– Спасибо, – неуверенно сказала Лика.

– А какой у тебя телефон? – спросила Зоя, вынимая из сумочки записную книжку и ручку.

Невеста продиктовала.

– …Кто умеет играть на гармошке?! – закричали внизу.

Я посмотрел. На выходе из подъезда стояла Капитолина Сергеевна и держала под мышкой – казалось, игрушечную – гармонь… Сразу же вызвался замначальника цеха. Он сдвинул старух, вольготно уселся на лавке, развалив под животом короткие мясистые ноги, продел руки в ремни, качнул пару раз без пальцев мехи, повел головою… и вдруг заревел что-то тягучее, хриплое, непонятное – поначалу вовсе неузнаваемое, а потом – благодаря единично проклюнувшимся верным аккордам – смутно напомнившее «Степь да степь кругом…». Радостно сгрудившиеся было краснолицые, не простояв и минуты, без церемоний повернулись и отошли – иные даже махнув рукой. Замначальника цеха продолжал упрямо играть – то есть двигать мехами, – покрывая все живое вокруг; видимо, он смутился, а смутившись разволновался: гармонь его кричала, стонала, рычала, но уже и «Ямщика» было не разобрать… Капитолина Сергеевна мотнула головой – как лошадь, одолеваемая слепнями, – и не обинуясь застопорила своей огромной, как тарелка, ладонью надрывающиеся мехи.

– Ну, Михаил, – этакими песнями только волков отгонять.

– Битховен, наверно, – сипнул кто-то из краснолицых.

– Это тебе, Мишань, не по нарядам перышком чиркать…

Замначальника цеха поднялся – малиновый с фиолетом, как вареный бурак… Я давно приметил, что даже привыкшие командовать люди, потерпев неудачу именно в музицировании, совершенно теряются. Мне было искренне жаль замначальника цеха – тем более что я, игравший (на гитаре) из рук вон плохо, пару раз вкусил его положения…

– Давненько я не играл, хе-хе…

Его жена стояла с надменным лицом, снисходительно поглядывая на окружающих.

– Давай к нам, Мишаня! – ободряюще крикнули из толпы краснолицых. – Прими десять капель!

Замначальника цеха пошел… Я отвернулся.

– Большой, а без гармошки, – сказала невеста. – Лешик, перестань курить одну за одной! Минздрав СССР предупреждает…

Тузов, даже как будто довольный ее словами, потушил сигарету… Вдруг стены, казалось, дрогнули – от тяжких гитарных басов и тропических криков вырвавшихся из динамика негров из «Бони М»: в соседней с гостиной комнате включили магнитофон, тут же посыпались гулкие, отзванивающие посудой удары по меньшей мере десятка ног… Невеста встрепенулась и потянула Тузова за рукав – глядя на нас:

– Пойдемте попрыгаем!

– Разомнемся, – сказал свидетель и посмотрел на Лику и Зою.

– Мы чуть попозже, – сказал я. – Еще постоим покурим.

Невеста взрывчато пожала плечами и потащила Тузова за собой. Мне вдруг вспомнились феофрастовские «Характеры»: во время дионисий бестактный тащит плясать соседа, который еще не пьян…

– …Ну вот! – закричали внизу; я сразу узнал носатого. – Молодежь уже скачет, а мы ни в одном глазу… Стоп! Афонька умеет играть!

– Афонька – эт да… Да где ж его взять?

– Домой можно сходить…

– Я когда шел сюда, он у магазина стоял.

– Ну, значит, сейчас лежит.

– Ничо, оживим, – решительно сказал носатый. – Пойдем сходим, Петро!

Петро и на улице не расстался со своей застольной соседкой: они сидели бок о бок на железной трубе заграждения, отделявшего чахлые шиповниковые кусты палисадника от пешеходной панели. Но он, по-видимому, незаметно для себя пересек ту границу, которая в сознании пьющего человека отделяет безоблачную эйфорию от беспросветной тоски: сидел с совершенно несчастным, казалось, готовым заплакать лицом и что-то горячо говорил, помогая себе руками, соседке (подозреваю, рассказывал ей о семейных своих неурядицах – сетуя на жену, а может быть, и ругая себя: в зависимости от того, на какой мысли его застал перепад настроения), – а соседка его явно томилась, беспокойно пристукивала ногой в неуклюжем толстопятом сабо и курила одну за другой сигареты… Таксиста-носатого (по-видимому, сфера его сознания уже трансформировалась под действием спиртуозов в освещенный единственно факелом цели глухой коридор – за стенами которого, утонув в непроглядном мраке, остался такой пустяк, как Петина собеседница), – так вот, таксиста-носатого Петя, по-видимому, уважал – потому что сразу же поднялся и, виновато что-то сказав соседке, пошел к нему…

С балкона – с высоты четвертого этажа – магазин был прекрасно виден (стоявшим внизу его загораживало приземистое долгое здание унылого желто-серого цвета): одноэтажный кирпичный домишко с вывесками «Продукты» и чуть поменьше – «Вино». Перед магазином бугрился глинистый, с тусклым, хотя и многоцветным крапом пустырь – наверное, вымощенный втрамбованным в землю мусором; в разбросанных по пустырю малоподвижных и малочисленных кучках людей угадывались терпеливые завсегдатаи; на пристенной лавочке, у двери под вывескою «Вино», лежала какая-то бесформенная темно-серая груда. Видно было, как носатый и Петр, поручавшись по пути с завсегдатаями, подошли к этой груде – склонились над ней, взялись с двух сторон…

Грудой оказался человек неразличимого на таком расстоянии облика. Носатый и Петя вздернули его на ноги (ростом он был невелик, значительно меньше носатого, не говоря уже о Петре), постояли минуты две, что-то ему говоря (судя по жестам, что-то нетерпеливо втолковывая), – и, наконец, все трое неспешно пошли к подъезду: неспешно потому, что взятый у магазина (наверно, Афоня) повис на руках ходоков и лишь вяло перебирал дугообразно кривыми ногами…

Встретили их недоверчиво-весело.

– Вы чего, спать его принесли?

– Гармонист…

– Афоня, скажи: обороноспособность…

Афоня не мог ничего сказать – лишь тряс головой и дико поводил небесно-голубыми глазами. У него было маленькое красно-коричневое лицо (уже чувствую, что явно избыточная деталь: здесь все были красно-коричневыми), с ширококрылым, по-утиному приплюснутым на кончике носом.

– Ничего, – успокоил носатый, – сейчас оклемается…

Афоню втащили в подъезд; оттуда донесся энергический сип носатого:

– Теть Паш, а теть Паш! Пусти человека умыть. Не тащить же его на четвертый этаж!…

Минут через пять возвратились все трое: Афоня – не просто умытый, а мокрый до плеч, с дикобразно всклокоченной, сверкающей каплями воды головой, – стоял на своих ногах, лишь время от времени (когда внутренний вестибулярный толчок коварно бросал его в сторону) цепко хватая носатого или Петра за плечо… Его провели и посадили на лавку, посреди жалостливо захлопотавших над ним старух («Куда ж тебя, такого болезного!…»), – поставили на зыбкие колена гармонь, вдели руки в ремни… Афоня что-то сказал.

– Что ты, что ты!… – замахали руками женщины. – Куда ему водки! Он и так пьянее вина…

Носатый положил руку на плечо гармониста и испытующе – хмуря брови – посмотрел на него.

– Полстакана не повредит, – авторитетно заключил он. – А то сварится.

– Ну, Витька, смотри, – грозно сказала Капитолина Сергеевна – но оспаривать носатовский вердикт («а то сварится») и она не решилась. – Если падет… будешь у меня без гармошки плясать до рассвета.

– Я сказал! – веско сказал носатый.

Афоне поднесли огурец и налитый до половины стакан (краснолицые, положив на угол загородки фанеру, уже организовали полевое застолье). Афоня выпил водку как воду, хрустко сгрыз огурец, вытер губы (как-то сразу ожил – спиной, головой, плечами) и со стороны каким-то бесконечно естественным для него – как вытирание губ – движением притопил пальцами кнопки…

Слушатели расступились.

Гармонь взревела: Афоня рванул наотмашь мехи – полыхнули огнем ярко-красные, с никелированными мысками ступени – и повел, повел, скупо поддакивая головою, по разухабистой звонкой дороге цыганочку…

– Э-э-эх!!!

Носатый впрыгнул нетвердо в круг – покачнулся, но устоял, – и – пошел вкрадчивым шагом, перекатываясь с каблука на носок: левую руку бросив за голову, правой кому-то грозя, глубоко сгибая в колене свободную ногу и с силой, вздергивая ступню утюгом, бросая ее вперед; плывущее лицо его отвердело, рот высокомерно прогнулся, нос поднялся и казалось еще более вырос – и как будто тянул за собою вверх всю его гордую багроволицую голову… Он проходил уже второй круг, когда навстречу ему грозно выступила Капитолина Сергеевна: носатый ужалил пяткой асфальт, вскинул врастяжку руки и, разгораясь, защелкал каблуками на месте, – а Капитолина Сергеевна с тяжелым развальцем поплыла вкруг него, пренебрежительно выпятив нижнюю губу и мерно помахивая игрушечным в огромной руке платочком. Афоня, поигрывая локтями и головой, сыпал все быстрей и быстрей; носатый не отставал – стриг ногами как саранча, охаживал, не жалея, ладонями бедра, колени, щиколотки, – крякая, добирался до союзок и каблуков дешевых пыльных штиблет – треск раздавался такой, как будто с силою рвали сухие тряпки; пару раз не стерпел – прянул, подбоченясь, перед тетей Капой вприсядку… Афоня, ярясь, наддал!… – тетя Капа не угналась, сбивчато замесила ногами; все тело ее затряслось, кто-то из круга, не сдержав напора энергии, оглушительно крякнул; вдруг Петя выломился из толпы, мешком волоча за собою соседку, – рухнул в присед, схватился за голову, записал мыслете ногами… Афоня, кончая фразу, безжалостно развалил на прямую руку гармонь: оглушил, ожег – на звенящее мгновенье умолк, упиваясь сладкой мукою паузы… и, подкравшись – коварно ужалил! – коротким, закогтившим душу жимком… Всё сорвалось и пустилось в пляс!! – земля задрожала…

– Их-ах-их-ах!… -их-ах-их-ах!…

– Афоня, родной!…

– Жги!!!

– Р-р-ра-а-а-а!… – извергался вулканом кто-то из краснолицых.

Многоцветным ключом кипела внизу толпа. «Бони М» даже не было слышно.

– Пошли!… – загорелся Славик.

Я бросился в комнату – прыгало сердце… Предподъездный пятачок бушевал: ворочалась, билась на нем, раздираемая избытком энергии, шальная могучая жизнь – заряжала, подхватывала, втягивала в себя неодолимым водоворотом… Мы со Славиком врубились в толпу, как в драку; девочки наши, округляя рты и глаза, втиснулись следом; ноги неистовствовали, не слушая головы, – до радостной боли в пятках кромсая асфальт… Афоня мучился, прикованный к лавке, терзая гармошку, – мотал головой, прыгал коленями, рвущимися на волю распаленными пальцами летал по рядам, расцвечивая буйными, дикими красками (Россия – и пьяный Гоген, безумный Ван Гог, похотливый Лотрек…) нехитрый мотив; плясали все! – кроме старух: сидели на лавке, вытянув шеи, и жевали губами в такт… Носатый уже хрипел, запрокинувшись почерневшим лицом, но продолжал бить ногами со страшной силой, хватаясь за фиолетовую потылицу то левой, то правой рукой; бугристоголовый враскоряку трудился понизу, выбрасывая короткие мосластые ноги в остроносых сетчатых туфлях; Петя прыгал козлом – до дна расплескавши тоску; его соседка, красная как пион, работала велосипедно ногами: наливными яблоками взблескивали истомившиеся под платьем колени, бедра ходили тугими могучими волнами, тяжелые груди подпрыгивали чуть ли не до подбородка – оглушительно взвизгивала, подхватывая их то одной, то другой рукой…

Мы с миленочком хотели

ожениться на неделе,

я ждала у сельсовета,

а миленок у омета!…

Старушки улыбались… Анатолий плясал с женой; он видимо ослаб – невпопад крутил головою и только тяжко переступал в поисках равновесия; желчная же супруга его разошлася пожаром: с дерзким, шалым лицом наступала, поигрывая плечами, на случившегося рядом замначальника цеха – заводила глаза, взмахивала руками как крыльями, открывая голубоватые холмики бритых подмышек, и даже потрясывала грудьми; замначальника цеха (видимо, осатанев после мертвого мартингала заводского режима, закрученный до беспамятства вихрем первобытной свободы) творил чудеса: широко расставив в полуприседе ноги, бил поочередно подошвами, кулаками добавлял по коленам, торжествующе рыкал – после каждого рыка взвивался, как обожженный кнутом – и наддавал, наддавал…; супруга его, с каменно застывшим лицом, полосуя бритвенным взглядом жену Анатолия, – отрывисто, хлестко, зло отщелкивала высоченными каблуками…

– И-и-и-и-и-йэх!…

Пышка крутилась юлой, до безрассудства высоко взбрасывая то левую, то правую ногу; бесцветная подруга ее осторожно прицокивала на месте – в испуге поглядывая на бушевавшего рядом безымянного краснолицего: он весь превратился в какую-то постреливающую конечностями цветистую карусель – при виде его в мозгу возникала слуховая иллюзия свиста; тут же языком пламени извивалась, режуще взвизгивая и крутя наотрыв головой, мать невесты; отца рядом не было видно: в отдалении, низко опустив остролицую черноволосую голову, он с каким-то ожесточением работал ногами…

По деревне шел с тоской —

сзади гребнули доской!

Ох ты, мать твою ети,

по деревне не пройти!…

Афоня жарил!… – страшно было смотреть: жмурил глаза, комкал лицо страдальческою гримасой, мучился рвущимися на волю ногами; гармошка его выгибалась вверх-вниз ребристой спиной – то взрыкивала профундовым басом, то по-бабьи пронзительно вскрикивала… Становилось жарко; пробил первый пот; Славик был влажен и красен: плясать он совсем не умел, зато прыгал замечательно высоко; Зоя была чудо как хороша – глазастый, пунцово раскрасневшийся ангел; даже Лика слегка подрумянилась и после тети-Капиного стаканчика как будто пришла в себя… Из открытых окон густо торчали головы; женщины в домашних халатах время от времени порскали из подъезда и смешивались с бурлящей толпой; проходивший мимо мужик с бугристым мешком – пуда на три, верно, картофеля, – вдруг не жалея тяпнул мешком о землю и полез в самую гущу – пушечно затопал грязными сапогами. Вскрикивала, хватая за сердце, гармонь; свайными копрами бухали каблуки; взвизгивали – клинило уши – бабы… Ах ты, Русь моя… что ж ты, милая!…

Раньше были рюмочки,

а теперь бокалы!

Раньше были мужики,

а теперь нахалы!…

– О-о-о-о-о!… – негодующе заревели краснолицые. Но круг начинал понемногу сдавать… Вот носатый, со вздувшейся на лбу фиолетовой ижицей, повалился, хрипя… нет, не на плетень – на трубу загородки. Вот туготелая Пышка, с потемневшей от пота спиной, запинаясь, побрела под навес – за нею, как привязанная, засеменила ее подружка. Вот Анатолий на притопе не справился с телом – хорошо, поддержала жена: отвела, посадила – сама впрочем вернулась: доплясывать с замначальника цеха… Вот – хрясь!… – замначальникова супруга срубила высоченный каблук: заковыляла, кусая губы, из круга; вот парочка краснолицых, не утерпев, бочком отступила к бутылкам; вот Петя с грудастой соседкой заспешили, полыхая щеками, в подъезд – уж не знаю зачем… Наконец, и мы со Славиком, взглянув друг на друга, одновременно остановились: с нас текло в три ручья… Остановились и наши девочки.

– Ф-фу-у-у…

– Пойдем перекурим…

Мы выбрались из поредевшей толпы, Зоя и я закурили. Афоня потихоньку осаживал: сбросил истребительный темп, замедлил разбежку мехов, спустился пониже – попыхивал осторожно басами… Скоро из наших остались только Капитолина Сергеевна (впрочем, она не так танцевала, как ходила по кругу – внушительно притоптывая, встряхивая руками и поводя головой) и впавший в казалось бессознательное – экстатическое – состояние замначальника цеха: смотря безотрывно в землю, он яростно выбрасывал в разные стороны руки и ноги (со стороны – как огромная конвульсирующая пятерня); кроме них, плясали еще несколько женщин в домашних халатах – взятые за живое соседки – и пришлый мужик: этот входил только в раж, яростно гвоздил сапогами землю, покрикивал с пугливой тоской угасающему Афанасию: «Ну давай! Ну давай! Н-ну давай!…» Но Афанасий наконец – напоследок широко разведя мехи – оглушительно крякнул и с ожесточением смял гармошку…

– У-ух!…

Замначальника цеха дернулся несколько раз – инерционно агонизируя шатунами локтей и коленей – и последним остановился… Все зашумели, захлопали, мужики потянулись к Афоне – пожать ему руку. Пришлый, с досадой мотнув головой, пошел к своему мешку. Краснолицые, окружив фанеру с питьем и закуской, уже разводили бутылку. Мужик посмотрел на них, остановился, сунул руку в карман… вытащил – кажется, рубль и какую-то мелочь.

– Эй, мужики… В долю на стакан не возьмете? Растравил душу, ети его…

– Спрячь!!! – заревели во всю ивановскую краснолицые. – Подходи, так нальем! Свадьба!…

Афоня сидел, курил смятую гармоникой папиросу и смутно улыбался. Замначальника цеха – как будто вышедший из воды – направился к нему со стаканом… но это заметили – дружно, в несколько голосов, отогнали:

– Ты чего?! Ему еще играть и играть!

– Иди сам выпей!……и ехидно вполголоса:

– Тебе можно – все равно от тебя толку… Стало слышно магнитофон.

– Дорогие гости, прошу всех к столу! – закричала пронзительно мать невесты (вообще от визгов – непривычных ушам высоких тонов – у меня уже начинало позванивать в голове). – Посидим, споем! Афоня, пошли!… Витек, помоги Афоне.

Носатому бы самому кто помог… Мы поднялись наверх. В квартире бушевали негритянские ритмы; друзья и подруги невесты как заведенные прыгали в маленькой комнате: дрожали полы, раскачивалась маятником задетая люстра, от карусельного мельканья цветов рябило в глазах… В центре, подхвативши платье много выше колен (точеных, черт побери, колен), плясала, поочередно выбрасывая ноги, невеста; перед нею Тузов неуклюже махал руками – но казался весел и пьян; третьим в центральной группе – окруженной кипящим ступенчато выпрыгивающими головами кольцом – извивался свидетель (назойливо, вдруг почему-то подумалось мне): архаично стриг перед собою прямыми руками, плотоядно посверкивая клавиатурой огромных зубов… Мы со Славиком остановились, вопросительно глядя на девочек. Зоя пожала плечами:

– Они вообще в жизни слышали что-нибудь, кроме «Бони М»?

Лика сказала жалобно:

– Пойдемте к столу…

– Пойдемте, – сказал Славик. – Плясать после гармошки под магнитофон… Песок плохая замена овсу.

– Победа за мужиковствующими, – сказал я – совершенно с ними согласный.

На вторую, высокопарно говоря, перемену гости рассаживались уже кое-как: мы, правда, оказались на старых местах – они были прямо за дверью, – но остальные перемешались. Афоню посадили под крыло Капитолине Сергеевне – видимо, чтобы раньше времени не упал; места новобрачных пока пустовали; слышно было, как мать невесты зовет в коридоре:

– Марина! Леша! Ребята! Идите за стол!…

В ответ что-то крикнули – неслышно за ревучими пульсациями магнитофона… Мать невесты вернулась и закрыла за собой дверь.

– Еще не напрыгались…

Стол был немного прибран, и потраченная закуска возобновлена; впрочем, икры, осетрины и кое-какой мясной гастрономии более не было – зато появились тарелки с золотисто-коричневыми толстоногими курами. Водка, казалось, не претерпела никакого ущерба – почти перед каждой тарелкой стояла бутылка… Краснолицые, ведя за собою застолье, быстро налили, фениксом оживший носатый (поразительный был человек) произнес – более громкую, нежели связную – здравицу в честь молодых, – все выпили, закусили, – тут же, разгоряченные пляской, налили еще…

– Ну!…

Капитолина Сергеевна потрепала по плечу заклевавшего было носом Афоню (его оберегая – ему не налили) – и, подперев кулаком подбородок, завела тяжким басом:

Когда б имел златые горы

и реки полные вина…

Афоня, оживая, вступил… Грянули так, что чуть не вынесли стекла:

Все отдал бы за ласки-взоры,

когда б владела ты мной одна!…

У меня в глазах закипели слезы… черт знает что такое старая русская песня!… Мы со Славиком помнили только первые два куплета, зато повторы подтягивали на полные голоса. Старушки сидели рядком, согласно округляя беззубые рты. Краснолицые взревывали пароходной сиреной; бугристоголовый заливался неожиданным дискантом; замначальника цеха не было слышно – но смотрел он уловившим оркестровую фальшь Шаляпиным; Анатолий музыкально мычал; Петя что-то шептал – соседке; женщины пели переливчато, мягко, стройно – нет ничего лучше согласного пения женщин… Многие, впрочем, тоже не знали всех слов: последний куплет Капитолина Сергеевна заканчивала одна – при слабой поддержке одуванчиковых старушек, – при этом уничтожительно глядя на уже рефлекторно потянувшегося за бутылкой носатого:

Не надо мне твоей уздечки,

не надо мне твово коня,

ты пропил горы золотые

и реки, полные вина!…

Афоня схлопнул гармошку. Капитолина Сергеевна откинулась на спинку стула; краснолицые закричали: «Браво!…» – иные даже по-клакерски – ударяя на заключительном слоге… И тут же режуще истончившимся голосом завела мать невесты:

Огней так много золотых…

– О-о-о-о!…

Подхватили – усилив, казалось, тысячекратно:

…на улицах Саратова,

парней так много холостых,

а я люблю женатого…

Петина соседка заслезилась… Афоня еще дожимал на последнем куплете гармонь, когда носатый – видно было, прямо распирало его изнутри – криком вступил:

Шумел камыш, деревья гнулись,

и ночка темная была…

– Во-во, – усмехнулась Капитолина Сергеевна – но поддержала:

Одна возлюбленная пара

всю ночь гуляла до утра…

После камыша снова разлили и выпили: «За р-р-русскую песню!…» – вскричал замначальника цеха, – и потом еще долго и много пели и пили… Спели и «Раскинулось море широко», и «Бродягу», и «Коробейников», и «Черного ворона», и «Живет моя отрада», и «Степь да степь», и «Из-за острова на стрежень», и «Красный сарафан», и «Хасбулата», и что-то еще, мне вовсе неведомое… Анатолий урывками – встряхиваясь – дремал; Петя уже вовсю обнимал соседку; замначальника цеха дирижировал вилкой; носатый хрипел; старушки время от времени всплакивали; заспотыкавшемуся было Афоне поднесли полстакана, заставили съесть столовую ложку хрена, потом – мясокрасного, брызжущего слезами – поволокли в ванную комнату: отливать холодной водой… Афоня вернулся мокрый как мышь – но живой! – и с новой силою грянули в три десятка подсевших уже голосов: и «Ой цветет калина», и «Летят перелетные птицы», и «Одинокую гармонь», и «Катюшу», и «На Волге широкой», и «Не брани меня, родная», и «Тонкую рябину», и «Уральскую рябинушку»… Душа вновь запросилась в пляс: повалили буйной толпой на улицу, по дороге чуть не выломив косяки, – полчаса бились в хмельном урагане русской, – потом опять загорелось петь…

Не уберегли Афанасия!! Пока передыхали, кто-то (наверное, по слабости разгоряченного сердца) ему поднес – и Афоня рухнул как бык, оглушенный перед зарезом… Он даже не заснул – скорее впал в безмысленное и бесчувственное полуобморочное состояние: ничего не видел, ничего не слышал и не то что пошевелиться – слова на мог сказать. Чертыхаясь – впрочем, без особой досады, потому что музыка уже прочно поселилась у всех в голове, – его уложили здесь же, на лавке, спустив из дома подушку, и потянулись наверх – доедать, допивать… Уже опускался вечер.

Общего стола больше не было: подгулявший гость разбрелся по всей квартире, по всему подъезду от первого до пятого этажа и приподъездной площадке; повсюду сидели, стояли, плясали, выпивали, закусывали, курили, пели и разговаривали оживленные кучки от двух до десяти человек. Басил неутомимый магнитофон, в подъезде резонансно позванивала гитара, в гостиной пиликала спотыкаясь гармонь – замначальника цеха снова сел за мехи… Мы вчетвером вышли на улицу и встали под козырьком.

Солнце еще не село, но уже ушло глубоко за дома, и на земле без просветов лежала плотная предвечерняя тень. Чахлый палисадниковый шиповник как будто поблек, охряные глинистые пустыри побурели, и жирный блеск залитых грязной водой бочажков погас и сменился матовой чернотой. Повсюду между убогих пятиэтажных построек – с кривыми комковатыми швами на стыках панелей, с уродливыми бесфорточными квадратными окнами, с грубой облицовкой кафельным боем грязно-желтого или голубовато-серого цвета – разбросаны были следы погибшей деревни: пыльный островок изломанных старых яблонь, одинокая, ничего не загораживающая секция облупленного забора, полузасыпанный кирпичный фундамент, слепо чернеющий провалами оторванных досок сарай… Впрочем, я тоскливой убогости этого полугородского, полудеревенского и вообще какого-то малочеловеческого пейзажа душою не ощущал: хмель, улыбаясь, бродил у меня в голове…

– Чудесная свадьба, – искренне сказал Славик.

– Да уж такая чудесная, что дальше некуда, – с чувством сказала Лика.

– Тузов, конечно, с зайчиком в голове, – сказал я.

– Черт его знает, – легко сказал Славик. – Может быть, он нашел здесь свою экологическую нишу.

– Сомневаюсь, – сказал я – вспоминая лицо Тузова, на котором (по крайней мере, вначале) отчетливее всего была написана оторопь – как будто он только сейчас впервые осознал происходящее…

– А мать-то у невесты какая ужасная, – боязливо сказала Лика. – Косая…

– Невеста немногим лучше, – сказала Зоя.

Это было, конечно, не так, но мне стало приятно: что Зоя пытается как будто уронить невесту… в моих глазах.

– Отец колоритный, – сказал Славик и засмеялся.

– А эта… Капитолина Сергеевна?! Я думала, я умру, когда пила этот стакан. Ужас какой-то!. А ты, Славик, хоть бы слово сказал.

– Я испугался… Не смог побороть инстинкта самосохранения.

– Очень плохо!

– Ничего плохого, Личик. Когда человек не может побороть инстинкта самосохранения, он не виноват. Инстинкт сильнее разума. Вот если бы мне дали взятку, чтобы я не мешал тебя напоить, и я бы согласился – вот тогда это было бы плохо. Потому что жадность можно побороть, это не инстинкт… в крайнем случае – лишь эманация инстинкта.

– Славик, родной, тебе надо отдохнуть, – сказал я.

– А если бы я тонула?!

– В водке?… – сказал Славик и засмеялся и обнял Лику за плечи.

– Да ну тебя, – с любовью сказала Лика.

– Когда мы поедем? – спросила Зоя, взглянув на часы.

– А сколько сейчас?

– Половина девятого.

– Посидим еще, Зоя, – сказал я.

– Еще не вся водка выпита, – сказал Славик.

– Если вы всю ее выпьете, то будете похожи на это тело, – сказала Зоя и кивнула на Афанасия.

Эх, недопили мы и недопели… – промурлыкал Славик.

– Ничего, – сказала Зоя. – Этот ваш… Тузов за вас и допьет и допоет.

– Не знаю как вам, – сказал я, – а мне Тузова жалко.

Жалко мне его было, конечно, не сердцем – рассудком: на душе после убийственного застолья было невесомо легко.

– Да вообще-то мне тоже, – сказал Славик.

– Тузов ваш ненормальный, – сказала Лика. – Кого жалко, так это его родителей. Видели, мама его чуть не плакала?

– Кстати, а вы заметили, что в Н* в последнее время какая-то тяга к люмпенам? – сказал Славик. – Воробей привез жену из деревни, Тузов нашел продавщицу…

– Ничего себе люмпены, – сказал я. – Ты бы еще сказал пауперы. Эти люмпены нас с тобой с потрохами купят.

– Душу не продам! – надрывно сказал Славик.

– Душа твоя им и не нужна…

– Да эта в сто раз хуже, чем из деревни, – сказала Лика. – Воробьевская Светка была еще ничего. А это просто чудовище какое-то. Вашего Тузова с ней посадят. Вы видели, сколько на ней золота?! А главное, страшна, как смертный грех. Что в ней Тузов нашел?

– Ну, не так уж она и страшна, – сказал Славик. Лика сощурилась.

– Ну и вкусы у тебя, Красновский!… Костя, ты тоже так думаешь?

– Страшна, страшна… Но это же ничего не значит.

– Как это ничего не значит?!

– Э-э-э… – сказал я. Я не собирался объяснять Лике, почему Тузов, на мой взгляд, выбрал Марину. – Ну… например, еще Пушкин писал, что наибольшим успехом пользуется не самая красивая, а самая доступная.

– Да пусть себе пользуется, – сказала Лика, – жениться-то зачем? Маму его жалко.

Зоя молча курила. Я подумал, что ей все равно… и, не успев уберечься от подозрения, – что в последнее время ей пугающе многое все равно.

– В конце концов, женитьба не могила, – сказал Славик.

– Я думаю, больше года ваш Тузов не выдержит, – сказала Лика.

– Черт его знает, – сказал я. Тузов, с его характером, казался мне обреченным.

– А если будет ребенок? – сказала Лика. – На вид эта Марина такая, что если понадобится – может и нагулять… Вот дурак-то!

– Что вы уж так на нее ополчились? – добродушно спросил Славик. – Она, между прочим, вас в первый раз в жизни видит – и уже пригласила в свой магазин. И без всякой выгоды для себя, сама сказала – без переплаты. Знаете, сколько желающих вот так вот ей позвонить?

– Вообще-то да… – сказала Лика. – Зоя, ты записала телефон? Дай я перепишу…

– Ты только маме моей на говори, что у тебя знакомая продавщица в ГУМе, – сказал Славик. – А то конец и семейному бюджету, и ГУМу…

Наверху взрывом захохотали. Пронзительный женский голос захлебываясь кричал: «Так его! Так его!…»

– Гости замечательные, – сказал Славик. – Как там этот таксист сказал? За все, что плавает в этом бокале?…

– …Мужики, где Марина?

Мы обернулись. В двух шагах от нас стоял парень примерно нашего возраста – высокий (пониже Славика, но повыше меня), плечистый, большерукий (то, что в народе называют клешнятый), с удивительно (даже как-то неестественно) круглым – щекастым, хотя был он вовсе не толст – лицом (вообще вся голова его, с какой стороны ни взгляни, походила формой на средних размеров арбуз); выражение этого лица – губастого, по-лягушачьи широкоротого, с приплюснутым носом и глазками-щелочками – было грубым, пожалуй, нахальным и уже безо всяких оттенков – тупым… для знакомых с человеческими типами средней России можно сказать: это было характерное лицо приблатненного (да простит меня русский литературный язык), изувеченного насильственной восьмилеткой, армией (а может быть, и тюрьмой) двадцатилетнего парня из современной деревни, расположенной близ – и потому безнадежно отравленной смрадом – крупного города. Урбаны того же пошиба отличаются более тонкими и подвижными чертами лица, более энергичным его выражением (у этого – как будто только что встал с сеновала) и более осмысленным (преступно осмысленным) – и оттого еще более отталкивающим – взглядом. На свадьбе этого парня не было (вообще немногочисленные невестины друзья – исключая свидетеля – были вполне безлики): он появился откуда-то со стороны, из уже сгущающихся сумерек улицы…

– Марина? – переспросил я. – Наверное, наверху… Щекастый, ни слова не говоря, прошел мимо нас – и тяжко затопал наверх по лестнице. Ко всему прочему, был он, по-моему, изрядно пьян.

– Еще один колоритный тип из портретной галереи Подлескова, – сказал Славик.

– Ограниченно годный, – сказал я – испытывая к ушедшему парню острую и какую-то тревожную неприязнь.

– Ужасное лицо, – сказала Лика и зябко пожала плечами.

Народу на вечереющей улице (в домах уже загорались огни) оставалось немного: на лавке мертво спал Афанасий, подле него стояли два краснолицых, дружелюбно держа друг друга за пуговицы, – и чуть поодаль женская группа душ в пять или шесть, разноображенная кряжистой фигурой бугристоголового.

– Ну что, пойдем наверх? – сказал Славик.

– Что-то стало холодать, – сказал я.

– Хватит уже пить, – сказала Лика.

– Нам уже ехать скоро, – сказала Зоя. – Я не испытываю никакого желания выбираться отсюда в темноте.

– Тут и при свете-то страшно, – сказала Лика.

– Я тут слышал за столом, – сказал Славик, – этот… таксист, по-моему, сказал: «Водку пей, жену бей, ничего не бойся…»

Лика повернулась ко мне.

– Теперь он будет месяц поговорками со свадебного стола говорить.

– Сокровища народной мудрости, – сказал Славик.

– Глупости, – сказала Лика.

– Ладно, пошли, – сказал я.

Подъезд мерно гудел: на каждой площадке толклось по три, по четыре человека. На одной мы увидели Петю с соседкой – как я уже навыкнул ее называть… На нашем – четвертом – этаже, перед наполовину открытой дверью, стоял – набычившись, руки в карманах – щекастый. В дверях, загораживая проход, стояла хмурая мать невесты.

– …чего тебе?

– Позовите Марину, – угрюмо сказал щекастый.

– Я тебе уже десятый раз повторяю: Марина вышла замуж, у нее свадьба. Иди домой.

– Ну и что, что замуж… Позовите Марину.

– Ты что, русского языка не понимаешь? Я тебе русским языком говорю…

Щекастый вдруг взялся за ручку двери и потянул ее на себя. Я увидел, что рука его почти сплошь покрыта синей вязью татуировки – наверное, сидел… Мать невесты не удержалась и вслед за подавшейся дверью переступила порог.

– Ну ты чего, Николай? Ты чего?! Мужиков, что ли, позвать?!

– Я вам сам сколько угодно мужиков позову, – грубо сказал щекастый. – Где Марина?

Мы поднялись и остановились на противоположном конце площадки. Противоположный конец – было сильно сказано: сама площадка была метра два на три. Перед нами маячила широкая, с чуть вислыми плечами, спина щекастого, туго обтянутая гипюровой, домодельно приталенной (проступали контуры необрезанных клиньев) желтой рубашкой. Мы пребывали в некоторой растерянности. С одной стороны, щекастый вел себя вызывающе – и мне, например (хотя бы по причине моего присутствия в качестве гостя на свадьбе), невеста и ее мать по-человечески были ближе щекастого; с другой стороны, я чувствовал, что за непонятными мне домогательствами щекастого и раздраженным (и в то же время как будто испуганным – могут услышать) шипением матери стоит какая-то предыстория, в которой я вовсе буду чужой; с третьей было именно то, что я был здесь чужой – и нас, чужих, здесь было только двое: я знал, что такое в деревне или в поселке чужому задеть кого-нибудь из своих и чем это может кончиться; я вдруг подумал, что с нами – один только Тузов – как если бы не было никого… Славик, видимо, чувствовал то же самое – поэтому мы одновременно остановились, посмотрели друг на друга и пожали плечами.

Ожидание наше длилось недолго: в коридоре раздался торопливый, острый стук каблуков – и в дверях, отодвинув мать, появилась невеста. Она была уже изрядно навеселе: глаза ее ярко блестели, лицо было красным – и рядом с этими живыми, горячими, лихорадочно возбужденными красками как будто даже поблекли кричащие мазки ее макияжа.

– Ты чего пришел? – весело-грубо спросила невеста.

– Как чего, – тупо сказал щекастый.

– Так – чего? Я ж тебе говорила: у меня свадьба. Замуж я вышла. Нельзя?

– Можно, – мотнул головой щекастый. – Ну, вот я и это… Поздравить пришел.

– Ну, поздравил – и спасибо. Иди, Коля, иди. И не шуми. На той недельке нарисуйся. Посидим, выпьем.

– А… Зуб здесь?

– Нету Зуба, – отрезала невеста – и мне почему-то показалось (хотя я ни сном, ни духом не ведал, кто такой этот Зуб), что она солгала. – Нету! Зачем тебе Зуб?

– Знаю, зачем… Увидишь его, скажи, что я ему ноги вырву.

– Вот сам и скажи, – зло сказала невеста. – Все?

– Ну ладно, ты это… не обижайся. – Щекастый поднял руку и взъерошил кудластую голову огромной толстопалою пятерней. – Слышь, Марин… Ты это, водки-то вынеси.

– Подожди.

Дверь захлопнулась (мы стояли и курили, чтобы хоть как-то смягчить неловкость своего как будто подслушивающего положения) и через полминуты снова открылась.

– На.

– Ага… Ну, бывай. Это… поздравляю. Щекастый, с бутылкой в руке, прошел мимо нас – даже не глянув на нас – и шумно потопал вниз по ступенькам. Мы – естественным образом – повернулись к невесте: она засмеялась, сверкая фиксой, – безо всякого стеснения глядя на нас.

– Заходите, что вы все по подъездам прячетесь? – Она досадливо (с искусственной, мне показалось, досадой) повела глазами в сторону лестницы: – Вот привязался, как банный лист.

Тут уже мне ничего не оставалось, как – проходя мимо ставшей боком невесты – с полуулыбкой то ли просто сказать, то ли спросить:

– Нежданный гость?… Невеста визгливо засмеялась.

– Я с ним гуляла! – как будто даже с гордостью сказала она, закрывая дверь.

Я решительно не смог найти ни ответа, ни даже подобающего выражения на лице – и молча пошел в гостиную. Навстречу мне попался зубастый свидетель (вышел из комнаты, где танцевали) – он явно шел за невестой… На пороге гостиной я чуть не столкнулся с Тузовым. Его и в обычное время вялое, неустойчивое лицо, казалось, еще больше ослабло; влажно поблескивали под приподнятой верхней губой немного выдающиеся передние зубы, глаза были полуприкрыты тонкими – почти пленчатыми – голубоватыми веками, на бледный лоб бессильно ниспадала светлая прядь, – и в то же время все это, вместе взятое, сообщало его лицу хотя и расслабленное, но покойное и почти блаженное выражение… Я понял, что в наше отсутствие его основательно подпоили. Увидев нас, Тузов широко и немного криво – плохо слушались губы – осклабился и потянулся меня обнять; я похлопал его по спине: у него были острые – под тонкой рубашкой – лопатки.

– Все хорошо, да? А, Костя?… Не скучно, нет?…

– Все отлично, Леха, – бодро сказал я – в то же время испытывая непонятное тягостное, сродни угрызениям совести чувство: как будто я кого-то нуждающегося в моей помощи – из-за своего эгоизма, лености, равнодушия – бросил на произвол судьбы, оставил в чуждой толпе одного… – Все отлично, отлично… славная свадьба! – горячо сказал я, испытывая в эту минуту искреннюю – и виноватую – симпатию к Тузову.

– Вот хорошо! Я боялся, что вам будет скучно… А вы жены моей, – как будто с удовольствием сказал Тузов, – случайно не видели?

– Она за нами идет.

Мы разминулись с Тузовым – и ступили в гостиную… Над столом висела сизая дымная пелена – казавшаяся еще более плотною оттого, что за окном стоял уже синий вечер. Несколько поредевшие краснолицые галдели на левом конце стола; в центре шушукала столь же устойчивая группа старушек; одна, маленькая и высохшая, как гербарный цветок, уголком платка вытирала слезы. Пети с соседкой не было… ну да, они же стояли в подъезде. Анатолий дремал; жена его сидела с выражением ожесточенной покорности (конечно, не мужу – судьбе) и мстительного ожидания – когда он очнется и лишится своей временной душевной неуязвимости. Пышка с подругой, попрежнему в одиночестве, громко хрустели печеньем и пили чай – время от времени надменно поглядывая на краснолицых. Замначальника цеха – набрякший, как губка, поплывший лицом – что-то говорил с озабоченным видом жене (та, приподнявши бровь, значительно слушала), плавно и широко (по-ленински выставив большие пальцы торчком) поводя – убеждая, разъясняя, укоряя – руками. Капитолина Сергеевна молча пила из блюдечка чай – повадкой и статью разительно похожая на кустодиевскую купчиху. Мать невесты… как раз в это время она поднялась – и вместе с нею сидевший рядом отец. Я вдруг заметил, что он ниже ее. Они подошли к двери и остановились – за нашей спиной. Сквозь мерный, но уже приглушенный усталостью гул я услышал:

– …поздравил, посидел – и чтоб через пять минут ноги твоей в этом доме не было.

– Ну, ты чего злишься-то…

– Буду я еще злиться. Все, я сказала! Мало ты моей крови попил? Скажи еще спасибо, что…

Дверь открылась, и они ушли в коридор. Я увидел на столе початую бутылку «Фетяски» и налил Зое и Лике. Славик плеснул нам водки – осьмушку стакана, не более. Стол – уже трудно сказать, по какому разу – жестоко был разорен: половина тарелок были уже пусты, изукрашены подсыхающими разводами от сгребенных подчистую салатов; в консервную банку со шпротами кто-то сронил маринованный помидор – мясистая алая трещина в его лопнувшем круглом боку заплывала янтарным жиром; пластмассовый поднос с золотистой жареной курицей был наполовину завален жестоко, в прокус, изгрызенными, разлохмаченными в суставах костями; о тарелку с одиноким кружком колбасы тушили окурки: одну, гофром измятую беломорину, воткнули (мне показалось, что я слышу шипение) прямо в перламутровый сальный глазок…

– Каков стол, таков и стул, – сказал Славик.

Мы положили себе по куску холодца (которого, судя по его неизменному – обновляемому – присутствию на столе, сварено было несколько ведер), девочки – по куриному крылышку (ног уже не было – кроме одной, присыпанной салистыми обглодышами), – выпили, закусили…

– Нет, но невеста-то – а?! – прорвалась возбужденным шепотом Лика. – Я с ним гуляла! Вот дура-то!…

Славик зажмурился и тихо засмеялся.

– Здорово!…

Невесты, Тузова, свидетелей и вообще никого из подлесковской молодежи в гостиной не было видно. В соседней комнате отрывисто постанывал магнитофон. Я посмотрел на Зою.

– Может быть, хочешь потанцевать?

Я знал, что Зоя любит танцевать – особенно быстрые танцы. У нее была изумительная фигура, и танцевала она прекрасно. На нее приятно было смотреть, – но оттого, что на нее все смотрели, я ревновал – к чужим мыслям и чувствам. Сам я танцевать с ней под быструю музыку не любил: мне казалось, что в эти минуты она как будто отдаляется от меня…

– Нет, – сказала Зоя, – здесь не хочу. И вообще пора собираться.

На дворе уже было совсем темно. Оранжевыми и желтыми крапинами светились окна дома напротив. Капитолина Сергеевна пила блюдце за блюдцем, благостно поглядывая по сторонам. Шуршали старушки. Носатый и бугристоголовый, склонясь голова к голове, о чем-то с чувством говорили друг другу. Перед ними стояла ополовиненная бутылка.

Просто встретились два одиночества, – сказал Славик.

Мать невесты вернулась, села рядом с остроносою женщиной с рыжим хвостом. Один черный глаз ее смотрел на соседку, другой на меня. Краснолицые гомонили, не слыша друг друга, – каждый свое; один, разгорячась, стучал кулаком по столу и размахивал почему-то водительскими правами. Пышка с подругой – видимо, больше не в силах есть – наружно начинали скучать. Замначальника цеха слушал жену – потому что занялся курицей. За стеной энергично выстукивал магнитофон; слышны были смех, топот и крики.

– Еще сухого налить? – спросил Славик. – Пока жуки-колорады не налетели…

– Немного, – сказала Зоя.

– Ой, я больше не могу, – сказала Лика. Славик разлил сухое и водку.

– Ваше здоровье, – сказал я. Краски залитой электрическим светом комнаты казались пронзительно яркими и вместе как будто смазанными – верный признак нешуточного опьянения. В то же время лица носатого, краснолицых, замначальника цеха, даже булькающего губами прикорнувшего Анатолия обрели, казалось, нормальный вид… краснолицые, может быть, и были несколько преувеличенно возбуждены – но, вообще говоря, не так уж и краснолицы. Я посмотрел на Славика: и его еще час назад непривычно подвижное лицо (Славика обыкновенно забирало раньше меня) как будто отвердело и успокоилось… «Та-ак, – весело подумал я. – Пора придержать коней…»

Выпили. Я уже через силу съел несколько ломтиков сала с широкими красно-фиолетовыми проростями.

– Пора кончать, – сказала Лика.

– Это был такой начальник Киевского военного округа генерал Драгомиров, – сказал я. – Однажды он пропустил именины Александра Третьего и вспомнил об этом только через два дня. Подумав, он отбил телеграмму: «Третий день пьем здоровье вашего императорского величества. Драгомиров». На что Александр… сам, кстати, очень любивший выпить, ответил: «Пора бы и кончить. Александр».

Славик залился, хлопая себя по коленям. Лика с притворной строгостью посмотрела на Славика и заодно на меня.

– Вот-вот. Пора бы и кончить…

– …Лика. – Славик заслезился от смеха.

– Давайте собираться, ребята, – с резанувшей мне сердце настойчивостью сказала Зоя. Вновь проснулась – тоскливой болью в душе – казалось, глубоко оттесненная в подсознание память о том, что Лика и Славик сейчас поедут на дачу (Лика что-то придумала для своей болезненно переживавшей ее даже позднее – не то что ночное – отсутствие матери), а Зоя – домой… потому что Зоя никогда не оставалась со мною на ночь – неизменно ссылаясь тоже на мать; я чувствовал во всем этом какую-то фальшь (я немного знал ее мать), здесь скрывалось чтото еще, – но мысль об этом, зажмурив сознание, я безжалостно – жалея себя – отгонял от себя: она меня убивала… – Уже четверть десятого, – сказала Зоя.

– Сейчас, сейчас, – сказал Славик. – Вот был еще случай: у меня друг приехал из…

За стеною раздался пронзительный – пронизывающий, даже стена и закрытые двери лишь немного приглушили его – женский визг, – казалось, лишенный всякого выражения, такой он был высоты и силы, – и вслед за ним – зычный грохот раздраженных мужских голосов… Мать невесты вскочила; мы со Славиком тоже поспешно встали. Лика побледнела.

– Славик… Славик, не ходи, я прошу тебя!…

– Не бойся, Личик, ну что ты, – сказал Славик, перешагивая через скамью. Мать невесты почти бегом поспешила к двери и распахнула ее. В лицо мне режуще-яркими, слепящими красками полыхнул коридор: лимонная желтизна как будто раскаленного лампой стеклянного абажура, кроваво-красные стены, оклеенные обоями под кирпич, оранжевый в желтом свете, горящий медным листом линолеум, ядовито-зеленый плащ, распяленный на бронзированной вешалке… Я вдруг ярко вспомнил арлезианское «Ночное кафе» Ван Гога: я хотел показать место, где можно погибнуть, сойти с ума или совершить преступление… В соседней комнате дико кричали на несколько голосов – резонанс был такой, что свербели уши; две девицы с круглыми как пуговицы глазами пулями выскочили в коридор; мать невесты бросилась в комнату; мы со Славиком поспешили за ней…

Девушки и парни стояли тесным, открытым к дверям полукругом: в глаза мне сразу бросились несколько женских, однообразно горящих как будто злой, предвкушающей радостью лиц. В центре полукруга стояли в каких-то уродливых, изломанных позах Тузов, невеста и зубастый свидетель; Тузов дышал с влажным хрипом, со стоном, рот его был приоткрыт, волосы всклочены, глаза выкачены – радужки казались точками на белках, – плескали казалось безумной ненавистью; лицо невесты было неузнаваемо искажено – не то яростью, не то страхом, – как будто скомкано, измято, изорвано; свидетель хищно, налившись злобою, скалился – не улыбался…

– Г-гадина!… Тварь!!

Тузов неуклюже, неумело – безобразно и в то же время жалко искривившись лицом – размахнулся – и с каким-то болезненным, придушенным стоном хлестнул невесту как плетью открытой рукой – по ее как будто разверзшемуся провалом мелкозубого рта лицу…

– Б…!!!

– А-а-а-а-а!…

Невеста покачнулась, присела, визжа как полуночная кошка, – круг дрогнул, казалось угрожающе загудел, – Тузов, тоже пронзительно, тонко что-то крича, занес руку над головой – хотел сверху рубануть неловко, по-женски (большой палец прижат к указательному) сложенным кулаком… Мать невесты закричала хрипло, с подвывом (маленькая, низкая комната от этих криков превратилась в ревущий ад), бросилась раскинув руки к нему – как будто капли крови дрожали на кончиках ее искривленных когтистых пальцев… тут свидетель коротко ступил в сторону – и, ощерясь до бугристых бледно-розовых десен, не замахиваясь – крутым поворотом плеч – с мокрым треском двинул занесшего руку Тузова прямым, раздавливающим губы и нос ударом в лицо… Тузов всхлипнул – и отлетел тряпичною куклой (стоявшие полукругом отпрянули, не поддержали его) и с размаху врубился головой и спиною в стену – сполз по ней, схватившись руками за брызнувшее нестерпимо, ослепительно ярко-красным лицо… Никто не сделал шагу ему помочь; мать невесты схватила дочку за плечи, та ее оттолкнула – мать чуть не упала, дико оглянулась на дверь страшно косящим – белоглазым – лицом; мы со Славиком одновременно добежали до Тузова – склонились над ним; в коридорной толпе бился по-детски тонкий, испуганный голос Лики: «Славик! Славик!…»; свидетель стоял набычась, расставив ноги, прищурясь глядя на мешком осевшего Тузова и вкручивая – как будто что-то втирая – правый костистый кулак в ладонь левой руки…

– Что там такое?… – неслось ленивым басом из коридора.

– Кажись, жениха цокнули…

– Кака ж свадьба без драки?

– Кровь!… У него кровь идет!…

– Г-гриня… п-пусти…

Мы подняли Тузова за острые локти… вдруг он рывком разнял руки, больно ударивши меня локтем в грудь (лицо его было страшно: до страдающих и вместе ненавидящих глаз густо измазано кровью, двумя тонкими струйками точившеюся из носа на верхнюю, глянцево вздувшуюся губу), и, рванувшись с необычайною силою, прыгнул как рысь на свидетеля… Ни Славик, ни я не успели ни помешать ему, ни помочь; свидетель как будто ждал: пушечно выстрелил навстречу ему приготовленной к удару рукой – отвратительно громко ляскнули зубы – и как зыбкую кеглю снес Тузова с ног: Тузов, крутнувшись, повалился грудью на Славика… Сознание мое взорвалось ослепительной ненавистью: я шагнул вперед, уже прочувствовав два следующих коротких шага и наливающийся неудержимой инерцией тела, гасящий лоснистый оскал зубов правый прямой удар… шагнул, уже предчувствуя – памятью тела – злорадную короткую боль в костяшках… перед глазами как будто взметнулась серебристая вьюга: невеста бросилась визжа на свидетеля – мельнично рубя его по голове, по плечам, по груди острыми маленькими кулаками…

– С-сволочь!… С-сволочь!… Ы-ых ты, сволочь!…

– …т-твою мать!…

Свидетель, секундно растерявшись – помедлив, – отшвырнул ее тряпкой – и, круто повернувшись, размашисто вышел вон – расталкивая людей в коридоре… Невеста билась в руках подруг, безостановочно, надрываясь, выкрикивая: «Сволочи! Сволочи! Сволочи! Сволочи!…» Почти все из стоявших в кругу парней вышли вслед за свидетелем; толпа из коридора бурно хлынула в комнату; мать невесты металась между ее подруг, слезливо и злобно крича: «Кто?! Кто?! Ну кто?!.» Славик поддерживал Тузова; рубашка Славика была измазана кровью; Тузова мелко трясло; кроме нас, никого рядом с Тузовым не было – кольцо отчуждения; только раз посунулся носом кто-то из краснолицых, крякнул с непонятною радостью: «Эк его!…» Протиснулись Лика и Зоя: Зоя нахмурилась, увидев окровавленного, потухшего – впавшего, казалось, в прострацию – Тузова; в глазах у Лики блестели слезы…

– Я тебе говорила – не надо, не надо, не надо было сюда приходить!! – Лика была в таком состоянии, что даже не думала о стоявшем рядом со Славиком Тузове; впрочем, Тузов ее, наверное, и не слышал – не слушал… – Я тебе говорила, Славик! Как нам было хорошо на даче… все, все испортил!… Где они?! Кто его бил?!.

– Ушли, – буркнул Славик (в первый раз на моей памяти Славик буркнул на Лику), одной рукой поддерживая казалось нетвердо стоявшего Тузова (редкие усы его багрово набрякли кровью – тяжело было смотреть), а другой похлопывая его по плечу. – Все, Личик, успокойся.

– Они же и тебя могут избить!

– Меня-то за что? – успокаивающе сказал Славик.

– А его за что?!

– Пусть попробуют, – прорычал я, распираемый хмельной безрассудной яростью: я видеть не могу, когда бьют людей – тем более в кровь, тем более слабых, и уже совсем нестерпимо – с такой бесчувственной, зверской, спокойной уверенностью, с какой это делал свидетель… Тузов вдруг замычал и замотал головой.

– Пойдем умоем его, – сказал я.

Славик, поддерживая Тузова под мышку, пошел к выходу; я – за ним; перед нами расступались: у женщин были страдающие, у некоторых – с оттенком брезгливости лица; мужчины смотрели в большинстве своем с пьяным недоумением, но кто-то промелькнул и возбужденно-воинственный – поднявши брови и вызывающе выкативши глаза… Славик открыл узкую низкую дверь в ванную комнату: она была такой маленькой, что мы едва поместились втроем; Лика подалась было за нами – Славик сказал раздраженно, с плачущим выражением на лице: «Личик, ну не мешай!…» Я закрылся на шпингалет; квартирный шум поглушел – но теперь рокотал за дверью как-то неприязненно, отчужденно, как будто даже враждебно: мы стояли втроем в облицованном мертвенно-бледной кафельной плиткой колодце, а десятки – вдруг непонятно ставших чужими – людей были вместе, без нас – и как будто бы против нас, – сгрудились тесной и казалось угрюмой толпой, неверно отгороженные маленькой, хрупкой, как будто игрушечной дверью, – со всех сторон окружали (чтобы не выпустить?…) нас…

Славик торопясь повернул крестовину с холодным синим глазком; Тузов склонился над раковиной – набрал полные горсти воды, со стоном плеснул в лицо: вода стала бурой; вспыхнула криком, огнем на белоснежном фаянсе сорвавшаяся одинокая красная капля…

– Не жалей, не жалей воды, – сказал я, глядя с тоскою на розовые, казалось теплые струйки… и уже начинало терзать меня: что будет дальше? что будет с Тузовым? что делать нам? которые… которые уже как будто ответственны за него – черт его знает, перед кем или чем, но уже непоправимо ответственны – как единственно близкие здесь Тузову люди…

Тузов замер над раковиной – перестал умываться. Славик тронул его за плечо: Тузов выпрямился, повернулся – лицо его было чисто, только кожа пунцовела пятнами – вокруг носа и справа у основания челюсти, – и на верхней губе багрецом вызревала опухоль… но вид его был ужасен: кроме красных пятен – следов от ударов, – он был бел, даже серо-бел, как мертвец, а главное – в глазах его стояла такая тоска, такая неизбывная мука, какой я никогда, ни у кого и нигде – ни в кино, ни на картине, ни в жизни – не видел… Мне стало не по себе. «Черт подери, – подумал я, – что случилось? Ну, ударили крепко два раза… гнусно, конечно: на собственной свадьбе… деревня гребаная, так и так…»

– Леша!

Мерно и мертво журчала вода.

– Так, – сказал Славик – видимо потрясенный обликом Тузова: на него окровавленного было легче смотреть, чем сейчас. Окровавленный, он был живой. – Леша…

(Я вдруг вспомнил невестинское: «Лешик…») Что случилось-то? Ну, успокойся, Леш…

– Ну?! – крикнул я.

Тузов вдруг странно сморщился – печеным яблоком смялось лицо – и таким остался стоять.

– Гадина, – прошептал он. – Боже мой, какая гадина… Что делать, что делать… Шлюха… Господи…

– Кончай ныть! – заревел я и, перегнувшись, с силой крутанул вентиль над ванной. Из приплюснутого широкогорлого патрубка со свистом и плеском хлынула плоская, зеркально поблескивающая струя. – Говори, что случилось! Что мы здесь, до утра будем стоять?!

Мне было жалко – черт побери, мне было жалко Тузова, – но я понимал, что мягкостью и уговорами мы очень нескоро – или вообще не – добьемся толку. Тузов был совершенно раздавлен, раздавлен всмятку – как лягушка, расплющенная дорожным катком…

Тузов пустыми (я испугался) глазами посмотрел на меня.

– Эта гадина… эта сука…

Я ждал… стыдясь вдруг проснувшегося во мне жгучего любопытства.

– Эта шлюха… месяц назад сделала аборт!., от этой сволочи, от свидетеля… А я… а я… – Тузов закрыл руками лицо и замотал головой. – Мама, мама… О-о-о… какая же я скотина… какой дурак…

Мы со Славиком одновременно посмотрели друг на друга. У Славика был совершенно ошарашенный вид.

– Месяц назад, я же помню… уже давно заявление подали… три дня ее на работе не было, мне сказала, что отпросилась, матери по ремонту помочь… к свадьбе…

о-о-о!… Я приехал… в эту мерзость, в это г…в Подлесково… Нету! Мать говорит, в Тулу уехала, к тетке… Г-гадина… ах ты, гадина…

– А-а… ты не знал? – глупо спросил Славик.

Тузов ничего не ответил. Он отнял от лица руки и оловянными глазами смотрел неподвижно в пол. Я глубоко вздохнул – приходя в себя от изумления – и отвращения, – и сухо и почти небрежно спросил:

– А как ты узнал?

Тузов молчал, и я похлопал его по плечу.

– Услышал… случайно. Вышел в подъезд, а на площадке эти девки… подруги ее, шлюхи проклятые. И говорили между собой… громко говорили, все пьяные, гадины… Долго говорили, а я внизу стоял, слушал… и про эту сволочь свидетеля, и про какого-то Окорока, и про… Полдеревни с гадиной этой…

– Я думал, этот свидетель твой друг, – сказал Славик.

– Славик, – сказал я, – Славик…

– У меня есть два приятеля, – механически сказал Тузов. – Они не смогли.

«Зато мы смогли, черт бы нас побрал», – вдруг подумал я. Тяжело – пакостно, точнее не скажешь, – было у меня на душе.

В дверь постучали. Я открыл. В коридоре стояли невеста и ее мать – показавшиеся мне уродливыми, странно разновозрастными близнецами.

– Лешик, – хлюпая запричитала невеста, – Ленгак, Лешик…

– Уй-дите!!! – страшно закричал Тузов…

– Потом, потом, – торопливо зашептал я (хотелось не шептать, а грязно, криком ругаться), делая успокоительные, отстраняющие движения руками. – Потом, потом, потом…

Я закрыл дверь. Слышно было, как мать – отходя – сказала:

– Ничего, отойдет.

Невеста опять залилась слезами… Я собрался с силами и мыслями.

– Леша, – с чувством сказал я, – Леша, черт с ней… – Я сказал не черт, я сказал очень грубо. – Леша, ты должен прыгать от радости, что все так получилось. Все, что ни делается, все к лучшему, это для тебя… прямо-таки сумасшедшая жизненная удача. – Славик, похлопывая глазами, смотрел на меня. – Представь себе, что ты бы не узнал об этом аборте… даже представь, что его бы не было! – а что бы было? Ведь это же… ведь это же б…, Леха, за версту видно, что б…, ты бы стал с ней жить – конечно, долго бы не прожил, развелся бы, но и за это недолго эта стерва тебе бы такое устроила… не от тебя, так на стороне родила бы ребенка, и платил бы ты алименты, и мучился бы всю жизнь, что сын живет с такой матерью, и вообще – твой ли сын?… А так все прояснилось, Леша! Разведешься с этой тварью через неделю – и конец! Долго ли… И впредь будешь умней! – воскликнул я с неожиданно поднявшимся – заглушившим сочувствие – раздражением. – Тебе двадцать лет! Ты хоть смотрел, на ком женишься?!

– Ребята, – вдруг затрясся Тузов, блуждая глазами, – ребята, увезите меня отсюда!… Увезите, я видеть здесь ничего не могу! Я… я что-нибудь с собой сделаю! Помогите мне… Костя, Славик! Христом-Богом прошу! Уедем отсюда скорее… сейчас!!

Мы со Славиком вновь обменялись взглядами. Другого выхода я и не видел… но невольно подумал: «Вести его мимо гостей, еще эта тварь кинется, или ее мать… ехать с ним, всю дорогу смотреть на него – и еще Зоя, Зоя!., ничего себе повеселились… отпраздновали свадьбу!!!» Вслух я сказал:

– Конечно поедем. Сейчас и поедем. – Я посмотрел на Славика – Славик согласно кивнул и мягко похлопал Тузова по плечу. Тузов стоял, тяжело дыша. Вдруг лицо его задрожало:

– А мама… отец… сидели, мучились…

– Все!! – крикнул я. – Кончай. Сейчас поедем. Славик… надо ему немного допинга. – Не то что у Тузова, но и у меня рассеялся – как-то притупился, отяжелял только голову – хмель. – Я сейчас вернусь.

Я вышел – и прикрыл за собою дверь. Коридор был пуст, только у зеркала стояли Зоя и Лика. Я в нескольких словах рассказал обо всем (Зоя скривила губы, Лика – женщина-ребенок – всплеснула руками и округлила глаза) и пошел в гостиную. Дверь в танцевальную комнату была плотно закрыта, за нею кричали друг на друга какие-то женщины. В гостиной все опять сидели за разорищем стола и пили, ели и разговаривали как ни в чем не бывало. На меня, по-моему, не обратили никакого внимания – впрочем, и я избирательно ни на кого не смотрел. Единственно – с облечением я заметил, что ни матери, ни невесты в комнате не было: с облегчением потому, что решительно не представлял, каким голосом, с какими глазами и какие слова я буду им говорить… Я взял со стола почти полную бутылку «Старорусской», граненый стакан и пару малосольных огурцов покрупнее: тарелку с какойнибудь более прочной закуской мне брать не хотелось – неудобно нести, – да и вообще на столе уже было какоето неопрятное месиво… Лику и Зою я отправил за стол: «Пойдите посидите… Ждите нас там – здесь вам одним делать нечего!» – после всего случившегося я испытывал в этой квартире какое-то неуютное, тревожное чувство… чувство необъяснимой опасности.

Девочки скрылись за дверью гостиной. Я вошел в ванную, прикрыл дверь, взялся за шпингалет… В коридоре залился пошлый музыкальный звонок. Шпингалет я закрыл, но остался стоять, повернувшись к двери лицом – прислушиваясь. Вот кто-то прошел мимо ванной, точечно стуча каблуками… Щелкнул замок; дверь открылась.

– Ну, чего? – хмуро, враждебно спросил женский голос. Я узнал – мать невесты. – Повеселились?

– Где ваш… зять-то? – не отвечая, спросил мужской, незнакомый мне голос – глуховатый, спокойный, почти равнодушный.

– Это зачем тебе мой зять?! – истерично воскликнула мать невесты.

– Значит, нужен.

– Ты мне не знакай, значительный какой нашелся! Я спрашиваю – зачем?!

– Поучить его надо, – не меняя выражения – безо всякого выражения – сказал голос, и у меня тревожно забилось сердце. Я оглянулся: Тузов и Славик тоже, конечно, все слышали; Тузов стоял безучастно, Славик нахмурился… – Неученый он у вас.

– Ты… что?

– Ничего. Зуб у него козел, меня он толкает, как шестерку… и вообще ручонками много машет. Не научили мама с папой, как надо себя вести. Мы научим.

– Значит, так, – дрожащим от ярости голосом произнесла мать невесты – и я представил себе ее перекошенное смотрящими врозь глазами остроугольно худое лицо. – Чтоб духу тут вашего не было!

– Ну смотрите, – устало сказал голос. – Все равно отловим, тогда хуже будет. Пусть лучше выходит, мы подождем. Раньше сядешь, раньше выйдешь.

В ответ с грохотом захлопнулась дверь. Мать невесты пулеметно простучала в соседнюю комнату, и оттуда понеслись приглушенные – словами неразличимые – крики. Я вытащил из кармана бутылку. Теперь я чувствовал, что выпить надо и мне. Я налил полстакана Тузову – он выпил как воду и лишь чуть надкусил огурец – и Славику четверть стакана.

– Будешь?

Славик выпил. Я тоже выпил и поставил бутылку в ванную – в пустой эмалированный таз.

– Так. Сидите здесь, я пойду посмотрю… что там.

Я вышел из ванной, закурил, подошел к входной двери, открыл ее… Подъезд опустел; в нем было тихо, лишь снаружи доносился многоголосый нестройный шум. Я застопорил английский замок – чтобы не захлопнулась дверь – и спустился к окну лестничным маршем ниже. На улице была уже черно-синяя, бархатистая ночь; фонари не горели; лишь из окон домов струился неверный свет и быстро тонул в чуть сереющей глубине палисадников. Я опустил глаза на освещенную перед подъездом площадку – и похолодел. На ней густо стояло не меньше пятнадцати человек; душ пять из них были девицы; это значило, что самое меньшее половины из мужского десятка на свадьбе не было – пришли откуда-то со стороны. Расстояние от меня до толпы – с высоты между четвертым и третьим этажами – было невелико, и я сразу узнал свидетеля. Рядом с ним… я осторожно, до звона в ушах боясь зашуметь, приоткрыл оконную раму (в тишь подъезда грубо хлынул прибой голосов, половинчато освещенные фигуры, казалось, приблизились) – и рядом со свидетелем увидел щекастого.

– …халдея этого урою. Я ему еще в машине хлебальник хотел расколоть.

– Студентов надо учить, – сипло сказал щекастый. – Много выступают, суки. А что там еще за два фраера с телками? Один здоровый такой, второй пожиже. А телки у них ничего… особенно эта, в джинсах.

Здоровый – это Славик. Пожиже – это я. Затем в моем сознании всплыло лицо Зои («особенно эта, в джинсах») и рядом с ним – морда щекастого. Телка… Мои ногти впились в мякоть ладоней.

– Кореша его, – сказал свидетель, – тоже из Москвы. Один, кстати, дернулся, когда я этого недоноска работал. Ну, этих посмотрим… может так, надавить слегка.

– А если он не выйдет?

– Никуда он не денется. Балдох сказал матери – пусть лучше выходит сейчас. А нет – на выходные подловим. До конца жизни кровью с… будет.

Каждое слово перемежалось плевками мата.

– Сашо-ок, – протянул женский ленивый, певучий голос, – а может, ну его на…? Пойдем на кольцо…

– Ты стоишь – и стой. Твое дело десятое…

Я прикрыл раму и с минуту постоял у окна. В подъезде сгустился чернильный мрак – все лампочки были или украдены, или разбиты. Мне стало страшно. Бросить Тузова мы не могли… хотя нет, почему не могли: Тузов мог остаться здесь ночевать и завтра уехать. Никто его днем бить не будет, грозилась синица море поджечь. Посидеть захотелось? Но… с другой стороны, сейчас его собираются бить («бить, – промелькнуло в мозгу, – все пьяные… не настолько, чтобы промахнуться, но достаточно, чтобы не думать, куда и с какой силой бить… Обжигающие удары со всех сторон, рев потерявших разум – не оставляющих надежды – существ, гибельно ускользающая из-под ног земля, парализующий страх и жалость к себе…», – я содрогнулся), – сейчас его собираются бить (а может быть, и нас вместе с ним) – и никто не скрывается, все знают друг друга, все знают, кто будет бить, – и, однако, никто не боится сесть – значит, и днем не будут бояться?… Вдруг я увидел перед собою родной, бесконечно далекий Н* – с тенистым участком Славика, с аллеями золотисто цветущих лип, с ажурным мостом над влажной пастью оврага, с романским силуэтом напорной башни над зелеными волнами старых фруктовых садов… и одновременно с появлением этой картины, с вдруг проступившими на фоне ее лицами Зои, Славика, Лики, даже злосчастного Тузова, – быть может, как реакция на опасность, и им, и мне, и как будто всему Н* угрожающей, – в душе моей заполыхала лютая злоба. Сейчас поднимусь, выпью еще стакан, возьму топор… я посмотрю, как ты меня уроешь. Мозги вперемешку с зубами на землю посыплются. Посадят?… Не посадят. Необходимая оборона; как раз в «Литературке» недавно была статья, и человек защищался именно топором. Топором?… Топором – человека? даже щекастого?…

С тяжелым сердцем я поднялся на свой этаж. В коридоре меня встретила мать невесты – вышла из комнаты, наверное, на щелчок дверного замка. Неприятно было ловить ее расходящийся, ускользающий взгляд, тем более неприятно после всего, что уже произошло и что происходило сейчас… вдруг на меня навалилась'такая – питаемая всем, что я видел и слышал вокруг, – тоска, что из груди моей вырвался стон – я с трудом подавил его, стиснув зубы и заиграв желваками… Мать невесты посмотрела на меня одним глазом (второй смотрел в сторону) и сказала равнодушно-устало:

– Перепились, сволочи.

Ее тон меня поразил… как будто за окном собрались подростки – побренчать на гитаре! И вдруг я все понял… Ведь она же не знает, что Тузов хочет уйти. Она может вообще ничего не знать – о свидетеле, об аборте, о том, что все это открылось вдруг Тузову… конечно, едва ли, но главное не это. Главное – она не знает, что Тузов собрался уехать домой. Она уверена (а как иначе?), что молодые через пару часов лягут спать, толпа под окном погалдит, покуражится и разойдется, завтра все протрезвеют, посубботнему опохмелятся и будут со смешками, по-доброму вспоминать, как хорошо – и не без драки – погуляли вчера на свадьбе… Потому-то и говорила она – равнодушно-устало. Но я-то знал, что все обстоит не так.

– Послушайте, – сказал я скороговоркой (потому что намертво забыл ее имя и отчество), – у вас за столом не меньше десятка здоровых мужиков. Подите к ним, скажите, пусть помогут! Пусть выйдут, поговорят… эти внизу уже не на шутку расходятся. Там, кстати, больше половины чужих, которых на свадьбе не было. Они вам весь дом разнесут.

Мать невесты махнула рукой.

– Дом каменный…

Я сам чувствовал неубедительность и даже бессмысленность своей просьбы – если следовать в русле смоделированных мною тещиных рассуждений. Тузов дома и никуда не пойдет; пускай стоят – кому они мешают?… Скрепя сердце, я наступил на свое самолюбие.

– Нам тоже надо скоро идти («почему – тоже?!» – запоздало промелькнуло в мозгу). Они и на нас смотрят косо.

– Да мы вас проводим, не боитесь! – воскликнула мать невесты. – Я скажу мужикам.

Я со стоном вздохнул.

– Ну, не знаю… Я бы на вашем месте унял их сейчас. По-моему, они собираются снова ломиться в дверь.

– Я им поломлюсь, – сказала мать невесты неожиданно зло – и в душе моей затрепетала надежда. – Ладно… Пойду позову Витьку и Степана.

Она повернулась и неторопливо пошла в гостиную. В открывшуюся дверь я увидел Зою и Лику: они сидели ко мне спиной, даже друг с другом не разговаривая; Зоя курила, Лика беспокойно постукивала тонкими пальцами по столу… Я заглянул в ванную комнату: Славик и Тузов прервали разговор, посмотрев на меня: Тузов казалось отвердел, даже взгляд стал тяжелым – правда, стоявшая в ванной бутылка опустела наполовину…

– Ну, что? – спросил Славик.

– Пока ничего, – сказал я. – Где стакан? Я выпил осьмушку, не более.

– Я скоро приду.

Я вышел и столкнулся с матерью невесты, Витькою и Степаном. Витькой оказался носатый, Степаном – бугристоголовый; оба были если не вдребезги, то близко к этому пьяны: носатый посмотрел на меня с бездонным недоумением – очевидно, не понимая, кто я такой… Мать невесты проводила их до дверей; я вышел следом; мать невесты сказала:

– Вправьте им там мозги.

– By сделано! – нутряным голосом заверил носатый и ушел в темноту.

Я поднялся площадкою выше, открыл окно. Тайная надежда, что толпа разошлась, с первым же брошенным взглядом исчезла: парни и девки стояли на прежних местах, видимо, не скучали (по кругу ходил стакан) и в ближайшее время не собирались скучать: на опустевшей скамье (Афоня уполз) поблескивала батарея золотистоголовых бутылок. Я заметил, что в нескольких окнах напротив торчат любопытные головы. «Вот так же будут смотреть и молчать, когда нас будут бить», – тяжко подумал я…

Хлопнула дверь подъезда. Из-под козырька вышли носатый и бугристоголовый – на его лысине серпом изгибался электрический блик.

– Ну, молодежь-холостежь, – прогудел носатый, нетвердо подходя к чуть расступившемуся кругу, – как жизнь молодая?

– И жить хорошо, и жизнь хороша, – ответил зубастый свидетель (я вдруг вспомнил – по какой-то очень туманной ассоциации – слова одного английского журналиста о Д*: это печальный пример того, чем угрожает Англии чрезмерное образование низших классов…). – Что, дядя Вить, подышать свежим воздухом вышли?

Я совершенно растерялся… даже державшая сигарету рука опустилась: и от этого домашнего, добродушного молодежь-холостежь, как будто обращенного к детям своих старых друзей (я-то надеялся, что несколько часов подряд кипевший буйной, самоуверенной энергиею носатый – при пусть молчаливой поддержке основательного, кряжистого, налитого тяжелой мужицкой силой бугристоголового – с ходу, привычно рыкнет на полупьяную толпу (сравнительно с ним – малолеток) и – хотя бы опираясь на хрестоматийно (как в жизни – я не знал) почитаемое на селе старшинство, тем более по-соседски знакомого человека – в считанные минуты разгонит ее по домам); растерялся, говорю я, и от звука безмятежно обыденного, безо всяких… не то что злобы, но и малейших признаков волнения, раздражения – голоса отвечавшего дяде Вите свидетеля, – как будто он и его толпа стояли не в ожидании свершения нечеловеческого, черного дела, а просто вышли покурить, подышать, разнообразить монотонное застольное действо, непринужденно строив под кустом, – чтоб через четверть часа, ободрившись вечерней прохладой, вернуться обратно, – как будто никто и не собирался избивать одинокого, затравленного, наглухо обложенного в чужих, незнакомых ему местах, как заблудившийся в городе волк (хотя Тузов был так мало похож на волка…), к тому же уже избитого человека, – как будто вообще человека этого не было… а главное (и вот здесь растерянность моя превратилась в обессиливающий, сосущий под ложечкой страх – обессиливающий потому, что это уже был страх не перед людьми, а перед нелюдъю), – а главное, как будто Тузов и мы в представлении свидетеля были букашками, которых можно и должно было раздавить, но из-за которых (пока они сами не выползли под сапог на обочину) не стоило не только волноваться, сердиться, вообще утруждать себя каким-либо душевным движением – но и даже о них вспоминать… Все это услышал я в ответе свидетеля.

Носатый чиркнул спичкой – раздражающе громко в ночной тишине – и прикурил. Бугристоголовый стоял рядом, руки в карманах.

– Мотоцикл-то на ходу, дядя Степан? – спросил ктото из круга.

– Побегает еще, – сказал бугристоголовый.

– А то тут Валерка свою «Яву» на запчасти продает. Вам вроде передняя вилка была нужна?

– Мне Игнат уже заварил.

Помолчали.

– Ну, так чего? – сказал – видимо, вспомнив – носатый, погашая спичку нетвердым взмахом руки: карликовой кометой высветилась оранжевая дуга. – Чего развоевались-то?

– Кто развоевался?

– Да Маша говорит, чего-то с зятем не поделили. Кто-то хмыкнул. Щекастый.

– Если бы я, дядя Вить, с ним чего-то не поделил, его бы уже на свете не было.

– Да ладно тебе, Колька! Ты чего? Давно ли от хозяина откинулся?

– Нехорошо, ребята, – вступил бугристоголовый. – Свадьба, а вы на жениха.

– Это, дядя Степан, наше дело, – вдруг сухо сказал свидетель.

– Нельзя, нельзя так, – увещевающе сказал бугристоголовый. – Дело молодое, понятно… Ну, погорячился парень – бить-то зачем?

Бить его никто и не собирается, – пьяно сказал щекастый. Он стоял рядом с девицей в короткой юбке (в полусвете казалось – без юбки) и тискал ее за плечо. – Калечить не будем, а поучить надо.

– Ну, поучить… – нетвердо сказал бугристоголовый.

– Вы смотрите там, – буркнул носатый.

– Отдыхай, дядя Вить, – добродушно сказал свидетель.

Тощий высокий парень со светлыми волосами до плеч вышел из круга и взял со скамейки бутылку.

– Ну что, мужики, примете по сто грамм?

– Это можно, – сказал носатый.

Тускло звякнуло стекло о стекло, отрывисто булькнуло – наверное, секундно перевернули над стаканом бутылку. Носатый выпил и захрустел чем-то невидимым. За ним налили бугристоголовому. Я посмотрел на часы, подсветив сигаретой. Четверть одиннадцатого. Вне освещенного круга было черно, как в ночном лесу: многие окна уже погасли – видимо, по еще не изжитой деревенской привычке здесь рано ложились спать. Во мне вдруг опять поднялось раздражение против Тузова. Долго искал жену, идиот… Сволочь, а не идиот! Самовлюбленный, инфантильный, истекающий похотью тип, думающий только о своем удовольствии. На стариков родителей, отдавших ему всю жизнь, – наплевать! Наплевать, что мать из-за этой женитьбы превратилась в старуху, что отца, в его возрасте, может в любую минуту хватить инфаркт, – хочу проститутку, и все! хочу с ней спать, а вы хоть подохните! А если чем не угодит – об аборте, видите ли, не предупредила, – хочу в морду ей дать! Да хоть бы она каждый месяц аборты делала: кто тебе дал право руку на нее поднимать? А я хочу! Ах, хочешь – ну так получи… любишь кататься, люби и саночки возить. На друзей и их девушек, ногтя которых не стоят все эти шлюхи во главе со шлюхой женой, – тоже плевать! Не хочу оставаться здесь ночевать, спасайте меня! сломают вам челюсть, пробьют голову – наплевать! главное – я! С-скотина… В таком настроении, не дожидаясь окончания (ясно было, что бесполезной) миссии мужиков, – я раздавил сигарету, закрыл окно и вернулся в квартиру. Дверь была заперта, и я позвонил. Открыла мне мать невесты.

– Бесполезно, – зло сказал я, глядя в ее косоглазое, раздражающе легкомысленное – а скорее, вовсе безмысленное – лицо. Судя по его выражению, мать невесты уже забыла – во всяком случае, совершенно не думала – о том, что в ее доме произошло. – Ваши друзья пьют водку с… «этой сволочью», – чуть не сказал я, – …с этой компанией. Ничего они не сделали и сделать не могут. «Вообще – какого черта?!! – вдруг в мыслях взорвался я. – Здесь есть советская власть?!» Я вызываю милицию, – решительно сказал я. – Где у вас телефон?

– Милицию?… – изумилась мать невесты: оба глаза ее потеряли мое лицо, поползли в разные стороны, – изумилась безмерно – так, что я сам подобной ее реакции изумился. – Ми-ли-цию?…

– Да, милицию, – вызывающе – и недоумевающе – сказал я. – А что? Милиции деньги за это платят. Или дайте мне автомат, – я почувствовал, что начинаю выходить из себя. – У вас есть автомат?! Без автомата мне с этой сворой не справиться.

– Зачем же милицию? – почему-то шепотом воскликнула мать невесты. – При чем тут… милиция?

– Как при чем?! Вы что, хотите, чтобы вашего зятя превратили в кусок мяса?

– Да вы чего, какой кусок?! Да они постоят, пошумят и разойдутся. Я ж их всех знаю вот с таких! – Мать невесты показала рукой высоту до колена. – Что они могут сделать?

– Не знаю, что они могут сделать, но один из них недавно из зоны пришел, – зло сказал я, вспомнив слова носатого. – Что, метил кому-то в лоб, а попал по лбу?

– Это Мишка, что ли?

– Ах, еще и Мишка? Нет, это Колька. Щекастый такой.

– Колька-то? Ну, отсидел по хулиганке, за драку, так. сейчас поумнел… Какая милиция, вы чего? Не надо никакой милиции. Еще милиции здесь не хватало… на свадьбе-то!

Я поджал губы и опустил глаза – остывая во вновь подступившем холоде безнадежности… Я был на чужой планете. Я вдруг вспомнил, что в народе ненавидят, в лучшем случае просто не любят милицию (да и сам я, после нескольких эпизодов своей студенческой юности, ее недолюбливал) и обращаются к ней только в самом последнем случае. Сегодня ты проломил мне голову, завтра я тебе, – сами разберемся. Что бы ни случилось (кроме совсем уже тяжких увечий, убийства и кражи: имущество – это святое), мы все свои, а участковый – чужой. Среди парней же и молодых мужиков обращаться в милицию, выражаясь блатным языком, вообще заподло. Я помнил, как в соседнем с моим институтом кафе кукуевские избили покровского парня – изрубили, как говорили в пивной, бутылками с отбитыми донцами, – парень месяц лежал в больнице… Милиция? Никакой милиции: кукуевские пришли, извинились и поставили покровским ящик портвейна. Я не знаю, отчего это так – не среди молодых, где игра самолюбий, а в целом народе; может быть, оттого, что огромная часть нашего населения прошла и проходит через тюрьму – и практически в каждой семье есть близкий ли, дальний ли родственник, который сидел – и который знает и помнит (забыть такое нельзя), что такое милиция во время следствия и внутренние войска в лагерях… Вызывать милицию из-за того, что молодежи захотелось почесать кулаки?! Да! – независимо от всего этого, и может быть главное, вспомнил я (в который раз уже забывал): мать невесты не знает, что Тузов собрался бежать, и во всяком случае полагает его в безопасности… Действительно: если он сидит дома – зачем вызывать милицию?!

«…» – сказал я про себя. Вслух я устало сказал:

– Ладно.

– А где Леша? – спросила, видимо успокоившись (непривычно было видеть на ее по-обезьяньи подвижном лице огромное, расслабившее его облегчение), мать невесты. – Пора бы уж помириться.

– Леша в ванной, – внушительно, с расстановкой сказал я. – Со своим другом. Пока его трогать не надо.

– Ну ладно, – легко согласилась мать невесты и пошла в свою комнату. Я же направился в гостиную – проведать Зою и Лику… За столом мало что изменилось, гости висели гроздьями – видно, все жили неподалеку, им некуда было спешить. Болезненно ярко светила люстра; оконные стекла были как будто залиты черным пековым лаком. Краснолицые что-то нестройно – на непонятный мотив – заспивали. Пети с соседкой не было – ни за столом, ни в подъезде. Анатолий спал, уже уронивши размякшую голову на руки; его жена о чем-то с достоинством говорила с женой замначальника цеха (тот примкнул к краснолицым). Капитолина Сергеевна пила чай. Пышка с подругой от скуки запили водку. Старушки отдыхали, отвалившись на спинки стульев и невидяще-ласково глядя перед собой. Никому до нас не было дела, все были свои, все сидели, наслаждаясь сытостью тела и пьяной зыбью в мозгу, – а нас внизу ждала злобная стая, готовая бить… Я вспомнил: изрубили горлышками бутылок.

Зоя и Лика порывисто подались ко мне.

– Ну, что?!

– Да… пока ничего, – сказал я, в последнюю секунду смягчая голос – чтобы не волновать понапрасну. – Чтонибудь придумаем.

– Что придумывать?! – вдруг шепотом взорвалась Зоя, леденея лицом. У меня болью откликнулось сердце. – Половина одиннадцатого! Мне надо домой!

– Ну подожди еще немного…

– Что мы, из-за этого дурака всю ночь здесь сидеть будем?!

– Всю ночь не будем, – сухо отрезал я, заражаясь ее враждебностью.

– Хорошо, – жестко сказала Зоя – и, щелкнув сумкой, достала пудреницу. – Я ухожу одна.

– Не валяй дурака, – с тихой яростью сказал я. – Я тебя не пущу. Ночь на дворе.

– Посмотрим.

Я шумно выдохнул воздух – овладевая собой.

– Зоя, – осторожно сказала Лика, – ну посидим еще полчаса.

– Если через пятнадцать минут, – отчеканила Зоя, не обращая на Лику никакого внимания, – вы не выведете этого придурка на улицу, я ухожу.

Я поднялся и вышел вон, с усилием не хлопнув дверью. Тузов и Славик сидели бок о бок на краешке ванны. Вид у Тузова был совершенно измученный; думаю, спасала его только водка: если бы он был трезв, то с ним – после всего происшедшего и при его хрупкой душевной организации – наверное, случилась бы нервная горячка (с другой стороны, будь он трезв – не исключено, что, узнав об аборте невесты, он просто послал бы ее подальше и тут же уехал, а не бросался на нее и свидетеля с кулаками…); но даже водка, казалось, быстро сгорала в пламени постигшей его катастрофы, а наливать ему снова и снова было нельзя: тело могло не выдержать, а он должен был прочно стоять на ногах… На мгновенье из моего подсознания змеею скользнула мысль: выпить с Тузовым еще несколько раз по четвертушке стакана – и он уже никуда не сможет уйти…

– Ну что? – спросил Славик. На лице его было написано выражение усталой покорности.

– Ничего хорошего! – отрубил я; неожиданно всплывший перед внутренним взором холодный, чужой, неприязненный Зоин взгляд как будто ударил меня по лицу – и я жестко, в упор посмотрел на Тузова: – …Алексей, ночуй здесь. Тебе надо остаться.

Тузов вдруг сжался – как еж, которого ткнули палкой.

– Там стоит это кодло, человек десять, – хмуро сказал я. – Стоит, пьет и никуда уходить не собирается… у них там пол-ящика водки. По-моему, тебе надо остаться переночевать.

Тузов молчал, глядя пустыми глазами на мозаику кафеля.

– С нами еще девчонки, – выдавил я. – Поздно уже…

– Хорошо, – сказал безжизненно-твердо Тузов. – Тогда я пойду один.

– Пуф-ф-ф… Сядь.

Мозг мой уже надрывался в поисках выхода – еще и потому, что в поисках этих моя мысль угнетающе однообразно металась назад и вперед по единственному видимому мне коридору и, обессилевая, раз за разом билась попеременно о два тупика: один наверху – дверь в квартиру, второй внизу – эфемерно стерегущая волчью стаю подъездная дверь… Ясно было, что Тузова одного отпускать нельзя. Придется идти вместе с ним. Толпа уже сильно пьяная, и разобраться на словах не удастся… я знаю, как это бывает: минуты две или три еще можно будет поговорить: «мужики, да вы чего… мужики, да здесь все свои… ну, погорячился он, мужики…», – потом ктонибудь пьянее других что-нибудь крикнет – или просто молча (вдруг проклюнется злобой в пьяном мозгу, что месяц назад потерял в Москве кошелек) ударит – и понеслось… Ногами. Я не смог удержать трусливую мысль: в этом случае, загоревшись, конечно, положат нас всех троих – даже если сначала бить меня и Славика не собирались… В прошлом году я видел в соседнем дворе: стоит «скорая помощь» и лежит человек: неизвестно, жив или мертв, лицо – глянцево залитое кровью месиво… Мерзкий, опустошающий страх подхлестнул меня: узкий коридор, по которому уже лишь для очистки совести бродила моя изнеможенная мысль, ярко вдруг осветился… мелькнуло какое-то пятно… или дверь?… Дверь…

– Слушайте, – быстро сказал я, – надо попробовать… надо попробовать позвонить в какую-нибудь квартиру на первом этаже! Не в какую-нибудь, а в одну из тех, что выходят окнами на противоположную сторону… позвонить и сказать: мол, нас собираются бить, помогите, спасите, выпустите через окно… Что они нас, не пустят?!

– Да пустят, наверное… – сказал Славик. Это наверное меня разозлило.

– Да что там наверное! – воскликнул я; избавление казалось в руках – тремя этажами ниже! – Что они, звери, что ли?

Тузов молчал.

– Надо попробовать, – сказал Славик.

– Веем через окно выбираться не надо, – сказал я. – Один из нас пойдет с Лехой, другой с девочками – через подъезд. Нам они… – я хотел сказать: «нам они ничего не сделают», – но осознал, что этими словами я как будто отстраняю от всех нас Тузова – и каково это будет почувствовать ему… – Всё.

Славик кивнул. Я вздохнул.

– Слушай, Славик, – умоляюще сказал я, – сходи ты… У тебя это лучше получится.

Я не уклонялся – хотя и чувствовал, что душевно сильно устал. У Славика это действительно могло получиться лучше. Могло – потому что непредсказуемы движения (тем более незнакомой) души человеческой. Мало того, что Славик был просто красив, – у него было к тому же удивительно располагающее своим выраженьем лицо с добрыми (безо всяких оттенков) голубыми глазами. Приятно, покойно было и слушать, как он говорит: мягко, чуть глуховато, с как будто извиняющимися интонациями… В ситуациях, где нужно было давить, участие Славика могло оказаться скорее даже вредным для дела: любой облеченный хоть какою-то властью хам начинал на глазах наглеть, и, хотя в конце концов Славика можно было вывести из себя, дело обыкновенно бывало потеряно: Славик единственно говорил наглецу дурака и уходил, пушечно хлопнув дверью, – ко взаимному облегчению. На расчетливое психологическое (словами, глазами, голосом, жестами, даже постановкою тела) подавление ближнего Славик был решительно не способен – как и на небесполезное в коммунальных делах, с первых же секунд набирающее обороты и уже не сбавляющее их до конца откровенное хамство. Но ни о каком давлении и тем более хамстве в отношении хозяев чужой квартиры (ночью, со стороны незнакомых, пришедших, в сущности, с дикою просьбой людей) и речи быть не могло – и поэтому разумнее своего резонерства мне представлялось использовать природное обаяние Славика…

– Хорошо, – легко согласился Славик. Мы знали друг друга с раннего детства, и я был уверен, что Славик понял меня с полуслова. – Ну, я пошел.

– Ты все понял? Две двери посередине, противоположные окнам в подъезде. Там есть еще две, как вот та квартира и напротив, – эти не годятся, они выходят во двор.

– Ну понятно.

– Что говорить, сам придумаешь… так и скажи: нас хотят избить, помогите! А когда договоришься, скажи, что придешь с товарищем через пять минут. Ну, все, иди… а мы пока соберемся.

Славик вышел. Хлопнула наружная дверь.

– Так… Леша, у тебя все вещи при себе?

– Пиджак…

– Ч-черт! Где он?

– В большой комнате.

– Слава Богу. – Хоть в чем-то судьба мне улыбнулась: если бы пиджак оставался в комнате, где танцевали – и где сейчас сидели невеста и мать со своими подругами, – под каким не вызывающим подозренья предлогом я бы его забрал?… – Где он висит?

– На спинке стула.

– Подожди, я за ним схожу.

В гостиной я склонился между Зоей и Ликой и одновременно их приобнял. Даже сейчас я почувствовал неизъяснимое наслаждение, пожимая соскучившейся рукой Зоино шелковистое, мягко подающееся плечо.

– Все в порядке, – сказал я – и, не в силах удержаться, поцеловал Зою в горячую, едва ощутимо пушистую щеку. – Через пять-десять минут уходим. Будьте готовы.

– Слава Богу, – сказала Зоя. – Юные пионеры-герои. Тимур и его команда.

– А что, они ушли? – шепотом спросила Лика. – А где Славик?

– Потом все расскажу. Главное – будьте готовы, чтобы сразу встать и идти. В мешочки со стола ничего собирать не будете?

– Разве что кастрюльку холодца прихвачу, – сказала Лика и с радостным облегчением засмеялась.

– Ну, все. Пока.

Тузовский пиджак висел одиноко на спинке стула. Я взял его и понес; уже обессилевающее, мерно журчавшее разговором застолье не обратило на меня никакого внимания… Я открыл дверь в ванную комнату. Славика не было.

– Одевайся.

Тузов, брезгливо морщась, надел пиджак. Я посмотрел на себя в настенное зеркало: под лихорадочно блестящими глазами тянулась через переносицу ярко-красная полоса. Я вытащил расческу и причесался.

– Давай выпьем, что ли? – сказал Тузов. Я посмотрел на него.

– Давай… понемногу.

Тузов налил на два пальца в стакан.

– Закусить есть? – спросил я. – Опять огурец…

Я выпил. Следом за мной выпил Тузов – меньше меня: я остановил его руку, когда он наливал: через несколько минут ему предстояло прыгать в окно довольно высокого первого этажа. Я похлопал его по плечу:

– Не горюй.

– Я не горюю, – сказал Тузов, грызя огурец. – На ошибках учатся.

Я закурил.

Дверь открылась. Вошел Славик.

– Ну?

– …, – сказал Славик. Меня как будто ударило.

– Что-о?!

– Да ничего! – шепотом крикнул Славик. – Суки, вот что… Не пускают.

– Да ты… что?! Как это не пускают?…

– Ну не пускают, и все! Я ей…

– Да ты хоть объяснил по-человечески, в чем дело?! – Я почти ненавидел Славика. Почему я сам не пошел?! – У тебя язык есть, Славик?!

– Да тут не язык, а хороший автомат надо!… – Славик густо покраснел – и я усилием воли сдержал себя. Мне хотелось кричать. – Не пустили. В правой квартире никого нет, я долго звонил. В левой открыла какая-то баба лет сорока, толстая, в бигудях. Я начал ей объяснять: что у подъезда толпа, что нас собираются бить… она стоит, внимательно слушает, я уже думал – ну, слава Богу… Но как только я сказал про окно – ее как ужалило: нетнет-нет! какое окно?! вы что?! сами между собой разбирайтесь, я в ваши дела лезть не хочу… Я стал просить – она сразу: и слушать ничего не хочу, нальют глаза и начинают… оставьте меня в покое! – и – хлоп дверью…

Я опустил голову, чувствуя, как горячая кровь заливает лицо. Было очень тихо.

– Ладно, ребята, – тихо сказал Тузов. – Езжайте… спасибо.

Я – против воли своей – встрепенулся.

– А ты?… Тузов молчал.

– Останься, Леш… Одна ночь, ну что ты!

Тузов молчал. Я вдруг понял, что такое для него эта ночь – и что такое предстоящее утро. Если мы уедем, скорее всего он пойдет один. Когда здесь, наверху, услышат шум драки (не драки, а избиения), они, конечно, выскочат на балкон; но пока они поймут, что бьют Тузова: ночь, ничего же не видно, – пока спустятся вниз – а мужики все пьяные, еле стоят на ногах, – от Тузова ничего не останется. Даже если он вырвется и убежит… до станции – километр; у Тузова не достанет хладнокровия вильнуть, затаиться и переждать в темноте; и вот на этом километре пьяная свора может его догнать – и без умысла, просто осатанев, тем более не видя ничего в темноте – не видя ни глаз, ни крови, – уже не избить, а убить… Может такое быть? Все может быть. Сколько людей убили в Союзе за те шесть часов, что гуляет эта проклятая свадьба?… Единственный выход был – оставить Тузова ночевать. Но я видел, что он не в себе – и здесь ночевать не останется.

– Ну ладно, – сказал я, – пойду посмотрю, что там… Я решительно не знал, куда мне идти.

– Может, пойдем к столу? – спросил Славик у Тузова – и беспомощно посмотрел на меня. – Тут тебя не было, так они вдруг толпой повалили мыть руки. Как прорвало их в туалет… Хорошо еще, что половина руки не моет.

– Не хочу, – сказал Тузов. – Иди один. Я посмотрел на него.

– Твоей… подруги за столом нет. – Мне уже стало жалко и Славика: шутка ли, целый час сидеть в этом гробу.

– Все равно не хочу. И вообще езжайте, ребята. Спасибо вам. И… извините меня, что так получилось…

– Так. Посидите еще, я скоро приду.

Я вышел совершенно раздавленный. Зайти к Зое и Лике у меня не хватило душевных сил. Что делать, что делать?! Из комнаты, где сидела невеста с матерью, доносился визгливый смех. Опять всплыла мысль о милиции. Милиция нехороша, а без нее еще хуже… Я или Славик – кто-то один, и конечно я – может пойти в местное отделение – должна же здесь быть хоть какая милиция? Я, правда, не удивлюсь, если мне скажут: «Свадьба? Собираются бить? Ну, вот когда соберутся, звоните…» Да нет, такого не может быть: в конце концов, можно написать заявление – я слышал, они не любят бумаг… попросить, чтобы вывели Тузова (вывели… наплыла неожиданно другая картина: Тузов уходит тайком, один, мать невесты замечает, что он уходит… нечеловеческий визг, сбегаются гости, снизу ломит толпа… Тузова хватают, пьяно рыча волокут наверх… законный муж убежал! перепился!., врешь, не уйдешь… волокут, опрокинувши навзничь, а Тузов дергает ногами с беспомощно заголившимися тонкими щиколотками – неуклюже, нелепо, бессильно, как схваченная лягушка, и что-то кричит – дико, тонко, смертно кричит… а в это время в Москве, в тридцати километрах отсюда, сидят его не подозревающие ни о чем более страшном родители – в опустевшей квартире, печально, молча, пьют чай…), – да, попросить, чтобы вывели Тузова и отвезли на патрульной машине на станцию – можно и сброситься, заплатить… но Зоя, Зоя!… Зое надо домой, она вне себя, она только сейчас оттаяла – когда я сказал, что мы едем… и так все плохо, все мучительно плохо, – она больше никуда со мной не поедет! Мы можем с ней разругаться, мы обязательно разругаемся, мне сейчас скажи слово – взорвусь как порох, а нам еще ехать почти два часа… и послезавтра, когда у меня будет пустая квартира, она ко мне не придет… Заводиться с милицией – это на целый час… какой час?! Я ведь сказал – выходим через пять или десять минут!…

Я отворил наружную дверь и ступил в пещерную тьму подъезда. Площадками выше и ниже моей тусклым, безжизненно-серым цветом брезжили уродливо квадратные окна. В одном из них мягко, уютно теплился одинокий желтый глазок – освещенное окно дома напротив. Я спустился по чутким ступенькам лестничным маршем ниже и закурил сигарету. В подъезде было подземно тихо, тем грубее вторгались время от времени в его тишину приглушенные взрывы какого-то дикого, первобытного хохота – казалось, без мысли, без чувства, просто физиологические отправления сытой, избывающей энергию плоти… На освещенном пятачке по-прежнему чернела толпа; мне даже показалось, что она увеличилась. Усталое равнодушие мной овладело – еще и потому, что я чувствовал себя буквально отравленным… я скажу – тоскливой мерзостью ситуации. Была не просто опасность – война, катастрофа, стихийное бедствие (опасности, которых я не испытал, но был уверен, что здесь – иное…), – была опасность, настолько утонувшая в обыденной, житейской грязи (аборт за месяц до свадьбы, откровенная шлюха, идущая под венец, уголовник отец, на людях взасос расцелованный шлюхой же матерью – и изгнанный за спиной у людей; хладнокровное избиение вчерашним сожителем сегодняшнего жениха, вообще избиение сильнейшим слабейшего; самый жених – потерявший от сладострастья и совесть, и разум, обрекший на жестокую пытку своих стариков, ударивший в день свадьбы невесту; даже гармонист Афанасий, подаривший людям так много светлых минут (смягчивших, согревших их естество) – и брошенный за ненадобностью спать во дворе, как наскучившая детям собака), – была опасность, настолько утонувшая во всей этой душевной и телесной нечистоте, что в первую очередь до тошноты уже было – противно… Самый воздух казался нечист, заражен – и хотелось единственно бегства.

Громыхнула подъездная дверь… кто-то тяжело, оскользаясь, затопал наверх по лестнице. Сердце мое забилось. Потушив сигарету, я на цыпочках поднялся приоконной площадкою выше. Квартира невесты оказалась внизу: я смутно видел изометрически сильно зауженный прямоугольник квартирной двери и светлый плетеный половик перед ней… Шаги приближались; где-то на полдороге неизвестный закашлялся, захрипел, отхаркался, трубно прокачав носоглотку – выворачиваясь чуть не до рвоты, – и выплюнул – продул через губы на пол – тяжелый, вязкий шматок… Я ждал. Минуты через две на площадку медведем вывалился… похоже, щекастый. Он несколько секунд постоял перед дверью, пьяно обминая пятернею лицо, – наконец позвонил, всем телом навалившись на кнопку… Щелкнул замок; дверь открылась; щекастого залило оранжевым светом; стоявшего в дверях мне не было видно…

– Чего тебе?

Мать невесты.

Щекастый улыбнулся. Я видел лишь его профиль – вернее, половину его, освещенную до ушей: в таком ракурсе, при таком освещении и при таком состоянии его обладателя – это была злобная карикатура на человека… Я подумал, что если друзья щекастого так же пьяны, как он, то мы со Славиком (если взять себя в руки и не бояться) пробьемся сквозь них без труда. Другое дело, что едва ли все они так напились; кроме того, с нами были Зоя и Лика…

– Ну что, теть Маш, – прохрипел щекастый и покачнулся. – Как там… зятек-то?

«Упорная сволочь», – подумал я.

– Пошел ты на…, – невыразительно отрезала мать невесты и с грохотом захлопнула дверь.

Щекастый потоптался с минуту на месте, сплюнул (наверное, вслед за плевком изо рта потянулась клейкая нить – потому что он долго, нагнувшись, не мог отплеваться и наконец, длинно выругавшись, со всхлипом вытер рот рукавом) и тяжело обрушился вниз по ступенькам… Я дождался, когда хлопнула наружная дверь – и повернулся к окну, механически ожидая, когда из подъезда выйдет щекастый. Его гидроцефальная, неестественно круглая голова должна была появиться из-под навеса, опиравшегося одной стороною на столб, а другой на глухую стену. Этот навес – козырек – был метра три в ширину и четыре в длину; щекастого долго не было, я не мог понять, куда он исчез, и необъяснимо начинал волноваться… ну наконец-то: вышел, побрел, широко расставляя ноги, к ожидавшей его толпе… Но я не последовал взглядом за ним – я больше на него не смотрел. Смотрел я – на козырек.

Козырек.

Размером он был, повторяю, метра три на четыре. Я смотрел на него сверху… и, наверное, поэтому – с еще неявным для меня продолжением – вспомнил вдруг: два года назад, когда я работал в студенческом стройотряде (на строительстве олимпийского стадиона в Москве), мы жили в пустующей по летнему времени школе, над парадным входом в которую тоже нависал козырек; наша бригада жила во втором этаже, прямо над ним, и вечерами, после работы, мы часто сиживали на нем – пели под гитару, курили, болтали, иногда и пили запрещенный в стройотряде портвейн: с земли, в темноте, нас не было видно… Нас не было видно. Я опять закурил сигарету, хотя от предыдущей еще горчило во рту. Прямо на козырек выходило окно подъезда между первым и вторым этажом; от жестяного отлива до козырька было… я осторожно открыл оконную раму – поморщившись от как будто толкнувшей меня в лицо волны пьяноголосого шума – и высунулся наружу: острый угол зрения сокращал расстояние, но, сравнив его с параллельной высотою окна, я определил высоту подоконья в чуть более метра. Сам козырек выступал метрах в трех от земли; подъездная дорожка была шириной метра в два с половиной, огорожена железными трубами на полуметровых столбах; сразу за трубами поднимался полупрозрачный при свете, а сейчас непроглядно черный шиповник метра в полтора высотой; козырек был шире ныряющей под него тротуарной дорожки – выступал с двух сторон от нее метровыми крыльями; левое – по моему взгляду – крыло подпиралось бетонной стеной; шиповник подходил к ней вплотную; шиповник, кстати, колючий… Толпа (вдруг вспомнилась «История пугачевского бунта»: «Вся эта сволочь была коекак вооружена…») стояла самое близкое в метре от козырька – то есть от проекции его кромки на землю; над дверью подъезда, то есть у основания козырька и под ним, горела сейчас видимая мне только отсветом довольно сильная лампа – я помнил, что без матового плафона, – значит, слепила глаза: смотреть на козырек против света – всё над ним будет черно… И еще – было шумно: низко гудели парни, поминутно кто-нибудь криком смеялся, взвизгивали – оглушительно, как проскользнувший по рельсам вагон метро, – щиплемые полупьяные девки: в трех шагах проходи – никто не услышит… Меня охватила нервная дрожь – опасности и нетерпения; я уже не курил – выбросил сигарету, чтобы кто-нибудь не заметил тлеющий в аспидно-черном провале окна уголек. Та-ак… потом так… нет, не так, лучше так… и – всё. Я повернулся и почти побежал вниз по ступенькам.

Как всегда, открыла мне мать невесты – с казалось готовым взорваться криком злобным лицом (наверное, предполагая опять щекастого); увидев меня – расслабилась (чуть выправились глаза), даже приветливо улыбнулась… Я вошел. Дверь в ванную комнату была приоткрыта; за ней, на пороге, стояли спиной к коридору Зоя и Лика; слышно было, как Тузов убито повторял: «езжайте, езжайте, ну что вы…». Я подошел; Зоя повернула ко мне бледное, каменное лицо. Голос ее был пропитан злостью – и холодным, мстительным торжеством.

– Я ухожу. Будь я проклята, что согласилась поехать с тобой.

– Хватит ор-рать!… – рявкнул я. Лика опустила глаза; Славик полез в затылок. – Сейчас придем на станцию и отправляйся куда хочешь. Славик, – Славик голубоглазо посмотрел на меня, – бери женщин и уходи.

– А вы?

– Козырек, – сказал я. – Там есть козырек. Мы с Лехой выберемся на него из подъезда, прямо над ним окно между первым и вторым этажом, и сбоку, где стена… перпендикулярная дому, поддерживает козырек, – спрыгнем на землю. Потом обойдем дом с другой стороны и встретимся с вами. Встречаемся на дороге… метрах в пятидесяти от последнего дома.

– Там невысоко прыгать? – спросил Славик.

– Там метра три. Если повиснуть на руках, останется около метра.

Славик пожевал губами.

– Давай я пойду. Я выше тебя. Я спрыгну первым и помогу Леше.

Лика умоляюще взглянула на него – но ничего не сказала.

– Не надо. Ты выше, вот и иди с девочками.

– А если они вас услышат?

– Во-первых, не услышат: они там все пьяные, орут, баб своих… тискают; во-вторых, если даже услышат, мы убежим. По кустам, в темноте они нас не поймают. Выскочим за дом – а там поле, развалины деревни, в метре ничего не увидишь…

Славик молчал и хмуро смотрел на меня.

– Ну, что?!

Славик пожал плечами.

– Если услышишь, что нас бьют, – с раздражением сказал я – с раздражением, потому что мне опять стало страшно, – кричи во всю глотку «на помощь!». Совсем будет неплохо, если подберешь где-нибудь лом… знаешь, как ломом бить?! – разозлился я. – Сверху, но чуть наискось, чтобы не промахнуться, – как раз врубишься между плечом и шеей. Половину калек на суде беру на себя… Хватит дурацких вопросов! Никто нас не увидит и не услышит. Всё. Уходите.

– Ну ладно. – Славик пожал мне руку; Лика погладила по плечу; Зоя вышла не оглянувшись. «Всё», – подумал я – даже как будто с облечением. Я знал, что это сейчас мне легко – ад наступит потом: когда я буду сидеть в одиночестве в гулкой пустой квартире и смотреть на залитый солнцем июльский двор – зная, что никого – для меня все, кроме Зои, будут никто, – я в этом дворе не увижу… Всё.

– Так. Леха. – Тузов ожил, даже непривычно крепко сжал губы. – Ты все понял? – Тузов кивнул. – Всю дорогу иди за мной и все делай как я, чтобы не было лишних разговоров. Вообще как только выйдем из ванной – молчи! Вылазишь из окна на козырек и сразу садишься на корточки… против света там ничего не видно и вообще козырек закрывает, но береженого Бог бережет. Спускаться так: повиснешь на руках, а я внизу приму тебя за ноги. Всё. – Я приоткрыл дверь, выглянул в обе стороны. Никого. В гостиной нестройно пели.

– Пошли.

Я выпустил Тузова, потушил в ванной свет… мгновенье подумав, снова включил – и поспешил к двери. Открыл; Тузов, ссутулясь, нырнул в подъездную черноту. Теперь главное было, чтобы не щелкнула дверь… щелкнула,…! Я прислушался, зажмурив глаза. Тихо… За дверью тихо – но внизу я вдруг услышал отрывистое цоканье каблуков: напрягся – не сразу сообразил, что это спускаются Славик, Зоя и Лика…

– Пошли!

К несчастью, еще в ванной ко мне пришла (то есть хорошо, что пришла, – плохо было, что ни на минуту не отпускала) тревожная, натянувшая нервы струнами мысль: мать невесты может в любую минуту выйти из комнаты, обнаружить, что Тузова нет, и поднять тревогу… Эта мысль заставляла меня страшно спешить – а я спешить не любил, не умел и, поспешая, все делал плохо. Стиснув зубы, я до зудящего звона в ушах вслушивался в подъездную тишину – в паническом ожидании, что услышу звук открываемой двери: кажется, если бы это произошло – щелкнул бы атомным взрывом замок, – у меня разорвалось бы сердце…

Когда скрипуче застонала пружина наружной двери, мы с Тузовым спускались с третьего этажа. Через несколько ступенек я прыгнул к окну – и, сделав Тузову знак, не дыша приоткрыл оконную раму.

Хлопнула дверь. Толпа как по сигналу затихла – лишь дурнопьяный, бурдюком расползшийся по скамье, продолжал что-то заунывно мычать, обессиленно прядая всклокоченной головой… Из-под козырька вышли Лика, Зоя и Славик: Славик – видимо, механически – пропустил женщин вперед… «лучше бы он шел первым… всетаки метр девяносто два», – пронеслось у меня в голове, – но, как оказалось, естественное побуждение Славика было и самым верным: двое парней отступили, давая Зое и Лике проход; впрочем, у страха глаза велики: при чем тут Зоя, Лика и Славик?… Когда мои ребята минули круг, кто-то развязно – пьяно растягивая слова – громко сказал им в спину:

– Счастливого пути!

– Спасибо, – доброжелательно ответствовал Славик. Славик – удивительной души человек: я уверен, что даже сейчас ему не понадобилось никакого усилия, чтобы голос его прозвучал непринужденно-доброжелательно… Я закрыл раму и, посмотрев на Тузова, мотнул головой в сторону марша, ведущего вниз.

На втором этаже я помедлил – оттягивая решительный момент… но мысль о матери невесты (почему-то я опасался больше всего – если не только – ее), которая в эту минуту, быть может, как раз выходит из комнаты, направляется к ванной (ну сколько там можно сидеть?!), берется за ручку двери… – эта мысль подхлестнула меня. Торопясь, с сильно бьющимся сердцем, я спустился на последнюю перед выходом из подъезда площадку – между первым и вторым этажом. Под моими ногами, отделенная от меня бетонной плитой, была подъездная дверь; за окном графитно чернел – на фоне желто-серым освещенного пятачка – козырек; мне показалось, что до него пугающе высоко; потом я сообразил, что он находится – только снаружи – всего лишь чуть ниже уровня пола… Приглушенный ропот толпы окружал нас, казалось, со всех сторон – пробивался не только через окно, но и через близкую наружную дверь… Я повернулся к Тузову.

– Леша, – сказал я еле слышным шепотом, – застегни пиджак на все пуговицы. Отверни лацканы. Подними воротник… – Я делал все то же самое. У Тузова была снежно-белая, у меня – светло-голубая рубашка. Костюмы темные. – Ну… с Богом.

Я медленно поднял руку и взялся за клык оконной задвижки… клыка не было! Меня прошиб пот… Не было клыка!!! Вырвали, сволочи… Окно не открыть!… Сразу навалилась такая усталость, что я лишь невероятным напряжением воли заставил себя не опуститься без сил на ступеньки и в полной безнадежности не закурить. Тузов понял – что-то произошло – и вопросительно заглянул мне в глаза. Я ткнул пальцем в черную дырку копеечного размера в обвязке оконного переплета. Что делать?! Славик, наверное, уже ждет… в пятидесяти метрах от последнего дома, в глухой темноте, в безопасности… Проклятый Тузов… Я вообще легко поддаюсь отчаянию (природная слабость натуры), – но, к счастью (хотя моим нервам это, видимо, дорого стоит), разумом мне обычно удается сломить себя. Спокойно. Что из себя представляет эта оконная рукоятка? Обычный стержень квадратного сечения, с рычагом в форме клыка, вставляемый в квадратную же прорезь задвижки. Так… Перочинный нож у меня был, с шестью принадлежностями: два лезвия, штопор, шило, отвертка, консервный нож… я вытащил его из кармана, раскрыл короткую тупую отвертку и вставил ее по диагонали в квадратную прорезь гнезда. Сжав рукоятку ножа в кулаке, я попытался ее повернуть… еще раз, с большей силою… бесполезно. Ригель сидел в скобе как приваренный – очевидно, зажатый перекосившейся створкой; я показал Тузову рукою: нажми! – Тузов навалился на раму, – я, уже двумя руками стиснув ребристую от лезвийных обушков рукоятку ножа (больно впились в подушечки пальцев спиральные кольца штопора), попытался ее провернуть… ничего! – рукоятка лишь скользила по вспотевшей ладони; обернул ладонь носовым платком, стиснул зубы, зажмурился, – нож торчал мертво, как вбитый гвоздь… Я выдернул лезвие из гнезда, вытер лоб, безумно хотелось курить, – но прямо за окном, метрах в шести от меня, клубилась головами толпа – по крайней мере, ее не скрытая вожделенным навесом часть…

При взгляде на эту толпу (выделилось чье-то первобытно безлобое, безмысленно-зверское, отягощенное прогнатической челюстью троглодита лицо) на меня навалилась совершенно парализовавшая мою волю тоска: даже если я каким-то чудом (каким?!) открою окно – еще вылезать, семенить на корточках вдоль козырька, спускаться, прыгать, бежать… а если все-таки увидят, услышат?! Я скрипнул зубами; землей в бушующем море манила далекая черная ночь; Тузов стоял, опустивши руки: его обреченный вид немного меня ободрил. Ладно. Так… На верхних этажах ручки задвижек целы; крепятся они к переплету овальными фланцами на паре шурупов; надо их отвернуть, вытащить ручку и открыть ею наше окно; правда, я знал, как строители вворачивают эти шурупы: два оборота отверткой, потом, разъярясь, в мягкое дерево заподлицо молотком; рукоять моего ножа умещалась в ладони – разве это отвертка?… А если на головках крестовые шлицы?! Ладно! Я повернулся к Тузову.

– Пошли!

Я уже поднялся на три или четыре ступеньки… меня как ударило: инженер,…!!! Повернувшись, я налетел на безропотно шедшего следом Тузова, с трудом удержался, чтобы его не толкнуть – отстранил, – и бросился к раме. Вытащив нож, я снова раскрыл отвертку – но не до конца, под прямым углом к рукоятке. Вот тебе клык – перпендикулярная к отвертке рукоятка ножа работает как рычаг! – если, конечно, ригель не заклинило намертво, тогда я просто сломаю нож… Я вставил отвертку в гнездо, махнул Тузову – навалиться на раму, – затаил дыхание, стиснул зубы, нажал, повернул…

Повернул!

Тузов отпрянул. Я вытащил нож – и открыл окно.

В первую секунду я чуть снова его не закрыл – оглушенный: такой, казалось, осязаемо плотный, пугающе близкий разнобой голосов хлынул в мое лицо. Толпа рычала и ворочалась как будто у меня под ногами; лишившись хотя и хрупкой, бесплотно прозрачной, но перегородки – окна, – я почувствовал себя совершенно беспомощным и беззащитным… Но тут опять в мозгу моем ярко вспыхнуло: мать!., мать невесты! – а мы уже топчемся здесь, наверное, десять минут… и тут меня будто ожгло с другой стороны: а балкон?! я забыл о балконе – балконе четвертого этажа! Я осторожно высунулся – на полголовы, – глянул, прищурившись, правым глазом… стоят! Стоят смутно различимые силуэты, чуть подрумяненные отсветом из гостиной, – мерцает огонек папиросы, кажется, вниз не смотрят… а там кто его знает… Снизу в уши бурлила толпа.

Загрузка...