Часть первая. Колодцы и тоннели Путеводитель по «мирам Мураками» и обратно

Процесс написания текста есть не что иное, как подтверждение дистанции между пишущим и его окружением. Не чувства нужны здесь, а линейка… Но вместе с тем писать текст – штука весёлая. Ей гораздо легче придать смысл, чем преодолению жизни[2].


История лозоискательства уходит в глубь веков, ибо с давних времён во всех странах мира были люди, обладавшие способностью находить клады, спрятанные в земле, искать места для колодцев, полезные ископаемые и многое другое, пользуясь простым приспособлением – раздвоенным прутом, веткой лозы, которая своим движением помогала лозоходцу в его поиске[3].

Всё! О сознании больше не думаем. Переключаемся на действительность. На реальный мир, в котором живёт моё тело. Вот для чего я здесь. Чтобы подумать о реальной жизни. Для этого лучше находиться от неё как можно дальше – например на дне глубокого колодца. «Когда нужно будет двигаться вниз, отыщи самый глубокий колодец и спустись на дно».

Так говорил Хонда-сан[4].

Сегодня не существует официальных (утверждённых на государственном уровне) нормативов и общепринятых методов проходки колодцев. Наша технология сформировалась исходя из собственного и с учётом существовавшего до нас чужого опыта работ[5].

1. Фрактальный подход. Метод Сальери. Метод Кьеркегора

Ну, как дела?

Давненько не виделись…

Сколько лет назад это всё началось? Шесть или семь?

А сегодня, представь, все его романы уже переведены. И на каждый – только в интернете десятки рецензий. Я уж про журналистов не говорю: редкий «глянец» не написал чего-нибудь о Мураками. И все – кто в лес, кто по дрова. Каждый пытается его как-нибудь объяснить, истолковать по-своему, наделить каким-нибудь особенным смыслом. И каждый при этом пишет что-то совершенно своё… А сколько раз я пробовал это сам! Сколько мыслей записывал – и стирал одну за другой. Да оно и естественно: разве можно объяснить другим то, что толком не удаётся объяснить самому себе?

Вряд ли.

А читатели всё кидаются письмами, а газетчики с издателями всё названивают: Давай ещё! Ещё болтай про Мураками! Потеряв дар речи, я каменею у монитора.

ДАННЫХ НЕДОСТАТОЧНО. ОТВЕТ НЕВОЗМОЖЕН. НАЖМИТЕ КЛАВИШУ СБРОСА…

И всё-таки рассказать придётся. Ведь только так и сможет начаться что-нибудь новое. Уж это я понимаю. Лишь так и никак иначе.

С чего бы начать?

Неважно. Начну откуда-нибудь с середины. А там, глядишь, всё само и расскажется как-нибудь.

* * *

Несколько лет назад приключились у меня нежные отношения с одной девочкой-программисткой. О её формах я рассказал бы отдельно, но вспоминаю сейчас не поэтому. Отец её всю жизнь делал какие-то ракеты в секретном «ящике». Может, из-за облучения, а может, через гены передалось, не знаю, – но дочка у него родилась математиком от бога. Таких, как она, наверное, на всю Москву только с десяток и наберётся. На досуге она любила пародировать «Стансы» Бродского, слушать Тома Уэйтса – и разглядывать фракталы.

Поясняю.

Собратья-хакеры прислали ей из Германии очень странный фотоальбом. В математических терминах я не силён, но вот что застряло у меня в голове после её рассказов.

Любую математическую функцию можно изобразить неким графическим узором. У простых функций узор попроще, у сложных – позаковыристей. Точнее, это даже не узор… Помнишь, мы разглядывали заиндевелое окно в хибарке у зимнего моря? Я ещё удивлялся, почему эти окна никогда не замерзают целиком… Так вот, это сильно напоминает иней. Или, скажем, кристалл. Вырастает из одного угла и разветвляется, повторяя сам себя, – всё крупнее, крупнее, а к середине «окна» растворяется в пустоте, исчезает совсем. Будто сил нет дальше распространяться.

Так вот, получается, что каждая функция – единичная, частная попытка охватить Хаос. При этом такой функции, которая охватила бы весь Хаос на свете, на этом свете вроде как не бывает…

Может, я понял её объяснения не совсем верно? Ты же знаешь, у меня с точными науками всегда было непросто. Помню, в детстве меня взбесило, когда старший брат приехал из летней физматшколы и рассказал, как «они с ребятами» на полном серьёзе ставили эксперименты с Моцартом: включали разным людям 40-ю Симфонию и предлагали «жать на кнопочку» в моменты получения наивысшего эстетического удовольствия. А затем пытались выяснить, какие сочетания нот в музыке Моцарта «торкают» людей чаще всего. Я тогда ходил в музыкалку и, хотя в целом учился так себе, сольфеджио любил. И просто кишками чуял, что он занимается ерундой. Хотя спроси он меня почему, я бы не знал, что ответить. Поэтому я обозвал его дураком, и мы ещё долго ругались, а потом дулись друг на друга, как мышь на крупу. Помню, самым «вменяемым» аргументом у меня было:

– Это идиотизм!

– Почему?

– Потому что так не бывает!

* * *

В тридцать три года, разглядывая альбом с фракталами, я заново прокручивал в голове ту полузабытую детскую ссору. И думал о том, что теперь, двадцать лет спустя, мой диалектически подкованный братец – истый православный прихожанин. И его маленькое издательство специализируется на нотных книгах для церковного пения. А совсем недавно он написал мне в письме: «Ты ещё поймёшь, что нет смысла искать иной словоформы для сохранения и передачи человеческого опыта, нежели Святое Писание».

* * *

Третьим математиком, с которым меня пересекла жизнь, был крутой столичный «программер» по кличке Джейсон. Иногда по субботам я встречал его в «Клубе О.Г.И.» на Чистых прудах, где он пил водку, страдал от несчастной любви над томиком Кьеркегора[6] и помогал мне придумывать псевдокомпьютерную терминологию для перевода «Страны Чудес без тормозов». Мы сочиняли с ним «русские» слова «кракер», «конвертор» и «шаффлинг», и он читал мне популярные лекции о принципах кодирования и декодирования информации.

– Хотя Идеальный Шифр – в принципе, утопия, – добавлял он. – Как говорится, на то он и шифр…

О литературе как таковой мы с ним практически не говорили. Равно как и о писателе, чьё многотомное творчество начиналось со слов:

Идеальных текстов не бывает. Как не бывает идеального отчаяния[7].

2. Из опыта японских бурильщиков. Горячие биоисточники

– Я слышал, в России скоро издадут полное собрание сочинений Мураками. Это правда?

– Ну, зачем же сразу полное. Пускай ещё поживёт.

– Ах… ну да. Конечно-конечно! [8]

Жизнь Харуки Мураками до сих пор можно назвать вполне обычной – по сравнению, скажем, с «полной взлётов и падений биографией Джека Лондона». А можно – яркой и примечательной, если сравнивать с «жизнью маленького библиотекаря из городишка Кавасаки».

Подробностями личной жизни он всегда делится неохотно. «Всё, о чём я хотел сказать людям, я рассказываю в своих книгах».

Женат, детей нет. После закрытия своего джаз-бара бросил курить и начал заниматься сразу несколькими видами спорта. Ежегодно по два-три раза участвует в марафонских забегах в самых разных городах мира – Нью-Йорке, Сиднее, Саппоро и т. п. В начале 90-х вёл небольшое ток-шоу для полуночников на одном из коммерческих телеканалов Токио: беседовали о современной субкультуре. Выпустил несколько «гурманских» фотоальбомов и путеводителей по западной музыке, коктейлям и кулинарии. До сих пор любит джаз, и хотя «в последнее время классики стало больше», известен своей коллекцией из 40 000 джазовых пластинок.

За последние 25 лет перевёл на блестящий японский произведения Фитцджеральда, Ирвинга, Сэлинджера, Капоте, Пола Теру, Тима О'Брайена, все рассказы Карвера, «Джазовые анекдоты» бас-гитариста Билла Кроу, а также сказки Урсулы Ле Гуин и автора «Джуманджи» Криса ван Альсбурга.

В 2002-м основал с друзьями клуб путешественников «Токио сурумэ» («Токийская сушёная каракатица»), основная цель которого – поездки по малоистоптанным японцами уголкам мира с последующими репортажами об этом в глянцевых токийских журналах. В частности ещё и потому не любит публиковать свои фотографии, чтобы его не узнавали в лицо там, куда он приезжает неофициально.

Работает на «Макинтоше» и частенько изводит свою секретаршу, поклонницу «Майкрософта», тем, что выбирает не тот формат при сохранении файлов.

К 2003 году его повести и романы переведены на 18 языков мира[9].

3. Лесбосский подход[10]. Артезианский насос Голливуда

Привет.

Никогда не умел писать писем как следует. То пересказываю, что пишут другие, то рассуждаю, как следует писать самому, то ещё что-нибудь.

Прямо беда.

Одна надежда: по-моему, мы с тобой всегда хорошо понимали те вещи, которые не могли как следует объяснить. И чем больше понимали, тем хуже могли выразить это словами…

Ладно. Поехали дальше.

Как думаешь, что получится, если смешать в одном коктейле древнегреческую драму, Голливуд, дзэн-буддизм, джаз и японские сказки о привидениях?

Скажешь, несварение желудка?

Чаще всего, возможно. Но, по-моему, тут всё дело в бармене.

– Мураками-сан, скучаете ли вы по своему джаз-бару?

– Иногда. Всё-таки я держал его семь лет. Но я терпеть не могу пьяных клиентов. Мне приходилось драться с ними и вышвыривать вон. Ещё некоторые музыканты по выходным заявлялись играть «под кайфом». Я не хотел бы связываться с этим снова. Но я многое понял о таланте. Например, из каждых десяти барменов только один обладает сноровкой, чтобы сделать хороший коктейль. Я научился доверять таланту – но в то же время понял, что просто иметь талант недостаточно. Ты рождаешься талантливым или нет, это серьёзный факт в жизни. Люди спрашивают меня, что нужно делать, чтобы стать писателем. А я не знаю, что им ответить. Если у тебя нет таланта – это пустая трата времени. Но жизнь сама по себе, в той или иной степени, – пустая трата времени. Так что я не знаю…[11]

«Геология почвы различна и коварна. Если у соседа уже есть колодец, в котором полно воды, и стоит она высоко, это вовсе не означает, что и у вас будет то же самое. Иногда можно вырыть два одинаковых колодца на расстоянии 7-10 метров и получить разные результаты: просто один колодец попал в жилу, а другой – нет»[12].

– Может, какой-то фирменный коктейль посоветуешь?

– У нас их много. Но чаще других заказывают «Гнездо малиновки» – по названию заведения. Я его сам изобрёл. В основе – ром с водкой. Вкусный, пьётся легко и по мозгам шибает здорово.

– Это ты специально придумал, чтобы женщинам головы дурить?

– А зачем ещё, по-твоему, нужны коктейли?

Она рассмеялась:

– Ладно, рискнём…[13]

Смотрел я недавно один американский фильм, названия не помню[14]. Сюжета тоже. Что-то о мучительном поиске сюжета. Матёрый киносценарист, эдакий Стивен Кинг на пенсии, «учит жизни» молодого коллегу:

– Запомни два слагаемых успеха любой истории, которую сочиняешь. Во-первых, твой главный герой должен изо всех сил к чему-то стремиться или что-то искать. И во-вторых, ближе к финалу с ними должны произойти какие-нибудь изменения. Желательно – в лучшую сторону…

Уже через день содержание картины выветрилось из головы, а вот эта «формула Кинга» застряла. Я даже обозвал её про себя «катарсисом по-американски». Что сразу переключало мозги на мысли о феномене Мураками.

Согласись, если применять эту «голливудскую формулу» к Мураками, получается какая-то ерунда. В большинстве его произведений герой сам по себе никуда особенно не стремится. Скорей уж, стремиться его вынуждают – другие люди или обстоятельства. Исключение, пожалуй, составляет «Дэнс». Но не потому ли «Дэнс» – единственный роман, который автору «хотелось бы полностью переписать»?

Дальше. Меняется ли к финалам романов герой Мураками? И что такое «в лучшую сторону»? Или здесь, как в песне поётся: «с одной стороны свет, а другой стороны нет»[15], – эдакий хлопок одной ладонью? Ay, there's the rub.

Что скажешь?

Я частенько вспоминаю твои рассуждения вокруг «Поэтики» Аристотеля – мол, «в эпосе герой творит свою судьбу, а в трагедии он борется с судьбой». Дескать, «узнав свою судьбу, трагический герой может начать сопротивляться ей, в своей самонадеянности совершив непоправимую ошибку (хамартию, «грех»), претерпеть жестокие страдания, а затем принять свой рок и достойно погибнуть…»[16]. Эта твоя мысль вертелась у меня в голове, когда я начал читать «Хроники Заводной Птицы». Но уже к середине романа мы с твоей мыслью угодили в очередной колодец – и выпали куда-то совсем не туда.

Вот, например. С точки зрения колодцев, в «Хрониках» главных героев двое: Тору Окада и лейтенант Мамия. Оба в колодцах своё, так сказать, «до победного» отсидели. Но ни к первому, ни ко второму само понятие «героики» абсолютно неприменимо. Тоже мне «герои»! Мамия, узнав свою судьбу, покорился ей и даже не смог пристрелить заклятого врага, стоя перед ним с пистолетом в руке. Всё, что смог, – это передать Окаде подсказку, как действовать дальше. И на том спасибо. А с самим Окадой всё ещё запущенней. Как и с его двойниками во всех остальных романах.

Вот в чём загвоздка. «Герои» Мураками не творят судьбу и не борются с ней. Они её ищут. Хотят её обрести. В каждом романе их Судьба куда-то теряется, или её отнимают, а они отчаянно пытаются её отыскать или вернуть. Финалы различаются только тем, находят герои в итоге себя («Дэнс», и то с натяжкой) или нет (все остальные романы). Их Судьба – в поиске самой судьбы, тебе не кажется? Как в том фильме – сюжет в поиске сюжета. Потому и не перескажешь толком, и события вспоминаешь с трудом, а перечитывать хочется снова и снова. Когда читаешь, вроде понимаешь, как действовать. Закрыл книгу – и запутался в очередной раз.

Странные истории завоёвывают мир в наши дни. Странные персонажи приковывают внимание. С точки зрения героики по Аристотелю, те же «Матрицу» и «Властелина Колец», пожалуй, можно считать эпосом. «Гарри Поттера» (теперь, уже с пятым томом) – «перевёртышем», эпической трагедией. Новые одиссеи идут бороться со Злом, поднимают за собой тучу народу, чтобы перевернуть Историю. Лишь для того, чтобы с каждой новой победой ещё раз убедиться, что «истина всё равно где-то там».

А маленькие антигерои Мураками бросают работу, пьют пиво в барах больших отелей, маются от безделья, прячутся от всех на свете в заброшенные колодцы – и в итоге всё равно побеждают это самое Зло (в нашем его, Зла, понимании). Даже если, как заметил один весельчак, «веселее от этого их жизнь всё равно не становится»[17].

– Мураками-сан, чем вы объясняете свою популярность у молодых людей? Тем, что они, как и ваши герои, потеряли цель?

– Я считаю, что они не потеряли цель, но распылили свои цели. Думаю, в современном мире это так или иначе неизбежно. Я пишу, в общих чертах, истории о людях, которые в условиях рассеянного взгляда на ценности преследуют распылённые цели. Возможно, этим и объясняется, что среди моих читателей особенно много молодёжи[18].

4. Страна чудес Мураками в России. Наш ответ Рихарду Зорге[19]

Моя первая встреча с книгами Харуки Мураками произошла в 1993 году, когда я работал переводчиком по контракту в порту Ниигата. До приезда в Японию я успел перевести два сборника стихов: «Стихи о Тиэко» символиста Такамуры Котаро[20] (дипломная работа в вузе) и дебютные «Именины салата» Тавары Мати[21].

Честно признаюсь: работать в порту с литературным образованием в голове – ужасная скука. К тому же меня действительно угнетал тот печальный факт, что за последние двадцать лет (после смерти Юкио Мисимы) практически ничего из новой, современной японской литературы в России не переводилось.

Чувствуя, что зря трачу драгоценное время, я отчаянно пытался найти для себя что-нибудь более осмысленное. Ведь у меня была редкая возможность жить в Японии и наблюдать эту культуру изнутри.

Каждый день после работы я отправлялся в книжный магазин «Кинокуния» и шарил на полках в поисках чего-нибудь интересного. Однако книг там было слишком много, чтобы понять, что из всего этого действительно стоит читать. Очень похоже на сегодняшние Россию или Европу, где почти все современные авторы пишут, ориентируясь исключительно на своих же соотечественников. Точно так же и бо́льшая часть современной японской беллетристики – развлечение for the Japanese only. Как если бы Япония находилась где-нибудь на Марсе или в плотно закатанной консервной банке. И дело тут не в переводе. Даже если такие книги перевести, иностранный читатель, скорее всего, останется в недоумении: «Зачем это написано? Ради чего весь сыр-бор?» Чем дольше я над всем этим думал, тем лишь ещё больше запутывался.

Однажды, вконец расстроенный, я вышел из книжного, добрёл до кварталов Фурумати – Старого города – и спустился в крохотный рок-н-ролльный бар «Аллилуйя», где иностранцы, жившие в Ниигате, собирались за пивом по вечерам. Заправлял этим баром диджей по имени Дзюн́ дзи – редкостный космополит и заядлый путешественник, чьё мнение всегда было мне интересно. И вот я спросил его:

– Какой, по-твоему, современный японский писатель мог бы покорить молодёжь в других странах?

Он выдержал паузу – достаточно долгую, чтобы сменить на вертушке Тома Уэйтса на Тима Бакли, – а затем произнёс:

– Харуки Мураками.

И вынул из-под стойки пухленький покетбук, который только что дочитал.

Так, благодаря Дзюн-сану, я начал читать «Охоту на овец». И практически сразу почувствовал: «Аллилуйя!» Объясню, почему. Во-первых, в этой книге была история, и история отменная. Во-вторых, уже на второй странице я совершенно забыл, что автор – японец. Я читал книгу, просто потому, что мне нравилось, и ещё потому, что герой воспринимал мир примерно так же, как я. В-третьих, дочитав роман, я понял: написать это мог только японец. Это был чистый Дзэн. Мне действительно казалось, будто я на время чтения и сам стал японцем.

«Овцы» настолько захватили меня, что, даже не думая о том, как всё это публиковать, я засел за перевод – хотя бы для собственного ментального и психического выживания. В Японию я приехал с женой, но ей здесь жить не понравилось, и вскоре она вернулась во Владивосток. А я остался переводить историю про Овцу – по вечерам, один в засыпанном снегом доме, точно в усадьбе отца Крысы на Хоккайдо.

Эта работа заняла у меня почти три года. Днём я «принадлежал» японской фирме, а вечерами, абзац за абзацем, продвигался вперёд. В 1996 году перевод был закончен, и поначалу я даже не знал, что с ним делать. Никаких связей с издательствами в России у меня не было. Будучи «маленьким японским служащим», я не мог позволить себе разъезжать «по заграницам» в поисках желающих опубликовать в России никому не известного автора.

И тут – хвала Будде! – на свете появился интернет.

В 1997 году Овца поселилась у Макса Немцова в «Лавке Языков»[22] – старейшем и крупнейшем ресурсе переводной литературы в сети. Следуя императивам того же Макса, я купил себе первый в жизни компьютер и на пару с другом, программистом и «структуральным лингвистом» Вадимом Смоленским, наваял первый русский сайт о современной Японии. Солидная часть которого, само собой, была посвящена Мураками. А вскоре Александр Житинский со товарищи «закрутил» первый конкурс сетевой литературы «Тенета-1998», на котором роман никому не известного японца стал лидером в номинации «Переводы».

Так около двух лет русскоязычные люди по всему свету могли читать «Охоту на овец» в сети, хотя на бумаге её не существовало. За эти два года я получил тысячи писем от людей всех возрастов и занятий, убеждавших меня в том, какой это замечательный автор. «Поразительно, – восклицали они, – откуда он узнал, что у меня внутри?»

И вот однажды в одной из русскоязычных «болталок» мне явилось нечто вроде Тени отца Гамлета. Человек под ничего не говорящей сетевой кличкой спросил меня:

– Какого чёрта ты не публикуешь такую отличную книгу?

– А как это делается? – наивно спросил я. – Я ведь даже не знаю, к кому обращаться…

Не прошло и недели, как на моем экране высветился сначала электронный адрес «великого и ужасного» переводчика Юкио Мисимы Григория Чхартишвили, а уже благодаря ему – позывные молодого петербургского издательства «Азбука».

А в России – дефолт и инфляция. Никто не хочет публиковать неизвестного японского автора без определённых гарантий. Издатель пишет: «Японцы хотят 2000 долларов за авторские права, и нам нужно ещё 5000, чтобы покрыть убытки, если книга не будет продаваться. Найдёте семь тысяч – поговорим».

Отлично, только у меня не было таких денег. И я решил подождать до лучших времен, оставив текст висеть на нашем сайте. О чём и сообщил своей Тени. Но та не унималась:

– Ну давай издадим.

– А ты вообще кто?

– Да у меня тут пара своих заводиков в Прибалтике. Не всё же на мафию деньги тратить. Надо иногда и культуру кормить…

Я до сих пор не знаю, кому и сколько в итоге было заплачено и на что конкретно пошли эти деньги. Сидя буквально на краю света, я мог лишь смутно представлять, как где-то за полмира неизвестные люди ходили по неведомым коридорам, заглядывали в чьи-то кабинеты, кого-то в чём-то какими-то способами убеждали. Я в этом не участвовал – и до сих пор не понимаю, что, собственно, произошло. Но факт остаётся фактом: к концу 1997 года «Овца» в форме маленького покетбука появилась-таки официально в России.

Хотя уже очень известный в сети, на бумаге роман раскрутился не сразу. На дворе – жуткий кризис, ни у кого нет денег, реклама двигается с трудом, книги пылятся на складах месяцами. Но Овца знала свой путь. В 1998 году она забрела в мозжечок молодой журналистки «Независимой газеты» Наталии Бабинцевой. Благодаря доброжелательным отзывам Макса Фрая, Линор Горалик, Бориса Кузьминского, Николая Федянина, Алексея Мунипова, Александра Гаврилова в прессе вышла целая серия блестящих статей о мистическом животном. И у нас наконец-то заговорили о «самом неяпонском японце», которого давно уже взахлёб читает весь мир, и чьи книги могли бы украсить полку даже очень взыскательного читателя.

Процесс пошёл. За пять лет, уже в твёрдом переплете издательства «Амфора», Овца разбрелась чуть не сотней тысяч экземпляров по всей стране. Тираж продолжения – «Дэнс, дэнс, дэнс», который я перевёл к концу 2001-го, – уже за год приблизился к той же цифре. А к 2002 году, вдохновлённые таким успехом, четверо моих коллег перевели и выпустили «Слушай песню ветра», «Пинбол 1973» и «Хроники Заводной Птицы».

Начиная с 2000-го один, а то и сразу два романа Мураками стабильно удерживаются в десятке бестселлеров газеты «Книжное обозрение». Если сегодня вы наберёте в русском сетевом поиске два слова – «Харуки Мураками», – компьютер выдаст вам более ста тысяч страниц, и число это продолжает расти с каждым днём.

Что ещё можно сказать? Прекрасная работа, Харуки. Отлично, Дзюндзи. Спасибо, Прибалтика – Москва – Питер и все-все-все. Когда каждый делает что-нибудь классное, жизнь определённо становится лучше.

– Жизнь – пустая трата времени?

– В какой-то степени, я полагаю… Но мне, может, и нравится тратить время. На свете столько всего, что я люблю: джаз, кошки… женщины, может быть. Книги. Всё это помогает мне выжить. У меня есть талант, чтобы писать – но мне всё равно часто кажется, что я живу низачем[23].

* * *

По поверхности Марса разбросано неимоверное количество бездонных колодцев. Известно, что колодцы выкопаны марсианами много десятков тысяч лет назад. Зачем марсиане их строили, никому не ясно. Собственно говоря, никаких других памятников, кроме колодцев, от марсиан не осталось. Ни письменности, ни жилищ, ни посуды, ни могил, ни ракет, ни городов. Одни колодцы. Земные учёные не могут решить, называть ли это цивилизацией, а между тем колодцы сработаны на совесть, ни один кирпич за десятки тысяч лет не выпал.

– Дерек Хартфильд (1909–1938), «Марсианские колодцы»[24]

5. Мосты и тоннели. Обмен опытом. Карта

Рассуждая о японской литературе, не избежать разговора об эстетике «моно-но аварэ» (очарования печалью вещей) с её надчувством, «ёдзё», – категорий, выпестованных в сознании японцев на уровне чуть ли не генетической памяти. Для объяснения этого понятия я часто использую термин, придуманный петербургско-московским писателем, «глобализатором» поэзии хайку Алексеем Андреевым. Вот отрывок из его блестящей статьи «Что такое хайку?»:[25]

Эффект недостроенного моста

Представьте, что вы гуляете у реки и видите недостроенный мост. Например, он доходит лишь до середины реки; или несколько свай вбиты в дно; или просто руины – несколько каменных блоков на этом берегу, и ещё пара – на том. В любом из этих случаев моста нет. Однако вы можете моментально представить себе этот мост и сказать точно, откуда и куда он ведёт. Примерно так работает поэзия хайку.

Метафоры и сравнения, как правило, дают «уже построенный мост»: почти всегда явно даны две вещи, из которых одна служит для описания другой («годы как пыль» или «алмазная пыль в ночном небе»). Эти пары сцеплены авторским произволом и в таком искуственном, «разжёванном» виде даны читателю. В хайку достигается более тонкий эффект – «построение моста» должно происходить в голове читателя:

Снежинки —

пыль на носках

моих сапог

(Пенни Хартер)

Здесь нет ничего неестественного – «пыль» в этом случае самая настоящая, а снежинки помогли её увидеть. Но при этом ещё тянется ниточка к некоторому невысказанному ощущению от этого открытия: возникает «мост».

Иными словами, если хочешь, чтобы кто-нибудь очаровался твоим мостом, – не достраивай его до конца. Пусть читатель сам достроит его, в своём воображении – и станет твоим соавтором.

А вот отсюда уже и тянется мостик к «мирам Мураками».

Ибо мосты меж колодцами – это тоннели.

Представим, что там, в темноте подсознания автора, существует разветвлённая сеть тоннелей, нечто вроде огромного и запутанного подземного Лабиринта. С колодцами, водопадами, обеззвучиванием, кракерами, жаббервогами, когтистыми рыбами и прочей нечистью. Для путешествия по которому нам, читателям, неплохо бы составить какой-нибудь План, или Карту. Попробуем нарисовать её, опираясь на опыт тех, кто уже не раз по нему проходил – и выбрался-таки наружу. Живым-невредимым и в здравом уме.

Карта

– Зачем тебе Карта? – спрашивает она. – Даже если ты её сделаешь, тебе никогда не удастся покинуть Город… Ты хочешь уйти из Города?

– Не знаю, – отвечаю я. – Наверное, просто хочу узнать о Городе больше. Интересно мне. Кто придумал эти правила жизни? Кто решает, что мне делать и почему? Хочу всё это понять. А что дальше – не знаю[26].

Всё, что Мураками написал с 1979 по 1995 год, японцы разделили на три мини-периода. «Слушай песню ветра» и «Пинбол 1973» – первый период. «Овцы», «Страна Чудес» и «Норвежский лес» – второй. А уже «Дэнс», «К югу…» и «Хроники Заводной Птицы» – третий. В графическом виде это у них изображается так[27]:



Начало пути – период «городской повести», где главный герой осознаёт, что чем дальше, тем больше «теряет себя» (на схеме: тень «собственного я» постепенно бледнеет). Далее, в «Охоте на овец», он отправляется на поиски «того, что потерял». Но к концу романа понимает, что остался с пустыми руками, – и замыкается в своём внутреннем мире. Там, в «запертом колодце подсознания», его эго перерождается. В «Стране Чудес» оно «стучится изнутри», затем отделяется от своего кокона-героя и постепенно, по двусоставной сюжетной спирали (реальный «я» – ирреальный «я», «этот» свет – «тот» свет) выбирается «наружу», обратно в «этот безумный мир». «Городская повесть» плавно трансформируется в «роман ужасов», а депрессивные самокопания героя уступают место описаниям окружающего мира в самых жестоких его, мира, проявлениях. Однако уже в «Дэнсе» внешний мир приобретает замкнуто-детерминированные, «матрицеобразные» формы. Герой снова хочет убежать из захлопывающейся реальности – и в очередной раз переродиться. Уже в «Юге» и «Хрониках» внешний мир всё сильнее размывается, эта реальность вокруг героя окончательно пропадает, а ей на смену приходит «новая ирреальность» – мир, созданный лишь его собственными волей и воображением.

* * *

Вспоминаю дискуссии, бушевавшие в гостевой нашего сайта[28] о финалах книг Мураками. В особенности – о том, чем же закончились «Хроники» и «Юг». Обе вещи в финалах оставляли читателей в странном подвешенном состоянии: «Так всё-таки – умер герой или нет? Как всё это прикажете понимать?»

«Понимайте как чувствуете», – советует сам автор. Но вот что говорит прикладная метафизика.

Бытие в буддизме рассматривается как преобразование жизни индивида посредством т. н. «Пути». И в сферу рассмотрения входят только те вопросы, которые связаны с этим преобразованием. Остальные вопросы – о бесконечности мира, жизни, смерти и т. п. – не рассматриваются, так как буддийская мысль исходно фокусируется лишь на психологических проблемах индивида.

Описание Пути – это описание практики перехода психики в стадию Нирваны. Практика этих наблюдений была описания языком, созданным для описания психики в её собственных терминах, а не в терминах внешнего мира. Объяснить эти термины с помощью европейских понятий крайне сложно (если возможно вообще): каждый из них имеет отношение к целому ряду других, всплывающих по ассоциации, и суть двух внешне похожих терминов – европейского и буддийского – ввиду разницы ассоциативных связей может в корне отличаться друг от друга[29].

Заметим: крайне сложно – если возможно вообще…

А кто сказал, что будет легко?

Так, может, всё же дадим слово тому, кто пытается?

6. От потери к потере. «Слушай песню ветра»

– Можно спрашивать как попало?

– Можно, мне всё равно.

– Ты уже умер, да?..

– Да, – очень тихо ответил Крыса. – Я уже умер[30] .

Привет.

Ну как? Ещё не запутался? Так когда умер Крыса и от чего? Почему Овца вселилась именно в него, и как вышло, что он оказался единственным, кто разделался с нею? Да и – разделался ли?..

Стоп, стоп, скажешь ты. Слишком много вопросов сразу.

Но ведь у тебя всё равно ещё куча других осталась, не так ли?

Теперь, когда переведена вся трилогия, давай-ка разложим её по порядку и попробуем отследить спокойно и не торопясь.

В начале «Песни ветра» есть совсем неприметная, но на поверку очень странная фраза:

Эта история началась 8 августа 1970 года и закончилась через 18 дней, то есть 26 августа того же года.

Итак – вся история длится девятнадцать полных дней, уверяет нас герой-рассказчик (подчеркнем: герой, а не автор!).

А теперь посчитай внимательно. И ты увидишь, что в девятнадцать дней «эта история» не укладывается, хоть тресни.

Напомню: 1970 год. Герой, перейдя на последний курс университета, валяет дурака на летних каникулах, дружит со странным парнем по кличке Крыса, знакомится с девчонкой без мизинца – и вдруг получает в подарок по радио песенку «Бич Бойз» от своей полузабытой одноклассницы.

«Сегодня суббота», – объявляет по радио заика диджей, и мы начинаем считать. Второй раз этот же самый диджей появится в самом конце повести[31]. «Снова субботний вечер», – скажет он. И вот тут – неувязочка. Потому что между 8 и 26 августа может быть только две субботы: 15-е и 22-е, но никак не 26-е. Когда же началась и когда закончилась «эта история»? Футболка от радиостанции приходит герою по почте «через три дня». На следующий день он покупает пластинки у девчонки без мизинца, а та признаётся, что «уже неделю» не может найти его номера телефона. Следовательно, вся «эта история» началась за 3 дня до первого появления диджея, а именно – 5 августа? В таком случае, на всю «эту историю» потребовалось три недели, но никак не 18 дней!

Дальше – хуже. Одну из трёх купленных пластинок герой дарит Крысе ко дню рождения – за месяц до самого дня рождения. Дарит, заметим, в баре Джея. Через неделю ему звонит девчонка без мизинца, и он встречается с ней в том же баре (чтобы узнать его телефон, она звонила в бар, и ей сказали, что он уже неделю не появляется, уж не заболел ли). На следующий день («Спасибо за вчерашний вечер, давно так не отдыхала») она приглашает его к себе домой. И говорит, что завтра уезжает из города «на недельку».

Всю эту следующую «недельку» Крыса ходит «как в воду опущенный». При этом просит героя встретиться и поговорить с какой-то женщиной, а потом отменяет свою просьбу («А где подруга? – Не будет подруги. – Как не будет? – А вот так»). Параллельно и Джей замечает, что с Крысой что-то неладно. На этой же «недельке» Крыса очень серьёзно и искренне разговаривает с героем о «вещах, которых не изменить», – и исчезает из повествования.

Неделю спустя «возвращается» девушка без мизинца, которая, оказывается, никуда не ездила. За эту неделю «ей будто прибавилось года три» (аборт). «Когда обратно в Токио?» – спрашивает она. «На следующей неделе», – отвечает он. Если посчитать ОЧЕНЬ внимательно, разговор происходит 27 августа, в четверг. «Следующая неделя» начинается с воскресенья 30 августа (в Японии неделя начинается с воскресенья). Однако герой возвращается 26-го в среду («26 августа – утверждал календарь на стене бара»). То есть – на четыре дня раньше, чем заявляет.

Три дня ДО начала истории, плюс четыре дня ПОСЛЕ её окончания. Куда подевались целые семь дней?

Что за каша? Ошибка? Небрежность начинающего автора, пускай и получившего за литературный дебют премию журнала «Гундзо»?

Или всё-таки что-то ещё?

И вот тут – если представить, что ошибки нет, – начинается самое интересное.

Открываем 5-й том японской «Большой энциклопедии животного мира» – «Млекопитающие». Находим раздел «Мыши, крысы». Читаем:

Мыши (крысы) – животные, обитающие под землёй, – в древних Индии и Египте символизировали смерть… В европейских же странах издревле считалось, что души, разлучённые с телом, принимают форму мышей… Крысы, разносящие инфекцию, отождествлялись у европейцев с детьми, погибшими при родах или в зародыше…[32]

И так далее, в больших количествах – о мышах и крысах, под видом которых души некоторых людей (чаще всего – детей) после смерти продолжают обитать в этом мире.

Иначе говоря, для автора Крыса – символ смерти и перерождения. Или, вполне возможно, он мёртв с самого начала повествования. А сама повесть – история одного лета, в котором герой «зависает» между женщиной из реальной жизни (девчонкой без мизинца) и посланником с того света (Крысой). Где всё разделяется на два параллельных мира – «этот» и «тот».

Если принять это за основу – «каша» со счётом дней наконец-то становится объяснимой.

12 числа в реальном мире герой идёт в магазин грампластинок. Узнаёт, что девушка без мизинца целую неделю не верила, что он «не сделал ей ничего плохого». И лишь неделю спустя признала свою ошибку.

То есть целых семь дней она не жила в его реальности. 12-го сходила в бар, где все героя потеряли, и лишь через неделю вновь захотела с ним связаться. Неделю её просто не существовало в его мире. Эту же неделю Крыса «ходил как в воду опущенный». Как только мы вычёркиваем эту лишнюю, «мёртвую» неделю – всё сходится. Остаётся лишь реальная история. В этом мире, мире живых. С 8-го по 26-е.

Всю эту неделю (а после и на протяжении всей трилогии!) бар Джея выполняет функцию тоннеля меж двух миров. Не случайно именно здесь девчонке без мизинца даёт телефонный номер героя его друг – «высокий такой и странный немножко». Крыса. Привидение, читающее Мольера.

Такие дела.

* * *

Я раскрыл блокнот и прочертил посередине листа вертикальную линию. В левую половину я попробовал записать, что в жизни приобрёл, а в правую – что утратил. Всё, что потерял, растоптал, бросил, предал, принёс в жертву ради чего-то другого… Я писал и писал, а список всё никак не кончался[33].

Осознанно или нет, но именно в этом пассаже писатель приоткрывает дверь на свою литературную кухню. И даёт нам первый ориентир – подсказку, как всё это читать.

Линия, прочерченная на странице бумаги, – не что иное, как граница миров. В каком-то смысле – «этого света» и загробного мира. И хотя в более поздних романах понять, который свет «тот», а который «этот», не всегда легко («Ведь реальность то и дело “заглатывает” в себя ирреальность и наоборот. И так, чередуясь, они обе вертят вещами и событиями нашей жизни»[34]) – сама эта линия совершенно чётко расщепляет повествование, сознание героя и наши с вами мозги на две параллельные реальности. На день и ночь. Свет и тьму. Дождь и снег. Утверждение и отрицание. И так далее, и так далее – перечитайте все его романы ещё раз.

Всё, что герою близко и дорого, кончается. Утрачивается, умирает и переходит в иной мир. И это неизбежно. Главные вопросы для автора и его героя в этой книге – как ко всему этому относиться? Как с этим обращаться и сообщаться?

Для коммуникации Мураками решает подключить посредников-медиумов. Это могут быть люди, предметы, явления природы, часто – произведения искусства (книги, кино или музыка), а также определённые места, через которые можно связаться с «тем светом», чтобы получить оттуда Послание, благодаря которому продолжаешь оставаться живым.

Так, в «Песне ветра» мы наблюдаем следующую картину.

Обитатели «того света»:

✓ Одноклассница, заказавшая по радио «Бич бойз»

✓ Крыса

✓ Парализованная девушка на больничной койке

✓ Студентка, изучающая французскую литературу

Люди-медиумы:

✓ Диджей на радиостанции

✓ Бармен Джей

✓ Девушка без мизинца

Тоннели между мирами:

✓ Бар Джея

✓ Квартира девушки без мизинца

✓ Магазин грампластинок

✓ Радиостанция

Наибольшая «нагрузка» в таком общении ложится на бармена и радиоведущего – «медиумов» по роду занятий. Даже фонетическая схожесть их «имен» не случайна. Кличка бармена-китайца придумана американцами, в оригинале состоит из единственной английской буквы «J», и его общность с прозападным (читай: не от мира сего) DJ-ем проступает ещё очевиднее. Так же не случайно герой сравнивает себя и бармена Джея с «парочкой обезьян», а чуть погодя диджей (уже после выходя с героем на связь) обзывает себя самого «собакоподобным комиком». Так, благодаря усилиям двух профессиональных «спиритистов», все мужские персонажи повести наделяются именами животных и «связываются одной цепью».

Цепочку же посланий из «того» мира в «этот» и обратно легко представить в виде траектории, по которой летает шарик пинг-понга. Девчонка «с того света» перекидывает герою песенку «Бич Бойз» через диджея по радио. Шарик налево. Герой в ответ на это идёт в магазин, покупает пластинку и дарит «на тот свет» Крысе. Шарик направо. Парализованная девушка «возвращает» шарик, написав письмо диджею.

«Я вас всех люблю!» – резюмирует диджей, зачитав письмо «оттуда» всем жителям этого мира.

Подобную же чехарду можно отследить и в баре у Джея – по тому, кто и какие песни заказывает в музыкальном автомате. И ещё много где, если поискать. Принцип везде один и тот же.

* * *

Солидный российский инфосервер, сетевая энциклопедия «Япония от А до Я» в разделе на букву «М» сообщает (кавычки сохраняю из вредности):

«На становление Мураками Харуки как литератора большое влияние оказало творчество ещё одного, теперь уже забытого американского писателя Дерека Хартфильда (1909–1938), известного тем, что он совершил самоубийство, получив известие о смерти матери»[35].

Ну, что тут скажешь… Очередная литературная провокация удалась! А посему не будем удивляться, если в какой-нибудь очередной претендующей на солидность монографии прочтём, что на прозу Воннегута оказало большое влияние творчество Килгора Траута, а на русские переводы Мисимы – похождения сыщика Фандорина.

После исступлённых поисков в сети и на бумаге нам с Вадимом Смоленским пришлось признать: американского писателя Дерека Хартфильда, к жизни и творчеству которого постоянно апеллирует герой повести «Слушай песню ветра», не существует нигде, кроме как на страницах повести «Слушай песню ветра».

В общем, не скажу за Мураками, но на героя «Песни ветра» проза Хартфильда, несомненно, повлияла, и очень сильно. Без неё он вряд ли долго «протянул» бы в спорах с Крысой – нескончаемых и упёртых, пускай и закамуфлированных под беззаботный трёп за очередной кружкой пива.

Пожалуй, одна из ярких особенностей дебютной повести Мураками и заключается в чётко сбалансированном раскладе: нигилист-Крыса постоянно отрицает любые нормы, в том числе и моральные, – а главный герой, в свою очередь, отрицает сам Крысин нигилизм. При этом, что интересно, аргументов с обеих сторон аккурат поровну. Отрицание и утверждение. Истории героя и Крысы – истории двух антиподов. Ситуации, в которые они попадают, схожи, но реакции двух друзей диаметрально противоположны. Такие дебаты сильно напоминают подсознательные споры любого человека с самим собой. Которые в каждом из нас разрешаются по-своему.

Крыса ближе к финалу теряет женщину, у которой явно произошло какая-то трагедия (аборт?), приведшая к размолвке. Сам Крыса становится всё холоднее, болезненней, его монологи становятся всё абстрактнее, всё оторванней от реальности, – и в итоге он сам исчезает со страниц этой повести (и из этой жизни) насовсем.

Герой же во всяком разговоре с собой ещё пытается зацепиться за какие-то земные, узнаваемые чувства. Рассуждает о человеческой боли, о сострадании к людям, которые болеют, умирают, что-то или кого-то теряют. Портреты других персонажей (не Крысы) становятся всё человечнее, теплее – и разрешаются историей о парализованной девушке, которая не теряет надежды. А также – радиопризнанием одинокого диджея: «Я Вас Всех Люблю».

Считать ли сей лирический «выхлоп» развязкой книги? Или вернуться к названию повести и вспомнить, откуда оно взялось?

Слово автору:

Название повести я позаимствовал у Трумэна Капоте. Один из его рассказов заканчивается фразой: «Ни о чём не думай, ничего не вспоминай. Просто слушай, как поёт ветер»[36]. Но, если честно, это был первый и единственный раз, когда я придумал название после того, как закончил произведение. Потом я уже старался придумать название в первую очередь. Так гораздо легче работается[37].

В спорах героя с Крысой – сколько отрицаний, столько же и утверждений. Наложенные друг на друга, к концу повествования они просто аннигилируются. Будете искать в этих спорах смысл – по прочтении книги перед вами не останется ничего, кроме улыбки Чеширского Кота. Который, впрочем, и является Алисе всякий раз, когда надеяться уже не на что, и открывает ей новый и неожиданный путь. Очень по-дзэнски. Хлопком одной ладони.

Случайно или намеренно, такой расстановкой акцентов Мураками завоевал сердца огромной читающей аудитории Японии 70-х – стремительно индустриализирующейся страны, где последние сантименты 60-х окончательно рухнули, от «великих идей» осталась сплошная «оптимизация потребления» – и молодёжи не осталось ничего, кроме пожизненных кредитов, корпоративной службы до гроба и высасывающих душу хаоса, бесцельности и пустоты.

В России же «бум Мураками» случился в конце 90-х. Кто-то верит в случайности. Я, в последние годы, – нет.

* * *

«Все богатые – говнюки! – заявляет Крыса в третьей главе. При этом сам он – из богатой семьи. – Иногда становится невмоготу осознавать, что ты богатый… Бывает, хочется убежать».

«Ну, возьми да и убеги», – говорит ему на это герой-фрилансер, прозябающий от заказа до заказа.

«Люди не рождаются одинаковыми», – цитирует Джона Ф. Кеннеди выдуманная девушка из рассказа Крысы.

А в 31 главе герой отвечает на это:

«Все одинаковы. Те, у которых что-то есть, боятся это потерять, а те, у кого ничего нет, переживают, что так и не появится. Все равны… И тому, кто успел это подметить, стоит попробовать и стать хоть чуточку сильнее. На самом-то деле сильных людей нет – есть только те, которые делают вид».

На страницах повести слово «богатые» употреблено 16 раз, слово «бедные» – 6. Эта разбросанная по нескольким главам и всё же вполне ясно считываемая дискуссия о бедных и богатых будет тянуться у Мураками практически во всех романах. Но затевает он её, похоже, вовсе не из желания высказать миру свои классовые пристрастия. А скорее, чтобы чётче обозначить разницу между «двумя Япониями» – 60-х и 70-х. Первая из которых ещё тяготела к манифесту «Все богатые – говнюки!» А вторая уже пожимала плечами в духе заголовка романа Хартфильда: «Что плохого, если вам хорошо?»

Япония выбиралась из руин и неуклонно богатела. После бесплодных студенческих бунтов и антивоенных манифестаций 60-х стало очевидным: молодёжи не дали сказать своё слово в переустройстве страны. Вместо этого ей предложили материальный достаток, и бунтовать стало некому и незачем.

Десять лет спустя однофамилец Харуки, певец уже «кислотного» поколения Рю Мураками напишет в своей книге «Прекрасные богини новой музыки»:

Повесть «Слушай песню ветра», пожалуй, явилась первым послевоенным произведением, в котором прозвучал главный лозунг поп-культуры «Что плохого, если вам хорошо?» Вся литература, написанная в Японии до этого, строилась на совершенно иной психологии: «Все богатые – говнюки», и в этом смысле «Песня ветра» – глубокая книга, отразившая принципиальное изменение в эмоциях людей на новом витке японской истории[38].

Любопытно, что именно Рю Мураками «продолжил дело старшего товарища» и уже в 1984 году, ковыряясь в истории японской поп-музыки, сформулировал ещё более продвинутое определение для состояния души «поколения японского пепси»:

«Southern All Stars» были первой настоящей японской поп-группой. Они были действительно крутыми – хотя их лидер, возможно, до конца этого не понимал.

До них в Японии практически не существовало поп-культуры. Её придумала богатая Америка для развлечения зажиточных масс. Джаз, бродвейские мюзиклы, поп-арт, рок-н-ролл, фильмы Голливуда, всё это – от Луи Армстронга до «Звёздных войн» и Энди Уорхола – я бы назвал «поп-культурой».

Так почему же этой самой поп-культуры не существовало в Японии так долго?

Да от бедности. Риса не хватало, просо сжирали до последнего зёрнышка, родители посылали дочерей на панель, чтобы семья не померла с голоду… В таких диких условиях слушать «Love Me Tender» или «A Day in the Life» ни возможности, ни желания не возникнет.

Только в горле пересохло – сразу пива выпил. Кайф!

Рядом тёлочка лежала – мама, я фигею. Трах!

Заценил фасон в бутике – тут же и купил. Оттяг![39]

Эти три простые эмоции, в общем, и составляют основу поп-культуры. Поскольку играют в жизни людей куда более важную роль, нежели страдания и размышления над вопросами типа «В чём смысл жизни?» или «Кто я, и что я здесь делаю?»

Чем и сильна поп-культура. Это всегда очень ходкий товар[40].

* * *

Я далёк от мысли называть прозу Харуки «попсой» (скорее, подобное определение применимо к творчеству самого Рю, но это уже тема для другой книги). Пожалуй, мне ближе то, что говорит Харуки сам о себе.

– Да, я обожаю поп-культуру, – признаётся он в интервью, – «Роллинг стоунз», «Дорз», Дэвида Линча и всё в таком духе. Я не люблю элитарности. Люблю фильмы ужасов, Стивена Кинга, Рэймонда Чандлера, детективы. Но писать такие вещи я не хочу. Что я хочу – это использовать их структуры, но не их содержание. Мне нравится наполнять такие структуры своим содержанием. Это – моя манера, мой стиль. Так что меня не любят писатели обоих типов. Меня не любят развлекательные писатели, и меня не любят солидные литераторы. Я же – посередине, я делаю нечто новое. Поэтому много лет я не мог найти в Японии своей ниши. Но сегодня я чувствую, что ситуация радикально меняется. Для меня теперь есть ниша, и она растёт… Мои читатели продолжают покупать мои книги, они на моей стороне. А писатели и критики – не на моей стороне. Но чем больше становится моя ниша, тем больше ответственности я ощущаю именно как японский писатель… Именно потому я и вернулся в Японию[41].

* * *

Привет.

Ну как? Ещё не разгадал, когда и как в этой истории умирает Крыса? Если честно, я и сам не уверен. Точного ответа я не нашёл даже у очень дотошных японских исследователей «миров Мураками». Но кое-какими догадками поделюсь.

Ты обратил внимание, что смерть – а ещё точнее, само убийство мужских персонажей, – у Мураками тесно связано с автомобилями? Вспомним.

«Пинбол»: Крыса приезжает на кладбище, чтобы (скорее всего) прямо в машине наглотаться снотворного и умереть.

«Овцы»: Герой находит в «лендкрузере» Крысы клочья овечьей шерсти и вскоре узнаёт, что тот уже несколько дней как покойник.

«Норвежский лес»: Кидзуки травит себя выхлопным газом в машине, не покидая гаража.

«Дэнс»: Готанда кончает с собой, сиганув с пирса на «мазерати».

«Страна чудес»: Последний Конвертор дожидается перехода в Вечность, сидя в «карине-1800» с турбонаддувом и двумя распредвалами.

Что скажешь? Не слишком ли длинная цепь совпадений?

Ещё одна цепочка, не менее примечательная. Герой встречается с Крысой – и тут же попадает с ним в аварию. Машину переворачивает вверх тормашками. Оклемавшись, герой видит Крысу, блюющего на приборную доску. И чуть позже у них происходит следующий диалог:

– Да-а-а… – сказал он минут через пять. – Повезло нам с тобой. Ты подумай, ни царапины. Разве такое бывает?

– И не говори, – ответил я. – Только машине-то, наверное, кранты?

– Да бог с ней. Машину можно новую купить. Везение не купишь!

Собственно, с этого момента начинается их странная дружба – и парадоксальные, ни к чему в реальности не ведущие споры, в которых все привычные установки «этого мира» по воле Крысы методично переворачиваются с ног на голову.

А вот тебе моя версия: именно с этого момента Крыса и отправляется в мир иной. Да-да. На страницах «Песни ветра» он умирает в автокатастрофе в 1970 году. А уцелевший в той же катастрофе герой получает неожиданный дар, или «доступ» для общения с «теми, кого потерял» – чему и посвящена как эта, так и все дальнейшие истории параллельных миров Мураками.

Хотя я вовсе не исключаю, что и это был не первый «трип» Крысы «на Луну и обратно». Вспомни, сразу после аварии:

– Зови меня «Крыса», – сказал он.

– Почему «Крыса»? – удивился я.

– Уже не помню. Давно прилепилось. Сначала жутко не нравилось, а теперь нормально. Ко всему привыкаешь.

Впрочем, возможно, ты уже давно отследил все эти (или иные?) цепочки подробнее и нащупал другой ответ. Сообщай, буду рад любым интересным трактовкам. Кстати, если захочешь поковыряться – вот тебе ещё одна головоломка из «Песни ветра», на которые ни японская критика, ни Смоленский, ни я ответа пока не нашли (сам же Мураками, заслышав такие вопросы, с хитрой улыбкой отмалчивается):

Старшая сестра парализованной девушки бросила институт, чтобы ухаживать за тяжело больной младшей. Сделала она это три года назад, в марте. Примерно тогда же якобы по болезни бросила учёбу девушка, что в 73-м заказала диджею «Бич Бойз». В том же марте 70-го повесилась подруга героя, изучавшая французскую литературу. Кто есть кто?

* * *

– Мураками-сан, насколько автобиографичен лирический герой двух ваших первых книг – «Слушай песню ветра» и «Пинбол 1973»?

– Этот персонаж-одиночка в моих романах – как будто один из двух братьев-близнецов, живущих внутри меня, которых разлучили в двухлетнем возрасте, и они потеряли друг друга. Между ним и мной есть немало похожего, но отличий всё-таки больше. Мои романы – это долгие путешествия в поисках такой вот своей «отколовшейся и утерянной половинки»[42]

7. Fry 'em free. Tокио-2003

Октябрь 2003 года. Крошечный индийский ресторанчик через дорогу от главных ворот Токийского университета. За столиком напротив меня – близкий друг Харуки Мураками, известный переводчик американской литературы профессор Мотоюки Сибата – сухощавый человек с подвижным, до странного детским лицом и грустным, чуть растерянным взглядом.

Мы беседуем о вымирающих языках и сахалинских айнах, и он вспоминает недавнюю статью в «Ёмиури симбун» – о женщине-айну с Хоккайдо, которая поехала в Северную Индию и обнаружила огромное сходство между индийской и айнской мифологиями. В это время к столику подплывает индийский же парнишка-официант и по-японски, хотя и с жутким акцентом, предлагает нам «чай».

– Как – «чай»? – удивляюсь я. – Это мы в России говорим «чай»…

– Мы тоже, – улыбается официант.

– По-моему, Митя-сан, они всё же первые начали! – смеётся Профессор.

– Не сомневаюсь…

Вчера вечером сэнсэй провёл в университете очередной семинар, на котором выступили японские переводчики Кафки, Гёте, а также современной французской, австралийской и русской литератур. Очень интересный – и до странного грустный семинар. Забитую до отказа аудиторию пропитывала какая-то растерянность. Наверное, я так и не уловил бы до конца, в чём тут дело, если бы дискуссия в третий раз не свернула на тревожную тему: заскорузлые слухи о том, что по всем вузам Японии скоро упразднят литературоведческие кафедры – «за социальной ненадобностью» (!), – похоже, сегодня больше не слухи. Уже сейчас в каждом вузе на таких кафедрах оставлено по одному-два преподавателя, и сокращение продолжается.

– Ничего себе! – поражаюсь я. – Вроде такая богатая страна. У нас в России с экономикой полный швах, но от литературы в вузах отказываться пока никому в голову не приходит…

– Да тут не в богатстве дело. Просто сверху спускается установка: всё должно иметь свою экономическую отдачу. А как доказать экономическую отдачу литературы? Статистикой продаж новых книг? Сами знаете, что в любой стране показывает такая статистика.

– Да уж… Вчера после семинара ко мне сразу три японских студента приклеились – с вопросами, как правильно выбрать для перевода книгу, которая потом будет хорошо продаваться. Я им говорю: «Выбирайте то, что нравится лично вам, и переводите это с максимальным удовольствием для себя. Это уже половина успеха хорошей книги». Но они, похоже, так до конца и не уловили…

– С одной стороны, их, конечно, можно понять. Вы не смотрели здесь по телевизору «квизы»? Когда большой аудитории задаётся вопрос… – Сибата-сан тычет пальцем в блюдо на столе. – Ну, например, из какого языка пришло слово «карри». И все голосуют, выбирая из нескольких вариантов ответа. Так вот, ещё лет десять назад эти программы строились по принципу «угадал не угадал». То есть людей всё-таки интересовал сам ответ. А сегодня основную часть передачи все рассуждают о том, что думает большинство. И акцент при этом – не на правильном ответе, а на причинах, почему это самое большинство так считает. Такая вот «демократия»… И в литературе то же самое. Студентов-филологов сейчас больше всего беспокоит, куда податься после вуза, как не прогадать и правильно зацепиться за жизнь. Им очень сложно объяснить, что бывает качественная литература не для широких масс. Тем более теперь, когда нас сокращают…

– Сколько же вы ещё продержитесь? – сочувствую я. – Два года? Три? Лет пять или десять?

– Ну, через десять лет, надеюсь, они там, наверху, одумаются, и всё как-нибудь вернётся на круги своя… – невесело усмехается Сибата-сан. – Хотя в последнее время я не уверен, что всё на свете развивается волнами.

– А если не волнами, то что? Взрыв?

– Может, и взрыв. Кто его знает… На такие вопросы ответов в принципе не бывает. А студенты приходят к преподавателям и ждут, что им скажут, как правильно. Какая литература хорошая, какая плохая, что читать, а что не стоит… Для выживания, заметим. Вы же помните, какой вопрос вчера на семинаре первокурсница задала: «А почему человеку так уж необходимо читать литературу? Разве без этого нельзя обойтись?» ещё лет десять назад её бы, наверное, на смех подняли – в университетской-то аудитории, по крайней мере. А сейчас всё так меняется – с объемами информации, интернетом, масс-медиа и т. п., что этот вопрос и правда становится столь же расхожим, как, например: «А почему человеку так уж необходимо играть в гольф?» И ответ ей, видите ли, вынь да положь, иначе какой из тебя, к лешему, преподаватель…[43] И в этом, пожалуй, я чувствую принципиальную разницу поколений. Тридцать лет назад мы, студенты, не ждали от старших ответов. Слишком уж Система, ими построенная, себя дискредитировала. Ничего, кроме разочарования в «Новой Японии», мы не чувствовали. Потому, наверное, у нас и пошёл крен в сторону «американской меланхолии», который подхватил и переработал на свой лад Харуки. Собственно, мы с ним на пару и раскапывали эту нишу – переводили Карвера, Капоте, Буковски, Бротигана, Джона Ирвинга и других американских шестидесятников. Большинство этих имён японскому читателю в то время было не известно.

– Хм… То есть, в каком-то смысле, самая «неамериканская» Америка?

– Именно так! «Американская» Америка уверенно талдычила всему миру, что правильно, что нет. Те же, кто не хотел иметь с этим ничего общего, «легли на крыло» и выпали в меланхолию. Где в принципе не бывает правых и неправых. Собственно, их структура «двойных миров», антиподов, постоянная раскладка на «тот свет» и «этот» со связниками-медиумами посередине – все эти потусторонние отголоски очень сильно повлияли и на творчество самого Харуки. В принципе, большинство его книг – это загадки-перевертыши, проникнув в которые читатель разговаривает с собой и все ответы, если ему интересно, ищет сам. Автор ничего не утверждает однозначно.

– «Упаси меня, господи, от правоты…» – бормочу я себе под нос.

– Что-что? – переспрашивает Сибата-сан.

– Да так, вспомнилось. Одна русская писательница, Ирина Грекова, ещё в советские времена писала: «Упаси меня, господи, от правоты. Правый человек глух, правый человек слеп, правый человек – убийца».

– О, да… – усмехается сэнсэй. – Похоже, в этом смысле японские писатели куда ближе к русским, чем к американцам.

– А почему вы сказали «большинство его книг»? Значит, не все?

– Тут странно, – задумчиво улыбается Самый Близкий Друг Мураками. – В последнее время у него появился один интересный акцент… Мне так показалось, по крайней мере. Будто с возрастом в нём накопилось некое Послание. Раньше он довольно упрямо провозглашал: «у меня ответов нет, ищите сами». А в «Кафке на пляже» ему словно хочется передать читателю что-то ещё. Кое-что от себя, нечто большее… Впрочем, я тоже не хочу давить своим личным мнением. Книга только появилась, и пусть читатели сами решают, как её лучше воспринимать.

Время обеда вышло. Сэнсэй глядит на часы и, извиняясь, откланивается: завтра ему вылетать на симпозиум в Сан-Франциско, а сегодня ещё две лекции читать. На прощание, чисто автоматически, задаю навязший в зубах вопрос:

– И всё-таки теперь, когда почти весь Мураками в России выпущен, – кого ещё вы порекомендуете для перевода из современных японцев?

– Ох, сложно сказать. Такой силы сочиняльщиков, пожалуй, на сегодня больше и нет. А впрочем… – он лукаво глядит на меня. – Есть ещё одно имя. Вернусь из Штатов – поговорим!

* * *

Беседа с Сибатой-сэнсэем, как и вчерашний семинар, весь день не выходила у меня из головы. Словно кто-то вторые сутки подряд играл у меня в мозгу странную, загадочную симфонию, но кода затягивалась, и длиннющее произведение всё никак не могло разреши ться.

Исход наступил ближе к вечеру. Прошатавшись по десятку книжных на Канда, я перебрался на Сибуя, заскочил в «Тауэр Рекордз», выкупил заказанную пару дней назад DVD-шку с потусторонними мультиками «японского норштейна» Кодзи Ямамуры; с гордостью за державу отметил, что наши «Ёжик в тумане» (Ки́ри-но на́ка-но харинэдзу́ми) и «Чебурашка» (Чебура́сика) красуются тут же на передней полке; вышел на улицу, вернулся на станцию Сибуя (в общем, прогулялся неплохо, что говорить!) – и наконец осознал, что здорово проголодался.

Дико хотелось мяса. А точнее, стейка. А если ещё точнее – именно такого, какой уплетал на страницах «Дэнса» дружище Готанда, – «слабо обжаренного, с кровью». Пускай и не за представительские расходы.

Нырнув под бетонные сваи надземки, я пробрался к закопчённой двери небольшого стейк-хауса, который облюбовал для себя ещё в прошлом августе, когда приезжал в Токио брать интервью у Мураками. Слава богу, бурные волны японской экономики пока обходили ресторанчик стороной – внутри было людно и шумно. Из динамиков в потолке выплескивался медный горячий фри-джаз. Кажется, «Крусейдерз». Как раз недавно ходил на них в «Блю Ноут Кафе» на Омотэсандо.

Один из главных фокусов этого ресторанчика в том, что мясо здесь подают практически сырым. Но зато – на раскалённой чугунной жаровне, которая остывает минут семь прямо у тебя перед носом. Иначе говоря, тебе предлагают пожарить отборнейший кусок мяса самому – ровно до той кондиции, которая тебе, дорогому, нравится. Как говорится, «fry it free». Соусы и приправы по вкусу. Хотя кроме масла, лимона, перца, соли и порошкового чеснока, я никогда ничем подобным не пользуюсь. Настоящую говядину любые соусы только портят.

Ну а если ты приплатишь достаточно смешную сумму – доллара два или три – можешь пить любые безалкогольные напитки сколько в тебя, драгоценного, влезет.

И тут начинается самое интересное.

Я сажусь на единственное свободное место, и стойка с «фри-дринками» оказывается прямо у меня перед носом. Японская девчушка лет четырёх, убежав от папы с мамой в дальнем углу, оттягивается на свободе: наливает из огромного автомата в здоровенный стакан кока-колы, зачерпывает лопаткой побольше льда, тщательно смешивает лёд с напитком, явно подражая ранее виденному бармену, – и, вылив всё содержимое в раковину, начинает ту же операцию с самого начала.

Справа от меня пара иранцев – толстяк и замухрышка – ругаются на дурном и грубом японском с молодым студентиком-официантом.

– Ты чё, гад, сырое мясо подаёшь! – чуть не швыряет толстяк жаровню в бедного пацана. – А ну, дожарь как положено!

Без единого облачка на лице официантик выпаливает: «Слушаюсь!» – подхватывает раскалённый чугун и убегает зажаривать нежнейшую вырезку до одному Аллаху известного состояния. Толстяк же подымается из-за стола, на котором крупными иероглифами написано: «Зажарьте как вам хочется». Подходит к стойке «фри-дринков». И принимается за настоящий кулинарный джихад. Наливает полную чашку кофе, пробует, брезгливо морщится, выливает. То же самое проделывает с «джинджер-элем», апельсиновым соком, зелёным чаем. Успокаивается на дыне с содовой – и лишь тогда возвращается к замухрышке.

Мне же наконец приносят моё розовое, шкворчащее на чёрном металле вселенское блаженство. Минуты на три мир вокруг теряет для меня привлекательность. Когда же, работая челюстями, я вновь поднимаю взгляд от стола, то наблюдаю у «халявной» стойки саму Мисс Японскую Сексуальность. С первого взгляда понятно: ей не нужен этот кофе. Она налила его в самую маленькую чашечку лишь затем, чтобы пройтись – в круто обтягивающих аппетитную задницу джинсах, на каблуках сантиметров в двенадцать – от столика и обратно по вечернему полупьяному заведению в центре города, лишь бы хоть кого-нибудь «завести»… «С одной стороны, вроде, шлюха, – проносится в голове. – С другой стороны, может, и правда – просто одинокая женщина. Что так, что эдак – в моей ситуации это не меняет, увы, ни черта»[44].

Последним на моих глазах к «фри-дринкам» приникает стандартный, классический «сарарима́н»[45]. «Белый воротничок», как выражаются в Штатах. Красные глаза: явно надрался на какой-то корпоративной пьянке и скоро вернётся домой, чтобы снова до ночи сидеть над чертежами, свернутыми в чёрную тубу на соседнем стуле. Женат или нет, с детьми или без – сейчас не важно: ему этот кофе нужен как воздух. И уж он-то – единственный, кто выпивает свою порцию до дна.

Расплатившись – каких-то пятнадцать баксов, в центре Москвы содрали бы втрое больше, а всё равно подали бы дохлое мясо, – выхожу на воздух и закуриваю. Free…

В голове всё крутится семинар Сибаты-сэнсэя.

– Сэнсэй, какое главное требование вы предъявляете к своему тексту?

– Э-э… К своему?

– Ну, к тому, что выходит из-под ваших пальцев.

– Да я как-то особо не думаю… Раньше верил, что всё дело в правильном переносе смысла. Это когда ещё молодой был. А теперь… Теперь, пожалуй, у меня такой принцип: чтобы от точки до точки глаз бежал ровно и не спотыкался. При сохранении смысла, само собой. Поэтому частенько один и тот же текст по три-четыре раза переписывать приходится.

Free…

– Если это делать правильно, в тексте появляется некий ритм. Я не знаю, откуда он берётся во мне. Но постепенно я привыкаю вызывать его изнутри. Мне уже почти пятьдесят, но иногда действительно кажется, что я только учусь.

Free…

Через пару кварталов мои глаза упираются в Нечто. Повёрнутое ко мне спиной. Обтрёпанный седеющий бомж лет пятидесяти. Отвернулся от всего мира к огромной стене, на которой чёрным по зелени нарисована пара густых деревьев. На бордюрчике перед собой разложил с десяток книг. Ещё пара сотен томится рядом в тележке, заботливо укутанной целлофаном от дождя. Он не хочет поворачиваться от стены к миру. Эти два дерева на плоской стене, эти книги перед глазами значат для него куда больше, чем кто-либо в этом Городе мог бы ему сообщить. Двадцать книг перед цепляющимися за иероглифы зрачками. Одинокая спина всему миру. Бутылки дешевого зелёного чая под локтем. Тележка со старыми, кем-то выброшенными книгами. Всё. Когда я фотографирую его, камера звонко щёлкает, но он лишь вдавливает голову в плечи и притворяется, что ничего не слышал.



Ему не положен «фри-дринк». Он уже никогда не пойдёт в ресторан, где четырёхление девочки играют в барменов, одинокие шлюхи раскачивают бедрами, а ленивые до языков иностранцы швыряют в официантов сковородками. Он лишь стоит, замкнувшись в себе, спиной к миру – и читает Гессе, Достоевского, Буковски и Оэ в холодном закутке на задворках Сибуя – до тех пор, пока ему не прикажет «убраться куда подальше» недремлющая полиция.

Он не повернётся.

Ни к чему.

Да особо и не к чему.

* * *

Мне вспомнился управляющий старого отеля «Дельфин». Человек, с рожденья отмеченный печатью хронической невезухи. Даже переползи он в наши Новые Времена, – места для него здесь бы всё равно не нашлось.

– Не в струю! – произнёс я вслух.

Проходившая мимо официантка поглядела на меня как на сумасшедшего.

Я вышел на улицу, поймал такси и вернулся в отель[46].

8. От потери к находке. «Пинбол 1973»

Однажды я установил мышеловку у себя дома, под раковиной. Приманкой служила мятная жвачка… На третий день утром мышеловка сработала. В неё попалась молодая крыса… Поймать-то я её поймал, но не знал, что делать дальше. Умерла она к утру четвёртого дня, так и не высвободив задней лапы, прищемлённой проволокой. Глядя на неё, я вывел для себя один урок.

Всё должно иметь как вход, так и выход. Обязательно[47].

Первые пинболы изобрели в 1934 году – примитивные автоматы, на которых можно выигрывать деньги. На них не выставлялось призовых очков, и попадание шарика в нужные лунки игрового поля фактически определялось везением. Шансов выиграть было не больше, чем в «одноруком бандите».

После Второй мировой войны отношение общества к азартным играм стало строже, и в 1947 году американская фирма «Готтлиб» произвела на свет модель с тремя встроенными флипперами – лопатками, которые гоняли шарик по игровому полю, подчиняясь пальцам игрока. Появилось цифровое табло для подсчёта очков, и поклонники пинбола получили возможность совершенствовать свои ловкость и мастерство.

Однако введение флипперных моделей в корне изменило психологический характер самой игры: исчезло окошко для выдачи призовых шариков. Иными словами, контакт аппарата с внешним миром прекратился. Начиная с 50-х годов в пинболах остаётся лишь вход для монетки. Выхода – нет. В японских версиях пинболов за 100 или 200 иен (1–2 доллара) можно было сыграть три раза. И это всё. Приза нет, играешь на чистый интерес. Машина «отвернулась от мира», замкнулась в себе и стала прожигать время человека впустую – что и привело к её постепенному вымиранию.

Как нынче любят выражаться в Японии, за социальной ненадобностью.

* * *

Эта история – не только про меня. Второго её героя звали Крыса. В ту осень мы с ним жили в городах, которые разделяло семьсот километров[48].

Книга начинается отсюда, с сентября 1973 года. Это вход. Будет неплохо, если окажется и выход. Если же выхода не окажется, то и писать всё это никакого смысла нет.

Пожалуй, самое трудное в «Пинболе» – понять, где у книги выход. Поскольку на внешнем уровне истории героя и Крысы вообще не пересекаются. В отличие от «Песни ветра», друзья-антиподы даже никак не общаются между собой, и рассказ о каждом развивается, на первый взгляд, совершенно обособленно.

Где же связь?

Напомню, что основная история напрямую связана с механизмами.

1973 год. Герой заканчивает в Токио университет и открывает с приятелем небольшую переводческую контору. Снимает квартирку в пригороде и живёт там с двумя близняшками. К ним в дом приходит монтёр и меняет распределительный щит. Старый щит какое-то время валяется в доме, но вскоре близняшки констатируют, что он «совсем слабенький и скоро умрёт». К середине повести старый щит наконец «умирает», и вся троица устраивает его похороны. После чего герой начинает тосковать по пинболу, в который они с Крысой играли в городе их юности, – и отправляется на поиски «вымершего» автомата.

Всё это время Крыса остаётся в городе из «Песни ветра», просиживает вечера в баре Джея (где и стоял их пинбол) и знакомится с женщиной на несколько лет старше себя. Что-то не ладится в их отношениях, Крыса бросает её и решает «уехать из города», о чём так боится сказать своему единственному оставшемуся другу Джею. В итоге он уезжает, но не куда-нибудь, а на кладбище, где не может вспомнить что-то важное из жизни со своей женщиной и понимает, что «застрял». Его история катится к концу, точно шар в кегельбане:

Лишённая потолка и пола, её комната некоторое время потерянно висела в темноте. Образ стал постепенно терять мелкие подробности – и в конце концов растерял их все до единой.

Крыса уставился в потолок и медленно закрыл глаза. Потом, будто щёлкнув выключателем, погасил у себя в голове весь свет – и зарылся сердцем в эту новую темноту.

И вот тут, наверное, самое время вспомнить японский принцип «недостроенного моста».

Если отследить диалог с Джеем об «отъезде из города», прочувствовать мысли Крысы при неоднократном посещении кладбища, а затем перечитать последнюю главу «истории Крысы», очень легко достроить в воображении картину: Крыса давно думал о самоубийстве, хоть и колебался. «Новая темнота» – это Смерть, которую он принимает, сидя в машине на кладбище.

И здесь события у нас в голове начинают расходиться в диаметрально противоположных направлениях.

Крыса в Асия: бросает университет и остаётся в городе юности. Живёт на деньги отца и не хочет брать на себя никакой ответственности: за работу, за любимую женщину, за будущее. Дни напролёт читает книги, вечера просиживает в баре у Джея и часто посещает кладбищенский парк. Никак не участвует в окружающей жизни.

Герой в Токио: вырывается в Токио, заканчивает вуз, заводит небольшую переводческую контору, кормит себя и двух близняшек и, хотя принял три года назад решение «ничего не хотеть», продолжает по инерции цепляться за жизнь.

Крыса: задумывается о суициде. «Когда небо начинало темнеть, Крыса той же дорогой возвращался в свой мир. И всякий раз на пути обратно его душу охватывала неизъяснимая грусть. Мир, ожидавший его на этом пути, был широк, был огромен – но для Крысы в нём не находилось ни единого свободного местечка».

Герой: впускает в дом монтёра и соглашается на замену старого распределительного щита. Аргумент монтёра: «Распределительные щиты у всех подключены к главному компьютеру на станции. И вот от вас одного станут приходить не такие сигналы, как от других. Вы понимаете, что тогда начнётся?»

Крыса: принимает решение наложить на себя руки, но какое-то время колеблется, боясь сообщить об «отъезде из города» Джею.

Герой: выслушивает сообщение близняшек о том, что щит «совсем слабенький и скоро умрёт». Начинает тосковать по пинболу, то есть подсознательно беспокоится за Крысу.

– Почему, интересно, он при смерти?

– Надышался чем-нибудь, не иначе.

– Или прокололся.

Крыса: уезжает на кладбище и кончает с собой. «Надышаться чем-нибудь» (например, выхлопными газами, как Кидзуки в «Норвежском лесе») он не мог: окно в машине до конца оставалось открытым. Судя по симптомам угасающего сознания, («туман сгущался с каждой минутой», а потом пришла «новая тьма»), скорее всего, он принял смертельную дозу снотворного.

Герой: хоронит распределительный щит и читает «молитву» из Канта: «Долг философии состоит в устранении фантазий, порождённых заблуждениями» (к Канту вернёмся чуть ниже).

Люди-Медиумы:

✓ Девчонки-близняшки

✓ Монтёр с телефонной станции

✓ Пинбольный фанат – преподаватель испанского

✓ Так и не появившийся хозяин склада – коллекционер пинболов

Предметы-посредники:

✓ Распределительный щит

✓ Телефон в общежитии героя

✓ Пинбольные автоматы

* * *

Совершенно отдельно от параллельных миров с героем живут две загадочные девчонки-близняшки. Они практически никак не участвуют в происходящих событиях, обитая даже не столько в доме героя, сколько у него в голове. Ощущения от их жизни втроём как секс-партнеров также не наступает: девчонки спят слева и справа от героя, но троица только «заигрывает» друг с другом, и более ничего плотского в их отношениях не считывается, хоть тресни. Эти уютные маленькие близняшки – словно призраки семьи и того настоящего дома, о которых герой подсознательно мечтает, но пока слишком внутренне изломан и замкнут в себе, чтобы создать что-либо полноценное.

Известно, что «кошкоман» Мураками в молодости держал сразу двух приблудных близнецов-котят. Называть их именами не было смысла, поскольку отличить их друг от друга никто не мог. И когда Харуки жил один, все часто засыпали в одной постели: котёнок слева, котёнок справа, Харуки посередине.

Как признаётся писатель, эта сцена снится ему до сих пор.

Но здесь-то «кошка и зарыта»: за подобной картинкой кроется старая иероглифическая метафора. Точно так же, как мы сравниваем фигуры людей с очертаниями букв (согнулся буквой «Г», раскинул руки буквой «Т» и т. п.), японцы используют присказки и выражения, ассоциируемые с иероглифами. Так, семьи с одним ребёнком издревле спали «иероглифом река» (кава-но дзи), то есть укладывали дитя между матерью и отцом – для большей безопасности и защиты в случае цунами или землетрясения.

Вот этот иероглиф, «кава»:



Как можно заметить, центральная черта – самая маленькая. Это – правильное, естественное написание иероглифа, символизирующее нормальную полную семью из трёх человек. Харуки рос единственным ребёнком в обычной японской семье, и, скорее всего, в раннем детстве его именно так и укладывали. Располагая же по бокам от себя двух существ меньше себя по размеру, герой выворачивает «кава-но дзи» наизнанку и «поворачивает реку вспять». Что, с одной стороны, говорит о его подсознательной тоске по ушедшему детству, а с другой – противоречит гармонии Семьи в традиционном японском понимании.

«По великому праву котов при дворе»[49], близняшки появились в жизни героя без приглашения, навели его на спасительную мысль о похоронах щита и ушли «сами по себе», когда убедились, что хозяин этого дома уже зализал свои раны.

Если, конечно, они ему не приснились. Ведь они и правда иногда сбываются, наши сны.

* * *

Со смертью Крысы в истории начинается радикальный перелом. Это чувствуется и на логическом, и на психологическом уровнях. До этого центральной осью повести была «ирреальная» история Крысы, вокруг которой наворачивались «реальные» события в Токио и воспоминания героя. После этого «реальная история» становится основной. «Кава-но дзи» – «дзи-но кава».

Напомню, что всё началось в 1973 году. «Три года назад», в 1970-м, герой решил «ничего не хотеть», поскольку понял: «Чего ни захочу, всё получаю. Но как только что-нибудь получу, тут же растопчу что-нибудь другое». Следовательно, три года назад герой пережил какую-то большую потерю. Пролог повести назван «1969–1973» и на добрую половину посвящен рассказу о романе героя с Наоко. В 1974-м герой навещает город детства той, с кем расстался четыре года назад – девушки, в которую он «был влюблён по уши», и которая уже мертва. Если представить, что Наоко умерла как раз три года назад – не исключено, что это и есть «подруга, изучавшая французскую литературу» из «Песни ветра», с которой он расстался в 69-м и которая повесилась в 70-м.

Далее. Ни герою, ни женщине Крыса об «отъезде из города» не сообщает; позже – в «Охоте на овец» – и герой, и женщина Крысы считают, что он уехал из города, никому ничего не сказав.

Что же получается? На протяжении всей трилогии (и далее в «Дэнсе», уже без Крысы) сюжетная линия реального мира выстроена весьма последовательно и скрупулёзно. Все люди на «этом» свете перетекают из книги в книгу, связанные вполне устойчивыми причинами и следствиями своих поступков.

Все, кроме Крысы. Ибо Крыса – не из этой реальности. Вот почему в трилогии он умирает трижды. По разу в каждом романе. И дважды возвращается обратно, чтобы вмешаться в судьбу оставшегося в живых друга, воздействовать на его жизнь – и снова уйти в мир иной.

* * *

– А вы сами верите в мистические, ирреальные силы, которые постоянно вмешиваются в судьбу описываемого вами героя? Или же это чистейший вымысел художника?

– Эти «мистические, ирреальные силы» – мои самые близкие друзья и единственные литературные соратники… Только такие силы и могут сорвать с вещей и событий верхние слои реальности – и обнажить таящуюся под ними правду[50].

* * *

«Ирреальный» мир Крысы автор описывает мрачным языком в манере, больше всего напоминающей традиционный стиль японской прозы «си-сёсэ́цу» (реалистичная, последовательно-дневниковая форма изложения событий, нередко – от третьего лица). А «реальный» мир героя, напротив, полон баек, нелепиц, парадоксов, остроумных диалогов и гротескных ситуаций в довольно сюрреалистическом исполнении – этакий японизированный микс из Виана и Воннегута.

Таким образом, автор разделяет миры уже не только по двойному сюжету, но и по разным литературных жанрам (тот же приём ещё активнее используется на страницах «Страны Чудес без тормозов»). Плюс добавляет ещё кое-что.

Принципиальное отличие «Пинбола» от «Песни ветра» – в том, что здесь Мураками уже не просто фиксирует потери своего героя. После смерти Крысы и похорон распределительного щита он пробует силы в практике исцеления и восстановления.

И ради этого в очередной раз стремительно меняет жанр.

* * *

– Рассказывание историй лечит. Я хочу исцелиться[51].

* * *

Похоронив распределительный щит, герой пускается во все тяжкие, чтобы найти пинбольный автомат. Совершенно неожиданно повесть превращается в «крутой детектив» – в классическом стиле «seek and find»[52], на который автора, по его собственному признанию, вдохновили истории Рэймонда Чандлера.

Тему, которую разрабатывал Чандлер, вкратце можно сформулировать так: «Когда находишь то, что искал, объект поиска качественно меняется». Харуки же решил использовать сей принцип организации сюжета и в рамках «чистой литературы»:

Согласно этому принципу, сначала в истории появляется частный детектив, ему заказывают расследование, в ходе которого он выходит на контакт со внешним миром, распутывает все клубки, разгадывает загадки, получает то, что искал, – и возвращается туда, откуда появился. И мне пришло в голову, что на подобном сюжетном фундаменте можно построить очень занимательную историю[53].

И вот что делает Мураками с «принципом Чандлера». Он берёт неисцелимое и невосстановимое – утрату любимого человека – и замещает это субстанцией, для которой исцеление и восстановление ещё возможно. Так смерть Крысы принимает форму потери пинбольного автомата, на исступлённые поиски которого и отправляется герой.

Невозможное становится возможным. Негатив превращается в позитив. Отчаяние сменяется надеждой… Выход должен быть. Обязательно.

В риторике этот фокус называется метонимией и означает замену одного объекта другим по смежности их значений.

У Мураками же цепочки таких замен в одной истории, а то и в целой эпопее, могут состоять и из большего числа звеньев, а сами объекты способны перемещаться туда-сюда как в пространстве, так и во времени: смерть Крысы в 73 году = замена распределительного щита в 73-м = исчезновение трёхфлипперного автомата «Ракета» в 70-м.

Однако сам «принцип Чандлера», заметим, никто не отменял. «Когда находишь то, что искал, объект поиска качественно меняется». Вот почему цепочка «распределительный щит = Крыса = пинбольный автомат» продолжает расти. Отыскав «Ракету», герой встречается не с Крысой, которого искал, а с погибшей любовью своей юности – Наоко. В чьё детство он и ездил в начале книги.

Как давно мы не виделись, сказала она. Я сделал задумчивое лицо и начал загибать пальцы. Три года, вот сколько. Всего-навсего.

Мы оба кивнули и замолчали. Будь это в кафе, мы бы сейчас прихлёбывали кофе и теребили кружевные занавески. Я о тебе часто думаю, сказал я. И почувствовал себя ужасно несчастным.

Когда не спится?

Да, когда не спится, повторил я. Она всё улыбалась…

* * *

На протяжении всей повести герой постоянно читает Канта – мыслителя, рассматривавшего Ностальгию как временно́ е, а не пространственное понятие. До Канта было принято считать, что ностальгия излечима, если вернуться в родные места. С началом же XIX века её стали воспринимать как болезнь ума от невозможности взрослого человека вернуться в свою молодость, повернув реку Времени вспять. И хотя самому философу, как известно, были чужды эстетические обобщения, новый взгляд на поток человеческой жизни вызвал мощную волну «метафизической лирики» в европейской литературе. Артюр Рембо скорбел о невозможности «повторного путешествия» (retour), Шарль Бодлер вплетал «непоправимость» (l'irreparable) в неувядающие «Цветы зла», а Эдгар По бросал всю мощь своей вербальной готики на создание нетленного «Nevermore»:

От печали я очнулся и невольно усмехнулся, Видя важность этой птицы, жившей долгие года. «Твой хохол ощипан славно, и глядишь ты презабавно, – Я промолвил, – но скажи мне: в царстве тьмы, где Ночь всегда,

Как ты звался, гордый Ворон, там, где Ночь царит всегда?» Молвил Ворон: «Никогда»[54].

В целом, без преувеличения можно сказать, что уже к середине XIX столетия западный человек начал по-другому относиться к своему персональному прошлому.

Ему стало горше. Как выражаются психотерапевты, «однажды Питер Пэн решил вырасти – и обнаружил, что ему некуда приземляться».

Мураками же в этой связи замечает:

Мне кажется, главной темой литературы XIX века был поиск человеком своего внутреннего «я». Попытка выяснить, до какой степени это «я» определяет все его действия. И лишь с приходом ХХ века литература всерьёз занялась вопросом, что же такое это «я», и существует ли оно отдельно от самого человека[55].

Ностальгия по собственному «я» – одна из главных тем Мураками. Из-за этого японская критика часто записывает его в «неодекаденты», хотя сам писатель открещивается от любых общепринятых формулировок для определения своего жанра.

– Я называю это susi-noir – «чёрные суси», – улыбается он за кружкой вечернего пива. – «Традиционному» японцу трудно представить что-либо ужаснее риса, потерявшего белизну…

И даже в невинной шутке – всё та же тема потери.

* * *

– Алё, Син-тян? Ты это… В общем, бодун у меня… Ты скажи в школе, что я фугу объелся. А, да, это было уже. Ну придумай что-нибудь, ты ж умеешь, ага. Да ну её в задницу, эту математичку! Как её, Ёсимото? Да не – я б её того, конечно, такой персик, ага? Да чё с ней делать потом, тут экзамены на носу… Ваще, скажи, что я простудился, ага… Ладно, вызубрим. Ты, кстати, приходи ко мне завтра порнуху смотреть! Обижаешь – конечно, бутлег, без кубиков[56]… Да у меня предки в Никко намылились. На все выходные, ага. Плату я для DVD заменил вчера, в комке на Сибуя целый ман[57] содрали, гады. Куми-тян? Не, с Куми я поругался. Подумаешь, ноги и задница. Не фиг мне мозги грызть, как жить на свете. Ты, кстати «Восьмую милю» себе перекатал? Штатовскую или сокращённую? Во, тоже захвати, я такую ещё не смотрел. Ну, давай, чао[58].

* * *

Ты, конечно, со мной за одной партой три года просидел, а всё равно молчи, спорщик хренов, лучше давай с тобой вспомним наши магнитофоны: у тебя была «Орбита-405» стоячая, а у меня «Маяк-202» лежачий, ну да, твой был покруче, тем более что ты в радиотехнику втыкался и у «Орбиты» своей бедную головку аж до двадцати тыщ герц подкрутил, и всё, что мы на твоём писали, звучало чуток неёстественно, но по тем временам – чистяк…

Зато я приносил классные пленки, а иногда и фирменные «пласты» – моего отца за самиздат поперли из партии и выгнали из универа, и работал он, без пяти минут доктор наук с четырьмя языками, где бог пошлет – в рыбацких артелях, на стройках или на лососёвой путине в августе-сентябре – среди людей непонятного рода занятий и полузэков, которые, в частности, и вертели всей этой подпольной машиной звукозаписи на Сахалине.

О, «Студия звукозаписи» – мекка тинейджеров 70-х, клоака мировой фарцы! Сейчас эти люди были бы уважаемыми бизнесменами, а тогда, чтобы только не записали в тунеядцы, шабашили на рыбзаводах и в летних стройбригадах, как у отца, – хорошие деньги за короткий срок, да и числиться где-то надо; но им всё равно хотелось, чтобы он рассказывал, как жить во всём этом по-человечески, они приходили на нашу кухню, закрывали от детей дверь и долго бубнили о Боге, КГБ и запрещённой литературе, и учили с ним польский-чешский, чтобы читать Гессе, Фриша, Булгакова и всех остальных, кого на русском вообще не достать, а только на других славянских языках в магазине «Дружба»…

А мы с тобой, пользуясь халявой, переписывали рокенрольную крутизну, которая текла через этих людей на Сахалин ежемесячными контейнерами из Москвы – «Битлов», «Пинк Флойд», «Дип Пёрпл», «Дорз», «Лед Зеппелин»… Не, «роллингов» ты слушал без меня, мне они не вкатывают до сих пор, хоть убей… Слова песен долгими вечерами любовно переписывались в тетрадочки с обложками из ледерина за 44 копейки. Твоя была толще, зато у меня почерк прикольнее. Если к любимой песне не было слов – снимали сами, и ругались до хрипа, что же он там прогнусавил, да это же ливерпульский акцент, пи́нгвин, это ж тебе не Америка…

А ещё ты всегда насупливался, когда я чересчур романтично болтал про девчонок – суров ты был по этой части, да. Всё ж таки у тебя на хребте висела особо вредная младшая сестра Юлька и, глядя на неё, ты сильно сомневался в том, что женщины созданы для того, чтобы соблазнять…

Я собирал Стругачей, ты – зарубежку. Ты вообще даже в литературе был какой-то прозападный. Даром что «жучки» у букиниста на Ленина за одну «Улитку» двух Брэдбери давали, а твоего Воннегута вообще никто не брал, когда тебе свои первые «ливайсы» выкупать приспичило. Дело ж не в деньгах, ясен пень.

А потом в девятом мы оба втрескались в Ирку-Пон чика. Ты, правда, никак этого не показывал, но я-то чувствовал, нормалдос, всё-таки три года за одной партой. Это в тот новый год, когда по телику впервые показали «Машину времени». Афсёмаглобыбыть-савсемм-ннетак… Пять утра, «Мелодии и ритмы зарубежной эстрады». Я уснул, а ты таки досидел, упёртый. Зато я на том новогоднем вечере играл в школьной банде на раздолбаной «ионике» со снятой крышкой и выл в замотанный изолентой микрофон о добре и зле, о лютой ненависти и так далее, так что гулять она потом пошла со мной, и мы неумело целовались с ней меж новогодних ёлок с гирляндами в парке Гагарина, и шёл тихий снег, и я ещё не знал, что бывает дальше поцелуев, но эти зелёные польские глаза – sweet little sixteen! – говорили и делали всё, о чём тогда вообще мечталось.

Магнифико…

Ты действительно собрал больше меня гэдээровских моделей советских самолётов, зато не спорил, что мой пластилиновый за́мок круче. В восьмом мы с тобой на полном серьёзе собирались построить воздушный шар и куда-нибудь улететь, ты даже чертежи достал и перерисовывал через кальку, вот только куда улетать – мы с тобой так, по-моему, и не придумали. Зато придумали наш с тобой перевод «Иисуса Христа» (ну конечно, британский, с Ян-Гилланом, не бродвейскую же размазню!) у отца на самопальном станочке переплести и давать всем читать. А её конфисковала посреди урока всё та же дура историчка, и нас потащили к директору. «За самодельную книжку с крестом на обложке». А директор – Маслов, да, Маслов его звали, – оказывается, с моим отцом в одном институте раньше работал, – посмотрел на нас, а потом на книжку, переспросил мою фамилию да горестно так вздохнул: «Всё понятно… Ещё один… Забирай это и никогда больше в школу не приноси». Месяц потом по школе героями ходили. Как и книжка, понятное дело. Нормальный такой промоушн получился. Но я запомнил, как ты сказал, когда мы выходили из кабинета директора, этак увесисто: «Да… Крутой у тебя батяня».

Сам ты рос то ли совсем без отца, то ли что-то там у предков неладно было, и я никогда его в твоём доме не видел. Я не спрашивал, ты не рассказывал.

А когда я тебе на истории – в кабинете физики, как сейчас помню, – кнопку на стул подложил, сам не знаю зачем, – так ты мне прямо в классе по шее заехал. И правильно сделал, хоть и пи́нгвин…

Какого чёрта ты помер?

Как нетрудно догадаться, на «раннего» Мураками (о «позднем» Хартфильде я уж не говорю) сильно повлияли книги Курта Воннегута. А особенно – «Бойня номер пять», где Билли Пилигрим, вернувшись с планеты Тральфамадор, рассказывает:

Самое важное, что я узнал на Тральфамадоре, – когда человек умирает, нам это только кажется. Он всё ещё жив в прошлом, так что очень глупо плакать на его похоронах. Все моменты прошлого, настоящего и будущего всегда существовали и всегда будут существовать. Тральфамадорцы умеют видеть разные моменты совершенно так же, как мы можем видеть всю цепь Скалистых гор. Они видят, насколько все эти моменты постоянны, и могут рассматривать тот момент, который их сейчас интересует. Только у нас, на Земле, существует иллюзия, что моменты идут один за другим, как бусы на нитке, и что если мгновение прошло, оно прошло бесповоротно[59].

Иначе говоря, умерший человек не перестаёт существовать. Если он хоть раз жил где-нибудь на свете, стоит только туда попасть – и ты найдёшь его там же, на своём месте. Смерть всего лишь разлучает людей друг с другом, разбрасывает их по разным моментам Времени. А именно: «Смерть – не противоположность жизни, а её неотделимая часть»[60].

Воннегут, пережив ужасы ковровых бомбардировок Дрездена, делает смерть обратимой, а потому неспособной случиться. Мураками использует тот же «реверс» с Потерей: безысходная элегия на смерть друга превращается в азартные поиски пинбольного автомата, в результате которых можно что-то найти, но нечего потерять. В момент, когда автомат находится, герой встречает Наоко и они разговаривают, как старые друзья, которые когда-то любили друг друга. Жизнь выворачивается наизнанку, но продолжается.

Не случайно и то, что в «Пинболе» и в «Норвежском лесе» у героинь одинаковые имена. И хотя чёткой «тоннельной» связи между ними вроде бы не прослеживается – и та, и другая кончают с собой, а уже после смерти (не сказать – с её помощью) играют очень схожие роли «спасателей» в судьбе героя. Остаётся лишь заметить: первый, основной иероглиф имени «Наоко» означает «исцелять» или «исправлять». Девушка с таким именем подсознательно воспринимается как «исцеляющая».

Но странная вещь: книга заканчивается, Исцеление приходит – а тревожное чувство потери не отпускает. Что же это?

Очевидно, это и есть «фирменный» susi-noir неисправимого декадента Мураками. Потеря уверенности, что без потерь не обойтись, – тоже потеря. Хоть и слишком легко исправимая.

Но тут уже, и правда, ничего не попишешь.

Хотя?..

9. Взгляд со дна колодца

Меня часто спрашивают…

О чём ваши книги?..

Отвечаю… Да ни о чём!

Из капустников команды КВН Новосибирского университета (1982–1983)

Над романами Харуки Мураками в нашей стране сломано уже немало копий. Сегодня его книги включены в программы зарубежной литературы гуманитарных вузов, студенты пишут о них дипломы, читатели устраивают в интернете многонедельные дебаты, а книжные обозреватели и рецензенты всё соревнуются, кто кого переплюнет в попытке ответа на терзающий всех вопрос: «Ну и что же он всем этим хотел сказать?»

Сам Мураками не любит, когда его творчество анализируют, «разбирают по винтикам». Как писатель не раз признавался в интервью, сочиняет он «по наитию», никогда не зная, что будет с героями дальше, и никакого «особого смысла» между строк не вкладывает. «Я просто пишу, потому что мне нравится писать, вот и всё».

* * *

«Зайдя в книжный магазин, – признаётся Мураками, – я стараюсь не приближаться к полкам, на которых могут стоять мои книги. Слишком уж неловко там себя чувствую. Но когда всё-таки подхожу туда по делу, помимо своих романов нередко встречаю и чьи-то книги обо мне. В первую секунду обычно удивляюсь: с чего бы столько народу интересовалось моей персоной? Но потом, конечно, говорю себе, что дело не лично во мне, а в моих героях. И всё-таки – странно…

Сам я никогда не читаю критики на свои книги. В конце концов, у писателей есть право писать, что им хочется, а у критиков – право критиковать, что им хочется. Но если критикам для работы приходится (наверное) читать писателей, то писатели от обязанности читать критиков, слава богу, свободны. И в этом смысле мне, можно сказать, повезло.

С другой стороны, я сам часто задумываюсь: почему я пишу именно так, а не иначе? Кто такая на самом деле Заводная Птица? Что для меня символизируют жаббервоги? Именно потому, что мне самому хочется в этом разобраться, я и пишу. Но очень часто чем дальше я пишу, тем глубже становятся эти тайны. Вот, собственно, что такое мои романы. В них нет ответов на вопросы. Или, скорее, наоборот – сколько читателей, столько ответов там и отыщется…

И когда меня спрашивают, что я имел в виду своими книгами, так и хочется ответить: «Если у вас хватает лишних денег, чтобы купить мои книги, откройте их, завалившись на диван поудобнее, и, жуя какую-нибудь еду постраннее, попробуйте сами в этом разобраться». Очень хочется так ответить, но это уже попахивает нарушением прав потребителя, поэтому лучше уж я промолчу.

Если же говорить о литературной критике в целом – я думаю, не стоит тратить время на эссе и рецензии, которые:

1. Перемалывают книгу в крошку, выискивая микроскопические детали и подробности, чтобы сделать на их основе непоколебимые вселенские выводы.

2. Написаны надменным тоном, в духе: «Вам, простакам, этого не понять, но на самом деле всё так-то и так-то».

3. Постоянно цитируют саму книгу.

4. Чересчур уверенно определяют, что в книге добро, а что – зло, где там чёрное, где белое.

5. Пестрят зубодробительными спецтерминами – такими заумными, что и не поймешь, о чём речь.

6. Наоборот, слишком «просто и доходчиво» объясняют читателю, о чём эта книга.

7. Как бы ни пытались говорить о книге, в итоге повествуют лишь «о себе, любимом».

8. Используют нецензурные выражения.

9. Написаны чересчур эмоционально (неважно, хвала это или хула).

Вот, примерно так. А вообще я просто хотел бы, чтобы люди читали мои книги, понимая, что это – писатель, который живёт с ними в одно время и дышит одним с ними воздухом. Вот и всё…»[61]

* * *

«Вот и всё»?

Не могу не вспомнить один занятный эпизод из собственной молодости.

Однажды на заре русского интернета я написал небольшой рассказ и повесил его на обсуждение в сеть. Разгорелись дебаты, а когда попытался вставить слово я сам, Фаина Гуревич, наша замечательная переводчица Бротигана и не только, ласково притормозила меня следующей просьбой:

– Помолчите, Митя, люди и без вас разберутся, что это вы такое написали.

Обожаю Фаину Гуревич.

10. От общего к личному. «Охота на овец»

1995 год, г. Принстон, Нью-Джерси. Харуки Мураками читает лекцию в аудитории университета. В зале яблоку негде упасть: послушать «самого неяпонского японца» съезжаются студенты – филологи и не только – из других вузов и даже из других штатов. По-английски писатель говорит чуть медленнее, чем носители языка. Но, как и на родном японском, очень тщательно подбирает каждое слово, точно нанизывает бусы на нитку, отчего в целом речь выходит плотной и содержательной.

Подходит время для вопросов. Кого-то интересует, как Мураками строит работу над сюжетом. Кто-то спрашивает о тенденциях в сегодняшней японской литературе. Третьей поднимает руку молодая экзальтированная девица с цепким взглядом и отточенными жестами.

– Мистер Мураками! А ведь правда?.. – увесистая пауза. – Ведь это правда, что ваша Овца – не что иное, как символ первородного феминистического начала в контексте патриархального уклада современного социума? – с победным видом отчеканивает девица и умолкает в ожидании немедленного подтверждения своих слов.

Полутысячная аудитория застывает, как стая тунцов в морозильнике океанского траулера. На дворе – политкорректная Америка 90-х. А в первых рядах перед писателем дюжина диктофонов фиксирует каждое слово.

Мураками задумывается на какие-то пять секунд. И поднимает на вопрошавшую безмятежные глаза:

– Да нет… – отвечает он с мягкой улыбкой. – Овца – это просто Овца.

* * *

Буквальный перевод названия романа «Охота на овец» – «Приключения вокруг овцы». Но в русском языке за словом «приключение» уже традиционно закрепился сказочно-детский оттенок. К тому же выговорить «вокруг овцы» – язык спотыкается. В оригинальном названии даже иероглифы выражают опасность – куда более серьёзную, чем в слове «приключение». Может, «авантюра»? «Авантюра вокруг овцы» пахнет адюльтером… Американцы назвали роман «A Wild Sheep Chase», но тут у меня претензия к неопределённому артиклю: без него лучше, многозначнее, ибо на японском непонятно, одна овца или их много. Я остановился на множественном числе, пусть читатель сам решит, кто волки и кто за кем гоняется…

* * *

В 1979 году Фрэнсис Форд Коппола получил в Каннах «Пальмовую ветвь» за «Apocalypse Now». И хотя критика упрекала фильм за «нехватку историчности» и «безыдейность», «Апокалипсис» до сих потрясает зрителей всего мира.

В 1981 году Мураками начинает собирать материал для «Овец» и в октябре уезжает для этого на Хоккайдо. В этот же период, с июля 81-го по сентябрь 82-го, в культурологическом альманахе «Уми» выходит серия его статей «Америка современников» (До: дзидай-но Амэрика), уже по одним заголовкам которых можно представить, на каких «китах» писатель строит работу над своим первым крупным романом. Всего этих статей было шесть:

1. Страхи изможденного человека – Стивен Кинг.

2. Гиперболизация реальности – Произведения о Вьетнамской войне.

3. Анархизм как метод – «Апокалипсис» Фрэнсиса Копполы.

4. Эта антисовременная современность – проза Джона Ирвинга.

5. Рождение и развитие урбанистической прозы – Чандлер и после.

6. Жертва, обречённая изначально – Джим Моррисон, «The Doors».

Сам писатель признаёт (в третьей и пятой статьях), что больше всего на сюжет «Охоты на овец» повлияли «Апокалипсис» Копполы и «Долгое прощание» Чандлера. На эпизодическом же уровне дотошная японская критика склонна видеть заимствования из того же Ирвинга: например, кому-то облик Человека-Овцы напоминает «медвежий» камуфляж Сузи в «Отеле Нью-Гемпшир»[62].

«Я согласен с критиками Копполы, – пишет Мураками. – Да, этот фильм безыдеен и неисторичен. И тем не менее, это великое произведение – прежде всего потому, что это очень «приватный» фильм (private film), не имеющий особого отношения к Вьетнамской войне как таковой»[63].

В той же статье он не раз упоминает, что благодаря великолепной режиссуре Копполе удалось снять высококачественную драму в «узком, ограниченном пространстве», из-за чего фильм воспринимается очень «приватно», без каких-либо прямых исторических аналогий.

Пожалуй, именно эта «приватность» – как противоположность «идейности», которой не хватило критикам-реалистам у Копполы, – и является ключом для адекватного восприятия «Охоты на овец».

Сравним, как развиваются действия фильма и книги.

Точно так же, как в «Апокалипсисе», сюжет «Охоты» начинается в «этой» реальности, ближе к середине словно «ухает» в некую переходную «кроличью нору» (у Копполы это – река Меконг, у Мураками – «проклятый поворот» в горах), где довольно долго и мучительно пробуксовывает, а затем выворачивается в потустороннем, «зеркальном» мире. Там с героями происходит некое психическое перерождение – и лишь в эпилогах слабым росчерком пера и легким поворотом камеры авторы возвращают «изменённых» героев домой.

Вопрос: зачем нужна такая долгая и сложная пробуксовка?

Ответ: как раз затем, чтобы очиститься от Идеи. Чужой идеи в своей голове. Подчеркнём: ни капитан Уиллард, ни герой «Охоты» не лезли «в пекло», преследуя личные цели. Первый отправился убивать, выполняя приказ армии, в справедливость которой поначалу верил. Второй отправился искать Овцу (которая «никому ещё счастья не принесла») наполовину под давлением Чёрного Секретаря, наполовину поддавшись уговорам подруги.

Именно постепенная потеря чужой Идеи (а ещё проще – прочистка собственных мозгов) и происходит с героем «Охоты» на «проклятом повороте» по дороге в усадьбу покойника-Крысы, а с капитаном Уиллардом – на реке Меконг по пути в тайную империю Куртца. Ибо ни в каком другом состоянии контакт со своим антиподом невозможен.

Но как ни крути – оба выполняли чужую волю, действовали в угоду чужой идее. А в этом случае «принцип Чандлера» срабатывает лишь наполовину: когда находишь то, что искал, чужая цель исчезает, а своей не появляется. Тебе достаются лишь Хаос, анархия и пустота.

Обвиняя Копполу в «безыдейности», кинокритика того времени не уследила за принципиальным сдвигом американского киномышления – который, впрочем, сразу уловил заядлый киноман Мураками. Так, в традиционном кино герой начинал с решения своих частных проблем – и в итоге выходил на проблемы глобального уровня. С конца же 70-х сильнейшие голливудские сочиняльщики – Кинг, Лукас, Коппола – стали совершенно сознательно поворачивать повествование вспять: камера вскользь охватывает проблемы мировых масштабов – и постепенно сужает фокус до личной, «приватной» трагедии «маленького человека».

* * *

«Проклятый поворот», или «дуга», как средство переноса героев в «антимир» встречается практически в каждом из дальнейших романов Мураками. Во всех этих случаях автор использует довольно редкое, заимствованное слово «ка: бу» – от английского curve, что делает сей «поворот» для японского читателя ещё более «чужим» и «не от мира сего». Сравним:

1. «Дэнс» – коридор отеля «Дельфин» сворачивает вправо перед тем, как привести в каморку Человека-Овцы.

2. «Заводная Птица» – в коридоре отеля герой сворачивает за угол и попадает в комнату с призраками.

3. «Страна Чудес» – Река в Городе выписывает крутую дугу, прежде чем влиться в Омут.

4. «Норвежский лес» – дорога круто изгибается на подъезде к госпиталю «Амирё».

* * *

Так что же такое Овца?

Да я и сам не знаю, – улыбается Мураками через три года после выхода в свет «Охоты». – Но уверен: именно это и стало главной причиной успеха книги[64].

Тем не менее, вот что он пишет, анализируя «Апокалипсис»:

Кто же такой полковник Куртц, стремившийся освободиться от всех заблуждений? Этого не знает даже капитан Уиллард, который должен его убить. По сути, Уиллард играет роль наблюдателя, который превращается в убийцу. Его отправная точка – заблуждения, а точка прибытия – анархия. Их обоих связывает одна река.[65]

Ни в публицистике, ни в интервью Мураками никогда не упоминал, что сюжет «Апокалипсиса» – тоже заимствование. В основу сценария положен роман Джозефа Конрада «Сердце тьмы», действие которого разворачивается в Африке. Главный герой, Марлоу, спускается по реке Конго, чтобы спасти пропавшего без вести сотрудника торговой фирмы. Этот сотрудник, гениальный музыкант- идеалист по фамилии Куртц, попал в лагерь к охотникам за слоновьей костью, возглавил его и создал в джунглях подобие мини-империи, где ему стали поклоняться как Мессии. Когда Марлоу прибывает в лагерь, Куртц тяжело болен. Марлоу забирает его с собой, но на обратном пути судно тонет в реке.

Как раз чтобы выхолостить всякие «идейность» с «историчностью» и преобразовать общественную Историю в историю одной личности, Коппола перенес во Вьетнам события из Африки, превратил главных героев в антиподов, вставил в сюжет «кроличью нору» – и довёл до крайности обе анархии: «глобальную» на входе (война) и «приватную» на выходе (убийство Куртца).

Мураками, однако, об этом хорошо знал и помнил. Добравшись до горной усадьбы, герой «Охоты» обнаруживает, что именно Конрада читал Крыса перед тем, как повеситься.

* * *

Но вернёмся к нашим мериносам.

Один из главных вопросов, который, как я заметил, не даёт покоя читателям: за каким лешим «ушастая» подруга спустилась с гор и оставила героя в одиночестве? Какой в этом высший смысл, и почему он «больше никогда её не увидит»? Почему этот эпизод – точно рваная дыра в общей ткани романа, словно у самого Мураками не хватило терпения и мастерства довести такую яркую линию отношений до вразумительного конца?

Действительно, ближе к финалу легко может возникнуть впечатление, будто автор решил избавиться от надоевшего персонажа и просто-напросто «стер» её, как стирают ластиком карандашный набросок…

И всё же не будем торопиться, а лучше ещё раз проследим все изгибы сюжета.

В небольшом отрезке до и после исчезновения «ушастой» подруги мы заметим три момента, когда читателя словно обухом ударяют по голове.

Повествование течёт достаточно гладко вплоть до того, как герой с «ушастой» находят заветную виллу в горах. И после этого начинает резко «тормозить». Объяснение этому мы встречаем несколько раньше, после беседы героя с овчаром:

Я вышагивал вниз по дороге в город, когда меня осенило: а ведь я знал, что у отца Крысы была своя усадьба на Хоккайдо! Сам Крыса не раз рассказывал мне об этом! Двухэтажная вилла в горах, рядом – пастбище… Какого чёрта я всегда вспоминаю всё самое важное задним числом? Ну почему я не вспомнил об этом сразу? Вспомни с самого начала – давно нашлась бы тысяча способов, как всё проверить и выяснить…

Итак, первый из моментов, предсказать которые читатель не в состоянии: вилла – часть мира «Песни ветра», откуда герой и пришёл.

Момент второй: город Дзюнитаки – родина «крестного отца» ультраправых, который фактически и обрёк героя на «весь этот кавардак»:

Совершенно машинально я заскользил глазами по списку, как вдруг мой взгляд, споткнувшись, остановился сам собой: в середине списка стояло имя Сэнсэя. Того самого Сэнсэя с овцой в голове, по воле которого меня сюда занесло. Место рождения – префектура Хоккайдо, округ такой-то… город Дзюнитаки.

И наконец, момент третий: на то, что «девчонка здесь была лишняя», ни с того ни с сего указывают сначала Человек-Овца («Женщина хотела отсюда уйти… Вот мы её и спровадили»), а затем и сам Крыса:

– О подруге твоей я, по возможности, вообще не хотел разговаривать. Она просто не входила в мои расчёты.

– Не входила в расчёты?

– Ну да. Я-то устраивал вечеринку, как говорится, для своих. Чтобы это касалось только нас с тобой, понимаешь? И вдруг появляется она… Нам не следовало втягивать её в эту кашу.

Зачем это? К чему столько «поправок» в общем ходе романа? Если автор хотел показать нам, что герой заблудился – неужели Второго момента было бы недостаточно? И для чего развивать всю дорогу отношения между героем и героиней, если она в итоге растворяется, как утренний туман? А может, это просто сырая, недоделанная проза, и нечего нам голову дурить?

И вот тут мы упираемся в структуру романа в целом.

Повествование «Охоты на овец» состоит из четырех уровней, или, так скажем, четырех «атмосферных слоёв». В процессе романа герой проделывает путь, сравнимый с траекторией пушечного ядра, – и возвращается туда же, откуда пришёл. А именно: из города юности, Асия, переезжает в Токио, затем оправляется на Хоккайдо, где уходит в горы и оказывается на вилле отца Крысы. Здесь его траектория достигает апогея – и «ядро» стремительно, за какие-то несколько страниц, падает обратно «на землю». И герой снова оказывается у «разбитого корыта» – моря своей юности.

Посмотрим, что это за «атмосферные слои»:



Первый слой представлен Девчонкой, Которая Спала с Кем ни Попадя. Как только она понимает, что герой стремится прорваться «уровнем выше», она впадает в депрессию, плачет в постели и в итоге исчезает из его жизни (погибает). На этом связь с миром «Песни ветра» – юностью героя – обрывается.

Во Втором слое герой напрямую связан с женой и напарником по работе. Поскольку жена до недавнего времени работала с ними в конторе, мы понимаем, что это и есть длинноногая секретарша из «Пинбола». Стремление героя «вверх» продолжается. Жена уходит, а напарник, до сих пор уверенно стоявший на ногах, постепенно спивается и также «уходит в туман». Связь с миром «Пинбола» – молодостью героя – обрывается, и именно тогда герой встречает «ушастую» фотомодель. Её главная функция – вывести героя в Третий слой, где, собственно, и начинается генеральное повествование – охота на Овцу.

«Ушастая» подруга, несомненно, представляет Третий слой, каждый из обитателей которого является посредником для продвижения героя в «иную реальность» – мир Овцы.

Обитатели Третьего слоя:

1. «Ушастая», способная слышать будущее.

2. «Обезовеченный» Сэнсэй.

3. Чёрный Секретарь, вынуждающий героя отправиться на Охоту.

4. «Обезовеченный» Профессор Овца с сыном, консьержем отеля «Дельфин», которые подсказывают ему, куда ехать.

Из них всех только «ушастая» подруга – Младший Оборотень, по японской спиритуальной иерархии, – обладает сверхъестественными способностями, чтобы вывести героя в Четвёртый слой.

Если проследить в деталях путешествие героя с подругой по Хоккайдо, можно заметить: чем ближе они к «проклятому повороту», тем больше косвенных намёков на то, что «женщина не должна сюда приходить». Один из самых запоминающихся эпизодов – сцена с мотыльком в поезде Саппоро-Асахикава:

Подруга, сплетя руки на груди, дремала в кресле напротив. Осеннее солнце, заглянув в окно вагона, золотом окрасило брюки у неё на коленях. Крошечный мотылёк прилетел откуда-то и запорхал над нами энергично и бестолково – клочок бумаги на слабом ветру. Покружив так, он сел к ней на грудь, отдохнул там недолго, затем вспорхнул и скрылся из глаз. Мотылёк улетел и мне почудилось, будто она немного, совсем чуть-чуть постарела.

Четвертый слой уже является «иной реальностью» – потусторонним миром, существовать в котором способны лишь Крыса с Овцой в голове и Старший Оборотень – «генеральный связной» Человек-Овца. Для обитателей Третьего слоя здесь слишком «высокое напряжение». Вот почему подруга, не пробыв здесь и суток, «сжигает» свои замечательные уши («Тебя ей, пожалуй, привлечь будет больше нечем», – сочувствует Крыса) и еле уносит ноги, а Чёрный Секретарь, пожелав сунуться в Четвертый слой, встречает свою погибель.

* * *

В «Охоте на овец» Крыса умирает окончательно. И тогда на сцену выходит Главный Коммутатор – Человек-Овца.

Что это за персонаж, и как его понимать?

В «Дэнсе» этот оборотень ещё проявит себя «на полную катушку». В «Охоте» он просто подключает героя к разговору с умершим другом. Но уже одного его появления достаточно, чтобы проследить резкую перемену в том, как писатель организует повествование.

В «Песне ветра» и «Пинболе» отношения героя и Крысы достаточно просты, чтобы мы могли разложить их по горизонтали:



«Я» существует в реальном мире, Крыса живёт в мире призраков.

В «Охоте» у этих отношений происходит детализация и «выход на вертикаль».

Сравним:

Напарник героя по переводческому бизнесу родился в том же 1948 году, что и Крыса (сам Мураками родился в 49-м). Именно в «Охоте» они становятся антиподами.

Бывшая женщина Крысы «отражается» в бывшей жене героя. Для подсказки – и та, и другая в 21 год вышли замуж и в 22 развелись.

Сэнсэй – антипод Профессора Овцы: обоих Овца посетила и бросила.

Секретарь Сэнсэя – двойник консьержа, сына Профессора Овцы: у обоих «странные пальцы».

Таким образом, параллельные миры начинают противостоять друг другу по вертикали:



До смерти Крысы существовало только два мира: «этот» и «тот». Но когда герой остаётся наедине с самим собой, ему открывается ещё и внутренний мир себя самого. Это внутреннее «я» героя и представляет собой Человек-Овца:



Разговор с Человеком-Овцой напрямую начинается только в «Дэнсе». Но в обеих книгах этот оборотень выполняет роль главного медиума, который подключает героя к общению с мёртвыми, чтобы тот исцелился в мире живых.

Что же такое Человек-Овца – я и сам толком не понимаю, – признаётся автор. – Можно воспринимать его как полуовцу-получеловека. Можно – как человека, который считает себя овцой. А можно – как дух Овцы, принявшей человеческий облик. Как вам больше нравится. Точного ответа на этот вопрос всё равно нет. Мне самому порой чего только в голову не приходит – например, что это человек, который заразился болезнью под названием «овца». Но и это, конечно, всего лишь одна из возможных версий[66].

«Проклятый поворот», разделяющий Третий и Четвёртый слои атмосферы, по смысловой нагрузке соответствует мосту До-Лян на реке Меконг в «Апока лип си се». Вот что пишет об этом мосте Мураками:

«Мост До-Лян – последний форпост Порядка и Заблуждений. Миновав его, Уиллард чем дальше, тем глубже погружается в Хаос полковника Куртца».

Очень символично, что вилла вдруг оказывается собственностью отца Крысы, то есть частью внутреннего, интимного мира героя. Нужно было дойти до Края Света, чтобы понять простую и вечную истину: весь Хаос мира – внутри нас, а от себя никуда не уйти.

И если структуру всего романа уподобить сосуду – это будет, скорее всего, сосуд Клейна: достигнув высшей точки своего путешествия и встретившись с Крысой в загробном мире, герой оказывается в самом начале пути. Даже не заехав в Токио, снова пьёт пиво в баре Джея, а потом вываливается на песок у давным-давно «похороненного» моря своего детства. Где наконец выплакивает все накопившиеся слёзы – и делает заново первый шаг.

* * *

С большой вероятностью предполагают, что личность Сэнсэя Мураками списал с реально существовавшего человека по имени Ёсио Хидэо – лидера правых и закулисного афериста японской политики в послевоенные годы. На его грязном счету – тайный пост чиновника в Маньчжурии и организация убийства важной персоны по политическим мотивам. Сразу после войны арестован, определён в группу преступников категории «А», но наказания избежал. За какие-то несколько лет получил неограниченный контроль над событиями в бизнесе, политике и криминальной среде – в кланах якудзы, за что заработал кличку «Сэнсэй». После затянувшегося процесса по делу «Локхида» (1976)[67] приговорен (1982) к трём годам тюрьмы и штрафу в 700 миллионов иен. Но наказания избежал, поскольку с 1976 года находился в коме. Умер, не приходя в сознание, в 1984-м от кровоизлияния в мозг.

* * *

И всё-таки зачем такому солидному мэтру, как Коппола, понадобилось сознательно создавать настолько «иллюзорный» фильм? Почему именно полный отрыв от реальности он воспроизводит как наиреальнейший мир?

Если верить Мураками – потому, что в любые идеи, созданные до сих пор, больше не хочется верить. «Для поколения, выросшего в Америке и в Японии после Вьетнамской войны, свой внутренний мир гораздо реальнее любых идей, которые пытаются вколотить в его мозг извне».

Или, как говорит Человек-Овца в «Дэнсе», —

Ты уж поберегись. Не хочешь быть убитым – держи ухо востро. Война обязательно будет. Всегда. Не бывает, чтоб её не было. Даже если кажется, что её нет, она всё равно есть. Люди в душе любят убивать друг друга. И убивают, пока хватает сил. Силы кончаются – они отдыхают немного. А потом опять продолжают убивать. Так устроено. Никому нельзя верить. И это никогда не изменится. И ничего тут не поделаешь. Не нравится – остаётся только убежать в другой мир.

И они таки создают «другие миры». Коппола и Мураками. Борхес и Феллини. Воннегут и Полански. Стругацкие и Вачовски. Гребенщиков и Тарковский. Чжан Имоу и Петя Мамонов.

Ты и я.

Важнейшая заслуга нового поколения режиссёров – в том, что они наконец-то начали обращаться с кино-медией как со своей персональной игрушкой, – пишет Мураками всё в той же статье. – Главная разница между поколениями в кино – это разница взглядов на то, что такое Реальность. Особенность молодого поколения – в отрицании Идеи или, по меньшей мере, – в недоверии к ней… Для них, молодых, самое важное – это постановка ситуации. Для них важна не сама идея, а то, что больше всего подходит для идеи в данном контексте. Они подстраивают идею под ситуацию, а не ситуацию под идею. И это для них – реальность.

Прекрасно, Сэнсэй. И что же вы нам предлагаете? На одном конце – brainwash и Матрица, на другом конце – анархия и Хаос. Как жить?

Во всём этом есть только один способ избежать расщепления сознания: отбросить все попытки анализа предлагаемых ценностей – и жить, предоставив все парадоксы, которые случаются с тобой, ходу реальности. Иначе говоря – стать «прохладным сумасшедшим» (ку́уру-на китига́и). Других путей нет[68].

Спасибо, сэнсэй.

Давно тут сидим[69].

* * *

Коварно надеюсь, что благодаря этой книге ослабнет поток приходящих ко мне электронных писем с негодующим вопросом:

Так почему же герой не позвонил Богу по телефону?

И хотя вопрос, мягко говоря, не ко мне, – если написали, надо отвечать. Сначала я отвечал длинно. Потом короче. Письме на двадцатом всё это спрессовалось в короткий механический ответ: «А зачем для этого телефон?»

Для тех, кого мучает именно этот вопрос, я бы посоветовал перечитать предисловие, которое Мураками написал специально для русской версии «Страны Чудес». Там, правда, говорится не о Боге, а о душе[70], но его отношение к религиозным категориям считывается без труда:

Существует ли душа? Конечна она или бесконечна? Исчезает она с нашей смертью – или всё-таки переживает смерть и как-то существует дальше? Ответов на эти вопросы у меня нет <…> Я лишь знаю наверняка, что у нас есть сознание. Оно существует внутри нашего тела. А снаружи этого тела – совсем другой мир. Мы живём в постоянной зависимости как от внутреннего сознания, так и от внешнего мира. И эта двойная зависимость то и дело заставляет нас болеть, страдать, ввергает нас в хаос и разрушает наше драгоценное «я».

Но я часто думаю: а разве мир вокруг не отражается в нашем сознании точно так же, как наше сознание отражается в мире? И разве здесь не применима метафора двух зеркал, развёрнутых друг к другу и образующих две бесконечности?

Кроме того, представьте сами: что же это за произведение, герой которого не сам распутывает свои проблемы, а у Бога подсказки просит? То есть, конечно, такие произведения бывают, но это уже другой жанр – сказка, эпос или мифология. А Мураками – писатель-реалист, ему небылицы сочинять не с руки. Он всегда рассказывает про нашу с вами жизнь только правду.

И потом, я больше чем уверен: заполучи мы с вами телефонный номер Бога – наверняка получилось бы как в одном удивительном стихотворении:

Говорят – Бога нет.

А есть Законы Физики,

и Законы Химии,

и Закон Исторического Материализма.

Раньше, когда я был здоров,

Бог мне и не нужен был.

А Законы Физики,

и Законы Химии,

и Закон Исторического Материализма

объясняли мне всё

и насыщали верой в порядок мирозданья

и в самого себя.

(когда я был здоров).

Но теперь, когда душа моя больна,

ей не помогают Законы Физики,

ей не помогают Законы Химии

и Закон Исторического Материализма.

Вот если бы Бог был —

ну не Бог, а хотя бы что-то высшее,

чем Законы Физики,

и Законы Химии,

и Закон Исторического Материализма, —

я бы сказал Ему:

– Я болен.

И Оно ответило бы:

– Это верно.

Вот беда какая, ты болен…[71]

11. Башня, которую сносит

Врождённое свойство человека – перекраивать окружающую среду на свой лад. Вечно ему в ней что-то не нравится. Вы когда-нибудь слышали о младенце, который явился бы на этот свет с жизнерадостной улыбкой на устах?

И всё же любо-дорого посмотреть, какие мы разные в этой нашей «вселенской одиноковости». Кому-то и соседский огород всегда зеленей. А нищие, что блаженны исключительно духом, пытаются сразу нагородить из этой реальности То, Чего ещё Не Было Никогда. Сталеглазую реальность Рифеншталь 30-х. Железобетонный соцреал 50-х. Сусальную «натюрель» фотоснимков, перерисованных вручную, в «Юманитэ Диманш» 70-х. Парализующее «лазерное перо» «Пробуждения жизни»[72] в первый год нового века. «Матрицу» 2000-х.

Всё гребём, всё пытаемся, труманы в драных штанишках[73], доплыть до Неба. Продырявить его носом своей яхты с безнадёжно погнутым килем, сунуть голову в дырку – и задать-таки свой нахальный вопрос: «Ну и?»

А «маленькие герои» Мураками всё пьют своё пиво да разглядывают пепельницу перед носом.

И ещё неизвестно, кто кого переглядит.

* * *

Как-то прошлой зимой мы с соседом Альбертом за рюмкой кофе придумали «идеальный» словесный портрет Вавилонской Башни. На какой-нибудь маечке это смотрелось бы вот так:



После этого неутомимый Альберт начал искать корневую причину поломки, а я – размышлять, на каком уровне этого Тауэра в собственной жизни стоило бы успокоиться. Но тут вернулась из своего солярия Девушка Альберта № 12. Пригубила кофе, спросила:

– Господи! А тебе-то зачем это нужно?

И уложила всех слонов одной дробиной.

12. Флюгер на ветру. «Страна Чудес без тормозов и Конец Света»

«Страна Чудес без тормозов и Конец Света» – самый фантастический и парадоксальный роман Мураками из всех написанных до сих пор[74]. Не случайно именно за него писатель получил национальную премию Танидзаки, которую присуждают за самое «неожиданное» произведение года. Для перевода этой книги мне пришлось консультироваться с теоретическим математиком, программистом, ветеринаром, микробиологом, палеонтологом, нейрохирургом и двумя психиатрами. Но, пожалуй, сложнее всего было сориентироваться в самом повествовании. Этот текст пришлось разбирать, как большой хитроумный будильник, – а потом, изрядно поломав голову, собирать его уже в рамках другого языка. Да так, чтоб и тикало – и «лишних деталей» не осталось.

Слава богу, брат-математик сумел-таки вырваться ко мне в гости. А тут ещё и отец из Одессы подъехал – в кои-то веки весь «мужской мозг семьи» собрался воедино за последний десяток лет. Мы прилепили к стене над столом огромный лист ватмана и несколько суток подряд разрисовывали его «деревом» романа, бродя по тоннелям и колодцам писательского подсознания и восстанавливая связи между событиями и персонажами.

– В шестой главе эта фраза у тебя должна звучать точно так же, как в двадцать пятой, – выдавал мне брат после очередной часовой медитации над черновиками. – Иначе вот эта «веточка» обломается, и у читателя в голове «звоночки» не зазвенят…

– Не понимаю! – кричал редактор-отец, апологет «классической литературы». – Этот «переход в иной мир» нормальной человеческой логике не поддаётся!

Наверное, много веточек этого дерева «обломалось» бы и утерялось при переводе, забудь мы о тех колодцах, который писатель прокапывал «в глубь себя» на протяжении трёх предыдущих книг. Ибо в этом романе «мурафрения» прогрессирует: сознание героя (а значит, и наше с вами) расщепляется на ещё большее количество слоев, а противостояние миров усложняется, ни много ни мало, на целый порядок.

* * *

Для начала припомним внешний, с ходу считываемый сюжет книги – а затем попробуем отследить то, что видно не сразу.

Итак, существует два мира, якобы никак не связанные между собой. Первый, «Страна Чудес без тормозов» – токийский мегаполис ближайшего будущего. Герой работает «конвертором»: ему предоставляют различную секретную информацию, а он, даже не зная, что это за данные, шифрует их при помощи «чёрного ящика» – вживлённой в его мозг программы. Вокруг бушует информационная война: «шифровальная» корпорация, на которую он работает, сражается со своим антиподом – подпольной организацией, которая крадёт технологии, взламывает шифры и продаёт чужие ноу-хау на чёрном рынке. По ходу сюжета герой узнаёт, что вместе с «чёрным ящиком» в его мозг вживили ещё одну программу, которая буквально через несколько дней должна «вырубить» его сознание навсегда. Дабы это предотвратить, он отправляется в подземные катакомбы на поиски Профессора, который эти программы в него вводил. Но обнаруживает, что секретную лабораторию Профессора разгромили «враги» и все необходимые для спасения данные украдены. Герою остаётся либо покончить с собой – либо превратиться в живой «овощ» с отключённым мозгом. Однако Профессор уверяет, что когда сознание выключится, герой не умрёт, а перенесётся во Второй мир, где будет жить вечно. И этот мир называется Конец Света.

Второй мир существует внутри самого же героя, а точнее – в ядре его сознания. Это – некий мистический Город за высокой стеной, по атмосфере сильно напоминающий «Замок» Кафки. Герой попадает туда из «внешнего мира», которого не помнит. При входе в Город его разлучают с тенью, он теряет память и становится одним из горожан. Поначалу надеется, что всё это «лишь на время», и скоро тень вернётся к нему. Но отрезанные тени Город не возвращает – уже к зиме они должны умереть «естественным образом». Его Тень, ожидая смерти в промозглом подполе у городских ворот, день ото дня бледнеет и чахнет. И чем она слабее, тем меньше у героя остаётся воли, памяти, желаний – всего, что он называет своим «настоящим я» или «истинным эго», которое и заключала в себе его тень.

Тень называет Город уродом, строящим своё совершенство за счет беспомощных единорогов, которые вдыхают в себя пороки и горести людей и выносят всю «грязь» за Стену. А потому им обоим нужно отсюда бежать. И для побега просит героя составить Карту Города. Тот постепенно составляет Карту, но за это время привыкает к «Городу без проблем и печалей», привязывается к библиотекарше и с помощью музыкального инструмента возвращает ей утерянное «я». В итоге он прощается с тенью, которая убегает обратно во «внешний мир», а сам решает поселиться с библиотекаршей навечно в Лесу, где обитает «нежить» – те, кому не удалось потерять свою тень (своё «я») до конца.

Пропавшая карта

Неотъемлемой частью романа, безусловно, является Карта Конца Света. Без неё бродить по тоннелям и колодцам подсознания героя-конвертера чревато расстройством вестибюлярного аппарата. В оригинальной, японской версии эта Карта была нарисована рукой самого Мураками. В англоязычных и прочих версиях её рисовали, тщательно сверяясь с текстом, в каждом издательстве отдельно. К великому прискорбию, у нас в России эта Карта пережила лишь одно, самое первое издание книги, где она была на форзаце. А при смене обложки и вовсе сгинула в бурных волнах отечественного книгопечатанья.

Загрузка...