Глава четвертая

Днем к Глаше заглянула Бабетта:

— Эко-сь ты все валяешься! — Бабетта была румяна и весела: после выздоровления Ванечки она, как выразилась Степанида, «теперь прям летала».

— Голова болит, — сухо сказала Глаша.

— Ой, голова — это плохо! — И тотчас Бабетта вспомнила про вчерашнее, засмеялась. — А я-то, я-то как ловко вчерась сыча Барабанова омманула!

— Что ж, тебя и впрямь вырвало?

— Да с перепугу и не то понаделаешь!.. Ох, Глафира, а у меня тут разговор с Марьяной только что случился. Не хочет мадама, чтоб Ванечка сюда возвращался — ну ни в какую не хочет!.. С мальцом им одни хлопоты, видишь ли…

— Ну и прекрасно, что не хочет! Что ему тут делать-то? — равнодушно сказала Глаша.

— И куда же его теперь? — Бабетта спросила не столько с тревогой, сколько советуясь.

— Сама ведь знаешь куда: при Николай Кузьмиче останется. Ты же видела, как он на ребенка смотрит…

— Ох, да мне и соседка сказывала, будто был у них мальчик. Да помер он…

— У кого это «у них»? У Прасковьи, что ль?

— Что ж, и она молода была…

— Теперь про них все понятно мне… — Глаша отвернулась к окну. Ей вдруг стало неинтересно, да и постыло все…

— А мать как же? — не унималась Бабетта.

— А зачем ему мать? Ему теперь Прасковья Федоровна — и мать, и нянька, и городовой, и унтер.

— Да ты не шути, Глафира! Прасковья — баба добрая, знаю я. Только мать она ему все одно не заменит.

— Это она к тебе добрая иногда бывает. А меня как увидит — сразу и на дыбки!

Бабетта приобняла подругу, притянула к себе. Сказала ласковым полушепотом:

— Так это ж она ревнует, дурочка! К Николаю к своему Кузьмичу…

— Господи! Совсем ты ополоумела!..

— Да что ж вдруг так? Ты девка молодая, красивая, при параде — все при тебе!

— Ой, не болтай, Бабетта, глупостей! И без тебя голова раскалывается…

Бабетта отпустила Глашу, но с постели ее не встала. Принялась задумчиво заплетать длинную русую косу, вылезшую на плечо из-под гребенки.

Заплетала и напевала тихохонько:

— Белые-бледные, нежнодушистые… Слышь, Глафира, а что, если б мне за него… как бы и замуж, а?

— За Николая Кузьмича? Да он старый уже. Ты же сама сперва тут ворчала: старые-старые, — все тебе здесь старые… Ты лучше за Степку замуж вон выйди — он молодой!

— Старый старому — рознь! — авторитетно парировала Бабетта. — Кузьмич — человек порядочный. А что ж, вот у меня вчерась молоденький был, пел еще… Ну и что?

— Так он у тебя, что ли, был, певун-то этот? Хорошо распевал! Любо-дорого послушать.

— Вот и я про то же: любо-дорого послушать, и веселый, невредный, а все, как прошлогодний снег. Был — и фьють! А старый-то при тебе будет, чаи с тобой распивать…

— А если ему молоденькую совсем захочется? Как Полозову?..

— Кузьмичу не захочется, он человек с душой.

— А вдруг да ТЕБЕ самой захочется? Певуна молоденького?.. А, Бабетт?!

— Экая злая ты нынче, Глафира! Никакого сладу с тобой… Нет, ежели все по человечеству, то и молоденького не надо. Устала я от молоденьких-то, на всю уже жизнь умучилась!

— Вот-вот! И заживете вы с Кузьмичом — умирать не надо. А Прасковья тебе будет не свекровь, а сахар рафинад, во рту нежно тающий! — с сарказмом заключила Глаша.

— И верно: еще не у шубы рукав… Может, он сам не захочет. И потом, траты какие ведь…

— Какие же траты-то?

— А такие! Ты думаешь, девушка здесь просто так живет? А за стол плати, а за платье испорченное, а что себе в карман мадама беззаконно кладет, про то нам и вовсе неведомо. Отсюда, Глафира, выкупиться — мудреней мудреного! Сказано: ОМУТ! Трясина…

— Ну, положим, Кузьмич тебя, может, и выкупит. А вот меня выкупить некому!

Бабетта уставилась на подругу:

— Ох, и глупая ты, Глафира! Ты же ВОЛЬНАЯ, у тебя пачпорт есть, — ну не у тебя на руках, так все одно не желтый билет! Ты ж ничего не подписывала, ничем ИМ не обязывалась!

— Что толку? А вот выйду я на улицу, пойду в полицию: паспорт украли, мол! А где вы живете, спросят, мадемуазель? А в заведении Векслер, отвечу. Не захочешь, а билет выпишут!..

В сердцах Глаша ударила по подушке, взбив с обеих сторон, отвернулась к стене.

Бабетта помолчала. Потом тронула Глашу за рукав сорочки:

— Слышь, Глафир, тут Марьяна еще вот чего сказывала. Хочет тебя мадама в содержанки определить. Чтобы не здесь вот жить, а на вольной квартире, милая! Чтоб куда хочешь и когда хочешь, — и, вестимо, на рысаках! А надоест тебе этот — ты другого подхватишь! Так и до енералов дойдешь, — и пачпорт непорченый. Ох, Глашка, будешь, будешь ты барыней, чует сердце мое!

— И кого ж это мадама мне ПОПЕРВОСТИ сватает?

— А это тебе уж самой решать!

— Мне?! — Глаша привстала на одеяле.

— Да тебе, Глашенька, — ты сама и выберешь! Марьяна сказала: Полозов так велел…


Когда Бабетта ушла, Глаша долго лежала, уставясь в потолок, на паутинку трещинок в штукатурке.

Головная боль отступила, забылась. И вместе с ней ушли горькие мысли о прошлом, что всю ночь терзали ее. Таганрог, детство, ранняя смерть отца, безобразное пьянство матери, гимназия, которую пришлось оставить в четвертом классе. Подступившая со всех сторон, как сумерки, нищета… Тогда Глашу спасало лишь море.

Для нее, 14-летней, унылый сад между морем и степью был целым миром: тени плясали на камнях и траве, как живые ящерки, а из беседки открывался дивный вид на море, которое порой казалось паром, соединившимся с небесною синевой. От этой лазурной бездны голова кружилась и сосало под ложечкой. А на коленях, горячих от солнца, — раскрытый томик Тургенева, Пушкина, Фета и — непременного для всех южных барышень Лермонтова — с его мятежным и таким здесь наглядным «Парусом»…

Вспомнила и белокурого молодого землемера — квартировал он у них. К землемеру ходили молодые люди, девицы довольно странные, — в пледах и синих очках, дурно стриженные. Все у них там курили, кричали, спорили, пели песни по волю, про Стеньку, а порой даже и «Марсельезу» — вполголоса. Но от этого песня звучала еще решительнее.

Землемер заговаривал с ней, белозубая улыбка не сходила с его лица, загорелого и огрубелого от работы на свежем воздухе. У него были голубые глаза, волна мягких волос падала со лба на ворот косоворотки, а на щеках рыжела юная борода. И эта не по возрасту борода делала его и красивым, и каким-то… немного ненастоящим.

Потом у них с Глашей случилось то, что обычно и «случается» при таких обстоятельствах. Вернее, ПОЧТИ случилось, — в последнюю минуту Глаша испугалась его слишком смелых слов и объятий, вырвалась, убежала. И затаилась, ожидая дальнейшего. А он как ни в чем не бывало улыбался, шутил, совал ей какие-то брошюрки читать, пытался обнять, когда они оказывались вдвоем.

Глашу тянуло к нему, так тянуло! Она выходила в коридорчик, разделявший их «половины», и молча, порой часами, стояла, прислушиваясь.

Однажды она услыхала тихий шепот, женский — вполголоса — смех, влажный звук поцелуев, мерный скрип старых пружин и в подушку — стоны.

Когда дня через два квартирант попытался Глашу обнять, она молча его укусила.

К мамаше вовсю уже ездил крупнейший помещик губернии некто Полозов. Когда мать в очередной раз закричала, что Глаша ее объедает и хлестнула дочь по щеке, та ответила: «Я согласна!»

И Полозов отвез ее в роскошную — почти привольную — тюрьму Спасского…


Порой Бабетта осторожно выспрашивала Глашу о Полозове. Чувствуя, что рядом друг, та иной раз и откровенничала:

— Он не злой, очень вежливый. Только иногда взгляд у него бывает такой, Бабетта, — ОСТАНОВИВШИЙСЯ. Словно он сквозь тебя смотрит куда-то, — будто в дыру темную заглянул и этим не ужаснулся, а — зачарованный… У него тоже не вся жизнь веселая-то была. Мать такая мегера — мне прислуга рассказывала. До двенадцати лет самолично его секла. И гордая: умирала, а оркестру крепостному велела польки да галопы играть. Тут поп ее причащает, приживалки скулят, а в соседней комнате будто бал дают.

— Надо же! Ее бы сюда помирать, — тоже из «залы» галопы напоследки бы слушала…

— Эх, не смейся, Бабетта! Она женщина — зверь была! Крепостных пороть при себе велела, и так, чтобы кожа слезала… А когда исповедовалась перед смертью — по-французски стала говорить с деревенским попом! Он глазами мигает, ни слова понять не может. А компаньонка ее говорит: читала она стихи фривольные и вперемешку рассказывала, как муж изменял ей с дворовыми девками и КАК, в подробностях, она с ним жила.

— Во какая! А муж, стало быть, пройдоха попался?

— Нет, красавец, кавалергард. Промотался и на ней вот женился, а она на десять лет его старше! Но бога-атая!.. Любила его, и тоже, как зверь, по-животному. Он, бывало, от нее и прятался, а она, как ко сну идти, его по дому рыщет! В папильотках, в рубашке одной, со свечкой все углы обходит, как привидение. У них в доме — сорок четыре комнаты!

— Как же это барыня — и по всему дому в одной сорочке? Нам вон в залу так нельзя выйти, а это ж публичный дом.

— Да не стеснялась она прислуги-то. При лакеях ванну принимала, — не считала их за людей, за мужчин. Так, предметы для обихода…

— Крута-а!.. А красивая хоть была?

— Ничего особенного, если портреты точные. Чернявенькая, с татарской кровью. У нее бабка — княжна Чингисханова. А вот отец Полозова — о, да! Говорят, жена Александра Первого в него влюблена была.

— Да уж, к царице ревновать — и княжне Чингисхановой не с руки!

— Только вот он отверг царицу-то и на этой самой татарке злой в конце-то концов женился!

— Вот она, гордость мужчинская: царицу побоку, а на деньжищах, на ведьме — женится!..

— ОБСТОЯТЕЛЬСТВА изменились! — Глаша тяжко вздохнула, подумала о своем, но про Полозова-отца закончила. — Она его и со свету своей страстью сжила, урожденная Чингисханова.

— Ох, да Господь с тобой! — Бабетта аж гребенку из рук выронила.

— Верно говорю! Как стареть он стал, мадам Полозова его всякими снадобьями потчевать принялась. Да что-то ему порушила. От тоски он умер, от общей немочи…

— Что ж, она и на похоронах его польки плясала?

— О нет! Убивалась самым страшным образом. Мавзолей целый отгрохала, и в нем — его статуя бронзовая во весь рост: в каске кавалергардской, как Марс, стоит. И каждый день цветы туда приносила, фиалки его любимые. В церковь не ходила почти, а вот в мавзолее каждый день часами просиживала.

— Вот она, кровь-то нехристианская!

— Это не кровь, а страсть!

— Да уж страсть-то точно! Ведь какая ж баба разбойница! Дите на руках, а она задницу в мозолее отсиживает!..

— Ох, Бабетта, тебя не проймешь! Кроме Ванечки, в голове ничего и не помещается!.. Да люди ЛЮБИТЬ хотят, счастья себе хотят, — пойми ты!

— Вот-вот, я и вижу, какое им счастье-то от фортуны ложится… Что ж, сына она, стало быть, и вовсе забросила?

— С тринадцати лет в камер-пажах… С тех пор они редко виделись.

Женщины помолчали. Бабетта подняла гребенку, стала опять расчесываться. Спросила задумчиво:

— А что ж ты говоришь, будто страшный он? НЕСЧАСТНЫЙ он человек…

— У него внутри, знаешь, словно б яма глубокая и холодная. Темная, ледяная. Я думаю, он никогда никого не любил и не полюбит уже. Он и развлекается, — как бы это сказать? — машинально, да… Так — раз уж живет, то и заполняет прорву жизни приключеньицами!

Бабетта вздохнула:

— А будь мать у него нормальная, может, и он человеком бы стал хорошим. Вроде ж ласковый…

— Н-да, развратничает он самым бархатным образом!

Бабетта лишь покосилась на Глашу и подумала про себя: «Э, девонька, — а уж не любишь ли ты его?.. ПЕРВЕНЬКОГО…»


Дня через два сама мадам Векслер объявила Глаше, что «имейт возможност устроить ее судьба» и что Глаша, если «она есть неглюпий девушка, может найти свой фортун». Мадам Векслер похлопала глазами, дабы Глаша хорошенько оценила всю пучину ее доброты и важность сего момента, и добавила, что ей, Глаше, будут представлены на выбор два весьма достойных «шеловек», которые согласны взять ее на содержание. «Ваша фотографический карточка произведя в их сердца некотори фурер!..»

Первые «смотрины» были назначены на вечер того же дня. Чтобы убрать волосы Глаши по последней моде, вызвали куафера-француза. Но прическа вышла такая неудачная, такая Глаша была в этих мелких кудряшках овца, что пришлось срочно перепричесываться. Француз, однако ж, затребовал двойную оплату. Марьяна уломала его за вторую куафюру бесплатно с любой побаловаться. Француз выбрал Стешку, после чего та аж потрескивала от злобы: дескать, за чужие прически ею, бедною сиротой, рассчитываются! Впрочем, говорило в ней одно мелкое самолюбие: француз Степаниде «пондравился» — как выразилась Марьяна — «самым нещадным образом»…

Конечно, Бабетта от Глаши не отходила и вносила еще больше смятения в душу девушки.

— Ты какое платье наденешь-то? Ты само красиво, смотри, надень! То вон, бальное…

— А ты станешь мне польки за ширмой играть, — сострила Глафира. — Нет уж, оденусь-ка я попроще. Не под венец иду…

— Ох, нехорошо говоришь, Глафира! Ты радоваться должна. У другой и такого выбора нету ведь!..

Глаша молча натягивала на себя темно-зеленое шерстяное платье в мелкую клеточку, с кружевным воротником и рукавчиками.

— Прям как в гувернантки нанимаешься! Нехорошо же, Глафирушка!..

— Отстань! Вот увидишь, ничего из этого все одно не получится!

— Что ж он, враг тебе разве, Полозов-то?

Поправляясь, Глаша обобрала складки надетого платья вокруг талии.

— Он мне — сводник! — бормотнула себе под нос.

«Смотрины» устроили в квартире Векслер. Глаша ушла туда заранее. Бабетта отпросилась было у Марьяны на вечер: не до гостей; хотела караулить возвращение Глаши и молиться за нее. Да случилось непредвиденное: явились сам Мясников с Барабановым и Бабетту к себе затребовали. Сели в кабинете китайском, Мясников молча курил, а Барабанов намотал космы Бабеттины себе на кулак:

— Говори, дура, с кем была давеча? Что за девка такая, красулечка?

Бабетта по полу ползает, зубами скрежещет, вопит, за сапоги их хватается. Барабанов ее в бок ногами пинает, а Мясников свои узкие сапоги в сторону все отводит да кольца дыма из папироски одно на другое искусно накидывает: как бы здесь и нету его…

— Не мучься, Федул Евграфыч! — сказал наконец Мясников. — Эта баба окаянная помрет, а правды тебе не скажет. Степаниду давай сюда — эта выбрешет…

Но и Степанида, хоть и зла была на Глафиру за «паликмахтерское» свое унижение, а молчмя молчала — к чему ей неприятности от «мадамы»-то?..

Надавали плюх Стешке и позвали Анету-дурочку. Но тут уж Марьяна бдительность проявила: сказала мужчинам, что Анета сейчас с купцом из Нижнего «занимаются».

Хотел Барабанов и Марьяну уже прибить, да Мясников с дивана поднялся лениво во весь свой огромный и стройный рост:

— Не терзайся, Федул Евграфыч! Я знаю, как надо действовать…

И так спокойно он это сказал, что у Марьяны и Бабетты сердце в пятки ушло. Поняли: ЭТОТ до правды дорыщется…

Барабанов остался со Стешкой ярость свою утолять, в любострастие, естественно, перешедшую, а Мясников раскланялся с ним и уехал.

— Вот напасть! — Марьяна от страха чуть на пол в коридоре не села. — Это ж надо же!..

— Ироды! — шмыгнула разбитым носом Бабетта. — Ой, а Глафира-то?..


Глаша уже вернулась. Бабетта, как к ней вошла, сразу все поняла. Та лежала на постели в своем темно-зеленом платье, уткнувши лицо в подушку. Холодный майский закат догорал в окне.

— Что, Глашенька? — наконец тихо спросила Бабетта.

— Ничего, — как-то равнодушно, не повернув головы, сказала Глаша. — Ты вот мне «енералов» пророчила. Вот и напророчила: БЫЛ сегодня у меня «енерал»!

— Как это — «БЫЛ»? Уже?!

— Да нет: на смотрины приехал. «Конфекты» привез, ПАЛЕЦ мне подал при расставании.

— Ну и что ж, что палец подал? Со мной вон и вовсе иной раз не попрощаются. Что ж он, старый, видать?

— Лет семидесяти…

— То-то я слышу: палец подал. Это старые баре такие ухватки имеют. Молодые любезнее… Так он и впрямь енерал?

— Прямее некуда! Только, я думаю, рысачков у него не допросишься. Он со мной как с прислугою разговаривал…

— Чудно: военные с женским полом обычно вежливые…

— Да я уж тут слышала, как они с тобой и Степанидой сегодня любезничали!

И добавила, скрипнув зубами:

— Рыцари! Без страха и упрека…

Бабетта села возле постели Глаши, вздохнула:

— Отказала ему?

— Пока ничего определенного. Ведь еще один завтра явится… — И вдруг вскрикнула, оторвав голову от подушки, словно в пространство кому-то грозя: — Но не ожидала я, что он, ОН — вот ТАКОЕ мне подсуропит!..

«Любит, любит его…» — поняла Бабетта.

А вслух сказала:

— Что же он, мужчина, в женском счастье разуметь может?..

— Это ты ничего в нем не понимаешь! Он же хочет, чтобы я его задним числом еще больше ценила бы!..

И Глаша тихо, как ребенок, заплакала.


Весь следующий день, до вечера, Глафира провела у себя. Бабетта поняла: лучше ей не мешать. Да тут еще и Марьяна окаянная своими страхами вконец голову заморочила.

— Ах, Бабеттка, дознаются, — ведь дознаются, аспиды! Анету-дурочку хоть топи теперь: все им выложит, пустобреха безмозглая! И мадаме боюсь сказать. Что делать-то?.. — Марьяна с горя тяпнула стопочку аж с утра и теперь была настроена лирически, панически и плаксиво.

— Мадаме все одно сказать надо, Марьяна Карповна! — задумчиво пробасила Бабетта. (Она, когда сильно задумывалась, всегда басить начинала.) — Первым делом Мясников к ней, к мадаме самой, обратиться должен. Не посмеет она полиции врать!

— Дура ты, Бабетта, набитая! — И Марьяна прижала мокрые губы к самому Бабеттиному уху. Мясников только с виду мужчина прямой, военный, а внутри он же весь извилистый. Это те не Барабанов-дурак! Он как рассудит, Мясников-то этот? Может, своим вопросом он мадаму только спугнет, а она концы в воду, — и птичка тю-тю! Иное, ежели он окольными путями про все узнает — да так, что мы сами про это ведать не будем! Вот ведь как!..

— Значит, Анетку утопить надо, на время! А другая девушка ему и не скажет…

— Что ты несешь: «утопить на время»?!

— А так: спрятать пока, а Мясникову сказать, будто ее выписали к себе в другой город. Да вон вчерашний ее купец, в Нижний-то!

— Ай, дурища! — Марьяна досадливо отмахнулась и чуть шкалик со стола не скинула. — Да Мясников от таких дел еще больше ведь разохотится! Он мужик вредный, каверзный, всякое супротивство строго наказывает! Да и мудрено ли ему, жандарму, правду узнать?! Здесь же у него УШИ есть!

— Как это — УШИ? Да кто ж?..

Марьяна вздохнула, молча опрокинула еще стопку, перекрестилась:

— Я подписку дала никому не сказывать. Я и есть… Да я Глашку жалела, покрывала все — и вот себе же на голову! Только тем, может, и отбрешусь, что раз в месяц докладать должна, а срок еще не пришел… Но ведь, Бабетт, и еще один человек имеется! Может, он уже давно доложил, а у них с Мясниковым ынтрига какая противу Глашки наверчена!

Бабетта вытаращила глаза, не особо и притворяясь, что в ужасе.

А тоска и жуть Марьяну уже допекла вконец. Приникнув к самому Бабеттиному уху, она прошептала, пустив слюну:

— Иван!..

Экономка тотчас так испугалась содеянного, что схватилась за голову:

— Ой, плакало мое местушко-о!..

Да и сама заплакала.

Бабетте жалко стало Марьяну Карповну: немолода уже, куда и пойдет?..

Поутешала ее, как могла, крест нательный поцеловала, что никому не скажет, а после тотчас к Глаше в комнату сорвалась.

— Слышь, Глафира! Выбирать не приходится, девонька! Енерал так енерал, или этот, который сегодня представится. А то Мясников с Барабановым тебя как пить дать в «залу» утянут… И тогда, может, планида твоя к худшему навсегда уже переменится…

Глаша слушала бледная, и в лице ее ничто не дрогнуло.

— Да ты слышишь ли? — дернула ее за рукав Бабетта.

— Слышу, да.

— И ты это, Глафир, платье зелено сегодня не надевай, несчастливое оно для тебя…

Глаша надела розовое в широкую серую полосу, шелковое, нарядное, но с длинным рукавом и закрытое. Как сама Глаша объясняла когда-то Бабетте, «визитное».


Настал долгий, первый в этом году июньский, но по-осеннему холодный и ясный вечер. Когда Глаша вернулась к себе, весь дом ходуном ходил. Из «залы» раздавались крики, хлопанье шампанских бутылок, пьяные звуки скрипки и фортепьяно, которые бестолково мешались с галопами из заведенной «музыкальной машины».

Глаша прошла с черного хода. И, как ни задумчива она была, слишком уж необычная беготня и шум заставили ее придержать шаги.

Глаша немного постояла на лестнице. Мимо с подносом прыжками пронесся Степка — бумажный оранжевый серпантин болтался на ухе.

— Эй, Степан! Почему сегодня так шумно?

Степка мигом притормозил.

— Вот-с, — обратился он к Глаше без имени, явно заигрывая с ней и в то же время робея. — Извольте видеть, нынче банкруты гуляют-с, весь дом на ушах стоит! Мы уж боимся, как бы они и сюда не полезли, до вашей комнатки-с…

— Какие банкруты? Что ты врешь?

— А и не вру я вовсе: чистой воды банкруты-с, то есть прямая дорога отсюда им в долговую яму, а то и на каторгу-с…

— Да толком-то объясни! — прикрикнула Глаша.

— А что ж толком-то, Глафира Батьковна? Я ничего от такой красотулечки утаить не посмею… — осмелел и сдерзил наконец Степан. — Банк-с «Растягин и сыновья» прогорел, неужели не слышали? Вот они и гулевают нынче на последние-то! Поди, вкладчиков денюжки-т…

— Да что ж он, так С СЫНОВЬЯМИ сюда и пришел?

— А он и зятя привел, и приказчиков, и кассиров, — всей, стало быть, честною компанией, напоследочек-с!

— Странно, что жену тоже не захватил, — усмехнулась Глаша.

— Дык случалися и такие у нас оказии! — значительно, не без гордости, произнес Степан. — Третьего года ходил сюда один господин с законной своей половиною-с. Иначе, дома-то, у них и не выходило…

Глаша покачала головой:

— Привык не дома-то…

— А и нет вовсе! Смирный такой господин-с. Только вот возраст подкатил, а ребеночка им страсть захотелось, потому старшая дочь у них пропащая, из дому сбегла.

— И вот они, значит, ЗДЕСЬ ребенка злоумыслили?!

— Аккурат в нынешней вашей комнатке-с! — игриво пропел Степан и, спохватившись, помчался в «залу».

Оттуда несся рев и визг, канкан отплясывали так, что и на черной лестнице все вздрагивало, скрипело, подпрыгивало. Ясно: весь персонал занимался «гостями», Бабетте было не до нее.

«Это теперь и мои звуки будут, и МОЕЙ вот жизни!» — подумала Глаша, входя к себе.

Она закрыла дверь на ключ, дернула ручку, проверяя, точно ли все заперто.

Потом села на стул и горько заплакала.

Загрузка...