Моему бесценному другу, жене моей Наде, с любовью и благодарностью
Однажды – было это в конце семидесятых годов – сидели мы на даче у Славика в подмосковном поселке Н*. Поселок этот, в сотню домов на обширных, затененных старинными липами и дубами участках, был во многих отношениях замечателен. Возведенный пленными немцами вскоре после войны, он принадлежал недоброй памяти ведомству Лаврентия Берии; сам Берия неоднократно сюда наезжал и останавливался в двухэтажном, тяжеловесной постройки доме угрюмого землисто-желтого цвета, окруженном почерневшими от старости огромными елями и каменным, со старомодною крышей, забором. Поговаривали также, что в недалеком соседстве, в небесно-голубом, в два этажа с бельведером и с изящными лепными обводами особняке, жил одно время пленный фельдмаршал Паулюс.
Поселок был разбит на нескольких высоких холмах, вырезанных в лесистой равнине прихотливым течением Сходни и открывающимися в долину ее глубокими ручьевыми оврагами. На крутые склоны холмов навивались голубыми спиралями дорожные серпантины, вид с которых открывался столь живописный, что в свое время послужил к именованию Н* очередной подмосковной Швейцарией. На дачных участках стоял первозданный – не саженный – лес, и вечерами здесь было щемяще тихо, прохладно и сыро. По ночам из близлежащих бездонных оврагов поднимался густой, клубистый туман. Тьма стояла пещерная: редкие звезды проклевывали черепитчатоплотные кроны столетних дубов. Из дремучего заречного бора доносилось отрывистое уханье филинов.
По слухам, земляные толщи холмов, как кротовыми норами, были пронизаны многочисленными подземными коммуникациями. Молва приписывала им особое назначение: из Н* Берия якобы намеревался руководить (и укрыться здесь в случае неудачи) давно лелеемым им захватом государственной власти. Еще во времена нашего школьного детства в кустистом склоне выходящего на плотину обрыва влажно чернел глубокий прямоугольный провал с растрескавшейся бревенчатой крепью. У нас достало отваги и безрассудства однажды войти в него: в рукотворное подземелье естественным образом пробился ручей, под ногами дышало болото, покрытые испариной стены источали подземный холод… но уже через десять – двенадцать метров свод оказался смят и раздавлен горою. Еще один выход из потаенного в глинистых недрах царства открывался на другом берегу реки, наводя на мысль о проходящем под ее руслом тоннеле: арочная полукруглая ниша в оплывающем срезе небольшого холма, забранная толстыми ржавыми прутьями и на моей памяти уже наглухо заваленная землею вперемешку с гранулированным шлаком и обломками кирпича. Наверное, можно было найти и другие выходы или входы; но облазить многие извилистые километры оврагов – местами глубиной в три десятка метров, дико заросших лесом, малиной, крапивой, циклопическим дудником, непроходимо заваленных вековым буреломом с острыми рогатками обломанных сучьев, – даже нам, не наблюдающим время мальчишкам, оказалось тогда не под силу… С годами бериевские катакомбы почти бесследно поглотила земля; но и сейчас в уже первобытно одичавших оврагах, под непролазным накатом павших стволов, в буйной глуши ощетинившегося костяными шипами малинника, истый грибник (в оврагах до сей поры, хотя столица уже взяла поселок в кольцо, родятся опята) может встретить кирпичные, подплывшие землею колодцы, иные и с железными ребристыми люками, и странно не поржавевшие – и наводящие на суеверную мысль о скрытой подземной жизни – вентиляционные трубы, защищенные островерхими жестяными грибками…
С падением Берии дачи перешли к Государственному плановому комитету, в котором работали мой дед и деды моих – тогда еще мне незнакомых – друзей: в большинстве своем это были именно деды, – потому что отцы наши тогда еще были молоды и не занимали (и не заняли, в сторону будет сказать) того положения, которое привилегировывалось государственной дачей. Почти с самого рождения – то есть с конца пятидесятых годов – на лето нас привозили в Н*: это было ежегодное, правильно повторявшееся, казалось, уже неотъемлемое (весну не отнимут) счастье – полнее, ярче которого я и сейчас, оглянувшись назад, себе не могу представить. Мы купались в запруженной Сходне, ходили на лодках до форелевого хозяйства, лазали по дебрям оврагов, строили шалаши на старых дубах, играли в войну, обстреливая друг друга из трубчатых коленец морковника, летали на велосипедах по головокружительным серпантинам (наверх пешком), взрывали в кострах набитые спичечной серой гильзы, ловили рыбу, брали грибы, охотились за жуками и бабочками, снимали кинофильмы с раздирающими душу сюжетами… С годами, с осмыслением жизни, я испытываю чувство смутной вины – перед теми моими сверстниками, которых судьба не то чтобы обделила (обделить детством, – когда выстреливший зловонной жидкостью жук, летящая в бездну обрыва тарзанка, заржавленный треугольный напильник для игры в бесконечные (потому что «чира – полмира») ножички, коробок копеечных спичек для поджигания всего, что горит, тетрадный листок для самолетика, хлопушки или кораблика, вздувшийся свинокожей шнуровкою мяч… служат неиссякаемым источником радостного познания, – обделить детством, благодарение Богу – и по мудрому Его провидению – почти невозможно), – а которым судьба, бесконечно щедрая к нам, скорее недодала полной мерою счастья. И до сей поры, встречаясь с бесконечно дорогим моему сердцу (уже изрядно погрузневшим, полысевшим, постаревшим – и поредевшим…) Н*-ским землячеством, третьим я всегда по днимаю тост: «Выпьем за Н* – праздник, который всегда с тобой…». Когда-то я очень любил Хемингуэя.
Впрочем, ко времени описываемых мною событий почти все старики наши вышли на пенсию – и естественным образом лишились государственных дач. Последним из могикан оставался дед Славика: когда-то он был министром и поэтому до сих пор (и, видно, уже пожизненно – к счастью для нас) подвизался в Госплане экспертом. Дача Славика – обыкновенно пустующая, потому что дед его был к ней вполне равнодушен (как, впрочем, почти ко всему, что не касалось его работы: уже уходившее поколение первых советских специалистов), а мать и отец, привыкшие с молодости отпуск проводить на Кавказе, приезжали только на выходные, – дача Славика оставалась единственным (и последним уже) островком, прибиться к которому могло потерпевшее крушенье землячество…
В тот день на даче нас было четверо: Славик, Лика, Зоя и я. Славик, высоченный темноволосый молодой человек с голубыми глазами, встречался с Ликой – тонкой до полупрозрачности, зеленоглазой и чуть рыжеватой шатенкой – уже больше двух лет; их отношения – и наружно, и, насколько я знал их, в душе – были самыми нежными, хотя и отдавали уже привычкой. Впрочем, Славик – по ровности и мягкости своего характера – казался мне и природно не способным на сильное чувство. Лика Славика обожала – и, конечно, хотела замуж; родители ее – особенно (если не единственно) мать – уже выказывали свое неудовольствие упорным молчанием Славика; в то же время Славик жениться решительно не хотел (хотя слово решительно и не совсем к нему подходило): не потому, что в жены ему прочили именно Лику – которую он спокойно и ровно, как это свойственно доброму и несколько флегматичному человеку (но и самоотверженно, если этого требовал в его понимании долг), любил, – а потому, что, будучи и наследственно, и по своему воспитанию (родители его – далеко на пятом десятке – были даже очаровательны своей непоследовательностью и непосредственностью) человеком не столько легкомысленным, сколько легким (то есть легко увлекающимся самыми разнообразными и порой неожиданными идеями и предприятиями: новой научной теорией, новым для него видом спорта, новым предметом коллекционирования, вдруг организовавшимся – завтра ехать – походом, случайной, в малознакомой компании, вечеринкою… о женщинах ничего затеняющего Славиков облик сказать не могу), – будучи таким, как описано выше, Славик инстинктивно опасался даже не столько ограничений своей свободы (и в учебе, и в спорте, и в обиходе он умел себя ограничивать), сколько всякого надолго установившегося – и уже своим единообразием что-то регламентирующего – жизненного порядка… Вместе с тем его женитьба на Лике и в его глазах была делом решенным – и оттягиваемым лишь под предлогом окончания института: расстаться с Ликой (оставить Лику, говорить будем прямо) по-человечески было ему не под силу. Препарируя его чувство, я выделяю три среза: любовь, жалость и долг – одному Богу известно, чего же здесь было больше… Впрочем, Лика была славной девушкой – и землячество симпатизировало ей от души.
Что же касается меня и Зои… Зоя была очень красивая. Я очень любил ее. Но мой рассказ не об этом. Оставим.
Был ослепительно-яркий июльский день. Небо сияло; мелколистая зелень берез отливала чешуйчатым золотом; уже колосящийся покров типчака пестрел шафрановыми блестками лютиков; пчелы мерно жужжали в золотистом мареве буйно цветущих лип; вокруг смолисто поблескивающего вытекающим соком дуба попархивал, хрустко прядая крыльями, бархатно-черный, с пурпурными лампасами адмирал. Мы сидели за вкопанным в землю круглым столом под старым, с окряжевшими морщинистыми стволами орешником; солнце, пронизывая его рыхлую, с бледными гроздьями еще незрелых орехов листву, кропило горячими брызгами выбеленную дождями столешницу… Славик разлил по стаканам бесплотное ркацители и посмотрел на часы.
– Наверное, пора?…
Мы собрались в тот день, чтобы вместе ехать на свадьбу. Она обещала быть не совсем обычной – и поэтому, кроме естественного (в двадцать два года) легкого – радостного – возбуждения, я испытывал некоторое (впрочем, отчасти приятно даже щекочущее) беспокойство. Женился Алеша Тузов, наш Н*-ский приятель, – приятель, не друг: и потому, что был он на два года моложе нас (и еще слишком памятно было время, когда мы уже были студентами, а он школяром), и потому, что появился он в Н* лишь несколько лет назад, тогда как в землячестве все знали друг друга не менее десяти, и потому, что дача его отца, начальника отдела Госплана, была за рекой, на далеком отшибе… а более всего потому, что был он в общении человеком не очень приятным и даже отчасти странным. Для наших с ним отношений показательно уже то, что Тузов пригласил нас на свадьбу лишь неделю назад, при нечаянной встрече; и положа руку на сердце приняли мы его приглашение лишь потому, что в нашем возрасте еще ходят – для собственного развлечения – на все свадьбы, на которые вас приглашают…
Внешне Тузов был худощав, среднего роста, сутуловат, большеголов – и вообще фигурой и движениями довольно нескладен; черты лица его, в целом довольно правильные, страшно портило (как это часто бывает) постоянно присутствующее на нем какое-то малоосмысленное и вместе неуверенное выражение – которое придавали ему (по-видимому, более всего) сильно смазанный, почти отсутствующий подбородок и беспокойный и в то же время как будто затуманенный – и поэтому невыразительный, ускользающий – взгляд. Улыбка его тоже была нехороша – не то чтобы невесела или неискренна, а скорей маложизненна, – и голос у него был какого-то странного, металлически (но легким металлом) звенящего тембра. Говорил он неинтересно и порой непонятно о чем и зачем – невпопад, – и вообще разговаривать с ним было малоприятно и отчего-то неловко. (В описание это я не думал вложить ни грана неприязни и тем более осуждения – но, боюсь, это плохо мне удалось. Истины ради хочу подчеркнуть, что Тузов, представляется мне, вовсе не страдал эмоциональной или умственной тупостью – скорее наоборот: я думаю, что у него был богатейший внутренний мир – вероятно, весьма далекий от состояния, о котором для пушечного и производящего мяса мечтает всякая власть и которое называется душевным здоровьем, но просто слабо проявлявшийся своими движениями на невыразительной от природы тузовской физиономии.)
Основная причина нашего прохладного отношения к Тузову (что и наложило отпечаток на мое описание: я думаю, что незнакомые с Тузовым люди нашли бы его внешность даже приятной) коренилась, по-видимому, в том, что он был отталкивающе – причем как-то по-старчески, как будто бессильно – сластолюбив, а проще говоря – одержим казалось неутолимой и неразборчивой похотью. Это проявилось еще в его ранней молодости, в пятнадцать-шестнадцать лет: и в том, как он смотрел на девушек – совершенно обезмыслев и затуманясь глазами, и в том, как он с ними разговаривал – подрагивающим голосом, чуть не заплетающимся языком, с трудом соображая о чем (впрочем, безо всяких фривольностей и тем паче скабрезности: для этого он, при всем своем, казалось, неиссякаемом вожделении, был не только благовоспитан, но и слишком душевно вял; в этом не было противоречия: Тузова не отличал темперамент, желание его не пылало огнем – скорее, он им истекал, как болезненным потом); и в том, как, предположив в какой-нибудь девушке (как правило, воображенное им) участие, он целыми днями, с утра до вечера, неотступно и тупо ходил за ней, – с упорством, методичностью, душевной нечувствительностью к поражениям и двигательной однообразностью автомата каждые четверть часа пытаясь ее обнять и не обращая никакого внимания на безжалостно потешавшуюся над его носорожьим флиртом толпу малолеток; и в том, как однажды весной, когда дачный сезон еще не был открыт, напросился пойти с землячеством в двухдневный поход и привез с собою… не просто некрасивую, а фантасмагорически уродливую девицу, копию Фернанделя – страшно было смотреть, – прельстившую его, без сомнения, единственно своею доступностью… Впрочем, все это было давно; последние два года мы виделись редко. И вновь – я начинаю испытывать чувство вины за вышеприведенную характеристику: в сущности, Тузов был тихим, незлобивым и безобидным в общении человеком, который ни словом, ни делом – по крайней мере, на наших глазах – не причинил никому ни малейшего зла; даже тем девушкам, которых он в юности неотвязно, назойливо – но не грубо, а скорее обреченно-уныло – преследовал, поклонение Тузова – хотя он им и не нравился – по неразумности лет (или вообще по женской в этих делах неразумности) было даже, пожалуй, приятно: по крайней мере, я не помню ни одной (при его занудстве вполне заслуженной) резкости с их стороны… Чем же провинился передо мной человек, которого я наградил столь нелестным портретом? Неуклюжими проявлениями подросткового любострастия? ускользающим взглядом? или смазанным подбородком?…
Так вот, грядущая свадьба была не совсем обычной сразу по трем причинам: во-первых, потому, что женихом был не совсем ординарный Тузов; во-вторых, потому, что невестой его была продавщица из ГУМа; и, в-третьих, потому, что жила она под Москвою, в Подлескове, и свадебное торжество ожидалось в доме невесты… В наших глазах – невзирая на всю нашу молодость – союз этот выглядел чудовищным мезальянсом. Каким бы ни был наш Тузов, но он уже закончил третий курс инженерно-физического института; его дед и отец занимали в Госплане более чем значительные посты, а мать, по слухам, преподавала в консерватории скрипку; наконец, он просто был из интеллигентной семьи – и брак с продавщицей (а продавщица в наших глазах была хуже лимитчицы: последняя все же работала, – хотя по Москве и ходила пословица: лучше сын-алкоголик, чем невестка-лимитчица; наш общий друг Игорь привез жену и вовсе из глухой тамбовской деревни; правда, кончилось все это скоро и плохо… но продавщица\\\), – так вот, по всему по этому брак Тузова с продавщицей – не в материальном (во-первых, торговцы тогда – а в России всегда – жили лучше людей хоть чему-то ученных; во-вторых, материальная сторона брака нас в то время нимало не интересовала), а в социальном, духовном плане представлялся нам совершенно душераздирающим (раздирающим души родителей и друзей, если последние у Тузова были) и глубоко (сейчас я понимаю, как с нашей стороны это было бесстыдно, безжалостно) заинтриговавшим нас мезальянсом…
Мы покурили, Славик накормил живущую на участке ручную ворону, девочки наши подкрасились, – и поехали.
Через час с небольшим мы были уже в Подлескове. Цветы мы купили в Химках – пять сливочно-белых, целомудренно не раскрывшихся роз для невесты. Подарки на малознакомых (и добавлю: филистерских) свадьбах было принято делать деньгами; по некотором размышлении – решающую роль здесь сыграло то, что торжества имели быть на половине невесты (у Тузовых, кстати, была четырехкомнатная квартира на Фрунзенской набережной и почти стометровая дача в Н*), – мы определили уровень свадьбы ожидаемым уровнем брачующейся – и в качестве подарка положили в два почтовых конверта по десять рублей.
Путь наш с платформы лежал к длинной унылой гряде желто-серых, обрешеченных сизыми межпанельными швами, пятиэтажных хрущевского типа домов. Вымощенная бетонными плитами уступчатая дорога была густо залеплена грязью поднимавшегося на горизонте строительства. По обеим сторонам ее торчали заросшие лохматой крапивой фундаменты разрушенных изб в окружении пониклых фруктовых садов; уцелевшая, но уже мельчающая сирень и костлявый редколистный шиповник кустились вдоль линии исчезнувшего забора. Канавы у отбортованных грязью обочин были завалены строительным мусором и разной житейской дрянью: обломками свай на ржавых костях арматуры, битым в труху кирпичом, гниющими тряпками… На углу уже беспросветно затканного подорожником переулка одиноко торчал островерхий домик колодца; дверца была вырвана с петлями – мертво чернел как-то даже зримо сухой провал под обмотанным рыжею цепью воротом. Кое-где на шестах висели скворечники: из одного, ярко крашенного стойкой (а может быть, заново?…) зеленою краской, выглядывала, крутя головой, какая-то долгоклювая птица… На одном из участков, распаханном судорожными зигзагами в мокро блестящее месиво, стоял под палящим солнцем растерзанный трактор – без стекол и дверец, с гнутой трубой, врубившийся в кирпичный фундаментный столб заросшим грязью отвалом; на водительском месте сидел некто красно-коричневый (голый по пояс), с тряпично поникшей, багровой с просинью – цвета несвежей говядины – головой…
На подъеме нас, задыхаясь, обогнал приземистый, рюкзачно набитый автобус; в пыльные задние стекла равнодушно смотрели на нас усталые блеклые лица. Автобус тяжко пополз к горизонту по растрескавшейся бетонногрязевой полосе, а мы повернули налево: большак ветвился залитой свежим асфальтом дорогой, с двух сторон от которой, метрах в трехстах впереди, начинались одинаковые, как панельные бордюрные камни, пятиэтажки. Слева от них, до побуревших под солнцем тополиных посадок вдоль насыпи железной дороги, расстилалась истерзанная в клочья равнина, лишь чуть обзелененная чахлой травой; справа – лениво постукивала каким-то одиноким, заработавшимся по пятничному времени механизмом поднявшаяся чуть выше фундамента стройка…
– Какой ужас, – с чувством сказала Лика; у нее был тонкий, лишь интонациями отличный от детского голос. – Я бы не смогла здесь жить.
– Гарлем, – сказала Зоя.
– Ну, а куда денешься, – сказал Славик.
Наги дом мы увидели издалека: у распахнутого настежь подъезда густо и пестро толпился народ. Скамейки у соседних подъездов были однообразно пусты; лишь на одной из них спал, скрестив и поджавши ноги в какого-то детского фасона сандалиях, морщинистый мужичонка без возраста – в грязного цвета рубахе, мешотчатых штанах и украшенной лоснящейся пуговицей драповой кепке. Наших грудилось до полусотни душ; на длинной скамейке тесно – кукурузными зернами – сидели старухи, в светлых платках и глухих долгополых ситцах в мелкий цветочек; кучками стояли девчонки лет девятнадцати, в узких коротких юбках (хотя мини уже сходили; впрочем – жары), на каблуках высотой с корабельный гвоздь, все как одна соломенные блондинки (три четверти, правда, с черными как сажа корнями волос) и накрашенные все на одно лицо. Парней их возраста было мало – человек пять или шесть, – все в светлых рубашках-батниках (расстегнутых, как по уставу, до мечевидного отростка грудины), расклешенных брюках (иные и с отворотами) и с волосами до плеч – независимо от конституции волоса; один из парней, кудельковатый, как гриб-строчок, держал на согнутой в локте руке (в шестидесятые, помню, так носили спидолы) кассетный магнитофон, в динамике которого негромко ворочались хриповатые басы «Бони М»; девушки нетерпеливо отстукивали ритм каблуками и загадочно щурили одинаковых разрезов глаза, подведенные чуть ли не до ушей и с кукольными, похоже, наклеенными ресницами… Дальше стояла – самая многочисленная – группа людей уже в возрасте, лет по сорок, по пятьдесят, – разойдясь, сказал бы я, по полам, но сохранив перемычку, отчего своей формой она напоминала восьмерку – или, точнее, арахис. Женщин роднила – за редкими исключениями – тугая, здоровая, вальковатая тушистость, бутылочная икристость не стесненных чулками ног и безудержная тканевая пестрота – как… нет, не имеющая аналогий в природе; мужчин же объединял деревенский загар, несколько избыточная (обгонявшая возраст) морщинистость, почти поголовное отсутствие галстуков и пиджаков, свежесть и остроугольная выглаженность рубах – и единообразно застывшее на обветренных лицах терпеливое ожидание. Женщины трещали, как стая сорок, мужчины же молча курили – кроме двоих, с замечательно красными – даже с некоторой ядовитостью – лицами: эти стояли в особицу и о чем-то горячо говорили, педализирующе поднимая по очереди коричневые узловатые пальцы… Наконец, поодаль – перед входом в соседний подъезд – сгрудилась унылого (коричневого, черного, серого – вместе землистого) цвета кучка мужчин разнообразного возраста', по виду – совершенных ярыжек, – которые, явно диссонируя с анемичным колоритом своих лиц и одежд, что-то многоголосо гугнили, энергично снуя руками (в основном из карманов к носам и обратно), и нетерпеливо поглядывали на дорогу; один из них – малого роста, уже седоватый (или просто волос его был с прозеленью), в подростковой спортивной кепочке с длинным, как цапельный клюв, козырьком, – время от времени сбегал с тротуара на проезжую часть и, отверждая энергичною складкою рот, озабоченно всматривался в пустоту горизонта…
Окна первого этажа были по-деревенски открыты; у одного из них, неотрывно глядя на улицу, сидела древняя – по-видимому, недостаточная ногами – старуха. Свадебная квартира легко угадывалась на предпоследнем, четвертом этаже: три окна и балконная дверь были настежь открыты, на улицу сыпался звонкий стеклянный и металлический стук, визгливо, с радостным айканьем («Лида!» – «Ай-я?!») перекрикивались женские голоса… Вот пробился мужской встревоженный бас: «Катя, а где еще четыре бутылки?» Женский голос что-то задиристо отвечал. «При чем тут Иван?! – возмутился бас. – Мы вчера только красное пили!…»
Мы остановились несколько в стороне, неподалеку от пары багроволицых, как редис, собеседников. Один из них – поменьше ростом и пожиже, но поосанистей и с вызывающим носом – держал второго за пуговицу и с несколько снисходительным видом слушал. Второй был рыхл, высок и грудаст – и по губам и глазам совершенная распустеха.
– …пилит, пилит изо дня в день. В пятницу выпьешь, так она тебе до среды устроит похмелье.
– Ну, и чего?
– Как чего… Уйду, говорит.
– Петя, слушай сюда. Баб ты не знаешь, вот что я тебе скажу. Никуда она не уйдет. Во-первых, нынче все пьют. Не пьют только кошки да собаки – они лакают.
Рыхлый вздохнул.
– И еще сова. – Носатый, знающий баб, помолчал. – Потому что днем она спит, а ночью магазины закрыты. Гы-ы!… Во-вторых, ну вот ты пришел домой на бровях и завалился… Знаешь, что твоя Люська думает?
– Кричит…
– Пусть кричит, бабье ее дело такое – кричать. А вот что она думает? Ты слушай сюда! А думает она вот что: «Хоть пьяненький, да сво-ой…» Так-то, Петя.
– …Пр-р-равильно!
Это встрял некто третий, из соседнего круга, – мелкий, живой и плотный, как кроль. Я вдруг заметил, что по цвету лица он приближается к собеседникам, – перевел взгляд на других мужиков… что за чертовщина? – на глазах наливались помидорными соками, а иных – по жаре – уже ударяло в свеклу… Потом понял: некто в заузленном лопатою галстуке и клетчатом пиджаке придерживает в наружном кармане бутылку.
– Пр-равильно, Витя!…
Этот третий уже почти криком кричал – видимо, минутной давности полстакана еще не отхлынули от его перегревшейся головы. Какая-то баба (я чувствую, что мне здесь естественней сказать баба, нежели женщина), в полупрозрачной блузке, ширококостная, угловатых и жилистых форм, – хищно на него оглянулась… Он стоял к ней спиной – не видел ее.
– Бабе без мужика никуда! Худ мой Устин, да лучше с ним!
– Слушайте, слушайте, что умные люди говорят, – прошептал Славик. Лика беззвучно хихикала. Зоя откровенно рассмеялась.
– …Анатолий!!
Начальственный женский окрик резанул приглушенный говор ножом: названный Анатолием дрогнул и, казалось, присел – как будто на плечи его упала какая-то мягкая тяжесть…
– Едут, едут!… – раздалось вдруг со всех сторон. Всё зашевелилось и посыпало на дорогу…
Со стороны бетонки к подъезду приближались гуськом две белые «Волги» – увитые разноцветными лентами, с парой скрещенных колец на крыше, передняя с растопыренной куклой на мысе капота, – и маренгового цвета (какие-то очень строгие, чопорные), безо всякого украшения «Жигули». Кучка мужиков, гомонивших перед соседним подъездом, торопливо рассыпалась в цепь и неуклюжими прыжками припустила машинам навстречу. Предводительствовал человек в подростковой кепочке с цапельным козырьком; последним, вихляя из стороны в сторону бедрами и катапультно отмахивая рукой, спешил некто с палкой, коричневолысый, с нежно просвечивающими на солнце крыловидно оттопыренными ушами. Кортеж отчаянно засигналил – и остановился. Человек в детской кепочке с абордажными криками бросился к правой дверце; другой – без кепки, но с пластмассовым козырьком, прихваченным к грибообразно всклокоченной голове бельевою резинкой, – навис над капотом растопыренной пятерней, раскинув крючковато присогнутые руки и ноги. Остальные четверо или пятеро возбужденно зароились вокруг… Из открытого окна правой дверцы высунулась загорелая, голая по локоть рука (сахарной белизной сверкнула завернутая манжета) с короткогорлой – дешевой – бутылкой водки. Предводитель цепко ее схватил – толпа его загалдела – и не отходя замотал головой; из последних сил доковыливающий инвалид, ощерясь сильно прореженными стальными зубами, остановился и застучал, разгораясь, палкой; человек с козырьком, стерегущий капот, замахал руками как крыльями… После минутного промедления в окне появилась вторая бутылка; воздух дрогнул от радостных кряков и криков; человек с козырьком, видимо, не утерпев, оставил свой поет и бросился к дверце, жестикулируя с частотой вентилятора; за ним, выбрасывая шатунами колени, заспешил инвалид; еще несколько осаждавших, сломавши строй, облепили машину как мухи… Наконец, козырьку передали бумажку (судя по цвету, пятерку), и «Волга» решительно – отпугивающе газуя – тронулась к ожидающей у подъезда толпе. Ярыжки нехотя расступились, охлопывая проезжающие мимо машины по солнечно блестящим бокам, – и дружно, как вода в сливное отверстие, всосались в ближайший подъезд. Машины проехали еще пару десятков метров (издалека сумрачная – салонная глубина ожила серебряным, красным, белым…) – и мягко остановились.
Сначала открылась дверца второй машины; из нее торопливо вышагнул – Тузов… Он был в темно-сером (явно уже не однажды надеванном – чуть лоснились карманы) двубортном костюме (пиджак был расстегнут, отчего – как это неизбежно при двойном ряде пуговиц – выглядел неопрятно), в белой рубашке и пестром каком-то галстуке; глаза его ярко блестели и бегали как будто быстрее обычного, полуоткрытый рот расплывался в кривоватой улыбке; лицо его было бледно, возбуждено, – одновременно тревожно, смущенно, радостно, – и вместе с тем было в его выражении что-то затравленное… Вслед за Тузовым выскочил – стремительно нырнув головою – наверно, свидетель: высокий парень лет двадцати, с красной шелковой лентой через плечо, с радостным и глупым лицом, – неожиданно встреченный приветственным гулом толпы подлесковской молодежи (подлесковской: я был уверен – судя по одежде, а более всего по выражению лиц, – что все эти парни и девушки – местные или, во всяком случае, гости невесты). Эта явная близость свидетеля жениха с гостями невесты сначала подсознательно, а потом и вполне осознанно меня поразила. Тузовский круг знакомых никак не мог пересечься с окружением подлесковской барышни – равно и гумовской продавщицы; и получалось, что Тузов среди своих товарищей и друзей… не смог подыскать свидетеля? Вдруг я вспомнил: Мишка с пятнадцатой дачи (который был Тузову несколько ближе других) недавно рассказывал, что Тузов просил его быть свидетелем еще месяц назад. Мишка не смог: в день свадьбы – то есть сейчас – он должен был быть на институтских военных сборах…
Тузов одиноко стоял у машины – левой рукой держась за открытую дверцу, а правой пощипывая редкие сосульчатые усы. Вид у него был немного растерянный: скорее всего, из, наверное, полусотенной встречавшей толпы он почти никого не знал – по крайней мере, я не видел ни одного человека, который бы внешностью и повадкой походил на знакомого Тузова. Я невольно шагнул к нему… тут свидетель – по сути, преграждавший Тузову путь передней открытой дверцей и своею спиной, – потянул его за рукав и поспешил к головной машине.
В «Волге» с распятой на радиаторе куклою, по-видимому, сидела невеста – но ее пока не было видно: чемто разноцветно искрящимся – с преобладанием снежнобелого – был иллюминован салон над задним сиденьем… Свидетель, сияя улыбкой, рванул за ручку заднюю дверь; из машины – как из включенного вдруг динамика – кнопочно грянул пронзительный визг и смех; коротко высветилось чье-то распяленное в жизнерадостном крике красногубое, раскрашенное матрешкой лицо; тонкие женские руки с малиновыми каплями чудовищно длинных – стручками – ногтей замелькали, отмахиваясь, перед носом свидетеля… Свидетель, улыбаясь до петлистых ушей (кажется, я увидел, где у него кончаются зубы), повернулся к неловко стоявшему рядом Тузову (тот привычно ссутулился и перенес тяжесть тела на правую ногу, выгнув левую по-женски немного внутрь: вышло беспомощно и неуклюже) и что-то ему сказал; Тузов, конфузливо улыбаясь, угловатыми порывистыми движениями суетливо побежал по карманам – и начал поспешно вытаскивать из них и совать в хищные красно-когтистые руки смятые в тряпку рубли, трояки… После каждой бумажки из салона раздавался как будто протестующий визг.
– Что они там делают?… – шепотом спросил Славик.
– По-моему, выкупают невесту, – сказал я, немного знакомый с обычаем.
– Ужас какой-то, – сказала Лика.
– Все это напоминает сумасшедший дом, – сказала Зоя, скептически улыбаясь.
Наконец (Тузов вывернул уродливо вздыбившиеся пустые карманы: на асфальт высыпались, звеня, и покатились пять или шесть монет; он проводил их глазами и сделал движение – но не стал поднимать), – наконец, свидетель, пригнувшись, нырнул рукою в салон и буквально выволок из него (уши при этом резал просто какой-то нечеловеческий – электрический – визг) паукообразную, всклокоченную горгоной девицу – и запанибратски отпихнул ее на обочину. Тузов, помаргивая, наклонился, подал руку ладонью вверх – ему ответила тонкая, бледная, с голубоватой жилкой рука…
Вышла невеста.
– М-да, – прошептал Славик. – Как сказала бы тетя Миля, уж больно худа…
Лика ласково и немного укоризненно на него посмотрела. Она была… ну, во всяком случае никак не толще невесты.
– Ни рожи ни кожи, – сказала Зоя, взглянув на меня. У Зои была изумительная фигура.
Невеста была действительно худа, черна, смугла – и по первому впечатлению более всего походила на раскрашенную ворону. Ее маленькое лицо было угловатым и несколько даже асимметричным – быть может, благодаря (хотя этот союз здесь более чем неудачен) искривляющей ее ярко-красные губы какой-то хищноватой гримасе; нос и подбородок ее были длинны и остры (я вдруг вспомнил Эдгара По: и только нос ее – длинный, тонкий, гибкий, извилистый и угреватый…), изогнутые неестественно правильными дугами брови выщипаны до ниток, глаза были угольно-черные, с яркими острыми искорками в глубине… может быть, я пристрастен (и уж угрей-то, во всяком случае, у нее не было видно); может быть, эти черты, взятые вне общего их выражения, были бы и недурны, – но именно общее, совокупное их выражение – еще и, наверное, умягченная ситуацией смесь нахальства, хитрости, грубости и одновременно какой-то животной (предвкушающей самоценное плотское) радости, а все вместе, чтобы лишних не тратить слов, самоуверенной и даже агрессивной вульгарности (я думаю, Пушкин бы вздрогнул, увидев это лицо), – производило – по крайней мере, на меня – отталкивающее, тягостное, а при одновременной мысли о Тузове и удручающее впечатление…
Невеста медленно подняла через стороны тонкие, казалось, странно длинные руки – и вдруг с каким-то залихватским, чуть хрипловатым, протяжным выкрикомвзвизгом: «Иэ-э-эх!…» – крутнулась на одной – поджавши другую – ноге: вспенилась заброшенная на смолисточерный гарсон фата и полупрозрачный тюлевый шлейф подвенечного платья… Тузов стоял осклабясь и чуть исподлобья поглядывал по сторонам.
– Платье-то какое шикарное, – тихо сказала Лика.
– Фата, – язвительно сказала Зоя.
Все зашумели, задвигались, захрустели букетами – и толкотливой гурьбой полезли поздравлять и целовать молодых… Мы тоже подошли – в последнем числе; при виде нас Тузов ожил – как-то по-живому обрадовался, глаза его пояснели, – и сказал: «Спасибо, спасибо, ребята» (все время до этого он, по-моему, лишь шевелил неопределенно губами; да и друзья и родные невесты поздравляли большей частью ее, единственно – средневозрастные краснолицые мужики, движимые, наверное, сочувственной мужской солидарностью, от души прихлопывали его по плечам, а спугнутый незадолго перед этим женой, похожий на жизнерадостного кроля Анатолий (видимо, находясь под впечатлением исполненного невестою пируэта), выкатывая глаза, закричал: «Муж пашет, а жена пляшет!…» – и толстыми красными пальцами сделал невесте козу – задышливо сипнув: «Коза!…»), – так вот: мы поздравили Тузова, невесте вручили белые розы и деньги в конвертах (кстати, вблизи она показалась мне лучше – и лицом, и улыбкой) и пошли вслед за другими гостями к подъезду… По дороге старушки на лавке сыпанули в нас каким-то зерном – наверное, ошиблись со стариковского слепу, а может быть, промахнулись. Лике попало в глаз; из открытых окон первого этажа кто-то с жесточью прошипел: «Ну, чо сыпешь в невенчанных?!.»
Шумно – с топотом, криком, смехом, щипковым ойканьем, басовитыми стонами «Бонн М» – гости поднялись на четвертый этаж.
Двери всех выходящих на лестничную площадку квартир были открыты настежь. Взад и вперед сновали полногрудые, налитые в ягодицах и бедрах женщины с пустой и занятой столовой посудой; под одинаково полупрозрачными светлыми блузками топорщились – от натяжения встав на дыбы – пластмассовые разрезные застежки шипогрудых нейлоновых лифчиков; на верхней приоконной площадке курилась голосистая клумба длинноногих, мучнистолицых от пудры девиц; в конце коридора, в квартире напротив, стояла, опершись на палку, высохшая старуха в завязанном вокруг шеи чистом платке – и, прищурившись и помаргивая, тянула по-птичьи любопытную голову; разобщенные за теснотой краснолицые мужики бестолково тыкались по углам, ядовито дымя папиросами; носатый (учивший уму-разуму третируемого женою Петра) уже выпивал с ним в соседней квартире; какой-то дядя, потея бугристой лысиной, выдирался с тремя венскими стульями из плена дверных косяков; гомон стоял – как на птичьем дворе во время раздачи корма; теплый сквозняк с трудом перемешивал густые запахи пота, спирта, духов, табака, подгоревшего масла и несвежего куриного жира…
Квартира невесты оказалась трехкомнатной, маленькой, современной невразумительной планировки: супротивные двери, открываясь, бились друг в друга ручками, кухня была так мала, что уже три поварихи теснились (не только характерами, но и боками); игрушечный коридор был к тому же изломан двумя коленами, каждое в метр с небольшим, отчего вливающийся в квартиру поток гостей периодически сбивался в тугие пульсирующие пробки; потолки были низки; до притолоки, поднявшись на цыпочки, я мог дотянуться макушкой; вместо подоконников чуть выступали нелепо покатые брусья шириною в ладонь; под ними, субститутом отопительных батарей, тянулись ледащие трубки с частыми ярусами слегка пригофренных ребер… Во внутренней отделке и в интерьере, впрочем, чувствовался достаток – достаток нечистого на руку обывателя (напомню: все это происходило в конце семидесятых годов, когда практически любую выделявшуюся из серого ряда собратьев вещь очень трудно было купить – из-за взаимного несоответствия устанавливаемой государством цены, покупательского спроса и определяемого производственным планом торгового предложения, – но можно было достать, переплатив спекулянту или имея доступ к торговому первоисточнику: базе или хотя бы складскому помещению магазина; в числе допущенных к товарному телу оказывались естественным образом продавцы; интеллигенция их презирала, крестьянство и пролетариат ненавидели, непрофессиональные мелкие служащие люто завидовали), – так вот, во внутренней отделке и интерьере чувствовался прочный достаток: одно коридорное коленце было оклеено дутым мелкоячеистым пластиком, другое – обоями под кирпич, кухня – моющимися, комнаты – с какими-то тиснеными даже цветами; наличники и двери покрывала ореховая ложнодревесная пленка (за все эти пластики, пленки и кирпичи фанатики – в многодневных очередях – только что не убивали друг друга); на кухне стоял огромный двухкамерный «Минск» – холодильник, распределяемый по инструкции Совета Министров только среди инвалидов войны; мебель была зримо новая, коробчатая, лакированная, – одними своими названиями отталкивающая человека со вкусом: стенки, тумбы, диван-кровати, только что – за неимением места – не уголки…; от ее пошлого полимерного блеска слепило в глазах, но и такой было не достать; на полу лежал хотя и не штучный паркет (паркет был безотносительно к своей дефицитности дорог), но с паркетным рисунком линолеум; под потолком большой комнаты позванивала подвесками на сквозняке модная среди московского четвертьсвета трехъярусная пластмассовая люстра «Каскад»… Наконец мы протолкнулись – вслед за бугристоголовым дядей со стульями – в эту самую, сомнительно украшенную каскадной люстрою, комнату.
Ее почти всю занимали составленные в цепочку столы, накрытые (я подсмотрел) постельными простынями и сверху прозрачной полиэтиленовой пленкой. Стол по тем недостаточным деликатесами временам был очень хорош – впрочем, более своим содержанием, нежели формой: красная и даже черная икры в белочных половинках яиц, багрово-коричневые, в лоснистых перламутровых зернах, кружки копченых колбас (сорта три; на профессорском столе был бы один – ну, как тут после этого не запрезирать и не возненавидеть?…); бледно-, едва уловимо лиловые с желтизной – и белоснежные, с бледно-лиловым отливом – ломтики копченной в горячем и холодном дымах осетрины; лепесточно-розовые, в янтарной оторочке желе пласты югославской консервированной ветчины (российский, доморощенный окорок был по вкусу намного тоньше; но – четвертьсвет: самонадеянные крылья его безжалостно подрезает отсутствие вкуса); вообще свинина была представлена практически во всех своих гастрономических ипостасях: запеченная, посоленная, копченная сырой и вареной, на холодке и в жару, – сало, буженина, грудинка, шейка, рулет, карбонат… впрочем, всего (кроме сала) немного – по закусочной тарелке, не более. В изобилии же были традиционные – и более близкие если не желудку, то сердцу – блюда: домашнего по виду маринада грибы, усыпанные еще не успевшими потускнеть серебристыми кольцами лука; зеркально отливающий студень с оранжевыми зубчатыми островками моркови; рядом с ним хрен – похоже, самотертый, даже по виду злой (впрочем, бездарно подкрашенный свеклой); красно-фиолетовые крутобокие луковицы маринованного чеснока; перцы, огурцы, помидоры, зелень – буйство огородных цветов: от оливкового и бурого, съеденного рассолом, до нежно(распустившейся почки)-зеленого и обжигающе красного, еще не остывшего от горячего дыхания солнца; разумеется, были салаты – всех составов и резок, в посуде всех размеров и форм, – и почти все, к сожалению, обезжизненные чудовищным – январским – количеством майонеза и розовой с тусклой прозеленью, нарезанной мелкими кубиками колбасой… Наконец – была водка (вина было очень мало), для любителей и знатоков – упоительно много водки: полтора десятка бутылок уже мерцали золочеными крышками на столе, в углу же громоздились еще два нетронутых, поставленных один на другой водочных ящика. Гостей я насчитал примерно душ сорок; среди них женщины преобладали; в одном ящике было двадцать бутылок…
Пока гости угнёздывались в семечковой тесноте, укладывая ноги и ляская ножками стульев, я оглядел украдкой застолье. В первую очередь я поискал родителей Тузова, но никого похожего не было видно; впрочем, еще несколько мест пустовало… Я обратился к другим гостям. Сначала, естественным образом, в глаза бросались хоть чем-то знакомые лица. Первой слева за короткой стороною стола сидела и что-то безостановочно говорила невесте вымогавшая у Тузова деньги свидетельница: нельзя было даже понять, миловидна она или нет, – так лицо ее было затушевано, нарумянено и напудрено… «как мышь из муки выскочила», – сказала бы бабушка. После нее – я шел взглядом слева направо – сидела невеста: она радостно (я бы сказал – победительно; пусть это очень прозрачно, но это вернее всего) улыбалась; у нее были мелкие острые зубы (один, за левым клыком, золотой), и казалось, что их замечательно много. Дальше сидел наш Тузов, с уже привычным глазу немного растерянным видом, и смотрел, помаргивая, куда-то в безопасную середину стола; если к нему обращались – что, впрочем, случалось редко, – он осторожно, с опущенными глазами повертывал голову к говорящему и с медленной слабой улыбкой чуть исподлобья взглядывал на него. Оживал он (конечно, ровно настолько, насколько был способен ожить по своей меланхоличной природе) лишь когда что-нибудь говорил и улыбался невесте (в лице его при этом даже теплилась нежность), – но и тогда улыбка его совершенно терялась рядом с ее брызжущим жизненной силой инфернальным оскалом… Дальше сидел и сиял огромными белыми зубами свидетель; он с первого раза почему-то мне не понравился; пока, не тратя попусту слов, процитирую Ильфа: это был полный сил молодой идиот… Кроме этого свадебного тетрамарана, в первые пять минут я ухватил еще взглядом преувеличенно степенное лицо Анатолия (которого на улице своим окриком чуть не апоплексировала жена), потом грузного Петю («хоть пьяненький, да свой»), – который за столом (был он один, без жены) неожиданно отвердел прежде безвольным губастым ртом, загорелся глазами – ожил, – переставил ближе к своей тарелке бутылку водки и даже что-то, значительно улыбнувшись, сказал своей пугающе румяной соседке; потом я увидел внушившего Пете его самоценность жилистого, тощего и даже как-то странно носатого мужика (нос его, казалось, крыльями рос от ушей, а спинкой – от волосистой границы лба); наконец, справа, через несколько голов от себя, я увидел приметно бугристоголового…
– Все сели?! – радостно выплеснулся свидетель.
– Все!!! – оглушительно рявкнул стол. Свидетель на вдохе приоткрыл было рот…
– Н-наливай!!! – все покрыв, заревел не дождавшись носатый…
Свидетель сомкнул фортепианные зубы в неподвижной улыбке – и остался стоять. Появилось шампанское: его принесла и поставила – четыре бутылки на стол – сильно косящая (бросалось в глаза), худая черноволосая женщина, которой я раньше не видел. Мужики дружно рвали фольгу на водках – шампанское никто не хотел открывать… На стороне жениха и невесты бутылку распечатал свидетель; за второй потянулся Славик; с третьей замешкались: сидевший поблизости Петя с видимым удовольствием, не спеша, надламывал водочный козырек; соседствующий с ним длинноголовый молодой человек сидел опустив глаза – верно, не умел открывать шампанское; жена Анатолия скрежетнула (ножом по сковороде): «Анатолий!…» – тот крупно сморгнул и суетливо полез через водочный частокол к шампанской бутылке… Слева от нас, на четвертушке носатого, разрастался кокетливый женский повизг: там собрались краснолицые (большей частью, похоже, холостяки) и крепкотелые, пышные (уж не знаю – одинокие, вдовые или просто пришедшие без мужей) веселые сорокалетние бабочки. Краснолицые радостно курочили все водки подряд, не обращая никакого внимания на шампанское (быть может, это была игра); наконец, кто-то визгнул сопраной: «Василий Иваныч!!» – и некто Василий Иваныч – толстошеий, с глазами навыкате, с блестящим коровьим зализом над шарообразно выпуклым лбом – снисходительно облапил ажурно татуированною рукою бутылку шампанского…
– У всех налито?! – застоявшись, нетерпеливо крикнул свидетель.
Стол, торопливо дозвякивая салатными ложками и горлышками бутылок, согласно затих – и общим, растянувшимся на четверть минуты движением однообразился поворотившимися к молодоженному центру лицами… Свидетель – на струнно вытянутой руке – поднял перед собою бокал с шампанским. (Посуда, по многочисленности гостей, была самая разная: толстоногие конусные бокалы простого стекла перемежались тонкими и даже гранеными (кто-то ласково сказал на конце краснолицых: «Граненыч…») стаканами – по бокалу (стакану) на душу; сколько я мог увидеть, наша сторона была сервирована тарелками с синими надписями Общепит и Кафе «Ветерок» по развалам (кстати: в задвинутом в угол серванте стоял грубоватый столовый сервиз в окружении множества ложнохрустальных рюмок); вилки лежали стальные и алюминиевые; ножей к ним не прилагалось…) Свидетель расправил плечи.
– Митька, выруби своих негров! – крикнул носатый. «Бонн М» захлебнулись.
– Дорогие друзья, – сочно сказал свидетель, даже против света полыхая зубами, – сегодня у нас радостный день. Мы празднуем законное бракосочетание Алексея и Марины! Давайте поздравим их и пожелаем им заоблачного счастья, сибирского здоровья и кавказского долголетия! Леша, Марина… поздравляю!
Он повернулся к молодоженам, прогнувшись слегка в пояснице и высоко поднявши бокал (поднеся его почемуто к уху – как будто вслушиваясь в угасающий бег пузырьков), и расширил улыбку – совершив, казалось, уже невозможное… (Вообще говоря, если бы свидетеля чутьчуть подтесать, из него вышел бы не последний (на вкус миллионов) ведущий какой-нибудь конкурсной телепрограммы – с семейным бегом в мешках, скоростным надуванием шариков и отгадыванием столицы Новой Зеландии; из него прямо били самодовольство, радость и наглость, но лицо его было даже приятно; ей-богу, хотелось подойти к нему, хлопнуть его по плечу и сказать: «Ах ты, улыба моя…», – а после этого хорошо обругать…) Правая от меня – ближняя к жениху и невесте – четверть стола взрывчато, с обеих сторон поднялась и волной потянулась чокаться; комната вздрогнула от бокально-стаканного звона и стука – как будто с высоты на асфальт сыпанули пустые бутылки; многие бросились вкруг стола к молодым, животами пригнетая сидящих; смачно захлюпали поцелуи – иные со звуком отрываемой от раковинного слива прокачки; некто слезящийся, цихлидно губастый, с суворовским хохолком, в броске всосался Тузову в губы – прихвативши усы, каким-то чудом не дотянувшись до носа; невеста крутила вправо и влево (нескончаемо шли с двух сторон) угольно-черной, в серебристой фате головой – шутихой сверкала фикса…
– Поздравляю… поздравляю…
– Мариша!… Мариночка!…
– Здоровья вам, счастья…
– …помню тебя вот с таких…
– Чм-му! Чм-му! Чм-му!…
– …любите, берегите друг друга…
– Баб Насть, да отходи уже!
– …Ну и публика, – неожиданно сухо сказала Зоя. Я болезненно напрягся: не верил я, чтобы из-за публики могло вдруг так перемениться ее настроение.
– Ну почему, – сказал я, чтобы что-то сказать. – Помоему, славно…
Мы (я и Славик) тоже дотянулись наконец своими стаканами до Тузова и невесты – пришлось, конечно, выйти из-за стола… Тузов немного ожил: улыбался более энергично, сутулая спина его распрямилась, серые глаза пояснели, и двигался он – поворачивался, наклонялся, протягивал руку – намного вольнее, чем прежде – когда ежесекундно как будто боялся напороться на гвоздь… И все равно: глядя на осторожное и оттого несколько беззащитное выражение тузовского лица, на его белую, бледную, казалось, слабую руку (хотя не деле он был человеком обычной физической силы), которую дружески плющили дочерна загорелые, жилистые, с каменными ногтями и кирзово задубевшей кожею руки, – глядя на его одежду, по фасону мало отличную (он снял пиджак) от той, в которую были одеты все – Петя, Толя, бугристоголовый, носатый, но со своими скрупулезно застегнутыми воротничковыми, манжетными и карманными пуговицами сидевшую на его угловатом, по-интеллигентски деликатном в движениях теле как-то чужеродно малозаметно для этой свадьбы, естественно, – чужеродно естественно потому, что на большинстве мужиков накрахмаленные рубахи и простроченные утюжными стрелками брюки смотрелись, как на диком мустанге вальтрап… а главное – глядя на его обжигающе красноротую, чуть не лепкой раскрашенную, даже пугающую какой-то жестокой, порочной радостью в пронзительных черных глазах, что-то ежесекундно выкрикивающую хрипловатым визгливым голосом с отталкивающе знакомыми интонациями скандалящего прилавка, вслепую размахивающую – куда попадет – остролокотными худыми руками – и вообще более всего, черт меня подери, похожую на хрестоматийную содержательницу (ладно, дочь содержательницы) воровского притона, – глядя на такую его молодую жену, я отчетливо осознавал: на этой свадьбе не было человека более ей чужого, чем Тузов… Но нет, я ошибся, были. Вдруг – я их увидел…
Увидел еще и потому, что стол вдруг как будто упорядочился и затих – только краснолицые, и то угасающе, еще воркотали что-то в своем углу. Рой суетливых голов вокруг жениха и невесты распался – отхлынул к балкону… Перед невестой (свидетельница, отодвинув поспешно стул, тоже отступила к окну) стояли рука об руку немолодые мужчина и женщина. На вид им было немногим за пятьдесят; мужчина – высокий, статный (что называется, представительный), с темными волосами (лишь едва заметною паутиною плелась седина), с породистым твердым лицом с тяжеловатым подбородком и энергичной линией рта (уголки которого, впрочем, были крутым изломом опущены), одетый в темно-синюю пиджачную пару на белой рубашке с синим же в темно-красную искру галстуке, – стоял неподвижно и очень прямо и – спокойно и доброжелательно (как-то безжизненно спокойно и доброжелательно) – смотрел на невесту. Женщина – в шерстяном светло-сером костюме с двойной черно-белой оторочкой бортов – уже сильно седела; волосы ее, высоко подвитые надо лбом, были по-старомодному уложены сзади в плетенный толстыми жгутами пучок; ее худощавое, очень правильное, с уже чуть обвисающей кожей лицо было густо напудрено, но и под пудрой, казалось, проступали красные пятна; тонкие, с уже полустершейся, морковного цвета помадой губы подрагивали в слабой, не касавшейся глаз улыбке; руки она держала под грудью, обхвативши (а скорее, напряженно схватив) одной тонкой кистью другую…
Конечно, это были родители Тузова. Алексей был неудавшейся копиею отца: кое-где искаженной, кое-где незаконченной, – размытой, ослабленной, обедненной неверным подбором красок… Даже странно, что я сразу их не заметил.
Мать Тузова порывисто, как будто решившись, шагнула к невесте – и обняла ее за плечи заметно подрагивающими руками. На ее правой кисти, рядом с тонким обручальным кольцом (да: у невесты кольцо было шириной чуть не больше диаметра), попыхивал разноцветными искрами крупный брильянт… Лицо невесты вдруг изменилось: исчезла казалось перманентная – гуинпленовская – улыбка, чуть опустились бесплотные дуги бровей, глаза помягчели – погасли острые огоньки; она осторожно взяла свекровь своими красно-когтистыми руками за локти и – не сухо, но бережно – поцеловала три раза крест-накрест. Мать Тузова поцеловала ее один раз (както заметно было, что целоваться троекратно ей не в привычку), ступила в сторону, влажно блестя глазами, – и подалась к сыну, которого обхватила за шею и не разбирая места горячо поцеловала несколько раз: Тузов моргал и часто гладил мать по плечу… Отец наклонился к невесте, что-то сказал, улыбаясь одними губами, и коротко поцеловал ее в щеку; невеста, потупясь, возвратила ему поцелуй (робкий, бесплотный; три раза целовать не решилась; кроме того, он сразу же после первого выпрямился – а он был много выше ее) и глядя чуть исподлобья осталась стоять, теребя тонкими пальцами полупрозрачный рюш шемизетки… Сыну отец коротко пожал руку – и одновременно потрепал его по плечу.
Поздравления кончились. (Родителей невесты я пока не нашел – не определил по лицу; вероятно, они поздравили новобрачных вместе со всеми, в гуще гостей. Впрочем, рядом со свидетелем сидела какая-то несколько странного вида пара: женщина была та, что разносила шампанское, с косыми глазами и в красном платье, муж – мужчина, сидевший рядом, – по типу ханыга, но мало чем примечательный. В том, что это родители невесты, я не был уверен, а спросить было некого: мне не хотелось обнаруживать перед соседями своей вопиющей неосведомленности.)
Поздравления кончились. Стол радостно зашумел, застучал и забулькал. Родители Тузова и сгрудившиеся у балкона несколько человек поздравлявших пошли на свои места. Славик потянулся к бутылке ординарного «Рислинга» (вина было мало, бутылок пять или шесть: впрочем, все женщины охотно подставляли бокалы под водку) и налил Зое и Лике; я разлил водку – граммов по пятьдесят (нам четверым достались стаканы; Зое и Лике мы уступили тонкие, себе взяли массивные, граненые, с ободком: чокались они зычно, как литровые банки). Молодоженам налили шампанского… Тостировала свидетельница.
– Дорогие гости! Я знаю невесту… ой, я дико извиняюсь – жену!… жену!… – с радостным испугом пронзительно закричала она; она вообще похожа была на невесту, только еще худее, со светлыми волосами и казалось вовсе без царя в голове, – …очень давно, мы вместе учились в школе, с первого класса. Все мы знаем, что Марина очень хорошая девушка и настоящая подруга. Жениха… мужа, мужа!… – но это уже явно нарочно, – …я знаю совсем недавно, но он тоже мне очень нравится…
– Но-но-но-но-но!… – тенористо завелся кто-то из краснолицых. Стол одобрительно засмеялся.
– На чужой каравай рот не разевай!
– Опоздала!
– Ох-хо-хо!…
Свидетельница игриво (а надо было б сказать, блудливо) повела в сторону Тузова подведенными до китайской раскосости голубыми глазами (у нее были голубые глаза и черные волосы – вернее, черные корни волос: счастливое природное сочетание красок было безжалостно уничтожено пергидролем). Тузов потупился и неестественно усмехнулся. Невеста погрозила свидетельнице кулаком.
– Нет, пра-авда, – детским голосом пропела свидетельница. – И я очень рада, что Алеша и Марина теперь законные муж и жена. Я хочу поздравить их с этим замечательным событием в их жизни и пожелать им здоровья, счастья… и много-много детей! Хи-хи… Давайте выпьем за это!
Свидетельница поцеловала невесту и потянулась к Тузову. Невеста, страшновато смеясь, ее оттолкнула. Над столом замелькали стаканы, бокалы, – мы тоже не глядя чокались, улыбались незнакомым радостным лицам… Холодец был неплох – правда, по-общепитовеки провернутый в мясорубке; хрен действительно самотертый, злой – только свекла его немного глушила. Полуяйца с икрой грозили исчезнуть быстрее шампанского: я изловчился и ухватил Зое и Лике по два…
– Иван Иваныч! Стюдню!
– Анатолий, рыбу подай.
– Нет, ну какой вы…
– Какой? Какой?
– А такой…
– Пора бы и горько…
– Да погоди ты горько, еще ни в одном глазу… Горько ей.
– Маня… А чего ж это Игорь не пьет?
– Да он же леченый…
– Леченый-калеченый, – веско припечатывает носатый.
– А ну-ка ветчинки…
– Категорически! Знатная ветчина.
– И где берут?
– Так Маринка же в ГУМе работает…
– Ты глянь, глянь, – Танька-то! Не ущипнешь…
– Двух мужей уже схоронила, сейчас третьего донашивает…
– Ф-фу-у… Хорошо!
– Вась, дай колбасы… Пока всю не сожрали.
– Ты чо скривился-то, Степан?
– Да изжога, ети ее…
– А ты ее боржомой…
– Вилка!. Куда вилка делась?!
– Да вот же она, ворона! В салате утопил!
– Эх…
– Н-наливай!
Встала невеста. (За редкими исключениями я говорю – и буду, наверное, говорить – именно так: невеста, – хотя уже запомнил, что тузовскую… подругу зовут Мариной, и тем более понимал, что она уже не невеста – жена. Но для моего внутреннего – в разговоре с собою – слуха предпочтительнее было как будто нейтральное, половинчатое слово невеста: Марина – предполагало известную и для меня малоприятную близость к ней, жена – казалось, безвозвратно хоронило все-таки не совсем чужого мне Тузова. Впрочем, изредка я говорю молодая жена: на мой взгляд, определение молодая несколько принижает, профанирует категорическое существительное…)
Встала невеста. Шампанское кончилось; Тузов потянулся к бутылке сухого, невеста мотнула головой – и он плеснул ей в бокал чуть больше наперстка водки. Молодая отняла у него бутылку и налила себе граммов сто. Тузов тоже налил себе водки.
– Дорогие гости! – отчеканила – казалось, на всю округу – невеста. («Ой, баба!…» – подумал я; в голове веселело.) – Большое вам спасибо за то, что пришли нас поздравить, и за ваши добрые слова и пожелания. А я хочу выпить – за ваше здоровье! Желаю вам счастья, радости и любви. Х-ху!…
И невеста – вздернув краешек верхней губы и ощерив маслено блеснувшую фиксу – шумно, по-мужицки выдохнула в плечо и не чокаясь, вмах, осушила бокал до дна…
– В-во!
– Молодец!
– Огонь девка!
– Кху!…
– А-а-а…
– Ну, она парню даст…
– Попался, как кур во щи.
– Жена не сапог, с ноги не скинешь!
– Эт да… От иной жены – хоть о косяк головой.
– Да хоть бы уже саданулся…
– Ты слышал, Гринь?! Ты слышал, чо говорит?
– По чину надо бы сначала за родителев выпить.
– Успеешь и за родителев.
– Сейчас-то за кого пьем? За себя, что ль?
– Пора бы и горько…
– Да подожди ты со своим горько! Ты чего?! Лишь бы орать…
– Я помню, у Любки сына женили…
– Н-наливай!!
Налили еще по пятьдесят… это мы со Славиком – по пятьдесят, а так за столом лили как Бог на душу положит.
Поднялась какого-то тусклого вида женщина лет шестидесяти; говорила она долго и непонятно, и половина слов в ее речи имела корень закон: законный брак, законная семья, законные муж и жена и даже узаконенные отношения… За полчаса стол разворотили в цветистое месиво. После законного тоста почти все бутылки опустели.
– Водка кончилась!! – заревели краснолицые. Носатый уже светился.
– Но на сейчас же хватит, – урезонивал женский голос.
– Во-о-од-ки!…
– Да вон ящики в углу, Вить! Чего орешь? Носатый вскочил и начал сноровисто выдергивать одну за другой бутылки и передавать их назад. За какието полминуты стол вновь ощетинился золотыми головками. Пользуясь передышкой, я оглядел гостей. Родители Тузова сидели очень прямо (вокруг над тарелками горбились спины, иные даже ходили лопатками), с видимо напряженными – порой напряженно улыбающимися – бледными лицами. Тарелки их были почти пусты; отец понемногу пил водку – в бокале его осталось на палец от предыдущего тоста, – мать только воду: стенки ее бокала зернились серебристыми пузырьками. Молодая – в тот момент, когда я на нее посмотрел, – вновь размашисто потянулась к бутылке и налила себе почти полный бокал. Тузов ей что-то сказал, она от него отмахнулась – сразу же после этого, впрочем, коротко чмокнула – клюнула – в щеку. Мать Тузова смотрела на них и – видимо, непроизвольно – покусывала пятнистые от съеденной помады увядшие губы. Отец осторожно положил свою крупную белую руку на ее подрагивающее запястье…
– З-за молодых!…
Мать Тузова вздрогнула. Это закричал, помогая себе руками, с перехлестом оживший Петр – видимо, уже намертво позабыв о жене, как будто ее и не было… Но тут – неодобрительно взглянув на Петра – стульев через пять от него поднялся мужчина лет тридцати с небольшим: тушистый, круглоплечий, румяный, широколицый (настолько широколицый, что его светловолосая голова, при всем его корпулентном телосложении, казалась несоразмерно большой), с выражением благодушным и снисходительным – и с некоторой значительностью во взгляде. Одет он был в голубую рубашку с неожиданно ловко повязанным галстуком (галстук, правда, был «Гей, славяне!» – с рисунком в виде буйноцветных реснитчатых капель с закрученным улиткою острым концом). Значительный встал и неторопливо откашлялся.
– …Это Михаил, Танькин брат… ну, у которой три мужа, – громко прошептала соседке сидевшая рядом со мной – по мою левую руку – ядреная молодуха (я не знаю, как здесь, без ущерба для точности, литературно сказать), лет тридцати пяти, которую я окрестил уже Пышкою (ассоциация чисто внешняя, я вовсе не хочу ее обижать). Рядом с нею, с другой стороны, сидела ее подруга – совершенно бесплотное полупрозрачное существо с голубыми извилистыми жилками на висках и напуганным взглядом; она, по-видимому, была здесь совершенно чужой и не знала вообще никого, кроме Пышки, – и последняя периодически характеризовала ей шепотом хоть чем-то заслуживающих внимания гостей (тем самым помогая разобраться и мне). – Замначальника цеха.
– О-о… – задохнулась подруга.
– Рядом жена сидит… слева, похожа на Крамарова.
– Замначальника цеха, – эстафетой шепнул я Зое и Славику – Лика для моего шепота была далеко. Славик изогнул подковою рот и завел глаза к потолку.
– Дорогие гости, – задушевно – и как будто немного печально – сказал замначальника цеха. – Сегодня мы отмечаем знаменательнейшее событие – день рождения новой семьи, и поздравляем с законным браком Марину и Алексея. Здесь уже было сказано много хороших и теплых слов. За что же я хочу выпить данный бокал? – Голос его поднялся. Краем глаза я увидел, что Славик при слове данный закусил губу, налился кровью и намертво вцепился глазами в свою тарелку. – Мы с вами знаем, – продолжал не спеша замначальника цеха, – что все на свете имеет свою причину. К примеру, причина появления здесь этого стола… – он плавно повел рукою на стол: Петя проводил ее не только глазами, но и всей головою, – …в том, что где-то, когда-то выросло дерево. В чем причина… например, появления здесь этой замечательной ветчины? В том, что где-то жила свинья, свинью закололи, посолили и из свиньи закоптили окорок… – Я боялся, что третьей свиньи я не выдержу. Чудом выдержал – подумал о задолженности по статистической динамике. Краснолицые слушали серьезно и очень внимательно. – Важно еще то, что мы наблюдаем здесь не одну, а много причин: откормили, закололи, посолили и так далее. Это, так сказать, диалектическая цепь развития. – Мертвая стояла тишина. Слышно было, как на подоконнике чешется кошка. – Теперь я вас спрошу: в чем же причина того, что прекрасные молодые люди Марина и Алексей поженились? – Замначальника цеха обвел задушевно вопрошающим взглядом стол. – Вы скажете – в том, что они повстречали друг друга. Тогда я спрошу: а в чем причина, что они повстречали друг друга? – На лице отца Тузова появилось несколько удивленное – ожившее – выражение. Мать явно не слушала. Свидетельница наружно была очень печальна. Невеста вертела в руках бокал, но вид имела раздумчивый. Тузов – по-моему, через силу (тускнея лицом) – смотрел на замначальника цеха (наверное, из деликатности – ведь речь шла о нем). Свидетель откровенно томился: видно, не так уж он был и глуп… – Вы скажете, – продолжал замначальника цеха, – в том, что они работают или учатся в одном городе, а именно в Москве. И опять я спрошу: а в чем причина того, что они работают и учатся в одном городе? И вы опять мне что-то ответите, и будете правы. И так далее… – Меня охватила досада – уже на себя: я даже отдаленно не мог понять, что же он хочет сказать. – И вот сейчас я хочу вас спросить: в чем первая, главная причина того, что мы сегодня празднуем это знаменательное событие?
Замначальника цеха умолк и ободряюще – как учитель начальных классов – обвел проникновенным взглядом гостей. Стол убито молчал.
– В чем, хочу я вас спросить, перво-причина?
– За родину, что ли?… – еле слышно прошептал кто-то на правом конце стола.
– Или, может быть, так: кто главный виновник того, что происходит сейчас? Кто – больше всех виноват? – Мне показалось, что при этих его словах некоторые из гостей сгорбились и посунулись носами в тарелки. – Я спрашиваю: кто виноват?
Кто-то на конце краснолицых – похоже, носатый – коротко хекнул: видно, спекалось горло… Замначальника цеха грустно посмотрел на него.
– Первопричина сегодняшней свадьбы, дорогие друзья, в том, что… – он выдержал длинную паузу; какойто зеркально лысый, с клубневидным, заплетенным багровыми жилками носом дедок (разительно похожий на сидящего слева за столом старика из репинских «Запорожцев») вытянул шею и радарно наставил, склонив голову набок, по-стариковски огромное ухо, – …причина этого в том, что двадцать лет назад – сегодняшние молодожены – появились на свет!
– Во как!… – потрясенно ахнул старик.
На весь стол, правда, открытие замначальника цеха не произвело столь сильного впечатления. Я заметил, что гипноз диалектической цепи развития и данного бокала начинает ослабевать. Краснолицые уже подняли наполненные стаканы и, явно томясь нетерпением, подрагивали ими, держа на весу.
– Ну, а кто же главный виновник того, что молодожены появились на свет? И, как диалектическое следствие, кто главный виновник того, что они поженились? За кого я хочу поднять данный бокал?…
– За родителей!… – с облегчением выдохнул стол.
– Правильно! За родителей! – Старики Тузова и… да, косоглазая женщина и неприметный мужчина, сидевшие по левую руку свидетеля, встали. – И в этот радостный день, – продолжал замначальника цеха – с просветленным лицом, делая в сторону здравствуемых плавное дуговое движение данным бокалом, – …я хочу вспомнить о том…
Но вспомнить ему не дали.
– Пр-равильно! За родителей!… З-за родителей!! – поспешно заревел зал… то есть стол. – Ур-ра-а!… Марь Санна! Дядь Вась!… Вася! Маша!… Маня!…
Замначальника цеха камнем пошел на дно – захлестнутый первым же валом криков, звона сталкивающихся бокалов, грохота отодвигаемых стульев… – терпеливо постоял с полминуты, с капитанским достоинством глядя на разыгравшийся ураган, наконец – снисходительно приподняв брови и опустивши глаза – вздохнул, размеренно выпил водку, опустился на стул и начал неторопливо закусывать… Замолчавшийся же стол бушевал.
– О-о-о!…
– Что – забирает?…
– Родители – эт да… Дело святое!
– Я помню, еще мать-покойница говорила…
– Ты закусывай, закусывай! Смотри – уже глаза розно смотрят. Тащи тебя потом на себе!
– Да ты чо, Галь?
– Ничо.
– Ты, Галь, на него не серчай. Быть на свадьбе, да не быть пьяну?! Ох-хо-хо…
– Ты ахал бы, дядя, на себя глядя…
– Мишка-то завернул.
– Горазд языком чесать.
– Известно – начальник…
– Первопричина… х-ха!… А тогда – родителев кто родил? А дедов с бабками кто?…
– За обезьяна надо выпить, во! От которого произошли…
– Смотри, Машка-то с Василием… ни гу-гу. Будто чужие.
– Так чужие и есть. Зачем он ей такой нужен?
– Да они друг дружку-то стоят. Жена да муж, змея да уж…
(Я начинал понемногу разбираться в застольной родственной и социальной иерархической лестнице. Машка с Василием – были родителями невесты. Машке – Марии, кажется, Александровне – было на вид немногим за сорок; внешне это была сильно постаревшая дочь (и изрядно потасканная… вот! всплыло из подсознания безжалостно верное слово: не только сорокалетняя мать, но и ее двадцатилетняя дочь выглядели – потасканными…). Она сильно косила на оба глаза, отчего понять, куда она смотрит, было никак нельзя – и потому смотреть на нее без привычки было как-то неловко: во-первых, ваш взгляд начинал против вашей воли метаться, переходя с одного на другой ее глаз и тем самым как будто подчеркивая, указывая ей на ее недостаток, – а во-вторых, ее взгляд, направленный – по первому впечатлению – в сторону, мог на деле оказаться устремленным прямо на вас – в то время, когда вы ее пристально (и думая: незаметно) рассматривали… Рядом с ней сидел невысокий, худой, мозаично морщинистый человек примерно одного с нею возраста – большеротый, курносый, с глубокими взлизами по сторонам покатого лба, с бегающими глазами, – молчаливый, но суетливый в движениях (отчего представлялось, что молчаливость его была вынужденной, по каким-то соображениям напускной), – весь какой-то потертый, запущенный – да и сам на себя, казалось, примахнувший рукой, – и в то же время как будто не чуждый (судя по движениям его иногда энергично и недовольно поджимаемых губ) обидчивости и самолюбия… Это и был отец молодой жены.)
– …они что, не живут?
– Так его же за сто первый километр сослали. Это он на свадьбу приехал.
– Тише ты…
– Он же ящик водки в стекляшке украл. Два года отбарабанил – и за Можай. А Машка за это время…
– Да тише ты!
– …с Колькой Сапрыкиным сошлась.
– Это с электриком, что ль?
– Ну. Да ты чо, Валь? Как не в Подлескове живешь.
– Буду я еще за каждой пьянью смотреть… А на фиг она Кольке сдалась, с такими-то глазами?!
– Ты сама-то не ори…
– Гриня! Ты смотри – ско-ко там ветчины… Ты смотри! Настась Иванна, отсыпь ветчины! У нас уже всю доели!
– Ты и доел.
– Кто – я?!
– Нет, я. Смотри, скоро треснешь. (Пышка жарко шепчет подруге:
– Отъелся, как свинья на барде, – на полюбовницевых-то харчах… Вон она сидит, видишь? В кудряшках, безгрудая… лупит глаза.
– А это-то кто? На него наседает?
– А это Лизка, жена его первая. Тоже стервь еще та…)
– Петро-вич!… Твово-то когда пропьем?
– …я ему говорю: ты чего, говорю, м…ла…
– Мужики!
– …я, говорю, шофер первого класса, а ты мне…
– Витек, дашь кассету переписать?
– Стакан…
– …под утро заявился. Любка, невестка, плачет, ну, я ему и говорю: сынок, нехорошо так-то… А он мне: мужнин грех, говорит, плевок из семьи, а вот женин – плевок в семью…
– Во! Скажут…
– У нас разве было так-то? Краснолицые дружно вдруг задымили.
– Мужики! Курить на балкон!
– Ну да, на балкон! Опосля каждой рюмки бегать?! Узнавался на слух носатый.
– Свадьба не каждый день!
– Проветрют.
– Хороший засол…
– Да ну, пряностью весь дух огуречный убила. Ты моего, баб Дусь, не пробовала.
– Дай папироску, Мишань…
Вдруг – истомившийся женский крик:
– О-ой, горько вино… ой, не пьетси-и!!! И – как обрушилась крыша:
– Го-орь-ка-а!…
– Горь-ко!
– Горь-ко! Горь-ко!…
– К-куда горько?! Не нолито!!
– Гриня, разливай!…
– Горь-ко! Горь-ко! Горь-ко! Горь-ко!…
Звенели подвески на люстре. Мы тоже полили. Было весело, вольно, просто, – черт побери, хорошо… Молодожены встали; Тузов замешкался – видимо, наткнувшись глазами на своих стариков: мать сидела, прижимая ко рту испачканный помадой – как кровью – платок; отец щурил глаза и улыбался со стиснутыми зубами… Молодая рывком обхватила мужа за шею – дернулась голова – и с размаху впилась Тузову в губы…
– Р-раз! Ды-ва! Три! Четыре! Пять! Шесть!…
– Кху!…
– Кхо!…
– Кхы!…
– Кха!…
Со стуком впечатывались в столешницу пустые стаканы.
– …Семь! Восемь! Девять! Десять!…
Невеста отпрянула – с каким-то клекочущим вскриком. Тузов остался стоять – с приоткрытым, влажно блестящим ртом.
– Мало!
– Для первого раза хватит.
– Раскочегарятся еще…
– Да у нее-то кочегарка… со школы горит.
– Тише ты, Валь! Ну чо ты, прямо…
– Досталася гадине виноградная ягода.
– Ну уж и ягода… Какой-то он… как пустым мешком пришибленный.
– Молодой еще.
– Ничего. Возгрив муж, да не привередлив.
– Кирюш, ты бы того… притормозил.
– Душа меру знает.
– Знаю я, как она у тебя знает…
– Смотри, смотри, Машка встала!
– Что такое?
– Наливай, наливай!…
Поднялась мать невесты, раскосо глядя сразу в оба конца стола; отец сидел рядом, рыская исподлобья глазами, – похожий на некормленого хоря… Родители Тузова словно окаменели. Анатолий, муж суровой жены, заметно размяк, но еще пытался сдерживать ускользающее лицо – таращил уже потерявшие мысль глаза и энергично двигал губами, стягивая их в куриную гузку. Опьяневший от свободы и водки Петр разошелся не в шутку: поминутно размашисто закидывал граблистую пятерню за спинку соседнего стула и тискал наливное плечо грудастой веснушчатоносой блондинки; блондинка сжималась, крест-накрест обхвативши плечи руками – груди вставали торчком, – и, что-то жарко шепча, страшно хмурила брови – не в силах удержать блаженно плывущей улыбки. Замначальника цеха сидел очень солидный; бугристоголовый жевал, помогая себе ушами; свидетель улыбался мультипликационной акулой; свидетельница стреляла глазами; носатый корчевал очередную бутылку…
– Дорогие дети! – Невеста и Тузов встали. – От всего материнского сердца желаю вам счастья. Дай вам Бог совет да любовь! Живите тепло и богато, не обижайте друг друга, чтобы детки ваши были здоровыми и чтобы мир был в семье… – Вдруг резкое, сухое лицо ее задрожало, ослабло – и как будто еще больше усилилось (тяжело, неприятно было смотреть) ее косоглазие. – Мне уж ничего в этой жизни не надо… только бы Мариночка была счастлива… берегла, ростила ее… – мать невесты запнулась и, уродливо исказившись брызнувшим слезами лицом, громко, с подвываниями, не пряча лица зарыдала…
Сидевший рядом свидетель встал, продолжая улыбаться, и – как будто приглашая гостей посмотреть и принять участие – повернулся к ней и радушно развел руками. Невеста вскочила и, сильно задевши Тузова – закрутившего в замешательстве головою, – бросилась к матери… Стол зашумел.
– Мань, ну ты чего…
– Завыла…
– Бабье дело такое… Ну – давай, Сань.
– …скажу тебе, Дусь, дочку жальче, чем сына.
– Это у тебя сынов просто нету.
– Да ты что говоришь-то, Дусь? Гришу в сорок третьем убили…
– Ох, прости, я и забыла, старая…
– …сама-то рада, поди. С рук долой…
– Отец-то у его кто?
– Что ты! Помощник у министра, говорят…
– На радостях плачет.
Мать невесты сидела, вытираясь бумажной салфеткой. На салфетке расплывались багровые пятна.
– Хозяйка – гриб! Гриб кончился!
– Да тут много чего кончилось… Икра вон кончилась – чего ж ты не кричишь?
– Икра – хрен с ней, а без гриба никуда.
– О, гляди, Витька встает!
– Ну-ка, Витек, скажи им пару ласковых! А то первопричина, дуалектика…
Поднялся носатый. Даром эти два часа для него не прошли: он был цвета давленой черной смородины…
– Таксист, – прошептала Пышка соседке, – в Химках работает. В прошлом году попросила его телевизор из центра привезть…
– Привез?
– Какое там! Плати, говорит, два конца… Жила! – Пышка понизила голос: – Жена от него гуляет. Вон, рядом сидит, видишь? С башней на голове. Шиньён подложила, а всем говорит – свои. Своих там на челку не наберется…
– А почему гуляет? – наивно спросила соседка.
– Почему, почему… Слаб, говорят.
Носатый откашлялся, дергаясь как будто подсвеченной изнутри головой. Стакан он держал возле самого рта, время от времени (видимо, проверяя, есть ли там водка, а проверив, тут же забывая об этом) в него заглядывая.
– Па-апрошу всех… н-налить!
Славик налил – по четвертушке мне и себе.
– Ты бы поменьше пил, – сухо сказала Зоя.
– Да нет, еще ничего, – сказал я.
– Хочешь напиться?
От неожиданной резкости ее голоса я в первый момент растерялся. Славик кашлянул и отворотился к Лике.
– Я никогда не напиваюсь.
Зоя, не ответив, пожала плечами. Все было очень плохо. Я старался не думать об этом. Водка мне помогала.
– Др-рузья!… – перегоревшим голосом хрипнул носатый. – Все мы сегодня здесь… и кого здесь нету, – мы все – поздравляем молодых!! Марина и-и-и…
– Леша…
– …и Леха! У вас н-нолито? Должно быть нолито! У всех нолито?!
– Нолито, нолито! – весело закричала невеста и напоказ подняла два бокала. Я увидел, что Тузов уже слегка присовел.
– Значитца, пьем вот за что! – загремел носатый, вдруг обретая прежнюю силу. – Чтобы все хорошее, что я хочу пожелать молодым, плавало в ихнем бокале! От так! Вмах – и до дна!…
Носатый хватил свои четверть стакана – рывком запрокинувшись так, что чуть не потерял равновесия (забалансировал животом), – и, постояв, оглушенный, с минуту, – тяжко осел на стул…
– Жениху да невесте сто лет да вместе!
– За сто лет, я чай, сам себе обрыднешь…
– Дотянись до огурчика, Кать…
– Гринь, а Гринь! Ты чего? Не пошла?…
– Хрену, хрену ему под нос!
– Что-то жених заскучал…
– Жена, баб Дусь, два раза в жизни милой бывает: когда в дом введут, да когда вон понесут.
– Мели, Емеля…
– Танцы-то скоро будут? Надоело уже…
– Жисть наша, Лизавета Петровна, известно какая: водка, водка и молодка… Х-ха! Шютка.
– Страшный вы человек, Николай Михалыч!
– …мне говорит: с Петькой больше не ходи, а то плохо будет. Вообще, а?!
– У Афанасья дом был, где сейчас прачешная. Потом – Сапрыкиных, потом Евсеевых, а потом уже наш. Аккурат, где нынче второй подъезд…
– …в армию в этом году пойдет. Может, вправют мозги.
– Еще как повезет. Клавкин вон совсем дураком пришел.
– Ну чо, Гринь? Провалилось?
– …сразу же под юбку полез. Представляешь?
– Ну, а ты чего?
– Да я-то ничего… но нельзя же вот так, сразу!
– …шурин из-под Рязани приехал. Я вечером с работы пришел, захожу в сортир – а там вонь!., аж глаза ест. А он, оказывается, это… подотретси – и грязную бумажку обратно в мешок сует. Во, Рязань косопузая!…
– Да Маслу еще три года сидеть.
– …родился четыре восемьсот.
– Ну?!
– Еле вылез!
– …мой вернулся с войны, поковырялся годика два – и помер. Что-то внутри у него сломалось…
– Свекровь-то сидит… как аршин проглотила.
– И отец не пьет. Смотри, смотри – рюмку недопил.
– Антиллигенция. Требуют…
– Дав-вай наливай – трезвею!…
– Где еще водка?
– Гри-ня!
– Лизавета Петровна, вам налить?
– Смотри, без козырьков пошла…
– Хватит, хватит…
– Колбасу-то смели!
– В большой семье клювом не щелкают…
– Анатолий, все!
– Ой, что-то горчит…
– Ой, горько!…
– Хорь-ка!
– Р-р-родителям горько!!!
Хотя выпито уже было много, мне стало не по себе. Мать и отец Тузова, кажется, впервые за этот вечер утратили власть над собой: отец резко нахмурил брови, у матери в глазах промелькнуло что-то затравленное… Мать невесты усмехнулась.
– Э-эх!…
Визгнули ножки стула. Мать невесты вскочила – и, вздернув на ноги мужа, как будто покрыла его остролицую голову копной своих спутанных черных волос… Краснолицые заревели.
– Р-раз! Два! Три! Четыре!…
– А жениховы! жениховы родители!…
– И кто дольше!
Мать Тузова медленно встала. Отец тоже поднялся – и, заметно покраснев, осторожно поцеловал ее в щеку.
– Х-халтура!…
– Не пойдеть!
Мать невесты не отрывалась от мужа. В глаза мне вдруг бросилась его растопыренная пятерня, легшая на спину жены, – неожиданно огромная, вздувшаяся кривыми лиловыми жилами, с короткими тупыми ногтями и расплывшейся, выписанной неустойчивым ученическим почерком татуировкой: Вася 1936…
– …Восемь! Девять! Десять!…
Мать невесты оторвалась, победительно тряхнув головой, – и рывком оглянулась косящими глазами на стол… Глаза ее мужа влажно блестели.
– Молодцы!
– Старый конь борозды не испортит!
– Здесь-то не так конь, как кобыла…
– Был конь, да изъездился…
– Я хочу… Я хочу!…
– Наливай – Толян хочет сказать!
Поднимался Анатолий – с выражением радостного упрямства на уже плохо послушном, разнощеком лице. Жена его – скрестив руки, склонив набок голову и далеко откинувшись на низкую спинку стула, – казалось, с холодным презрением за ним наблюдала.
– Дор-рогие молодожены!… Вот смотрю я на вас и думаю: неужто и я пятнадцать лет назад был таким… – Анатолий погрустнел и совсем обмяк. – Лучше нету того цвету… – Жена его скривила губы и шумно вздохнула. – Будьте счастливы! Живите, как говорится, рука в руку, душа в душу…
– …люби жену как душу, лупи ее как грушу, – шепотом вставил кто-то из краснолицых и всхрюкнул.
– …но, Алексей!… – Анатолий выпрямился и, переложив стакан из правой в левую руку, высоко поднял указательный палец и внушительно им потряс. – Помни: муж – всему голова! Му-уж – основа! – Это «му-уж» он промычал уже совершенно по-бычьи – низко, протяжно, наклонивши голову и навылез выкативши исподлобья глаза. – Что без мужа жена? – сотрясение воздуха!…
За столом засмеялись.
– Волос длинен, ум короток! – разошелся Анатолий.
– Ты мели, да много не ври, – резанула жена. Анатолий сморгнул.
– Не… не обижайтесь, женщины мои дорогие!… Я ведь это… любя! Что мы, мужики, без вас? В общем, я… поздравляю!!
Анатолий выпил, осторожно присел – и медленно, как сиропная капля, стал наползать на стул.
– Ну что, выставил себя дураком? – громко и зло спросила жена.
Анатолий, забивший в рот огурец, полез обниматься:
– Н-ну… м-мы-ы…
– Тьфу!
– Строга, – уважительно сказала маленькая, с красными яблочками-щеками старушка.
– С ими иначе нельзя.
– Молодец девка…
– Маня! Ты чо, водку на полыни настаивала?
– Верна!
– Ох, горька!
– Горько!…
Жених и невеста встали.
– Годи!
Напротив меня над столом воздвиглась женщина внешности замечательной… Росту в ней было под метр восемьдесят; ее грудь и живот – без малейшего признака талии – могли принадлежать по объему белой медведице; руки ее поражали своей толщиной: в запястьях они были с бутылку из-под вина, в плечах – с трехлитровую банку; при всем этом она не была толста – у нее было тугое, плотное, богатое жизненной силой тело; наконец, у нее было огромное, длинное – воистину лошадиное – кирпично-красного цвета лицо: с маленькими глазками, низким лбом (расстояние от гладковолосого темени до линии глаз было раза в два меньше высоты головы – как у маршала Тимошенки), с толстыми коричневыми губами, – лицо энергическое, решительное, одновременно и добродушное, и хитроватое… Одета она была в прямое, как туристский спальный мешок, спектрально многоцветное платье – но настолько приглушенных, блеклых тонов, что издалека оно показалось бы серым. Лет ей было под пятьдесят…
– Годи!…
– Сейчас Капитолина Сергеевна даст, – прошептала Пышка соседке. – Тетя Капа капитан…
– Вы тут, я смотрю, ни целоваться, ни кричать не умеете.
Тембр тети Капиного голоса не обманывал естественных ожиданий: это был звучный бас… Наступила заинтересованная, предвкушающая и вместе несколько даже напряженная тишина. Я так и вовсе почувствовал себя неуютно: Капитолина Сергеевна возвышалась прямо передо мной… А вдруг эта слоноподобная женщина выберет для каких-то своих неведомых целей меня?…
Тетя Капа подняла небольшой – стапятидесятиграммовый – граненый стакан (движение руки ее казалось неодолимым, как поворот стрелы подъемного крана) и неспешно повернулась всем туловищем в краснолицую сторону.
– Ну-ка, Анатолий, налей.
Анатолий суетливо (хотя и несколько неуклюже: видимо, сознание его потихоньку начинало отстраняться от тела) вскочил – и, даже на взглянув на свою грозную, закаменевшую губами супругу, поднял бутылку…
Набулькав половину стакана, он истончил до диаметра спички струю и неуверенно посмотрел на Капитолину Сергеевну.
– Лей, лей, – добродушным басом сказала та. – Боишься, что тебе не останется?
Краснолицые одобрительно загудели. Непьющая Лика смотрела на стакан тети Капы со страхом.
– И м-мы… нальем, – возродился носатый. Анатолий поднялся до ободка.
– С верхом лей, с верхом!
Уровень водки в стакане выгнулся ртутно поблескивающим мениском.
– Молодец! Спасибо.
Анатолий, не ставя бутылку и отгородившись спиной от жены, плеснул четвертушку себе.
– А теперь слушайте все сюда, – пророкотала Капитолина Сергеевна. – Марина и, значит, Алеша! Перво-наперво – проздравляю! (В моей памяти неожиданно всплыло: шапки долой, коли я говорю…) Живите дружно, работайте честно, воли лишней друг другу не давайте: не к добру это. Марина – помни: у плохой бабы муж на печи лежит, а хорошая сгонит. Леша, смотри: на чужих жен не заглядывайся, а уж за своей пригляди…
– Ха-ха-ха!… Эт верно!
– Муж в дверь, а жена в Тверь!
– Ох-хо-хо…
– Ти-ха! Ну, а теперича так… Сейчас кликну – горько. И вот сколько я буду этот стакан водки пить, столько вы будете целоваться. Ясно? – Капитолина Сергеевна расправила плечи, до краев заполняя воздухом двухведерную грудь, – и заревела, наливаясь кровью, на выдохе:
– Го-о-орь-ка-а-а!!!
– …о-о-о-о!… – подревел стол. Невеста и Тузов припали друг к другу.
– Раз! Два! Три! Четыре! Пять!…
Капитолина Сергеевна пила. Стакан опорожнялся со скоростью капельницы – страшно было смотреть…
– Гриня! Гриня!…
– Бу-у… бу!…
– Хрену, хрену ему!
– Гриня, не смотри!!
– …Одиннадцать! Двенадцать! Тринадцать! Четырнадцать!…
– Ну, молодец баба!
– Я помню, как-то Ленька Быков на спор…
– …муж-то у нее есть?
– Да ты чо, какой мужик ее выдержит.
– Разве что Алексеев…
– …Двадцать! Двадцать один! Двадцать два!…
– Не отрываться, не отрываться!
– Задохнутся, однако…
– Ничо, в носу дырки есть.
– Дусь, а Дусь! Капка-то – а?
– Ох, бойка… Вся в деда свово, Парфена. Тот и помер-то у Лукерьиной внучки на свадьбе.
– …Тридцать восемь! Тридцать девять! Сорок! Сорок один!…
Водки у тети Капы осталось на палец… Вдруг я увидел мать Тузова: наклонив голову, она со страданием смотрела на молодых. Отец сидел неподвижный, бледный – как мраморный истукан. Мать невесты громко считала; ее муж, видимо опьяневший, взмахивал в такт хоровому слогу огромным жилистым кулаком…
– Она ить и ведро выпить может.
– Ведро не ведро, а…
– Зверь баба!
– …Шестьдесят!!!
Тетя Капа броском оторвала стакан от уложенных мясистым сердечищем губ – и перевернула его вверх дном: сорвалась одинокая капля…
– Ур-р-ра-а!…
Гости, повскакав, бешено закричали и забили в ладоши. Невеста мужицким жестом вытерла губы – помады на них не осталось – и схватила бокал. Тузов – растрепанный, возбужденный, как-то нервически радостный – налил водки ей и себе. Невеста вскочила чертом…
– Еще раз за гостей! З-за вас, дорогие гости!!
Краснолицые, сшибая стаканы, рванулись к бутылкам… Славик тоже разлил; он был уже несколько навеселе – как впрочем и я, – и вообще ему было весело: я знал, что Славик, по своей непосредственной и несамолюбивой природе, любит просто смотреть на жизнь – даже если и не может принять в ней деятельного участия. Лика – помоему, единственно трезвая среди четырех десятков гостей (не считая, конечно, родителей Тузова; а так даже старухи, хотя и воробьиными порциями, но с видимым удовольствием пили) – ничуть не скучала: во-первых, на мой взгляд, было вовсе не скучно, а во-вторых – и это было, конечно, главное, – рядом с нею был Славик… Мы с Зоей сидели, тесно касаясь друг друга бедрами; холод непонятного отчуждения, казалось, прошел; я часто взглядывал на нее – и тогда ее большеглазое, обжигающее памятью поцелуев изумительное лицо освещалось чудной улыбкой; весь мир вокруг меня умирал, потому что был лишним: кроме Зои, мне ничего не было нужно из целого мира… Холод прошел – и все равно, когда я случайно наталкивался взглядом на Лику и Славика, мне становилось больно: это была не зависть, потому что я искренне любил и Лику, и Славика, – а именно никого не отчуждающая, замкнувшаяся в сердце печальная боль: так страдает увечный, когда вид здорового близкого ему человека напоминает ему о его увечье…
– …искры нет! Я ему говорю…
– Анатолий, поставь бутылку на место.
– Ди-и-им, ну когда танцы будут?…
– …жену убил, а потом себя…
– Любка, у тебя какой размер?
– Мы – люди военные! Скажут нам делать колеса квадратными – будем делать… И ездить!
– …она в партком: помогите, муж с б… связался!
А ей говорят…
– «Динамо» продует. Помажем?
– На пленуме ЦК выходит Брежнев на трибуну и видит: в зале – одни евреи…
– …оно тебя полнит.
– Синее – полнит?!
– …псих какой-то. У него два сына от одной жены, и оба Николаи.
– Хуже мента только много ментов…
– …под Дергачами нас разбомбили, а до станции тридцать верст. Воспитательницы и дети постарше пеши пошли, а малых в снегу помирать оставили…
– Молодая картошка по два рубля – эт что?!
– Из Кузовкова начальник цеха, как из меня балерина…
– …у полюбовницы был, а в это время жена пришла. Они подругами были. Он на балкон и на прутьях повис, а те чай затеяли пить. Ну, и сорвалси… Когда помирал, одна мать в больницу ходила.
– …бутылку строили, открыли… а там вода!!!
– С брюхом в шешнадцать лет! Вот до чего дожили…
– Пугачева-то, говорят…
– Кирилл, тормози. Повело уже.
– Жениться б вам надо, Николай Михалыч…
– Было б на ком жениться, Лизавета Петровна.
– Да уж нашли бы себе… какую-нибудь разведенную. Или вдовую.
– На таких жениться, скажу я вам, как старые штаны надевать. Не вошь, так гнида.
– Ф-фу, что вы говорите!…
– Шютка.
– Ти-ха!…
Застолье вздрогнуло… Капитолина Сергеевна вновь высилась над столом – с аляповатым жостовским подносом в руках. На подносе одиноко стояла коренастая стограммовая стопка.
– А теперь, дорогие гости, – крикливо – истончая голос – возгласила она, – прошу посеребрить невестино блюдо!
И Капитолина Сергеевна – неожиданно плавно, легко обогнув молодоженную оконечность стола, – остановилась перед соседкой отца невесты: женщиной лет тридцати, с длинным костистым носом, уравновешенным длинным же и острым как гвоздь подбородком, и с заколотым пластмассовой бабочкой крашенным хною хвостом.
– Чарку примите, гривну положите!
Рыжеволосая встала, покорно выпила стопку (движения ее – молчаливые и поспешные – как будто слагались в пантомиму безнадежной покорности; немудрено: после двухчасового застольного марафона, с тостами через каждые десять минут, – еще сто граммов водки зараз – для женщины!…) и положила – кажется, пять рублей на поднос. Со всех сторон засуетились, захрустели бумажками, зарылись в карманах и кошельках…
– Вань, Вань! Скоко там?
– Кажись, пятеру…
– Дык я уже в конверте отдал!
– Это не то. То – на обзаведение, а это… слышал – посеребри блюдо.
– Эх-хе-хе…
– B-выпить надо… за это дело…
– Да погоди ты, тебе же сейчас нальют! Капитолина Сергеевна неторопливо продвигалась вдоль нашего края стола. На пути ее следования наша четверка сидела так: Лика, Славик, Зоя и я. Самое большее и самое крепкое, что пила в своей жизни Лика, было две трети бутылки сухого вина. Случилось это месяц назад, когда мы ходили в ивановский лес и жарили там шашлыки: Лика была совершенно пьяной – смеялась на палец, несла полную чушь и путалась в именах – всех, кроме, естественно, Славика. Водки же она не просто боялась – это было для нее почти имманентным табу: выпить водки представлялось ей столь же противоестественным, диким, как съесть червяка, совершить преступление или выйти замуж за кого-нибудь, кроме Славика. Убеждение опыта соединялось здесь с воспитанием: во-первых, считала она, порядочные женщины водку не пьют; во-вторых, ее вкус отвратителен (однажды Лика попробовала ее на язык); наконец (подсознательно, может быть, это было самое главное), – прецедент с по меньшей мере в три раза более слабым напитком предрекал самые катастрофические последствия для ее организма…
Капитолина Сергеевна приближалась – надвигалась – как рок. Лика повернула к нам побледневшее, растерянное, умоляющее лицо; я весело ей подмигнул; с таким же успехом я мог разрыдаться – не произведя на нее ни малейшего впечатления… Я почти не сомневаюсь, что в опасную минуту Славик будет готов ради Лики рискнуть своей жизнью; но сейчас – когда в двух метрах от нас тиранически-добродушно скалило лошадиные зубы огромное, как африканская маска, лицо, – Славик видимо растерялся…
Сидевший перед Ликой бугристоголовый мужчина (памятный своей схваткой с венскими стульями и примечательный головой) в два глотка осушил стограммовую стопку и положил на капустный ворох синих бумажек свои пять рублей. Капитолина Сергеевна взяла со стола ближайшую к ней бутылку и наполнила стопку выше краев – видимо, эмпирически знакомая с теорией поверхностного натяжения… Лика обеими руками вцепилась в скамью, бессознательно запрокидываясь спиною на Славика и с ужасом глядя на фатумом нависший над нею человекоподобный утес…
– Чарку примите, гривну положите, – подземно пророкотала Капитолина Сергеевна.
– Я… я не пью… водку… – пискнула Лика – в то же время, казалось независимо от своей воли, приподнимаясь и вытягиваясь перед Капитолиной Сергеевной, как загипнотизированный тушканчик перед разъятой пастью гюрзы. – Можно я… так?…
Капитолина Сергеевна с добродушием циркового слона медленно покачала огромной, желтозубо осклабившейся головой.
– Не по обычаю, раскрасавица. Гривну-то за чарку кладут… Пей, деточка, пей.
Лика подняла стопку задрожавшей рукой… крепко зажмурилась… выпила ее мелкими глотками – от страха и обреченности, видимо, не чувствуя вкуса, – невидяще положила на поднос пять рублей – и сомнамбулически, с безжизненно обмякшим лицом, опустилась на лавку… Капитолина Сергеевна передвинулась к Славику. Славик встал – и оказался на полголовы выше ее. В Славике метр девяносто два.
– Хорош кавалер, – с неожиданно игривыми нотками сказала Капитолина Сергеевна – и чуть снисходительно и удивленно посмотрела на субтильную Лику. – Боюсь, чарка для тебя маловата…
Славик (поспешно) выпил и заплатил; потом выпили Зоя, я, Пышка, ее подруга… Когда Капитолина Сергеевна ступила на территорию краснолицых, там поднялся такой крик и визг, что у меня заскучали уши. Сипло – потерявши голос, надрывая трахею – неистовствовал носатый: «На такое дело и червонца не жалко!., и червонца не жалко!., и червонца не жалко!!!» – долго тряс над головою десяткой – наконец устал и с кругового замаха впечатал ее в поднос – как бьющую карту… Несколько краснолицых голов спустя прорезался раздраженный и в то же время сконфуженный шип: «Ну нет больше, Капа!… Ну нету!…» – Капитолина Сергеевна подытожила его жизнь и деяния уничтожительно-веским: «Э~э-эх!…» Дальше пошли свинцово огрузнувший Анатолий с желчной женой, потом Петя (который, закусив удила, понес уже без дороги свою совершенно размякнувшую соседку); замначальника цеха (перед положением гривны хотел что-то сказать – но со всех сторон закричали!!); стайка воробьиноголовых старушек – старушки клали по три рубля и единственные пили полстопки… Наконец, серебрение блюда закончилось, поднос перешел к невесте, рыхлую сизую груду – с промельками зелени и багреца – затолкали в какой-то мешок, поспешно унесенный новоявленной тещей… индуцированное тетей Капой напряжение улеглось, и со всех сторон – сначала неуверенно, потом все более настойчиво и наконец уже требовательно – понеслось:
– Перерыв!… Перерыв!…
– Чего там перерывать-то?! – встретил в штыки носатый.
– Как это чего? Ты, Вить… хе-хе… запаянный, что ли?
– Перерыв, перерыв!
Застолье забродило разноголосицей, задвигалось, разваливаясь на куски – как песчаная дамба, подтачиваемая водой… Мы тоже встали, Лика – держась за Славика: лицо ее было удивленным и немного испуганным, губы ослабли, – злосчастная стопка поразила ее, как удар кистеня.
– Предводительствовал князь-папа, пьяный до изумления, – ласково сказал Славик и погладил Лику по зыбкой спине.
– Как не стыдно смеяться… над пьяной женщиной! – плаксиво сказала Лика.
Зоя жизнерадостно рассмеялась.
– Пойдем на улицу, там развеемся, – сказал я.
– Я не дойду, – сказала жалобно Лика и умоляюще посмотрела на Славика. – Славик, я не чувствую ног!
– Не горюй, Личик, – сказал Славик. – В человеке главное – мозг.
– Славик!…
– Ну, пойдем на балкон.
Продвигались мы медленно: навстречу нам – к выходу – проталкивался в узкое русло между стеной и столом плотный людской поток. Впереди мы увидели родителей Тузова и невесты: мать невесты что-то быстро, в радостно-опьянелый захлеб говорила (муж ее стоял чуть позади, глядя куда-то вбок и втянув остролицую голову в плечи, как черепаха), мать Тузова слушала, часто помаргивая и улыбаясь застывшей улыбкой; отец стоял рядом заложив руки за спину, очень прямой, чуть наклонив крупную темноволосую голову и глядя на мать невесты пустыми глазами.
– …первое время пусть поживут у нас, – услышал я взвизгливый голос тещи, – как-нибудь да поместимся. Пусть еще отдохнут, погуляют, во вторник деверь из Красноярска должен приехать…
– Алеше в институт, – тихо сказала мать, глядя на Тузова – который, рядом с невестой и в окружении нескольких ее подруг и свидетеля, стоял – сутуловатый, против света пушистоголовый, по обыкновению с чуть приоткрытым ртом – у балконной двери, – и вдруг глаза ее задрожали. – Он работает в приемной комиссии… Ну, я не знаю…
Отец энергически кашлянул, глядя на… сватью, – видно было, собравшись что-то без обиняков возразить (сразу стал виден начальник отдела Госплана – должность которого была номенклатурно соизмерима с положением профильного министра), – но вдруг, как будто вспомнив о чем-то, видимо растерялся.
– Конечно, конечно, – подхватила с готовностью теща, страшно кося, – через недельку можно и к вам. Алеше в институт, да и Мариночкин ГУМ от вас близко.
Мариночкин ГУМ – прозвучало гордо. Мать Тузова перевела взгляд на невесту – которая, одной рукой с огрызком соленого огурца обхватив молодого мужа за шею, держала в другой бокал, на две трети наполненный водкой, – и лицо ее еще больше поблекло от жалкой какой-то улыбки…
«Сволочь Тузов», – вдруг ясно подумал я.
Мы подошли к балкону. Дверной проем загораживала невеста.
– На балкон?! – радостно-хищно закричала она, полыхая фиксой. – Только через стакан!
Свидетель, сверкая огромными кипенными зубами, взял с подоконника и протянул мне неизвестно чей половинный бокал.
– Да мы уже хороши, Маринка, – сказал я подстраиваясь – по-свойски, запанибрата – и подмигнул (механически, безо всякого чувства) прихваченному стальным зажимом за шею и, казалось, уже полупьяному Тузову. Увидев нас, Тузов заметно обрадовался и даже чуть распрямился.
– Водки много не бывает, – поучая сказал свидетель.
«А и черт с тобой», – подумал я. В те далекие счастливые годы Н*-ское землячество любило и умело не в шутку выпить. Кроме того, еще за столом – когда гости, торопясь, разбирали икру, – я, предчувствуя водочное цунами, затолкал в Славика и себя почти целую полуфунтовую масленку. – А твой? – напористо спросил я свидетеля – и свидетель взял свой бокал. – Костя, – сказал я и протянул ему руку. – Саша, – солидно ответил он. Свидетель был младше нас года на два – видимо, только из армии; в двадцать два года эта разница еще ощутима. Славик тоже взял чей-то бокал. – Только девочек наших не замать, хватит им пить, – вспомнил я областной диалект (впрочем, территориально неизвестно какой: у Верещагина, кажется, есть картина). – А то мы их не дотащим до станции.
– Поможем, – добродушно сказал свидетель.
Мне это не понравилось. Меня бесило даже мысленное и даже шутливое чужое прикосновение к Зое.
– А вы оставайтесь, – сказала невеста. – Кто же это один день свадьбу гуляет? Как-нибудь поместимся… валетиком, – хихикнула она, заговорщицки глядя на девочек.
Лика порозовела. Зоя улыбнулась.
– Да нет, нам надо домой.
Мы чокнулись – невеста, сверкая глазами, толкнула мой бокал с такой силой, что я чуть не облился водкой.
– Я сейчас не хочу, – сказал виновато Тузов и побледнев поставил на подоконник бокал.
– Слабачок, – победительно – но ласково – сказала невеста.
Мы выпили и протолкнулись на крохотный, забранный прутковой решеткой балкончик.
Внизу бурлила многоцветная гостевая толпа. Старухи засели на скамье; краснолицые дружно курили; стайка девиц и парней скупо подергивалась под басовитый речитатив «Бони М»; замначальника цеха, рука об руку с гордой своей женой, стоял в окружении нескольких женщин и что-то вещал, государственно хмуря брови; у соседнего подъезда носатый и Петя, в кольце преданно смотревших им в рот (встречавших машины и недопущенных к столу) алкашей, разливали бутылку; бугристого ловый стоял с буратинистой женщиной с рыжим хвостом (которая отчаянно с ним кокетничала: снимала пылинку с плеча) и внимательно смотрел на панельный бордюр: судя по всему, это был человек обстоятельный…; Пышка с подругой вертелись вблизи краснолицых и неумело курили; Капитолина Сергеевна высилась в одиночестве, голосом и пальцем поминутно подзывая к себе кого-нибудь из гостей и после краткого внушения отпуская; Анатолия ругала жена: он пучеглазо смотрел на нее и пульсируя толстыми губами молчал – видимо, плохо ее понимая… И еще много других, менее значительных обликом и повадкой гостей сидело, стояло и бродило во всех направлениях.
Вдруг – на балкон вышел Тузов… Я с неудовольствием повернулся к нему. Вид Тузова, а особенно его стариков, – было единственным, что точило мне сердце. Самой свадьбой, несмотря на весь свой первоначальный сарказм, я был вполне очарован: кипела живая жизнь, которой так часто не хватает на торжествах образованных классов…
– Ну, как?… – робко, как будто даже заискивающе спросил Тузов, перебегая по нашим лицам глазами.
Во мне опять поднялось раздражение.
– Все хорошо, – мягко сказал Славик. – А ты… вы – приедете на дачу?
– Да… нет, – растерялся Тузов. – Я в приемной комиссии, от деканата послали…
Я смотрел на его бледное лицо, слабые волосы, неустойчивый взгляд, смазанный подбородок… раздражение мое улеглось, но мне захотелось, чтобы Тузов поскорее ушел. Что-либо исправить было уже нельзя. Поздно. Почему-то – глядя на Тузова и его стоявшую к нам спиной, по-рысьи изогнувшуюся в проеме балконной двери жену, в окружении хулиганских (иначе не скажешь) безмысленных лиц подруг и самодовольного, пышущего здоровьем свидетеля, – почему-то я даже подумать не мог о возможности банальнейшего развода… Вдруг – случайно взглянувши вниз – я увидел его родителей. Они медленно, как будто устало протискивались сквозь шумно роящуюся толпу (никто даже не повернул головы; только всё видящие, всё понимающие, всё прошедшие в жизни старухи как одна встрепенулись, коротко шушукнувшись между собой, – и застыли на лавке белоголовыми столбиками, флюгерно глядя им вслед). Родители Тузова вышли из толпы на дорогу; мать остановилась, оглянулась (отец не оглядывался – просто остановился и стоял к нам спиной): лицо ее было старым, помада и пудра стерлись, перед уходом она не подкрасилась, – не найдя никого внизу, взглянула наверх… Я толкнул Тузова локтем.
– Леша, твои родители…
Тузов дрогнул – и бросился к парапету… Мать слабо замахала ему рукой, лицо ее не скрываясь кривилось; отец повернулся – вполоборота – и коротко поднял руку. Тузов мелко и часто помахал им в ответ – сделал движение к двери, натолкнулся глазами на спину жены, остановился… Отец твердо взял мать под локоть и повел ее – повлек за собой – к стоявшим у обочины маренговым «Жигулям». Стоя за открытою дверцей, мать опять помахала рукой; отец, сидевший уже за рулем, что-то сказал ей – повернул энергично голову, – мать приложила пальцы к губам, неловко села в машину, бессильно – не закрыв – лязгнула дверцей (отец перегнулся через нее – хлопнул так, что в домах застонало эхо), и вдруг – как будто боль взорвалась у нее внутри – быстро сгорбилась и закрыла лицо руками. Отец с ревом завел мотор – толпа оглянулась – и сильно дал задний ход…
Тузов повернулся, жуя губами.
– Черт, – нервно сказал он, шаря себя по карманам. – Костя, у тебя нет закурить?
Я дал ему «Яву». На балкон выскочила невеста.
– Чего это твои предки так рано отчалили? Скучно, что ли?
, Она была очень веселая и говорила безо всякой враждебности или насмешки. Наверное, ей было все равно.
– Да нет, – смешался Тузов; я зажег ему спичку, выручая его, – и Тузов спрятал глаза, прикуривая. – Отцу завтра утром на работу…
– Это в субботу-то?
– Ну да, в субботуf – оправдываясь закивал головою Тузов. – У него… важное совещание. Надо приготовить материалы.
– Начальник, – басом сказала невеста – и крикнула в комнату: – Саня! Принеси мои сигареты.
Свидетель отошел к столу и принес «Аполлон-Союз». Это были очень дорогие сигареты – шестьдесят копеек за пачку. Я курил «Яву» за тридцать, краснолицые – «Дымок» за шестнадцать и папиросы «Беломор» – двадцать две. Заработная плата невесты едва ли превышала сотню рублей; отец Тузова, получавший пятьсот пятьдесят, курил (я видел) сорокакопеечные «Столичные»…
Невеста прикурила от предложенной свидетелем спички (я не стал его опережать) и выпустила дым по-мужски, одновременно через рот и двумя змей-горынычевыми струйками через нос – отчего ноздри ее раздулись и лицо приняло хищное (я бы сказал – демоническое) выражение. Я не случайно употребил это слово – демоническое, хотя оно может показаться и неуместным в описании ее приземленного (по ранее сложившемуся впечатлению) облика. Сейчас, в неторопливую минуту, когда она стояла прямо напротив меня, я наконец-то сумел как следует ее рассмотреть. Росту она была выше среднего – то есть лишь чуть ниже Тузова; она была худощава – пожалуй, просто худа, – но с хорошо развитою грудью; руки ее были тонки, даже костлявы, с очень длинными, тонкими и чуть кривоватыми (но их это не портило) пальцами; ног ее я не видел – она была в длинном платье; лицо… Так вот: на расстоянии вытянутой руки от нее я понял, что она весьма недурна собой. Другое дело, что ее и без того не маленький, но неплохого рисунка рот был еще и увеличен и искажен далеко шагнувшей за очертания губ ядовитой – цвета полос на носу электрички – помадой; другое дело, что голубые, с золотистыми блестками тени для век лежали кругами диаметром с чайный стакан – и сами глаза ее были обмахрены накладными ресницами так, что блеск их бархатистых ореховых радужек в отдалении просто терялся; другое дело, что густые, с лиловым оттенком румяна ее поднимались до глаз и без перехода, кричаще граничили с пятнами голубых искристых теней; другое дело, что лицо ее – и ярко накрашенный рот, и набрякшие тушью ресницы, и нарумяненные щеки, и единственно чистый лоб – находилось в почти постоянном нервическом, бурном, вульгарном движении – и что выражение этого лица было самоуверенным, дерзким, порою насмешливым, грубым, наконец, просто неумным – ни искры проявления того, что традиционно почитается женскими добродетелями… Но все это было другое дело; на деле же было то, что лицо это было даже красиво – и что даже сквозь чудовищный грим (способный, казалось, похоронить под собой любое физиономическое проявленье натуры) от этого лица – черт побери, даже волнующе – веяло бездумной, бесстыдной, животной чувственностью… Я, кажется, понял, что погубило Тузова.
– …три дня пьем-гуляем, – сказала невеста. Тузов покивал головой.
– А что твоя мама говорила… какая-то комиссия у тебя?
– Да нет, – сказал Тузов, – я отпросился. Она не знает…
Этим она (быть может, я излишне чувствителен) – мне показалось, Тузов словно бы отстранился от матери… отстранился не по собственному – вдруг, по каким-то причинам, овладевшему им – побуждению, – а как будто трусливо, уступая жене… причем жене, как будто и не требующей от него этого отстранения… Мысль изреченная есть ложь – тем более чувство: истина в том, что это она очень мне не понравилось.
– Что-то ты, Лешик, какой-то квелый, – заботливо сказала невеста. – Саша, налей… четверть стакана.
Свидетель отошел и принес четверть стакана и мокрый соленый огурец. Невеста взяла из его рук огурец и стакан и протянула их Тузову.
– Пей, Лешик.
Тузов вздохнул и выпил.
– А вы вместе с Лешей учитесь? – спросила невеста.
– Нет, – сказал я. – Мы… – я назвал, где мы учимся. – Мы вместе отдыхали на дачах.
– Ой, а мне уже в школе надоело учиться. Наверное, я глупая…
Она сказала это безо всякой рисовки.
– Ты умная, – сказал Тузов и погладил ее по плечу.
– Глупая, глупая… я сама знаю, что глупая, – сказала невеста и вздохнула – и тут же засмеялась: – Не всем же быть умными – кто-то же должен быть глупым?!
– Конечно, – весело сказал свидетель. Они посмотрели друг на друга и засмеялись.
– Ой, а у нас в ГУМе был случай! – всплеснула руками невеста. – Одна девчонка из кожгалантереи гуляла с парнем. Гуляли, гуляли, а потом… в общем, у него оказался – хвост! Представляете? На заду самый настоящий, ма-аленький такой хвостик. Я, конечно, сама не видела, мне рассказывали. Мы дико смеялись.
– И чем же все это кончилось? – спросил Славик. Славик любознателен, как дитя.
– А ничем. Как гуляли, так и гуляют. Подумаешь, хвост… Она говорит, мне даже интересно.
– Главное, чтобы человек был хороший, – сказал свидетель и засмеялся. Это он так шутил. Невеста посмотрела на Лику.
– А чья это у тебя блузка? Чешская?
– Польская, – сказала Лика.
– У нас позавчера были такие же, только чешские… Девчонки, а вы приезжайте ко мне в магазин! Позвоните, я вам скажу, когда что-нибудь выкинут, и приезжайте. Без всякой переплаты, я вас просто в зал проведу, и все.