду отвечать! — Жюли вскочила на ноги с возмущением, которое было искренним только наполовину.
— Потому что ты не смеешь ответить правду. Жюли, милая, скажи: если бы не эти проклятые деньги и не приставания матери, разве нет такого человека, которого ты действительно хочешь, который был бы для тебя всем тем, чем не может быть Хартман?
— Что ты хочешь сказать? — неосторожно спросила она.
— Ты знаешь это так же хорошо, как я: я говорю о Ронни, — сухо сказал Крис.
Он тотчас же пожалел об этом. Жюльетта безмолвно уставилась на него, как раненый зверек, и вдруг, разразившись слезами, выбежала из комнаты, за нею последовала Гвен.
Крис остался сидеть, мрачно глядя на огонь. Гвен вскоре вернулась и села подле него.
— Жюли прилегла, — укоризненно сказала она в ответ на его вопрос. — Вы были с ней грубы, Крис.
— Я был глуп, — мрачно сказал он.
— Я не могу понять, почему вы были так жестоки.
— Я не хотел быть жестоким. И не был. Я просто говорил самоочевидные истины. Но с моей стороны было глупо пытаться убедить женщину, взывая к ее разуму. Следовало бы неожиданно привести сюда Ронни и оставить их вдвоем. Он нашел бы правильные аргументы ad feminam.[5]
— Не делайте этого, — быстро сказала Гвен. — Обещайте мне, что вы этого не сделаете!
— Ха! — сардонически воскликнул Крис. — Это доказывает, что я прав. Вы знаете, чего она в действительности хочет. Но я не приведу Ронни. Знаете почему? Потому что, пока она будет в его объятиях, она пообещает одно, а как только вернется к матери, пообещает совсем другое. А так как она во власти матери — у матери девять шансов против одного. И потом, почем я знаю, будет ли она счастлива с Ронни? Она, может быть, возненавидит его ровно через два года. И наконец, что станется тогда со мной, новым Пандаром из Трои?
Гвен ничего не ответила; она задумчиво смотрела в огонь, чуть-чуть отвернувшись от Криса, сложив руки на коленях. Погруженный в свои мысли, Крис едва замечал ее опасные прелести. Почти бессознательно — а это особенно опасно — он нанизывал впечатления: блеск золотых бальных туфелек и тонкие линии очаровательных ножек, туго обтянутых шелковыми чулочками; стройные руки, с которых сняты все кольца, в том числе и обручальное; обаяние искусно-безыскусственных локонов и задорного грезовского профиля. Косметика и хорошие духи распространяли слабый, но коварный аромат.
— Ничего, если я попрошу вас задернуть занавески, Крис, — сказала она наконец, привлекая его внимание к темным впадинам окон. — Что-то сквозит.
— Конечно. — Крис тщательно задернул их и добавил: — А свет зажечь?
— Ах нет, не нужно! Я обожаю свет камина. Приятно отгородиться от холода и темноты и сидеть у огонька. Я исповедую, должно быть, культ очага.
— Вот именно, — сказал Крис одобрительно, так как она совершенно случайно задела одну из его излюбленных тем. — Это ключ к пониманию нашей северной цивилизации. Мы смотрим внутрь, на домашний очаг; жители юга смотрят наружу, на солнце. У нас книги и чайные сервизы, у них статуи и расписные колоннады.
Но это было совсем не то, чего ожидала от него Гвен. Она тихонько вздохнула и попробовала начать игру другим гамбитом, гораздо более выразительным.
— Неужто вы не верите в любовь? — спросила она с деликатной пытливостью.
— Что вы называете «любовью»?
— Вы отлично знаете, о чем я говорю!
— В том-то и дело, что нет. Это одно из самых двусмысленных слов. Меня поучают любить Господа Бога, любить ближнего как самого себя, любить родителей и родных и любить детей, если таковые у меня есть. И мне разрешается любить одну особу противоположного пола, или, если я порочен и в то же время мне везет, я могу любить нескольких на протяжении своей жизни. Что общего между всеми этими чувствами, если не считать отдаленной и абстрактной аналогии? Разве я должен испытывать сексуальное влечение к всемогущему или петь псалмы даме моего сердца?
— Вы говорите неприличные вещи, — с мягким упреком сказала Гвен, — и мне хотелось бы, чтобы вы относились ко всему не так цинично.
— Когда итальянец хочет сказать «я люблю тебя», он говорит: «Ti voglio tanto, tanto bene», что дословно значит: «Желаю тебе много, много добра», — необдуманно сказал Крис. — Я думаю, общепринятое представление о «любви» можно определить как состояние интенсивного, но невыявленного полового влечения, которое сочетается с искренним желанием добра объекту, даже в ущерб самому себе, но предпочтительно в ущерб кому-нибудь другому. Пока это так, это весьма популярное умосостояние, ибо это самая увлекательная и приятная из всех форм самоопьянения.
— Смейтесь, смейтесь, — пригрозила ему Гвен, — но когда-нибудь вы переменитесь. У вас есть сердце, Крис, я это знаю. Когда-нибудь оно отомстит за себя.
— Ну что ж, — шутливо сказал Крис, — уж если дойдет до этого, тогда, верно, и переменюсь.
— И вы в самом деле воображаете, что я верю, будто вы считаете любовь всего лишь низменной половой страстью?
— Я не считаю пол ни чем-то «возвышенным», ни чем-то «низменным». Пол есть пол, и это все. Человеческое воображение украсило его всяческими изящными и причудливыми побрякушками. Ну так что ж? Лишь бы не забывалась и не извращалась истина, лежащая в основе. Пусть у нас будет искусство любви, пожалуйста! Пусть люди наслаждаются своим полом как им угодно, но во имя здоровья и здравого смысла пусть они понимают, что делают!
— Это чистейшее язычество!
— Чем бы это ни было!
— Но ведь существует же платоническая любовь?
— Платон был гомосексуалистом. Но если состояние длительного возбуждения, известное под этим именем, действительно встречается в жизни, тогда оно настолько редкостно, что его можно назвать только «извращением».
— Я рассержусь на вас, если вы будете так искажать слова, — капризно сказала Гвен.
— И я объясню вам почему, — увлеченно продолжал Крис, следя больше за ходом своих мыслей, чем за Гвен. — Я опять делаю точно такую же ошибку, как с Жюли. Я взываю к вашему рассудку, вместо того чтобы пользоваться избитыми фразами. Я пытаюсь заставить вас мыслить реально, а вы обижаетесь, и вам кажется, что я поношу женщин. Вы хотите, чтобы я рассуждал о плотских реальностях так, точно это высокопарные абстракции. Это в вас говорит тщеславие, только и всего!
— Крис! — она вскочила и, прикладывая к глазам чистейший носовой платочек, зарыдала: — Вы не должны оскорблять ни меня, ни вашу сестру. И я ничуть… ничуть не тщеславна… это вы… сидит здесь такой циничный… и говорит грубости, когда я… хотела, чтоб мы были друзьями…
— Дорогая моя Гвен! — Крис в полном отчаянии вскочил с кресла и горячо схватил ее за руки. — Да чем же я вас так обидел? Простите бога ради. Я…
— Я знаю, вы не хотели обидеть меня, — сказала Гвен, трогательно всхлипывая, но глядя на него сквозь слезы сияющим взглядом. — Но я знаю, что любовь — это настоящее чувство! И женщины не только тщеславны и ветрены.
— Боже сохрани! Если бы они были только тщеславны и ветрены, какое это было бы счастье! Я хочу сказать… Извините меня… Я не говорю ни о ком лично. Вы должны это знать. — И, от всей души желая показать свои дружеские чувства и поскорее покончить с этой сценой, он добавил, не думая о словах и выражаясь чисто метафорически: — Ну а теперь поцелуемся и будем друзьями!
— О Крис, если бы мы могли быть друзьями!
И тут Гвен, принимая его слова буквально, обвила его шею руками и прижала свои губы к его губам в поцелуе, который был, безусловно, более крепким, более ласковым и более длительным, чем простой поцелуй примирения.
«Боже! — подумал Крис, вынужденный отвечать ей таким же приветствием. — Я настоящий осел. Довел двух женщин до слез, а теперь меня втянули в любовную игру с одной из них, чего я вовсе не хотел! А, что там…»
Один поцелуй превратился в два, в три, во множество. Опрометчиво он привлек к себе соблазнительное и совершенно несопротивляющееся женское тело, и так они стояли и целовались в тихой комнате, где красные угли все еще мерцали в камине.
Никогда отчаяние не бывает таким мучительным, как в юности. Это не холодное отчаяние тех, кто рассудочностью довел себя до полного опустошения; в юности мы знаем горячее отчаяние подавленных импульсов жизни.
Подвергаемые организованному искоренению в бессмысленном обществе, умирающие импульсы внушают всему организму мысль о самоубийстве. Они кричат, что не стоит труда продолжать, что при цивилизации, не оставляющей места для подлинной жизни, самое достойное — это умереть.
Делать, знать, познавать на опыте; чувствовать себя страстно живым; отвечать на все призывы широкого мира, простирающегося вокруг человеческого «я»: по убеждению, а не по принуждению участвовать в каком-нибудь великом коллективном начинании; радостно и не испытывая стыда, соединяться с людьми противоположного пола и достигать высшего блаженства удовлетворенных желаний — таковы важнейшие потребности человека. Они подавляются во имя дивидендов. Да, во имя Вечных Десятипроцентных Консолей, проценты по которым должны выплачиваться еще долго после того, как солнце погаснет и превратится в обугленную головешку.
Мы строим скучную и шумную тюрьму и называем ее цивилизацией, тогда как уже теперь мы в силах сделать жизнь богаче и разумнее, как то и не спилось нашим предкам. Среди узников цивилизации самыми угнетенными и несчастными чувствуют себя те, кто стоит в стороне и ждет. Ужасна трагедия лишних и никчемных, этой огромной армии труда, которая портится и приходит в негодность в то время как армии убийства растут и растут, готовясь защищать бессмысленный мир и слепо разрушать надежду на мир лучший, на поколение более прекрасное, чем наше…
В столь приятном настроении и с такими мыслями юный Кристофер отправился завоевывать любимую девушку, весело шагая в унисон с флейтами и скрипками великого капельмейстера Любви; или, может быть, нам следует по правде признаться, что ему наскучило одиночество и захотелось переложить часть своих огорчений на плечи Анны?
Как бы там ни было, он позвонил ей из автомата на почте и добился приглашения к чаю.
Отец Анны занимался «натаскиванием к экзаменам». Иными словами, за уплачиваемый авансом гонорар он принимал под свой кров молодых людей, страдающих неизлечимой неспособностью к наукам, и честно натаскивал их, вбивая в их тупую башку известное количество бессистемных и ложно понятых сведений в количестве, достаточном для того, чтобы эти молодые люди прошли сложный китайский церемониал экзаменов и тем самым приобрели неизмеримую ценность для общества.
Многие из этих молодых людей, особенно вновь прибывшие, рассчитывали добиться той или иной степени близости с Анной, которая была недурна собой; но не многим, а может быть, никому это не удалось.
По его особой просьбе Анна приняла его в отдельной комнате. Это была так называемая студия, потому что в ней не было окон и была стеклянная крыша, а также потому, что Анна иногда занималась здесь лепкой.
Когда Крис вошел, Анна стояла коленопреклоненной на подушках перед камином, приготовляя чай. Она была высокой и полногрудой девушкой; у нее был яркий цвет лица, который так привлекателен в брюнетках. Легким движением поясницы и бедер она поднялась на ноги с той грацией, которая невольно появляется у женщин, когда на них кто-нибудь смотрит, и за которую они расплачиваются неуклюжестью, когда остаются одни. Дега это знал, а Крис — нет.
Ему очень хотелось поцеловать ее. Но он сейчас же подавил это желание. Почему он боится поцеловать Анну, когда всего лишь накануне вечером он без всякого труда — и даже, как несколько удивленно признался он себе, с большим удовольствием — целовался с Гвен? Очевидно, взяв на себя инициативу, Гвен застраховала его от обидного отпора и, перешагнув через незримую границу обычаев, молчаливо сняла с него всякую ответственность. Тогда как поцеловать Анну — это значило сделать шаг по направлению к отдаленному, но возможному браку, к ловушке, из которой, по словам древнего сатирика, «мужчине выхода нет».
Итак, он не поцеловал ее.
Анна усадила его в кресло, а сама примостилась на ярких подушках перед камином; она казалась маленьким, смуглым сфинксом, занятым приготовлением чая. По своему мужскому эгоизму Крис, конечно, решил, что Анна будет говорить о нем, но был разочарован. Повозившись немного с ложками для сливок и гренками, Анна сказала с деланной небрежностью:
— Я уезжаю в Лондон после Рождества.
— Надолго?
— Совсем!
— Я не знал, что ваш отец…
— При чем тут отец? У меня будет свое собственное дело.
— Дело!
Крис почувствовал недоверие и зависть: у Анны дело, а он, представитель высшего пола, не имеющий пособия прихлебатель фортуны!
— Да, мы с Мартой Викершем совместно открываем предприятие, — важно сказала Анна. — Марта сняла чудесный домик в Челси. Наверху будут наши комнаты, а внизу книжная лавка и кафе.
— Вы что, будете подавать чай в книжной лавке или разносить книги вместе с бриошами, что ли? — спросил Крис, признаться, с некоторой досадой.
— Не говорите глупостей! — обиделась Анна. — Мы должны иметь огромный успех. У Марты масса знакомств в светских кругах.
— Насколько мне известно, любительские кафе и книжные лавки — два лучших способа разориться, — пессимистически сказал Крис. — Вы, кажется, разоритесь наверняка, соединив то и другое.
— Нечего вам ехидничать только потому, что мы не собираемся раскапывать старые черепки и истлевшие кости в Африке, — так, кажется, вы представляете себе счастье?
— Не в Африке, а в Малой Азии, — поправил он, подавляя желание насмешливо отвечать ей. Со вчерашнего вечера Крис повторял себе, что женщин можно понять, только когда видишь их насквозь, но если хочешь с ними ладить, нужно тщательно скрывать все, что о них знаешь. Единственное «понимание», которое они — как, впрочем, и мужчины — ценят, весьма похоже на лесть.
Кроме того, какой смысл доводить Анну до слез?
Будем скрывать свои мысли, скрывать свои мысли.
— Если в этом деле вообще можно добиться успеха, я уверен, что уж вы-то его добьетесь, — сказал он, пытаясь быть тактичным. — Вы с Мартой составите прекрасное содружество. И во всяком случае это будет страшно весело, не правда ли?
— Так, по-вашему, это действительно неплохо придумано?
Анне, смягченной его одобрением, хотелось услышать что-нибудь еще.
— О, превосходно, я удивляюсь, как до этого никто не додумался, — солгал он, уступая ее взору.
Анна, как мотор на полном ходу, затарахтела о своих планах, о меблировке, капитале, клиентах и тому подобном; она спрашивала, не находит ли он, что «Небесные близнецы» — прекрасное название для их комбинированного предприятия? Крис чуть-чуть было не сказал, что лучше будет «Чай и чтиво», но удержался и сказал: «Да, да, конечно», негодующе спрашивая себя, во имя чего он лицемерит и стоят ли этого даже прекрасные глаза и соблазнительные губы.
— Но к чему вам это? — спросил он, оглядывая неприбранную комнату Анны. — Разве вы изменили вашему искусству?
Он позволил себе вспышку сарказма, оставшуюся незамеченной.
Анна вздохнула.
— Знаете, Крис, я пришла к выводу, что не могу быть великим художником, — сказала она серьезно и конфиденциально. — В прошлый раз, в музее, я смотрела скульптуры Родена и сказала себе: «Дорогая, ты, может быть, и умеешь лепить, но ты не великий скульптор».
— Вы слишком скромны, — иронически сказал Крис.
Анна подозрительно взглянула на него.
— И потом я читала о кризисе, — продолжала она оправдываясь. — По-моему, мы все должны что-нибудь делать в этом отношении. Каждый может что-нибудь сделать. Это наш долг. Одних безработных сколько.
Благотворительный чай с булочками. Перед ним мелькнула картина: файф-о-клок в стиле Генри Джеймса для бездомных бродяг на деньги папы и Марты. Что сказал бы на это Джефф — студент-коммунист?
— К тому же, — добавила она, так как он не отвечал, — я должна выбраться из этой забытой богом дыры. Я жить хочу!
— Света, музыки, смеха!
Крис предостерег себя от этого выпада и сказал извиняющимся тоном:
— Я и сам о том же думаю. Мне завидно, что у вас в Лондоне есть дело, Анна. Я тоже еду в Лондон, но только за тем, чтобы присутствовать на свадьбе.
— На свадьбе!
— Жюльетты.
— С Ронни?
— Нет, песенка Ронни спета. Баронет смело вломился в ту дверь, куда боялся постучаться дантист. Она выходит за Джерри Хартмана, только, ради бога, не говорите об этом никому…
— О! — Новость, по-видимому, произвела впечатление на Анну. — Он страшно богат, не правда ли?
— Да, его отец и дед, кажется, весьма успешно грабили страну.
— Не будьте ослом! — живо сказала Анна и потом добавила мечтательно-задумчивым тоном: — Леди Хартман. Как это хорошо для нее! Ей повезло… Как вы думаете, придут они пить чай к «Близнецам»?
— К близнецам? — удивленно переспросил Крис, посейчас же вспомнил: — А! Непременно. Думаю, Жюли не устоит против приглашения, если нужно будет идти в вечернем туалете. Как говорит мама, хартмановские бриллианты просто ве-ли-ко-лепны.
Анна снова вздохнула; в ее глазах была мечта о богатстве и светских успехах.
— У них будет такая масса друзей, — с завистью сказала она. — И Жюли сможет устраивать приемы. Крис, милый, расцелуйте от меня Жюли и передайте ей миллион поздравлений — и расскажите ей о «Близнецах», да возьмите с нее обещание прийти.
— Почему бы вам не сделать это самой? — коварно предложил Крис. — Заходите завтра к чаю, вы застанете их всех за шитьем ослепительного белья. Только, бога ради, чтобы они не узнали, что это я вам рассказал: считается, что это полная тайна. Но я пари держу, что они не устоят и все вам расскажут.
— Ваша мать меня не любит, — обиженно сказала Анна.
— Больше из-за меня, чем из-за вас.
— Почему вы так говорите?
— Разве вы не замечаете, что почти все матери инстинктивно ненавидят девушек, в которых влюбляются их сыновья?
— Ну, ну! — презрительно сказала Анна. — Вы влюблены в ваши идеи. Во всяком случае, вы не влюблены в меня.
— Я думаю о вас непрестанно, — сказал Крис, бичуя себя. — Ночью я мысленно пишу вам письма, полные преувеличенных и почти наверняка незаслуженных похвал. Днем я тоже пишу вам письма в таком же духе, реальные письма, которые я затем рву на части. В те часы, когда я должен был готовиться к экзаменам или хотя бы знакомиться с новейшими археологическими открытиями, я написал в вашу честь несколько стихотворений свободным стихом и незаконченную повесть в прозе. Бывают дни и ночи, когда я не могу ни спать, ни работать, не могу ни есть, ни отдыхать, не могу ни думать, ни действовать, потому что мысли о вас преследуют меня. В другие дни я бываю почти убежден, что вы сука. Нарушив таким образом джентльменский кодекс, я могу добавить, что ваш образ мучает меня в многочисленных эротических снах, когда вы нередко являетесь мне совершенно нагая. Если это не значит «любить», то что же тогда любовь?
— Крис! — в голосе Анны звучало бешенство.
— Да?
— Почему вы всегда говорите гадости, когда приходите сюда?
— Я не говорю никаких гадостей.
— Нет, говорите. Вы всегда кончаете тем, что говорите что-нибудь гнусное и оскорбительное. Я хотела бы, чтобы вы ушли, — она вскочила, делая вид, что прогоняет его.
Крис сидел неподвижно, погруженный в мрачные размышления:
«Зачем так поступать, зачем так говорить? А с другой стороны, почему бы и нет? Почему не ухаживать при помощи словесных бомб в наш век, обезумевший от милитаризма? Весь вопрос в том, каковы мои истинные чувства, каковы ее истинные чувства? Разве мы оба не разыгрываем роль, неуклюже заимствованную из разных пьес. „В ту ночь, когда сошелся я с жидовкою ужасной“», — вспомнил он стихи Бодлера.
Анна по-прежнему показывала ему пальцем на дверь, обаяние ее лица исчезло во враждебной гримасе.
«Так вот как она выглядит, когда она взбешена!»
— Я, кажется, обидел вас, — сказал он наконец. — Почему мне везет в этом злосчастном искусстве обиды? Но не будем ссориться из-за недоразумения. Чем я вас обидел?
— Если у вас не хватает такта понять это самому, я не могу вам объяснить.
— Если не можете объяснить, значит, не так уж я вас и обидел!
— Вы говорили со мной так, словно я проститутка! «Опять! — подумал Крис с шутливым ужасом. — И эта тоже защищается от обвинения, которое я и не думал выдвигать. Qui s’excuse…[6] Что сказали бы психоаналитики?»
— Я не знаю, как говорят с проститутками, — сказал он вслух. — Потому что, насколько мне помнится, я никогда с ними не разговаривал. Вы, я уверен, тоже. Обращаться с женщиной как с проституткой — это значит делать ей определенные предложения, посулив ей деньги. Я не делал вам никаких предложений, и у меня нет денег. Я только описал, совершенно правдиво, некое душевное состояние…
— Это грязно и оскорбительно…
— Милая Анна! — Крис улыбнулся. — Неужели вы думаете, что я один такой изверг? Что оскорбительного в состоянии древнем, как само человечество? Или, по-вашему, другие молодые люди питают к вам какие-нибудь иные чувства?
— Они не станут говорить об этом так гнусно и грубо.
— Ах! Так вы, значит, возражаете не против самих чувств, — быстро припер ее к стенке Крис. — А только против откровенного, честного их выражения?
Анна не нашлась, что ему ответить, и только бросила на него уничтожающий взгляд. Она продолжала стоять. Крис облокотился о каминную доску, бросая взгляды то на камин, то на нее.
— Мы спорим из-за пустых слов и этикета, — сказал он со смехом, продолжая, однако, следить за ней. — Или, может быть, вы бы предпочли, чтобы я встал на колени и сказал драматическим голосом: «Мисс Весткот! Анна! Простите мне мою дерзость, но с тех пор, как я узнал вас, вы казались мне идеалом женщины. Я знаю, что я вас недостоин, но я люблю вас, и только вас. Обстоятельства мои сейчас, правда, не блестящи, но я ринусь в битву жизни с всесокрушающей силой, если только буду знать, что вы отвечаете на мои чувства взаимностью». И так далее, и тому подобное.
— Это было бы до последней степени глупо, — сказала Анна, чуть заметно улыбаясь.
— Ну конечно, глупо. — Крис улыбнулся ей в ответ, по-прежнему внимательно следя за ней. — Разве вам не ясно, что тут все дело в стиле и в общепринятых обычаях? Чувства все те же, только меняется стиль. Я прыгнул слишком далеко в будущее, и это обидело вас. Тогда я попытался подражать прошлому, и это показалось вам смешным. Но, Анна…
— Вы меня унижаете, — перебила она, снова хмурясь.
— Унижаю! Вы могли бы подумать так, если бы мы встретились сегодня в первый раз. А по-моему, если бы я льстил вам, пытался поймать вас на удочку избитых пошлостей, вот тогда бы это действительно значило, что я унижаю вас. Я пытался быть по-настоящему откровенным. Послушайте, Анна, мы знаем друг друга вот уж два года, мы так часто бывали вместе…
— Это не дает вам никаких прав на меня!
— А разве я их требую? Если вы относились ко мне безразлично, зачем вы подавали мне надежду? Зачем вы радовались, когда я приходил, зачем отвечали мне на пожатие руки, зачем позволяли мне целовать вас, зачем целовали меня так горячо, зачем ваши глаза утвердительно отвечали моим взглядам: «Да, да».
— Я не говорила вам ничего подобного!
Анна отвернулась в замешательстве, зная, что все сказанное им — правда.
— Не словами, — продолжал Крис. — А иными, косвенными способами. Вы не любите прямых, простых слов. А мне вот делается неловко от намеков и двусмысленностей…
Внезапно он замолк и погрузился в размышления. Так не годится. Нельзя биться с Анной на слишком хорошо знакомой ей платформе чувств; он завязнет здесь в трясине компромиссов и лживых сантиментов и потерпит полное поражение. Ее орудия уже обстреливают его незащищенный фланг!
— Крис!
— Что?
— Вы меня не слушаете.
— О!
Он в упор посмотрел на нее глазами, потемневшими от возмущения и боли. Она легонько потрясла его за плечо.
— Да что с вами? Вы каждые пять минут точно делаетесь другим человеком. У вас, может быть, нервы не в порядке?
— Нет! Я всего лишь холостяк без гроша в кармане и без доброй подружки…
— Опять вы за свое!
Она сердито встряхнула его, потом насмешливо погладила по щеке:
— Бедный Крис! Такой маленький мальчик, правда? И вам приходится очень трудно, да?
Крис вспыхнул. Действительно, маленький мальчик — под крылышком Богоматери с благодатными сосцами и всепоглощающим лоном!
Обида подала мысль подвергнуть ее искренность неджентльменскому испытанию. Он заговорил успокаивающим тоном, точно приручая пугливую лошадь куском сахара.
— Трудно, — сказал он, намеренно истолковывая ее слова превратно. — Вы думаете, что легко отказываться от всякой надежды на будущее? Я считал, что хоть вам-то это не безразлично. Последние два года я вел совершенно самостоятельную работу. Мне не дает покоя древний мир, этот таинственный создатель всей цивилизации. Неужели нам не удастся понять, как и почему они оставили нам в наследство такие роковые заблуждения, как суеверия, войны, социальная несправедливость и так далее? Люди — неисправимые консерваторы, они скорее согласятся терпеть признанное зло, чем дадут себе труд исправить его. Верно ли, что цивилизация — это своего рода болезнь? Или она сама по себе хороша, но только ее извратила человеческая природа? Вероятно, отчасти так оно и есть, и в таком случае это задача для психологов. Или, может быть, человеческое общество с самого начала пошло по неверному пути и нуждается в коренной перестройке? Только знание может освободить нас. А оно достижимо…
Он внезапно остановился, досадуя на неумение выразить свои мысли. Анна смотрела на него непонимающим взглядом. Он улыбнулся и движением руки отогнал прочь свое видение.
— Теперь всему этому конец. Кто-нибудь другой осуществит это, но не я. Так что я, как видите, пребываю в мрачном разочаровании. С каких вершин блаженства я упал! И куда, — к отребьям пролетариата, к тем, чьи силы остаются без употребления, кто никому не нужен. Не удивительно, что вы отвергаете меня, Анна, — он засмеялся. — Вы капиталистка. Разве вы не чувствуете, что между нами — классовая вражда?
— Крис, перестаньте молоть вздор или ступайте домой!
— Только одну минутку! — Он взял ее за руку и сказал ласково: — Не сердитесь на меня, дорогая.
— Но вы такой странный и грубый…
— Неужели мне суждено потерять и вас? Когда я пришел, я хотел поцеловать вас, как мы целовались когда-то. И почему-то почувствовал, что вы меня отвергли.
— С какой стати я буду позволять вам целовать меня?
— Потому что мы молоды и желаем друг друга, и вы это знаете. А что разъединяет нас? Ваша покорность устарелой этике и лицемерию…
— Нет, не то…
— А что же?
— Вы не такой, как прежде. Вы потеряли все свои идеалы, особенно в отношении женщин.
— Вы уверены, что то были мои идеалы?
— Если они у вас вообще когда-нибудь были; в чем я начинаю сомневаться.
— Вы в самом деле говорите об идеалах? Или, может быть, — он сделал паузу, чтобы вернее нанести удар, — о моих деньгах?
— О! Какое гнусное предположение!
— А разве не так? Идеалы — роскошь; побочный продукт наследственной ренты. Нет денег — нет идеалов. Вы когда-нибудь видели, как просит милостыню безнадежно голодный человек? Много у него, по-вашему, идеалов?
Анна вырвала свою руку.
— Я ни минуты больше не желаю слушать эти мрачные бредни. Вы невозможны. Уходите сейчас же.
— Очень голодные люди иногда воруют!
— Что вы хотите сказать?
— Мой голод — голод иного сорта, такой же жестокий, хотя не такой смертоносный…
Раньше чем она успела сообразить, Крис дерзко обнял ее и яростно поцеловал в губы. Анна возмущенно протестовала и вырывалась. Целую минуту или больше они боролись в полутьме, не щадя друг друга, не щадя сил. Вдруг Анна вздрогнула, перестала бороться и, прижавшись к нему в каком-то странном порыве чувственности, прошептала:
— Крис!.. Я… я… ты мне делаешь больно… но…
Но неудачи не оставили Криса даже в этот момент успеха. Как раз тогда, когда антагонизм Анны перешел в сочувствие и полную покорность, раздался стук в дверь и голос прислуги сказал:
— Разрешите, мисс, убрать со стола?
Этот удар парализовал Криса. Он так давно и так часто мечтал о той минуте, когда Анна признает его желание и уступит ему, — и он не мог поверить, что победа превратилась в поражение. И по милости такой глупой, такой пошлой случайности!
Не так отнеслась к этому Анна. Она непринужденно отодвинулась от него, точно просто по-дружески целовала его на прощание, и сказала спокойным, естественным тоном:
— Ну, еще раз до свидания, Крис, — да, Салли, убирайте, — и желаю вам повеселиться в Лондоне.
Она сунула ему в руки пальто и шляпу и свирепо шепнула:
— Идите, слышите? Идите!
Крис пытался заговорить, взмолиться, потребовать каких-то заверений. Но он не мог говорить, так велико было его волнение.
Ему оставалось только уйти.
Крис ушел излома Весткотов в жалком состоянии: он был готов не то рычать, не то рыдать. С одной стороны, он чувствовал себя горько униженным. С другой — он был взбешен на самого себя и на Анну, на то состояние, на которое судьбе было угодно обречь его, и вообще на весь мир.
Бешенство было спасительным, унижение — гнетущим. Унижение и страх — двоюродные братья в разрушении. Лишенный даже полового удовлетворения, импульс жизни обращался против самого себя в разрушительном исступлении.
Крис бродил наугад по темным переулкам, безучастно шлепая по грязи и лужам. Он ощущал какую-то детскую радость удовлетворенной мести, забрызгивая грязью свой единственный хороший костюм.
Пока Крис сражался с Анной на почве любви и ненависти и безнадежно пытался примириться со своим жалким поражением, он был предметом дружеского обсуждения своих домашних. Или, вернее, он был одной из второстепенных тем среди других, более существенных с точки зрения человеческого достоинства и семейных интересов.
Приближался священный час вечернего чая. Под предлогом милосердных забот и утешения страждущего Нелл и Жюльетта предоставили Гвен и портнихе заниматься шитьем, асами поспешно поднялись к больному. В тот день пришли документы и письма первостепенного значения, и обе дамы умирали от желания узнать, какие сведения извлек из них партриарх семьи. Разумеется, выносить решения будут они, но, поскольку они еще меньше, чем он, разбираются в юридических документах и деловом фокусничестве, им придется выслушать его попытки объяснить им это.
Постель страдальца была усеяна документами, а на клочках бумаги, пришпиленных кнопками к доске для письма таким образом, чтобы больной мог писать одной рукой, были сделаны многочисленные карандашные пометки. Он был мрачен, но исполнен собственного достоинства.
— Ну? — отрывисто спросила Нелл, не тратя времени на утешения, так как производить впечатление было не на кого. — Все в порядке?
Вздох Фрэнка был близок к стопу, а выражение его лица вызывало опасения рецидива.
— И да и нет, если ты понимаешь, что я хочу сказать, — жалобно сказал он.
— Не знаю я, что ты хочешь сказать, — раздраженно ответила Нелл. — И мы обе будем очень обязаны тебе, если ты будешь изъясняться на обыкновенном английском языке, а не играть с нами в прятки или употреблять эти ужасные юридические термины, которых мы не понимаем, да и ты тоже, кажется.
— Хорошо, хорошо, — поспешно согласился больной, видимо, желая быть любезным. — Где Крис?
— Ушел, — сказала Жюльетта.
— Куда?
— Должно быть, к этой своей Весткот.
— Но ты, кажется, говорила?.. — Фрэнк с тревогой взглянул на Нелл.
— Все в свое время. Дело идет на лад. И я быстренько поставлю мисс Анну Весткот на место, если она вздумает вмешаться. Предоставь уж это мне.
Мистер Хейлин был явно в недоумении. Что идет на лад? И если так, почему этот мальчишка опять бегает за Анной?
— Ну, тебе виднее, — сказал он, по обычаю уклоняясь от ответственности. — Предоставляю это тебе. Но ему следовало бы знать обо всем.
— С какой стати? — отрывисто воскликнула Жюльетта. — Я выхожу замуж, не он.
— Конечно. — Нелл встала на ее сторону. — Во-первых, он слишком молод, чтобы понимать такие вещи, а во-вторых, он растерял свой последний здравый смысл в этом университете, куда тебе зачем-то понадобилось его посылать, бросать на это деньги, и вот он вернулся домой, напичканный русской пропагандой. А теперь ты, может быть, соблаговолишь не тянуть больше время и сообщить нам, в каком положении наши дела?
— Ладно, ладно, ладно! Только не раздражай меня, пожалуйста. — Фрэнк начал неуклюже перебирать бумаги, своей медлительностью еще больше разжигая нетерпение дам. — Ну а теперь, — погодите-ка, куда же я девал эти записки? Куда же я их… Ах, вот они. Погодите-ка. Да. Да, вот оно. Вот копия брачного контракта…
— Ах! — с облегчением вздохнула Жюльетта.
— Ну, благодарение Богу, хоть это-то уладилось, — с благочестивой решимостью заметила Нелл.
— Да, но только боюсь, что уладилось не совсем так, как мы ожидали, — горестно сказал Фрэнк. — Тут сопроводительное письмо от Хичкока и Снегга и копия письма, посланного им нотариусом Джеральда.
— Ну, и что из этого следует? — спросила Нелл с высокомерным презрением ко всем этим жалким чиновникам.
— Из этого очень много следует, — раздраженно сказал Фрэнк. — Мне стоило большого труда разобраться в этом, так что ты не сбивай меня. Выясняется, что Джеральд дает двадцать пять тысяч…
— Так об этом же и шел разговор! — воскликнула Жюльетта.
— Я бы сказала, что это очень великодушно с его стороны, — успокоившись, сказала Нелл. — На что ты, собственно, жалуешься? Разве я тебе не говорила, что у него золотое сердце?
— Да, но погоди минутку, погоди! — перебил Фрэнк. — Будут назначены опекуны, и Жюли сможет получать только проценты, ни одного пенни из капитала, и, так или иначе, это всего лишь пожизненная рента, которая переходит к ее детям от Джеральда и возвращается в семью Хартмана, если она умрет бездетной или если они разойдутся.
— Этот тип с ума сошел! — возмущалась Нелл.
Жюльетта промолчала.
— Сошел с ума или нет, но таковы условия, — уныло сказал Фрэнк. — И бога ради, не кричи на меня так, Нелл. Это действует мне палевую сторону.
Нелл оставила этот вопль души без внимания.
— Я просто не понимаю, — добавила она, точно это признание в собственном невежестве делало честь ее умственным способностям и порочило всякого, кто утверждал бы, что он понимает, — Джеральд ведь джентльмен, не так ли?
— Он во всяком случае баронет, — сказал Фрэнк, может быть, с некоторой завистью как представитель нетитулованного дворянства, известного лишь просроченными закладными.
— Вот именно! — кивнула Нелл, точно она выяснила какой-то важный пункт. — Отлично. Но тогда к чему же между нами все эти юридические каверзы и всякие там «этого нельзя и того нельзя»?
Фрэнкс несколько виноватым видом завертелся на своем ложе.
— По-моему, это значит, что Джеральд ничего не имеет против того, чтобы давать Жюли на булавки, но скорее удавится, чем даст ей хоть пенни из своего капитала. И, честное слово, я его понимаю. Зачем человеку отдавать свой капитал, хотя бы даже собственной жене? Это же его плоть и кровь.
Нелл пропустила мимо ушей этот отчаянный cri de coeur.[7] Не то чтобы она возражала в принципе: просто ее мысли шли по другому руслу.
— Но если мы не получим капитала, — возмущенно воскликнула она, — что с нами станется? Я не дам нашей Жюли согласия на брак — пусть это даже будет самая блестящая партия, — если нет полного доверия между мужем и женой. Идеальный брак должен быть основан на доверии, а то, что ты нам рассказываешь, говорит о противоположном.
— А что считает Жюли? — спросил Фрэнк.
— Не очень-то приятно, когда из-за тебя торгуются, — хрипло сказала она и вспыхнула. Ей вспомнилось, каким презрением звучал голос Криса, когда он говорил о том, кто больше даст.
— Глупости, никто и не думает торговаться, — живо сказала Нелл. — Мы быстрехонько поставим этих юристов на место. Они только сбивают с толку нашего милого Джеральда своими холодными подозрениями. Разве они способны понять пыл любящих сердец? Ты должен сейчас же написать им, Фрэнк, и настоять на том, чтобы мы получили капитал. А Жюли в своем ближайшем любовном письме сделает тоненький-тоненький намек…
— Все это, конечно, прекрасно, — раздраженно сказал Фрэнк. — Но говорю тебе, из этого ничего не выйдет.
— А почему, разрешите узнать? — сказала Нелл своим самым аристократическим тоном.
— Потому что юрист действует по точным указаниям самого Джеральда.
— Не верю!
— Да, но это факт.
Наступила долгая пауза изумления. Наконец Фрэнк довольно неуклюже нарушил его:
— Хичкок говорит, что он ознакомился с — гм, гм — с нашими делами и что, насколько он мог понять, нам остается не больше трехсот-четырехсот фунтов в год в лучшем случае.
— Голод и нищета, — решительно сказала Нелл.
— Это все, что остается после этих гнусных мерзавцев, — униженно пояснил Фрэнк. — Ничего не поделаешь. Хичкок говорит, что, по его мнению, Жюли не имеет законного права отчуждать хотя бы часть предназначенных ей денег, но что после того, как они будут положены на ее имя, никто не может помешать ей назначить нам из сострадания небольшую пенсию.
— Пенсию из сострадания! Дочь — своим родителям? Никогда не слыхала ничего подобного! — Нелл, казалось, задыхалась от негодования. — Да это какой-то сумасшедший! Явно сумасшедший!
— Ничего, если я уйду?
Это был голос Жюли. Лицо ее пылало, на глазах выступили слезы. Родители начали было возражать, но она, не дожидаясь ответа, выскользнула из комнаты, побежала к себе в спальню и, рыдая, бросилась на кровать. Унижение нравилось ей не больше, чем ее брату.
Эти трагические переживания, вызванные разочарованием, которое — увы — может поразить даже благороднейших служителей наших национальных идеалов, были, к счастью, прерваны наступлением священной церемонии чаепития.
Фрэнку предоставили наслаждаться этой церемонией в одиночестве; на прощание он пробормотал что-то о справедливом возмездии и о том, что не следует слишком увлекаться радужными предположениями. Жюли была безжалостно вызвана из своей комнаты. Белошвейку отправили на кухню, ибо строгий этикет британских самураев не допускает к священной церемонии чаепития никого из тех, кто не родился в среде господ.
Целью британской церемонии чаепития является, как всем известно, сознание красоты и эстетическое созерцание. Серебряный чайник шумит на зажженной спиртовке, «подобно одинокой сосне у моря», как сказал бы поэт. Гости стараются держать чашки в полном равновесии, ибо это необходимо для полной гармонии. Они восторгаются прекрасным цветом чая, затем, выпив его тремя с половиной ритуальными глотками, погружаются в эстетическое созерцание восхитительных чашек из универмага. В то же время они мысленно складывают про себя ямбы и хореи, которыми справедливо гордится каста британских самураев.
— У нас был небольшой деловой разговор наверху, — оживленно заговорила Нелл. Она знала, что Гвен заметила красные глаза Жюли. — Какая скучная публика эти юристы! Как они все усложняют — и без всякой необходимости! Я говорю о брачном контракте. Эта глупая девочка совершенно расстроилась из-за всех этих «принимая во внимание» и «ввиду вышеизложенного», которых ни я и никакой здравомыслящий человек не в состоянии понять. Но вы знаете, какая она впечатлительная. Я говорю ей, что все обойдется как нельзя лучше. Джеральд позаботится об этом.
На лице Гвен изобразилось сомнение, хотя она пробормотала что-то в знак сочувствия. «Что там такое случилось?» — недоумевала она.
— Ах, мама! — нетерпеливо прервала Жюли. — Неужели так уж необходимо начинать все сначала?
— Я должна думать о моих детях и устраивать их жизнь, — твердо сказала Нелл с видом благородного самопожертвования. — Жизнь обоих моих детей. О тебе, Жюли, я не беспокоюсь. Ты девушка разумная, уравновешенная. И мы быстро уладим с Джеральдом это маленькое недоразумение. О ком я беспокоюсь, так это о Крисе…
Она сделала драматическую паузу и метнула быстрый взгляд на Гвен, лицо которой изобразило некоторое смущение. При других обстоятельствах поединок остроумия и ехидства с милочкой Нелл доставил бы ей огромное удовольствие. Но сейчас она была в невыгодном положении. После незавидного брака с человеком гораздо старше ее, который пылал к ней стариковской похотью, она теперь вознаграждала себя чем-то вроде нежной привязанности к Крису, который был гораздо моложе ее и не так уж очарован ею.
Каким образом Нелл, несмотря на все усилия Гвен сохранить свои чувства втайне, моментально обнаружила их, мог бы объяснить только посвященный. Как бы там ни было, она их обнаружила. И, хотя не было сказано ни слова, Нелл знала, что Гвен неравнодушна к Крису, и Гвен знала, что Нелл знала, и Нелл знала, что Гвен знала, что она знала. И разумеется, Жюли была доверена тайна, так же как и Фрэнку. Единственное заинтересованное лицо, которое ровно ничего не знало об этом, был сам Крис.
Так Гвен была вынуждена принять Нелл и Жюли в качестве соучастниц и союзниц своих эротических замыслов. Согласно неписаным, но действующим законам женской стратегии, Гвен, конечно, предпочла бы, чтобы они ничего не знали. Но раз уж они знали, делать было нечего. Нельзя сказать, что она отвергала мысль о браке с Крисом, хотя, нужно отдать ей справедливость, вначале она об этом и не думала. Эту мысль подала ей Нелл, которая увидела в браке с Гвен классическое разрешение всех встававших перед Крисом трудностей.
Ну а если Крис не захочет жениться на ней, даже ради обеспеченного существования? Гвен не очень верила, что он этого захочет. Несмотря на свой официальный возраст, она чувствовала некоторую неловкость, думая о пятнадцати годах разницы между ними. Кроме того, испытав однажды, что такое брак, она не очень-то стремилась к нему. Чего она хотела, это Любви, страстной, ощутимой, но тайной Любви, для которой соучастие матери и сестры будет только препятствием. К тому же, возмущенно говорила она себе, не так уж она стара и не так неопытна, чтобы ей нужно было платить за Любовь…
— Я думаю, Крис достаточно взрослый мужчина, чтобы самому решать за себя, — деликатно, но чуточку обеспокоенно заметила Гвен.
Жюльетта засмеялась. Ей стало смешно, что взрослая женщина называет ее маленького братца «мужчиной». «Мужчины» — это солидные люди с охотничьими ружьями и солидными доходами, почтительно приветствуемые метрдотелями шикарных ресторанов, а не рассеянные студенты, которые воображают, что могут осчастливить человечество, изучая археологию.
Нелл не смеялась. В ее обычно лишенных выражения глазах появился блеск: перед ней был человек, которого необходимо было поставить на место.
— Крис джентльмен и ученый! — заявила она с той непонятной гордостью, какую часто проявляют невежественные женщины, хвастаясь предполагаемыми знаниями своих сыновей, после того как они сделали все возможное, чтобы помешать сыновьям приобрести эти знания.
Гвен не стала опровергать эту штампованную дребедень, и Нелл продолжала:
— У меня просто голова идет кругом, когда я думаю, чего только не держит в себе его бедная голова. Может быть, я всего этого не понимаю, но его-то я понимаю, о, я вижу его насквозь.
— Будто так уж трудно его понять! — презрительно сказала Жюльетта. — Он такой же, как все эти молодые люди с университетскими манерами. Его всякий может понять.
— Никто не может понять сына так, как его мать. Странно было бы, если бы я не знала его лучше, чем вы обе. Может быть, я глупа, — добавила Нелл, подразумевая, что она, напротив того, очень умна, — но для меня мой сын — открытая книга. Он совсем как его дорогой дедушка: такой же беспечный ученый, доволен своими книгами и маленькими причудами и лишен всякого честолюбия. И я знаю, что мой долг — охранять его.
— От кого? — неосторожно спросила Гвен.
— От тех, кто пользуется его неопытностью, чтобы испортить его! — это было сказано с потрясающим пафосом. — Но нет худа без добра. Среди всех этих ужасов и треволнений, которые я переживала в эти дни, одна мысль утешала меня. Теперь уж у Криса не будет денег на его безумную затею с этими «раскопками», как он их называет, бог знает где, в таких местах, где он, наверное, умер бы от солнечного удара или какой-нибудь грязной болезни. Как я была рада снова увидеть его дома, в безопасности!
— Но, — возразила Гвен, — уверены ли вы, что у него нет честолюбия? Вы, может быть, с самыми лучшими намерениями губите дело всей его жизни, только чтоб удержать его подле себя.
— Пустяки! — Смех Нелл звучал натянуто и смущенно, как у человека, который боится заглянуть в свои интимные побуждения. — Я говорю вам, что вижу его насквозь. Как можно называть причуды ученого «честолюбием», «делом всей жизни»? Что ж он такое будет делать? Чего может он достигнуть?
— Но для некоторых мужчин, — не сдавалась Гвен, — а Крис, по-моему, как раз из таких, дело жизни — это знание само по себе — и в нем их честолюбие. Мне кажется, нужно дать ему возможность делать то, что он хочет. Я сама, признаюсь, этого не понимаю, особенно когда он старается объяснить что к чему, но он-то сам очень близко принимает это к сердцу.
— Но это не даст ему денег! — нетерпеливо вскричала Нелл, думая, до чего глупа эта женщина. — Какое там, это будет стоить денег, а откуда мы их возьмем? И потом, что это за жизнь для мужчины? Другое дело, если бы он поехал со своими родными или близкими за океан, туда, где есть нормальная канализация и порядочные люди, а не к этим невежественным туземцам, которые погрязли в болезнях, нечистотах и язычестве.
— А что же ему, по-вашему, делать? — осведомилась Гвен почти смиренно, как посол побежденного народа, спрашивающий об условиях мира.
Нелл продиктовала свой ультиматум:
— Он нуждается в покровительстве Любви и Денег. Любовь мы можем ему дать, но денег у нас нет, и это очень прискорбно. Нам трудно ему помочь. Но, прежде чем я умру, я хотела бы видеть его женатым на хорошей, обеспеченной женщине и не очень молодой, чтобы она могла оказывать на него хорошее влияние, — на женщине разумной и практичной. Нынешняя молодежь такая легкомысленная и бесхарактерная. Смеются над брачными узами, живут распущенно. Я этого не одобряю. Всегда не одобряла и теперь не скажу, что это хорошо. Меня воспитывали в почтении к браку, и я до сих пор считаю, что брак — это таинство. Теперь слишком мало говорят о любви и слишком много о половом вопросе. Чем меньше будет на свете полового вопроса, тем лучше. Это печальная необходимость, а нынешняя молодежь старается ее возвеличить, не угодно ли! А я говорю: прекратите это и дайте нам хоть немного пожить здоровой, пристойной жизнью! Крис — мальчик неопытный, увлекающийся и… ну да вы сами знаете, какие они бывают. Я дрожу от страха, что вдруг он попадет в лапы какой-нибудь грязной твари вроде этой девчонки Весткот…
— Кто она такая? — ревниво спросила Гвен. — Я ее знаю?
— О, она ничего собой не представляет, — сказала Жюльетта, у которой были свои причины недолюбливать другую претендентку на то, чтобы считаться самой красивой девушкой в округе. — Ее отец что-то вроде школьного учителя.
— И тем не менее она представляет для нашего мальчика большую опасность, — торжественно заявила Нелл. — Я слышала, она едет в Лондон, будет там житье этой ужасной Мартой Викершем, которая тоже, знаете ли, не лучше. Про нее тут такие истории рассказывают!
— Ну, мама! — тут даже Жюльетта не выдержала, но ее протест остался без внимания.
— Я не мечтаю, чтобы на имя Криса был положен капитал, хотя и настаиваю на этом в отношении Жюли. — Нелл продолжала диктовать свои условия, размахивая большими ножницами. — Если бы я только настояла на этом, когда я сама выходила замуж, но тогда я была романтической дурочкой. Ну не стоит говорить об этом, теперь уж все равно. Разумеется, когда Крис женится, муж и жена будут делить блага мирские, и не все ли равно, какая сторона их принесла, если деньги солидные и хорошо помещены? На мой взгляд, он должен иметь сотни две в год на карманные расходы, но не больше, чтобы он не мог натворить больших глупостей. А потом они с женой могут обосноваться где-нибудь за городом и вести тихую скромную жизнь, заниматься охотой и сельским хозяйством, чтобы заполнить время, и, разумеется, у него должны оставаться его книги и его интересы.
— Вы считаете, что это необходимо, жить за городом? — спросила Гвен, которая выносила загородную жизнь только в небольших дозах.
— Нет, нет, — в этом незначительном пункте Нелл сделала уступку, — если все остальное будет в порядке…
— И вам в самом деле хотелось бы, чтобы он женился на… на подходящей особе теперь же, сейчас? — нервно спросила Гвен.
— Чем скорее, тем лучше, при условии, разумеется, что мы с отцом одобрим его выбор.
— Понятно, — задумчиво произнесла Гвен. — А вы не думаете, что он начнет тосковать и опять захочет в свою Турцию или какую еще там страну?
— С какой стати ему тосковать? Чего еще ему нужно? Если жена отпустит его на несколько месяцев одного — значит, она дура. А если она поедет с ним — пускай на себя пеняет, если оба умрут от тифа…
Нелл резко оборвала свою речь и добавила:
— Покажи-ка, что ты делаешь с этим швом, Жюли. — Постучавшись в дверь, из кухни скромно появилась белошвейка. Разумеется, пришлось перевести разговор на мелочи, ибо нельзя обсуждать что-либо важное в присутствии пролетариата. Но было сказано больше чем достаточно, чтобы показать Гвен, чего от нее ожидают. Она продолжала шить, размышляя и, может быть, чуточку возмущаясь.
Под суровым низким ночным небом, затянутым печальными облаками, Крис шел беспокойно и поспешно мимо холодных пустынных полей, где ветер свистел в жестких колючих изгородях, мимо внезапно и лихорадочно вспыхивающих фар автомобилей, проносившихся среди разбрызгиваемой ими грязи, мимо темных рощ, где гниют мертвые листья, мимо улиц новых улучшенных коттеджей, построенных муниципалитетом, в которых потомки не знавших ранее цивилизации поселян наслаждаются теперь стандартизованной роскошью века машин в ее самой дешевой форме и где держат уголь в ванне, потому что колонка испортилась, да им все равно ванна не по средствам.
«Наша эпоха — не трагедия и не комедия, а мрачный и кровавый фарс, леденящая кровь сатира на биологическую тему. Трагедия немыслима без веры в человеческое благородство, а где она теперь? Ваш героизм, джентльмены, не стоит ничего. Взъерошенная курица, наскакивающая на бродячую кошку, подкрадывающуюся к выводку цыплят, которых изменник-петух сделал другой курице, более героична, чем пьяные воины Гомера и пушечное мясо Вердена. Героизм не в том, чтобы жить мятежно. Против чего нам подымать мятеж, против чего? Может быть, нам надеть противогаз на Дон Кихота и послать его бомбить мусорную яму биржи, расстреливать из пулеметов кроличьи загоны промышленных городов?
Чего ради, о вы, горе-убийцы!
Мы боремся теперь не с Ужасом, Жалостью и Роком, а с нищетой, бесплодием и страхом. Сила — по-прежнему право, но право только моральное; биологически сила может оказаться совершенно неправой. Заметь себе это.
Презирая женщину, мы обрекаем себя на подражание ей. Кровь и смерть — ее удел. Для нее биологически естественно умирать в родах, жертвуя собой ради потомства во имя будущего. У них у всех помешательство: подари мне детей или я умру. И мы умираем даря. Пусть будут амазонками, если они могут ими быть. Наш удел — битва умов.
Битва с нищетой, бесплодием, страхом. Чего мы боимся? Почему весь мир корчится в приступах безумного страха? Страх — не предвидение будущего. Предвидение в спокойствии. Астрах — это паника. В конвульсиях страха народы готовятся к тому, чтобы ринуться к смерти и к разрухе, то есть к концу, чего они так боятся. Чем они трусливее, тем воинственнее. Чем неувереннее в своих силах, тем хвастливее. Единственная радость богатого среди его богатств, чтобы бедный оставался бедным. Страх, бесплодие, нищета.
Отбросим страх. Страх не поможет мне избежать голода, крушения надежд, нищеты и безумия. Парализованный страхом, мой король-отец прячется в постели и замахивается бутылкой виски на действительность. С малодушным страхом в сердце моя королева-мать, коварная женщина, строит глупые планы с целью заманить свое потомство в ловушку позорной безопасности. А моя принцесса-сестра, эта буржуазная Электра из аристократического предместья, изобилующего прекрасными особняками, что делает она? Эта прелестная, достигшая брачного возраста молодая женщина, чьи глаза своей глубиной подобны рыбным садкам Хеврона, с какой поспешностью, родившейся из страха, следует она советам своей благочестивой сводни-матери, которая торгуется о цене брачных утех с богатым животным. Что всех их сделало трусами?
Ну а кто я такой, чтоб изощряться в остроумии на их счет? В самом деле, кто? Вспомни, как это поется в песенке: „С тобой мы родные, родные до гроба… Мы счастливы вместе, и счастье — одно…“ Или, может быть, я законченный ублюдок, оборотень, найденыш, младенец, выращенный в колбе, нравственный урод, отвергший законы наследственности и среды? Чепуха! Я такое же ничтожество; бичуя их, я бичую свою собственную плоть.
Я вел себя глупо с Анной. Она права: ее пол — ее богатство. Зачем отдавать задаром то, что можешь выгодно сдать внаем, fructus ventris tui.[8] Я не могу кощунствовать, у меня нет веры, только доверие к науке. Ну а какой смысл быть разумным? Эстетическое предпочтение; симметрия логики в том, чтобы держаться фактов. А каковы факты сами по себе? Я вел себя глупо с Анной. Пойми это. А если с Анной вел себя глупо, то, может быть, и во всем глупо? Попытка вознаградить себя за поражение: потерпел неудачу водном, наверстываешь с юбками. А если и это не удается, обратись к разрушению и давай круши дальше. Поистине единственный выход для меня — стать новым Аттилой».
В этот момент умственного самоисступления Крис обнаружил, что он находится не более чем в четырехстах шагах от дома, напротив деревенского кабака, который как раз открывался на вечернее время. После некоторого колебания он зашел выпить кружку пива в смутной и слабой надежде, не вдохновит ли его пиво на какую-нибудь героическую поэму; таков, кажется, верный рецепт.
В пивной не было никого, кроме тучной, самодовольной хозяйки, которая неразумно пыталась извлечь веселый старый английский огонь из нескольких несгораемых корней дрока.
— Что! Уже новую бутылку виски, сэр?
— Нет, — Крис почувствовал, что краснеет. — Дайте-ка мне кружку пива.
Он сел и стал набивать трубку, продолжая мысленно пережевывать жвачку грустных размышлений, и так погрузился в это бесплодное времяпрепровождение, что, когда хозяйка принесла пиво и спросила, как чувствует себя его отец, он чуть было не сказал: «Очень хорошо, благодарю вас». К счастью, он вовремя вспомнил о печальной действительности и ответил:
— Да все так же, знаете.
— Ах, — набожно сказала хозяйка. — Пути господни неисповедимы. Многие из тех, что были одеты в пурпур и тонкое полотно, будут сидеть во вретище и посыпать голову пеплом, покуда наша страна погрязает в грехе и суете. Не мне быть поклонницей церковных песнопений, это было бы убыточно для моего дела; попы готовы запретить рабочему люду выпить кружку пива на честно заработанные деньги. Но пусть я и содержу кабак, сэр, но знаю, что мой Спаситель жив!
Крис пробормотал что-то, выражая одобрение примерному и христианскому образу мыслей, хоть ему и показалось, что хозяйке доставляет некоторую радость разорение Хейлинов.
— Вы, помнится мне, были в университете, сэр? — она переменила тему, решив поковырять в другой ране.
— Был, — беззаботно сказал Крис. — Но, как видите, вышел оттуда на широкий свет.
— И повеселились вы там, наверное, со всеми этими лодочными гонками и состязаниями в крикет и в поло, про которые пишут в газетах, — сказала она завистливо. — Но какая от всего этого польза?
— Есть еще научная сторона, — сказал Крис. — Хотя, может быть, печать ею несколько и пренебрегает. Предполагается, что людей обучают всему, что необходимо для занятия ответственных постов, понимаете, и для всяких научных исследований.
— Исследований! — вскричала хозяйка, которая, по-видимому, читала какую-нибудь бульварную воскресную газету. — Это чтоб резать на куски мертвых младенцев и чтобы очкастые господа втыкали ножи в бедных невинных песиков; эти бессловесные животные никому не делают зла. Я как-то видела такую картину и пожертвовала шиллинг на борьбу с этим злом. Этого нельзя допускать, сэр, нельзя допускать в христианской стране.
— Возможно, — сказал Крис, стараясь скрыть улыбку. — Но уверяю вас, вивисекция не входит в университетский курс.
— Тогда позвольте узнать, что же вы там, джентльмены, делаете?
— А это кто по какой линии пойдет. Когда пройден основной курс, одни специализируются по языкам и литературе, другие по философии или математике, третьи по естественным наукам…
— Ну а какая от них польза?
— Смотря потому, что вы называете «пользой». Вы разве против образования?
— Ну если это образование! — Она произнесла это слово точно какое-то магическое заклинание. — Но почему же оно достается только богатым? Почему вот сыновья рабочих не могут учиться в университетах?
— Когда-нибудь, может быть, и им будет открыта дорога, во всяком случае, я на это надеюсь. Но пока что попросту места для всех не хватает. Но я тоже считаю, что правильнее было бы посылать туда людей по заслугам, а не из какого-то классового снобизма.
— Да, образование — великая вещь, — согласилась она. — Мне, конечно, этого не понять. Ну а что вы будете делать теперь, сэр, с этим вашим образованием? Деньгу зашибать, надо думать.
— Раз уж речь зашла обо мне, — сказал Крис, снова улыбнувшись, — должен признаться, что мое «образование» до сих пор отличалось главным образом тем, что лишало меня всякой возможности зарабатывать деньги каким бы то ни было законным способом.
Хозяйка была, видимо, ошарашена этим заявлением, но потом рассмеялась, клохча как оскорбленная курица:
— Ох, мистер Крис, ну и насмешили же вы меня. Знаю я вас! Все-то вы шутите, все-то смеетесь!
— Я говорю совершенно серьезно, — возразил Крис.
— А ну вас, рассказывайте кому-нибудь еще, меня-то уж не проведете. Кто это будет бросать деньги на образование, если от этого все равно никакого проку? Подумаешь, удовольствие какое!
И она, не переставая клохтать как курица, скрылась в недрах пивной.
Оставшись один, Крис пил и курил в молчании. Время от времени он улыбался. По-видимому, разговор с хозяйкой развеселил его и успокоил его смятенный ум. В конце концов он вытащил из кармана блокнот и принялся писать.
«Хозяйка совершенно права, — начал он. — Простая душа. Она подошла прямо к самой сути и задавала вопросы по существу. Какой толк от того, что я занят культурой Египта и Шумера, цивилизацией Индии, хеттами и крито-микенской культурой и способен волноваться о „будущем расы“ и „рациональном построении общества“, если сам я абсолютно беспомощен? Гиссинг сказал: „Тот, кто лишен денег, лишен элементарных прав человека“. Почему кто-то должен быть лишен их в мире изобилия?
Экономическая нелепость — нищенствующие святые, спасающие душу святой жизнью за счет бедных крестьян. Со временем нищенство неизбежно изгонит юродство. Будды и святые Франциски — общественное зло. „Продай все, что имеешь“ — логическая нелепость. Кто покупатели? Первые христиане были неумными коммунистами.
Их слабые поползновения на экономическую справедливость быстро выродились в чудовищную аномалию и злоупотребление церковным имуществом. Если не считать вопросов имущественных, церковь всегда отворачивается от действительности.
Слишком много написано о среднем человеке демократами в пиджаках. А что сказать о средней женщине? Она — хранитель совести заурядного человека, она — сила, управляющая им в тени его престола, если только он вступил на него. Женщина часто убежденная материалистка: она видит только неприкрашенную экономическую суть. Почему? Ее забота — жизненная функция, передача жизни; ее не интересуют направление и возможное значение жизни. Как писал Киплинг, моя мать и моя сестра — набожная леди и солдатская девка — все в этом сестры. Другой стороной своей души средняя женщина — ярая индивидуалистка. Она желает привилегий для своих детей, а не для всех детей вообще. Могут ли женщины стать матерями новой расы? Средняя женщина питает отвращение к неуверенности, к авантюре, к эксперименту. Маниакально привержена к догмам, в особенности к сверхъестественным. „Мой Спаситель жив!“ А дальше что? Верующие содержательницы кабаков. Попы для нее зло, потому что восстают против потребления пива, ее экономического базиса. Исконная вражда трактира и алтаря. Дионис против Митры. Примиряющиеся, впрочем, в мистическом браке говядины и пива.
Зачем я записываю эту ерунду? Стараюсь забыть Анну. Вероятно, большая ошибка. Гораздо лучше неистовствовать, рыдать, закатывать сцены, чем загонять все это в подсознательную глубину, чтобы там образовался гнойник.
Я обременен таким количеством неразрешимых вопросов, какое и не снилось многострадальному Иову. Ключ к ним: всякая жизнь — энергия в действии. Все течет. Созерцание — редкий момент полного покоя между одним действием и другим. Как перманентное состояние оно немыслимо: требует отказа от самой жизни, а это нелепость. Созерцательный головастик должен был бы отказаться от усилий, необходимых чтобы превратиться в лягушку. То, что быть лягушкой не имеет никакого смысла, к делу не относится. Мы остаемся в „живых“ только благодаря непрестанно возобновляемым усилиям. Отвратительная угроза обеспеченности и безопасности — верный путь к биологическому вырождению. Но организованная бойня — нечто в высшей степени нездоровое. Бороться должны умы, сталкивающиеся между собой личности. От умственной борьбы я не откажусь.
У людей моего возраста чудовищная потребность в действии. Но прежде надо освоить и упорядочить всякие неизведанные трудности. Возможность невиданно богатой, величественной жизни. Или мы отстанем, или мы за одно поколение перепрыгнем через несколько столетий. Как много нужно изучить, поглотить, усвоить. Никаких панацей, никаких формул, никаких заранее проложенных путей. Переворот только политический кажется мне бесцельной тратой сил. Нам нужен переворот в самой нашей природе, приспособление тела, равно как и нашего сознания и эмоций. Мы должны переделать самих себя, чтобы стать достойными нового знания, нового могущества.
А какая же цель? Превращение головастиков в лягушек? Ну что ж! Еще один эксперимент, еще одна авантюра человечества. Солнце еще не остыло».